Война

Там было всё, и мы могли бы остаться. На улице стоял зимний холодный вечер, а там – шампанское, виски, танцующий прокурор, тосты, улыбки, пожелания… Одним словом, было тепло. В тот день ты надела мамину куртку, потому что хоть ты уже и была студенткой, но зарабатывала в семье мама, и первым делом одежда, обувь и всё остальное покупалось ей. Твоя мама была из тех женщин, которые не стареют, сохраняя девичьи черты лица, стройность тела и спортивную лёгкость. Кроме того, она была из тех, кто категорически не соглашался стареть и каждую секунду жизни вела войну против времени, в которой, пожалуй, побеждала. С большим перевесом.

Эта куртка была модной и очень тебе шла. Да, немного велика, но ты превратила это в стиль, и когда ты куталась в неё, пряча лицо в воротник, даже производитель восхищался бы этой идеей и следующую модель обязательно сделал бы именно с таким высоким воротником. Он и не подозревал, что вся красота была в тебе, а не в куртке, потому что когда я однажды увидел тебя в пижаме, я от восторга чуть сознание не потерял и, прислонившись, случайно разбил зеркало в вашем коридоре. Может, именно это, а не я, принесло в ваш дом семь лет несчастий. Во всяком случае, твоя мама была уверена, что это я, а я – что зеркало. Хотя она не знала, что зеркало – это тоже я.

Твоя мама побеждала во всех войнах. Даже в моей и её. Однажды я был вынужден продать купленный в рассрочку компьютер, чтобы заплатить таксисту, когда она выбросила моё тайно принесённое шампанское и цветы из окна пятого этажа прямо на его машину. Я тогда от неожиданности упустил момент убежать, и таксист крепко схватил меня за руку. В тот день бабушка получила пенсию и отдала мне мою часть, и я решил приехать в ваш двор на такси.

Зима в том году была особенно холодной, и я делал всё, чтобы дни проходили быстрее и мы наконец начали наши прогулки весной. Даже уехал на десять дней из города, но твоя страсть и тоска латынью с экрана телефона так сдавили мне горло, что я не выдержал, и уже на пятый день трясся от холода под углом вашего дома. Было воскресенье, мама твоя была дома, и ты была вынуждена договориться с её подругой, что якобы идёшь заниматься английским с соседской девочкой в соседний дом. И хотя твоя мама примерно рассчитала, сколько тебе понадобится времени на дорогу (очень мало!), внутри тебя горело такое солнце, что мы успевали всё. Абсолютно всё. Везде.

Мне хотелось остаться там, где было не только тепло, но и полутемно. Но я знал, что твоя беспокойная сущность снова потянет меня в уединение, где только мы двое. Если бы мы остались там и не начали валяться в снегу в самом глухом уголке парка, ты не порвала бы мамину куртку, купленную всего пару лет назад, я бы не застудил свое ничего и потом не колол бы сам себе уколы в ванной две недели, а ты… тебе не пришлось бы однажды...

Таким неосторожным я был только один раз в жизни, ещё в детстве, года в три, когда металлическую заколку моей матери воткнул в розетку. И это тоже не было неосознанно. Я до сих пор отчетливо помню ту картину: мать лежит на диване в гостиной и целуется с Юриком. Я не знал тогда, что такое целоваться, и мне казалось, что он её душит, потому что Юрик был толстым, а мама – стройная и молодая, как твоя мама сейчас. Юрик был толстым и усатым, и моё детское воображение рисовало совершенно иные сцены, а так как мать приказала мне спать, я должен был быть совсем идиотом, чтобы выйти из комнаты и помешать им. Чтобы прервать этот фальшивый праздник страсти, я не нашёл ничего лучше, чем сунуть заколку в розетку. Фальшивый, потому что через пару месяцев этот же Юрик ломился в нашу дверь, орал и бил ногами, а мама, выключив весь свет, лежала, крепко обняв меня. Чем всё закончилось, я не помню, но помню, что после был уже Амо, Артак, Гнел и другие. Но это другая история, которую я даже тебе никогда не рассказывал.

Ты порвала мамину куртку, я заболел. Потом твоя мама наказала тебя, заставив остричь волосы так коротко, как только возможно – те самые волосы, которые я так сильно любил. И теперь я понимаю, что на самом деле она наказывала не тебя, а меня.

Я любил твои длинные волосы, любил играть с ними, запутываться в них, чувствовать их на себе. Ты знала это слишком хорошо, поэтому, ещё перед встречей, писала мне с насмешкой: «Ты точно немного не гей? Парня не полюбишь?"Но я любил в тебе всё. Ты была моей большой, взрослой любовью – и при этом такой маленькой. Мне уже было двадцать пять, а тебе – почти восемнадцать.

Твоей маме не нравилось во мне именно это – мои двадцать пять. Теперь я её понимаю. Все твои часы со мной были совершенно бессмысленными, если думать здраво. У меня не было ничего – ни работы, ни целей, я жил от пенсии до пенсии, иногда немного «зарабатывал» игрой в карты, иногда воровством. Я был неудачником, даже воровать толком не умел, просто быстро бегал, и сорокалетний рецидивист Сако и его ребята брали меня "на шухер". Потом делились мелочью, чтобы я снова пошел с ними. Мать твоя этого не знала, иначе сдала бы всех нас полиции.

Это был бы выход, потому что, казалось, от меня нельзя было избавиться. Она родила тебя исключительно для себя. Единственную. Чтобы вложить в тебя всё накопленное и нажитое за годы, чтобы сделать тебя ещё одним триумфом в своей славной жизни.

У неё были большие планы на тебя — вплоть до Гарварда, потом — до собственного кабинета в правительственном учреждении, потом — до жениха с подходящей фамилией, а затем — до кучи внуков, потому что у неё была только ты, но ты должна была родить ей много внуков. Ведь она никогда не лишала тебя ничего, никогда не оставляла без лучшего.

Она была человеком, который собирает и накапливает. Именно поэтому, приходя на встречи, ты носила её одежду — потому что твоя ещё ждала своего времени. Тебе она была ни к чему. Ты была студенткой. Зато на каком-то банковском счёте копились деньги, собиралось приданое, и однажды твоя жизнь должна была стать золочёной и безупречной.

А я был самым большим препятствием. Поэтому однажды она даже заплатила каким-то людям, чтобы они избили меня и сказали держаться от тебя подальше. Позже я узнал, что это устроил один из водителей её учреждения.

Но ты только ещё сильнее впивалась в мои разбитые губы, а боль в моих рёбрах только острее прожигала меня, когда я держал тебя в своих объятиях. Это было почти мазохистское наслаждение, но оно было таким сильным, таким настоящим, что назвать его можно было только одним словом — кайф.

В общем… Я никак не могу подойти к главному, так же, как всю свою жизнь избегал, ускользал, не смотрел правде в глаза. Но…

Ты порвала куртку в парке, я простудился. Но случилось самое страшное — ты забеременела.

Мы узнали об этом примерно через месяц. За это время я колол себе уколы, меня хорошенько отметелили под нашим подъездом, ты обрезала волосы, но ничего не изменилось.

Ты всегда с насмешкой говорила, что из тебя никакая мать. А я внутри себя был уверен, что уж ты-то точно справишься лучше, чем я — с ролью отца.

«Ну и что теперь, нам типа жениться?» — спросила ты.

Я любил тебя. Мне было с тобой хорошо. Но я был человеком, который не создан для брака, и ненавидел женатых — видел, как они несчастны, и мы даже вместе их высмеивали. И ты это прекрасно знала.

«Мама меня убьёт», — рассмеявшись, сказала ты.

И с тех пор мы больше никогда об этом не говорили.

Мне было всё равно. Я никому ничего не был должен, никакой ответственности на себя не брал.

Поэтому в моей жизни ничего не изменилось. Даже ты. Всё просто встало на свои места, словно так и должно было быть.

Но беременность – это то, что невозможно спрятать. Со временем она обязательно выдаст себя, и долго молчать об этом мы не могли.

И вот однажды твоя мать вызвала меня к вам домой.

Я видел её у вас дома всего второй раз.

Это было лучшее место для наших встреч. Ведь до самого вечера она была на работе, возвращалась в строго определённое время, а дом оставался свободным, тёплым и ничем не ограниченным.

Но однажды она что-то заподозрила и вернулась гораздо раньше – как тот самый Юрик из моего детства, который ломился в дверь.

А мы в этот момент вдвоём кое-как уместились в советской чугунной ванне, пытаясь воссоздать сцену из кино со свечами. Свечи утонули в сливе унитаза, а я – мокрый, голый, с одеждой в руках – в последний момент успел забраться под кровать твоей матери.

Как только ты открыла дверь, она вихрем метнулась по квартире, выискивая меня, даже прямо спросила у тебя, где я.

Но ты, со своей дьявольской невинностью, лишь округлила глаза и даже сделала вид, что обижена. А я, имея большой опыт в заметании следов, успел уничтожить всё, что указывало на моё присутствие, и затаился в пыли под кроватью, задержав дыхание, голый, словно спрятанный в собственной могиле.

Её злость быстро сменилась кулаками, ты начала смеяться сквозь слёзы, а я, не имея выхода, судорожно пытался придумать спасение. Она уже перевернула все шкафы. Оставалась кровать.

Я не стал ждать. Достал телефон, набрал полицию и ровным голосом сообщил, что по такому-то адресу заложена бомба.

Она ещё не успела перейти от упрёков к нотациям и затем к слезам, когда во двор прибыли пожарные, спасатели, скорая помощь, служебные собаки, и началась суматоха. Все двери в вашем многоэтажном доме были открыты, соседи повыходили в подъезд, и вокруг царил хаос. Полицейские эвакуировали жильцов, собаки сновали меж ног, а я, уже одетый, слившись с толпой, спускался вниз. Проходя мимо каждой открытой двери, я жалел только об одном – что не позвонил Сако с его ребятами, чтобы и они присоединились к этому балагану. А внизу, сквозь вой сирен и жужжание любопытной толпы, я всё же уловил твой дьявольский хохот и испытал настоящий восторг от удавшегося побега – точь-в-точь как в детстве, когда мы в первый раз что-то украли из городского супермаркета, заполнив карманы и спокойно выйдя наружу, не попавшись.

Два дня спустя меня забрали и целый день продержали в полицейском участке, пока моя бабушка не раздобыла пятьсот долларов в долг и не отдала их полицейским.

Это было в первый раз. И даже тогда я видел у вас дома лишь ноги твоей матери — то есть её туфли, с пряжками, блестящие и аккуратные.

А теперь я вижу её, сидящую во главе стола в гостиной, с горделивым взглядом и требовательным тоном, осыпающую меня короткими, чёткими вопросами.

Ты сидела у неё за спиной, вне поля её зрения, и всё время беззвучно смеялась, корчила рожицы, смотря на меня. Я еле сдерживался, чтобы не прыснуть от смеха, и, видимо, делал это крайне плохо – до такой степени, что твоя мать в конце концов хлопнула ладонью по столу и закричала:

— Что тут смешного?!

А я, понимая, что в этой войне с ней я навечно и безвозвратно проиграл, и нет смысла изображать из себя умного или ответственного, решив продолжить начатую тобой игру, дерзко и спокойно ответил:

— Всё смешно. Особенно вы.

Она закричала:

— Скотина! —

и со всей силы метнула в меня вазу, полную шоколада, стоявшую на столе, отчаянно стараясь попасть мне прямо в голову.

Это было самое мягкое из оскорблений, которыми она ещё долго сыпала мне вслед, пока я несся к остановке. Но я не оглядывался, не останавливался. Я бежал так быстро, как только мог, и, пожалуй, это было единственное, что в жизни у меня всегда получалось безупречно.

Этот побег уже не был ни отступлением, ни проигранной битвой.

Это было позорное поражение.

Моё величайшее поражение в великой войне.

Впервые я чувствовал себя морально раздавленным, уничтоженным, точно те разбитые армии из исторических книг, о которых читаешь и представляешь: окровавленные, выбросившие оружие солдаты, что хромая и еле передвигаясь, тащатся через пустынное запустение(неизвестно почему), разбредаясь в жалкие группы.

За их спинами — густой, тёмный дым, а вдали звучит приглушённая, скорбная музыка, перемежающаяся стонами умирающих, их криками, молитвами о пощаде, мольбами о спасении…

Так же было и мое бегство с поля боя.

Так я еще никогда не убегал.

Без остановки.

И мой побег унес меня далеко, разочарованная любовь со временем записала новых кандидатов в очередь, а эта страница жизни осталась закрытой в книге, но с загнутым уголком.

А затем было еще множество приключений, как это бывает в несистематизированной, беспризорной жизни.

Я много думал о тебе, особенно в первые месяцы после побега.

Воображал, что ты покончила с собой дома, в той самой советской чугунной ванне.

И видел, как прихожу к вам, вижу воду, окрашенную в красный, бритву, наполовину выскользнувшую из твоей руки на пол…
Тех же самых полицейских, что когда-то эвакуировали твою мать после моего ложного звонка,теперь фотографирующих эту сцену,соседей, тебя, меня,всех нас, твоё багрово-обнажённое тело,а у подъезда — машину «скорой помощи», ту, что всегда отличается от обычных своими неприметными, обшарпанными бортами,фельдшеров в синих халатах, с лицами и с усами,как у Юрика, стоящих у подъезда и курящих,
пока следователи заканчивают свою работу и вызовут наверх.

Краем уха я слышал их плоские шутки и разговоры о том, как бы взять телевизор в рассрочку к Новому году.

Призраком прошёл сквозь всех, увидел твою мать в её праздничном великолепии, соседей, суетящихся вокруг неё, разбавляющих каплями для сердца воду в стакане
и протягивающих ей, почувствовал боль этой утраты, подошёл к окну на пятом этаже вашего дома и бросился вниз, как новый Ромео,упал прямо на крышу машины скорой помощи — тем самым отомстив фельдшерам за их глупые шутки,
отомстив за свой так и не использованный как следует компьютер.

Но ни разу я даже не задумался о причине…
о твоём с каждым днём округляющемся животе…

Я представлял даже твое дьявольское лицо в глубокой ночи, представлял, как ты, доведенная до предела и решительная, подходишь к постели спящей матери и в самой густой темноте этой ночи душишь ее, так, как не раз рассказывала мне. Я представлял эту сцену — тебя, с самодовольной и удовлетворенной улыбкой, с твоими страстными, всегда горящими глазами, красивую, демоническую, загадочную. Словно полководец победоносной армии, стоящая на небольшом холме, в сверкающих доспехах, под развевающимися знаменами славы, верхом на вороном коне, свершившая свою месть — и за мое поражение, и за твои остриженные волосы, которые на этом холме вновь длинные и мягко играют на ветру.

Но нет. В этом крошечном городе, с такими развитыми средствами связи, я бы обязательно узнал. Я бы обязательно услышал о тебе. Я был бы первым, кого потрясла бы эта новость, но не удивила, потому что я до последней клетки своей души носил в себе твою сущность и знал, на что ты способна.


Мы должны были остаться там и как следует напиться. Должны были не выходить, чтобы ничего не испортить. Я должен был быть осторожнее, хотя вспоминаю об этом только сейчас. Сейчас, когда в этом невыносимо маленьком городе, где скрыться невозможно, где даже самые невероятные встречи неизбежны, спустя столько лет я случайно увидел вас. Перед этим новым кинотеатром, в парке, где я ждал другую девушку, чтобы пойти с ней в кино, а потом — посмотрим… Я увидел тебя, её и твою мать…

В войне со временем она потерпела поражение. Я бы даже обрадовался, если бы её поражение было хоть немного меньше моего, если бы она уступала мне хотя бы в этом. Возможно, я бы даже торжествовал, ведь столько лет я чувствовал себя униженным, слышал её голос у себя за спиной и вечно бежал от него. Но она изменилась так сильно, что в глубине души я даже почувствовал жалость к её согбенной фигуре. Ты была красивее, чем тогда, но огонь в твоих глазах угас, и ты стала добрее. Ты была прекрасной женщиной — с длинными волосами, в роскошной шубе, с прямыми, гордо поднятыми плечами. В тот момент я позавидовал самому себе — за то, что когда-то имел тебя, что когда-то наслаждался этим чудом. Хотя теперь то, что я испытывал к тебе, уже не было ни страстью, ни любовью — это было благоговение, почтение. Твоя мать держала тебя под руку, но, казалось, это ты вела её, словно поддерживала, словно давала ей силы идти. Ты шла, как королева победоносных армий, гордо стоящая на вершине дворцовых ступеней, перед которой склоняются все великие полководцы, складывая свои мечи у её ног, признавая её силу, принося ей свои победы.

А рядом с тобой шла она… Отдельно от вас, держа руками длинные отвороты своего пальто, спрятав лицо в их глубине, и только её лукавые, дьявольские глаза сверкали на лице, а длинные, прекрасные волосы волнами развевались на ветру…


Рецензии