Простов. Глава 18. Провокация
Что касается рядовых простовчан, то здесь всё довольно просто: чтобы их оскорбить, судье достаточно озвучить их тайные страхи и скрываемые пороки. Любой судья знает о вас всё. Если вы бабник и стыдитесь этого, вам скажут, что вы импотент. Если вы малодушны и всячески избегаете дуэлей, но прячетесь за маской свободы и независимости от мнения окружающих, вас назовут трусливым лицемером. Если же вам кажется, что вы прошли через горнила катарсисов и стали самодостаточным индивидуумом, то судья разобьёт броню самодовольного величия лёгким касанием к детским травмам; даже не думайте, что сумеете сохранить философскую невозмутимость в присутствии судьи.
Более того, судье даже не нужно ничего говорить, чтобы посеять тревогу и смятение. Обладатель красного комбинезона способен вызвать у горожан чувство ущербности одним лишь своим присутствием, ибо грязи хватает у всех, скелетные кости гниют в каждом шкафу. «Краснявые», «краснота», «красномазые» – каких только пламенных ругательств не выкрикивали простовчане в минуты позора. К судьям относились как к надзирателям и деспотам, которых, увы и ах, надо терпеть по соображениям безопасности. Кстати, судей носить алые комбинезоны заставляли, это была их обязанность, а не привилегия. Почему красный цвет, а не чёрный, как у Мастера? Что ж, в случае с Мастером символика очевидна, чёрный человек – злой человек. Наверняка инопланетный гость выбрал цвет своего комбинезона, руководствуясь стремлением произвести на обитателей Простова устрашающее впечатление. У красных же комбинезонов судей не было скрытого смысла, но была простая практическая функция: красное в серых интерьерах Простова сразу бросается в глаза. Например, заходит горожанин в общественное помещение, видит как что-то краснеет – всё, теперь он начеку, ибо знает: судья где-то рядом.
Столь сильное предубеждение основывалось на уверенности простовчан в том, что судьи постоянно злоупотребляют свидетельской технологией. А кто может запретить использовать свидетелей негласно и по своему усмотрению? Судья запросто проведёт неглубокое освидетельствование за несколько секунд, и при этом испытуемый ничего не почувствует. Кто сможет устоять перед соблазном? Ведь это страшная власть – знать истинные, а не предполагаемые слабости окружающих.
Простовчане заблуждались. Судьи свидетелями не злоупотребляли. На самом деле читать чужие сердца как раскрытые книжки – занятие весьма гнетущее. Нет, конечно, поначалу это забавляет, вдохновляет, наполняет значительностью и самомнением, и молодые судьи в первые годы службы ходят с прямыми спинами и расправленными плечами. Однако потом все они, все без исключений, заканчивают мизантропией.
Пётр Маевский отдавал себе отчёт в том, что на самом деле он нисколько не опечален из-за того, что свидетели не могут отправить его в сознание Мастера. Да, именно так: судья радовался. Ему вполне хватало груза, набранного за пятнадцать лет судейства, уж чего только не повидал он и не прочувствовал, когда путешествовал по душам убийц: соберите все пороки мира, умножьте на десять, а потом перемножьте ещё раз. Мы не станем утомлять вас перечислениями и уподоблениями, чтобы нарисовать грандиозное полотно мерзостей, скажем лишь, что у Петра давно уже не было никаких надежд на исправление простовчан, он знал, что если у города в запасе будет сто тысяч лет, а не четыреста девяносто два года, то ровным счётом ничего не изменится: простовчане всё равно останутся свиньями. «Времени нет, не будет, да уже и не надо», – часто думал судья.
В одной первобытной книжке, посвященной проблемам религиозной этики, Маевский нашел презабавное утверждение о том, что страдания вынуждают человека меняться в лучшую сторону. Ха-ха. Такую потешную ерунду только предки могли сморозить. Если бы это было так, то в Простове жили бы одни святые. Страданий здесь предостаточно: горожане замерзают, убивают друг друга и самих себя, ищут болезненного забвения в химических удовольствиях и застеночных иллюзиях. И что? Не то что святых, просто приличных горожан раз два и обчёлся. Себя Маевский, пусть и с россыпью оговорок, причислял к приличным, но при этом судья знал, что его самооценка неверна, но он также понимал, что жить и мыслить иначе невозможно: если не будет самооправдания, то сойдёшь с ума и твоим уделом станут одиночество, отчаяние и гибель. Надо хотя бы иногда делать вид, что принимаешь и прощаешь себя.
Остановимся, пока ещё есть время, на одном принципиальном моменте (кульминация повествования приближается, поэтому лирические отступления скоро станут совсем уж неуместными). Разумное существо, выросшее вдали от мрачного Простова, наверняка сделает предположение о том, что наиболее мудрыми, адекватными и нравственными горожанами среди простовчан были судьи. Это предположение основывалось бы на мысли о том, что свидетели, в первую очередь, занимались вопросами совести своих носителей. Но нет: судьи были типичными простовчанами, то есть не хуже и не лучше остальных (а порой всё-таки даже хуже, ибо постоянный контакт с пороками не может пройти бесследно, зло заразительно). Сравнение свидетельской технологии с распространением инфекционных заболеваний не такое уж нелепое. Мы не собираемся принижать судей, выставив их в роли бессимптомных носителей или переносчиков болезни, которую условно можно назвать «правдой»: однако уж больно много схожего. Свидетель так же невидим, как вирус или бактерия. Конечно, свидетели намного меньше и неуловимее вирусов, но они тоже агрессивны и порой ведут себя как хищники или как паразиты. Что касается такой неприятной болячки как правда, то она бывает весьма мучительна и по интенсивности болезненных ощущений не уступит какой-нибудь свирепой лихорадке. Хотя на самом деле правда ужаснее жара. Липкий пот, сердцебиение, удушье, разноцветные круги перед глазами, ломота в костях – всё это ничто по сравнению с муками совести. Когда душа пылает в пожаре стыда – это невыносимо, а если к этому горению добавить продолжительное время, то вот вам пожалуйста и самый настоящий ад. Спросите у любого, кто проходил через покаяние, он подтвердит. Естественно, любой судья сошёл бы с ума, если бы постоянно разгребал угли своего пожарища. Правда хороша и полезна лишь в небольших удобоваримых количествах, и то не каждый день. Правда похожа на лекарство: мало – не лечит, много – убивает. Или астрономическое сравнение. Правда как солнце: близко – сгоришь, далеко – замерзнешь. Правильно рассчитать оптимальную орбиту своего сердца – вот главная жизненная задача, если уж тратить остатки времени, то только на неё.
Свидетели не свидетельствовали против своих судей не потому, что драккар запрещал нам, нет: это была наша коллективная инициатива и договорённость. Мы искали статус-кво как в первобытных притчах: глаза себя не видят, клинки себя не режут, зубы себя не кусают; мы исходили из того же принципа – судьи себя не судят и самоосвидетельствованиям не подвергаются. Тот самый случай, когда быть сапожником без сапог нормально и естественно. Однако не надо думать, что судьи были для нас неприкасаемыми. Один судья мог освидетельствовать другого судью, но с обязательным соблюдением необходимых формальностей, в этом смысле у них не было преимуществ перед горожанами, ибо равноправие есть равноправие, даже если речь идёт о простовском правосудии. Подчеркнём: простовские судьи были так же малоприятны, как и все прочие простовчане. На коллективном портрете судейского сословия красовалось немало цветов зла, в том числе: трусость, коварство, бесстыдство, злоба, неблагодарность, равнодушие, клевета, раболепство, глупость, и многое другое.
Маевский тоже был плохим, негодным, лживым, иногда премерзким, но (большое гигантское «но») – при всё при этом он был человеком, а не говорящим двуногим организмом, и всё потому, что в его сердце тлел стыд. Он называл стыд червоточиной, пустотой, психическим дефектом, грудной дырой, иногда в посмертных кошмарах стыд превращался в огненную гору с озером кипящей лавы на вершине. Стыд не отпускал Маевского. Если представить жизнь Петра в виде пейзажа, то обугленная гора, облитая кровавыми слезами, занимала бы там центральное место. Особенно стыдно было по ночам, когда Маевский думал о себе, засыпая, и когда его снова и снова мучил вопрос о невероятном везении в первобытной рулетке. За что его прокляли? Неужели он не сможет сбежать из Простова раньше нулевого года? Почему он ни разу не проиграл? Почему?.. Мы, знавшие ответ на роковой вопрос, молчали. И никакой вины не ощущали. Зеленоглазый судья нам нравился и всегда мог рассчитывать на нашу непрошеную помощь: свидетели всегда рядом, свидетели всегда с Петром, свидетели всегда его защитят.
Маевский старательно гнал от себя мысль о том, что Мастер по степени мерзости превзошёл простовчан. Действительно, несмотря на то, что моральное уродство инопланетного гостя было запредельным (подонок измывался над теми, кто не мог дать сдачи), Маевский чувствовал, что и простовчане, да и сам он лично, на самом-то деле вполне заслуживали той напасти, что с ними приключилась. Единственное, что бесило Маевского – неизвестность. Получалось так, что простовчан судит неизвестно кто и неизвестно за что, и ещё до кучи – судит неизвестно как (вопрос о технологическом превосходстве Мастера не давал покоя Маевскому). А ведь знать, за что тебя мучают – первейшее право разумного и свободного существа.
Как бы вы отреагировали на ситуацию, в которой оказался Простов? Ситуация проста до безобразия и чудовищна до жути: некий всемогущий судья, присвоивший себе полномочия палача, шастает по городу в чёрном комбезе, безнаказанно истребляя простовчан, и при этом безмолвствует. Что это? Врождённая немота или высокомерное пренебрежение? Конечно же, второе. Постарайтесь увернуться от наплыва справедливого негодования, попробуйте здраво рассудить, как поступить. У вас только два варианта: 1) не реагировать; 2) реагировать.
После бойни на девятой станции, завершившейся самоубийством стажёра Лапина, простовские власти следовали первому варианту. К Мастеру относились так, будто его нет. К нему не приближались, его остерегались, обходили стороной и надеялись, что следующими жертвами станут какие-нибудь другие горожане, но только не наблюдатели в застенках. Пращуры называли такую стратегию страусиной политикой, в честь первобытной птицы, которая прятала голову в песок в случае опасности. Судя по всему, птица страус была не особо сообразительной, раз практиковала трусливое избегание проблем. Впрочем, животным и не положено иметь слишком много ума. В простовском зоопарке имелась парочка первобытных млекопитающих, и пару раз шутки ради мы их освидетельствовали. Что интересно: несмотря на то, что мысли животных были буквально до краёв наполнены едой, плотью и соитиями, их мысли были чисты и невинны. Занимательный парадокс, достойный отдельного повествования.
Надеемся, что вы солидарны с нами и тоже полагаете, что вариант первый – не реагировать, – вариант слабенький и никакой. Если же у вас хватает отваги реагировать на кого-то непобедимого, несокрушимого, неуязвимого, недосягаемого, непредсказуемого и т. д. и т. п., и этот кто-то настроен к вам крайне неприязненно, и его негативное воздействие неминуемо, то вопрос «что делать?» становится наиглавнейшим. Действительно, если реагировать, то как?
Самый разумный и правильный сценарий в простовской ситуации очевиден. Побег. Однако дряхлый драккар тратит остатки сил на поддержание жизни в городе, ни о каких полётах ни в ближний, ни в дальний космос речи уже не идёт. Всё, отлетались. Мозги у драккара давным-давно набекрень, он вряд ли сможет даже приподнять крылья. Простовчане заперты на планете, как в клетке, и Мастер здесь в роли высшего хищника.
Следующий вариант – нападение. Напасть на противника вы тоже не можете, ибо это бессмысленно. Вы уже пробовали, и, как верно подметил Маевский, густо обделались. Бить врага, который превосходит вас во всём – занятие жалкое и крайне унизительное.
Но у позора пределов не бывает, поэтому на горизонте маячит ещё более унизительный вариант – безоговорочная капитуляция. Сдаться на милость победителя при условии, что вам неизвестны его условия, поскольку он брезгует с вами контактировать – наверное, это и есть предел самоуничижения.
Вот и получается, что все ваши варианты заканчиваются поражением. А в случае с Мастером и без того не самая простая дилемма сужается до вопроса, который тоже простецким не назовёшь: как принять окончательную смерть с достоинством?
Мы не знаем, в каких местах вы уродились, дорогой читатель. Может быть, вы живёте в мире, где смерть побеждена (мы надеемся, что это не так, поскольку сложно представить что-то более мучительное и страшное, чем истинное бессмертие). Но вы бы не дошли до этого абзаца, если бы тема смерти, боли, страданий была вам незнакома. Если бы не ваша осведомлённость о бремени страстей, наше повествование стало бы для вас пустой тратой времени уже на первых страницах. Поэтому мы полагаем, что вы так же, как и Маевский, в своих размышлениях о простовской ситуации дошли бы до вопроса о том, какую же смерть считать достойной.
Итак, вас припёрли к стенке, ваша гибель неизбежна. Как быть? Есть ли способ принять смерть так, чтобы не было стыдно? Некоторые простовчане полагали, что мёртвые сраму не имут, потому что нет никакого потом, и позор не может пережить того, кто опозорился перед смертью. Эти некоторые заблуждались, ибо свидетели (уж простите нас за многократную плакатную риторику) всегда есть, всегда рядом. Подобные нам существа были, есть и будут во всех мирах, и ничто никогда не забывается. Даже не надейтесь, что ваши помыслы и поступки пройдут бесследно. Поэтому если вы встанете на колени, чтобы поцеловать сапоги своего мучителя, жалко и никчёмно надеясь на помилование, знайте: вечный позор вам гарантирован.
Совсем другое дело, если вам плевать на то, что будет после вашей смерти. Тогда, конечно, никакого позора нет. Однако если вам все равно, что о вас скажут потомки, то мы можем с уверенностью предположить, что вам точно так же без разницы, что о вас говорят при жизни. Что ж, поздравляем: либо у вас нет ни стыда ни совести, либо вы верите в своё выдуманное величие. И тогда, скорее всего, вы тоже не извлечёте пользы из нашего повествования (хотя если вам здесь весело, значит, наш труд уже не напрасен).
И всё-таки мы предполагаем, что за рассуждениями Маевского следят не бессмертные бессовестные твари, а вполне себе смертные да совестливые читатели, которые в полной мере поймут решение, к которому придёт чрезвычайный судья на особом положении.
Когда Петя Маевский был подростком, его однажды посетила мысль: «Никто не посмеет лишить меня права умереть с улыбкой на лице». Надеемся, вы не стремитесь окончить своё бытие, улыбаясь в присутствии вашего душегуба, хотя, пожалуй, в этом есть что-то такое дерзкое, героическое – если только душегубу не безразличны ваши чувства, ведь тогда это превращается в несуразный пшик. Чувство юмора помогает умирать, факт общеизвестный и очевидный, однако любая смерть, пусть даже и самая нелепая, достойна уважения. Ещё надо иметь в виду, что у самих улыбок тоже весьма широкий диапазон – туда можно вместить и величайшую мудрость, и грандиозную тупость – поэтому, пожалуйста, если позволяют обстоятельства, умирайте бесстрастно, в тишине и не рассказывайте непристойных анекдотов на похоронах. Это самый надежный вариант избежать порочащих интерпретаций. Угрюмое молчание – самый уместный вариант.
Допустим, мы пришли к согласию, что предсмертно улыбаться в простовских обстоятельствах – плохо, пошло, некрасиво. Давайте попробуем нечто совсем иное, например, гнев, негодование. Представьте картину: переносной пьедестал Мастера окружён толпой простовчан, и праведно возмущённые лица высказывают вслух всё, что о нём думают. А он если и слышит, то не слушает; смотрит сквозь толпу. Он непроницаем как памятник, который не шелохнется и тогда, когда стая первобытных голубей гадит на гранитные плечи.
Не стоит забывать и о страхе. С вызовом улыбаться или яростно изобличать – занятие ой какое непростое, особенно когда смотришь в глаза неминуемой смерти. Скорее всего, вы испугаетесь, зарыдаете и вся наносная мишура слетит, как пепел с кончика папиросы. Вас охватят ужас и безнадёжное отчаяние. Маевский многократно наблюдал, как простовчане, давным-давно отвыкшие от страха окончательной смерти, моментально обретали этот страх заново, когда он наставлял револьвер в их головы. Визги, вопли, рёв, перекошенные рты, судорожные подёргивания, сопли и слезы, тупое мычание и паралич воли – судья видел всю палитру животного протеста против смерти. Пётр очень хотел верить в то, что ему хватит стойкости встретить свою последнюю пулю с достоинством, что он не отвернётся от дула, направленного в лоб, но понимал, что пока эта минута не наступит, он правды о себе не узнает. Первобытные рулетки, в которых Пётр всегда выигрывал благодаря невероятному везению, вошли в привычку и во время самих поединков сильных душевных волнений не производили. И всё же Пётр, несмотря на все нравственные недостатки, был человеком разумным, поэтому думал о грядущей смерти с благоговейным трепетом. Он не сомневался, что в последнюю минуту древний страх обязательно явится – и явление это будет ужасным и величественным.
Судья Маевский выкурил три или четыре пачки папирос, пока размышлял над тем, как заставить Мастера выйти на контакт. В служебной квартире было так накурено, что в три часа ночи нагрянули пожарные механизмы, вызванные соседями: сизый дым, расползавшийся по этажам, мешал уснуть и тревожил их сон.
И вот что в итоге придумал Маевский – простить. Кажется бредом: под звуки торжественной фанфары простовчане прощают Мастера… Ну что за идиотская фантасмагория?.. что за?.. Но нет, судья не бредил, хотя после стольких папирос вполне мог скатиться и в психоз.
Итак, простить.
Маевский делал ставку на эффект неожиданности, вызванный парадоксом. Ведь слова прощения – это последнее, что ожидает услышать душегуб, с наслаждением уничтожающий беспомощную жертву. Маевский рассчитывал, что Мастер если и не перестанет убивать простовчан, то уж хотя бы откроет рот и что-то да скажет. В любом случае, какая-никакая, а реакция будет.
О полноценном прощении, конечно же, речи не шло, ибо прощение всегда есть действие взаимное: пострадавшая сторона прощает, а преступник – прощение принимает. Если вас окончательно убили и вас уже нет среди живых, то нет и той стороны, которая правомочна простить убийцу. Наверное, кое-как простить можно и в одностороннем порядке (например, кражу), но тогда ни вам, ни вашему обидчику не будет никакой пользы. А если нет пользы, то какой смысл?.. Кроме того, чтобы принять прощение, нужно чувствовать вину, а муки совести явно обходили Мастера стороной.
А ещё бывают поступки, за которые прощать нельзя ни при каких обстоятельствах. Кто бы что ни говорил, но такие поступки есть. Например, убийства невинных и беззащитных. Именно поэтому Маевский не сомневался в том, что он был прав, когда заставлял детоубийц играть в первобытную рулетку. Да, он иногда сомневался в том, честно ли он выигрывал, но в том, что с теми выродками играть насмерть было необходимо – никогда. Отдадим должное зеленоглазому судье: в первую очередь он руководствовался нравственным инстинктом, тлевшим в сердце, а не городским уставом. Плюс ко всему в его обугленном сердце с годами утвердилось какое-то калёное и будто бы булатное упрямство: если бы Маевскому обосновали и разложили по полочкам всю его неправоту (в конце концов, кем он себя возомнил, чтобы выносить смертные приговоры?), он бы всё равно не изменил убеждений и предпочёл бы остаться неправым. Ну что тут скажешь? Романтик, он и в Простове романтик – упёртый, странненький, но всё же искренний и не подлый.
Получается, прощать Мастера никак нельзя. Даже не то что нельзя, а математически невозможно. Представьте, вам нужно пробить деревянной линейкой стальной брус в полметра толщиной – вот настолько непробиваема эта невозможность.
И здесь снова проявился природный характер Маевского, о котором мы рассказывали в начале. Дерзость, дерзость и ещё раз дерзость – вот что было девизом зеленоглазого Пети. Нарушать правила, безобразничать, смущать окружающих и спрашивать с учителей так, будто бы имеешь безоговорочное право – в бунтарском искусстве юный сорванец был истинный гений. И спустя четверть века та же самая дерзость позволила Маевскому на вопрос «Кто смеет простить Мастера?» дать ответ:
– Я смею.
– Почему ты, Петрович? – спрашивало сердце.
– Потому что я могу.
Возникают резонные вопросы: а не многовато ли груза для одного? А не слишком уж нелеп и смешон чрезвычайный судья на особом положении? Он что, вправе прощать от имени мертвецов? Убиенные его уполномочивали?
И на это у Маевского был ответ – хлёсткий, как пощёчина:
– Плевать. Могу.
Судья предвидел, что простить Мастера будет ой как трудно, одной дерзости тут мало. Изобразить прощение не так уж и сложно. Небольшая тренировка лицевых мышц, пара заученных поз и вот вам пожалуйста: зла не держим, всем спасибо за то, что вынудили практиковать смирение. Можно даже встать на колени: это несложно, если не мучает подагра. Но здесь-то требуется прощение настоящее, всамделишное, ведь свидетели Мастера увидят Маевского насквозь, их не проведёшь. К тому же есть риск самообмана: вам кажется, что вы искренне простили, а на самом деле вы просто забрались на ту высоту, с которой смотрите на обидчика сверху вниз и подспудно его презираете. Полагаем, нет нужды объяснять насколько далеко презрение от прощения.
Рядом была и другая крайность, в которую часто впадают святоши. Они прощают врагов с наслаждением. Что ж, когда страдания превращаются в конфетки, можно полакомиться и собой. Смаковать горькую сладость собственных слёз – наверное, есть и такой путь. Но нам почему-то кажется, что в самоупоительном великодушии тоже нет прощения, скорее даже наоборот: духовной гнили там ещё больше.
Как же простить Мастера? Самый простой, но и самый недосягаемый способ очевиден: если Маевский возлюбит уродца искренне, всем сердцем. Однако на этот подвиг судья способен не был. Возлюбить поганого выродка, убивающего беззащитных? Нет, невозможно. Ненависть, презрение, равнодушие – что угодно, но только не любовь. В первобытных книжках встречалась следующая мысль: чтобы простить, надо понять. Маевский решил последовать совету пращуров.
Понять чужую душу без свидетелей сложно, но вполне реально, и простовские судьи это умеют. Правда, понимание это будет приблизительным, с помарками, но и не столь уж далёким от истины, особенно если судья многоопытен, а в многоопытности Маевского никто не сомневался и даже сам он был вполне в себе уверен.
Маевский поднимается на высокую наблюдательную вышку, растущую из головы умирающего драккара. Вышка древняя, без лифта, пятьсот ступенек. Подъём мучительный и медленный. Судья поднимался бы гораздо скорее, если б не папиросная страсть (сорок штук в день, не меньше): из-за отдышки приходится делать остановки. Но подниматься надо. Чтобы понять уродца, одетого в чёрный комбинезон, Маевский должен увидеть ночное небо. Мастер спустился в Простов из нависающей тёмной бездны, значит, прошлое Мастера – там, наверху. А что там? Планеты, астероиды, звёзды, солнечные ураганы, квазары, гравитационные бури и неиссякаемая чернота: кажется, что там много всего, но это всё – почти ничего, пшик и ерунда, мимолетный узор на вечных пустотах. Простовчане умрут здесь: посреди гнилых льдин и обжигающего холода – такова их участь. Но зачем Мастер путешествует по космическим кладбищам и убивает их постояльцев? Ищет подходящее место для своей смерти? Если так, то он ошибся планетой. Умирать можно где угодно, но только не в Простове. Любое более-менее разумное существо никогда бы не выбрало для последнего приюта столь унылый уголок. На дурачка Мастер не похож, и даже неизменная дурацкая ухмылочка не придаёт ему глупого вида. Не верится, что уродцу не хватило ума найти планету с тёплыми морями и мягкими пляжами. Нет, он прибыл сюда неспроста.
Наконец судья наверху. Файл посещений бросается к дырявым сапогам Маевского. Судья просматривает записи, поглаживая пыльного доходягу. Последний посетитель был здесь в сентябре 542 года. Получается, забытый всеми файл полвека провел в одиночестве. А это восемнадцать тысяч дней. Маевский разрешает файлу уйти в застенки. Дрожащий страдалец, словно не веря внезапному освобождению, стоит, замерев в нерешительности. Судья снова даёт добро на уход с поста. Чихнув, файл рассыпается в пыльное облачко.
Наблюдательная вышка, выполненная из алмазного стекла, очертаниями напоминает купол первобытного цирка. Кресла для зрителей расставлены полукругом; Маевский насчитал двадцать кресел – многовато, хватило бы и двух-трёх, аншлаги здесь не случаются. Плотные облака расступались над Простовом лишь по ночам, да и то не круглый год, а только в августе и июле. Два месяца чистого ночного неба – это всё, что имелось у звёздных созерцателей, которых среди простовчан почти и не водилось, ведь смотреть туда, куда никогда не попадешь, невыносимо.
Маевский выбирает центральное кресло, раскладывает в горизонтальное положение и неторопливо ложится. Его движения наполнены глубокой сосредоточенностью. Поворачивается туда-сюда, с боку на бок, выискивая удобную позу, прижимает ладони к бедрам и пристально смотрит наверх.
Около часа лежал он, совершенно не шевелясь, неподвижный и тяжелый, как мертвец в морге. Со всех сторон на него нацеливались звёзды, похожие на медицинские иглы – словно их когда-то воткнули в чёрную плоть неба, но теперь чёрной опоры им было мало и для устойчивости звёздам понадобились ещё и зелёные глаза судьи. Мыслям было больно от этих иголок даже тогда, когда судья опускал веки: звёздные иголки кололись, как щетинки, проросшие в живое мясо. Но боль мучительных раздумий не оживляла ни мёртвого неба, ни мертвеющей души Маевского, который явственно чувствовал: чем больше он думает о Мастере, тем сильнее что-то его притягивает даже не к смерти, а к источнику, где смерть берёт начало и обретает конец. Ничто. Первобытные мыслители определяли ничего по-разному, но все их словесные сети вызывали у Маевского лишь снисходительную усмешку: уж он-то знает, что нельзя поймать то, чего нет, тем что есть. Слова, существующие в письменном, устном и умозрительном виде, определённо существуют, они есть. А ничего – это просто ничего. Точно такой же нелепицей будут попытки описать тишину с помощью звуков. В ничто даже свидетелей нет. Там же, где нет свидетелей, воистину ничего нет.
Для Маевского, умиравшего шестнадцать или семнадцать раз, смерть всегда была конкретным где. Чаще всего это была огненная гора, где он встречался с Ксенией и Ванечкой; иногда это были планеты, покрытые тихими океанами и мирными побережьями; иногда это были космические драккары доисторических пиратов. Но сами смерти Маевского, какими бы разнообразными ни были, имели форму и структуру путешествий. Он умирал в Простове, уходил в точку А (Б, В, Г, Д, Е…), возвращался в Простов. Маевский ненавидел простовскую слякоть, презирал простовчан, чьи души ему приходилось разглядывать по служебной надобности, презирал и самого себя за свои простовские повадки, но ваш город всегда был надёжным фундаментом его бытия: тюрьма, из которой нельзя бежать – это всё-таки крепость, а крепость – штука надёжная и крепкая; и пусть она нехороша, пусть она крива и угрюма, но всё-таки это что-то своё, родное. Однако из-за Мастера, ворвавшегося в Простов, основание мира Маевского покрывалось трещинами и морщинами, трещало по швам и расползалось, как гнилое одеяло. Судья чувствовал себя бездомным в собственном доме.
Во время мрачной медитации Маевского, почти что уснувшего на вершине наблюдательной вышки, к нему приблизились чёрные тени с клыкастыми ртами и объявили:
– Ты состаришься, станешь полоумным, переживёшь поганый Простов и начнёшь в одиночестве бродить по тёмным долинам, где звёзды будут жалить твои пятки раскалёнными иглами.
Маевский вздрогнул, встал с кресла. Что это было? Он докурился до галлюцинаций? Или это сон?
– Кто здесь? – спросил судья.
Беззвучная тишина.
– Неужели я состарюсь? Неужели он меня не убьет? – снова спрашивает он.
Маевский смотрит наверх: утренние облака закрыли небо мутной пеленой, звёздное жилище Мастера скрылось из вида. Наступило первое июля 492 года.
Когда судья спускался с наблюдательной вышки, призвался стажёр и сообщил, что Мастер снова убивает: несколько минут назад уродец появился на седьмой станции кольцевой линии, выстрелил в голову пассажиру (это была уже десятая жертва). Затем Мастер он точно так же, как и прошлые разы, исчез вместе с постаментом, с которого вёл стрельбу.
Маевский расстроился, поскольку время поджимало, а он так и не начал придумывать план провокационной речи. У него пока лишь сформировалась главная идея о прощении Мастера, да и то в самых общих чертах. К тому же идею к делу не пришьёшь, и раз уж он решил психически атаковать Мастера, нужно иметь на руках что-то более внятное и конкретное, а не просто замысел; одним исходным тезисом, задающим общее направление мысли, здесь не обойтись (готовая речь была бы кстати, но готовые тексты с небес не падают). Сногсшибательные пассажи и отточенные, как бритвы, формулировки – где они? Увы, их нет, и будут не скоро, ведь даже конь ещё не валялся.
Маевский решил уединиться на старой квартире. Там творческий беспорядок, тамошние стены помнят Ксению и Ваню, там его тайная поэтическая мастерская, да и звездного неба там нет, так что ничто не будет отвлекать от работы над речью. Да и давненько он не прикладывался к стакану по-настоящему и не погружался в омут пьянства, а теперь он явственно ощущал, что ему необходимо опуститься в муть целиком и полностью, нырнуть, так сказать, с головой, по самую макушку. Он верил, что водочный угар поможет ему обрести вдохновение. «Возьму для начала пару ящиков, а дальше видно будет», – размышлял Маевский по дороге.
Чёрный вездеход притормозил у аптеки. Приобретены: десять упаковок отрезвина с пометкой «форте», витамины, антипсихотики, глюкоза, детская присыпка, очищающие салфетки, дюжина носков, средство против мозолей, минеральная вода, папиросы трёх сортов, запретные вещества малой мощности (в этом заведении Маевский был завсегдатаем и рецептов у него не спрашивали).
За едой и напитками Маевский поехал в спецмагазин, где он мог воспользоваться 50-процентной скидкой. Красные цены, доступные только судьям, вызывали у сотрудников прочих комитетов и комиссий лютую зависть. Что ж, городские власти заманивали простовчан на судейскую службу всеми возможными способами, включавшими и существенные бытовые льготы, однако желающих носить красные комбинезоны всё равно было крайне мало. В магазине Маевский купил мясные и рыбные консервы, картошку, пельмени, квашеную капусту, солёные огурцы, мочёные яблоки, ржаной хлеб, канистру кваса и сорок бутылок самой простой простовской водки (Маевский был и привит от алкоголизма, и подшит особыми подкожными устройствами, и, конечно же, он не собирался употребить все двадцать литров, но ему нравился питейный антураж с размахом: гораздо приятнее выпивать, когда знаешь, что у тебя дома есть месячный запас алкоголя и что не придётся бегать за второй или третьей бутылкой, если возникнет необходимость, а она возникнет обязательно, тут и к бабке ходить не надо). Когда Маевский расплачивался на кассе, он с удивлением узнал, что теперь ему как чрезвычайному судье на особом положении полагается скидка не в пятьдесят, а в семьдесят процентов. Пустячок, а приятно.
И последний штрих перед первой рюмкой. Судья заехал в сервисный центр за набором прислуживающих организмов. Маевский хотел уединиться, чтобы сосредоточенно поработать над речью, и намерение его было тверже зимнего льда, но он не собирался сам накрывать на стол и возиться с закусками, для подобной прозы он был слишком ленив и криворук. В конце концов, и на кухне давно пора прибраться, поэтому можно позволить себе немного роскоши. Судья заказал двух брюнеток – одну для готовки, другую для уборки. Маевский озвучил простые и незатейливые параметры: девушки должны быть высокими, стройными и улыбчивыми; остальное он ставил на усмотрение сервисного центра. Пока организмы вынашивались родильными колбами, судья призвал большегрудую журналистку и предупредил, что скоро ему понадобятся её популярная студия и доступ ко всем общественным застенкам.
– Это будет эксклюзив? – томно вопрошала она.
– Да, – отвечал Маевский.
Верховный судья Горшков, во время призыва изнывавший в объятиях большегрудой, передал чрезвычайному судье искренний привет. Кажется, Гришка Отрыжка уже и не дулся на Маевского, что не могло не радовать обоих. Несмотря на служебные трения и разность характеров, они всё-таки были хорошими товарищами. Да и похерить общее кадетское прошлое из-за каких-то внезапных освидетельствований довольно глупо (напоминаем, хер есть древняя буква в виде крестика, а не то, о чём многие думают).
Оператор сервисного центра предложил назвать девушку для готовки Надей, а для уборки – Верой. Маевский не возражал: имена хорошие, звучат жизнеутверждающе.
Когда судья в сопровождении двух свежеиспечённых организмов входил в старую квартиру, снова призвался Лапин. Узнав о запойных намерениях Маевского, стажёр стал рьяно напрашиваться на посиделки, но судья дал ему ответственное поручение: пока он работает над речью, Лапин остаётся в городе за главного и следит за телодвижениями Мастера.
Пётр Маевский начал пить водку первого июля в два часа пополудни. Стопки опрокидывались одна за одной, Маевский стремительно тяжелел. Надины руки проворно управлялись с сервировкой и закусками, а Вера размахивала шваброй, как помелом, и носилась с тряпками по всей квартире. Впервые за последние годы судья выпивал в чистоте и приемлемых санитарных условиях, окружённый заботой и лаской. И хотя прислуживающие организмы могли создать лишь жалкую имитацию домашнего уюта, Маевский дорожил и этим. Он чувствовал, что времени у него остаётся мало, интуиция подсказывала, что застолье в каком-то смысле прощальное. И всё же он был доволен тем, что сумел уединиться. Водка выворачивает нутро наружу, распахивает сердце нараспашку, и Маевский не хотел, чтобы сейчас его видели раскрытым. Он сравнивал себя с книгой, которую многократно бросали в печку для растопки, но каждый раз зачем-то доставали. Страницы в этой книге почерневшие и обожжённые. Маевский не хотел делить свой последний стол с живыми простовчанами, его вполне устраивало общество женских организмов.
Нагрузившись, Маевский снял засовы и оказался в поэтической мастерской. Пора сочинять. Он слишком издалека заводил эту речь (обстоятельные и долгие приготовления к попойке указывали на то, что Маевский бессознательно страшился этой работы), и речь эта наверняка заведёт его очень далеко, на самый край: судья не сомневался, что Мастер его убьёт. Убьёт не потому, что обидится или разозлится, нет. Мастер убьёт его просто так, от нечего делать. Боялся ли подобного исхода Маевский? Вопрос сложный. В душе Петра мы видели нехорошее сочетание и тяжелого страха, и воздушной лёгкости.
Судья призвал свежий файл и начал напрягать мысль:
«Здравствуй, Мастер. Уж ты не обессудь, но обращаться к тебе буду так, поскольку имя твоё мне не ведомо, а назваться ты не соизволил. Ты окончательно и бесповоротно убил десяток простовчан, которые не сделали тебе ничего плохого. Зачем? Была ли причина? Не знаю и знать не хочу. Преступления твои ужасны, чудовищны и омерзительны, ибо убивать тех, кто не может дать отпор – подлость. Но ты не только подл, но и бездарен. Убийства твои скучные и совсем неинтересные. Тем не менее я, Пётр Петрович Маевский, чрезвычайный и полномочный судья на особом положении, от имени жителей славного города Простова прощаю тебя. Чтоб ты ни делал дальше, знай: зла на тебя никто не держит и ты полностью прощён, ибо… ибо…»
Надя сбила Маевского, поставив перед ним тарелку с картошкой. Отварная, с парным дымком да сливочным маслицем – ух!, ах!, обалденная внуснотища, рассыпчатая прелесть, да она в сто раз вкуснее маны небесной. «Ну, за победу!» – воскликнул судья и влил в себя очередную рюмку. Разумеется, горожане знали, из какого неприглядного сырья делается простовская еда, но предпочитали не думать об этом. В конце концов, чем богаты, тем и рады, спасибо драккару и за такую пищу (а как развивать пищевую промышленность на голых нескончаемых льдах?). К тому же кулинарные технологии предков позволяли обманывать любое, даже самое капризное восприятие, поэтому на вкус еды мало кто жаловался. К сожалению, иногда среди простовчан появлялись каннибалы, не желавшие питаться отходами драккара, но таких гурманов городские службы вычисляли без проблем.
Вера, разгребавшая мусорные кучи в дальних уголках квартиры, нашла ржавую жестянку из-под кофе, набитую стреляными гильзами, и спросила, что с ней делать. Выбросить?
Маевский взял жестянку и мельком заглянул внутрь. Вопреки гнетущей хандре, в последнее время не выпускавшей его из цепких лап, он ощутил то азартное и горделивое чувство, какое испытывает охотник, оглядывающий коллекцию трофеев. Это продолжалось недолго – секунды три. Увидев стальные оболочки патронов, Маевский скривил лицо, и комок тошноты поднялся к горлу. Ему разом припомнились чёрные тени из ночных кошмаров, с которыми он спорил о добре и зле. С отвращением он отшвырнул жестянку подальше от себя.
Вера кротко улыбнулась:
– Ладно, выброшу. Только не хмурься, судья мой ненаглядный.
Маевский показал на золотой шприц в рамке и семейный снимок.
– Можешь всё выбросить, только шприц не трогай, – сказал он. – И фотографию оставь.
– Я тебя поняла.
Кухонные застенки задрожали – призывался стажёр Лапин. Он сообщил, что Мастер убил одиннадцатого пассажира, теперь уже на шестой станции кольцевой линии, то есть следующей после седьмой. Мастер был верен себе, продолжал движение против часовой стрелки. Маевский чертыхнулся. Вечер ещё не наступил, а уже два новых трупа. Да и речь придётся править. «Убил десяток простовчан» звучит лучше, чем «убил одиннадцать простовчан». Слово «одиннадцать» противное и гнусавое, отдаёт в нос. Впрочем, следующее слово, двенадцатое, тоже ничем не краше.
Маевский рассчитывал пьянствовать несколько дней, как минимум. Он ведь только-только начал, и за три часа, начиная с двух дня (Лапин призвался около пяти), судья выпил всего восемнадцать рюмок. Жаль, конечно, и очень досадно, но планы придётся менять. Не хотелось бы, чтобы двенадцатый покойник объявился тоже сегодня. Всё-таки трое убиенных за раз – многовато, перебор.
Маевский надел чистое исподнее, облачился в парадный алый комбинезон, зарядил револьвер. В его душе сворачивалось в клубок что-то чёрное и неизбежное; он с отвращением осознавал, что из первого июля 492 года есть только один окончательный выход.
Судья разрешил Наде и Вере навсегда остаться в квартире. Обычно в вашем городе Простове прислуживающие организмы жили не дольше двух-трёх недель, и раз уж замечательным брюнеткам осталось не так много времени, то пусть у них напоследок хотя бы будет свой дом, решил Маевский. Брюнетки отреагировали на дар судьи низким поклоном, их карие глаза увлажнились. На посошок он выпил три рюмки.
Маевский призвал большегрудую и сообщил, что едет к ней в студию сейчас же. Шоу будет простым и незатейливым: он обратится к Мастеру со специальным обращением, которое тот не сможет проигнорировать. Журналистка взвизгнула от восторга: рейтингу – быть!
Маевский не стал принимать отрезвин, он чувствовал, что опьянение придает ему необходимую решимость. Чёрный вездеход петлял по дороге, как шайба на зыбучих льдах, но судья умело избегал столкновений со встречной техникой. Мастерство, как говорится, не пропьёшь, а он всегда был хорошим гонщиком.
Прибыв в студию большегрудой (журналистку звали Акулиной Тельцовой, наверное, уже совсем невежливо с нашей стороны идентифицировать эту настойчивую даму через необъятную грудь), Маевский потребовал, чтобы ему соорудили постамент – точно такой же, как у Мастера, спорадически мелькавшего там и сям в простовских закоулках.
Покачиваясь от усталости и водки, чрезвычайный судья на особом положении забирается на возвышение, напоминавшее первобытный столп. Окинув мутным взором городские застенки, открывшиеся перед ним, судья открывает рот, цокает пару раз и угрюмо молчит. В руке вспыхивает огонёк, папироса одымляется. Пётр Маевский впадает в поэтическую задумчивость.
Простовчане созерцают судейский перекур в некотором недоумении. Им анонсировали сенсацию, а теперь показывают испитое лицо какого-то красномазого. И судья этот, явно нетрезвый, молчит. Шоу так себе.
Акулина Тельцова пытается заполнить неловкую паузу собой, но обильная грудь давным-давно не новость, простовчане видели журналистскую плоть миллион раз. Сказать она толком ничего не может, мычит что-то невнятное; её бойкий язык будто попал впросак.
Тем временем мысли Маевского взбираются на огненную гору. Там, на вершине, Петра уже ждут. Профили Ксении и Ванечки явственно проступают за всполохами цвета охры. А кругом в застенках эти мерзкие рожи, эти рыла и морды… Из сердца Маевского словно выплеснулись обугленные воды, жаркий пот облепил лоб и уши… Чем он только думал?! Простить Мастера?! Да ведь это то же самое, что простить всех этих уродов. Сквозь стиснутые зубы Пётр выталкивает слова:
– Идите к чёрту, свиньи.
Револьвер прижался к виску Петра. Но мы начеку – боёк под нашим контролем. Второго выстрела тоже не произошло, а ещё не случилось ни третьего, ни седьмого, ни пятнадцатого. Маевский жал на спусковой крючок в бешеном темпоритме, до судороги в пальце, но револьвер всё равно молчал, несмотря на то, что в шестизарядном барабане пустых гнёзд не было.
Застенки восторженно ахнули. Шоу перестало наводить тоску.
Маевский подбежал к охранному механизму, стоявшему у врат студии, и вырвал из передних конечностей пулемёт (механизм не смел оказать сопротивление, всё-таки перед ним был чрезвычайный судья). Развернув дуло на свои зеленые глаза, Маевский нажимает на спуск.
Пулемёт безмолвствует.
Маевский побледнел. Что происходит? Это сон? Конечно, это сон. Иного объяснения быть не может. Даже в простовской реальности есть барьеры, за которые абсурд не просачивается. Всё, он всё понял. На самом деле сейчас он валяется в безобразно-пьяном виде под столом, а Надя и Вера пытаются привести его в чувство. И он знает, как помочь домашним организмам. Есть надёжный способ. В детстве Маевскому часто снился сон, где он падал с небоскреба. И каждый раз, когда до столкновения с ледяной землей оставалось мгновение, он просыпался. Сработает и сейчас. Судья подошёл к окну, залез на подоконник. Студия находилась на десятом этаже, высоты вполне хватит, чтобы разбиться. Акулина Тельцова не успела и слова сказать, а Маевский уже летит вниз, стуча зубами он холода.
На этот раз мы постарались не выдавать себя. Немного встречного ветра, сугроб повыше да помягче, и вот, пожалуйста: судья отделывается лишь ушибом грудной клетки. Ничего страшного, жить будет.
Стажёр Лапин, наблюдавший за происходящим из застенков, тут же примчался на выручку. Он вытащил Маевского из сугроба, отвёз в больницу на осмотр, а потом доставил на служебную квартиру. Оцепеневший от холода судья не противился назойливой заботе Лапина, он даже был рад видеть его. Когда стажёр ушёл, Маевский проглотил горсть запретных веществ и забылся чёрным сном.
Свидетельство о публикации №225031801602