На Гоголевском

Когда-то я был усердным пользователем метро. Можно сказать, постояльцем – студентом даже устраивался туда, под землю, на работу, путевым обходчиком. Служителем, привратником Аида. Теперь же бываю там, под землёй – перед тем, как сковырнуться туда навеки, – всё реже и реже. Даже на работу, всё ещё в без малого восемьдесят тяну лямку, езжу с перебоями – примерно так работает и само моё старое сердце. И предпочитаю такси: дорого, зато легче, от порога к порогу и, самое главное, так называемое человеческое общение сводится к минимуму: после кончины дочери не люблю, боюсь многолюдия в любом его проявлении.
Но в этот раз добирался домой на метро. Доехал до Кропоткинской. Вышел – хожу я ещё сносно: вполне пока относительно самобеглый аппарат производства первой половины прошлого века. Иногда мне даже кажется, что иду я почти по-прежнему, по-молодому ходко, споро, двигаюсь в общем, по-флотски говоря, ордере. Но почему-то молодёжь вокруг меня, передвигая свои длиннобудылые ходули казалось бы с такой же интенсивностью, что и я, но при этом ещё и непрестанно, беспечно болтая, жуя и даже что-то лузгая, почему-то без конца и без особых усилий обгоняет, обходит, черкаясь плечом, как бортом, меня.
Чёрт возьми! – раньше-то я в любой толпе оказывался флагманом, теперь же… Особенно задевает, когда меня, овевая пряным холодком, обгоняют-обставляют, словно я уже, досрочно, у причальной стенки, молоденькие, животрепещущие и, наверное, живородящие, стрекочущие между собой девушки.
А ведь я, казалось бы, гребу изо всех сил – вон даже колёсные пароходы, говорят, снова входят в моду, правда, на прогулочных линиях.
На прогулочных…
Вышел на Гоголевском бульваре, присел на лавочку – она подо мной отчётливо пискнула – не столько передохнуть, сколько собраться с мыслями. Да и поглазеть по-стариковски. Хотя меня раздражает, что по Москве сейчас понаставили-понавтыкали столько аляповатых световых композиций-инсталляций – копировали Елисейские поля, а угодили в цыганщину, – времена угрюмые, а их выряжают, как на продажу, в балаганные тряпки. И обустраивают все эти шапито почему-то даже не к Новому году или там к православному Рождеству, а к Рождеству ещё католическому, и вся эта попугайщина доживает, тускнея, почти до весны.
Сижу. День клонится к завершению. Но всё ещё ясный, солнечный: зима в этом году в Москве тоже нерусская, какая-то средиземноморская. Рабочее время у нормальных людей ещё не закончилось, поэтому и людская река ещё не река, а ручей, не пресекающийся, ровный, но вполне себе просматриваемый.
…В отличие от меня она уже не сопротивляется ни своей старости, ни своей судьбе, а может, это уже одно и то же, целое: старость и судьба. И молодёжь уже не обгоняет её, она её обтекает, как весенний ручей обтекает замшелую, зазевавшуюся в жизни кочку. Лакуна, и в лакуне – эта, вся в тёмном, опрятном, старушка.
Семенила крошечными детско-японскими шажками, по-детски же прерывистыми. Такую походку я видел у актёров (игравших актрис) Кабуки-театра когда-то в Токио. Топ-топ, помогая себе клюкой, похожей на школьную указку, и остановится. Отдышится, поведя по сторонам уже круто клонящейся на впалую грудь, переспелой, сухой головой, как старая подозрительная вековуха-птица. Осмотрится и вновь заелозит-застучит чёрными, лакированными, траурными туфельками. Вот она-то уже не в ордере, не в фарватере. Выпала. Так суетится перед кончиною, в прерывистых судорогах, уже обречённая секундная траурная стрелка.
Мазнула взглядом и по мне, сидящем на скамье. Сама выцветшая, обескровленная, а глаз – настоялся, что ли, за годы и годы? Я невольно провёл ладонью по своему лицу: как будто влажный след на нём остался. Но я у неё никакого интереса не вызвал, как, впрочем, и все остальные окружающие, обтекающие мимо. Куда моложе меня.
И всё же. След, похоже, всё-таки остался. Не на физиономии – глубже.
Я здесь уже был. И даже её, старостью, как вечностью, примороженную, видел. Молодой и соблазнительной – полвека назад.
Не на этой ли лавочке и гужевались мы тогда? Несколько молодых журналистов, собственных корреспондентов «Комсомолки» из регионов, собранных начальством по какой-то оказии в редакции и проживавших в командировке в гостинице неподалёку от Гоголевского. Был выходной день, тоже зимний. Только зима стояла настоящая, русская: мороз, снег, машины визжали шинами и тормозами, а солнце куталось в цветную газовую косынку. Рядом с метро пивная будка, ларёк. Продавщица прежде чем налить, подогревала на спиртовке тяжёлые рифлёные стеклянные кружки и только потом подавала их нам из своей дымящейся вкусным паром амбразуры. Пышная ромовая баба в тулупе – сейчас на Москве нету не только таких простонародных ларьков, но и таких баб тоже нету. Принимали кружку от неё, грея ладони, обеими руками и подвигались вот к этой же скамье: она, похоже, тут действительно сторожилка. За пивом же и надумали приподнять свой провинциальный культурный уровень: сходить, воспользовавшись выходным днём, в столице в кино. На Тарковского, на «Зеркало» – шла как раз середина семидесятых, «Зеркало» только-только пускали, причём исключительно по окраинам. А как же кино без девушек? Хотя бы одной, чтоб разбавить, раскрасить нашу репортёрскую серость?
Девушку вызывался организовать самый бойкий, а может, и самый опытный в этих делах из нас, Володя. Причём весьма оригинальным способом.
– Назовите наугад любой номер телефона, и если ответит женщина, она будет у нас, – залихватски предложил он.
Мы ему, разумеется, не поверили, но игру приняли. Нас было трое, и цифры мы выкликали, дурачась, по очереди. И действительно наугад. С потолка, наобум.
Ответила в самом деле женщина. И она на самом деле где-то через полчаса уже выходила к нам из метро! Уболтал! – не зря он когда-то, до «Комсомольской правды», начинал на радио: мастер разговорного жанра.
Постарше нас, но заметная, в высоких, по тогдашней моде, сапожках и в пуховой шапке. С накрашенными губами и сильно подведёнными, тёмными и как бы оплавленными глазами. Добрались в метро до кинотеатра, она ярко сидела между нами, как цветок, роза, воткнутая в петлицу. Мы, конечно, исподтишка, исподволь молча поглядывали на неё, и я заметил, что глаза у неё в какой-то момент окончательно расплылись.
Бывает, – мелькнуло у меня. Фильм действительно берёт за душу.
Прощались здесь же, у Кропоткинской. Володя, переговорщик сделал гусарскую попытку проводить даму до места, до её квартиры. А может, и до кровати – уже смеркалось.
Дама мягко остановила, уняла его прыть:
– Спасибо. Сегодня вы спасли меня, ребята, – сказала простым, дрогнувшим голосом. – Вы сняли меня с балкона…
Мы остолбенели.
А она развернулась и резко, круто накренясь, ринулась в метро. Тоже – как с балкона.
Нам расхотелось продолжать нашу пивную вечеринку. И мы молча поплелись в гостиницу.
«Комсомолка», конечно, выправила на своём веку, спасла немало человеческих жизней. Фигурально, печатным возвышенным словом. Но чтоб вот так, натурально? Непечатно?
Не помню, чем закончился тот зимний московский вечер, но мне кажется, что мы, шелопутные юные борзописцы-провинциалы, ощутимо повзрослели тогда – и не только на «Зеркало».
И вот теперь этот же тёмный, исподлобья, оплавленный взгляд. Опрятная, непосредственно на пустоту, на разреженный воздух запахнутая видавшая виды одежонка. Туфельки – в каких в гроб укладывают. Клюка, зажатая, сцапанная, как птичьими лапками, костлявыми, поведёнными старческими пальцами и гулко сканирующая неровный, с длительными перебоями, стук престарелого сердца.
Это для этого мы её и спасли?
У старости есть одно несомненное преимущество: она заразна, и на лавочку к тебе уже никто давно не подсаживается.
Я сижу. Один. Но уже не глазею. И глаза, и уши, и всё нутро моё занято другим. Пустотой – внутри меня самого.


Рецензии