Но прежде пройдет жизнь

Новость оказалась короткой, но убойной. Скандально известный адвокат Виталий Кириченко, пострадавший во время пожара на своей вилле, скончался в больнице на 72-м году жизни.  Как сообщила вдова адвоката,  прощание и отпевание состоятся по адресу...

Я смотрела на юную вдову — немыслимой дороговизны шляпка, цепкий взгляд, губы уточкой — и думала, ну, для вдовы-то жизнь только начинается. А вот тернистый жизненный путь Виталия Степановича завершился. Мог ли он подумать, что закончит так страшно и мучительно? В огне, где сгорела не только его жизнь, но и барахлишко, которое он копил, собирал с младых ногтей, начиная с дешевого чайного сервиза и простенькой кастрюли для борща. Жадноват был Виталий Степанович.

Хотя удивительно, что он все-таки дожил до преклонных лет. Учитывая избранный им род деятельности и персонажей, с которыми, в основном, общался, он должен был умереть значительно раньше. От пули или в авиакатастрофе. С фотографии на экране хмуро смотрел суровый старик. Тонкие губы крепко сжаты, взгляд жесткий, царапающий. Эк его жизнь покорежила. И не узнать в этом  безжалостном, судя по всему, господине прежнего Виталика, улыбчивого,  любвеобильного. Хотя влюбчивость наверняка осталась при нем. Юная вдова — третья или четвертая в брачном списке.  Но ни меня, ни моей подруги Людки в этом списке так и не оказалось.

Я сидела у телевизора, и у меня опять нехорошо ныло сердце. Словно и не было всех прошедших лет. Налетели, нахлынули воспоминания и унесли меня в маленькую деревеньку под Воронежем, куда я в то памятное лето приползла, как больная собака, зализывать сердечные раны. Как там у Маяковского?  Значит — опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет перееханную поездом лапу...   Как пережила расставание с Виталиком Людмила,  не знаю, а я тогда чуть не умерла. Не от любви. От разочарования. И умерла бы, а может, спилась, если бы не Настя...

Ростом Настя не задалась. Про таких говорят — метр с кепкой. Но кепок Настя не носила, только платочки. Летом — ситцевые, в мелкий цветочек, застиранные до белизны. Зимой на ситцевый платочек  накручивала теплый,  в широкую клетку платок, голова становилась похожей на  кочан, только не капустный, а шерстяной. Как этот кочан держался на щуплом тельце! И вот дожила Настя до возраста, когда и старые, и малые  величают тебя по отчеству. Дожила Настя до пенсии. До пенсии дожила, а до отчества — таки нет. Так и осталась она в деревне Настей или Настькой, в зависимости от того, кто звал. А звали ее часто: то огород вскопать, то уголь в сарай перенести, то картошку полоть. Ей заработок,  людям помощь. Родителей она потеряла рано, дальняя родня приютила сироту. Особо девчонкой никто не занимался, в деревне не до сантиментов, опять же лишний рот. Переболела Настя в детстве золотухой и почти потеряла слух. Глухоты своей  стеснялась, может, потому,  и замуж не вышла. По наследству досталась ей хатенка, крытая камышом да легкий, незлобивый нрав.

И весну, и лето, и осень Настя с раннего утра до поздней ночи в людях. Работы  не боялась. А заработанные деньги не в чулок складывала, не на конфеты да пряники тратила, а покупала мулине. Долгими зимними вечерами, когда колючие метели засыпали деревню снегом по самые крыши, Настя вышивала гладью то полотенце, то салфетку, то занавески на окна. И расцветали в ее искореженных тяжелой работой, почерневших от лютого летнего солнца руках цветы пестрые, как бабочки, яркие, фантастические. Как, где она подсмотрела эту красоту, если из деревни никуда не выезжала, телевизора не завела, книг не читала? Видимо, жила эта красота в душе ее, застенчиво молчащей, и вырывалась  из пут вынужденного молчания на волю, как птица из колодца, чтобы расцвести на сиявших белизной полотнах не словами, а цветами странными, невиданными.

Привел меня к Насте на постой директор деревенской школы-восьмилетки, Петр Кузьмич, невысокий, тощеватый, немногословный. Остатки рыжих, кудрей буйно кустились вокруг загорелой лысины. Август выдался жарким, Петр Кузьмич хоть и раскраснелся вспотевшим лицом, но бодро тащил под уздцы видавший виды велосипед, на багажнике которого увязанный веревками каким-то чудом держался мой набитый книгами чемодан. Мое тяжеленное богатство.

Я при полном параде — молодая специалистка! - ковыляла за велосипедом, придерживая чемодан. Мысленно я уже прокляла и деревню с пыльным проселком, и знойный август, и чемодан, и себя, набитую дурищу, нацепившую модные каблуки.

Мы ввалились в хату Насти,  долго, захлебываясь, пили холодную колодезную воду. Хозяйка в неизменном платочке  с легкой улыбкой — деревенская Мона Лиза - молча смотрела на нас. Напившись и отдышавшись, я оглядела Настины хоромы, оценив и камышовую крышу, и крохотные глухие окошечки, и отсутствие телевизора, заявила, что жить здесь не буду, потому что это какой-то каменный век. Даже форточек нету! Директор досадливо махнул рукой, и мы потащились по дикому зною на поиски добрых людей, которые пустили бы на постой молодую учительницу.  Тонна угля, которой директор прельщал деревенских хозяек, надеясь спихнуть с рук привередливую учительницу, наконец-то сработала. Взять меня на постой вместе с халявным углем согласилась Клава, молодая толстуха с круглым хитроватым лицом, густо усыпанным рыжими конопушками.

Завидев нас, кривоногая рыжая дворняга  со странной кличкой Коржик лениво вылезает из добротной будки, погромыхивая цепью, и не зло, а больше для порядку, чтоб хозяйка видела, рычит. А хозяйка, хоть и улыбается, но  видно,  что ей совсем не в радость чужая девица в доме, где бродит непротрезвевший муж в широких семейных трусах, где  кабанчик в сажке уже трубит, требуя каши, где сто дел требуют ста рук, а паршивец сын опять куда-то забежал, нет, чтобы матери помочь! И  тут еще эти — незваные! - но тонна угля задаром, целая тонна! Да замолчишь ты, Коржик, или нет!

И Клава ведет меня в парадные покои, где деревянные полы устланы разнокалиберными ковровыми дорожками, пестрыми, как цыганская юбка, где в резном буфете  за пыльным стеклом прячется пыльный чайный сервиз в золотых цветочках, у стены напротив — простецкий диван заправлен зеленым плюшевым покрывалом с оранжевыми розами вразброс, в центре комнаты круглый обеденный стол под плюшевой же, но уже малиновой скатертью с бахромой в помпончиках.

От всего этого радужного великолепия рябит в глазах, и я не сразу замечаю в простенке между окнами в цветущих геранях -  старинные настенные часы такие неожиданные в этом деревенском плюшевом раю. Деревянный футляр цвета шоколада затейливым  домиком, словно из сказки про Гензеля и Гретель завис между окнами. Пузатые, крытые лаком, колонны поддерживают резную крышу сказочного домика. Золоченый маятник в форме лопатки украшен изысканным рисунком. Венчает это великолепие орел с распростертыми крыльями.

- Беркер...Брекер, - неуверенно произносит Клава, - короче, старинные, дорогущие! Помнишь, Кузьмич, художник у нас из области целое лето в Доме культуры  работал, квартировал еще у Настьки. Он-то эти часы моему Мишке в карты и проиграл. Умора! Сейчас звенеть будут.

Изящная часовая стрелка мягко скользнула по золоченому циферблату на латинский полдень, и комнату наполнил чуть дребезжащий, очень солидный бой изделия Густава Беккера. Часы отбили шесть раз. Мы замерли, завороженные этакой красотищей.

- Да-а-а, - сказал Петр Кузьмич, приходя в себя, - однако, беспокойно с такой-то музыкой, Клава, как на вокзале.

Клава довольно хмыкает и ведет нас  в маленькую комнатушку, за буфетом, где помещается только железная кровать с никелированными шишечками, да мой многострадальный  чемодан. Кровать высоченная, пышная, как сливочный торт, вся в белоснежных кружевах. Подозреваю, что это королевское ложе скрывает две пуховые перины и пуховые  одеяла, легкие, невесомые, как облака. Я представляю, как  ныряю в это сливочно-пуховое великолепие. Но суровая Клава уносит и перины — их оказалось не две, а три - и одеяла, и кружевные сливки куда-то в глубь дома. Мне достается гостевой набор: сплющенный комковатый матрас (уж не из будки ли Коржика?), ватная подушка и  синее байковое одеяло. Постельное белье — застиранный ситчик с расплывшимися синяками лиловых штампов — Клава, видно, позаимствовала безвозвратно в какой-то организации. Я падаю на матрас — твою ж дивизию! Булыжная мостовая — и та была бы мягче! С новосельицем! - заскрипела пружинами старая кровать. Но я ничего уже не слышу — ни скрипа пружин, ни взволнованного хозяйского бубнежа за хлипкой перегородкой, ни ленивого перебреха собак за окном, ни торжественного боя заморских часов мастера Беккера. Засыпаю мгновенно мертвецким сном.

Утром готовлюсь к встрече с аборигенами: натягиваю белую маечку на бретельках, короткую шелковую юбку, сандалии, распускаю волосы, они блестящей каштановой волной ложатся на мои натруженные чемоданом и булыжным матрасом плечи. Надо признать, я уродилась не такой красивой, как мечталось моей матушке. Придирчиво оглядывая мое круглое, как луна лицо, вздернутый коротковатый нос, лишенный аристократичной тонкости, пухлые щеки и рот, про который в народе говорят: рот до ушей, хоть завязочки пришей, - мама только вздыхала. А  бабушка хитро подмигивала и деликатно подводила итог: «Ну, в первый десяток не попадешь, но во втором — не затеряешься. Главное украшение женщины при тебе - длинные пышные волосы!»

Сомнительное заявление, но с бабушкой не поспоришь. Однако, старательно расчесываю свое главное украшение и выбегаю во двор: ну, аборигены, держитесь!  Клава молча оглядела меня, сдернула фартук и побежала со двора. Странная женщина! Я еще за калитку выйти не успела, как в переулке нарисовались директор школы и Клава. Петр Кузьмич впереди вышагивает, а толстая Клава чуть поотстав. Руками машет и слышно, что-то бухтит в директорскую спину, но что — мне не разобрать. Я улавливаю только одно слово — муж -  его Клава произносит часто и громко.

Настроение у меня прекрасное, я улыбаюсь солнечному утру, Петру Кузьмичу, взъерошенной Клаве. Я еще не догадываюсь, что доброе утро уже перестало быть добрым.

- Вот! - сходу начинает причитать Клава почему-то басом. - Поглядите, люди добрые,  ходит голая, титьками трясет, а у меня — муж! Муж у меня!

Толстые губы дрожат, глаза бегают, она утирает пот ладошкой. Петр Кузьмич, насупившись, молчит. А до меня наконец доходит, что голые титьки — это про меня.

- Да вы что, с ума сошли? Какой муж! - удивленно спрашиваю я, обращаясь к Петру Кузьмичу. На Клаву я даже не смотрю - На хрена  мне сдался ее муж, я его в глаза не видела!

- Так! Понятно, - произносит Петр Кузьмич решительно, - где ваш незабываемый чемодан, Маргарита Сергеевна? Собирайтесь, а я скоренько за велосипедом сбегаю.

Он исчезает, Клава хватает веник и старательно метет крылечко и порожки. По ее решительному раскрасневшемуся лицу видно — меня выметает, чтобы ни следа, ни пылиночки от опасной разлучницы не осталось.

- Да-а-а, - говорю я так громко, чтобы Клава гарантированно меня услышала, - а уголь в этом году выписывают — сказочный. Орех! Просто вот орешек к орешку...

Я не большой знаток угля, но моих знаний, почерпнутых у Петра Кузьмича во время вчерашнего хождения по мукам знойными деревенскими тропками,  вполне хватило, чтобы зацепить мою ревнивую хозяйку. Ничего, пусть теперь долгими зимними вечерами вспоминает, как пролетела мимо халявной тонны отборного угля из-за своей дурацкой ревности.

Настя встречает нас все той же неопределенной улыбкой. Что скрывается за ней — понять нетрудно. Вот незадачливая гордячка и приползла на поклон в дом, который вчера так неосторожно высмеяла.  Черт побери, как неловко-то!

- Ну, Настя, принимай! - бодро возвещает Петр Кузьмич.
- Так у меня ж форточек нет, - уже в открытую смеется хозяйка.
- Ладно, Настя, забыли! Маргарита Сергеевна уже согласна, - Петр Кузьмич подмигивает Насте, и теперь они смеются вдвоем.
- А чего ж в Клавкиных хоромах не осталась? - интересуется Настя. - Или у Клавки форточки не того размера?

А хозяйка-то не так проста, ишь как поддела. Сама виновата (говорю я себе), нечего было выделываться, а теперь что ж! Обделалась — стой и обтекай. Я молчу, чтобы опять не ляпнуть чего-нибудь. Еще день тягать свой чемодан по раскаленной августовским солнцем деревне мне не улыбается. Черт с ними с форточками!

- А у Клавдии куранты очень уж  громко бьют! - ухмыляется Петр Кузьмич. Настя вдруг всплескивает руками и оживленно кивает.

- Гвоздик-то видите? - она подходит к глухой стене, где и впрямь торчит гвоздь и каким-то очень ласковым жестом касается его.- Вот здесь эти часики и висели. Ксан Ксаныч обещался  оставить мне их на память, - Настя опять улыбается своей загадочной улыбкой, - слышь, Петр Кузьмич, Ксан Ксаныч, говорю, мне обещался подарить эти часы, чтобы я, значит, его сгадывала. Как выпьет, бывало, так и говорит, считай, мол, Настя, эти часы уже твои.

Во как! Вот это поворот! Ксан Ксаныч, видимо, и есть тот самый художник, что жил у Насти и проиграл часы в карты мужу Клавдии. Можно сказать, уже  подаренные часы взял и проиграл. Редкий урод! Одно слово — богема! Я уже не обижаюсь на Настин смех, я ей сочувствую, хотя, какое мне дело, что там обещал ей заезжий пьяница. Обещал и не сдержал слова. Один гвоздик и остался от его обещаний.  Вот они мужики!  ( Это я так думаю. И чувствую себя в этот миг много пожившей и настрадавшейся от коварства мужчин женщиной).

Забавно, но именно мысль о мужской неверности примиряет меня с моей странноватой хозяйкой. И я уже не удивляюсь, когда Настя ведет меня в такой же тесный закуток, что и в Клавиных плюшевых хоромах. Деревенская архитектура не блещет разнообразием.  Здесь с трудом помещается такая же железная кровать с никелированными шишечками.  Перинами Настя не обзавелась, но матрас вполне себе мягкий застелен белоснежной хрустящей льняной простыней, а подушка — огромная, царская, пышная, наверняка пуховая - в свежей наволочке.

- Ты приляг, - смеется Настя, - не бойсь! Опробуй, а то вдруг не понравится.

Она подталкивает меня к кровати, я сбрасываю босоножки и падаю на кровать. Красота! Мне вдруг становится легко и весело, словно и не было между нами вчерашнего недоразумения.

Чуть позже мы сидим в коридорчике — он же и кухня — за столом, накрытым веселой клеенкой в вишенках, и пьем чай с сухариками и вишневым вареньем.

- Имя у тебя больно чудное — Маргарита! И не выговоришь зараз, - Настя вроде не улыбается, а глаза смеются, и не понять, то ли она шутит, то ли серьезна. Она опускает сухарик в чашку и ждет, пока он раскиснет.

- А зовите меня Марусей. Меня так бабушка называла.

Я цепляю прямо из пол-литровой банки одну за другой кисло-сладкие вишни в густом сиропе, запиваю горячим крепким чаем. Сироп действует на меня странным образом, я становлюсь мягкой, как Настин сухарик, размоченный в чае и незаметно рассказываю Насте о ссоре с родителями, о подлом Виталике, который изменил мне с подругой, а я в отместку уехала работать в эту тмутаракань, которой даже на карте нет, о бабушке Поле, что в целом свете только одна меня и  любит без всяких условий, и я люблю только ее, и никого больше никогда не полюблю, потому что никто мне не нужен. Настя сочувственно кивает. Она не перебивает, не задает вопросов, и когда я, наконец, окончательно рассиропившись, начинаю сладко рыдать, гладит меня по голове теплой шершавой ладонью. Никогда никто не гладил меня по голове, даже любимая бабушка Поля. Может, в самом раннем детстве такое со мной и случалось, но я не помню. Наверное, поэтому тепло Настиных рук я не забыла, хотя  полвека пролетело.

Сентябрь принес прохладные утренники и теплые, как Настины руки, полдни. По краям бледного неба бродили синие тучи — предвестники затяжных осенних дождей. Помимо русского языка и литературы в четвертом и пятом классах, меня нагрузили в этих же классах пением и географией. Я добросовестно строчила планы уроков, корпела над тетрадками. Уроки пения меня не очень пугали, все-таки два класса музыкальной школы я в свое время  одолела, а вот с географией на первых порах отношения складывались сложновато, особенно учитывая мой топографический кретинизм. Но к концу октября я кое-как научилась не впадать в панику от каждого вопроса моих любознательных учеников, держалась достаточно уверенно и даже удивляла их занимательной информацией, вычитанной в отрывном календаре моей хозяйки.

В тот день  я повела  своих  пятиклашек на природу знакомиться с флорой и фауной нашего региона. Если с флорой на еще  не вспаханном колхозном поле мы кое-как разобрались, внимательно осмотрев пожнивные остатки и кое-где торчавшие сорняки, то с фауной не сложилось. Ни зайцев, ни лис, ни сусликов — никого. Только в небе стремительно носились какие-то неопределимые с земли пичуги. Да мелкие мошки плясали в солнечном мареве.

Детвора затеяла игру в догонялки, а я  посреди этого замершего осеннего поля, вдруг подумала, что боль от измены кажется проходит. Я выжила, а ведь казалось, что дышать не смогу без Виталика, жить не смогу.  Как там в песне? «У меня заходится дыханье от одной лишь мысли о тебе». И вот дышу. Живу. Болит, конечно, но уже не так мучительно. Время все-таки лечит? Нет, я  его не забыла. Я  все помню. Он называл меня Маргулечкой. Любимой. Я знаю, никогда больше в моей жизни не будет  Маргулечки, не будет его слов о любви.  Я все это знаю и все-таки живу. Я раненая птица с подбитым крылом. Все думают я падаю, а это я  лечу. Не так красиво, как мечталось, но все же лечу. Так  думала я  среди этого потрясающего поля, поля моей обретенной свободы, и дышала молодым осенним ветром до головокружения.

Очнулась я от диких воплей. Мой пятый класс, все мои восемь мальчишек и четыре девчонки неслись по полю, оставляя за собой вскопыченный столб пыли. Впереди — длиннобудылый второгодник Вася Зайцев не просто бежал, а как-то странно подпрыгивал, словно хотел на бегу запрыгнуть,  не понятно только куда. Вот вся ватага развернулась и помчалась все с теми же воплями и прыжками на меня. Все мысли о моей несчастной любви мгновенно испарились, кроме одной  - они меня затопчут! Это не мои застенчивые пятиклашки, это же толпа дикарей. Да что ж такое! ( Это уже я завопила, перекрикивая своих вдруг внезапно ошалевших учеников). Никакой реакции. И когда, топоча, словно стадо мустангов, бегуны  поравнялось со мной, я разглядела, за кем они мчались, норовя настигнуть, запрыгнуть, наступить, раздавить... Впереди моих осатаневших учеников катилась шариком мышь-полевка. Бедолаге покуда удавалось спастись от длиннобудылого Васька, который хоть и обогнал всех, но с контрольным прыжком опаздывал и промахивался. Мышь ускользала.

- Стойте! Не смейте! Она же живая! Вася, стой!

Да куда там!  Меня не слышали и не слушали. Я бежала за ними, спотыкаясь и едва не падая, в тщетной надежде догнать, остановить взбесившийся класс, спасти эту несчастную мышь, так некстати подвернувшуюся моим ученикам. Не то, чтобы я так уж любила мышей, чтобы свернуть себе шею, гоняясь по полю за малолетними исследователями фауны. К примеру терпеть мышь  в своей кровати я бы не согласилась. Но здесь, в поле, эту конкретную мышь, такую маленькую, такую беззащитную, на которую с таким остервенением  охотился мой класс, мне стало жалко до слез. Я развернулась, чтобы малолетние варвары  не увидели моей слабости, и побрела прочь, сглатывая  слезы.

Они догнали меня на краю поля. Некоторое время мы шли молча, запыленные башмаки мальчишек мелькали рядом,  но я отводила глаза,  я боялась увидеть на них кровь.

- Вы не переживайте, Маргарита Сергеевна, - рыженькая Лена Сушкова, забегая вперед, заглядывает мне в глаза, - мы ее не догнали, она убежала.

- Она же живая, - повторяю я, но, видимо, не очень убедительно. Я еще что-то говорю, очень правильное и разумное, по-моему даже что-то о гуманизме и эпохе Возрождения. Господи! И тут же ловлю себя на мысли: ну, при чем тут эпоха Возрождения! Где она и где мои взъерошенные, возбужденные охотой на мышь пятиклассники. Но я все говорю и говорю, пытаясь поймать их взгляды. Девчонки преданно таращатся, но в их взглядах ничего, кроме дежурного почтения нет, а мальчишки прячут глаза, и я замолкаю, понимаю, что ничему  их сегодня не научила.

Как потом объясняла мне завуч Ольга Ивановна, сурово поглядывая на меня через круглые очки близорукими глазками, сельские дети смотрят на жизнь несколько иначе, чем городские.

- Мышь — это вредитель, - строго поучала Ольга Ивановна, - Знаете ли вы, Маргарита Сергеевна, сколько зерна уничтожают мыши на полях?

Я не знала и виновато молчала.

- Мы  все, и вы тоже - пойдете с нами на поля раскладывать яд в мышиные норки. Это наш вклад в борьбу за урожай. А дети — что ж... Они не жестокие, они практичные.

Я представила, как с бутылью отравы и большой ложкой бреду по знакомому полю,  кормлю ядом встречных мышей, оставляя за собой след из маленьких трупиков, и поняла, что вся моя философия гуманизма, вдолбленная в мою голову в университете, здесь, в этой маленькой сельской школе, трещит по швам. Вспомнилось некстати есенинское: «...и зверье как братьев наших меньших никогда не бил по голове...» Подумалось, вряд ли Вася Зайцев слышал о Есенине.... И совсем уж некстати — интересно, а как Есенин относился к мышам?

Ноябрь не принес облегчения,  хляби небесные разверзлись, пошли дожди, серые, нудные, как моя жизнь без Виталика. Дожди раскачивали небо направо, налево, совсем, как в песне, под ногами вязко хлюпал раскисший чернозем, и резиновые сапоги оказались самой востребованной обувью.  После уроков, быстренько раскидав по тетрадкам моих беспечных учеников тройки и двойки, я натягивала сапоги и, размешивая грязь, брела до шоссейки, бормоча про себя бессмертные строки Александра Сергеевича: «Деревня, где скучал Евгений,   была прелестный уголок, там друг невинных наслаждений благословить бы небо мог...» Благословлять небо за раскисший под ногами чернозем мне совершенно не хотелось, а напротив хотелось ругаться «словами свирепо солдатскими». Но я упорно, каждый вечер волокла себя на шоссейку, как деревенские любовно называли единственную крытую асфальтом дорогу до железнодорожного разъезда. Два километра твердой почвы под ногами, полное одиночество и шалые ветры, швырявшие в лицо колючие капли дождя, - вот и все мои невинные наслаждения в том тоскливом ноябре.

Иногда, по выходным, я уезжала в город в свою опустевшую после расставания с Виталиком однушку почистить перышки, забрать кое-что из вещей. Вообще-то квартира была не моя, а тетушкина. Но тетушка уже который год пребывала в заграничной командировке, а в ее отсутствие  я сторожила квартиру. Потом мы сторожили ее вместе с Виталиком, а еще потом я осталась одна и от тоски сбежала в деревню. В одну из таких  поездок  я привезла старый проигрыватель Виталика и с десяток самых любимых нами пластинок, и теперь по вечерам в Настиной хате не только потрескивала бесплатным углем  жарко растопленная печь, но и звучала наша с Виталиком музыка. Насте особенно полюбилась прелестная вещица Ремо Джадзотто, более известная, как «Адажио Альбинони». Я включала проигрыватель на полную громкость,  и стены Настиной хатки заполняли невиданной красоты торжественные аккорды органа, печальное соло виолончели,  плачущие голоса скрипок. Настя откладывала пяльцы, садилась поближе к проигрывателю, на ее лице расплывалось выражение умиления.  Она замирала, сложив руки на коленях, как примерная ученица. Время от времени она шептала: «Дуже красиво!» - и закрывала глаза. Я тоже закрывала глаза, и мы мечтали каждая о своем. Я — о предателе Виталике, а Настя, наверное  —  о коварном художнике с его сказочными часами мастера Беккера.

Как-то под настроение Настя достала из сундука металлическую коробку из-под печенья с рисунком кремлевских башен на крышке. Печенье давно было съедено, а в коробке Настя хранила паспорт, еще какие-то документы, несколько пожелтевших от времени фотографий. На самой драгоценной - женщина, с напряженным лицом, в котором с трудом угадываются Настины черты,  сидит на стуле, сложив руки на коленях. «Мамочка!» - поясняет Настя. Пестрое платье с оборочками, белые носочки, туфли с круглым носиком. Нарядная. Мужчина — совсем не богатырь, мелковат и невзрачен, но держится героем — отец! - стоит у нее за спиной, по-хозяйски положив руку на плечо жене. Все, что осталось Насте от родителей.

А это кто ж? На фотографии - изрядно потрепанный не столько жизнью, сколько водкой мужичок. Когда-то был, наверное,  красив. Но все осталось в прошлом. Оттуда, из  еще трезвого прошлого, длинные кудри по плечам. Тоже изрядно подуставшие.  И взгляд сердцееда  смешной на этом испитом лице.  Неужели тот самый незадачливый художник, спустивший заморские часы Клавкиному мужу? Как его? Ксан Ксаныч! Шурик! Настя застенчиво улыбается и кивает. Он! Надо же,  портрет подарил... Или не дарил? На обороте — пусто. Ни единого словечка: кому, от кого. Ой, нет! Не дарил он Насте своего портрета, иначе, хоть пару слов черкнул. Уж как Настя добыла эту фотографию, не знаю. Но хранит. И полотенце бабочками вышивает для него, для ветреного художника. Спрашиваю, как же ты его найдешь? Или у тебя адрес есть?

- А чего искать? - Настя смеется. - Он в райцентре в Доме культуры зал расписывает.

- Сама к нему поедешь?

- А и поеду! Я шустрая, как  вертолет! Автобус встанет - я и пешки пойду. Яичек насобираю, молочка домашнего, сальца. И полотенец подарю, чтоб сгадывал меня.

- В смысле, чтобы помнил?

Настя кивает и на ее милом лице появляется улыбка, легкая, как тень крыла бабочки, что порхают на любовно вышиваемом ею полотенце.
Мне бы промолчать, не спугнуть это тщательно оберегаемое чувство, но я не могу удержаться.

- Настя, он же тебя обманул. Часы вот обещал подарить и проиграл.

Улыбка гаснет, Настя сердито машет рукой, она отбирает фотографию художника, прячет, закрывает сундук и уходит в кухню. Стучит тарелками, что-то бормочет, но что — не разобрать. Обругав себя балдой, иду мириться.

- Настя! Анастасия Леонтьевна! Ну, не обижайся! А хочешь я в город съезжу, фотокарточку твоего художника  увеличу, в рамочку закую и - на стенку, на тот гвоздик, где часы висели.

Насте мое предложение по душе, она опять улыбается. Не умеет она долго сердиться. Я чуть-чуть завидую ей, у меня от предателя Виталика даже неподписанной фотографии не осталось.  Как и не было его в моей жизни.

Виталик появился в нашей деревне вместе с первым снегом. Вечером легкий морозец взял корочкой вселенскую грязь, ночью пошел снег, а утром, проснувшись под белым покрывалом,  наша деревня себя не узнала. Светлая, праздничная, словно невеста перед венцом.

Когда Виталик замаячил на пороге, смеющийся, весь в снегу, как дед Мороз, я застыла соляным столбом. А он  сбросил нарядную дубленку на табуретку в кухне, туда же полетела и стильная меховая шапка —  одернул белый крупной вязки свитер, шагнул в комнату, улыбаясь похлеще рубахи-парня француза Бельмондо. За его спиной маячила встревоженная Настя. А я  стояла перед ним в старом байковом халате, перевязанном для тепла крест-накрест пуховым платком, в теплых лыжных шароварах и валенках. Но очень гордая и неприступная.  Такая вся из себя Снежная Королева деревенского разлива. Виталик скорчил уморительную рожицу. Когда-то он меня очень веселил этим своим умением. Но с тех прошла тысяча лет, и я уже не та, что была раньше. Да и он уже не тот. Я продолжаю разыгрывать Снежную Королеву, хотя байковый халат и валенки разрушают королевский образ. А еще сердце, предательское сердце, что же оно так колотится! Что же  не бьется оно размеренно, по-королевски, а скачет маленьким радостным щенком, глупым маленьким щенком! Он вернулся! Мой Виталик вернулся ко мне! Приехал за мной в тмутаракань. Сам приехал! Ледяной панцирь с треском разлетается. К черту измену,  к черту все обиды, к черту королеву!

Я вдруг начинаю бестолково суетиться и  словно наблюдаю за собой со стороны. Вот метнулась на кухню ставить чайник, хватаю вазочку с печеньями, бегу в комнату, спотыкаюсь, печенья летят  на пол, я тут же о них забываю и бросаюсь за занавеску, где моя королевская кровать с шишечками и главное мое богатство - чемодан с книгами. Здесь же хранится мой нехитрый гардероб. Лихорадочно  сбрасываю  зимнюю амуницию, натягиваю  единственное нарядное платье из пестрого кримплена, летние босоножки и уже уверенной павой возвращаюсь в комнату.

Виталик сидит на гостевом стуле с французской улыбкой на породистом красивом лице. Над головой маячит заветный Настин гвоздь. Пустой. Очень символично. Мне бы задуматься, прийти в себя. Но мне не до размышлений, хотя  я замечаю, мое торжественное преображение почему-то стирает улыбку рубахи-парня. Но я продолжаю купаться  в своем восторженном щенячьем состоянии. Я так счастлива, что не могу ничего замечать. Он все-таки выбрал меня! Вот главное, а все остальное — потом. Он выбрал меня, и я нетерпеливо прошу Настю принести вишневое варенье, батон, сливочное масло. Сейчас мы сядем за стол, будем пить чай и разговаривать о  будущем. Ведь у нас с Виталиком  снова есть будущее. Наше общее будущее.

Настя оказалась проницательней меня, с каменным лицом она накрывает на стол, но мне не до выражения ее лица. Я подсаживаюсь к Виталику, беру его тяжелую руку своими горячими руками, прижимаю к пылающей груди, за которой плавится мое обожженное любовью сердце, ловлю его взгляд. Виталик осторожно, но решительно высвобождает руку и отодвигается от меня. Я все еще не понимаю, что это конец. Я  еще надеюсь. Я распахнута для любви и так беззащитна в своей открытости. А вот Настя, кажется,  уже поняла. Сердито бормоча, она сгребает батон, варенье и уносит на кухню.

- Настя, ты что? -  удивленно смотрю ей вслед.

- Рита, - Виталик явно смущен Настиным демаршем, - тут такое дело... Словом, мы собираемся с Людой заявление подавать... там, в  квартире кое-какие  вещи остались... я бы хотел забрать. Тетушка твоя меня не пустила, ты бы написала ей записочку. Я вот тут списочек составил, - он торопливо перечисляет мясорубку, чайный сервиз на шесть персон ( это ж я покупал, ты помнишь, да?), пятилитровую эмалированную кастрюлю, что-то еще по мелочи, -  да, и проигрыватель я тоже, если ты не возражаешь, заберу.

Какая кастрюля? Какой сервиз? Ах, да... Тетушка! Вернулась из загранки тетушка. Она не пускает Виталика в квартиру и не отдает ему сервиз. Смешно! Я пытаюсь вспомнить, что он еще сказал... Что-то очень важное... Что-то про  заявление... Ну, да... Они с Людой, с моей подругой, бывшей подругой,  собираются подать заявление в загс. Вот как значит! И проигрыватель они заберут. И ради этого проигрывателя и кастрюли  он два часа трясся в холодной электричке? Теперь они с Людой будут уписывать борщ из нашей кастрюли и слушать Адажио Альбинони.  Что же так холодно! А у меня ничего не будет. Ничего. Ни общего будущего, ни борща, провались он пропадом! Ни Адажио Альбинони. Ну, уж дудки! Проигрыватель я им не отдам! Да я его лучше в карты проиграю! Нет, я его Насте подарю! Пусть повесит  на гвоздик вместо часов мастера Беккера. Как холодно! Почему же так холодно? Зачем я сняла халат и валенки? Хотела понравиться Виталику. Не получилось... Я медленно поднимаюсь, иду за занавеску, Натягиваю халат прямо на парадное платье, пытаюсь засунуть ногу в босоножке в валенок, но безуспешно, нога не засовывается. А и пусть! Отфутболиваю бесполезный валенок,  падаю на кровать с шишечками и больше ничего не помню.

Три дня я металась в беспамятстве с температурой сорок. Настя не отходила от меня, меняя прохладные компрессы, обкладывая капустными листами мое пылающее тело. И в  школе, и соседям  Настя сказала, что я подхватила какую-то инфекцию. Но только мы с ней знали, что скрывалось за звучным словом «инфекция». Выздоравливалось трудно. За окошками Настиной хаты завывала, стонала метель. В хате жарко натоплено. Я полусижу, полулежу на пышных подушках, маленькими глоточками пью горячее молоко с медом. Мои мысли такие же вяло тягучие, как мед в чашке, но совсем не сладкие. Мои мысли горчат печалью. Я лениво размышляю, почему я не умерла. Зачем осталась жить? И как теперь жить?

- И-и-и, девка, - вмешивается в мой мысленный монолог Настя. Наверное, я забылась и заговорила вслух. Настя поправляет подушки, забирает пустую чашку и  улыбается, как умеет только она. Лицо вроде серьезное, а глаза улыбаются, - если из-за каждого дуролома помирать, где ить жизней-то напастись! Ты ить не кошка!  Ты, Марусь, не горься, все образуется. Я твою зазнобу, инфекцию твою мордастую,  дрыном до самой калитки гнала. Эх, жаль моя, не видала ты, как он утекал! Дуже пугливый оказался. Только пятки и сверкали. И про музыку забыл, и шапку обронил. Он теперь сюда и носа не сунет. А сунет, так я его опять дрыном приласкаю.
Под неторопливый Настин говорок я крепко засыпаю и просыпаюсь почти здоровой.

Время неудержимо покатилось к Новому году. Возвращаясь из школы, я наспех готовилась к урокам, укутывалась потеплее и шла в снежную круговерть. Сосущая тоска гнала меня из дома, где уютно потрескивала раскаленная печь, шкворчала на сковороде яичница с салом, и Адажио Альбинони незаметно врачевало мое раненое предательством сердце.

Подготовка к  новому году отнимала все свободное время. С восьмиклассниками  разучивали современный ритмичный танец, С семиклассниками ставили мини-спектакль по рассказу Чехова «Жалобная книга», а с ершистым хулиганом Васей Зайцевым  я заключила пари. Займет на районном конкурсе чтецов хотя бы третье место,  поставлю  в четверти четверку по литературе. Вася от такого предложения обалдел. Двойки и кое-когда хилые тройки, которые я мстительно рисовала юному пофигисту за выдающееся равнодушие к русской литературе и моим урокам, никак не тянули на четверку в четверти. А тут появлялся реальный шанс. Но Вася был бы не Вася, если бы он, прежде чем согласиться, не поломался и не повыделывался. Да видал я вашу литературу, Маргарита Сергеевна! Да видал я ваши стихи! Не буду я читать стихи! Что я баба что ли!

- Стихи не мои, а Эдуарда Асадова, а он, между прочим, воевал, - терпеливо втолковывала я в буйную Васину голову, - и стихи  настоящие, мужские.

Наверное,  было совсем не педагогично — заключать пари с учеником да еще и на оценку, но Вася за эти погода так измотал мне нервы,  что я плюнула на правила, и решила играть без правил. «Стихи о рыжей дворняге» я выбрала для конкурса сознательно. Мне надо было ошарашить Васю, пробиться через толстую броню его  равнодушия, зацепить его. Господи! Как же я ненавидела и этого ленивого балбеса, и всех ленивых балбесов на свете. И бедную мышь я ему не забыла. Словом, когда после уроков, я читала Васе стихи про дворнягу, всю свою кипящую ненависть я вложила  в это чтение.

Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
- Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою,
Но все же тебя я покину.

Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пестрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.

Собака не взвыла ни разу.
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.

Вася, казалось, не очень-то меня слушал. Ссутулившись, он сидел за партой, устремив в окно равнодушный взгляд. Бревно! Вот же тупое бревно! И он бревно,  и я бревно, раз не могу достучаться до этого оболдуя. Опять заныло сердце, жалея  несчастную дворнягу, брошенную подлым хозяином, а заодно и себя, брошенную Виталиком.  Голос зазвенел непролитыми слезами, задрожал, но я закусила губу. Еще не хватало разреветься перед этим малолетним нервомотом. То и дело замолкая —  стало почему-то трудно дышать  —  я продолжала читать:

Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит задыхаясь!

Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело,
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела...

Грохот отброшенного стула ошеломил меня. Я растерянно замолчала, а Вася, схватив портфель, бросился из класса. Хлопнула дверь. Тишина.

- Старик, ты не знаешь природы,  - пробормотала я вслед, не зная, как расценивать бегство Васи.

Дверь распахнулась, Вася Зайцев молча  протопал к столу, ничего не говоря сгреб со стола листок со стихами Асадова и так же молча, решительно топоча,  вышел из класса.

На репетиции Вася демонстративно не являлся. На уроках  читать стихотворение отказывался, ссылаясь на то, что еще не твердо знает текст. За день до конкурса я поймала Васю после уроков, буквально схватив его за руку, и в приказном тоне велела читать конкурсное стихотворение. Он отбарабанил его от первого до последнего слова абсолютно без выражения, выдернул руку и убежал. Я поняла, моя затея — заключить с Васей пари - потерпела фиаско. Делать нечего. Придется читать Асадова самой, коль уж он заявлен в конкурсную программу.

Я волновалась. Одно дело трепаться перед учениками в классе, а другое — выступать со сцены Дома культуры, пусть и сельского, но набитого зрителями под завязку. Односельчане не упустили возможность развлечься таким редким зрелищем, как  районный конкурс чтецов. Васю я обнаружила не сразу. Уверенная, что он не рискнет соревноваться, я удивилась, завидев его в кулисах. Все такой же взъерошенный, все тот же застиранный свитерок  вместо белой рубашки.

- Хоть бы форму погладил, - пробормотала я сердито, пытаясь причесать непокорные Васины вихры..

В другое время он непременно бы огрызнулся, а тут промолчал и только сердито мотнул головой.

- Эдуард Асадов «Стихи о рыжей дворняге», - объявила ведущая, - я буквально выпихнула Васю на сцену и быстро спустилась в зал.

То, что происходило на сцене поначалу повергло меня в ужас.  Мой шалопай-ученик какой-то вихляющей походкой подошел к микрофону, стукнул по нему пальцем и  приложил ухо. Что он там хотел услышать? Дурашливо хихикнул и замер, мне показалось, испуганно  разглядывая зал. Я мысленно застонала. Да что ж ты стоишь пеньком и пялишься в зал! Нельзя, нельзя разглядывать публику, если не хочешь с треском провалиться.  В крайнем случае, выбираешь какое-нибудь лицо, желательно в последнем ряду, и все рассказываешь этому далекому лицу.  Ираклий Андроников не даст соврать!

Но Вася этих артистических хитростей не знал, Андроникова не читал, а продолжал тупо смотреть в зал. Господи, он, наверное, текст со страху забыл! Я хотела уже метнуться на выручку, когда Вася решительно сдернул форменный пиджак, лихим жестом забросил его на плечо и даже развернулся, как будто собрался уходить.  И на этом залихватском движении он произнес первые строчки стихотворения. И всем в зале сразу стало понятно, что  это уже не ученик Вася Зайцев. Со сцены вразвалочку уходил хозяин собаки, такой  свойский рубаха-парень,  вполне  себе приличный человек. И собаку-то свою он даже жалеет, братом называет, а что бросает верного пса, обрекает  на голодную смерть, так ведь жизнь такая. И скажи этому рубахе-парню, что он подлец и предатель, еще и оскорбится. 

Откуда  деревенский мальчишка, лодырь и шалопай, взял и эту походочку, и этот снисходительный тон! Как ему удалось так легко и так выразительно показать человека, совершающего подлость, но не признающего, что он подлец!

Я поняла, в чем дело, гораздо позже, через неделю, когда  на родительское собрание впервые за полгода заявился отец Васи Зайцева. Франтоватый деревенский сердцеед. О, я сразу же приметила и походку вразвалочку, и фирменный знак — заброшенный через плечо пиджак. А еще позже вездесущая Леночка Сушкова, всегда все про всех знавшая, поблескивая острыми глазками, взахлеб рассказывала, как  дядя Миша по осени  завез  Коржика в соседний район.

- Подожди, не спеши! - рассердилась я на Леночку. - Какой дядя Миша? Кого завез и зачем? 

- Ну, как зачем? - удивилась моему вопросу Леночка. - Ну, так все делают. Коржик старый, наверное, стал, а может, заболел. Чего кормить бездельника? Нашу Жучку, когда она ослепла, дедушка тоже завез.

- Лена подожди со своей Жучкой. Ты мне скажи, Коржик - это собака?

- Ну, да! Васина собака, - терпеливо объясняла Леночка, - А дядя Миша — Васин папа.

Во как! Неожиданно! Тот самый дядя Миша, непревзойденный игрок в карты, выигравший у заезжего художника часы мастера Беккера. Бравый дядя Миша, а тарелку супа, получается, заболевшей собаке пожалел как последний жлоб? Завез собачку, подонок!

- Маму Васи Зайцева зовут Клавой? - на всякий случай уточняю я, уже соображая, о ком идет речь.
- Ну, да! Клавдия Васильевна, - обрадовалась Леночка, - а Вася очень расстроился, он сильно любил Коржика.  Очень сильно. Искал его, но не нашел. Пропал Коржик.

А еще все  знающая Леночка по большому секрету сообщила, что после конкурса отец Васю выпорол за то, что тот посмел на людях кривляться, передразнивать родного отца.

- А Вася, - торопливо рассказывала Лена, - сказал, что если отец его еще раз тронет, то он сбежит из дома, а дом спалит. Вот! - и замерла, довольная, ожидая похвалы.

- Спасибо, Лена, - вздохнула я, - скажи,  а тебе Жучку не жалко было?

Лена растерянно заморгала белесыми ресничками, дернула неопределенно плечиками и убежала.

А я поняла, что совсем не знаю своих учеников. И еще поняла я, кого высматривал Вася в зале. Кому в тот день он адресовал стихотворение Асадова.

Не просто о  безвестной  собаке читал Вася  со сцены сельского Дома культуры, а о рыжем дворовом псе Коржике, которому так не повезло с хозяевами. Читал так, что суровый, далеко не сентиментальный сельский люд, казалось, перестал дышать. Я и сама перестала дышать. Неужели это тот самый мальчишка, кого я самоуверенно считала говорящим бревном?! Неужели это мой ученик?! А Вася решительным жестом отшвырнул в сторону пиджак, шагнул на авансцену, минуя микрофон, и произнес с такой горечью, с такой взрослой печалью последние строки стихотворения, что сердце у меня сжалось:

Труп волны снесли под коряги...
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце - чистейшей породы!

Какое-то время зрители  молчали, а потом захлопали. Кто-то даже топал ногами, кто-то свистел, и только один человек, я думаю, сидел неподвижно, наливаясь злой обидой. А его сын молча стоял у микрофона в своем застиранном свитерке, такой серьезный, сразу повзрослевший. Мне же, как той лягушке из сказки, хотелось кричать, чтобы все слышали и знали, что это мой ученик. Мой! Мой!

Я не сдержала слово, не поставила Васе четверку. Я поставила ему пятерку, не только потому, что он занял первое место в конкурсе и унес домой диплом лауреата, а потому что он, на мой взгляд, выдержал самый главный экзамен. Экзамен на человечность. Разве не для этого нужны уроки литературы! Моя эмоциональная  речь в кабинете у Петра Кузьмича, преисполненная ярких сравнений,  должна была убедить коллег в справедливости выставленной оценки, но не убедила, хотя я ссылалась и на суровость средневековья, и на гуманизм эпохи Возрождения.  Мне даже показалось, что отсылка к этой замечательной эпохе вызвала нешуточное раздражение в маленьком, но дружном учительском коллективе. Громче всех возмущалась и возражала завуч Ольга Ивановна, остальные заняли  выжидательную позицию. И если бы не заступничество директора —  не знаю, чем бы для меня закончилась вся эта эпопея с конкурсом чтецов на пари. Ограничились устным выговором и  отпустили с миром.

Сразу после педсовета, где коллеги все-таки устроили мне знатную порку, я попуткой уехала в райцентр и там, дожидаясь автобуса на Воронеж, в компании с двумя нетрезвыми персонажами пила жигулевское пиво, заедая его зверски соленым куском какой-то засушенной до состояния деревяшки рыбы. Персонажи сочувственно слушали мой сбивчивый рассказ про Коржика и доброго молодца Васю, про Виталика, который мышей вроде не обижает, но все одно подлюка.  Развезло меня изрядно. Обида  на коллег, сдобренная пивом, бурлила мощно. Я утирала слезы, клялась бросить школу и пойти в водители трамвая, потому что учитель из меня никудышный, ни черта я в ни детях, ни в педагогике не смыслю. Персонажи азартно стучали деревянной рыбой по столу, залитому пивом, сурово утешали меня, мол, не журись, Сергевна, все образуется! Водители зарабатывают, дай бог каждому! Я в свою очередь утешала их, говоря, что есть еще люди на земле. Настоящие. Вот хозяйка моя квартирная она - человек! Любит одного мазилу бескорыстно, ничего не требуя взамен, а он обманул ее. Сам часы подарил, красивые такие, мастера Беккера, а  потом раз - и проиграл их в карты.

Персонаж в кроличьей шапке вдруг погрозил мне пальцем и пробормотал:

- Карточный долг- долг чести! Что ты, малолетка, в этом понимаешь! Честь — это все. А Настя, она женщина правильная. Все правильно и поняла.

- Настя? - я недоуменно таращусь на кроличью шапку, из-под которой торчат кудри с проседью. Я уже видела эти кудри. Ну, да. На фотографии. - Пардон! Ксан Ксаныч? Это вы?

От неожиданности я мгновенно трезвею и совсем другими глазами вижу и эту замызганную, прокуренную вокзальную стекляшку, и залитый пивом стол, и  нетрезвые физиономии моих случайных собутыльников. Один из которых оказался тем самым мазилой, пардон, художником, которого так трепетно, даже самой себе не признаваясь, любит Настя. И кого любит-то! Для кого вышивает бабочками полотенце!  Для этого алкаша! О Боже!  Я со стуком ставлю на стол недопитую кружку.

- Ксан Ксаныч, я должна вам сказать.  Вы не достойны Насти. Она — человек! А вы не художник. Вы сволочь, Ксан Ксаныч! А я ухожу.

Я бросаю на стол какие-то деньги и бреду к автобусу. Мне стыдно и горько, меня угнетает несовершенство этого холодного, несправедливого  мира, в котором нет места искренним чувствам, нет места любви. До отправления еще час, я забиваюсь в самый конец салона, сажусь у окна и закрываю глаза.  Мне хочется отгородиться от всех. Я не знаю, как мне жить дальше в этом суровом мире.  И жить ли вообще. Разве о такой жизни я мечтала? Разве я много просила у жизни? Я только хотела быть счастливой. Я хотела любить и быть любимой. Разве это много? Мои мысли текут привычным путем, прокладывая дорожку к слезам.

- Сергевна! - кто-то тряхнул меня за плечо. Я открываю глаза и вижу хмурое лицо Ксан Ксаныча. Мой недавний собутыльник протягивает мне свернутый в трубочку кусок холста.

- Слышь, Сергевна, передай, будь ласка, Насте. Я давно собирался, да все как-то недосуг. И скажи ей, что я хотел, да не получилось. Она поймет. Хотя нет, не надо ничего говорить. Просто отдай  и все.

Он  уходит, ссутулившись, засунув руки в карманы старенького пальто, а я разворачиваю холст. Замерзшие руки плохо слушаются, я согреваю пальцы дыханием и наконец раскрываю сверток. Женский портрет. Какое светлое лицо! Да это же Настя. Такой я ее не видела. Здесь на портрете она молодая и даже красивая. Никаких платочков, русые волосы рассыпались по плечам, словно ветерок их растрепал. Она чуть склонила голову и улыбается, а глаза голубые, как небо за спиной. Какая же она счастливая на этом полотне! Сразу видно, такой счастливой может быть только влюбленная и любимая женщина. Значит, была между Настей и Ксан Ксанычем любовь. Теперь я не сомневалась. Была. Да что-то не сложилось. И часы мастера Беккера вовсе ни при чем. И мне ли судить, почему у них не срослось. Мне бы в своей жизни разобраться.

Через три дня, нагруженная подарками,  я вывалилась на нашем пустынном разъезде из последней электрички. Моя походная сумка набита битком.  Тетушка презентовала Насте меховую жилетку, мне — белоснежное платье из шитья, банку варенья из черной смородины и бутылку вишневого ликера.  Отдельно несу завернутый в плотную бумагу, вставленный в красивую рамку Настин портрет. До нового года чуть меньше двух часов.  Черное морозное небо усыпано звездами. И никого на пустынной заснеженной дороге, ни души. Конечно, все уже сидят за праздничными столами. Я вздыхаю и трогаюсь в путь. А кто это там показался из темноты? Кто-то очень спешит. Да это же Настя  в своей парадной плюшевой кацавейке, отороченной искусственным мехом поспешает, опираясь на палку.

- Настя! - радостно кричу я. - Как  ты узнала, что я приеду?

- Долго ли прошвырнуться, - машет рукой Настя, - вот я каждый вечер и ходила.

Она забирает у меня  сумку, удивляется, чем я ее набила, смеется. Она тоже мне рада. Мы отправляемся в неблизкий путь домой. Настя вешает сумку на палку, закидывает за спину.

- Во! Так зараз легче! Я, ковточек выпила и теперь, как вертолет! - смеется Настя. Она хочет покружиться, похвастаться, какая она ловкая да шустрая, но подскользнувшись, со всего размаха падает на спину, Сумка летит в одну сторону, палка — в другую.

Я испуганно бросаюсь ее поднимать.

- Ты не ушиблась? Руки-ноги целы?

- Та ни! Чего мне сделается! - отмахивается Настя. Но заметно прихрамывает,  и дальше мы несем сумку вместе уже без всяких выкрутасов.

Добравшись до дома,  мы  сокрушенно созерцаем содержимое сумки. В компоте из черносмородинового варенья и ликера плавает мое уже не белоснежное платье и Настина душегрейка. Далеко за полночь мы наконец перестаем возиться со стиркой. Платье и жилетка сохнут над плитой, сумка вымыта. И я наконец достаю портрет и торжественно водружаю его на заветный гвоздь от часов мастера Беккера.

- Вот! Ксан Ксаныч просил поздравить тебя с новым годом и подарок передал! Ты посмотри, какая красота!

- Да где ж ты его встретила! - Настя замирает перед портретом.

Я не собираюсь рассказывать Насте, как хлестала с Ксан Ксанычем пиво на вокзале, поэтому отвечаю уклончиво:

- Встретила... Но ты посмотри, какая ты здесь необыкновенная! Ни у кого такого нет! Что там часы! Пошел да купил! А портрет не купишь. Портрет — это чудо только для тебя, потому что  Ксан Ксаныч, он - художник! Настоящий!  И ты такая красавица!

Мы выпиваем с Настей по ковточку ядреной самогонки, поздравляем друг дружку с наступившим новым годом и заваливаемся спать, потому что устали и заслужили отдых. Наши мысли чисты, мы верим, что все страдания, все переживания и неудачи остались в старом году. А год наступивший несет  только радостные события и вести.  И всю волшебную новогоднюю ночь над нашей хатой витают счастливые сны, потому что ни нам с Настей и никому на свете не дано знать, что ждет впереди. Мы крепко спим, не зная, что под утро занялись пожаром Клавины хоромы и сгорели вместе с плюшевой красотой и заветными часами мастера Беккера. И случилась эта беда совсем не по вине Васи Зайцева, грозившего  сгоряча спалить дом, а по вине пьяного отца, уснувшего с сигаретой на парадных Клавиных перинах.

Слава Богу, никто не пострадает, а погорельцы в поисках лучшей, счастливой доли по весне всей семьей уедут к родне на Донбасс. Настя так и доживет свой век одна, и, словно предчувствуя это,  заветное  полотенце с бабочками она подарит мне, чтобы сгадывала я ее, не забывала. Много еще чего случится и с нами, и со страной. Но в эту ночь нам ничего еще не ведомо. И я еще не знаю, что судьба навсегда развела нас с Виталиком, не суждено нам будет встретиться с ним, и только известие о его смерти найдет меня, вызвав бурю воспоминаний, и теплых, и горьких.
Но прежде  пройдет жизнь.



 





 


Рецензии
Здравствуйте,Нина.
С большим,даже громадным интересом прочитала этот великолепный рассказ,так много хороших слов он заслуживает и все они готовы были быть высказанными,но вот прочитала отклик предыдущего читателя и с огласилась с каждым его словом,с его мнением о том,сто рассказ просто замечательный. могу добавить только,что каждый эпизод в рассказе,даже совсем небольшой, встроен в сюжет просто мастерски,вы не зацикливаетесь на мелочах,забирая внимание читателя,(это беда многих- зацепить пустяк и расписывать его непонятно зачем,просто от излишнего усердия,потом это вычеркнет редактор,если повезет автору,или просто кусок пропустит мимо читатель). Каждый эпизод в рассказе интересен и значим,волнует и учит без нотаций и указаний. Читатель сам делает выводы и,уверена,правильные,настолько ярки и образны все эпизоды. Вот Настя,добрая и любящая,безотказная,почти такой образ реАльно мне знаком,я писала в рассказе АЛЕША,это есть добрые подарки людям,чтобы могли незаметно утешить или встретить ночью у электрички,или родить сына Алешу,а вот- эпизоды о полюбившемся мне Ваське,неоднозначном от полевой мышки до старого пса (я его уже оплакивала в Письме..). Вася- человек уважаемый.
В общем,я увеличиваю отклик,но уж очень хочется порадоваться с автором вместе.
Всего доброго,Нина,до новой встречи на страничках,надеюсь.

С уважением и добром.

Любовь Арестова   22.05.2025 17:16     Заявить о нарушении
Спасибо Вам огромное, ЛЮбовь, за такой взволнованный отзыв. Спасибо за высокую оценку этого рассказа. Для меня это важно, потому что этот рассказ выстраданный, я долго собиралась его написать, да все как-то не складывалось, начала писать - бросила и года два не бралась за продолжение. И все-таки дописала. И вот, получая такие отзывы, как Ваш, думаю, значит, хорошо, что дописала. И как камень с души сняла.)))

Всего Вам доброго и светлого!

Нина Роженко Верба   23.05.2025 13:42   Заявить о нарушении
На это произведение написано 15 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.