На пути к осознанности
Сел на скамейку у обочины — старую, с облупившейся краской, влажной, как кожа после лихорадки. Достал сигареты, пальцы дрожали, пока прикуривал — то ли от холода, то ли от пустоты, что давно грызла меня изнутри. Предупреждения на пачке — выцветшие, но колкие, как шипы, — только подначивали. Я втянул дым. Он был горьким, теплым, обжег горло и на миг заглушил эту дыру в груди. Смотрел, как он вьется вверх, тает в желтом свете фонаря, и думал, сколько раз я уже сидел так — на холодных скамейках, с сигаретой в руке, глядя в ночь без начала и конца. Когда-то я сбежал от жизни, что душила меня — от голосов, требующих быть кем-то, от работы, что высасывала дни, как паук высасывает муху, от людей, чьи лица слипались в серую массу. Реальность стала гулом, от которого я оглох, и я ушел в эти улицы, в одиночество, надеясь выкопать что-то свое.
Часы я выкинул давно. Помню тот вечер — ходил по дому, собирал их, как улики: старый будильник с треснувшим стеклом, настенные с застывшей стрелкой, наручные, что пылились в ящике. Вытащил все и понес на помойку, швырнул в ржавый контейнер. Они падали с глухим звоном, как будто прощались. Тиканье их было невыносимым — каждая секунда орала, что я теряю время, которого не держу в руках. Без них стало легче. Я жил по свету и тьме: просыпался, когда небо серело, глотал кусок хлеба, хотя желудок давно разучился хотеть, и бродил по городу до ночи. Зачем? Спрашивал себя каждый день, но ответ ускользал, как дым сквозь пальцы.
Докурил, бросил окурок на землю, раздавил ботинком — пепел смешался с грязью. Встал, размял затекшие ноги и побрел дальше. Ночь густела, фонари мигали реже, холод лез под кожу, как иглы. Прошел мимо магазина с разбитой витриной — стекло в ней торчало, как зубы в сломанной челюсти, — мимо пустого двора, где ржавые качели скрипели на ветру, будто звали кого-то. Каждый звук — шорох листьев, стук капель с крыши, далекий лай собаки — бил в уши громче, чем днем. Я слушал их, как будто они могли шепнуть что-то, чего я не знал. Люди, что видели меня каждый день, давно вынесли приговор: странный бродяга с пустым взглядом, который идет куда-то, но никогда не доходит. Их шепот за спиной, их быстрые, острые взгляды вплелись в эту ночь. Кто-то переходил на другую сторону улицы, завидев меня, дети тыкали пальцем, пока матери тянули их прочь. Меня это не задевало. Я шел дальше, не зная, куда и зачем.
Ближе к полуночи я заметил его — в сером пальто, сгорбленного, на скамейке у сквера, где фонарь мигал, как больное веко. Он крошил хлеб голубям, и их крылья шуршали в тишине, будто кто-то рвал бумагу. Запах хлеба — теплый, чуть кисловатый — пробился сквозь холод, и я замер, вдыхая его, как чужое воспоминание. Луна высветила его лицо — молодое, лет тридцать, но глаза были мутными, словно в них осела пыль веков. Я сел на другой конец скамейки, достал сигарету. Пламя зажигалки лизнуло пальцы, осветило его руки — в трещинах, как пересохшая земля.
— Дай одну, — сказал он, не глядя, голос его был тихим, но цепким, как шорох ветра в пустом дворе.
Я протянул сигарету. Он взял, повертел в пальцах, будто не знал, что с ней делать, пока я не поднес огонь. Он затянулся, закашлялся, дым вылетел рваным облаком и растаял в темноте.
— Чего ты с ними таскаешься? — спросил он, кивнув на мою пачку, пока голуби клевали крошки у его ног.
Я пожал плечами, глядя, как дым от моей сигареты вьется к фонарю.
— Привычка. Греет, пока не выдует. А ты зачем хлеб таскаешь?
Он хмыкнул, уголок рта дернулся — не то усмешка, не то гримаса.
— Эти хоть жрут. А твой дым куда девается?
— В никуда, — сказал я, стряхнув пепел. — Как все остальное.
Он замолчал, уставился на голубей. Один из них, жирный, с облезлым крылом, толкнул другого, и крошка улетела в тень. Луна блеснула в их глазах — крохотные зеркала в этой ночи.
— Знаешь, — сказал он, будто продолжая мысль, которую не начинал, — я однажды встал и пошел. Просто так. Шаги считал. До ста дошел, а потом сбился. И понял, что пока слышу их, мне плевать, где я.
Я затянулся, дым обжег горло. Холод лез под куртку, но его слова легли куда-то глубже.
— И что, нашел что-то? — спросил я, глядя на него.
Он бросил окурок на землю, раздавил его каблуком.
— Не искал, — сказал он и встал. — А ты ищешь?
Я не ответил. Он поправил пальто и пошел прочь, шаги его стучали тихо, но ровно, пока не растворились за деревьями. Я остался один. Скамейка холодила сквозь штаны, крошки хлеба лежали на земле, подсвеченные луной, как чьи-то брошенные слова. Ветер шевелил их, унося в тень. Я вытащил пачку из кармана, сжал ее в кулаке — бумага хрустнула, как кости, — и швырнул в урну. Она упала с глухим стуком, почти неслышным в этой тишине. Встал, вдохнул воздух — холодный, резкий, с привкусом мокрой земли и чего-то еще, чего я не мог назвать.
И вдруг вспомнил. Тот вечер, когда я выкинул часы. Я стоял у контейнера, а сверху упала бутылка — пустая, с треснувшим горлышком. Она разбилась о будильник, и осколки стекла блеснули под фонарем, как глаза тех голубей. Я тогда засмеялся — впервые за месяцы, — потому что подумал: вот оно, время, разлетелось, и я свободен. А потом пошел домой и лег спать, будто ничего не случилось.
Теперь я смотрел на луну — ясную, без дымной пелены, — и ноги сами понесли меня вперед. Шаги отдавались в асфальте, в костях, в этой ночи. Шорох листьев, скрип качелей, далекий лай собаки — все это было моим, но не до конца. Я шагнул вперед, подальше от урны, от скамейки, от дыма, что столько лет висел перед глазами. Холод кусал пальцы, но я чувствовал их, чувствовал себя — живого, идущего туда, где фонари горели ярче, чем когда-либо, и ветер гнал меня вперед, а не назад.
Свидетельство о публикации №225031301277