Лилен Беляева. Мир печали и слёз

Лилен Беляева. Мир печали и слёз.

Повесть

История жизни племянницы генерала Ивана Тимофеевича Беляева.


Слезы… опять эти горькие слезы,
Безотрадная грусть и печаль;
Снова мрак… и разбитые грезы
Унеслись в бесконечную даль.
Что же дальше? Опять эти муки?
Нет, довольно… Пора отдохнуть
И забыть эти грустные звуки,
Уж и так истомилася грудь.

Сергей Есенин



   Сейчас в конце моего жизненного пути, перечитывая дневники и переписку, похоронив двух мужей и сыновей, раздумываю о своей судьбе. Именно о судьбе, а не о жизни, потому что взрослая жизнь моя прошла в крайней бедности и неисчислимых попытках бороться с ней, в тяготах и переездах, а судьбой была предначертана глупая двойственность этой самой жизни: с одной стороны, я желала всего революционного, но не всем сердцем и умом, а так, поверхностно, почти ничего не делая, а с другой стороны, всю жизнь оставалась дворянкой и уехала из родной страны из-за революции. 
     Хотелось бы прожить сначала и по-другому? Конечно. Но я не совершила ничего ужасного, отчего бы днём мучила совесть, а по ночам кошмары. Лишь один свой поступок считаю таковым, именно он тревожит душу и заставляет перечёркивать столь важную для меня уверенность в собственной порядочности или хотя бы в стремлении быть таковой.
     Ночью снова смотрела на лунный свет на одеяле, а перед глазами сцены из жизни. Вдруг поняла, что не смогу простить себе тот поступок, остаётся надеяться только на высшее прощение, которое отменит самонепрощение. Но ведь я неверующая! Только в детстве стояла перед иконами, замерев и не понимая, что нужно чувствовать, о чём думать и как молиться. А мама моя умерла в осаждённом Ленинграде, замёрзнув в канаве с кусочком чёрного хлеба в одной руке, а другая в крёстном знамении так и не смогла прикоснуться ко лбу. Только этой ночью поняла смысл слов “хлеб наш насущный дай нам сегодня”: в одной руке пища телесная, в другой – духовная.
     Доживаю свои дни, месяцы или годы. Доживаю с болью, что жизнь моя была трудной, иногда невыносимой и почти всегда несчастной. Несчастна я и сейчас, хотя вернулась на Родину к родным, а те двое, по отношению к которым я поступила столь мерзко, возможно, смотрят на меня с небес и ждут, когда, наконец, присоединюсь к ним и услышу слова прощения. Говорят, мёртвые являются к живым. Вот бы явились и мне и тогда при жизни услышала бы те слова!
     Отчасти душу согревает то, что поступила не по собственной воле, а под влиянием внешних сил и недомыслию, но не ищу в этом утешения. А если быть до конца честной перед собой, совершила я тот поступок ещё и потому, что всю жизнь недолюбливала обоих. Злил их патриотизм, набожность, семейные устои, не менявшиеся поколениями. А ведь жизнь моя начиналась именно так, в кругу любящих, воспитанных и образованных людей, на Соборной улице в Гатчине. Я была старшая. За мной родились Александра, Софья, Николай, Екатерина, Сергей, Михаил, Василий и Георгий. Ещё не было дома, жили в какой-то квартире. Бабушка наверху. Соня на четвереньках заползала к ней по лестнице, мама кормила старшего брата, который явился на свет после трёх девочек, отец служил в 23-й бригаде, часто ездил в Петербург, а когда дома что-то шло не так, громогласно кричал на нас. Я так пугалась, что приходилось менять панталоны. Утром в столовой бабушка грела на самоваре баранки, подавала отцу какао или чай, а нам молоко.
    С няней мы гуляли в соборном саду. Тамарочка приводила под руку почти слепого отца. Он садился на скамейку, а мы играли рядом. Однажды на дорожке показалось странное существо в старом красном одеяле. Одной рукой держало складки на груди, а другой широко размахивало, декларируя стихи. Мы с Тамарочкой бросились к её отцу.
- Поэт Фофанов, - улыбнулся он. - Как всегда, пьяный, но зла не сделает, даже если в белой горячке. - Поднялся и подал руку, но Фофанов, не обращая внимания, продолжал во весь голос читать стихи, а няньки поспешно уводили детей домой.
- Поэт – посланник божий, вдохновение, - сказала мама. – Вот, послушай, Лилен:
Звёзды ясные, звёзды прекрасны
Нашептали цветам сказки чудные,
Лепестки улыбнулись атласные,
Задрожали листки изумрудные.
И земля, упоённая ласками,
Убаюкана звёздными сказками.
- Господи, что это? Музыка! Спасибо “Новому времени”, печатают.
     А в обед горничная что-то горячо зашептала маме. Бросив салфетку на стол, мама покрылась красными пятнами, что всегда с ней случалось в минуты душевного волнения, и, едва сдерживаясь, произнесла: 
- Проведи в кабинет.
    Из коридора в гостиную и сразу же в отцовский кабинет, стыдливо ссутулившись, не глядя на нас и стараясь хоть как-то спрятаться за высоким столом, проскользнула низенькая, худенькая женская фигурка в тёмном. Мама, нервно поправив волосы, вошла за ней. Но вскоре вышла и зашла в шкафную. Вытаскивала вещи, приговаривая:
- Всё равно скоро будут малы.
    Понесла в кабинет, а через четверть часа проводила странную гостью через парадный.
- Жена Фофанова! Он всё пропивает. Голодают, холодают, дети болеют. Несчастная! 
   Ещё не раз она появлялась в нашем доме, уносила старые сумки с едой и вещами, а я представить не могла, что меня ожидает такая судьба. Каждый раз мамино лицо покрывалось красными пятнами, а мне казалось, что музыка чудесных звёздных сказок звучит всё глуше и глуше. 
     На нашей Соборной улице был Павловский собор. Есть и сейчас, не взорвали, как сотни других, но давно закрыли. А в детстве осенью туда привозили мощи, выстраивалась длинная очередь, а по улице двумя рядами ставили палатки, лотки, столики, что-то вроде ярмарки. Продавали иконки, книжечки, крестики, олеографии, лубки, лакомства, пищалки, свистульки. Всё звенело, гудело, кричало, зазывало и двигалось. Нас, детей, манил тот шум и мы многоголосным хором упрашивали родителей отпустить с прислугой. Но мама качала головой, вздыхала и крестилась:
- Господи, ведь это кощунство! - но отпускала.
    Выпросив гривенник, я купила лубок под названием “Для мира печали и слёз” со стихотворением Лермонтова “Ангел”:
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел.
Он душу младую в объятиях нёс
Для мира печали и слёз.
    Над туманной землёй меж звёзд на облачном голубоватом небе бледно-розовый ангел и вправду нёс маленькую душу. Сначала лубок очаровал меня, но потом вызывал грусть и заставлял плакать, когда никто не видел. Я прикрепила его кнопками над своей кроватью, смотрела и рыдала, обычно ночью, иногда и днём. Вытирала рукавом слёзы, снова смотрела и снова рыдала. Мама пришла в ужас, но бабушка сказала:
- Оставь. Благое чувство у ребёнка, вырастет с верой в душе, а то вон сколь нехристей развелось.
    Но мама спрятала лубок, а я так плакала, что она сжалилась и вернула.
     Однако бабушка ошиблась - картинка не помогла мне вырасти с верой в душе и от литургии в соборе у меня осталось лишь одно воспоминание - прекрасно пел хор.
    Во время блокады Ленинграда немцы сожгли все деревянные здания в округе. Наш дом тоже. Тот дом, где я когда-то была счастлива, мечтала, любила и видела жизнь светлой и радостной, не считая лубка с ангелом. Дом сожгли, а храм закрыли…
    Ещё до японской войны мы переехали в тот дом в Гатчине на Багговутовской 65. Улицу назвали в честь генерала Багговута, погиб под Тарутиным. Император написал его вдове: “Я пoтерял храбрoгo вoеначальника, пoлезнoгo Отечеству. Он умер на пoле чести и oставил славу имени свoегo.” Патриотизм и монархизм, которые я невзлюбила в молодости! Теперь это улица Карла Маркса, но в душе почему-то лучше не стало.   
    Дом остался в моей памяти как что-то замечательное, полное чудес, сказочная декорация в детском театре. Отец построил сам, без архитектора, чем очень гордился. Не просто дом, а уклад жизни! Семейные обеды, звон посуды, телефонный аппарат, детский плач, гаммы на рояле, ссоры кухарки и горничной, пар на кухне, звонки в парадном, кипящее варенье под черёмухой, французские и немецкие гувернантки, недовольные окрики отца, мама в спальне перед зеркалом, бабушка с нами в детской и я с химическим карандашом в руке смотрю на настенные часы, ловлю мгновение, чтобы тайком вернуть в папин кабинет. А весной по утрам старенький садовник с отцом копошатся в парнике, на Пасху торжественно приносят редиску и салат. На заднем дворе собака и куры, но туда запрещено ходить без взрослых. Кучер Иван в конюшне показывает, как чистить лошадей и седлать рябую кобылку Мелиту, потом катает нас на коне Тик-так. А ещё была смирная лошадка, не помню кличку, возила нас в школу, в церковь и на вокзал. 
   В доме было патриархально всё, кроме огромной детской, совсем неудобной, потому что мы рождались один за другим каждые два-три года. Отец поставил перегородку и оклеил белыми моющимися обоями. На них голубые аисты в клюве несли новорождённых. Раз в год мы все вместе мыли их мочалкой. Я не любила детскую, сердили аисты. Почему так много? Перебралась в бабушкину комнату, где каждая вещь была со своей историей, цветом и запахом. В книжном шкафу за стеклом с зелёными шёлковыми занавесками на верхних полках стояли книги в чёрных переплётах с золотым тиснением: Пушкин, Лермонтов, Гончаров, Тургенев. На нижней полке лежали тетради и рукописи.
- Его, моего первого мужа, не твоего дедушки, - говорила бабушка. – Поэт был и масон.
   Но самой замечательной вещью была божница - небольшой шкафчик тёмного дерева с полочкой для икон. Пахла старым деревом и душистым маслом. Иконы были тёмные, но мне нравились. Перед ними тёмно-красный стаканчик лампадки с жёлтым огоньком. Можно было молиться или просто смотреть на лики в мерцающем, приглушённом свете. Я просто смотрела, а бабушка на коврике молилась. Сначала читала наизусть молитвы, а я удивлялась, как много она знает. Поминала усопших:
- Упокой, Господи, Василия, и другого Василия, и ещё Василия.
    Затем шли Александры и Алексеи, а я думала, как Бог знает, какой Василий первый, какой второй, а какой ещё? Потом старалась понять, кто они эти Василии и отчего их трое, ведь я помнила только одного – дедушку. Как-то спросила: 
- Неужели все умерли?
- Умерли, Лизутка, ох, умерли, - ответила бабушка и молилась о живых.
    Более всего я любила наши поездки на кладбище в Петербурге и Ораниенбауме. Ехали сначала поездом, потом на конке. Всю дорогу бабушка рассказывала кто там похоронен. С кладбища торопились на поезд, но мне всегда хотелось опоздать, потому что тогда мы шли в кафе Андреева, пили бульон в чашках и ели кулебяку. Случалось, поезд уходил прямо перед нами и мы покупали пирожки на вокзале, а бабушка рассказывала о своём детстве в Архангельске. Её мама была из немцев, а сестра училась в Петербурге в институте. Бабушка вспоминала о празднике для детей в губернаторском доме в Архангельске:
- Жадные мы были, набросились на угощение. Запомни, Лизутка, самое отвратительное - жадность.
  В пятнадцать лет я начала писать сказки, как Оскар Уайльд. Рассказывала брату Васе про невиданные цветы, распускавшиеся в оранжевых садах, про зарю, влюблённую в закат, и чудесных королевичей. Об одном из таких я мечтала, а тетрадку прятала. Но папа нашёл и с насмешливой улыбкой сказал: 
- Что за чепуха?! Займись делом! Взрослая уже!
   Мне стало обидно, покраснела от стыда и перестала писать сказки. Оставили меня чудесные видения, зори, цветы, королевичи…
     Мой папа Михаил Николаевич родился в далёком 1868-м. Родился, чтобы стать и умереть военным. Сильный, крепкий, властный, с громким командным голосом. Как и многие Беляевы, закончил кадетский корпус, военное училище, академию, стал генералом и заслужил Георгиевское оружие с орденами. Потом гражданская, армия Деникина, Сибирский поход и взрыв бронепоезда на станции Борзя 8-го октября 1920-го. 52 года…
     Мой двоюродный дядя Иван Тимофеевич Беляев проделал тот же армейский путь, хотя рождён был для другого. Невысокий, худой, болезненный, всегда в пенсне, вечно с книгами, он должен был стать профессором военной истории или этнографом, чем и занимался вне службы, увлекаясь горцами и индейцами. Столь добродушный, что пахал окрестным крестьянам поля, косил луга, собирал сено, а по воскресеньям приносил на кухню щи с пирогом и графин водки для больных, которых его бабушка Елизавета Леонтьевна лечила по лечебнику князя Енгалычева. Он даже говорил с крестьянами, цокая на псковско-новгородский манер:
- А цто, Никанор Ивановиц, ницаго не поделаешь! Цого быть - не миновать!
     А я считала это глупостью и недолюбливала его.
     Однажды мама за обедом сказала отцу:
- Приходила наниматься кухарка, какая-то особенная. Une histoire d’amour.
    Так в нашем доме появилась украинка Поля. После обеда и мытья посуды, распустив длинную чёрную косу и надев чистое платье, приходила к нам в детскую и пела чудным, мягким, глубоким голосом. Научила и меня. Бывало, сядем рядышком и поём. Я мучила её вопросами, не совсем понимая украинские слова:
- Почему хочет чужую молодую жену? Почему не жить без неё?
    К Поле приходил жених. Ради него, попавшего за рост и красоту к нам в Гатчину в синие кирасиры, она уехала из родной деревни и всё жалование отдавала ему. Они сидели на кухне, а я подсматривала. Мама не любила его. Я тоже, потому что когда он приходил, Поля не заходила к нам в детскую. А летом уехала к себе в деревню. Прощаясь, горько плакала и всех целовала. Но не прошло и двух месяцев, как получили от неё письмо с просьбой выслать денег на дорогу и взять обратно. И стало как прежде: песни, кухня, кирасир.
     Но однажды Поля заболела, лежала в своей комнате для прислуги за кухней. Доктор говорил маме:
- Болезнь тяжёлая, держать в таком чулане никак нельзя.
- Перенести в кабинет или гостиную тоже никак нельзя! – почему-то резко возражала мама.
     Доктор рассердился, а я тихонько пробралась к Поле. Красная, в бреду, она меня не узнала, а я испугалась и убежала. На следующий день мама велела запрячь лошадей и сама увезла её в больницу. Там Поля умерла. Отпевали в часовне. Мама кому-то горячо шептала, что во всём виноват кирасир - в деревне Поля родила дочку. А я всё думала, почему нельзя было перенести в гостиную.

   Ах, как в мае цвела сирень! Белая сирень в белые ночи! Заполняла все закоулки нашей жизни. Ветки в окнах, букеты в вазах, на столах, комодах, этажерках! Дети гадали, обрывая лепесточки, а влюблённые прятали смущённые лица за душистыми ветками. В гимназиях экзамены, а тут сирень, да ещё соловьи! В руки просятся томики стихов Надсона, Апухтина и Алексея Толстого - тех, кого не проходят в гимназии, что особенно завораживает. Опомнишься – уже заря, но на душе чудесно, губы сами улыбаются, в голове лирика, а в глазах необоримый подростковый сон и не думается об экзаменах, а только о том, как бы не расплескав донести до подушки весенне-поэтическое наваждение. Едва не проспав, трясусь, запихивая за корсаж иконку:
- Господи, помоги! В субботу сплету гирлянду в церковь.
     Грешный торг, не сразу плелась гирлянда. Но вот экзамены прочь, отцвела сирень, умолкли соловьи, ночи стали темнее, ушло наваждение.
    Сижу в своей комнате с окном во двор. К крыльцу подъехал Георгий Фишер, только что сменивший форму реального училища на тужурку с малиновыми кантами института гражданских инженеров. Мы с ним часто вместе катались на велосипедах и подолгу беседовали. Что-то сказал горничной.
- К Вам, барышня Лилен!
 - Я - социалист-революционер, - прошептал мне по секрету.
- Террор? - воскликнула я, ещё не зная, что много лет спустя послужу победившей революции и совершу тот гнусный поступок.
- В нём не обязательно участвовать, - протянул мне газету. - Открылись курсы для запасных сестёр милосердия. Бесплатные и разрешения от родителей не требуется. Поступайте непременно. Всё лучше, чем ничего не делать в родительской усадьбе. Моя тётушка Мария Александровна Раутиан пятидесяти лет, но уже учится там.
     На следующий день я отправилась в Кауфманскую общину на Фонтанке и записалась на курсы. Шёл 1912-й год, сербская война, многие женщины записывались.
     На следующий год Георгий стал моим женихом. Ходили в музеи, на выставки, говорили о симфонических поэмах и картинах ар-нуво Чурляниса, обсуждали тайны манящих и пугающих эскизов Врубеля и часами стояли в очереди за билетами на концерт Ирины Энери, слушая восхищённые рассказы о блистательном исполнении Шопена в Царском Селе и Ясной Поляне.
    В 1915-м Георгия забрали на фронт. Вернулся тяжело контуженый. Приехал с фронта мой отец, чтобы устроить нам шикарную свадьбу. Утром суета, подруги и Беляевы из-под Пскова. На авто едем в тесную, темноватую церковь приюта императрицы Александры. В метрической книге делают запись:
Февраля, третьего, года 1916-го.
Жених: Прапорщик 11-й артиллерийской бригады 2-й батареи, Георгий Константинович Фишер православнаго вероисповедания, первым браком, лет 21.
Невеста: Потомственная дворянка, дочь полковника 11-й артиллерийской бригады, девица Елизавета Михайловна Беляева, православнаго вероисповедания, первым браком, лет 21.
Поручители по жениху: Потомственный почётный гражданин, инженер Василий Петрович Гундобин и Брат, студент Петроградскаго Политехническаго Института Александр Константинович Фишер.
Поручители по невесте: Потомственный дворянин Николай Михайлович Беляев и Лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады капитан Тимофей Тимофеевич Беляев.
Совершал таинство: Священник Михаил Николаевский с диаконом Николаем Мегалинским.
    Вкусный обед на сорок душ, шампанское. В девятом часу мы с Георгием уезжаем в Гатчину. Торжественность, чинность и традиционность, которые отец постарался придать свадьбе, обязывали оправдать возложенные на нас ожидания в вере и “Домострое”. Родителей и старших родственников не интересовало, что жених - социалист-революционер, невеста учится на курсах, читает крамольные книги и по совету жениха разделяет его политические убеждения. Но мы выполнили всё, что от нас требовалось: визиты к родственникам на третий день после свадьбы и две “немедовые” недели в родительском доме мужа под насмешливыми взглядами его отца сатира-черносотенца и недовольные вздохи жены. Наконец, последний аккорд в установлении семьи - служба в церкви. Теперь, сквозь года, думаю: была мировая война и роскошная свадьба, была я невестой студента, тайного революционера, противника империалистической войны, а замуж вышла за прапорщика с солдатским георгием, трясущейся от контузии головой и катаром лёгких.
   Впрочем, противоречиями жил и его отец Константин Карлович. Я его побаивалась и не понимала. Военный, дворянин, неприятный, со сложным характером, насмехался, ни во что не верил, но каждое воскресенье ходил в церковь. Состоял в черносотенном “Союзе русского народа”, служил казначеем в Дворцовом управлении, но зачитывался Салтыковым-Щедриным и анафемными книгами графа Толстого. Дал и мне почитать, но его жена Екатерина Александровна устроила скандал и сожгла крамольное чтиво. Однако он опять где-то достал и изводил её насмешками. Единственным человеком, на которого он не сердился, была старая няня. Прожила у них больше 25 лет, вынянчила обоих сыновей, а потом переехала к нам. Когда Константин Карлович приходил со службы, бежала к двери с туфлями и помогала переобуться. Я возмущалась, а она уверяла, что именно так и должно быть, что он прекрасный человек, но никто не понимает. Революцию Константин Карлович принял и, переехав из Гатчины в Петроград, ездил с поручениями по деревням. Там и умер.   
    Через две недели после свадьбы Георгий отбыл на южный фронт, а меня мама отправила к тётке в Одессу “поближе к мужу”, а на самом деле, чтобы оторвать от петроградских революционеров. Там мне приснился ужасный сон - Георгий в море крови. Проснулась от собственного крика. Вскоре он приехал и уже окончательно больной. Катар перерос в туберкулёз с горловыми кровотечениями по ночам. Врачебная комиссия предписала тыловую службу и мы вернулись в Петроград. Квартиру для нас снял папа. Георгий ненавидел службу в артиллерийском управлении, считая бессмысленной, а себя рабом социальных условностей, но исправно приносил положенное офицерам мясо и делился с мамой. А я, несмотря на рождение дочери, ходила на Бестужевские курсы и семинары профессора Сиповского, писала реферат о романтизме и читала много крамольных книг. Однако размеренная жизнь не успокаивала, а вызывала тревогу и неприятие быта, так как я не понимала, что будет дальше, чем закончится затянувшаяся война, что завтра в газетах напишут о Распутине, императоре, императрице, сколько министров поменяют и какие продукты будет трудно достать на следующей неделе. 
    …Вчера пересматривала документы Георгия. Как смогла сохранить сквозь десятилетия эмиграции и жизни в Советской России?! Свидетельство о рождении. “По указу Его Императорскаго Величества, от С-Петербургской Духовной Консистории дано сие свидетельство о том, что в метрической книге под № 62 показано: у коллежскаго секретаря Константина Карловича Фишера и законной жены его Екатерины Александровны, обоих православнаго вероисповедания и первобрачных, одиннадцатаго августа родился сын Георгий, а крещён восемнадцатаго сентября тысяча восемьсот девяносто четвёртаго года. Восприемниками были тайный советник Николай Милиевич Аничков и жена действительнаго тайнаго советника София Иосифовна Катанская. Гербовый сбор уплачен 1900 года ноября 23 дня. Консистории протоиерей Николай Сосняков.”
    Свидетельство об окончании реального училища на красивой гербовой бумаге: “Дано сие ученику дополнительнаго седьмаго класса Гатчинскаго имени Императора Александра III реальнаго училища состоящего под Августейшим Ея Императорскаго Величества Государыни Императрицы Марии Феодоровны покровительством, Фишеру Георгию Константиновичу, исповедания православнаго, родившемуся 11 августа 1894 г в том, что он обучался в сем классе с августа 1910 года по 28 августа 1911 года при отличном поведении и при окончании полнаго курса дополнительнаго класса он, Фишер Георгий, показал следующие успехи: В Законе Божием – пять, русском языке – три, французском языке – четыре…” Закон Божий – пять… Тайный революционер!
    В феврале произошла революция, которую мы с Георгием желали и для которой ничего не делали. Я на кушетке кормила дочь Женю, как вдруг вихрем ворвалась подруга по гимназии Таня:
- Давай на Троицкий мост! Там революционный медпункт.
- Докормлю, отнесу маме и бегом.
     Но мама рассудила иначе:
- Довольно безумств! Ты уже мать! Помогать бросить ребенка ради революции - никогда!
   С Таней пошёл Георгий, а мне кухарка пересказывала, что происходит на улицах: стреляют, митингуют, на Лермонтовском проспекте из окна выбросили пианино, зазвенело всеми струнами.
- Квартира околоточного. Бьют их и городовых.
      Войска, которым приказали подавить мятеж, отказались выступить.
       Вернулся довольный Георгий.
- Всё кончено! Никто и не думает сопротивляться.
     Приехал с фронта отец, долго читал новые газеты:
- Единственная толковая – “Новая жизнь” Горького.
     Вернувшись с собрания солдатских депутатов, строго произнёс:
- Радуетесь?! Ничего не понимаете! Революция - только прелюдия! Скоро настанет конец всей нашей жизни. Как мало мы знали наш народ!
    Собрался и уехал на фронт. Мои курсы закрылись и муж решил перевезти нас с Женей к своим родителям, а сам с товарищем, тоже прапорщиком, уехал на рижский фронт, туда их позвал один из моих дядюшек Беляевых, до смерти боявшийся новых солдатских комитетов, и Георгий с товарищем должны были защищать его от революционеров.
   У родителей мужа мне было очень тяжело, стала мишенью для насмешек. Вместо того, чтобы шить и варить - читала, бегала на собрания в Приоратский домик, записалась в сочувствующие к социалистам-революционерам и возмущалась, когда Константин Карлович говорил о “коммунизации” женщин и детей. А в августе 1917-го заболела затяжным гриппом и мамин врач посоветовал уехать с дочкой на Кавказ. Потом я поняла, что мама попросила его об этом, чтобы снова оторвать меня от революционеров, а сама продала наш дом и получила деньги крупными купюрами революционного “Займа свободы”. Но сразу после октябрьской революции их отменили. Свои и мои драгоценности она положила в банковский сейф, но революционные сейфы имели странную особенность куда-то исчезать. А нашу петербургскую квартиру с мебелью и вещами мама оставила, не поручив никому, и чтобы стать “незаметной дворянкой и невидимой женой белого генерала”, переехала с детьми в Москву, где не было ни родственников, ни знакомых. Но весть быстро разнеслась по округе и её лишили гражданских прав. Сёстры нашли бросовую работу, но всё, что приносили домой, мама старалась припрятать и отдать в церковь. В результате дети, а потом и внуки, выросли атеистами.
     …В Екатеринодаре ливень. Вокзал набит народом, выгоняют грозными криками. С Женей бегу к выходу. В Геленджик поезда не ходят, только рано утром в Ростов. А сейчас ночь, ливень, ветер, холод. Обогнали два офицера, на вид почти дети.
- Вы жена офицера? Давайте с нами в офицерское собрание.
     Но там толпа до самых дверей и приказ никого не впускать.
- Идёмте в гостиницу! Скажем Вы наша сестра.
     В гостиницу тоже не хотели пускать, но кто-то сжалился и даже принесли вязанку дров. Растопили буржуйку.
- Одна Вам, а мы вдвоём, - сказали мальчики, показывая на две узкие железные кровати.
     Угостили мамиными пирогами. Весело прыгали на кровати, до сих пор не поняли, что началась гражданская война.
- Куда едете? – спросила я. 
- На войну. Донские казаки, будем Дон защищать от большевиков.
    Проснулась до рассвета от страха опоздать на поезд. На кровати спали крепким детским сном мои казачки, на столе недоеденные пироги. Сжалось сердце. Дети! Какая война?! Оставила записку и деньги за ночлег – свою часть, вечером вместе посчитали. Эта сцена мне вспомнилась в Константинополе, когда Вертинский в клоунском костюме заунывно пел о погибших русских мальчиках: “И какая-то женщина с искривлённым лицом целовала покойника в помертвелые губы и швырнула в священника обручальным кольцом.”
       В Ростове встретил Георгий, привёл в какой-то дом. На кухне хозяева говорили о нас с неприязнью, радовались, что скоро придут большевики и нас выгонят. Муж почему-то не сказал, что он эсэр, днём исправно ходил на службу в Белую армию, а ночью едва не терял сознание от жара и приступов. Няня слегла с тифом, а Женя и только что родившийся сын Жорик заболели какой-то детской болезнью. Я металась между ними, продавала вещи, искала врачей и ревела по ночам. Но вскоре устроилась в управление к мужу. Больные мои поправлялись и жизнь стала налаживаться. Однако болезни вновь посыпались на нас: сначала у няни появился возвратный тиф, а потом у мужа и сына воспаление лёгких. Я бросила службу, деньги заканчивались, а продавать уже было нечего.
    Приехали в Геленджик, а селиться негде. Пока искали, понаехали “недорезанные буржуи” из Москвы и Петрограда, сняли дачи. Наконец, мы нашли домик в одну комнату на южной стороне у госпожи Сумароковой. Георгий устроился чертёжником в городскую управу и по очереди мы давали уроки детям “недорезанных”: муж – по математике, я - по языкам и литературе.
    Хлеба в лавках не было, пришлось научиться месить тесто, а ещё стирать постельное бельё и перешивать старые вещи. Письма не доходили, газет не было, керосина тоже. По вечерам зажигали светильники из самодельных фитильков, опущенных в масло. Муж придумал лить сальные свечи из говяжьего сала. Топили его в котле, разливали по жестяным формам и вили фитили. Но вскоре врачебная комиссия признала его годным к нестроевой службе, отправили в инженерный отряд.
    В Геленджике в последний раз видела папу. Приехал из Франции. Там предлагали службу во французской армии, но он отказался и хотел служить на юге России, но генерал Романовский обвинил в большевизме и приказал покинуть территорию Добровольческой армии. Впрочем, пострадал не только папа. Генерал Носович, служивший у большевиков, сбежал в Белую армию с двумя портфелями секретных документов, но был обвинён генералами в предательстве и провокаторстве.
   Нас повезли в Новороссийск. Начался сыпной тиф, так как повсюду были вши. У Георгия и Жорика вечером поднималась температура и начинался озноб, а мы с няней на станциях доставали дрова и топили буржуйку. 
   В Новороссийске оказалось не лучше, чем в теплушке. Сыпнотифозные лежали по всему вокзалу и даже на улицах, а у детей обнаружили эпидемию скарлатины. Случайно узнали, что где-то в городе тётя Саша – Александра Александровна, жена моего дяди Ивана Тимофеевича Беляева. Снимала даже не квартиру и не комнату, а место в комнате с хозяевами. Переночевали у них на сундуке. Полночи я думала о переезде в Анапу к родственникам Раутиянам, но у них положение не лучше – денег нет, жилья нет, дети.
    Нашли какого-то генерала, начальника по общежитиям. Георгий столь умело убеждал его, что и для нас найдётся место, что генерал назначил его комендантом общежития и дал в помощь двух солдат. Места для нас в городе, конечно, не нашлось и меня детьми в теплушке отправили под Новороссийск в Мефодьевку, где места были, а тифа ещё не было, но дули сильнейшие ветры, сбивая с ног. С детьми на руках я перебегала от дерева к дереву. Общежитием оказалась школа на окраине под самой горой. В нашей комнате стояла школьная доска. Я сделала из неё кровать, на кухне в котле вскипятила воду, но вдруг закружилась голова. Легла на доску. Жар! Стены плывут, падают. Вижу лицо мужа, говорит так медленно, что не понимаю слов. Вдруг исчезает и опять появляется. Меня кладут на носилки, на лицо падает снег. Наконец прохладно! Но радость проходит так же быстро, как появилась – у меня сыпной тиф. Как хорошо, что унесли от детей! Носилки ставят на пол, наступает темнота, но вдруг снова светло, а вокруг только мужчины. 
- Ишь ты, бабу принесли!
    Опускают в ванну.
- Не надо! – кажется, не смогла произнести.
     Вытаскивают, бреют голову и опять несут. Я в женской палате, сквозь туман слышу разговор, кто умер сегодня, а кто вчера и что в больницу меня взяли только потому, что беременна.
     Вдруг появляется Георгий и Муся - училась со мной в гатчинской гимназии. Откуда она здесь? Я опять в бреду? Нет, говорит, в соседней палате умирает муж. А я? Не могу умереть, у меня дети! Вспоминаю, что, когда будет кризис, нужно впрыснуть камфару. И снова темнота, долго, очень долго, слишком долго! Не пропустить! Георгий… Принёс молоко... Прошло семнадцать дней…  Я тону! Обильный пот, от меня буквально идёт пар. Кричу, зову отчаянно, а на самом деле шепчу:
- Сестра, камфару…
     Шприц! Буду жить… Засыпаю.
     Через день приходит муж с доктором:
- Надо ехать на пристань. Началась эвакуация.
    Георгий натягивает на меня одежду. Пароход “Анатолий Молчанов” маленький, паршивый, но всё-таки пассажирский. Поднимаемся по трапу и спускаемся в трюм. Няня и дети уже тут. Или это тифозный сон? Я умерла? Опускают в могилу? Плачу, умоляю вытащить и Георгий ведёт нас в кают-компанию. Замечаю, что каюты для больных и детей заняты нарядными дамами, а в кают-компании очень много народу, но светло и не страшно. Устраиваемся в углу на полу.
- Не успел пройти комиссию, - трагически произносит Георгий. – Без этого не отпускают. Сначала вы, потом я.
   Пароход стоит два дня и я каждую минуту жду его. Снимаемся с якоря, а Георгия всё нет! Кто-то рядом шепчет:
- Прощай, Родина!
    Две недели в море, неделя на рейде у Константинополя, а теперь на Кипр. Сын снова заболел, а у меня шум в голове и слабость. Держась за стену, выползаю на палубу к солнцу и начинается паника: вдруг Георгия признают годным, в окопах теперь верная смерть, сдерживают красных, чтобы другие успели эвакуироваться. Если попадёт в плен, заявит, что тоже революционер, останется и никогда не увидимся. Как я одна с детьми, да ещё беременная?!
     …Вчера вечером тайком от сестры перечитывала дневник мужа. Тогда в Новороссийске встретил моего дядю Ивана Тимофеевича. В панике, бледный, кусает губы и ногти, спрашивает, как поступить, ругает англичан, не желают брать на пароход, несмотря на все “заслуги” перед ними, долго их перечисляет. Что за трусость? Возмущаюсь даже сейчас, но тут же вспоминаю свой подлый поступок и вытираю слезу.
    Георгию дали четвёртую категорию годности, разрешили получить заграничный паспорт и эвакуироваться. На набережной поезд главнокомандующего, запасные пути заполнены поездами, что-то ещё формируют, в газетах кричат об обороне и борьбе с большевиками, но все уже поняли, что борьба закончена. Штатские суетятся, продают, покупают, торопятся на пароходы, кутят, а тифозники, как тени, бродят по улицам и спят вместе со здоровыми в общежитиях и казармах.
    Наконец, начинается его погрузка на громадный железный угольщик “Бургомистр Шредер”, шестой трюм, ни одного иллюминатора, только посередине в потолке квадратное отверстие с крутой лестницей.
   …В марте мы прибыли на Кипр. На берегу редкие пальмы и зубчатые края башен старой крепости Фамагуста, а на крышах домов народ глазеет на наш пароход. На следующий день на лодках перевозят на берег, потом на английских грузовиках в полупустынную местность, где два ряда колючей проволоки и длинные ряды деревянных бараков с окнами без стёкол и воротами вместо дверей. Пол земляной, крыша железная, в углах старые одеяла – бывший лагерь для пленных турок. Вокруг лимонные, пальмовые и апельсиновые рощи, море, а нас селят в пустыне за проволокой! Замечаю домик с каменным полом и стёклами в окнах, требую разместить там, ссылаясь на больного Жорика. Всего лишь одна комната, но селят десять человек, все с больными детьми. Но через две недели приносят кровати, тюфяки и скамьи, а на кухне толстый английский сержант Джон даёт Жене то банку консервированного молока, то лишний кусок мяса. Однако, чем дальше, тем кормят хуже, а под конец голодаем.
     В конце апреля у меня обнаружился дизентерийный колит, увезли в госпиталь в соседнем лагере, но ухода совсем не было и у меня случились преждевременные роды, родился мальчик, как и Жорик, недоношенный один месяц. Рожала совсем одна. Назвала Константином, но он умер на второй день. Оплакивала недолго, потому что Жорик не переставал болеть, к тому же стояла безумная жара и в лагере началась тропическая малярия с жаром и ознобами, а у меня цинга, потому что после колита ничего не могла есть. А перед отъездом заболела малярией.
    …Плывём к Георгию в Константинополь, послала телеграмму. В полдень вошли в Золотой Рог, погрузились на лодки и сразу в посольское общежитие. Ужинали в ресторане “Русский маяк”. Уютно, недорого, газеты и мягкие кресла. Просто рай после Кипра! Но в общежитии у меня начался сильный жар - опять малярия. У няни тоже. Переносится тяжело ещё и от того, что живём в большом зале, разделённом серыми простынями. За ними плачут дети, ругаются взрослые, а на старых верёвках сушится бельё. Но Георгий нашёл квартиру в Шишли. Из-за крайней бедности снимаем вместе с Векманом, к нему на следующем пароходе приедет семья. Получаем бесплатные обеды рядом в Харбие, а лечение в бесплатной амбулатории Красного Креста не помогает, потому что доктор-старичок совсем забыл медицину. Но Георгий нашёл доктора Бурду. Вылечил не полностью, но начали ходить.
    И снова неустройство – няня обиделась на меня, не знаю за что, ушла и пропала. Георгий ходил в полицию, пробежал по общежитиям и, наконец, нашёл в Харбие в Николаевском госпитале в палатке в саду, где её подобрали в припадке малярии. Там она пробыла до осени, а я никуда не выходила, так как приступы начинались неожиданно, могла свалиться на улице. Чувствуя, что начинается очередной приступ, сажала детей на кровать у стены, а сама ложилась на край.
   Константинополь я ненавидела, а Георгия как художника привлекала его пёстрая и суетливая жизнь. Целыми днями бегал по городу в поисках работы, делал вывески для кафе и писал акварели. Его этюд “Султан Ахмед при лунном свете” заказывали 24 раза! Однажды с компаньоном получил спешный заказ к открытию нового ресторана – вывеска всего в четыре слова “Ресторан Медведь” на русском и французском, повесить через улицу. Но краска не успела высохнуть. Свернули в трубку и понесли. Развернули и… о ужас! Краска по всей вывеске! Но хозяин всё равно заставил вешать. Полезли на трамвайный столб, привязали к балкону, натянули и вывеска разорвалась на глазах у собравшейся толпы. Георгий с компаньоном не растерялись и просто удрали. Про гонорар не думали, но потом он случайно встретил хозяина и снова хотел бежать, но тот вежливо попросил ещё раз попробовать повесить и выплатил гонорар. Однако ресторан вскоре прогорел. 
   Все русские пытались заработать. На одной из главных улиц города Гранд рю де Пера открылись русские кафе, рестораны, лото-томбола, петушиные бои и тараканьи бега, а на площади Таксим работали лотерейщики с юлой, папиросами и прочей ерундой. Кто посмелее ходил в кабинет чёрной магии с гробом, в котором лежал живой полковник генерального штаба, получал 75 центов в день. Пианисты и скрипачи устроились в рестораны, а оркестровые музыканты в цирк. Женщины шили для благотворительных учреждений и работали официантками, а казаки весной получили американские субсидии, взяли землю в аренду и засадили помидорами с картошкой.   
    Наша жизнь неожиданно преобразилась: Жорика с Женей удалось устроить в приют на русской посольской даче в Буюк-Дере с уходом и приличным питанием, а нас с Георгием приняли на лечение в санаторий в посольском парке, потом оформили на работу, меня кухаркой, его разнорабочим. Но увы, санаторий и приют вскоре закрыли из-за интриг матронесс Нератовой и Лукомской, а нас поселили в общежитии около Айя Софии.
     Из Египта приехала тётя Саша Беляева, очень красивая, отдохнувшая, загорелая, хорошо одетая. Рассказывала про пирамиду Хеопса и свой огромный портрет в витрине фотографической студии на главной улице Каира. А мой дядя Иван Тимофеевич, по слухам, успел найти себе сожительницу, жил у её родителей. Но она сбежала в Болгарию, вышла замуж, за что дядя страшно сердился и всем рассказывал о коварной неверности. Но всё сложилось как нельзя лучше: сожительница сбежала, а жена приехала. Худой, низкого роста, с козлиной бородкой, в беженском костюме, на фоне тёти Саши он выглядел ущербным, просто разжалованный старикашка-генерал. А вскоре уехал в Крым к Врангелю, оставив красавицу-жену без средств. Тётя Саша устроилась в американский госпиталь сестрой милосердия, но Врангель потерпел поражение и дядя вернулся с беженцами. А с ним мой брат Коля, поселился у нас.
    Возможно, моя ненависть к Константинополю была предчувствием очередной трагедии в жизни: у Жорика заболел желудок, казалось бы, ничего страшного, но сразу началось воспаление лёгких, потом мозга, судороги и… смерть! Умер у меня на руках. Георгий, обливаясь слезами, сам сбил детский гробик. Отпевали в церкви при Николаевском госпитале, похоронили на греческом кладбище в Шишли.
     Женя стала молчалива, заболела корью, покрылась сыпью, а на голове появился огромный лишай и долго не проходил хронический бронхит, а потом обнаружилась нервная эритема. Поправилась только к весне.
   Я начала копить деньги, чтобы уехать из ненавистного города, но нужно было получить визы. Консульства Эстонии, Литвы и Белоруссии размещались неподалёку, в маленьких комнатках за грязной пивной. Объявления на русском, говорили тоже на русском. За десять лир Георгий оформил эстонские визы, а транзитные пришлось выбивать мне, доказывая, что переезд – наше единственное спасение. Но ехать решили в Прагу, там муж мог поступить в политехнический институт.
    …Сейчас в этом полуподвале в коммуналке у сестры думаю почему не осталась навсегда рядом с могилой Кости, там же похоронила бы Жорика, жила бы памятью о них, ходила на кладбище… 
    Вечером, простившись с обитателями общежития, которые вышли нас провожать, ибо каждому отъезжавшему завидовали, мы погрузили вещи на подводу и на запасных путях нашли свой товарный вагон. Там уже сидели несколько человек с вещами, а один угол был заставлен сундуками. В серой шинели на них возлежал лакей князей Волконских. Мы расположились в соседнем углу, отодвинув княжеский скарб. К ночи весь вагон наполнился пассажирами. Мы улеглись на вещах и на полу, но спать не пришлось – наш вагон грубо таскали по всему железнодорожному узлу и на рассвете прицепили к хвосту поезда. Волконские будто знали и появились только утром. Американцы из Красного Креста раздали карманные деньги и мы отправились в путь. 
     14-е июля 1921-го. 8 утра. Прага! Поселились сначала в Брусских казармах – общежитие для временного проживания, но с бесплатным обедом и ужином. Снять жильё не смогли и переехали в захудалый, но дешёвый “Савой”, где прожили почти год. Впервые после России оказались в культурной обстановке: не нужно было мостить постель из школьной доски, спать на полу и сундуках, сидеть на чемоданах и укрываться одеждой. Женя впервые увидела шкаф и часами открывала и закрывала дверцы. Георгий подал прошение на бесплатное обучение в политехникум на строительное отделение и устроился на работу в книгоиздательство, а я французско-немецкой корреспонденткой в русской торговой конторе. Научилась стучать на машинке, давала уроки немецкого и поступила во Французский институт. Брат Коля разносил почту в банке, жалование мизерное, но одному прожить можно.
     Жизнь наладилась, но влажный и прохладный пражский климат оказался вредным для мужа, катар перешёл в открытый туберкулёз с частыми и сильными горловыми кровотечениями. Женя тоже серьёзно заболела - крупозное воспаление лёгких с воспалением сердечной оболочки. Лечил любезный доктор-чех.
    Когда Георгий закончил учёбу, мы переехали в Ужгород, там ему предложили работу. Но через несколько месяцев заявил, что совершенно поправился и получил в клинике справку “здоров”. Я была вне себя от счастья, но оказалось, ему нужна была только справка. Зачем? Для переезда в Парагвай по совету и призыву моего дяди Ивана Тимофеевича. “Парагвай – страна будущего!”. Он через газеты и иммиграционные центры в Европе звал наших к себе в парагвайское пекло и нищету, чтобы там восстановить “святую Русь”, скрестив казаков с индианками. Я умоляла не ехать и предчувствие меня не обмануло. Но то, что нас ожидало, оказалось намного трагичнее: Георгий навсегда остался в чужой южноамериканской земле.
   В Буэнос-Айресе “белой” эмиграции почти не было, а те, кто приехал до революции, воспринимали нас как помеху для своего спокойного, устроенного быта. Узнав, что у меня в Парагвае дядя генерал, стали отправлять туда, пугая ужасными условиями в Аргентине. С ним случилось то же самое двумя годами раньше. 
   Февральским утром на пароходе “Берна” вторым классом мы поплыли по реке Паране. Пароход был комфортабельный, больше волжских, почти весь первый класс, только внизу на носу второй со столовой и общей женской каютой, а под ними в трюме общая мужская с мягкими двуярусными койками.
     До столицы Парагвая Асунсьона четыре с лишним дня пути. Парана в некоторых местах напоминала Волгу между Царицыным и Астраханью: широкая, многоводная, тёмная, с тополями и ивами у воды, а дальше степь. Но совсем без чаек, как на Волге. Проплывали между островами с домиками на сваях в окружении садов и пару раз в день приставали к берегу. На второй день показались леса, становились всё гуще и зеленее. Удивляла пустынность реки, наш пароход - единственный на всей водной глади. Иногда из береговых зарослей выплывала лодка, забирала или привозила одинокого пассажира, почту и снова скрывалась в прибрежной растительности, пугая чёрных птиц мбигуа, а на песчаных отмелях, как старые брёвна, лежали чёрные крокодилы. Когда появлялась Луна, мы поднимались к капитанской рубке и слушали первозданную тишину, нарушаемую только мерным стуком механизмов. За ужином из супа и жаркого познакомились с двумя сыновьями малоросских иммигрантов, переселившихся в Аргентину лет двадцать назад. Ехали в Мисьонес рубить лес. За соседним столом солидного вида испанец громко рассказывал о своей службе матросом, как убил офицера и бежал сюда, теперь торгует на севере страны, уважаемый человек, прошлого не скрывает. Едва он ушёл спать, как к нам подсел немец подозрительного вида, показывал планы земельных участков и настойчиво уговаривал купить, но мы сделали вид, что озабочены громкими криками в женской каюте, где на койках шумно устраивалось многочисленное семейство бронзовокожих женщин и грудных детей, похожих на калмыков. 
    На четвёртый день пути в десять утра мы отчалили от Корриентеса, последнего города на Паране, и через несколько часов вошли в реку Парагвай. Вода стала темнее, берега ниже, река шире и без островов.
     В четыре приплыли к первому парагвайскому поселению Умаита с лачугами, разрушенной церковью и старой казармой – пограничный пост без пристани, только тощие мостки. На завалинке сидели босоногие матросы. Лениво переместились в лодку и забрали почту, не проверив у нас документы.
     Ночью причалили к аргентинскому городу Формоса, так как на парагвайском берегу были только редкие деревеньки из десятка лачуг и поля с высокой травой и одинокими пальмами. На следующее утро около одиннадцати пристали к аргентинскому военному посту Бермехо. Почувствовался тропический климат: жара, духота, болота и стаи птиц.
    За живописным мысом из ярко-красного песчаника в зелени пальм и желтизны бананов показались лачуги с соломенной кровлей и обмазанными глиной дощатыми стенами - окраина Асунсьона, а за изгибом реки в затоне на восточном берегу каменные здания и пристань с таможней. Наш пароход медленно пробирался между ржавыми полузатонувшими остатками лодок, барж и катеров, с которых нам что-то кричали полуголые подростки, а на берегу не было ни души. Два сонных загорелых пограничника проверили документы, удивившись, что таковые у нас имеются, и пропустили на пристань в здание таможни.
    На площади мы едва не поломали себе ноги. Мостовая в “Мёртвых душах”, которой, “как и прочим мукам, бывает конец”, показалась бы паркетом в сравнении с той парагвайской, выложенной без утрамбовки разноразмерным, почти необработанным камнем, засыпанным песком. Песок смывался первым же тропическим ливнем, камни сдвигались в беспорядке, а улицы превращались в русло высохшей горной речки.
     Площадь была пуста. Ставни домов закрыты. Сиеста, все спят в полуденную жару, только полицейский в белом костюме из коломянки и белом английском тропическом шлеме в одиночестве нёс службу, охраняя порядок не понятно от кого. На ломаном испанском спросили улицу Альберди, но у него вместо ответа появился испуг на лице. Повторили вопрос. Он что-то пробормотал на непонятном языке и положил ладонь на кобуру револьвера, а мы в растерянности скрылись за ближайшим домом. Потом узнали, что парагвайские полицейские говорят только на гуарани. 
    Босой полуголый мальчишка на испанском предложил донести чемодан, но мы отказались и снова спросили улицу Альберди. Мальчишка показал рукой – далеко, с чемоданами не дойти. Георгий из последних сил сам понёс наш скарб. Вокруг одноэтажные каменные домики с каменными заборами, поверх которых виднеются пальмы и бананы. Улицы густо заросли травой, на которой мирно пасутся коровы, куры и ослы. Наконец, Альберди дом 709 с розовым забором и старой калиткой, у которой два индейца задумчиво ковыряются в носах. Один в коротких, неопределенного цвета штанах, другой в причудливо обёрнутой вокруг таза красной тряпке. В мочках деревяшки величиной с яблоко, а на лицах татуировки. Ошибиться невозможно – дом моего дяди. В столовой вместо потолка грубая парусина, в гостиной из мебели только российский и парагвайский флаги, а на стене казачья шашка и мачете. По комнатам бессмысленно ходят полуголые индейцы, едят на полу, хозяев не видно. Из заднего дворика появляется тётя Саша. Дяди нет - в очередной экспедиции в Чако. Заселяемся в нечто похожее на спальню, откуда тётя выносит стопки исписанных листов. Пьём матэ под пальмой и расспрашиваем о местной жизни.
    Русских уже довольно много: инженеры, геодезисты, строители, офицеры, крестьяне. Приехали по дядиной программе, получили деньги, инвентарь, землю, кредиты, работу. Жалование скромное, но прожить можно. Организовали департамент общественных работ, строят дороги и мосты, открыли факультет физико-математических наук, декан – инженер Бобровский, преподаёт вместе с инженером Шмагайловым. Дядя, конечно, похлопочет за Георгия, но трудно обещать что-то - в натянутых отношениях с Бобровским. В любом случае, для преподавания нужен хороший испанский, надо учить и побыстрее. Георгий как офицер может преподавать в военном училище, там тоже наши. Можно попробовать устроиться архитектором. У Исакова с Кокиным есть несколько строительных проектов, в том числе русская церковь. Дядя предложил старопсковский стиль, как у него на родине, но руководство проектом перехватили генерал Эрн и князь Туманов. Пока дядя пропадает в Чако и занимается индейцами, собрали православную общину и попросили протоирея Изразцова в Буэнос-Айресе приехать благословить строительство. Дядя в сложных отношениях с ними тоже, так что Георгию лучше обратиться самому. Зато с президентом и военным министром близкие друзья. Из экспедиций привозит им экзотических зверюшек. Министр по утрам приезжает на матэ, обсуждают фортификации против боливийцев, которые мечтают забрать Чако и строят свою оборону – такие же навесы из пальмовых листьев, обнесённые колючей проволокой, за которой спят пять-шесть солдат.
    Женская работа для меня? Эмилия Снарская открыла кредитное учреждение. Не подходит? Бестужевские курсы? Преподавала языки? Тогда к Анне Кусковой в русскую школу, или в “Русский дамский комитет” секретарём, или к Эрну - собирает книги для русской библиотеки.
    От такого радушия и гостеприимства у меня не сходит улыбка, а перед глазами мелькают сцены благополучного быта, но вдруг чувствую обиду, потому что у нас с Георгием не сложилось в странах намного лучше Парагвая, а у дяди получилось создать патриотическую общину в основном из монархистов, как и он сам, и осуществить детскую мечту жить среди индейцев, а наша мечта о революции выбросила нас на чужбину и сделала нищими скитальцами. Обида перерастает в злость и в это мгновение я больше всего на свете ненавижу тётю Сашу.
- Лилен, тебе плохо? Опять малярия? Не дай Бог!
    Через два года построили храм Покрова Пресвятой Богородицы. Настоятелем стал архимандрит Пахомий из Белграда, церковным старостой выбрали Эрна, что крайне расстроило моего дядю и обрадовало меня.
      Однажды вернувшись с работы, Георгий объявил, что уезжаем в Аргентину. Как?! Только два года в Парагвае, едва обжились, два месяца как родилась Оля! Почему?! Новый интендант отменил бесплатный проездной на трамвай и Георгий пригрозил увольнением, которое интендант тут же принял. Как глупо! Одно хорошо – парагвайский климат совершенно не подходит ему, да и друзей не завёл, кроме Ивана Исакова, а община относится к нам настороженно, потому что не скрываем свои немонархические убеждения и атеизм.
     Георгий написал из Буэнос-Айреса, что устроился, и мы поплыли к нему. Пришлось продать недавно купленную мебель. Оказалось, “ устроился” означало страдал от одиночества и кровотечений и снял домик с ручным насосом во дворе, который выкачивал только несколько стаканов воды в день. Я сняла другой, с водопроводом. С работой у Георгия было совсем плохо, с трудом находил случайные заработки, однажды сидел без работы целых восемь месяцев, но как-то объявил, что устроился в крупную контору на приличную зарплату. Какое счастье! Однако уволился через несколько дней. Почему? Отношение бесчеловечное, весь день чертят стоя, присесть нельзя, у него головокружения. Вскоре снова “устроился на приличную зарплату” в контору архитекторов-художников, но опять заболел. Всё, что накопили, ушло на лечение, а знакомые быстро отдалились. Одни боялись заразиться, другие что попрошу в долг. А за окном поздняя осень, дождь, ветер, холод, сырость. Еду в переполненном автобусе на урок немецкого в пригород и мысленно ругаю себя: ведь всё равно не придут, а если придут, то пять-шесть. Но другой внутренний голос наставляет: если взялась за дело… Начинаю урок. Классная комната - продуваемый со всех сторон сарай. Плотнее закрываю дверь. Ученики держат ладони в рукавах, а я обматываюсь шерстяным шарфом. Вдруг стук. Не люблю, когда мешают! Рабочий средних лет, молчаливый, даже робкий, но очень добрый.   
- Входите, товарищ.
    Знаками зовёт за дверь, шепчет:
- Был в отпуске. Вот, возьмите…
- Зачем?!
- Пожалуйста. Дома примерите. Только ничего не говорите.
     Не понимаю, что происходит, и чтобы остановить неуместность, беру сверток:
- Спасибо за внимание, но …
- Нет-нет… Дома…
    Кладу в портфель, а к концу урока забываю.
    Дома пусто и холодно, керосин купить не успела, теперь печку не разжечь. Нужно зажечь газ на кухне, вскипятить воду, помыться, но я так устала, что хочется плакать! На диване портфель. Вспоминаю, разворачиваю… Белые тёплые туфли, светло-серенькие внутри! Шкурки так сложены и сшиты, что как ни поверни везде мех. Ставлю на ночной столик и включаю лампочку. Смотрю и улыбаюсь. В комнате уже не так холодно, зажечь газ не трудно, из радио музыка, а в ушах слова:
- Был в отпуске. Вот, возьмите…
     Ещё одним человеком, спасшим меня от безумного отчаяния, а возможно, и от самоубийства, сама того не зная, оказалась простая аргентинская прачка. Я безутешно рыдала на диване, когда все друзья отказали дать в долг, хотя ещё на днях нахваливали моё гостеприимство, умение принять-подать, а теперь отправляли в благотворительные учреждения за бесплатными просроченными продуктами и изношенной одеждой, которые можно было получить только когда матронессы изволили наконец вернуться с курортов. А я с детьми, больным мужем, без газа, долг за квартиру, долг в лавке, долг сапожнику, долг в мясной, утюг заложен… Прачка не старалась утешить, а просто рассказала, что её муж, обычный трудяга, погиб на работе, она растит детей и будет работать и жить ради них, как бы ни было трудно, потому что когда есть дети, отчаяние равносильно предательству.
    …Георгий умер в 1933-м. Похоронили в Буэнос-Айресе…
    Я выехала из Буэнос-Айреса 4-го апреля 1962-го пароходом “Федерико С”, прибыла в Геную 20-го и отправилась в Париж. В понедельник 24-го пришла в советское консульство и в тот же день в самом радостном настроении выехала поездом в Москву. В купе со мной ехала русская из Германии, давно замужем за немцем, боялась советских пограничников, а я рассказывала ей о своей чудесной поездке в СССР два года назад, о свободе, просторах и счастье простых людей. Увы, оказалось, что поездка и переезд абсолютные противоположности.
     В Бресте открыла чемоданы для досмотра и поспешила предъявить оба паспорта – аргентинский и советский, чтобы побыстрее сдать аргентинский. Ошиблась! Вообще, предельная честность и чрезмерная искренность сослужили мне самую дурную службу. Я давно и наивно считала, что в Советском Союзе можно ничего не скрывать и быть собой. Но мне приказали сойти с поезда с вещами. В час ночи! Попросила остаться в вагоне. Нельзя! Ждали инспектора по репатриации Бородулина. До трёх часов он водил меня по пустому тёмному вокзалу, а потом отправил в комнату матери и ребенка. Я старалась успокоиться и убедить себя, что происходящее – странно-печальное недоразумение, но в девять утра мне приказали спуститься в зал. Снова пришёл Бородулин и начал допрос, сравнительно мягкий. Затем допрос с другим, методы которого те же, что у перонистов в Аргентине: довести человека до состояния, когда он готов на всё только бы закончился допрос. Уверения, что я много раз подавала автобиографию в посольство, не помогали. Сначала он довёл меня до слёз, потом меня бросило в жар, перед глазами пошли тёмные круги, но он продолжал допрашивать и вызвал специалиста по досмотру багажа. Начался разгром моих чемоданов. Вытащили всё, что я прятала от аргентинских властей и не пыталась утаить от советских: испанские книги, рекомендованные аргентинскими коммунистами для перевода, стихи Альмафуэрте, моя испанская грамматика с неправильными глаголами и физика на испанском, посланная парагвайским коммунистом Герра своему сыну студенту университета Лумумбы, статья доктора-коммуниста Бауэра профессору Вышинскому и вырезки из газет о положении в Аргентине.
    Бородулин заставил меня подписать разрешение на досмотр остального багажа - полторы сотни книг на четырёх языках, старые ценные издания, которые я собиралась передать советским учреждениям, документы и записи для моей книги об эмиграции и возвращении на Родину. Я даже придумала два названия - “Торными тропами” и “На грани двух миров”. Наконец, после 18-ти часового мучительного пребывания на вокзале я очутилась в советском поезде среди милых советских людей и услышала по радио советскую песню. Милейшая проводница принесла чай и, не дождавшись ночи, я заснула тяжёлым сном.
    На вокзале встретили брат и сестра, на лицах страх:
- Задержали? Обыскали? Что сказали? Мы тебя предупреждали! Не верила!
    Там я боролась, чтобы иностранцы не считали советских людей врагами, а тут нужно бороться, чтобы соотечественники не считали врагом меня. 
    Началась моя советская жизнь в коммунальной квартире в мрачном полуподвале у сестры. Полушёпотом рассказывала, как репрессировали её мужа, как отвернулись друзья, как она голодала и мучилась с детьми, а обо мне ни одного вопроса, зато предупреждения: на улице осторожно – будут проверки, подашь на документы – по срокам не требуй, устроишься на работу – молчи, с соседкой не говори – стучит. А соседка - милейшая со мной женщина, только на кухне с другой соседкой ругается почти до поножовщины. 
    Со мной сестра стала бояться ещё больше: всяких комитетов и комитетчиков, когда говорю по-испански и когда меня зовут к телефону, даже когда её вызывают по реабилитации мужа:
- Не надо реабилитировать. Давно было. Вдруг хуже будет.
   Я подала на советские документы, звоню, а в ответ:
- Пока не заходите. Перезвоните.
- Когда?
- Позже
    Потом началось бесконечное заполнение анкет, потому что сёстры когда-то написали, что нет родственников за рубежом, я давно умерла и теперь не должна писать правду об отце, а одна сестра вышла замуж за коммуниста, нельзя ей портить жизнь моим “воскрешением”. Получается, в стране, которую я считала источником справедливости, добра и правды, нужно непрерывно лгать.
    Время идёт, документы не получила, а привезённые деньги заканчиваются. Надо устраиваться на работу. 
- Думаешь, о тебе кто-нибудь позаботится? – шепчет сестра подальше от двери. - Никому нет дела. Но раз приехала, как-нибудь прокормим.
    А ведь я в первый же день дала ей денег, наивно полагая, что расходы пополам. 
- Если не устроишься, дам рублей двадцать, - обещает брат.
    Но получается наоборот: как “богатая иностранка” даю и одалживаю.
    Два месяца беготни по редакциям в поисках работы, два месяца слышу:
- Там деньжонок подкопили и к нам пожаловали?!
    Наконец, зовут в Радиокомитет. Радости нет предела! Но проходит скоро. Никто не хочет помочь, научить, объяснить. Наоборот, игнорируют, переглядываются и шепчутся. Назначили редактором в ночную смену только потому, что никто не хочет работать по ночам. Рядом сидит малограмотный испанец. Ему помогают соотечественники, а мне никто! Свои презирают за эмиграцию, а испанцы за аргентинское произношение. Но ведь я тоже революционерка! Для меня Радиокомитет десятилетиями был вещателем правды на весь мир. Не спала ночей, забывала про детей, чтобы послушать, записать, перевести, рассказать! А тут интриги, ненависть и ужасное слово блат, по которому можно всё: кофточку, санаторий, колбасу, должность, квартиру. Хочется встать и крикнуть:
- Где же вы, советские люди?! Человек - это звучит гордо?! Но среди вас нет людей! Есть людишки, дерущиеся за кусок, килограмм, отрез, коробку, флакон. Есть интриганы и доносчики, не верящие в то, что вещают по радио, показывают в кино, пишут в книгах, поют в песнях.
     Живу в полном одиночестве, нет друзей, ни одной родной души, есть родственники, но только по крови. Если опять не смогу заснуть, на рассвете приму побольше таблеток, чтобы никогда больше не просыпаться. Но утром всё испортила самая грязная, неприятная и отвратительная соседка Шурка, спекулянтка и воровка! На кухне устроила скандал. А я слушала и думала, если так уйду из жизни, соседи замрут на полминуты, скажут “одной идиоткой стало меньше” и продолжат ругаться до собачьего лая.
     Вот на старости лет оказалась почти бездомной. Коммуналка в полуподвале – не дом, живу по милости сестры. Уехать обратно в Аргентину? Не знаю. Наверно, не выпустят. Остаться здесь? Не моё государство. Страна моя, а государство нет, люди тоже. Но в моей стране был Петербург, Гатчина, собор, дом, аисты на обоях. Получается, и страна не моя? Мой долг быть с детьми и внуками, но и в Аргентине всё чужое, кроме них. Зато там могила первого мужа… Всё-таки приму побольше таблеток и всё решится желанным для многих образом. Скажут, померла от разрыва сердца, да и старухой была… Но вспомнила аргентинскую прачку. Не сделаю такого даже если придётся ночевать под деревом! 
      Брата опять не пустили в научную экспедицию в Атлантический океан. Честный, культурный человек, хороший работник, здесь воспитанный, пережил голод и нищету, прошёл войну, но не признаёт коммунизм, не состоит в партии, зато патриот, никуда не уедет даже если придётся пройти через лагеря. Столько времени провёл с моей Оленькой, пока она была здесь! Рассказывал, показывал, объяснял, не боялся встречаться, как сёстры, и не возмущался, что думает она как аргентинка и лишь немного как русская. Из-за этого не пустили его в экспедицию! Но не говорит никому, тем более мне. А я не говорю ему как благодарна за дочь, что у неё теперь есть настоящий русский дядя – вторая связь с Родиной. Он не говорит, я молчу, но оба знаем. Мой последний живой брат… А предпоследний был слабого здоровья, но всё равно просился на фронт. Не взяли из-за дворянско-генеральского происхождения. Тогда записался в санитарный взвод в осаждённом Ленинграде, а по ночам сбрасывал зажигалки с крыш. Но какой-то маленький начальник оказался чем-то недоволен, удар в голову и – смерть. А сёстры до сих пор боятся потребовать расследования! И я не могу – эмигрантка, политически ненадёжная, под подозрением. Не расследовали даже после того задания, которого простить себе не могу. А ведь обещали! 
    Прошла олимпиада в Москве, много иностранцев, как в Буэнос-Айресе, говори на любом языке, только радостнее. Снова вспомнилась бедность в Аргентине и стыд в Парагвае. А в этом году у меня юбилей – 85, совсем старая. Значит, пора рассказать о том, что терзает душу мою с 1957-го, суметь выложить хотя бы на бумагу. 
    ВОКС. Всесоюзное общество культурной связи в красивом здании на Большой Грузинской в Москве. Приезжали Ромен Роллан, Поль Ланжевен, Мартин Андерсен-Нексё и Рабиндранат Тагор. Рассказывали о других странах, куда советским людям ни за что не поехать, устраивали фестивали, гастроли, “дни”, выставки, отправляли и принимали делегации, выпускали “Бюллетень ВОКС” на французском и немецком. Но у кого-то серого, скрытного, в тени, в плаще и шляпе был подлый план и я должна была его выполнить как революционерка.
   1957-й. Снова пароход Буэнос-Айрес – Асунсьон. На палубе знакомлюсь со стариком европейской внешности. Русый, зелёные глаза, на вид около 65-ти. Впрочем, и я стара, 63 уже. Говорим по-испански. У него беглый, но не родной, слышится славянский акцент.
- Говорите по-русски?
- Конечно, но отвык. Возвращаюсь из Бразилии домой в Асунсьон, работал по антималярийной программе. Испанский, португальский, английский. За два года ни слова по-русски.
    Видно, очень образован, учёный, манеры дореволюционные, явно “белый” эмигрант. Или меня проверяют? Сопровождают? Подослали старого, опытного? Но что я понимаю в шпионстве? Может, он в Асунсьоне должен забрать груз? Ведь там нет советского посольства, сдать не смогу, как переправят в Москву - не знаю.
- Позвольте представиться - Борис Георгиевич Подтягин, учёный-орнитолог. 
- Елизавета Михайловна Спиридонова, - называю фамилию второго мужа, девичью и дядю в Парагвае не упоминаю. – Жила когда-то в Асунсьоне.
- Теперь в Аргентине? Многие туда уехали.
   Не отвечаю, боюсь неловкой паузы, но он начинает длинный монолог о себе. Родом из Карелии, сирота, усыновлён, революция, Франция, доктор зоологии. Так и не женился. Аргентина, в 1936-м в Парагвай с друзьями молодости - Андреевым и его женой Анной, Лапчинским и Виноградовым. Устроился в министерство сельского хозяйства, потом в научное общество. Писал научные статьи и составил каталог птиц Парагвая. Первым описал какую-то птичку и назвал в честь Лапчинского. Много на природе, а климат не подходит. Болел, операции, бедность, мизерное жалование, а в институте нет реактивов, чернил, даже письменной бумаги. Спасибо Смитсоновскому институту в Вашингтоне - прислали двести долларов. Оформил секцию орнитологии в музее, купил шкафы в институт, был в экспедиции в Чако с генералом Беляевым и оплатил публикации в журнале. Заметили, назначили директором музея естествознания. С друзьями всю жизнь в одном доме. Анна домохозяйка, заботится о них. Андреев работал землемером в военно-географическом институте, потом переводчиком в министерстве сельского хозяйства. Лапчинский - натуралист широко известный в узких научных кругах Парагвая, но начитал чертёжником дорог, потом казначеем в “Русском Союзе” Эрна, потом хранителем в музее естествознания, но год назад попал в аварию - автомобиль застрял на переезде, удар поезда и - госпиталь, а теперь санаторий, много месяцев уже. А Виноградов из Галича, в России пятеро братьев и сестёр, ни весточки за 20 лет. Работал садовником и помощником плотника, а теперь полирует мебель в столярной Рубина. Птиц очень любит, с каждого жалования покупает мешок риса и кормит по утрам. Коваленко приехал раньше, в 1934-м, ловит птиц для Бориса Георгиевича на ранчо, где работает управляющим у богатого землевладельца.
    Вспоминая ту встречу сейчас, ещё более убеждаюсь, что потеряла Родину, где была дружба, беседы без страха, что донесут и арестуют, где не обзовут последними словами, где занимались творчеством и честно трудились.
- У Вас слеза.
- Солнце яркое.
- Вам есть где остановиться в Асунсьоне?
- Увы.
- Полковник Керманов копит на переезд в Европу, сдаёт комнату.
    Полковник жил в маленьком деревянном домике. Две комнаты, шкаф, полки, лавка, два стула и кровать.
 - Эвакуировались из Крыма?
- Нет, из Новороссийска.   
- А я из Крыма. В Турции преподавал в нашем военном училище, потом в шахте в Болгарии и кожевенная фабрика в Люксембурге.
- В Парагвай по программе генерала Беляева?
- Да.
- Воевали в Чако?
- Нет, стар был уже. Приехали группой, построили сельскую колонию, а в армию пошёл после войны. Теперь обратно в Люксембург. Бывший кадет зовёт доживать век.
- А с колонией что?
- Не получилось. Иван Тимофеевич выделил участок под Консепсьоном. Место безводное, земля бесплодная, климат жаркий. Через год разъехались.
- Беляевы по-прежнему на Альберди?
- Переехали. Домик купили, а тот был от военного ведомства.
     В новом домике дяди обстановка как в старом: грубая парусина вместо потолка, флаги, шашка, мачете, старенький шкаф, исписанные дядиным почерком бумаги, журнал Ассоциации индеанистских исследований, главный редактор Хуан Белиаефф. Декрет президента о передаче земли первой индейской колонии-школе “Бартоломео де Лас Касас”, фотографическая карточка индейской школы - обычная хижина без окон и с крышей из тростника, дядя с женщиной в окружении детей. На обратной стороне “доктор Бранислава Сушник, мой извечный помощник”. Снова декрет об индейских землях и назначении наблюдателя за соблюдением их прав, указ о восстановлении в должности Хуана Белиаеффа директором Национального патроната и назначении генеральным администратором индейских поселений, документы о пожертвованиях в пользу племени макка для приобретения инвентаря и скота, фотографическая карточка индейцев в страусиных перьях с арбузами и дынями в руках. Ещё одна - перед хижинами полуголые мужчины мастерят сувениры из кожи, женщины ткут пончо и ковры, а сёстры милосердия играют с детьми. Рукопись пьесы “Майор Салазкин”, рукописные словари индейских языков, статья о сходстве верований индейцев с христианством, расписка вождя макка Анхела Канейтеса о передаче его 12-летнего сына Андреса на воспитание Хуану Белиаеффу и фотографическая карточка дяди с подростком перед русской церковью.
      Прохожу в спальню. На кровати лежит старуха.
- Кто здесь?
    Молчу.
- Из общества слепых? Утром ведь приходили! Тогда помогите подняться.
- Я к генералу Беляеву из Буэнос-Айреса, из русской газеты. Статью пишу.
- Некролог или биографию?
- Он умер?!
- 19-го.
- Простите, не знала.
- 81, возраст, пора. На биографию у меня сил не хватит. Посмотрите документы по дому. О похоронах тоже напишите. Работал до последнего. Каждое утро в полседьмого пешком до здания ветеранов на Оливы и О’Лири. А как заболел два года назад - демобилизовали, переехали сюда, а отсюда сразу в госпиталь да на три месяца. Потом дома лежал, индейцы и наши помогали. Отпевали в Покровском храме. Все пришли - наши, парагвайцы, офицеры, ветераны, даже Стресснер.
- Простите, кто это?
- Президент. Неужели не знаете?
- Ах да.
 - Воевал с Ваней в Чако. Отец Василий отпевал, ладан да песок. А Корсаков с Эрном впереди всех стояли со свечами, оставили прежние ссоры. Я первая подошла, поцеловала моего Ванечку в лоб, простилась. Канейтес на коленях крестился и тоже целовал, а индейцы по-своему - щекой к щеке. Думали похороним на нашем кладбище, но Ваня захотел у макка, отец Василий завещание прочёл. Ох, Ваня, Ваня… Повезли в здание ветеранов. Канейтес на козлах с кучером, а индейцы с нашими следом двумя рядами, “Отче Наш” поют, каждый по-своему. Ваня их в церковь водил, так они всю ночь у гроба стояли, читали молитвы. Наутро из Чако пришли ещё индейцы, покрыли гроб цветным пончо и на плечах под ливнем понесли в Саксонию на “Хенераль Мартинес”. На нём Ванечка приплыл из Питиантуты. Дали залпы, положили венки, а Виттон сказал прощальное слово. Похоронили на острове, там Ванечка хотел и просил Катейнеса холмик не делать, а посадить вокруг деревья из Чако. Индейцы ещё поставили шалаш, посадили розы и на испанском выложили “Здесь лежит Белиаефф”. Гладышев фотографировал, но из-за ливня плохо получилось. Возьми одну. Может, напечатаете. Не могу больше говорить, голова совсем кружится. Скоро Бранислава придёт, у неё расспроси про биографию.
      Надо спешить. Но как унести весь архив?.. Послышался шум подъехавшего авто. Я вышла из калитки. В салоне никого, на углу двое в лёгких костюмах и светлых шляпах. Перенесла в багажник и на заднее сиденье и пошла по середине улицы, сжимая виски. За спиной послышался нарастающий шум мотора. Авто обогнало меня, едва не задев. Я смотрела вслед и хотела, чтобы те двое резко затормозили, выскочили с револьверами и расстреляли меня всеми пулями в барабанах. Но авто скрылось за углом. Я встала на колени, как бабушка в детстве перед иконами, и долго рыдала. Прости меня, дядя! Прости, тётя Саша!


Рецензии