Вяха. ru
ВЯХА.RU
Роман
Часть первая
На краю
Ветер терзал ниву.
Океанная, пшеничная, - она ходила жёлто-зелёными волнами, шумела колосьями, и всё вокруг полнилось густым медвяно-полынным запахом.
Солнце было налито немыслимой огненной тяжестью и, казалось, яро усмехалось над дикими проказами ветра, словно подзадоривало его.
С бровки яра, где стояли они и смотрели со звенящими, как стекло, сердцами, смотрели с пятидесятиметровой высоты на эту распахнутую, омытую утренним ливнем красоту, видны были такие дали, что узнавался край салаирской тайги. И чудилось Матвееву, что обжигающие, дерзко играющие порывы ветра оторвут его сейчас от земли, так стремительно и внезапно оторвут, что и не успеет он ухватиться за Панфилыча, и полетит Матвеев вместе с травою, с полянами, берёзовыми колками, вместе с землёю и солнцем полетит, и это ощущение полёта, властной, необыкновенной лёгкости было столь отчётливым, что перехватило вдруг дыхание и сердце звенящее своё он не стал слышать.
- Прошлым годом тоже в это время здесь стоял. Смотрел. Заглядывался. И такой ураганище разом налетел, как сегодняшней ночью, ух… Ёлки-маталки! Думал всё! Отвеселился. Улечу куда-нибудь к Байкалу, - Панфилыч, будто угадал о чём сейчас думалось Матвееву и потряс его за плечо. – Ну, как, «утро доброе, земляки», а? Что же я тебя ни разу сюда не завозил, дурак старый… Здорово, да?..
…- Здорово, - беззвучно шепчет он, сжимая верного и тайного друга в руке. - Будет вам сейчас и здорово, и здорово…
Он затаился за старой, кряжистой берёзой, сварливо шумящей и ревниво посматривающей на стайку легкомысленных молодых берёзок.
Он весь превратился в слух и зрение, и ладонь, в которой удобно расположилась бакелитовая рукоятка, уже суха и это хорошо…
Напряжение воли…
Но как же он хотел всегда жить лишь с ощущением напряжения нежности, раствориться в этом чувстве… То, что удалось его сыну… Но не ему.
- Вы, деловые праведники, мешали этому… мешали всегда… - он продолжает даже сейчас оправдывать себя. - А человек хуже зверя, когда он зверь, так ты сам, старикашка, говоришь…
…В пятнадцати шагах они, не больше… стоят на краю Яра Верности…
- И будет для вас Яром Вечности, - шепчет-шипит он…
Приступ тоски и как от него избавиться
Вчера, когда он приехал в командировку в Овсянниковский район и по обыкновению, не заезжая в райцентр, отправился по сёлам, причём с таким расчётом, чтобы к вечеру прибыть в деревню Палаш, было ему, Матвееву, совсем плохо.
Накатил вдруг в дороге и подмял под себя приступ тоски: всё стало казаться глупым и ничтожным, пошлым и ненужным…
И это в дороге! В дороге, которая всегда его лечила, встряхивала от обволакивающей суеты, бодрила душу и тело. А тут перекинулся в самом начале дежурно-обязательными фразами с редакционным водителем Денисом, совсем молодым парнишкой ещё, пару месяцев назад к ним в телерадиокомпанию устроившимся, и то хорошо - можно молчать без объяснений взрослостью своей уже седоголовой и разницей в возрасте заслонившись – и замолчал, и замрачнел с каждым километром.
Зачем и куда он едет?
Очередная, какая уже по счёту, он сбился с этого счёта году на третьем своей журналистской службы, командировка. Просто отмечал, держа мысленно перед собою карту округа, что в этом районе он побывал и в этом был не единожды, а вот в этот всё как-то дорога не пролегла.
И всё одно и то же – куда бы ни приехал. Наглые, сытые хари сельского начальства. Их беспрестанные жалобы и нытьё, что-все-то забыли сельчанина, все его кинули, а он-то долготерпеливец непременно ведь пуп земли, и так же непременно и всеобязательно, хранитель нравственных устоев и моральных принципов, и как живёт он, не получая зарплату годами только ему, крестьянину и ведомо. Разоткровенничавшись, некоторые из этих откормленных плакальщиков после закусочки с водочкой, если случалось, что им приходился по душе этот заезжий корреспондент из окружного города, похвалялись тем, как устроили своих детишек в этом самом окружном городе на хорошую денежную работу после окончания вуза. И можно было без труда домыслить, что и квартирами городскими своих чад они уже обеспечили, ну, по крайней мере, вскорости обеспечат. Тут они за ценой не постоят и найдут, изыщут возможность что-нибудь из ещё сохранённого, некогда общественного хапнуть.
Хвастовство, потаённое поначалу, хвастовство с прехмуром разглаживалось и ширилось вместе с выпитой водкой, и шли они из кабинета на улицу, где ждала их у конторского палисадничка служебная «Волга». Тут уже надобно было козырнуть перед Матвеевым и мимоходом сказать ему, что «Волга» новая, прошлой осенью купил после уборочной, потому как старая уже никакая - три года накатала. И лебезя, поддакивал этому председателев шофёр, как правило, бойкий, пронырливый малый, и это водительское лакейство было ещё противней, ещё тягостней.
И нисколько их, начальничков, князьков местных, уже не смущало, что часом-двумя ранее радели они безутешно за своих трудяг, за своих Стёпок и Федек, донашивающих последнюю фуфайку и не получающих зарплату не месяцами – годами.
Впрочем, и с «донашивающими последнюю фуфайку» всё было не так просто. И по-разному они себя вели, и по-разному жили и живут в эти лихие разносившиеся, не поддающиеся никакой управе, годы.
О разностях долго говорить и многое не скажешь точно, думал Матвеев, – скрытен стал, как никогда, деревенский, даже самый, казалось бы, завзятый балагур. Но было, сохранялось и общее: беспокойство и покорность в них легко уживавшиеся, неприязнь к жизни и крепкое за неё держание, умение сохранять природную крестьянскую бодрость с непременной хитринкой без всяких на то искусственных поощрений и увеселений. И бросив на произвол судьбы, отмахнувшись от самых горьких пьяниц (всегда-то их хватало в любом сельце, при любой власти, просто стали они, опустившиеся, заметнее на пёстро-ярком фоне китайского ширпотреба, в который дружно облачились не только они, навозотопы, но вся страна) они, жители сельские, выкручивались-выловчивались и выползали-таки каждый раз из-под продолжающихся обрушиваться на них обломков прошлой коллективной жизни. Выползали, отряхивались, поругиваясь при этом и шли привычно дальше по ухабистой дороге…
…Всё чаще у Матвеева эти приступы, всё чаще смотрит он на жизнь с такой желчной остринкой, что сам пугается этого. И сам же шутит про себя, мол, если пугаюсь ещё, значит случай не безнадёжный…
А самое отвратительное, самое опустошающее и злящее его: он убедил себя, что впереди у него в жизни ничего нет. Всё позади, всё в прошлом осталось. В мелькнувшей юности и ранней молодости. И потому так часто в наушниках плеера звучит печальный Никольский: «Боже, как давно это было… время, когда радость меня любила больше не вернуть ни за что никогда…»
Когда до границы Овсянниковского района добрались, оставив позади пару сотен километров, у Матвеева всё также было погано на душе и одно лишь теплило надеждой: на ночлег к Панфилычу отправится. А у того всегда неунынья про запас… Поделится обязательно.
В мути душевной беседовал и с председателями, и с рядовыми, так сказать, тружениками. В сельсоветы заходил по приезде, тут и вовсе бездельников в каждом, точнее, в каждой из администраций поселковых – так это сейчас прозывается – понатыкано. Чем эти ребятки занимаются они и сами, как ни стараются, объяснить толком не могут, только сонно помаргивают глазками, бормоча какую-то галиматью. Но при этом простодушии такое хитромудрие, попробуй тронь. Не зря за эту должность, ведающую земельными наделами, такая борьба на выборах происходит…
В клубы заезжал по традиции, где они ещё сохранились и, отбиваясь там от полчищ мух, и слушал, и записывал, и пытался, пыжился изо всех сил казаться таким, каким хотят воспринимать всех корреспондентов. То есть, этакими бодрячками хотят воспринимать их все поголовно, пронырами, с выпирающими из всех щелей нахальством и профессиональной бестактностью.
Устал более всего, устал привычно, именно от этой маски надёванной.
Вечером августовским приехали в Палаш – село с населением некогда хорошо за тысячу, а сейчас весьма временем прореженное. Село с хозяйством лежащим, словно опившийся денатуратом пьяница под забором, но при этом в селе аж семь или восемь фермерских вотчин наблюдается.
Овсянниковский район, расположенный на востоке Верх-Обского округа, вообще выделялся тем, что в нём была сотня с лишком крестьянских фермерских хозяйств. Вот одно из палашских «фермерств» и возглавляет Владимир Панфилович Сметанин. Он же автор названия хозяйства, а поскольку человек он незаурядный, это Матвееву стало ясно ещё при первой встрече, то и название придумал Панфилыч такое, что держись крепче, чтобы не упасть.
«Весёлый бедняк» - вот так и не иначе!
Панфилыч гостей ждал, по сотовой связи предупреждённый. В первый раз, когда Матвеев рассмотрел в крестьянской лапище Сметанина крохотный, да ещё легкомысленно-сиреневого цвета мобильный телефончик «Алкатель», не выдержал, рассмеялся. Ещё больше развеселило то, как разговаривал Панфилыч по телефону: не решаясь к уху приложить плотно, держал на расстоянии, когда слушал, шевелил губами, высоко взмывал брови кустистые, непроизвольно, будто продолжая удивляться этому беспроводному чуду-юду, а, отвечая собеседнику, кричал, повторяя слова на всю ивановскую. Ну а проделывал он всё это, забравшись на крышу сеновала, – мобильная связь только-только налаживалась в здешних местах. Интересная картина – стоит на крыше сеновала мужик, одну руку к уху приложил, другой размахивает и что есть силы кричит. Привидься такое какому-нибудь столыпинскому переселенцу, обратно в Рассею от испуга сбежал бы.
Августовский вечер стремительно обманчив.
Вот, кажется, только-только была ещё солнечная, пусть и предзакатная приветливость, ласково-тёплая, а глядишь - уже сумерки пахучие тебя обволакивают, и тянет понизу сырым сквознячком от меленькой местной речушки также, как и село называемой. А местные жители её название ласково удлиняют – Палашка. Наша Палашка.
Проколготился Панфилыч с делами и потому в баньку пошли уже по темноте. В первый пар пошли, самый сильный.
Молодёжь – внук Панфилыча Артём, живущий с малолетства у деда с бабушкой, и водитель Денис – записались во вторую очередь.
Банька – это уменьшительно-нежно, а так баня стройная, крышей островерхой горделивая, там под крышей целая галерея берёзовых и липовых веников. Свежая баня из бруса ещё светлого, белого почти цветом, с таким большим предбанником, хоть свадьбу устраивай, с чистотой всюду тщательной.
У Сметаниных стремление к чистоте и ухоженности во всём наблюдается.
- Сей момент, Павел Матвеев! Утро доброе, земляки, да? Значитца так? Не доброе утро, а переставил, значит. Выпендриваешься, ага… Так, правильно? Твои слова? Не отказываешься? Редактор и ведущий ты наш! Венечки запарим! Да как поддадим! Да кровушку как отполируем! Понурость всю изгоним! Тоску-кручину захлещем! – скороговоркой ему выговаривал, всё ведающий, всё замечающий Панфилыч, когда забрались на полок и пережидали первую волновую атаку пара из ахнувшей, а потом долго и зло шипящей каменки.
Парились сорокатрёхлетний Матвеев и семидесятилетний Сметанин на равных.
Охали, крякали, парку поддавали, держались, терпели, чтобы первым с дистанции не сойти, не выскочить, сдавшись в такой желанный своею прохладой предбанник.
Капитулировал первым - молодой.
- Фу! Не могу больше! Ну вас, двужильных!
Матвееву не приходилось долго одному прохлаждаться, вскоре выскакивал следом из парилки кумачовый телом Панфилыч и допытливо-строго поводил носом:
- Не травился ещё?
Панфилыч – из тех отважных, кто самостоятельно выбрался из табачного плена. Через ломку, через полные карманы семечек. Есть и такой способ отвыкания - щёлкаешь до мозолей на языке.
Случилось такая отвычка давно, с четверть века назад.
Этот весомый по продолжительности период времени позволяет постоянно, с самой первой их встречи, пенять потому Матвееву за смолокурство.
Знакомство
Познакомились они на торжественном окружном слёте передовиков сельского хозяйства. В первую пятницу ноября со всего округа в театр драмы свезли тех, про кого говорили раньше денно и нощно, фильмы снимали, картины и книги писали, песни пели, стихи слагали… «Хвала рукам, что пахнут хлебом!» «Хлеб – всему голова!» …Говорили, говорили, а потом разом и забыли, а если и вспоминали, то с нескрываемым пренебрежением, больше на презрение похожим… И вот, спустя годы, вспомнили по указке нового, как принято стало говорить, губернатора. Вспомнили и доставили из районов согласно спискам, согласно, значит, достигнутым трудовым показателям.
Матвеев, тогда он приехал на слёт делать заготовки для большой праздничной программы для сельских тружеников, помнит хорошо, отчётливо помнит то ощущение разделённости людей на две части, ощущение, разлитое по всему гомонящему театральному холлу.
Там, в застеклённом просторе, с колоннами, с зеркалами, с мозаичным полом, с портретами на стенах местных артистических знаменитостей стайками они смущёнными кучковались. Они – трудяги, работяги. Все как один, сплошь и рядом с заветренными и больше с морщинистыми лицами. С руками с не отмываемой мазутной грязью и сбитыми, тёмными ногтями. С ручищами вечно-мозолистыми, к рычагам тракторным привычными, к штурвалам комбайновым… А тут куда их деть, куда спрятать руки эти? Так и стояли, так и кучковались: неуклюжие, в мешковато сидящих на них костюмах, а и костюмы далеко не у всех, кто-то и просто в свитерах простеньких, в пуловерчиках, брюках, пузырящихся на коленках, растоптанных донельзя ботинках, смущённые и стесняющиеся такого внимания к себе.
Зато пузанчики из начальства районного сноровисто шмыгают, обнимаются друг с дружкой, спаянно-споенные. Их не меньше здесь, чем трудяг, поровну их, словно негласно дано распоряжение каким-то чинушей: на каждого трудягу по начальничку, хорошо хоть не семеро с ложкой на одного с плошкой… У них это называется так: организация и контроль ответственного мероприятия. Да что там мероприятия! Бери выше и пафоснее! Сопричастность к великому ДЕЛУ. Так и никак иначе.
Матвеев по холлу пробежался: времени в обрез: надо побольше комбайнеров, водителей и трактористов записать, а тут ведь и на знакомых пузанчиков выскочишь, в их «авторитет», над брючным ремнём свисающий, торкнешься на бегу и так просто двумя-тремя фразами не отделаешься - а поговорить? Пузанчики и намёки более чем явные выказывают, кивая на микрофон: готовы, мол, рассказать, поделиться нашими успехами, включай свою бандуру. И когда наткнулся Матвеев на худощавого дядьку в годах уже, с седыми, не желающими аккуратно возлежать на голове волосами и влажной, какой-то мальчишески-хулиганской чёлочкой, прилипшей к раскатистому лбу, обратил внимание, во-первых, на орден Ленина на лацкане светло-серого пиджака, а во-вторых, сильно удивил его насмешливый, весёлый взгляд синих, не желающих выцветать глаз.
-Окружное радио. Корреспондент Павел Матвеев. Можно с вами поговорить?
-Валяй, парень, говори!
-Представьтесь, пожалуйста.
-Сметанин Владимир Панфилович. Овсянниковский район. Хозяйство «Огни». Деревня Палаш. Не бывали? Значит, многое потеряли. Почему, почему? Приезжайте - поймёте. По итогам уборочной, говорят, первое место не только в районе, но и по всей восточной зоне занял. Ну, если не брешут, стало быть, так и есть. Охотно соглашаюсь верить. Хотя и атеист. Говорят, ещё, что во всём округе то ли второй, то ли третий по обмолоту. А вот, что точно - так это то, что через месяц мне шестьдесят стукнет. Ну, молодой ещё, одним словом. Чего уж скрывать… Установка себе дадена такая – до ста двух лет и ни днём меньше! Мой дед Андрей до ста одного годочка дожил, а я его должен, значит, обогнать. Ну, всё? Достаточно? Или ещё что сказать? – и удивительно просто, с той естественностью непоказной, что не допускает срывов ни в фамильярность, ни в нахальство, произнёс. - Я тебя, Павел, не знаю, как по батюшке, Матвеев, тока зимою и слушаю. Вы же у себя там, на радио в семь часов только и начинаете говорить. Для зимы, скажу тебе прямо, нормально, а летом поздненько встаёте.
Кожа на обтянутых скулах у него была тоже заветренной, солнцем калёной. Нос длинный и остренький на кончике, прямо гоголевский такой нос, настороже - словно, запах, исходящий от собеседника более всего важен хозяину носа.
Надо же, подумал Матвеев, и у меня такой пунктик есть: неряшливый неумыха не может у меня не вызывать брезгливости и скрыть это мне удаётся с трудом превеликим.
Скороговорочка у нового знакомца под стать взгляду: насмешливая, прибаутистая. Мол, чему верить- чему нет – твоя забота, мил человек, моя же - всё тебе вывалить.
Такому правилу следуют куражистые простецкие мужики. Да и вообще, если разобраться, то простому человеку без куража - ну никак нельзя. Жизнь или заклюёт, или на подлость выведет.
Эти правила Матвееву известны. Он и сам в такие куражи любит иногда забираться! Ого-го! Тогда и его не остановишь. Человеку со стороны и вовсе тяжело. Знакомая поэтесса, звезда местного поэтического розлива так однажды и призналась при матвеевской словесной импровизации. Я, говорит, тебя, Матвеев, не могу иден-ти-фи-циро-вать, не могу понять, говорит, где ты шутишь, а где нет. Никогда он эту мегаиронистку такой потерянно-смешной не видывал. Стареет - пожалел её жестковато, и слегка самонадеянно.
Впрочем, так бы и разошлись они тогда с этим словоохотливым хлеборобом и зимним радиослушателем из деревни Палаш, ну, уточнил бы ещё Матвеев насчёт ордена и всё. Но дядька, взглянув коротко, испытывающе, вдруг спросил, вновь переходя на «вы»:
- А хотите, Павел Матвеев, я стишки прочитаю? – и, не дожидаясь ответа, наставительно так проговорил. – Кто честной бедности своей стыдится и всё прочее, тот самый жалкий из людей, трусливый раб и прочее… Так… Волнуюсь, ишь ты! Тарам-тарам… дальше… а вот! При всём при том, при всём при том судите не по платью, кто честным кормится трудом – таких зову я знатью!
Ну, как, скажите, такого не запомнить? И как только случилась Матвееву возможность отправиться в Овсянниковский район, он посещение деревни Палаш запланировал перво-наперво.
Зимняя деревня Палаш подобна тысячам и тысячам своих российских родственниц.
Сонная, хмурная, нахохлившаяся. Снегом по крыши завалена, по причине метелистой, щедрой на снежные круговерти зимы, с откопанными от снежных забоев подслеповатыми окнами.
Только путики серые натоптанные, вровень почти со штакетником, да ленивые, к сугробам сваливающие печные дымы о жизни говорят.
Да вот ещё, конечно: по улицам центральным, от которых переулки да проулки отваливаются, да разбегаются, две улицы всего-то в Палаше оказалось, «Кировец» прошёлся. По следу колёсному определяется, что именно этот трактор-богатырь дорогу клином почистил, радость! А ещё и пробился К-700 до трассы окружной, что Старокаменск со вторым по величине и значению городом округа Бинском связывает. Значит - связь с миром восстановил. Ура ещё раз!
По этому пробитому тоннелю, рискуя завязнуть или не разъехаться со встречным транспортом, и продрались они на редакционной машине тогда, при первом свиданьице с Панфилычем.
Первый же ими встреченный в Палаше житель - мужик с крепким сивушным облаком вокруг себя, с «козьей ножкой» в одной из зубных расщелин и со сдвинутой набекрень кроличьей замызганной шапкой на рыжеватой голове - сообщил в подробностях, где проживает Панфилыч: «орденоносец наш и стахановец вечный, по кличке Без Пяти Минут Герой».
Так, кривовато усмехаясь, ввинчивая в Матвеева беззастенчивый взгляд острых, маленьких чёрных глаз представлял Сметанина мужик.
Двор сметанинский, стоящий на пригорке, оказался размашистым, вобравшим в себя и осанистый, даже горделивый напоказ двухэтажный дом, обшитый искусно рейкой, с балкончиком в ажурных прорезных виньетках над входной дверью, с наличниками тоже затейливо-резными на окнах, и стоящую в стороне баньку (тогда ещё старую, приземистую, серенькую), летнюю кухню, и гараж, и сеновал, и птичник по-зимнему пустующий, и загоны для скота.
У загона стояла флегматично жующая сено каурая лошадка, совсем не интересующаяся их приездом, зато от загона же разливисто лая и порываясь избавиться от цепной несвободы, ретиво оправдывал свою службу чёрный пёс, размеров совсем не маленьких.
Перед величественною избою, всё же язык не поворачивался назвать её коттеджем, - палисадник с запорошёнными снегом рябинами и яблоньками, а позади избы аэродромный огород с будыльями подсолнечника на задах и симметрией навозных куч. Кучи есть и свежие, парком ещё курятся, не иначе как с утра этим удобрением огорода хозяин занимался.
Он, Владимир Панфилович, охотно и сразу принявший обращаемое к нему Матвеевым - Панфилыч - хозяин, вышедший их встречать, немало удивившийся таким гостям, это утреннее своё занятие подтвердил.
С осмотра двора, под весёлое комментирование хозяина, а ещё огляда палашинских окрестностей хорошо отсюда, с пригорка видных и началась их встреча.
Двор сметанинский не только на пригорке, но и на краю одной из улиц. Улица эта устремлена на восток, к салаирскому таёжно-кряжистому краю, проулки же на юг направлены, к Бинску городу и дальше - к горам уже серьёзным - алтайским.
Между тем, из тамбура, скрывающего от непогоды крыльцо дома, вышла женщина простоволосая в накинутом тулупчике.
- Любовь Геннадьевна. Жена вот этого краснобая и баламута. Проходите в дом, люди добрые! – представилась и пригласила напевно, а Матвеев обратил внимание, что глаза у неё точно такие же, как у Панфилыча, синие, не желающие выцветать, и с такой же усмешечкой доброй и весёлой на тебя смотрят.
В дом зашли, а там так всё чисто, так ладно, половички пёстрые, домотканые не сбуровлены, ровно натянуты, да без соринки, без пылинки. Три комнаты на первом этаже, Панфилыч с обхода начал своих владений, три - на этаже верхнем, там не зал, а холл целый, одна стена вся книжными стеллажами занята, да ещё внимание задерживают часы напольные, с римской оцифровкой, в дорогом сибирского кедра корпусе, вот аристократ палашинский, мелькнуло добродушно у Матвеева при обходе-огляде, и кухня просторная и, главное, - печь русская с лежанкой за чистой шторенкой. Всё прибрано и на кухне, печка побелена у плиты - и так вкусно пирогами пахнет!
С дороги и поели плотно, неспешно, хозяевами приободряемые именно к такому приёму пищи, выпили малость за приезд, опять на улицу выходили.
День тогда, помнится, случился волглый, серый, с низким давящим небом. Воздух густой, дышится трудно, кровь в такие дни с трудом кочует по телу, клонит ко сну и здорового человека, а хорошее настроение, между тем, не покидало от радостного, пусть поначалу и приглядного общения.
И как-то запросто, без усилий и напряжения нашлась с этой первой встречи - обстоятельной, с разговорами, разумеется, «за жизнь», - та лёгкая нить, по которой сущность одного человека переходит в сердце другого. И как бы далеко ни были друг от друга люди, какие бы расстояния их не разделяли, какими бы разными ни были их занятия, возраст, настрой характерный, но с помощью этой лёгкой нити также легко о друге вспоминается.
Не умом-разумом, а сердцем вспоминается.
Сердце вспоминает
Панфилыч в застольной той беседе первой, под нечастое чередование махоньких рюмашек, к питию, заметил про него Матвеев, он не слишком-то и тянется, рассказывал раскидисто о своей жизни.
- Любил я, Павел, ещё совсем мальчишкой от людей убегать, в одиночестве побыть. В полной, значит, самостоятельности и единстве со своими мыслями. А мысли уже тогда – серьёзные. Мыслитель, чё тут скажешь, с детства. Вот убегу я на Гусиные озёра, это в Харитоновском районе, знаешь? Бор кругом тихий, жарко в нём, мох белый под ногами хрумкает… Хорошо! Иду, за плечом берданочка для спокойствия, сам стишки под нос шепчу, а то и во весь голос начинаю. Память хорошая была. Раз прочту и запомню. Сейчас не так, конечно. Но люблю стихи по-прежнему. Иногда люблю даже проверить человека. Нет, не из-за вредности своей. Хочу, если он неуч, пристыдить его. Как же такую красоту и не слышать, не тянуться к ней? Спрошу, к примеру, а кто написал: «как хороши, как свежи были розы в моём саду…»? Мне в ответ, что ты думаешь? В лучшем случае – Тургенев, в худшем - лупоглазками таращатся или смеются, как над дураком. Какие стихи, мол! Охренел ты совсем, Сметанин! Стоп! А ты, Павел Матвеев, знаешь ответ на этот каверзный мой вопрос про розы? Ну-ка, ну-ка, не запряг, но понукаю оттого, что мало знаю! Правильно… Мятлев. Иван Мятлев. Уважаю. Давай руку! Молодец! Слышал твой рассказ однажды про детство своё. Ты сам и читал. Что скажу? Приглянулось. С душой. Продолжай в том же ключе. Ну, не смущайся, как красна девица, не смущайся. Я хвалю редко, но метко. Ругаю чаще, но про себя. Уши чужие берегу. Любушка моя вообще брани не переносит, кержачьего роду она, это – раз, а второе – учительницей всю жизнь. Литературе с русским языком учила. Только попробую крепко приложиться по тому или иному вопросу нашей жизни она враз чем-нибудь, да и пригреет по загривку. Так, ладно. Ну-ка, слухани. И ты, мать, не уходи и для тебя этот номер художественной самодеятельности. Давно ведь не выступал…
Панфилыч демонстративно откашлялся, отхекался, пощипал, подёргал пальцами горло и начал:
Ключ старуха долго шарит,
Лезет с печки, сало жарит
И, страдая до конца,
Разбивает два яйца.
Эх, яичница! Закуски
Нет полезней и прочней.
Полагается по-русски
Выпить чарку перед ней…
…Ну как, могём? Или могем? – не спросил, а задорно утвердил право на такое выступление. – Из «Василия Тёркина», – и уже своей Любови Геннадьевне:
- Шучу, шучу, мать. Какая ты старуха? И не жадная. Это я - прижимистый. Да не жадный, но экономный. А смотри-ка! Всё ведь слышит. Она у меня безвредная. Мы с ней познакомились, когда я к ним в деревню Сосновку на своём Зисе пятом, зачем уж не помню, приезжал. Ой, давно-то как было, ёлки-маталки… Еду, значит, парнишечка молодой, кепка на затылке, ухарь! По улице еду, пылю, кур пугаю, собак злю, а тут по обочине девица молодая, да всё при ней, как не тормознуться, как в кабину не пригласить, ну скажи? А она меня таким взглядом обмерила, что у меня в животе заурчало, ей-ей, молниями синими и меня прошила, и кабинёшку «зисика». Ну ничё, я настырюга ещё тот… Повадился я в Сосновку наезжать. По поводу и без повода. Но обязательно с разведывательною целью. И всё про неё и про их семейство разузнал. И что из кержаков они, и люди, значит, не худые, а серьёзные - мне это понравилось. Я сам, может, и балаболю много, но серьёзно к жизни всегда относился. Как ты к ней, так и она с тобой. Баловаться не будет. Жизнь-то… Продолжаю. И в аккурат через полгода я до Любови Геннадьевны добрался. Ничего такого не подумай. В смысле, разрешила она мне с ней словечками перекинуться. А уж с этого и началось… Да лихо так… Свадьбу отыграли скромную. Вовка, старшенький, народился через девять месяцев… Я, правда, в армию был тогда призванный и о новости этой узнал, стоя караульным на посту. Потом пяток лет тянули с детишками, как сейчас понимаю, зря тянули, пока очередь до Игорька не дошла. Ещё хотели после Игорька, да больше Бог ребятишек не дал. Дети выросли, внуки пошли… Потом с Вовкой несчастье случилось…Всё водка, всё она проклятая, одна она может с нашим народом справиться… Вот, значит, как перескакиваю в речи своей… Успеваешь следить, Павлуша? Не утомил тебя своими россказнями? Хочу вот тебе, именно тебе всё про себя рассказать… Любил, да, любил один побыть в детстве и только в армии понял силу коллектива. Хотя в армии пробыл ровно тоже полгода. Вышел хрущёвский первый указ о сокращении офицеров и солдат срочников в сорок тысяч. И я попал под него. Вот так вышло. Но армия дала понять, что один ты есть один. Конечно, и одному побыть полезно, кто ж спорит, но без людей обойтись трудно. Понял ещё в армии, что к человеку надо относиться так, как к тебе другие хотелось бы, чтобы относились. Потом в книжке про это же самое вычитал. Книжки люблю читать, ух, как люблю! На жену равняюсь. Вот ты с ней поговори – о всякой книге своё мнение имеет, да такую критику наведёт, жалко даже тех, кто книжки пишет, становится. Зимою вечера долгие, время как нога за ногу тянется, вот и читаю… Читаем, вернее, читальный зал у нас, стало быть. Видишь, сколько их у нас, книг-то? Вот думаю, что уже и до Библии дозрел. Как-никак, а седьмой десяток распочал. Хотя и атеист я, но интересно почитать. Может и пойму, что и как… Может вопросы какие возникнут… Да… Я работу всегда любил. А таких, говорят, он, Бог этот самый, привечает. Или неверно я толкую?.. Работу такую люблю, не поверишь, Павлуша, чтобы до пота, до изнеможения. Чтобы руки ходуном, а глазам своим не веришь, что ты мог это сделать. Почему я, спроси, с машины в уборочную на комбайн сажусь?.. Всё видно, всё на глазах. Всё в уме и всё перед глазами. Вот и проверяй себя на мужика, чего проще-то? Нет, я не герой, не пример уж там такой для подражания, но трудился всегда честно и до теми в глазах. И не бегун какой. Всё на одном месте. Всё в Палаше. Как переехал после училища михайловского, так и всё. Семья моя родом со Смоленщины, но я тех мест не помню, маленьким совсем перевезли, до войны ещё… То – длинная история… Трудился, да… Иногда вылезу с комбайна, а меня и начнёт выворачивать, пыли-то наглотаешься… И награды хотел иметь. Да! Кто их не хочет?
Тут Панфилыч зорко глянул на Матвеева. Не смеётся? Затем успокоено продолжил.
- Нет, может, кто и не хочет, но я таких не понимаю, честное слово, какие-то они… без вкуса и запаха… До ордена Ленина другой орден получил – Знак Почёта, сломатый лежит, внуки постарались, не углядел, как они заигрались с ним, не цепляю потому его рядышком с ленинским. В тридцать лет получил. За уборочную и за посевную, за что ещё? А с ленинским орденом история такая приключилась. В семьдесят втором году это было. Урожай у нас в округе собрали рекордный! Киваешь, значит, знаешь. К нам тогда сам Брежнев Леонид Ильич приезжал, генеральный секретарь, дивился пшенице, обещал, если уберём без потерь, округ награду получит, ну и люди, само собой, не только деньгами обзаведутся. А ещё, промежду нами, комбайнёрами толки шли, что первым двум по намолоту Героя Соцтруда дадут. А это в условиях мирного времени, как ты понимаешь, высшая почесть. Дальше - только в космос посылать, на экскурсию, чтобы, значит, космонавты вкалывали, а ты полёживал там, вращался бы вокруг собственной оси, звёзды бы считал, да и в иллюминатор поплёвывал. Комбайн у меня новенький эскадэ-пять, по прозвищу «Сибиряк». Заслужил его работой опять же. Отлажен, проверен мною до последнего штрекового ремешка, до последней гаечки в копнителе. И не подвёл мой широколобый! Так его ещё прозвали за большой такой бункер. Ни разу за уборочную не подвёл! Ну, по мелочам пару раз до обеда не мог в поле выйти и всё. От зари до зари всё в поле. Ох, и уборочная была! Песня! И погода почти без дождей. И народ злой до работы. Ведь так умно тогда агитация была поставлена, в ту уборочную-то. На вас, штурманы степных кораблей, вся страна смотрит! Вся страна надеется на вас! Как же русскому мужику от такого доверия и от таких слов в работу не вгрызаться? Никак нельзя. Слюнтяев и лодырей тогда даже подпрягли, и они в ту уборку шевелились, во, как! И район наш в лидерах по округу, и я полный сил, значит, и здоровья, на первое место рвусь. Сна с краюшку, руку как подушку, проснулся, водой сполоснулся и опять вперёд! Жадный я до работы, уж, что есть, то есть! И всё отлажено было тогда. Районное начальство понимает, что на Сметанина надёжа главная, чтобы район звездой героя прославить, так и внимание ко мне первостатейное. И механик всегда под рукой, и машин ждать не приходится. Материшься только от избытка чувств. Какой хлеб! Какая работа! Звёздочки только успевали на бункер моего «Сибиряка» шлёпать… Да… А Героя так и не получил. Почему так получилось? Сказали, что с цифрами район намудрил что-то. С опозданием мои двадцать шесть тысяч тонн, намолоченных, подал. То есть окончательный результат. И так вышло, что я больше всех намолотил, а когда документы засылали, я только третий результат по округу имел. И первым двум ребятам по Герою дали. Илюшке Лавриненко из Степного района, мы с ним как-то вместе отдыхали в Радонихе. И Пете Мурзину, царство ему небесное. А мне вот в утешение орден. Меня с той поры в нашей деревне стали Без Пяти Минут Герой называть. От народа деревенского ничего ведь не утаишь. Вот и про эту историю прознали и прозвище дали. Я так думаю, беззлобно. Как я себя чувствовал, спросишь? Отвечу. Конечно, обидно было. И сейчас, как вспоминаю про это, обижаюсь. Но уже тише и спокойнее. Что было, то было. Не вернёшь. А в семьдесят третьем году после уборочной нас, передовиков, в Старокаменск пригласили. Помню, повели на выставку достижений народного хозяйства. Ну, которая на горе. Вот поднялись по лестнице, помню, изгибистая такая и батюшки мои! Портреты огромные! Нарисованные, значит, перед нами. Наши портреты. Работяг. Мой так прямо на меня так и зырится. Во, как рабочего человека тогда ценили! А в девяносто первом годе я по округу всему опять больше всех намолотил… Тут уж точно сказали: ты, Сметанин, победил! Только вот беда, сказали про это чуть не шёпотом. Тогда и слёт не стали проводить. Не до этого стало, ну сам помнишь, чё говорить-то…
…Долго они тогда проговорили и ниточку лёгкую, соединившую их сердца, сохраняют с тех пор. А прошло… прошло с той встречи, вздохнул Матвеев, сидя в предбаннике, с десяток лет. Ни много, ни мало. А точно: десять лет.
Вот ещё одна особинка его: вздыхать часто о прошлом.
Кажется, ладно: детство золотое, юность парящая… Ну, а девяностые окаянные, на которые его зрелость зелёная пришлась о них-то что жалеть, что вздыхать?
А вздыхается, а жалеется, а вспоминается…
«Весёлый бедняк»
После той уборочной, десять лет назад, официально обозвавшись пенсионером, Панфилыч вышел из хозяйства. Да и само палашинское хозяйство с названием кратким «Огни» вскоре приказало долго жить. Разобрали палашинцы свои паи, разбрелись по своим конуркам.
Кто-то окончательно в пьянке завяз, кто-то из неё и не вылез, сгорел, кто-то за счёт своих хрюшечек да коровки, а если ещё к ним кормильцам и пенсиошка-насмешечка над долголетним трудовым стажем имеется, то и вовсе не жизнь, а рай, а кто-то и вовсе из деревни уехал.
Вот и осталось в Палаше народу совсем немного, если сравнивать с годами прежними, из того «золотого» для деревни русской брежневского времени. А из полутора сотен дворов, по сути, с десяток-другой всего и наберётся, где ещё живут, а не доживают.
Панфилыч пару лет поковырялся на огороде, попахал на своей невидной каурой лошадке, прозываемой, тем не менее, Гераклом, огороды палашинцам, потыкался туда, потыкался сюда и решил фермерством заняться. Тогда и пришло ему в голову название такое для своего хозяйства – «Весёлый бедняк».
На ту пору, к началу века нового, в фермерах только самые стойкие остались. Самые серьёзные, самые выносливые.
Всё же работать на земле это не муди оглаживать, как однажды выразился в разговоре Панфилыч. Он это сказал, а Матвееву укорилось мнительно: и не языком балаболить.
Сам Панфилыч поначалу в животноводство приударил. Взял кредит, скотинку прикупил, но, хоть сам весь из жил витый, возрасту не желающий сдаваться, но и он не потянул. Уж слишком это колготисто: на мясе и на молоке прибыль иметь. Со скотинкой весь день возись, не переставая, забудь только про неё – такой рёв подымет! Цены закупочные, опять же, такие фортели выбрасывают! Кормили-поили, а продали и прослезились. И жена уже не помощница. Годы её хватче берут. Прихварывать стала Любовь Геннадьевна, всё чаще какие-то размытые разговоры заводит о смерти, Панфилыч её, конечно, одёргивает, но всё же…
Так что, какая уж тут молочно-мясная отрасль…
Короче, вернулся Панфилыч к тому, чем всю жизнь и занимался. К хлеборобству.
К небольшому капитальцу от дел животноводческих, тем не менее, имевшемуся ещё кредит взял. Технику приобрёл. Не новую, понятное дело, старенькую, наполовину списанную, иная уже давным-давно все амортизационные сроки пережила. Но связались они – Панфилыч и сын его Игорь - с бывшим палашинским механиком Зубатовым – из покинувших соседний Казахстан не по своей воле в начале девяностых, в самом соку мужик, и башковитый, и не запойный, словом, находка для села - в одно общее дело и ещё с пяток человек на сев и уборку призывают. Вот такая у них артель образовалась. Панфилыч и название позабавней придумал, чтобы запоминалось сразу. И чтобы всякий, ну, если не всякий, то через одного лез с расспросами насчёт такого названия. Что за «Весёлый бедняк»? Почему весёлый? Да ещё бедняк? А уж он, Панфилыч, объяснит. По случаю такую речь закатит!
Значит, вот такая у них артельная команда образовалась. А уж внук Артём – младший сын погибшего сына Володи - удивил так удивил! Мало того, что не в ближнем городе Бинске решил в педагогический институт поступать, как мать с бабкой хотели, а поехал в окружной город – в Старокаменск – и поступил на агрономический факультет в сельхозинститут, или как его сейчас называют агроуниверситет. А после его окончания не стал, как это сейчас принято, за город цепляться, не стал и иные увёртливые варианты искать. Взял как-то деду и заявил твёрдо: буду с тобой в земле ковыряться!
Панфилыч попервости решил, что дурь эта у внука после первой уборочной и сойдёт, как пришла… Так нет же! Уже вот и посевную справили и ко второй уборочной готовятся вместе с внуком.
За это время раз только он на пару недель пропал. Летом в Старокаменск какие-то свои дела ездил решать. Какая-то сложная, запутанная у него амурная история.
Вернулся задумчивый, но ещё более злой на работу. Весь в деда. А злые на работу люди только с виду злые, потому что, когда работают, то работают с душою. А значит, с огоньком, с интересом. А это главное. Главное это - чтобы был интерес. К работе. К жизни. Без интереса ты сам себе неинтересен. С какого же люда ты будешь ещё и людям интересен?
И об этом как-то при встрече Панфилыч рассуждал, обстоятельно так, не забывая, конечно, про прибаутки.
Понимает Матвеев, что пусть и немного, но, что называется, форсу добавляет этот неугомонный, не желающий стареть мужичок.
Но ему всегда интересны были такие вот форсящие, куражистые, если, конечно, в кураже перво-наперво смелость, в карман за словом не лезущие, и при этом до работы жадные.
У каждого человека есть свой возраст характера. То есть, один взял, да и родился сразу и на веки вечные рефлектирующим сорокалетним разочарованцем, другой же на всю жизнь остаётся летящим девятнадцатилетним юношей.
Панфилыч – из летящих. Даже лучше так: летящий из крепко стоящих на земле людей.
Интерес к жизни, как к дару, у него не напускной, не подверженный разным там перепадам настроения. Интерес к жизни у него постоянен и естественен.
И держит он перед заезжим корреспондентом себя так, как и держит всегда и перед всеми. Редкий человек на суровой нравом российской земле таким может родиться. И главное – оставаться. И именно отсутствие рефлексии и именно по отношению к жизни, вечное, никуда не пропадающее душевное натяжение, всегда растревоженное сердце и горячие руки, живой блеск в нестареющих глазах — всё это так и притягивает к нему людей.
Вот и Матвеев потянулся, потянулся, да так и прикипел.
…После бани в пахуче-томной августовской полуночи сидели за круглым столом на веранде, пили чай со свежим дягилевым, с горчинкой, мёдом.
Любовь Геннадьевна предложила Матвееву самогонки «фирменной» - так её Панфилыч обзывает, на зверобое настоянной, ванилью приправленной. В их непьющем, практически, семействе, самогонка, вот уж точно, как коньяк настоящий, годами выдерживается, хранится для самых радостных случаев. И то, что ему предложили «домашнего коньячка» семидесятиградусного Матвеева, обрадовало, но он отказался. И так хорошо – пар в бане был чудесный, а веник какой! И полоса трезвости у него - широкая такая, не один уж год, во как! – не хочется с неё сходить…
Артём с Денисом после бани и после чая ушли в дом, к телевизору – футбол смотреть, матч международный, неделю уже как надоедливо анонсируемый.
Любовь Геннадьевна, посидев немного да пораспрашивав Матвеева о новостях городских, ушла почивать.
– Уставать стала быстро, – извинительно, перед тем как уйти, Матвееву говорила. - Вы-то уж тоже долго не засиживайтесь, а то ведь этот оратор разговорится, не остановишь, – и уже к мужу, обращаясь. - Гостя пожалей. Тебе, тебе говорю, не ухмыляйся.
Между тем, не Панфилыч вовсе, Матвеев напористо размышлял:
- Про город – не говорю. Его дьявол создал. Но деревня-то, Божье создание? Почему здесь-то вокруг сплошное уныние? Может оттого, что у русского крестьянина, прямо-таки, страсть всё уравнять? Всех к одному уровню. Всех под одну гребёнку. Но нельзя же, Панфилыч, всех поднять до тебя, скажем, трудоголика или твоего, как ты про него говоришь, башковитого подельника Зубатова? Значит, вас таких надо опустить до бездельника вашего… как его?.. Помнишь ты про него рассказывал?.. Ландышев… Латышев! Так?
- Да… Латышев… Борька… По весне нынешней столкнулись с ним на узкой дорожке… Борька тот ещё кадр… Есть в нём что-то, что понять не могу. А так… Нет. Не опустимся мы, Павлуша.
- Не опуститесь, верю. А Латышевы такие очень хотят этого. И спят, наверное, и видят, как бы вас раскулачить или ещё интереснее: петуха красного вам запустить.
- Не исключено, как депутаты говорят. Ну и что же? Жить же надо, работать, а не додумывать, что у таких, как Латышев наш в голове. Вот так я тебе скажу. А ещё вот что добавлю, - Панфилыч помолчал, почертил ложечкой чайной на клеёнке какие-то иероглифы. - Среди ведь прежних людей живём, а как будто и нет. Иной раз смотрю… Вот с Иваном, соседом, молодыми всё на рыбалку ездили на его «Днепре». Помнишь, может такие мотоциклы? И именно на мотоцикле любили, хотя у меня в ту пору машинёшка уже была. И как хорошо посиживали-то у костерка! А что потом? Потом я орден получил, а он слесарил в МТМ – им наград не давали почти, не как нам, кто на комбайнах и тракторах. И всё. Закончились наши костерки и рыбалки. А потом мне ещё и машина досталась. «Жигули», первая модель. «Москвича» четыреста шестого, а до этого «Запорожца» горбатого он, Иван, ещё как-то мог переносить, я ж на автомобилях помешанный, зубами выгрызал, тут уж и ордена, и звания помогали, а «Жигулёнка» белого не смог Иван стерпеть. Тут и в глаза смотреть друг другу перестали… А уж сейчас все, как волки, - Сметанин махнул рукою и так безнадёжно махнул, Матвеева даже передёрнуло: Панфилыч, не какой-то там нытик, такой жест произвёл. - Были все нищие – тогда и гармошку каждый вечер слушали, да под неё приплясывали. Вот и думай. Что человеку надо, чтобы он другого уважал? Одной краюхой делиться? Из одной ямы выбираться? Ну, выбрались. И всё. И пошли в разные стороны.
Панфилыч говорил, это Матвеев понял, почувствовал то, о чём думал-передумал, да ничего ободряющего в итоге и не нашёл, кроме такого ответа. Оттого может сейчас (и это после бани-то!) и показался во всём его облике, нешуточный уже возраст.
Возраст изработавшегося человека… Но, на то он и Панфилыч!
Потянул, встряхнувшись, из-за стола Матвеева, вышли они на крыльцо. А там – звездопад!
Только успевай желания загадывай. Матвеев поскорее про дочек, чтобы живы были и здоровы. Потом… потом… и не рискнул больше. И так хватит. Не проси много.
А о чём, интересно, этот, рядом стоящий и жадно вдыхающий воздух настоящий человек у вечности просит? И просит ли?
Панфилыч долгие годы вёл дневник. Не признался ведь сразу, настоящий русак. Только в один из приездов, когда сердечную привязанность ощутили и утвердили они друг к другу, завёл он Матвеева к себе, как он выразился, в «кабинетик», комнатку, действительно, небольшую, в которой кроме письменного стола да креслица, только шкаф с книгами, а кабинетик этот запирается, между прочим, Панфилычем-хозяином запирается на ключ, во как!
Завёл к себе Панфилыч в своё укромное местечко и заговорщицки сощурившись, открыл ящик письменного стола (тоже ключом!) и достал тетрадь, которую раньше амбарной книгой называли.
Читай, если интересно, сказал. Всю ночь Матвеев и читал.
Из бортового журнала капитана Панфилыча
(семидесятые годы)
Бортовой журнал степного корабля СКД-5 Сибиряк (и Нива СК-5 – ещё приписка в скобках другими чернилами, но той же рукою Панфилыча)
Ведёт журнал капитан корабля Сметанин В.П.
Август 1971г. (продолжение следует – приписано в скобках)
И ещё на заглавной странице написано: все трудовые будни здесь.
Был и эпиграф, как и положено в начале: «Кто бы ты ни был – комбайнер, академик, художник, - живи и выкладывайся весь без остатка, старайся много знать, не жалуйся и не завидуй, не ходи против совести, старайся быть добрым и великодушным – это будет завидная судьба». В. Шукшин
Бортовой журнал начинался фразой: «9 августа 1971 года выехали подбирать рожь в первой бригаде».
И пошло-поехало:
10-11 августа – косовица травы (костёр)
14 августа – рожь. 6 бункеров. Шёл пешком – не было машины. В 1 час ночи пришёл домой.
21 августа – на поле приезжал корреспондент газеты «Советская Россия», кажется, фамилия его Прохоров, с агрономом по вопросу контрольных полос на обмолоте. У меня как раз забило барабан. Мне было не до них.
23 августа – намолот 358ц. Молотили в первой бригаде ячмень. Опять шум с агрономшей.
24 августа – целый день приключения, намолот 342ц. Во-первых, сломался турбонадув. 2. Подборщик. 3. Лопнуло заднее колесо. 4. Отказала муфта сцепления ходовой. 5.Лопнула трубка гидравлики. Давления так и нет в турбонадуве.
25 августа – намолот 392 ц. Оборвало муфту сцепления недоработал до конца, и турбокомпрессор погнал масло. Завтра на ремонт корабля.
26 августа - снимал коробку передач, турбокомпрессор и приборы. Молотить не выезжал. Считать прогул (роспись Панфилыча). Ребята выезжали и бросили.
28 августа – намолот три бункера овса. Рвались цепи.
29 августа – идёт дождь. Ремонтировал комбайн. Ставил новый подборщик.
30 августа – идёт дождь. Снимал форсунки регулировать. Посылали на скотный двор делать тамбура. Но у меня есть работа с комбайном.
31 августа – чистили скотные дворы.
1 сентября – поехали молотить с обеда. С 3 часов до 8 часов вечера намолот 15 бункеров. 230 ц. Сломался вариатор ходовой. Получили письмо из Бинска. Узнал, что кто-то написал жалобу в райисполком, что я продал свой мотоцикл, что я жирую. Вот как.
2 сентября – была хорошая погода, но не молотили. Семена нельзя сырые.
3 сентября – молотили. Намолот 470ц. Лопались трубки.
7 сентября - молотить начали рано, дело пошло на лад. Но только в 3 часа остановился выгружать и после выгрузки не тронулся. Сорвало сцепления. Переставил коробку в борозде и к 6 часам всё сделал. Отец и сын Поляковы загуляли. Намолот 16 бункеров.
8 сентября – кончили обмолот пшеницы. Мылся в бане и после выпил. Поспорили с соседом Иваном про жизнь и про богатство. Всё. Больше он мне чужой. И я ему видно.
12 сентября – сломался вал ведущей наклонной. Намолот 213ц. Копал картошку до 11 часов утра. В 5 часов поломался вал, а в 8 часов его заменил.
16 сентября – комбайн шёл без поломок. Молотили овёс. Намолотил 57 бункеров. 754ц. У Бочарова ломался комбайн.
17 сентября – молотили овёс во 2 бригаде. Кончили. 27 бункеров. Уехал в Верх-Ключевское. Намолотил 10 бункеров. Соскочила цепь наклонной. Причина неизвестна. Уехал.
19 сентября – пошёл дождь. Пригнал комбайн и вымыл его. На этом бросил убирать. Уезжаю в Амурскую область на уборку.
27 октября – в совхозе «Пограничный» Константиновского района Амурской области пробыл с 26 сентября по 22 октября. Работал там на тракторе и на комбайне.
31 октября – с сыном старшим Вовкой занимался строительством нового сарая и меня оглушило бревном по голове. Не зевай. Снег шёл целый день. К ночи похолодало.
1 ноября – поеду в Бочково на курсы на К-700.
2 ноября – ездили в Бочково с Колей Михайловым. Квартиру нашли. Вернулись домой.
3 ноября – делал сарай.
4 ноября – ездил в райцентр на беседу с главмехаником.
Беседа прошла в дружеской обстановке. Он мне рассоветовал учиться на К-700 и на этом кончился курс науки.
9 ноября – вышел на работу на молоковоз временно на место Ивана Казакова. У него произошёл несчастный случай – обжег руку правую кипятком. В ночь с 9 на 10 выпал снег, но погода стоит мокрая. Вечерами продолжаю подготовку в техникум. Консультирует Алексей Иванович Бунин.
10 ноября – погода без изменения (гололёд). При поездке Верхяминского такси в сторону Овсянниково машина перевернулась с людьми в кузове было 10 чел. Авария произошла со смертельным исходом. Убило мальчика в 8 класс ходил.
14 ноября – воскресенье. Целый день шёл дождь, была тёплая погода. С соседом Иваном ездили на охоту. Убили время и ноги. Но поговорили по душам. Полегчало. Печатал фотокарточки до 3-х часов ночи.
15 ноября – тёплый день с дождём. Многие беспокоятся насчёт мяса. Свиней зарезали, а мороза нет.
16 ноября – продолжает идти дождь. Погода тёплая и на дороге грязь. Я учу химию и алгебру. С работой пока всё хорошо. Машина на ходу.
26 ноября – выпал маленький снег. Подморозило. Наверное, зима вступает в свои права. Был на пленуме и сдал документы для получения паспортов. А сейчас снова за учебу ведь 1 декабря ехать.
27 ноября – работал по хозяйству. Был Иван Казаков насчёт денег похмелиться. Три дня уже похмеляется.
28 ноября – зарезали поросят с Колькой Михайловым.
29 ноября – обычный трудовой день. Ремонт комбайна.
30 ноября – поставили дополнительный бункер на комбайн. Получил паспорта в Овсянниково 10-ти годичные действительны до 26 ноября 1981 года. Доживём? Вечером собрал вещи в чемодан. Завтра в Бинск. На улице дует первый буран и Палашевского автобуса нет.
18 декабря – с 1 по 16 декабря находился в Бинске. На сессии переводной. Перешёл на 2 курс. В Бирске и отметил свои 34 годочка. Большой уже, дурачок. Таких дурачков у нас в деревне двое. Я и Федька. Федька взаправду дурачок, а я прикидываюсь тока умным. Пока без работы. На скотном дворе всё занято. Послал В. Е. Киму деньги на унты – 250 рублей.
21 декабря – взял молоковоз. Фотографировал МТМ. Шрайбикус. Так меня жена назвала. А я ей: Гитлер капут!
22 декабря – получил 50 рублей премии и свидетельство ВДНХ. Купил Любови Геннадьевне гетры на день рождения.
23 декабря – продолжаю возить молоко. Всё идёт чередом.
31 декабря – встречали Новый год у нас. Встреча прошла в плохом настроении. Вина почти не пили. Всё перебил телевизор. В него все воткнулись и разговоры прекратились.
2 января 1972 года – возил молоко. Отелилась корова в 8 часов вечера, принесла «Ветерка».
4 января – вышел приказ о лишении премии на 25 процентов за перерасход комбайна «Сибиряк». Подул первый сильный буран за эту зиму. Зиму 1972 года. Новый год начинается с неприятностей и непогожей погоды. Но не всё потеряно. «Горе забудется, чудо свершится… всё ещё впереди».
Так держать! (размашистая роспись Панфилыча)
14 января – получил самосвал с капремонта в Бинске.
29 января – сдали техминимум по правилам. После чего обмывали организованно, после чего перешли к вольной борьбе.
2 февраля – ездил в Бинск на ЗИЛе. На обратном пути застал меня сильный буран. Мы с Митей Фокиным с Овсянниково добирались 6 часов. И прибыли домой в половине второго ночи.
3 февраля – целый день дул буран не стихая и я сидел дома. Буран продолжается в ночь.
13 февраля воскресенье – смотрел хоккей из Японии из олимпийского Саппоро. СССР - ЧССР 5:2. Ура! Пал враг! Дзурилле накидали за спину. Обрабатывал поросёнка. Завтра ЗИЛа налаживать, радиатор бежит.
20 февраля – сагитировал И. Полякова на пьянку. Или он меня? В общем, дёрнули по бутылочке. Что русскому мужику по ноль пять на грудь? Больше разговоров со стороны Любови Геннадьевны.
21 февраля – утром предсказал Вовка буран и действительно он дунул. Вот чёрт! Зилок на ходу, преодолевает все препятствия и непогоды.
20-22 марта – дует сильный буран. Тревожно и одиноко. Мальчишки заняты своими делами. И я ругаю тебя Владимир, Володька мой, с любовью, но ругаю. Отчего тебе не сидится дома? А тут ещё любимец всех женщин округа диктор Серёжа Марков по телевизору после новостей предсказал циклон до 24 марта. Нет тебе покоя, Владимир. Всё время ты в пути. За это и люблю тебя.
(«Эти две записи произведены рукою Любови Геннадьевны. Что сказать? Нехорошо в чужие мысли заглядывать, недостойно высокого звания советской учительницы», – пометка Панфилыча).
26 марта воскресенье – приезжал домой из Бинска по вопросу подготовки весенней компании.
3 мая – ездили с Вовкой сыном на ЗИЛе с телегой в ночь за кирпичом первый раз.
12-13 мая – ездил с телегой за цементом. Зилку моему пришлось туго.
19 мая – целый день была пыльная буря. Я стоял в МТМ, переставлял радиатор.
20 мая – поехал в рейс в Бинск в 3 часа дня нагрузился гречкой с прицепом и подъезжая к столовой в Бинске спустило колесо заднее. Нагрузился песком, буксовал – вытащил КрАЗ. Поехал - масло потекло в задний коренной, после чего обнаружил, что вентилятор стал задевать за новый радиатор. В горе из Овсянниково тоже буксовал, потому что очень грязно. ЗИЛ развалился снимать двигатель завтра надо. Вернулся в 12 часов ночи.
21 мая – заливали дорожки в ограде и возили камень щебёнку.
22 мая – приехал Никсон в Москву.
23 мая – ездил в Бинск за дустом. Привёз 9 тонн.
29 мая – садили картошку. Никсон вылетел из Москвы в Киев.
31 мая – ездил в Бинск с телегой. Чуть не сгорел в ЗИЛе от жары. И завтра в Бинск с телегой.
2 июня – купили мотоцикл «Восход 2» Вовке в Овсянниковском универмаге.
4 июня – делал контрольную по физике.
15 июня – купил младшему сыну Игорьку костюм в Бинске и обратно отвёз в Бинск. Оказался маленьким 40 размер.
1 июля – сдал контрольные в Бинске по литературе, физике, математике.
14 июля – ездил на пленум РК КПСС в Овсянниково.
15-16 июля – делал элеватор зерновой у «Сибиряка» и снимал двигатель.
21 июля – ездил в Бинск за углём с Рябовым Михаилом с прицепом. Спустило колесо, кое-как приехали. По приезду дома случилось несчастье – младший сын Игорёк разрезал ногу левую и я срочно возил в Овсянниково в больницу. После разбора оказалось, что Игорь управлял сам мотоциклом, а Вовка сидел сзади. При переезде через трассу упёрлись в кучу и упали на левую сторону. Игорь порвал ногу, а Вовка ободрал бок (черти сопатые). Всему виновник Вовка. Надо с него стружку снять за эти проделки.
28 июля – возил Игоря снимать швы на ноге.
30 июля, воскресенье – снимал двигатель с комбайна прямо дома на поляне. Володя Гребнев на Мазе краном поднял и снова поставил. Течь устранена.
14 августа 1972 года – началась уборка. Выехали пробовать рожь. Намолот 4 бункера. 96ц.
21 августа – шёл дождь.
22 августа – шёл дождь.
26 августа – прибыл в Старокаменск Брежнев Леонид Ильич. Народ шутит у магазина: сейчас к нам завернёт и цену водки снизит.
31 августа – пшеница, овёс. Держись, Володька Сметанин!
1-5 сентября – пшеница, овёс. Много и хорошо.
12 октября – очнулся. Говорят, точно ты Сметанин в передовиках по всему округу.
14 октября – при возвращении из рейса на лесовозе в городе Бинске придавило машиной Хорозова Михаила Александровича 1930 года рождения. Субботу в ночь на воскресенье был живой, а в понедельник стали делать операцию, и он скончался. Похороны были 19 октября в 3 часа дня. Хоронили все от мала до велика. Его нет, но светлая память будет долго жить в наших сердцах.
Это был самый надёжный товарищ по работе и в быту, а главное на колёсах.
26 октября – поехал в Старокаменск на слёт хлеборобов.
Чествовали, много хороших слов сказали. Эх… Вот и думай, прав поэт или нет? «Я скажу, не нужен орден, я согласен на медаль».
30 октября – уже в рейсе. Привёз толь.
Лучше это, чем языками без толку чесать на трибуне. Работа лечит от дурных мыслей.
3 ноября – дали путёвку на курорт Радониху.
Находился на курорте с 7 по 29 ноября. Харю отъел.
С 29 ноября по 16 декабря находился на сессии в техникуме.
С 18 декабря по 21-е ездил в рейсы. 21-го купил фотобумагу.
1972 год прошёл. Потерял друга, трудная уборка. Урожай невиданный. Результат лучший… Где только заслуженная награда? Неурядицы с начальством помешали.
Начался 1973 год. Год решающий 9-й пятилетки.
В этом году совсем мало записей, точнее всего две: об окончании уборочной и поездке в Старокаменск на ВДНХ, где Панфилыч увидел свой портрет.
19 июля 1974 года – ездил в горы, в Чою за лесом. Оторвался левый глушитель дорогой было много шума и угара. Ехал всю ночь. Приехал утром. Вообще страшная ночь показалась.
29 сентября 1974г – целый день шёл снег, а я молотил домолачивал напрямую. Малышев сломался, и я один в степи целый день со снежной бурей боролся. Намолотил бункер, взял подборщик и выехал с заставы в Палаш. Разгрузил в гараже в автомобиль 19-43. Приехал домой и спустил воду в комбайне, а снег с ветром продолжает дуть. И когда только эти подвиги кончатся? Надоело!!!
Приписка позже зелёными чернилами: «Наверное, этим надо гордиться, что стихию побеждали».
Роспись размашистая Панфилыча и дата 22 ноября 1996 год.
26 октября 1974 года – была профсоюзная конференция совхоза. Пробирали меня, в частности. На конференции не был. Ездил в город за зерном в рейс. Говорят много потерял – не послушал как меня, рвача до работы, костерили.
5 декабря 1974 года ездил в Чою с Вовкой сыном. Вовка вёл автомобиль первый раз по Чуйскому тракту и сломал правый подрессорник. Хотя весь рейс хорошо себя Вовка показал. А подрессорник некачественный попался, вины Вовки нет.
30 декабря – поехал в Шебалино с Хаустовым за плахами. Назад всю дорогу мудрила машина на последнем дне 1974 года. На обратном пути купил елочные фонарики и игрушки, а также термос китайский и тарелки ихние же. Замиряемся?
Домой вернулся в 21 час и стал с Игорем наряжать ёлку. В 12 часов после выступления Брежнева Л.И. мы двое с Игорем встречали Новый год, а мать на диване лежала в болезненном состоянии, а Вовка с друзьями гулял. Я пил Экстру, а Игорь газводу.
Сегодня 1 января 1975 года. Новый год. Новые свершения. Надо сделать больше, чем в прошлом.
Спасибо, моя родная
Земля, мой отчий дом,
За всё, что от жизни знаю,
Что в сердце ношу своём.
За время, за век огромный,
Что выпал и мне с тобой,
За всё, что люблю и помню,
За радость мою и боль.
Славно пишет мой земляк, Александр Трифонович Твардовский. Просто и понятно.
Весь декабрь простоял морозный. Не было ни снегу, ни буранов.
24 февраля 1975 года поехал в Шебалино за плахами один. На 12 км от Бинска разбилось лобовое стекло на автомобиле моём Газ-53 номер 07-97. И я без стекла совершил рейс. На обратном пути в Бинске взял стекло и вставил с Чернышёвым на кирпичном заводе.
С 10 марта по 20 апреля 1975 года еду на сессию в Бинск сдавать за 5 курс.
9 марта 1975 года гражданка Сметанина Л. Г. уличила нашу компанию на территории гаража. (Ну, очень размашистая на сей раз роспись Панфилыча).
4 мая выехал в рейс и разбил стекло лобовое. (Не работал до 11 мая – всё нет стекла).
8 мая вечером пошёл дождь и снег притом сильный.
9 мая 1975 года погода стояла плохая – снег, ветер и мороз.
7 июня ездили на зорьку на рыбалку всей семьёй. Поймали одного линя.
8 июня выехали в Шебалино с Игорем. Приехали выгрузили кирпич и я обнаружил, что лопнула рама с левой стороны сзади. Утром будем раму варить.
10 июня выехали с Москвиным в рейс, а обратно ехали и за Соузгой лопнула правая задняя ступица и колесо укатилось далеко-далеко в сторону. Приключения за приключениями. Забезобразничал газик.
18 июня 1975 года взяли меня во второй раз в Советскую Армию. Ездил в Монголию на автомобиле своём любимом Газ-53 бортовой номер 07-97. Приехал из армии 13 июля 1975 года.
28 июля ездили на комбайне во главе с Любовью Геннадьевной. При возвращении с бригады номер два порвался ходовой ремень, но мы с трудностями боролись и победили. Добрались до дому в 12 часов ночи, даже позже.
(Подпись Любови Геннадьевны: «Жалоба в ООН - приставал дорогой дорогой, и дома приставал»).
11 августа – выехали молотить рожь. Опять уборка. Опять битва.
15 августа – молотили с сынком Игорем двое. Игорь намолотил до обеда 2 бункера без единой поломки. Я намолотил 5 бункеров – поломал вал клавишей и колосовой шнек.
30 августа – на втором бункере у Вовки резко задымил двигатель. Пришлось остановиться. Погнало масло в сапун. Завтра решать будем, что делать с двигателем. Молотили в 1 бригаде на хуторе. Мой комбайн пока идёт молодцом. Не сглазить бы.
20 сентября – на этом уборка приостановлена. Шёл целый день дождь, и мы отсыпались. 1 сентября 1975 года – Игорь пошёл в школу в 6 класс.
21 сентября – шёл дождь. Заменил решето и заварил удлинитель. Отдал заряжать аккумулятор.
24 сентября – мокро. Делали погреб с Вовкой и сделали как надо.
25 сентября – Вовка ездил с агрономшей пробовать молотить. Приезжал директор посылал нас молотить, но мы рассоветовали. Лучше с утра, чем в ночь. Пусть лучше подсохнет. И вот пять дней отдохнули в связи с дождями.
7 октября – молотили в Заречном гречку. Пошёл дождь. Получили деньги за сентябрь с Вовкой в сумме 1037 рублей. 550 на почту. 137 – Любови Г. 300 в сейфе на мелкие расходы. 50 рублей на членские партийные взносы.
10 октября – выехал молотить в совхоз «Таёжный». Был там три дня. Намолотил тысячу.
20 октября – ездили с женой в Горный.
26 октября – купили в Бинске палас за 154 рубля и люстру – 8 рублей.
27 октября 1975 года делали вечер проводов сына Вовки в армию.
28 октября – Вовка выехал со мной в Старокаменск. Я поехал праздновать «Зерно-75». Вовка ночевал со мной в гостинице «Сибирь» две ночи.
30 октября – Вовку отправили служить в Германию.
С 10 на 11 ноября дул сильный буран. Мне пришлось выехать в Бинск на «Жигулях» для консультации по дипломному проекту.
13 ноября – черновик забраковал. Надо снова переделывать. Сейчас сижу и готовлюсь к 21-й партийной конференции. Будет 21 ноября. Готовлю речь на 7 листах. 20 ноября – пленум райкома.
5 декабря – отказал генератор в «Жигулях».
Сегодня 8 декабря готовлю доклад к защите диплома. 11 декабря пойду на защиту по очереди пятый. В первый день защиты – нечего выжидать. А на улице опять сильные морозы.
12 декабря – сдал на отлично.
(«Молодец! Горжусь тобою, Володька!» – приписано рукою Любови Геннадьевны)
29 декабря – увёз Любаню в больницу. В Бинске положили. Будем надеяться на благополучный исход.
Кончился 1975 год. Новый год встречали с Игорем вдвоём до 3 часов ночи.
2 января 1976 года дул сильный буран. Не было света и нельзя было высунуть нос на улицу.
23 февраля 1976 года в праздничной обстановке Любовь Геннадьевна подарила мне золотое кольцо, а я ей подарил перстенёк и халатик. Вечером ходили в клуб на торжественное собрание. Зачитывали письма солдат и нашего Вовки тоже.
7 марта ездили в Бинск на базар всей семьёй. Продавали сало. Купил Любови Геннадьевне пальто зимнее с норкой.
Дул сильный буран с 8 по 11 марта. Изучал комбайн «Нива», а Игорь рыл пещеры в огороде.
18 марта – первый день таяло. На деревьях утром иней, значит, будет роса в сентябре. По ночам стоят морозы до -25.
27 марта в субботу в гараже было собрание шоферов. Брали соц. обязательства. После собрания возил назём с ограды в огород. На улице задувал небольшой буран.
28 марта в 2 часа ночи выехал в Осинники за кирпичом – уже дул настоящий буран, в 4 часа приехал в Ельцовку – буран набирал темпы. С Пуштулима надел цепи и поехал. Дорога была занесена, но я пробивался несмотря на трудности. Приходилось буксовать, но лопата меня спасала. В Осинники приехал в 9 часов – это удачно (просто романтика). Да очень было сложно. И вообще трудный и тяжёлый рейс. Продолжение следует.
Днём буран подул ещё сильнее. В 3.40 дня я выехал из Осинников. Взял с собой пассажира с Чесноков. Он вёз холодильник. Дорогой нагрузили кирпич. С Мартыново поехали напрямую по лугам, но вернулись. В Палаш приехали в 2 часа ночи. Ночевали, а утром я его увёз до Чесноков вместе с холодильником. Рейс очень трудный был. Но зато поучительный, романтический, интересный (просто борьба со стихией).
30 марта – поехал в район на партактив.
12 апреля – ездил в Бинск за песком. Был у товарища Феди Долгих. Взял молоко сгущённое. Игорь был рад.
Шаталов и Елисеев три раза летали в космос.
14 апреля – в Бинске шёл первый весенний дождь. Я вёз семечки из Зонального. Автомобиль стал барахлить. Получили от Вовки 3 письма.
3 мая выехали сеять 96 га за Широким болотом. День прошёл нормально, хотя он был первым.
4 мая – до 10 часов утра досевали 40 га за Широким. До часа дня ждали обед. После переехали в 1 бригаду к хутору на 30 га. Переехали благополучно, но работы не состоялись, в связи с поломками засыпок. В 7 часов вечера были дома. Поставили в известность управляющего, директора, главного агронома, главного инженера. Ответ последовал один: сегодня начали работать первый день и всё будет в порядке. Раньше, мол, так всегда начинали сеять с 12 мая так что есть ещё время. Всё ещё впереди, мол. У ребят настроение дрянное. Ведь трактора стоят, к работе не движется. А упор на то, что техники не хватает… Так мне кажется расторопности не хватает у руководства.
5 мая - сеяли в 1 бригаде. Бросили сеять в 6 часов вечера из-за того, что не было готовой земли. Да обедать ездили ровно 2 часа. Вечером встретился директор с парторгом – они удивлены, что рано бросили сеять.
6 мая – засеяли три полосы. 70-50-35 га. Был корреспондент с газеты «Советская Россия» Борис Прохоров. Хороший мужик. Наш.
7 мая – сеяли полосу. Кончили в 11 вечера. Надо делать свет на сеялке.
8 мая утром пошёл первый в этом году за апрель и май дождь. Но не очень сильный. Нужен дождь, а то пыльные бури с ног свалили всех работников полеводства. Ездили делать освещение на сеялки.
9 мая – сеяли землю, было мало готовой земли. У Зырянова сломался трактор. Отказала гидравлика. Долго возились, но почти бесполезно. В 9 часов вечера семена стали поступать. Праздничный день был очень прекрасный, тёплый и без ветра.
13 мая – сеяли в 1 бригаде, возле фермы. Потом переехали во вторую бригаду.
Сегодня получил отпускные 421 рубль. Средняя годовая получилась 488 рублей, по 18, 77 руб. за день. Это за 1975 год. Пока наше звено на втором месте, но держит нас земля, но должны постараться.
14 мая – стояли. Не сеяли из-за того, что главная агрономша запретила готовить землю. Уехали домой.
15 мая ночью сеяли 154 га пшеницы. Ели уху.
16 мая – сеяли 106 га пшеницы. Кончили рано. А дождя до сих пор нет Тёплый ветер.
Сев кончился 30 мая 1976 года. Борозда была 12 июня. Премию бригада получила – 100 рублей. Кто был, тот и гулял.
20 октября 1976 года – получил письмо с Москвы. Журнал «Сельский механизатор». Надо дать ответ на анкету.
24 октября – мы вывозили сено соседу Ивану и Вовке Путинцеву. Привезли 4 копны, которые долго пришлось искать в согре. После работы за круглым столом получился задушевный разговор.
Говорит и гарантирует за свою речь Путинцев В.В.: «Я беру комбайн на уборку 1977 года и хочу соревноваться с вашим звеном, а главное с тобой тов. Сметанин. Я, Путинцев В.В. гарантирую, что как в одиночном соревновании, так и в звеньевом обойти вас всех, а главное тебя лично тов. Сметанин. В чём заверяю подписью с уважением.
(Полстраницы занимает подпись отчего-то исполненная кривыми печатными буквами. Ниже нетвердой рукой выведено: «Подпись была сделана не в совсем совершенном виде»).
29 октября – при возвращении из Шебалино, заехал в Бинск за билетами на южные берега, из-за чего задержался около 4 часов. Из Бинска ехала пассажиром Гурова. Дорога показалась короткой, беседа тёплой.
5 декабря – уехали в Сочи 3 ноября, вернулись вчера.
Всё нормально у брата Сергея. Вспоминали, как он меня воспитывал. Вспоминали случай с синяком и Сталиным. Смеялись до слёз. Хорошее вино на юге.
17 декабря – при возвращении из Шебалино в Майме дал поздравительную телеграмму Брежневу Леониду Ильичу в связи с 70-м днём рождения. Вечером подул сильный буран.
21, 22, 23, 24 декабря – ездил в Шебалино. Раз - одним днём. Раз - ночевали с Хаустовым в Шебалино, чуть не замёрзли в заезжем доме. Комнату дали без дверей, хорошо хоть у меня одеяло было – занавешали вместо двери, а погода стоит морозная – до -45.
Кончился 1976 год. Год високосный. Не очень-то хороший. Производительность на автомобиль: тонно-километры 220. Это самая высокая выработка на автомобиль, хотя ему уже три года. Пробег 191 тыс. км. Намолот на комбайн 4300ц. – в среднем по звену на один комбайн.
14 января 1977 года – ездил в Турочак и Чою за один день с заездом в Нижнюю Нининку к Леонову Ивану сослуживцу Вовки. Вместе в Германии служат и он пришёл в отпуск. Я передал Вовке 100 рублей денег и два блока сигарет.
16 января – ездили с Игорем в Турочак в воскресный день с заездом в Н.Нининку к Леонову Ивану. Передали Вовке трико, носки, и я свои часы «Заря» передал Вовке. С Игорем сами нагрузили лес и в 11часов вечера вернулись домой.
16-17 февраля ездил в Шебалино. Дул буран, в связи с этим я не дождался фотографа. Застрял в тайге.
18 февраля – пленум РК КПСС. После пленума поехал в Шебалино. Вернулся 20 февраля – дул буран. Вечером ходили с Игорем в гараж налаживать автомобиль.
9 марта – возил сенную муку из Овсянниково в Марушку. Вечером поехал в Шебалино. Нагрузился цементом, шёл снег и дождь. На 13 километре от Бинска порвался шланг под кабиной соединяющей котёл подогрева. Антифриз вытек. Ровно три часа я налаживал, ох тяжко было.
Почерком Любови Геннадьевны:
«13 марта встал чуть свет и начал «икру метать». Пометал и умотал в 11 часов утра в Бинск. Да не один, а с Игорёчеком. Полосатики этакие, а я одна и не знаю, куда голову преклонить. Вечер. Читаю мудрого Льва Николаевича Толстого».
5 апреля 1977 года – в газетах пишут, что вышел первый автомобиль «Нива» с конвейера. Всего за 1977 г. будет выпущено 15000 шт. вездеходов.
8 апреля – привезли корову за 600 рублей с телёнком. При перевозке я простыл, а на завтра полопались колёса на автомобиле при поездке в Шебалино. Привёз апельсинов с Марокко 10 килограмм (купил в Бинске).
16 апреля – коммунистический субботник. Возили гравий на улицу от конторы до магазина. После субботника это всё дело обмыли. Спорили о будущем. В этот день хоронили Валентина Седых привезли из Новосибирска, попал под автомобиль молоковоз на перекрёстке.
30 мая был на встрече в совхозе «Красный Факел». Затребовали у меня свежего депутата автобус для перевозки больных и кое-что другое (дет.комбинат, пекарня, для МТМ станок токарный).
«Знамя труда» колхоз – здесь новые заказы (телетранслятор для села, скорую помощь типа УАЗ-540).
Игорь думает, что для отдалённых сёл нашего района скорая автомобильная помощь не удовлетворит потребности населения. Его мнение: создать в райцентре медслужбу с управлением вертолётного передвижения или узкоколейку для маленьких паровозиков.
(Внизу подпись Игоря – «верно» и роспись).
18-19 июня – стояла жаркая погода. Всё сохнет.
23 июня прошёл дождь небольшой, но уже он бесполезный. Хлеб выгорел кругами. Трава на косогорах сгорела как будто огнём.
26 июня поехал в Старокаменск на первую сессию депутатов окружного совета.
2 июля собирались в Новокузнецк за кирпичом с Игорем. Делал тормоза и крепления двигателя.
2 августа – шёл дождь по всему Верх-Обскому округу. Игорь начал ремонт комбайна (с подборщика). Рассказали, что 21 июля на 60 км. Чуйского тракта сгорел бензовоз Зил-130 вместе с шофёром Пушкарёвым Фёдором.
6 августа – на уборку приехали в совхоз воины Советской Армии.
8-9 августа – молотили горох в 1 бригаде.
12 августа – пленум райкома КПСС.
Вечером нагрузил автомобиль перегноем, чтобы завтра ехать в Осинники.
13 августа в 2 часа ночи выехали с Игорем в Осинники за углём Климову Роману. До Пуштулима доехали хорошо, а дальше грязь и тёмная ночь. Стали одевать цепи и пробиваться дальше. До Последникова доехали хорошо, а дальше появились своеобразные трудности, преодолевали подъем и речку бродом. Доехали до Сары-Чумыша, а там санитарный пост велели разгрузить перегной (свалили на скотомогильник) и на пустой машине. Нагрузили угля за 30 рублей. Купили колбасы и обратно в Палаш. На обратном пути мне трудней пришлось. Шёл целый день дождь. Мы преодолели все преграды и вернулись домой в 5 часов утра 14 августа 1977 года. Кончился бензин, взяли у молоковоза в Троицком ночью. Игорь набрался страстей и заверил, что шофёром работать в жизнь не будет.
16 августа – ремонт комбайна.
17 августа – выехал молотить.
20 августа – шёл дождь я писал под навесом на бункере комбайна «Слава труду!». Игорь целый день пропадал (зачёркнуто и подписано иной рукой «работал»), а после мешал (зачёркнуто и подписано «помогал») мне писать и строит из себя умного.
22 августа – после продолжительных дождей выехали молотить.
30 сентября - первый рейс после уборки в Чою.
1 октября – провели телефон, вернее поставили столбы и натянули струны, а самого аппарата ещё нет. Только гул стоит от этих проводов.
11 октября – был на сессии в округе столице.
30 октября – поехал в Старокаменск за автомобилем «Нива 1600». Пригнал. Прекрасный автомобиль. Маленький броневичок.
2 ноября – ездил в Овсянниково фотографироваться у знамя с комсомольцами.
3 ноября – в Овсянниково торжественное посвящённое 60-летию.
5 ноября – пришёл Вовка с армии. Я был как раз в Старокаменске.
7 ноября – ездили в Бинск, провожали Лёвку Ермакова в армию (но не проводили ещё).
11-12 ноября ездили в Чою с Вовкой за лесом. Лопнуло колесо с левой стороны перед Сростками.
13 ноября- приехал Боря Чернышов и мы делали клетки поросятам. Деревенский дурачок Федька в гости приходил. Норовил помочь.
13 декабря – начался настоящий сибирский буран в 4 часа ночи. Это первый буран в эту зиму.
31 декабря – я заболел (горло) температура 38,5.
3-5 января 1978 года сын Вовка с Надей зарегистрировались и сыграли мы им свадьбу. 9 января – за вечерним разговором в кругу семьи я Вовке с Надей отдал 2000 рублей. Как бы свадебный подарок и продолжил смотреть по телевизору «Рекс космонавт». А 15 января они уехали по туристической путёвке в сторону Эстонии.
12 апреля 1978 года – ездили на Ивановку поминать Валентина Седых – годовщина. После поминания получилась борьба, которая перешла в драку. Горенков с Вовкой Сметаниным, Ширшиков Мих. с Дорошиным В. Хаустов Вл. со Сметаниным Вл.
Подрались мы с Вовкой Хаустовым - по нечаянности получилось.
9 мая – выступал на митинге.
17 мая – выпал снег и ночью мороз -8. И дождь идёт всю весну.
10 июня – идёт сильный дождь. Мы с Игорем собираемся ехать в Кемеровскую область на «Ниве». Сейчас Игорь ещё в школе – сдаёт экзамен по русскому языку. А Вовка спит, а время 12 часов дня. Похмелье пересыпает.
3 августа – выехали пробовать рожь напрямую с Игорем.
8 августа – молотил в 2 бригаде. Намолот 197 ц. Это только начало.
28 августа – идёт дождь, стоим - общий намолот 2727ц. (Приписано красными чернилами: «очень мало, надо жать»)
24 сентября – поехал на 7 сессию. Молотил Игорь гречку. Уборка кончилась 25 сентября. Даже обмывали на поле вместе с руководителями совхоза. Намолот 14650ц. Погода стоит прекрасная, без дождей.
24 октября – (этот день в истории Сметанинского семейства запечатлён рукою жены) – на нашего отца свалилась, но не придавила полоса везения. Во-первых, он получил 36 рублей гонорару из «Советской России». Писатель. Во-вторых, вечером позвонил первый секретарь райкома и сообщил, что наш Герой и Писатель стал лауреатом окружной премии имени Пятницы. У нас с Игорем, как пишут в книгах, затеплились надежды: у Игоря мальчишеская – на мотоцикл, а у меня мещанская – на люстру!
(Приписка твёрдой и рассерженной рукой главы семейства: «Только и думаете о шкурных интересах»).
25 октября – было совхозное партийное собрание. Выступал с речью. Получил гонорар 36 рублей. Приезжал с округа начальник УТЭП по вопросу статьи в «Советской России».
27-28 октября – ездил в Старокаменск с директором совхоза Шипиловым В. И. на празднование «Зерно-78». Получил Диплом и премию им. Пятницы. Купил 2 коврика по 16 рублей и покрывало.
4 ноября – прекрасная, сухая погода стоит. Привёз ящик яблок из Бинска. Выпал снег.
6 ноября – обмывали дом и баню и внука родившегося!
9 ноября в составе делегации выехал в поездку по городам Украины и городам-героям, вернулся в Палаш 29 ноября. Турист, ёлки-маталки.
6 декабря вернулся с рейса. Родные меня все ждали, чтобы отпраздновать день рождения мой. В узком кругу это дело отметили.
7 декабря – ездил в «Красный факел» и «Знамя труда» отчитываться перед избирателями.
17-19 декабря – был на сессии окружной.
28 декабря – поставил приёмник на «Ниву» какой получил с Москвы.
31 декабря – встречали новый год у нас дома в узком кругу своей семьи. На улице шёл дождь и дул сильный ветер. На улице стояли лужи.
1 января нового 1979 года – шёл снег. Я отдыхал и занимался мелочёвкой в сарае.
17-18 февраля – возвращался с тайги ночью и по радио в три часа ночи объявили, что Китай пошёл войной на Вьетнам. Обстановка осложняется.
22 февраля – зима нынче плохая. Всю зиму гололёд.
4 марта – выборы в Верховный Совет СССР. Я позвонил и через несколько минут привезли урну с бюллетенями. Я хотел проверить, правда, это или так, брешут о такой услуге. После я сходил в клуб в 12 часов, посмотрел обстановку. Всё кругом жизнерадостно. Но только торговля очень скудная – одно вино «Осенний сад», да два сорта конфет.
5-7 марта дули низовые метели такие, что дорогу сразу занесло.
12 марта – завтра уезжаю в Старокаменск на сессию. А сегодня утром в 7 часов забрали по повестке сына Володьку в армию для переподготовки и для учений. Когда вернётся неизвестно.
Вовка вернулся с Советской Армии 14 марта.
16 апреля – ездили в Алейск с Дорошиным за автомобилями. По приезду в Палаш было много кривотолков. В основном держал речь мой сосед Ваня. Ему не хочется соглашаться, что я назначен и завгаражом и механиком сразу. Он уже был в райкоме, но ничего не изменилось. Он сказал, что поедет в Старокаменск.
25 апреля возил скот в Бинск. Оттуда поехал в Шебалино за арматурой. На обратном пути купил Вовке с Надей стенку за 1171 рублей 79 коп.
7мая принял ЗИЛ-554, протянул головки, марафет навёл. Всё правильно, всё верно. Шофёр я. Какой из меня ловкач-завгар? Чё, себя и народ смешить?
27 мая – погода стоит паршивая, дождь, а посевная ещё не окончена. Крепил двигатель и кое-что по мелочи.
29 мая – Игорь перешёл в 10 класс. Сегодня ездил на стрельбище в Овсянниково. Выбил из 30-ти 26 очков. А с 1 июня он едет в военно-спортивный лагерь на службу на пять дней.
10 июня 1979 года – воскресенье (Троица). Штукатурил (говорят, грех в такой праздник работать), кухню у Дорошиных. После выпендривался под градусом и на турнике выдернул руку.
18 июля – выехали с Игорем в Москву. 23 июля – из Москвы в Сочи. 28 июля – из Сочи в Мин. Воды. Потом в Кисловодск. В Палаш вернулись 3 августа.
15 октября – выслал рапорт первому секретарю окружкома партии, что сделал за три с половиной года две пятилетки и намолотил 39 т.ц.
9 декабря – полетел в Ленинград.
21 декабря – прилетели с товарищами из Ленинграда. Хороший город, только солнца мало.
24 декабря – ездил в Манжерок за известью.
31 декабря. Вот и закончился 1979 год.
А «Волги» нет и, по всей видимости, не будет. Все научились только обманывать рабочий класс.
Шенапан из Палаша
Утро по обыкновению начинается с обиды. И чувство — это поначалу всеохватно заражено планетаризмом.
Есть люди, которые любят едва ли не постоянно находиться в состоянии обидчивой раздражительности на весь белый свет, который они, сообразно своему настроенческому состоянию, вымарывают одною черною краской. Им не только приятнее быть обиженными, чем необиженными, но и гораздо выгоднее таковыми быть. Такие люди не ценимы, но о них всегда помнят живущие рядом – отчасти из-за опасения, отчасти из любопытства: ну, почему они всем и всегда недовольны?
Борис Ильич Латышев (как же ему нравилось, ещё с ранней молодости чтобы так, по имени-отчеству, и только так к нему обращались!) закуривает первую сигаретку лёжа на продавленном, засаленном, не просто видавшем виды, а из разряда «столько не живут», диване.
Это ритуал. Затем он, неисправимый, с едва ли не детсадовских времён табакур, будет в течение длинного, унылого дня смолить «козьи ножки», а «Прима» будет использована также в единичном экземпляре уже перед сном. И это тоже ритуал.
А «козья ножка», а не просто самокрутка – это из неискоренимого желания выделяться из серой, убогой деревенской, как он называет «массовки».
Делает «козьи ножки» Борис Ильич, - потому и деревенская кличка у него Козья ножка, - филигранно, с любовью. Все части её: мундштук, цевье, сустав, казённая часть и заглушка, появившиеся из газетного клочка, производят впечатление настоящего предмета искусства. Им некоторое время любуется сам, предоставляя такую же возможность собутыльникам, затем изящно, организм его могуч и, несмотря на большой период тесного общения с алкоголем, тремор у него почти не замечаем, чиркает спичкой, прикуривает…
- Равно Сталин трубку, - не выдерживает иной мужичок и восхищённо добавляет. – Артист, ибён корень!
Всё это, когда в вышеупомянутом организме уже есть живительная и целительная доза самогонки или коньяка для нищих, как называют они настойку боярышника.
С кем приходится общаться! В этой вонючей деревенской дыре! Ох-хо-хо! Пошли они все!
Латышев тяжело вздыхает, распаляя себя обидой на этот не понявший его мир, начинает ворочаться. Диван под ним не скрипит – давно уже нечем, а лишь как-то сухо покряхтывает. Постонать что ли, думает он, может моя супружница водицы принесёт, глядишь и спросит участливо, что, мол, случилось, под бочёк приляжет?
Артистические стоны, впрочем, как им и ожидалось, впечатления не производят и никакой ответной реакции не вызывают. В комнатёнку, где обитает Борька, жена Ольга заглядывает лишь по великим праздникам и всегда с одним единственным вопросом-требованием: «Деньги с шабашки остались или уже все спустил? Давай! В магазин сходить не с чем!» Вот падла! Подыхать будешь, и никто и не заметит… Ку-ка-ре-ку!
Внезапно на него вместе с петушиным пробуждением снисходит великодушие: да спит ещё поди, шести часов нету, ориентируется он на свой никогда не обманывающий по утрам внутренний хронометр.
Совсем уже рассвело. Виден отчётливо в без занавесочное окно их захудалый переулок, успевший в коротком своём пути трижды основательно вильнуть и лишь затем, чтобы упереться в овражек, куда сносится аборигенами всякий мусорный хлам.
Воробьиная сварливая ватажка мелькнула в его обзорном утреннем ракурсе. За ней проследовала плавная, никого не замечающая, наглость двух ворон.
В глубине двора перемогла ещё одну зиму семейка деревцев, что совсем скоро скажется клёнами и пустит кленовый сок.
А вот и занятие на сегодня! Пойду пошныряю по берёзовым колкам, в лесок загляну: соку наберу, напьюсь до отвала.
Повеселев от такого решения, но совсем ненадолго, он вновь возвращает к себе привычное чувство въедливого, зоркого мизантропа. Уголком глаза он видит, как вальяжно ползёт по стене давно не беленой жирная двухвостка. В апреле этих тварей в их старом доме тьма-тьмущая… Всё! В поход!
Он живенько собирается, запихивает в серый от времени, рюкзак топор, два бидона, один из них ветхозаветный: алюминиевый, полощет на кухне рот вчерашним жидким чаем… ай, молодец, всё же жена! – реквизирует несколько оладушек. В дороге и позавтракаем.
Борька Латышев оказался в Палаше в тринадцатилетнем возрасте, в дни, когда вся страна горевала о погибших космонавтах Пацаеве, Добровольском и Волкове и когда его родителей лишили прав на воспитание, да при этом вытурили из общежития моторного завода за непрекращающееся скандалистое пьянство. Борьку приютила и взяла опекунство бабушка по материнской линии – пятидесятилетняя, дородная женщина, рано похоронившая мужа, работавшая кладовщицей на палашинском мехтоку и потому бедностью не отмеченная. Единственная её дочь Лида, мать Борьки, рано, закончив восьмой класс, ускользнула из дома. После техникума поступила на завод, а на танцах как-то схлестнулась с симпатичным пареньком, оказавшимся не только избалованным городским привередой, но и закоренелым алкоголиком ещё с юношеского возраста. В алкогольный омут затянул он и Лидию.
Отцовы родители Борькину мать не признали, женитьбу сына сочли ошибкой, пьяные упрёки матери отцу по этому поводу Борька помнил с раннего возраста. Безучастно совсем отнеслись бабушка и дедушка и к рождению единственного внука, который их и не видел ни разу.
Оказавшись в деревне, смышленый мальчишка не растерялся от смены обстановки в столь ранимую подростковую пору, легко завоевал расположение одноклассников и уверенной игрой в «очко» и «ази», и рассказами с большой, впрочем, долей небывальщины о нравах их городской рабочей окраины, где без ножика или кастета лучше на улице и не появляться, и совсем уж фантазийными (хотя новоприобретённые приятели охотно и чуть ли не со слюнопусканием проникались рассказанным) успехами в общении со взрослыми девицами.
Рыже-кудрявый, невысокий, крепкий, юркий, ловко гонявший футбольный мяч, скорый на дерзкое слово в общении с учителями – в палашинской мальчишеской среде Борька стал по-настоящему уважаем. Особенно после драки с второгодником Уткиным, долговязым задавалистым задирой.
В разгоревшейся на задах школы драке Борька применил неожиданно для Уткина удары ногой (метившиеся в голову, да попавшие в грудь – недостаток роста сказался), а когда прыщеватый второгодник упал, ударил его пару раз в живот.
Опешившая пацанская общественность (в деревнях в те времена дрались исключительно на кулаках, а удары ногами считались подлыми) сначала зароптала, однако ярость рыжего новичка привела их из замешательства в восторг. Таким ударам его обучил сосед по общаговскому коридору, искусно владевший подпольным тогда в Союзе каратэ. До фильма же «Пираты ХХ века», после которого едва ли не поголовно славянские мальчишки принялись размахивать ногами и кричать «Кия!», оставалось ещё времени лет десять.
Мальчишка старался жить по установленным самим им правилам. То, что ему нравилось – он азартно начинал изучать, буквально влюблялся в это. То, что не нравилось – отвергалось им, высмеивалось.
Так случилось, к примеру, с уроками немецкого языка.
Ещё в городской школе, где он начал изучать язык французский, он обратил на себя внимание, тем как легко и непринуждённо ему даётся этот предмет, как играючи он выбирается из дифтонговых лабиринтов.
«Хотя ты и шенапан, но блестящий шенапан», - так сказала ему учительница Роза Владимировна, поклонница Достоевского. Эта седоголовая старушка с горделивой осанкой и насмешливым взглядом серых глаз была из немногих оставшихся в Сибири ленинградских эвакуированных и спасённых, тем самым, от голодной блокадной смерти.
Шенапанами, то есть бездельниками, она называла всех мальчишек. И действительно воспринимал знания Борька больше затылком – настолько вертляв был и непоседлив. Однако это не мешало ему быть в изучении языка Вольтера и Бальзака первым. И вот что значат природные способности! Столько лет прошло, столько выпито - да ещё всякой дряни – тем не менее ещё кое-что помнится из французского. А иногда и используется в общении с местным людом.
Вот, например, посещение гостей (собутыльников).
- Прошу прощения, что принимаю вас в глубоком дезабэльё, - приветствует он их, указывая руками на порванную майку и неопределённого цвета трико. - Ничё-ничё, - ответствуют гости. – Мы и сами нихерашеньки со вчерашнего не помним.
Ну, а после французского, преподавание немецкого, да ещё в деревенском варианте было для него забавой, да и только. Но к забаве этой он относился без известного для нас пренебрежения: да на кой ляд он нужен этот иностранный язык? Нам и своего «великого и могучего» достаточно…
Быть не как все, быть выше всех – такое решение было сделано им ещё в городе, в деревне это стало аксиомой.
Именно Борька в зимнюю пору восьмого класса выступил инициатором первого, как он выразился, серьёзного «бухалово». Две бутылку водки, да не абы какой, а «Экстры» распили они мальчишеским, в десять единиц боевого состава кругом, перед школьными танцами.
Бабушка была на работе, и они, прибежав из школы, не раздеваясь, совершили на кухне посвящение в настоящих мужиков. Распили лихо, в пускаемом по кругу бокастом семидесятиграммовом стопаре, пряча содрогание от посвящения в вихрах друг друга, и только уж затем тыкаясь носом в хлебную краюху. Вторая бутылка, правда, была лишь ополовинена, но, как заявил Борька, «добро не пропадёт, завтра опохмелимся». Потом, раздербанив кулёчек конфет «дунькина радость», они помчались в школу.
И всё сошло для них удачно. Их классная Любовь Геннадьевна, дежурившая на танцевальном вечере, ничего не заметила, как и все остальные учителя.
Весной же Борька вновь оказался в центре внимания внешкольной жизни. У него начался роман с девятиклассницей Олей Дубининой. Да не какие-то там вздохи на скамеечке, не ношение портфеля до Олиной калитки, нет, и в этом-то и состоял жгучий интерес всех, особенно, конечно, одноклассников Борьки и Ольги. Всё зашло слишком далеко, зашло, точнее, дошло до отметин засосов на шеях, которые прикрывались водолазками, и показывались их друзьям со снисходительностью, мол, чего там, дело привычное. Что до остального, главного… Уткин (кличка среди мальчишек – Гусь) как часто это бывает, ставший после драки, закадычным дружком, довёл Борьку своим неверием до того, что школьный Дон Жуан показал пацанам на чердаке, куда он перебрался с наступлением тепла, их совместную с Олей лежанку: старый полосатый матрас, на котором всё и совершилось. С ленцой рассказывалось приятелям: и свершилось, и происходит каждый вечер по нескольку раз.
Закончилась эта история в августе громогласным учительским советом со стойким валериановым запахом, нервным срывом Оли, увезенной в районную больницу, увесистыми бабушкиными оплеухами внуку с рано вырвавшейся на волю «женилкой» и известием, так всё совпало в те дни, о смерти под колёсами электрички, совсем опустившихся родителей Борьки.
Помимо этой истории, весь восьмой класс он делился с пацанами своими планами о поступлении в мореходку в славном городе Одессе. Однако до моря он не доехал, а вернулся в девятый класс в конце сентября из профтехучилища уральского городка Асбест. О том свидетельствовали документы, пришедшие вслед за ним в палашинскую школу. И этот свой биографический выверт он обставил многозначительностью и таинственностью.
Да... - угадывалось за этим, - повидал я многое, всё рассказать вам, корифаны, так вы офигеете.
Школу Борис Латышев закончил с пятёрками по физике, физкультуре и немецкому языку. Все остальные оценки были тройками. Даже подобие экзамена по трудовому обучению он умудрился завалить, здесь у всех шли пятёрки, наотрез отказываясь от подсказок мастера об устройстве тракторного двигателя МТЗ-50.
Между тем проникнувшись доверием (этим своим природным качеством он умел пользоваться с малолетства) к бабушкиному хорошему приятелю, дяде Мите Чернышову, водителю колхозной молоковозки, Борька научился не только лихо рулить пятьдесят вторым «газоном», но и проник мыслью, подкрепленной практическими занятиями, под капот автомобиля. Что ему очень даже и пригодилось на призывном пункте, когда формировались команды новобранцев.
Поступать после школы он никуда не стал. Да и куда поступишь (думалось ему только об институтах) с таким странным аттестатом? Полгода отработал на мехтоку, устроенный туда бабушкой, а затем отправился в армию.
Становление русского буддиста
Начальная армейская пора отмечает и благоволит крепким, увёртливым, злым и терпеливо-отчаянным. Последнее, сложносочинённое особенно важно. Скажет, к примеру, «дедушка» выполнить что-либо смешное по своей нелепости и вместе с тем твоё человеческое достоинство растаптывающее – сделай, сжав зубы, но сделай, а по выходу из сего затруднительного положения ещё и сумей, да и улыбнись этак придурковато, - во взгляде же храни глубинную озверелость и право на самый отчаянный поступок, потому как всему есть пределы, ты и про это «дедушка» не забывай - вот, вашблагородие, приказ ваш исполнен, могу быть свободен? Хотя, нет, конечно же, слово «свобода» в любых вариациях на первом году службы вообще не должно упоминаться, исключено должно быть из лексикона «духа» и «молодого».
Всё перетерпелось, всё уладилось для Борьки и уже совсем и дом не вспоминался бабушкин, и всё больше грела мысль о прапорщицких погонах. И отслужив полтора года сержант Латышев отправился в школу прапорщиков. Там, в этом «зверинце» - расхожее название «школы прапорщиков», надо было, конечно, помучиться с полгода, зато потом возвращение в ставший родным автобат. И поехало то время, покатилось время, которое в воспоминаниях сном чудесным представляется: ответственность не офицерская, служба не солдатская.
Обо всём этом он в известность никого из палашинских друзей и знакомых не ставил, бабушке писал раз в два месяца короткие письма-записочки: жив, здоров, служу. Поэтому свой первый отпуск Борька превратил в триумфальное посещение малой родины, захудалой, но куда ж деться от неё, как писали они в сочинениях, обязанные признаваться ей в любви.
Был, помнится, вот такой же погожий апрельский день, полный тугих, бодрящих запахов. В Бинске, сойдя с поезда сговорился с таксистом и когда въехали они в Палаш, (гравийку от Овсянниково, он приятно этому удивился, обновили) он попросил ехать помедленнее. Время обеденное, пусть все видят, кто не рассмотрел – гадают-рядят: кого же принесла карета золотая? И всё получилось так, как он хотел, так как он любил более всего в жизни. Бабушкины охи-ахи, соседи, школьные друзья, даже пара учителей заглянули. И все дружно удивлялись, кто-то и смотрел чуть ли не с восхищением. А как же! Он сидел во главе скоро накрытого, но богатого стола в парадной форме цвета морской волны, или как её называли до революции «царского цвета», белая рубашка, чёрный галстук с запонкой под золото. Золотом же блестели погоны и пуговицы, на вешалке висела шинель, и стояли на виду у всех начищенные до блеска ботинки (в такси подновил глянец).
Во второй свой отпуск, который он разграничил на две неравные части: южный берег Крыма и пара недель деревенского отдыха, он столкнулся в магазине нос к носу, никуда не увильнуть, с Олечкой Дубининой. Она успела выйти неудачно замуж и ни за кого-нибудь, а за долговязого Уткина – школьного Борькиного дружка. Гусь оказался с первых дней каким-то патологическим ревнивцем, стал руки распускать, терпела год, а когда увидела, что и рождение ребёнка этого задиристого верзилу не исправило, забрала маленькую дочку и вернулась к родителям. Не зря, однако, говорят, что первая любовь на всю жизнь и только выбей искорку… Стали переписываться. В очередном отпуске сыграли свадьбу. Началась и для Ольги гарнизонная жизнь. Родился первый их ребёнок – дочка Нина. Через три года, в августе 1984-го – сын Пашка.
Часть их перебросили на первом году его прапорщицкой жизни из-под Перми на Дальний Восток, в Биробиджан, потом – Норильск.
Был близок Афган, да повезло – отправка их автобата «за речку» не состоялась. Словом, служилось-не тужилось и на Дальнем Востоке, и на Севере, где за пять лет, очень существенно пополнилась сберегательная книжка (ох-ох-ох…), а потом жаркая Молдавия, волшебное каждый день бессарабское вино…
На тринадцатом году службы полыхнуло. Насмешливые, безалаберные молдаване вдруг превратились в дерзких и гордых румын. «Мы румыны – и точка!» «Русских – за Днестр, евреев – в Днестр», «Убирайтесь в свою Сибирь» … Советская армия превратилась в армию оккупантов… И даже погибший космический экипаж им почему-то мешал: кишинёвские улицы имени Волкова, Добровольского и Пацаева были срочно переименованы.
Всё как обычно в те окаянные годы. Бардак, охвативший и армию. Предложение, после того как Одесский военный округ вошёл в вооруженные силы Украины, принять присягу новому независимому государству – ну, присягнул, и шо? Жизнь становилась всё хуже и хуже. Перестали платить зарплату, семья, пять человек... запасы на сберкнижке превратились в труху. Стали в буквальном смысле голодать. Доходило до сбора и сдачи пустых бутылок. Демобилизовался, наконец, и со скудным багажом нищебродами, как зло он себя и своё семейство обзывал, вернулся на родину.
А здесь своя разруха, свой раздрай.
За два года свободного плавания – многих выбросило на берег после встречи с рифами и подводными течениями рынка, «который всё рассудит», как успокаивали все эти шустрики, учинившие очередной эксперимент над русским крестьянством.
Возвращения Латышева, отнюдь не триумфального, деревня особо и не заметила. И это хоть как-то облегчило ту корежащую всего боль от собственного гипертрофированного тщеславия.
Латышев никогда и ни в чём не сомневался, но и дураком себя не ощущал, вычитав однажды об этом непременном свойстве недалёких людей. Своё низвержение, убежавший фарт, изменившую ему самым коварным образом удачу, он воспринял пусть и болезненно, но вскоре стал относиться к случившимся переменам, (для кого они были бы катастрофичными), как к обиде, нанесённой ему миром. А потому и он был вправе обидеться на весь мир. Впрочем, «весь мир» был где-то далеко, а конкретный обидчик преобразовался, уменьшившись, но и разбухнув до гигантских масштабов, в село это дряхлеющее, где прожил он пять отроческих, юношеских лет, село лесостепное, окружённое холмами, которое только и могло ему что-то дать из всего этого белого света.
Поселились они по возвращению в бабушкином доме.
Сталина Ксаверьевна, (да, так мудрено звали бабушку – впрочем каких только имён и отчеств не встретишь в самом обычном, самом захудаленьком русском сельце: здесь и какому-нибудь записному антисемиту раздолье и тягость от недоумения, от всех этих конюхов Иосифовичей, трактористов Вениаминов и Яковов, доярок Фаин и Розалий) похудевшая и пожелтевшая, особо и не удивилась возвращению внука. Она ничему не удивлялась с той поры как истаяли, как сосульки под апрельским солнцем её восемь сберкнижочных тысяч, что и вызвало, оказавшиеся фатальными, сбои в её могучем организме.
Через полгода бабушка умерла, так ни разу за это время, не поговорив по душам с Борькой. Но никто, впрочем, к такому разговору из них и не стремился.
Борька, не признанный российским военным пенсионным ведомством по причине присяги чужому государству, попытался найти работу в Палаше.
И попервости ему повезло: устроился электриком. Но пару раз чересчур понасмешничал над дремучестью местной власти, да всё это совершалось в изрядном подпитии – электрик был определён в чернорабочие при отсутствии этой самой, пусть даже и самой чёрной, работы.
Жизнь совсем стала тягостной, тягучей. Однако и спокойной: Борька понял, ощутил, что вот оно под ногами дно.
Был бравым прапорщиком, при хлебных должностях, в Молдавии и вовсе был начальником склада ГСМ (по негласному тарифу пять тысяч стоила эта должность), а стал нищим, голодным, не пришей ни к чему шинельный рукав, сильно выпивающим, злым, вечно раздражённым маргиналом. А что? Маргиналы и такие слова, как «маргинал», знают.
И вот, чернорабочий без работы… А что (ещё один сакраментальный вопрос) это значит для русского человека? Правильно. Русский буддизм.
С философским лапидарным кредо: да пошло оно всё!..
Ты в весеннем лесу пил берёзовый сок?
Эти апрельские срединные дни всеми ожидаемы и любимы.
Воздух настоян на запахах уже окончательно очнувшейся от зимней стужи земли. Небо чистое, высокое и такое ослепительно-голубое, что глазам становится больно от вглядывания в него. Позади уже позднемартовская и раннеапрельская ростепель, со сложным, горьковатым запахом снега и оттаявшего тальника, с грохотом рвущихся к спящей ещё Палашке ручьёв, с лывами, глубину которых так важно, да что там, жизненно необходимо знать мелкой пацанве, с могущественной грязью способной одолеть и загнать по самую кабину какой-нибудь «Белоруссик» с непутёвым механизатором, решившим выбраться из трясинистой низинки с помощью оборотистых больших задних колёс.
В неподвижности иного апрельского полдня чудится едва ли не струящееся марево – так уже припекает. «Еслив такая теплынь простоит, - мы на Первомай в Палашку сиганём, откроем сезон», - мелькнёт отчаянное в мальчишеских заповедных мыслях.
А то ветер нагонит с востока полынную горечь запревшего на солнце прошлогоднего былья да холодок сырых оврагов. Хорошо! И соглашаясь с этим, забирается с беспечной песенкой в самое поднебесье, чтобы пасть затем глухим камнем почти до самой земли восторженный забавник и первый весенний солист – жаворонок.
И такая эта песня, что, кажется, словно весь воздух поёт.
С ещё больших высот донесётся ветром блеяние «барашка» - бекаса. У этих пугливых, забавных птичек начинается брачный период и они, поднимаясь вверх, резко пикируют вниз, и перья крыльев и хвоста издают вибрирующий звук похожий на блеяние – отсюда и давнее название бекаса.
Увы, всё меньше и меньше, этих отважных птичек. Редкий счастливец услышит и песню жаворонка. А виной тому не только вечная осторожность этой птички, но и царь-природы: человек. Травящий природу ядохимикатами, устраивающий пожары – узаконенные «палы» - на полях, а они, птички-невелички, спасая свои гнезда, закрывают их своими тельцами и сгорают вместе с детёнышами.
Солнце окончательно освоилась с неспешным своим высоким прохождением по небосклону – солнце не просто ясное, радостно сверкающее апрельское солнце. И даже случающаяся непогодь, какой апрель без капризов, не может нарушить той приподнятости, взбудораженности, которую испытывает всякий, если он, конечно, не окончательный мизантроп, от сознания, даруемого самой природой, что всё! всё, слышишь?! – пережили зиму, пережили холода и впереди это, кажущееся вечным, время света и тепла.
Борька шагает по просохшей обочине дороги к виднеющемуся лесу. Шагает-вышагивает мимо стоящих по обочине дороги старых берёз с уходящими в землю мощными стволами с толстой неровной корой. На их макушках громоздятся грачиные гнёзда, которые можно принять за шапки, заброшенные мальчишеским озорством, тем чувством, что, как известно, сильнее родительской взбучки.
Да, да, конечно, эти апрельские дни особенно ожидаемы и особенно любимы мальчишеской братией. Нет, конечно, не очнулись они вместе с природою от зимней спячки, как пишется в книжках.
Какая там спячка?!
Лыжи, хоккейные «зарубы» на льду речки, да и просто на очищенных грейдером улицах, где коньки сменяются растоптанными пимами. А взятие снежных горок, а одоление заметов, да так, что вымокнешь до пояса, а пещерные ходы в сугробах, а вечерние баскетбольные и волейбольные баталии в школьном спортзале?!
Но как всякое живое тянется к свету и теплу, так и надоедают эти фуфайки, эти шарфы, без которых не выскочишь из дома, надоедают этот снег и вечные сопли под носом. Хочется беготни в одной рубашке или футболке, хочется на ногах кед, пусть и громоздких, производства томской фабрики, а вьетнамские - жуткий дефицит.
Первую раздольность и распахнутость, буквальное ощущение земли под ногами приносила игра в лапту. Борька любил, ещё не покинув мальчишеского возраста играть в лапту с ребятами старше его. Удары у него получались через раз, иногда выходил у него и «подарок»: резиновый мячик совершал плавный высокий полёт и становился лёгкой добычей «вадящих», Борька получал пару заслуженных пендалей, не злых, но назидательных, в меру, потому, сильных. Эти игроцкие неудачи он с лихвою отрабатывал своим неугомонным, нервирующим соперников нарыванием на «сале», а также ловкостью пробегания «поля». Случалось ему показывать и «высший класс». Заигравшись в нарывании, он оказывался отрезанным от возвращения домой или же вдали от дальней черты. И вот уже деваться некуда, надо прорываться, бежать по-заячьи петляя, а мячик перелетает от вадящих и вот уже решено ими, сейчас будет Борька этим резиновым снарядом помечен, да с оттяжечкой помечен в то место, что пониже спины. Наконец, кульминация! Прорыв Борьки по краю перерезает набегающий (в трёх шагах всего!) верзила Уткин. Ну, рыжий, мля, получай! – отдышливо сипит Гусь и резко бросает мячик. Но буквально за мгновение до этого этот чумовой Латыш бросается на землю, да ещё как-то с вывертом тела, с полукувырком и мяч врезается в мягкую землю и высекает из неё фонтанчик дёрна – так могуч бросок лепшего друга! А иногда и такие акробатические чудеса не помогали... И настолько обострены были сейчас его воспоминания, что Латышев буквально почувствовал ожог от точного попадания.
Так, полный воспоминаниями, от которых ему легче и как-то светлее на душе, и чище он самому себе кажется, и даже начинают брезжить надежды, он вступает в местный палашинский лесок, иные прозывают его смешанной берёзово-сосновой рощей, кто-то и вовсе чудит, и насмешливо прозывает эти пятьдесят с лишком гектаров дубово-пальмовой дубравой – так причудливо тянутся-потянутся к свету какие-то необычные, гибридные крушиновые деревья на опушке.
Тропинки лесные извилисты и похожи на людские судьбы. Борька, погружённый в размышления, успел свернуть и обойти старый большой пень, густо усеянный муравьями; было ясно, что эти вечные труженики выбрали объект для строительства, которое незамедлительно, без всяких смет-согласований и начали. На середине пня уже возвышалась остроконечно куча нанесённого муравьями лесного сора.
«Утренней дойкой» называют собирание берёзового сока. Кто не пил его, да ещё из вырубленной лунки куда тыкаешься с соломинкой и начинаешь осторожно тянуть холоднющий этот нектар – тот многое потерял.
… Ах, берёза, берёза! Настоящее русское дерево, символ России, вечная наша любовь и вечная карикатура для наших недругов.
Западная Сибирь и вовсе берёзовый край. Нигде больше нет такого обилия этого расчудесного, нежного, красивого, радостного и печального, самого человечного растения. Берёзовое царство – лучшее лекарство, говорят. И не случайно ходили они школьниками собирать (с каждого - стограммовый стаканчик) – берёзовые почки для медицины. Нет, нет такого ещё дерева, как берёза, которое бы всю себя целиком отдавала человеку.
А кто первый начинает жизнь на гарях, пустошах, вырубках? Она, берёзонька - скромная, неприхотливая русская красавица.
Борька достаёт из рюкзачка топор с коричневым глянцем на топорище – оно было сделано давным-давно, ещё мастеровитым тестем.
Вот уже и тестя восемь лет нет в живых, и теща прожила после него всего полгода. Ольга ухаживает за могилками, в оградке всегда прибрано аккуратно, и каждую весну высаживает она цветы. На могиле матери – её любимые флоксы и бархатцы. На могиле отца - ландыши, на могиле сына Пашки, утонувшего в четырнадцать лет, – анютины глазки и ноготки. Она и могилку Сталины Ксаверьевны не забывает.
В той нищете, в которой они оказались на исходе армейской жизни, среди вдруг ставших чужих людей – так они смотрели презрительно, когда ты обнаруживался своим русским, сибирским говором, - жена оказалась более стойкой и выдержанной.
Не только сама не опускалась до сломленного безразличия, бралась за самую грязную работу, пусть! – лишь бы платили, иногда и просто продуктами – надо растить детей, - но и мужа она поддерживала, гнала от него собутыльников, гнала на поиски работы, гнала от него покорность судьбе.
Именно жена и спасла их семью – это он понимает и так ему хочется это Ольге сказать в такие вот светлые минуты… Жаль не хватает смелости. Ольга нарочито груба с ним. Так и только так - с презрительной грубостью и нужно относиться к слабакам. Об этом она говорила, говорила громко, чтобы он слышал, своей старшей дочери, когда та жаловалась на участившиеся запои мужа.
Да, он отяжелел и осутулел за эти палашинские годы, которых набежало больше десятка, но он ещё силён оставшейся былой ловкостью. В голове ещё порядок: он ещё может починить любую радиотехнику – суайе лё бьенвеню, пейзане!
… Поранив, как мог, осторожно, пару берёз, напившись до отвала, как в детстве, через соломинку и укрепив под берёзами два бидона, он решает пройтись по леску, чуть поозоровать: погикать, сучки побросать до верхних веток, за задремавшими сороками погоняться.
Уф!.. Птаха встревожено выпорхнула ему навстречу из овражка, и он разом покрылся холодным потом.
Нервы-нервишки… Неспокойная совесть. Там на самом донышке русского буддизма ноет и ноет, точит и точит не мысль даже, состояние неправильной жизни.
Оттого и не может он прямо и спокойно смотреть в глаза людям. Буравить их вытаращенными зенками, это мы можем, выпучено-бесцеремонно разглядывать с чуть приметной ухмылочкой превосходства таинственного. Превосходства нормальному человеку и непонятного – с чего этот пегий мужичок с чёрными, тревожными, как бы ускользающими глазами, так смотрит? – всему этому он, да, обучен, самоучкой, приглядыванием за теми, чьё поведение ему нравилось с детства: дерзкими, нахальными, бесстыжими.
Кто-то идёт ему навстречу. Пригляделся… Дядя Володя Сметанин. Легко шагает этот семидесятилетний старичок-бодрячок. Не шагает, а прямо порхает, отмечает ревниво Борька и громко, нарочито нараспев, произносит:
- Доброго здоровьица, нашему Без Пяти Минут Герою!
- И безработным тунеядцам не хворать! – в тон отвечает Панфилыч, и, указывая на торчащий из рюкзака топор, спрашивает. – Опять природу рушишь, варвар беспогонный?
- Нектарчику берёзового захотелось, дядь Вов, - вдруг смиренно, елейным голоском говорит Борька.
Панфилыч искоса взглянул на него. От этого пересмешника всего можно ожидать. Тем более, что это всё у него идёт не от куражливости, а от безделья.
Встречаются они крайне редко и тому виною, конечно же, не их деревенское месторасположение: дома их на разных концах Палаша.
Просто не любят друг друга, не испытывают взаимного уважения. Старший первый это обнаружил, как только столкнулись они в каком-то узеньком проулочке после возвращения Латышева из бессарабских степей. Такой ненавистью полыхали глазки Борькины, так зловеще застыл его скошенный, мясистый подбородок. К тому же экс-прапорщик был нагружен тем алкоголем, от которого дуреют: разило от Латышева техническим спиртом, что в ту пору стали продавать в Палаше, как и в каждой русской деревне, едва ли не через хату.
Тогда он набычено стоял напротив, в грязном бушлате, кирзачах столь же, и как бы демонстративно измызганных глиной. Стоял, смотрел. Красное лицо с вывихнутыми глазами.
- А-а… Передовик… чтоб вы все передохли… - сплюнул тягучей слюною, но в сторону.
Плюнь под ноги – Панфилыч, наверное, не сдержался и огрел бы его: он возвращался из мастерских, злой, усталый и нёс в брезентовой сумке самые сокровенные инструменты. Воровство тогда не смущалось давних дружб и знакомств, а вскрыть кабину какого-нибудь «зилка» или «газончика» – этому обучаются в деревнях с отрочества. На всякий случай, вдруг в жизни пригодится.
Потом, конечно, были встречи совсем не такие.
Совсем уж и ласковые случались, когда, например, Борька приходил устраиваться в сметанинскую весёлобатрацкую артель. И даже пару месяцев отработал. Взялся Латышев рьяно, по четырнадцать часов в поле, в гараже. Посадил его тогда Панфилыч за руль, права помог оформить: забугорные не годились, конечно.
И тут Борька левочком соблазнился. Пару раз прокатило: после третьего Панфилыч отдал ему заработанное за полмесяца и без слов вытурил.
Через несколько лет Борька приходил устраиваться на посевной сезон. Панфилыч его принял и заплатил достойно за ту пыль, которой Борька насытился до отвала на сеялке.
Деньги, как условились сразу отдал частями: десятина Борьке, остальное Ольге. А через три дня ввалился Латышев пьяный и начал требовать вернуть долг за то, что «ишачил на тебя кулак, как папа Карло».
Ругался грязно и опять удивлялся Панфилыч, глядя в его побелевшие зрачки: сколько же ненависти в этом Латышеве – ровеснике сына Вовки, в одном классе учились, в одной футбольной команде играли.
Тут уж подельник Панфилыча Зубатов не стерпел. Взял этот огромный, спокойный мужик Борьку за шкирки, пронёс его, норовящего лягнуть Зубатова болтающимися в воздухе ногами, пронёс через весь их двор и швырнул (тут уж ты Костян, тово, переусердствовал, пожурил его Панфилыч после) прямо в лужу.
Позже Панфилыч не раз и не два анализировал этот случай. Вертел, обкатывал и этак, и так. Пытался Борьку оправдать: судьба-то не ласкала его. По сути, сиротство при живых родителях, а отсюда и злость с детства на весь мир. Армия… Ну, наверное, думал Сметанин, жилось там ему не так уж и плохо, в отпускные наезды, хоть и сам он с ним за столом не сиживал, но сарафанное радио передавало, что живут они на бедность не жалуясь, Ольга родителям и сестрам своим подарки привозит дорогие. Вот с севера на самый юг их перевели: живут, служат, мир рассматривают. Потом вот такое со страной несчастие произошло. Про армию тогда много писали. Сначала какая там страшная дедовщина, потом до генералов добраться, гласность и перестройка разрешила, про их воровство, потом во всех бедах армию винить стали «братья» по Союзу, дескать, оккупанты, и без оружия саперными лопатами любую свободу искромсают, потом пугали заговором против демократии «чёрных полковников», потом и вовсе армию дважды подставляли в августе 1991-го и октябре 1993-го… Так, измордовав всю её психическими атаками (в Палаше, помнит, он создавалось что-то наподобие комитета материнского по защите прав сыновей, ну, чтобы ором и прочими шумными акциями как-нибудь своего ребёночка от армии «отмазать»), довели армию до суицидного состояния. А тут и Чечня приспела… Вернулся Борька со своим немаленьким семейством да с двумя тощими чемоданами и уже то хорошо, что крыша над головой оказалась. Несчастье, преждевременная смерть тётки Сталины, как это часто в жизни бывает, помогло им хоть в Палаше квартирантами, приживалами себя не чувствовать.
А нищета… Нищета, думает Панфилыч, никого счастливым и здоровым не делала. Опять же нищему, можно сказать, приятно произносить угрозы. Всем: власти, богатым, удачливым. Наконец, работодателям, таким, вот, как я. Но всё же вспоминались опять эти белые, ледяные, готовые ко всему, Борькины зрачки и весь выстраиваемый ряд обстоятельств, оправдывающих Латышева, рушился.
-Присядем, дядь Вов, - предложил Борька, показывая на поваленную берёзу. - Не, эту точно не я, - коротко хохотнул и протянул пачку «Примы».
-Ты же, Боря, знаешь, не курю, - примащиваясь на дереве, ответил Сметанин.
Сидели. Молчали. Спрятав «Приму», Борька попыхивал «козьей ножкой». На дымок, видно, прилетел пёстрый дятел, но что-то быстро закончил свою долбёжную работёнку, но тотчас над их головами стала солировать пересмешница сойка. Что-то её спугнуло. Продолжали прилетать птахи, чтобы посмотреть на этих гостей. Вот, прилетели, уселись на ветки и заподсвистывали, защебетали, рассказывая о зимней своей эмиграции тёмно-бурые зяблики.
-Хорошо… Так бы сидел и слушал. И больше ничего не надо. Любишь птиц?
- Шуткуешь всё не по возрасту?
- Нет, серьёзно. Как живёшь, Боря?
- Как... Всяко-разно… Как… Акам-ракам-сракам… Слышал такую считалочку? Нет? Вот дотянул до пятидесяти и всё не могу понять: то ли старость пришла, то ли юность вернулась… Всё, короче, ништяк, дядя Володя.
- Понятно… А насчёт считалок, так я другую знаю. Уборка, уборка – перейди на Егорку, стирка – на Ирку, глажка – на Машку, готовка – на Вовку, а мне на море путёвку. Вот как, да? Слушай, может ты, Боря, и злишься от безделья. Маета она такая – ногам и голове покоя не даёт, а в душе одна тревога.
- Ага. Ясен пень, - какие только слова во рту у мужиков не живут.
- Так как всё ж живёшь-то?
- Живу хорошо. Ожидаю лучшего.
- А я так тебя понимаю, Бориска. Что ты всю жизнь на жизнь обижаешься. Недодала она тебе многого, а ты с детства, видно, требовательный товарищ, - решился, коли так вот встретились, высказать Панфилыч свои мысли вслух.
- У-у, ты, какой философ, дядь Вов. Весёлый философ. Так надо было тебе своё кулацкое хозяйство назвать. А то давай прибедняться! На иномарке раскатываешь. Три гаража техникой забиты, а всё ж туда же… Смотрите, люди добрые! «Весёлый бедняк»!
- Так ты мне, Борис, завидуешь что ли? Старику всю жизнь горбатившемуся? Ну… Зависть она любого не пощадит. Сгложет. Один скелет останется.
- Скелет, да честный.
- Ну, есть вероятие, что сегодня мы друг друга не поймём. Как всегда, однако.
В лесу ещё лежал низинками грязный, ноздристый снег, похожий на крупную, бурлинскую серую соль. Ветер гулял по лесному обыкновению где-то наверху, и лишь лёгкий гул доносил о нём. Они сидели на сухой опушке, повернув лица к горячему солнцу. И Панфилыч и в столь почтенном возрасте поиграл-позабавился: плотно сжал веки и увидел сияющий оранжевый поток, чуть рябивший по краям. Потом открыл глаза и ничего не увидел – темнота ушла и всё стало таким отчётливым в мире, каким и бывает только в детстве после слёз.
Панфилыч поднялся и, не прощаясь, пошёл по лесной хвойной, ещё тёмной от сырости тропинке. Поговорили.
Критики Википедии
Проворный американский малый Джимми Уэйлс, более известный всему виртуальному миру как Джимбо, - в детстве застенчивый отличник, боявшийся баскетбольного мяча, как чёрт ладана, заядлый любитель компьютерных игр, вот здесь он всех побеждал, со всеми расправлялся, Джимбо - так и не получивший диплома доктора философии в области финансов в молодости, и при выходе из которой озарённый идеей создания интернет-энциклопедии под названием Википедия, - этот Джимбо, сдаётся нам, и глазом не моргнул бы, случись у него встреча с русским крестьянином из сибирского села Владимиром Панфиловичем Сметаниным.
Вряд ли повел бы даже ухом и наш куражистый земледелец. Знакомство с виртуальным миром и его апологетами в планы Сметанина, по крайней мере, ближайшие, никак не входило.
Он и к сотовому-то телефону относился с плохо скрываемым раздражением.
Отсутствие зримых, материально обозначенных проводов действовало угнетающе на психику Панфилыча.
Случись же такая встреча…
…- Хай! - улыбаясь всеми пятьюдесятью американскими зубами, наверное, приветствовал бы Панфилыча Джимбо. - Как дела, Владимир? Всё ол райт? Файн! Ты хочешь спросить, в чём конечная цель сказочно обогатившего меня проекта Википедия? Отвечу. Ни в чём. Одна забава. Тутти-фрутти, как говорят заносчивые итальяшки. Этих любителей макарон и мафии, кстати, у нас много. Я знаю о чём говорю, май фрэнд.
Ухом не повёл, разве, что повёл бы носом своим чутким наш Владимир Панфилович. Повёл бы носом наш орденоносец да коротко про себя охарактеризовал бы «лыбящегося как наш деревенский дурачок Федька» америкашку, унюхав какой-нибудь Clive Christian No - «пахнет как от девки, что на танцы в клуб собралась».
Потом, быть может, начитанный Панфилыч, срезал бы этого самодовольного янки вовремя вспомнившейся фразой о своей нации американского честного писателя Фрэнсиса Скотта Фицджеральда:
— Вот этот писатель Скотт сказал, что вы, американцы, охотнее признаете себя рабами, чем крестьянами, значит, то есть, земледельцами. Почему так, объясните мне, дорогой камрад?
Тут бы этот Джимбо и крякнул, тут Джимбо и присел бы огорошенный и наверняка впервые задумался бы о бесцельности своей жизни, о погоне за химерами виртуального мира…
Но довольно, довольно фантазий, столь неуместных в нашем рассказе о реальном русском землепашце Панфилыче.
Хотя про Джимбо мы вспомнили отнюдь не случайно.
Про этого «типичного гения электронного века», одного из богатейших людей планеты, поклонника философского направления Алисы Зиновьевны Розенбаум, направления, которое призывало соединить разум с индивидуализмом, а стало быть, родить разумный эгоизм, ведь гораздо это привлекательнее звучит, согласитесь, мягко «стелила» эмигрировавшая из Советской России в 1921 году Алиса Зиновьевна, чем фраза «человек человеку волк», так вот, про Джимбо Панфилычу рассказал внук Артём, когда в очередной раз, выслушав рассказ деда о том, как он совсем маленьким, трёх лет ещё не было оказался в здешних сибирских местах.
- Слушай, дед, ты вот всё про судьбоносное решение советского правительства толкуешь в апреле 1940 года, так? - Артём частенько подначивал своего деда, в том числе и выражаясь как записной какой-нибудь политтехнолог. - А я, между прочим, сейчас вот глянул в Википедии, так там об этом ни слова. И апрель сорокового года, как считают американские энциклопедисты, только тем интересен, что Адольф Гитлер провёл молниеносную и блистательную операцию Везерюбунг Зюйд.
Панфилыч в общении с умным, донельзя информированным и не лезущим в карман за словом внуком, часто использовал тактику нарочито равнодушного поведения. Тактика эта состояла в данном случае в том, что Панфилыч общался с Артёмом, слегка отвернувшись в сторону, не глядя, но зорко слушая внука, готовый к отражению словесной агрессии.
Вот и на сей раз он также молниеносно вскинулся:
- Ты, Артемий, не выражайся так. Ёбунг, или как там… Педии …херпедии… Говори по-русски.
- Дед, ты не просекаешь. Я про то, что чихать американцы и прочие хотели на нашу историю. Им глубоко перпендикулярно, что значило, как ты говоришь, для десятков, а может и сотен тысяч людей то решение Сталина. Википедия, дед, ты только не заморачивайся, – это агитпроп для стада баранов, как, телик, например, - Артём постучал костяшками пальцев по монитору компьютера - Овсянниковский район попался в интернетовские сети ещё три года назад - потом подошёл к телевизору и также постучал по экрану. - А операция эта Везерюбунг Зюйд была по захвату гитлеровцами Дании и Норвегии. Дания ладно, а вот Норвегия - это ключ к Северному морю и путь транзита шведской руды. А ещё Норвегия — это нефть. Понятно?
- Ну… Тапереча, канешна… Просветил унучик лапотя-та… - задурачился и Панфилыч, хотя и почувствовал подступающую к горлу обиду.
Знать он не знает и знать не хочет и на обширнейшем поле, на таком, например, как у Верх-Яминского, не то, что полянке какой, не присядет он с этим американцем, который в своей энциклопедии и словом не упоминает о том решении Вождя народов.
Мудром, что ни говори, решении.
Попытка номер два
В России Сибирью принято было пугать. И не детей пугать, а взрослых.
Пугали, пусть и беззлобно демократы века девятнадцатого, наподобие великого русского поэта удачливого картёжника-миллионера и просто хорошего, совестливого человека Николая Алексеевича Некрасова: «…Ему судьба готовила путь славный, имя доброе народного заступника, чахотку и Сибирь…». Попугивая, иронизировали по поводу сибирской сторонушки и интеллигенты в конце того же века девятнадцатого:
«- Отчего у вас в Сибири холодно? - Богу так угодно! - отвечает возница», - так начинал цикл очерков «Из Сибири» всё, и вся понимающий в человеке Антон Павлович Чехов.
Однако, простой люд на все эти страшилки смотрел равнодушно.
- Допьёшься, тварь, дохалкаешься, дофулиганишься, окаянный - в Сибирь ить сошлють! - в сердцах кляла своего непутёвого мужика какая-нибудь глупая баба, кляла где-нибудь в Кинешме или Тамбове.
Глупость её тотчас мужик и расшифровывал, и во всеуслышание объявлял об этом:
- А что нам Сибирь?! Сибирь, ёшкин кот… Да на морозе лучше пьётся! Поняла, дура?!
Будь мужик пограмотней да будь николашкина водка не такая злая, он бы ещё аргумент от хакасов привёл, что, знаешь ли ты милое и законное моё сокровище, на которое глаза бы мои не смотрели, так как ослепнуть от блеска твоего можно запросто, Сибирь – Сыбы-Йери – переводится как «земля священных елей»?
С началом же века двадцатого Сибирью принято было решать, брутально выражаясь, проблему кормёжки. Проблему, которая любила душить костлявой своей рукою, прежде всего, безземельных и малоземельных сограждан Российской империи. А таких было не десятки и даже не сотни тысяч…
Так называемые столыпинские переселенцы как раз и состояли из людей либерально-демократической литературой не запуганных и не испорченных, более того в большинстве своём грамоту если и знавших, то в пределах крючковатой росписи.
Три миллиона подданных из западной, европейской части Российской империи ринулись в начале двадцатого века искать русское Эльдорадо за уральскими горами.
Каждый пятый из этих трёх миллионов, как говорится, не солоно хлебавши, спустя некоторое время вернулся в лапотную Россию (в Сибири большинство аборигенов – наглых и хитрых, сильных и трудолюбивых, а без дико-гремучей смеси этих качеств в этой суровой стране было и не прожить, - расхаживали в сапогах, а зимою в пимах, лаптей и вовсе знать не желали, равно, как и грамоты: каждые восемьдесят человек из ста в Сибири дореволюционной не умели писать и читать) и надо полагать, поспособствовал тому, что случилось в 1917 году.
Так закончилась попытка номер один.
Третью масштабную попытку решить продовольственную проблему для своего народонаселения государство, в ту пору, давно уже Советское, предприняло в 1954 году. Началась целинная эпопея.
Об этой попытке говорено много, написано не меньше, в том числе романов и повестей, представителями самого массового вида из искусств сняты замечательные фильмы как документальные, так и художественные, такие, например, как «Иван Бровкин на целине».
А вот попытке номер два совсем уж не повезло со вниманием со стороны тех же литераторов и режиссёров, историков и журналистов.
А попытка была, да какая, попытка!
В марте 1939 года на восемнадцатом съезде большевиков было принято решение резко увеличить количество сдаваемой государству продукции сельского хозяйства.
Решение приняли по-сталински, не как при Хрущёве, то есть не с бухты-барахты. Реализация этого решения обеспечивалась целой системой мер, оформленных совместными постановлениями большевистской партии и советского правительства. Эти постановления касались и мер охраны общественных земель от разбазаривания, и мер по развитию общественного животноводства в колхозах, и изменений в политике заготовок и закупок сельхозпродуктов.
Начиная с урожая следующего, 1940 года, обязательные поставки продуктов растениеводства должны были начисляться с каждого гектара пашни, закреплённой за колхозом.
Таким образом, от площади пашен и лугов зависели обязательные поставки государству сена, молока, яиц, кож. До этого же поставки исчислялись от плана посева различных культур, поголовья колхозного стада и так далее.
Однако это здравое и дальновидное решение не могло быть реализовано в той же Сибири. По простой причине – не хватало рабочих рук в колхозах.
Через два месяца, после восемнадцатого большевистского съезда – в мае 1939 года - было принято постановление «О мерах охраны общественных земель от разбазаривания».
Суть его сводилась к следующему: надо возвратить в общественный фонд земельные участки, переданные колхозникам для личного пользования сверх установленных норм. В постановлении утверждалось, что колхозники, занятые работой на приусадебных участках, уклоняются от участия в общественном труде, что и создаёт искусственную нехватку рабочих рук. В этом же документе говорилось, что активная работа колхозников позволила бы «высвободить значительную часть рабочей силы для промышленности и для переселения в многоземельные районы СССР, где действительно имеется нехватка рабочих рук».
В Сибирь! Там земли много! – читалось между строк.
Первых переселенцев по этой государственной программе в Сибири приняли ещё в 1939 году, но главные потоки людей устремились в Сибирь, причём не только в Западную Сибирь, - хотя этот регион и был основным для переселения, - весной и летом 1940 года, после того как в апреле этого года ЦК ВКП (б) и СНК СССР приняли решение о переселении части населения в многоземельные районы Советского Союза.
Переселение намечалось грандиозное.
Только в Восточную Сибирь, ту самую, с «дикими степями Забайкалья», предусматривалось переселить в течение двух лет двести шестнадцать тысяч семей.
Семей, заметьте, не человек. А средняя сельская семья, собиравшаяся в Сибирь с Курщины ли, с Орловщины, с Тамбовщины или со Смоленщины, с с Чувашии или Мордовии - состояла, как свидетельствуют документы, из пяти с половиной (для статистики это не хохмачество, а точность) человек.
Но всё это - документы, планы, решения и меры для их реализации. Словом, то, что принято называть лишь одной стороной медали. Другую же сторону видел только, а может быть, не только, а лучше и яснее других, страшный и великий правитель Иосиф Сталин.
Переселением многодетных семей из западных областей Советского Союза на Восток, он, этот обожаемый миллионами и миллионами проклинаемый «отец всех народов» и «тиран всех времён», спасал сотни тысяч людей!
Спасал детей – будущее страны, её генофонд. Спасал от столь близкого уже и обещающего небывалую адскость пламени войны. Войны, которой не знал и не видывал, и не мог даже представить мир, так быстро забывший кровавую бойню 1914-1918 годов.
Кормилица Сибирь
Двухлетний Вовка был пятым, самым младшим ребёнком в семье Сметаниных, которая из Смоленской области из деревни Тюшино, что в Кардымовском районе в мае сорокового года отправилась в далёкую, неведомую Сибирь.
По рассказам матери добирались они долго. Делали несколько остановок: одна и вовсе двухнедельная в Омске. Ехали большим составом, в вагонах, оборудованных в подвижные квартиры.
В пунктах санитарной обработки и горячего питания составы отводили в тупики, и тогда обитатели вагонов шумной и весёлой толпой заполняли вокзалы. Хотя, бывало и не до веселья.
У матери (она бережно собирала домашний архив – не столь частое свойство характера для крестьянки) сохранилась омская газетка с заметкой под названием: «История со счастливым концом». В ней рассказывалось, как совсем маленький мальчик из переселенцев, Вова Сметанин потерялся в вокзальной суете. Каким-то образом Вова оказался на берегу Иртыша. И только бдительность простых работниц пристани помогла избежать трагедии. Мальчика доставили к семье, переселяющейся в Сибирь.
В Омске, вспоминала мать, тогда скопилось много эшелонов, и бараков для размещения семей переселенцев не хватало. Жили эти недели на вокзале, иные, в ожидании отправки на пароходах вынуждены были размещаться таборами со своими вещами прямо на берегу Иртыша и у линии железной дороги под открытым небом. Много было ругани, неразберихи, потом прибыло какое-то высокое начальство в военной форме и всё утихло, успокоилось, эшелоны пошли.
А газету с заметкой принесла мне женщина, с которой ехали, говорит тут про вашего мальчика написано, продолжались воспоминания матери, а ты, Вовка, шельмец, всегда норовил по-своему поступить, всегда тебя леший куда-то нёс… Матушка завершала свои воспоминания, как правило, нотацией.
Начало же воспоминаний собственных Панфилыч связывал с гаданиями цыганки. Шли бои за Сталинград – и даже в их глухом сибирском селе, что приладилось к Кулундинскому бору – понималось и чувствовалось: как там, на Волге решится, так и будет. Или мы эту вражину Гитлера под зад выпнем, или нам всем крышка. И если «крышка» - тогда и бор, и тайга самая глухая не спасут.
В здешних местах хорошо ещё, очень даже хорошо помнили поведение иноземных супостатов в гражданскую войну. Белополяки и белочехи с русскими и украинскими голодранцами, вознамерившимися раздуть на горе всем буржуям мировой пожар, особо не церемонились, жестокостью, порою, превосходя карателей из отрядов колчаковской армии Анненкова или Кайгородова.
Шли бои за Сталинград.
От отца, ушедшего на фронт осенью сорок первого, уже несколько месяцев не было никаких весточек. Мать плакала и металась, и работа не спасала от мыслей самых чёрных, и однажды, собрав младших – Тоню и Вовку она отправилась в соседнее село, к цыганкам.
- Зачем нас-то взяла, не ближний, чай, свет, как говоришь, до Зябликово ходили, а это ж пять почти километров, да по зиме? - гораздо позднее допытывался у матери Панфилыч.
- Я тогда ничё не соображала своей бестолковкой, да вы с Тонькой ором орали – жрать просили. Лёшка с Ванькой, а я вас под мышки, ну а в дороге-то глядишь чем-нибудь вас, оглоедов и отвлечёшь, - мама, Надежда Георгиевна, как могла, оправдывалась.
Дорогу эту вдоль бора Вовка не помнил, зато помнил, как цыганка с большой волосатой бородавкой на подбородке наливала в стакан воды, подносила его к глазам матери и шептала зловеще:
- Вон, смотри, паук плавает, видишь? Плавает… значит, будет жив твой… Жди.
Вовка смотрел на бородавку, потом на стакан и ему виделся всплывающий паучок. И мать, и сестра Тонька тоже видели паучка – кивали радостно головами.
Мать отдала цыганке свёрток.
Потом, позже, Вовка узнал, что мать расплатилась за гадания отрезом ситца, выданного в конце года за работу в колхозе.
Ещё позже любознательный Панфилыч навёл справки о своей малой родине. И вот что узнал. В Кардымовском районе, откуда приехали в Сибирь десятки многодетных, подобных Сметаниным семей, было выжжено дотла более 25 деревень, расстреляно и повешено более пятисот мирных жителей, почти семьсот человек угнали на каторгу в Германию. Были разрушены 141 колхоз и 2 совхоза, сожжено 1580 домов, 180 мельниц, 25 школ, 37 колхозных клубов. При отступлении угнано в Германию 5317 лошадей, 5554 головы крупного рогатого скота, около 7000 голов овец, 3050 голов свиней, свыше 24000 голов мелкой птицы.
23 сентября 1943 года Кардымовский район был полностью освобождён от фашистских захватчиков. Одними из первых на территорию района вступили части 88-й стрелковой дивизии. И именно на Смоленщине, и именно при освобождении деревни Ермачки, в четырёх километрах от Кардымово пал смертью храбрых отец - сержант 88-й стрелковой дивизии Панфил Андреевич Сметанин.
Весной этого, проклятого для Сметаниных, и подарившего уже зримую надежду на победу для страны, 1943 года, призвали на фронт старшего брата Сергея. Они, четверо ребятишек, и выжили именно благодаря ему, регулярно присылавшему деньги со своего офицерского аттестата. Сергей, имевший за плечами семилетку, поработавший трактористом, закончил ускоренные лейтенантские курсы в Челябинске.
Тринадцатилетний, когда остался за старшего в семье, серьёзный, малоразговорчивый Ванька, Тонечка-тростиночка, худышкой так она и осталась всю жизнь, сестрёнка была старше Вовки на три года и Победу встретила десятилетней, Лёшка – её погодок, юркий и шкодливый, росточком меньше всех удавшийся, но к зрелым годам раздавшийся в плечах, ряху наевший да, вот он, длинноносик Вовка. Вся Сметанинская детвора.
Сердце матери Надежды Георгиевны томилось и гибелью мужа, и страхом за старшего сына Сергея, и болезнями младших детей. Особенно тяжело пришлось младшенькому.
Однажды Вовку захватила жестокая малярийная лихорадка. Уходя на работу, мать укладывала его в цинковую ванночку, укрывала тёплыми тряпками. Опять же, много лет спустя уже взрослому рассказывала она Вовке:
- Веришь, сынок, так тяжко на твои мучения было смотреть, что плетусь с работы, а сама думаю, вот, приду, а он не живой. Спасибо скажу, Бог прибрал… Отмучилось дитё.
Однако Вовку болезнь пощадила. Мальчуган выправился, более того, к концу войны уже лихо управлял быками, возя с поля копны сена. Ездил верхом на лошадях, гикая и понукая их чёрными и твёрдыми, как кремень, пятками. Вместе с Лёшкой воровал предназначавшиеся скотине куски сладко-солёного жмыха.
Помнит, как Ванька выручил, вытащил его, задыхающегося из кучи дерущихся, кусающихся мальчишек на скотском могильнике за селом. Дрались отчаянно они за куски мяса.
Потом подфартило: мать назначили пасти овец, Вовка ей в помощниках. Поддоивали одну из самых дойных овечек – опять же радость! Живы будем, с голоду не помрём. Но, главное, конечно же, что помогли выжить семейству Сметаниных – присылаемые с фронта Сергеем деньги.
Старший сын вернулся с войны в сорок шестом (ещё половил «лесных братьев» в Латвии), вернулся с орденами на груди широкой, жалел в рассказах о службе в разведбате, что не дошёл всего-то тридцать километров – «вот, как от нас до Харитоново, представляешь?» - до Берлина. И не забудет Панфилыч никогда, до самой смерти не забудет, вкуса тех маленьких, очень твёрдых шоколадных плиток, что привёз из армии старший брательник.
Сергей пожил с ними совсем немного. Пришло письмо от командира их разведбата – тот был обязан Сергею жизнью: лейтенант Сметанин протащил его раненного на себе через линию фронта и «нейтралку» - звал он Сергея на хорошую, денежную работу. Звал не куда-нибудь, а в город Сочи, откуда был сам родом.
Брат старший уехал, а через некоторое время стал присылать переводами деньги. В письмах же сообщал, что работает водителем. Возит главного редактора сочинской газеты. Жизнь здесь, писал, сытная, народ нарядный и шумный. Спустя ещё некоторое время Сергей написал, что у него есть возможность устроить мальчишек – Лёшку и Вовку - в суворовское училище. Семнадцатилетний Ванька уже вовсю вкалывал в колхозе.
Лёшку мать отправила, а Вовку в путь дальний пустить побоялась. Последыш, он и есть последыш.
Лёшку одного в училище не приняли, надо было именно двоих, и именно братьев, по тогдашним правилам. Сергей устроил брата в фабрично-заводское училище в Краснодаре, питание хорошее, общежитие, одежда казённая, но добротная. Всё лучше, чем в голодной деревне озорничать. Так, зная Лёшкин характер, и до беды недалеко.
Вовка, тоже отличавшийся непоседливостью и своеволием в поступках, хотя это никак не сказывалось на почтительном, уважительном его отношении к старшим и прежде всего к матери, поначалу обиделся не на шутку. Ах, так! Лёшку в путешествие отправили, а я сиди тут! А я, может, больше Лёшки раз в десять хочу на мир глянуть, хочу в поезде на страну нашу большую и самую красивую в мире посмотреть. Ну, ладно… Ну, хорошо… Вы, от меня ещё дождётесь хоть слова… Всё! Молчу на век!
Однако раскрыть рот ему пришлось да очень скоро пришлось. Через неделю после отъезда братьев в Сочи.
- Мне?! Ботинки?! Мамочка, родная! Любимая моя, мамочка! – Вовка бросился к матери, прижался к ней.
А Надежда Георгиевна, гладя его по ершистой, как всегда, выгоревшей за лето макушке, улыбалась сквозь слёзы. Если бы не оставленные для них деньги от Сергея, то не видеть и Вовке, идущему осенью в пятый класс, первые для него в жизни ботинки. Самые настоящие, со шнурками. И с деревянной подошвой.
Летом 1950 года брат Сергей опять приехал в деревню проведывать родных и провести отпуск, матери привёз какую-то настойку в бутылочке от ломоты в ногах, ездил в славный город Бинск, куда уехала учиться в «ремеслуху» на швею сестра Тоня, остался доволен увиденным и успокоил матушку: хорошие воспитатели, всё везде в чистоте и в порядке. И, вволю накупавшись в местной мелкой и тёплой речушке, забрал Вовку к себе в не менее славный город Сочи, где, как известно, «тёмные ночи», да живут там те, кто «прикуп знает».
Надежда Георгиевна осталась с сыном Ваней, которому к тому времени доверили новый трактор ХТЗ.
Город обетованный
Иосиф Виссарионович Сталин, так уж повелось с самого начала, с 1937 года, любил бывать в Сочи на государственной, для него построенной даче, осенью.
Что может быть лучше осеннего воздуха? Правильно. Только воздух осенний. Так и любимый его поэт Александр Сергеевич Пушкин считал.
И странно – именно в Сочи, и именно осенью – Сталин всякий раз с трепетом и наслаждением перечитывал его.
… Лишь там над царскою главой
Народов не легло страданье,
Где крепко с Вольностью святой
Законов мощных сочетанье;
Где всем простерт их твердый щит,
Где сжатый верными руками
Граждан над равными главами
Их меч без выбора скользит…
То вспоминались свои строчки. Например, эти, написанные в молодости и посвящённые грузинскому поэту и этнографу Рафаэлу Эристави – автору стихов о жизни грузинских крестьян. Стихотворение это было опубликовано в книге «Грузинская хрестоматия или сборник лучших образцов грузинской словесности», вышедшей в Тифлисе в 1907 году, а поэт Пастернак, с его согласия, конечно, включил это стихотворение в антологию современной советской поэзии.
Когда крестьянской горькой долей,
Певец, ты тронут был до слез,
С тех пор немало жгучей боли
Тебе увидеть привелось.
Когда ты ликовал, взволнован
Величием своей страны,
Твои звучали песни, словно
Лились с небесной вышины.
Когда, отчизной вдохновленный,
Заветных струн касался ты,
То, словно юноша влюбленный,
Ей посвящал свои мечты.
После того, как было принято решение построить дачу для Генерального секретаря Всероссийской Коммунистической Партии большевиков (прежде всего благодаря другу ситному Клименту – он здешние места давно уже распознал и был уже пять лет как построен санаторий имени Ворошилова), лучшие геологи и климатологи Советского Союза прибыли сюда, в Сочи, чтобы найти самое благоприятное место на курорте.
И место было найдено. Место, где соединялись три потока воздуха: с гор, с моря и воздух от хвойного леса. Отсюда был замечательный вид на море, которое плескалось внизу, совсем рядом. Купаться он не любил, плавал совсем неважно, но любил смотреть, особенно в вечерние часы, на водную гладь.
Дача в архитектурном отношении мало чем отличалась от типичных сочинских пансионатов и домов отдыха, разве что не было на её территории ни одного фонтана. Вождь посчитал это излишним – пустая трата денег. Да и зачем? – море в полусотне метров.
Помимо Сталина – так повелось ещё до войны, а после и вовсе стало едва ли не обязательным ритуалом – в Сочи отдыхали его ближайшие соратники, распознавшие прелесть этих мест и политические лидеры коммунистических и рабочих партий других стран.
Город солнца… Город тепла…
Горные отроги Главного Кавказского хребта надёжно укрывают Сочи от холодных северных ветров и купаться в Чёрном, - в самом синем и ласковом море в мире – можно с апреля по ноябрь. А сибирскому мальчишке и вовсе едва ли не круглый год.
Чуткий и длинный Вовкин нос попервости ошалел от густоты и насыщенности южных запахов. Чего стоил только нежный и тёплый запах мглисто-зелёных магнолий!
Вообще, город просто утопал в зелени. Казалось, что он весь состоит из парков и скверов. Брат Сергей сводил Вовку в Ботанический сад, и тамошний старичок-экскурсовод в смешных очочках без дужек, цепляй на нос и всё – рассказал, что в Сочи и только в Сочи можно встретить сразу более трёх тысяч видов и форм растений. Субтропики, одним словом.
Суб-тро-пики… Вовке нравилось разлагать это слово: всё здесь намешано – и суп, и казацкое оружье пики, и перекатывающееся во рту, не менее грозное, чем пугачёвско-разинские «пики», «тро».
Приехали они с Сергеем в Сочи в самом начале августа. И весь этот месяц по три часа в день с Вовкой занималась по русскому языку, математике, географии, истории и особенно по немецкому языку, жена Сергея – Ольга. Она была учительницей, как раз по немецкому, в котором Вовка был, как он сам выражался, «ни бэ, ни мэ, ни кукареку».
Он и по другим предметам не мог похвастаться выдающимися успехами. Хотя всё схватывал на лету, если, случалось, вёл себя на уроке спокойно, внимательно слушал учителя, то хорошая отметка ему была гарантирована. Память у Вовки была цепкая.
Сергей объявил, что учиться Вовка будет в школе самой известной в городе. Школе номер девять. Все называли школу Корчагинской, потому как она носила имя великого пролетарского писателя Николая Островского, автора знаменитой книги о Павке Корчагине «Как закалялась сталь».
Когда они с братом приходили устраиваться, Сергей, по обыкновению, тщательно выбритый, пахнущий одеколоном «Шипр», с причёской «полубокс», был в костюме с орденами Славы третьей степени и Красной Звезды – и женщина, принимавшая Вовкины документы, смотрела на ордена уважительно. Они, заслуженно заработанные на войне, так хорошо смотрелись на широкой груди Сергея, так шли к его простому, мужественному лицу, а сам брат держался с достоинством. К этому времени он уже год как возил не главного газетчика Сочи, но начальника городского управления министерства госбезопасности.
Сдав документы, они вышли на крыльцо и увидели, что в школьном дворе происходит построение нескольких десятков мальчишек и девчонок лет четырнадцати-пятнадцати. Все они были одеты, несмотря на знойное уже утром солнце, в тёмно-синие курточки с жёлтой буквой «К» на погонах.
Вышедшая вслед за ними на крыльцо женщина-завуч с гордостью произнесла:
- Наши корчагинцы. Сейчас задание от командира получат и на работу. В центральный парк кустарники подстригать, деревья подбеливать, урны. Работы много. Старшеклассники на ремонте дорог помогают. Одни благодарности за них получаем, - она протянула руку Сергею, потом повернулась к Вовке. - Ну, что до 1 сентября, сибиряк Володя Сметанин?
Сергей с женой Ольгой (детей пока они не заводили) жили в трёхэтажном доме на Советской улице, почти в центре города, в огромной комнате в коммунальной квартире из пяти семей.
Жильцы квартиры номер двенадцать, по крайней мере, главы семей, были наподобие Сергея, людьми на должностях ответственных и государственных, людьми занятыми, курортной неге не подверженные, к скандалам не склонные, наоборот, производили впечатление людей вежливых и обходительных, хотя и немногословных.
Вовке отгородили угол у окна с кроватью, со столиком письменным и настольной лампой. Только учись.
Жена Сергея Ольга – красивая, высокая, с большими серыми глазами на чернобровом лице, - была требовательна, сам Сергей сразу дал понять, что он сторонник жёсткой дисциплины.
А ещё брат сообщил в один из первых дней, когда Вовка надулся и заартачился было на Ольгины требования, торжественно и твёрдо сообщил, что:
- Заруби на своём длинном носу, Володька, отец очень хотел, чтобы кто-то из нас получил высшее образование, в люди выбился, вот на тебя вся надежда. Учись, не волынь. Всё понятно?
- Понял, чай, не дурак, - буркнул недовольно, уставившись в пол, младший брат и тут же получил короткую, но увесистую затрещину.
- Смотри в глаза, когда отвечаешь. Прячут взгляд только те, кто способен выстрелить в спину, - Сергей смотрел на Вовку холодно и пронзительно, и тому пришлось напрячь всю свою волю, чтобы ответить старшему брату прямым и смелым взглядом.
В общем, Вовке пришлось несладко.
Зубрил этот ставший и вовсе ненавистным немецкий, писал диктанты, делая кучу ошибок, чуть лучше давалась история с географией, зато не было ему равных в декламировании стихотворений, которые он запоминал наизусть со второй читки. Эту способность за собой, Вовка замечал ещё в Сибири, а тут она, способность эта, расцвела пышным цветом.
В 5 «А» классе, он на удивление быстро завоевал уважение. Сначала умением и бесстрашием в драке, хотя драка была так, пустяковая, не сравнить с деревенскими махаловками, да к тому же её быстро пресёк проходивший мимо рослый семиклассник Виталя Севастьянов – краса и гордость школы, потом – россказнями про диковинный сибирский край, где морозы за пятьдесят, в реках водятся пудовые рыбины, а в лесах бродят в обнимку медведи с лосями.
Привирал он на ходу, слегка, с ленцой поначалу, затем всё увлекаясь и увлекаясь по ходу историй.
Одноклассники ему верили, хотя иногда некоторые не выдерживали и пытались оборвать на полуслове:
- Ну, ты, Сметана, и загнул! Ври больше!
Тут, главное, было показать всем видом невозмутимость и спокойствие и, не обращая внимания продолжить, не меняя интонации и не убыстряя ритма, повествование.
В конце октября, когда Вовка заполучил первую хорошую отметку по «дойчешпрехе», случилось событие, запомнившееся ему на всю жизнь.
Но сначала был синяк.
Синяк за спасителя Сталина
В один из дней Вовка, возвращаясь из магазина, засмотрелся на кортеж чёрных легковых автомобилей, выруливающих с Кузнечного переулка и следующих не быстро, но и не медленно по Советской улице.
Постовой милиционер в белоснежном кителе и синей фуражке на перекрёстке, вытянувшись в струнку, отдавал честь проезжающим.
По всему выходило, что в одной из машин должен был ехать Сталин.
Такой Вовкин вывод основывался на услышанных разговорах взрослых: если пара, а то и одна непростая машина, то либо Ворошилов, либо Молотов разъезжают, либо ещё кто помельче рангом, если же машин больше – значит едет Сталин со свитой.
Сначала Вовка остановился, и рот его непроизвольно открылся. Потом Вовка пошёл, потом ускорил шаг, потом побежал, не отрываясь взглядом от кавалькады… В этой машине?.. А может быть в этой?.. Нет! Наверняка, вот, в этом, сверкающем чёрным лаком и хромированным радиатором «ЗИС-110» … Да, точно, вон, вон! - за стёклами мелькнул, знакомый всем облик…
Ба-бах!
Любознательное лицо пятиклассника сочинской школы имени Николая Островского Володи Сметанина и дюралюминиевый фонарный столб, изготовленный несколько лет назад на металлическом заводе имени Никиты Изотова в городе Кременчуге - сошлись в неравном поединке.
Лицо пятиклассника уже через десяток минут украшал здоровенный синяк, начинавшийся шишкой на лбу и продолжающийся лиловым пятном под левым, слегка прикрывшимся глазом.
Фонарный столб продолжал невозмутимо лицезреть с высоты своего роста на ближайшие виды улицы Советской…
Вовка готов был взвыть от обиды и досады, когда рассматривал свою красочную физиономию в зеркале. С такой рожей, пожалуй, засунут его куда-нибудь в самые задние ряды, за спины здоровенных старшеклассников и аля-улю, какое уж тут стихотворение. А может и вовсе не пустят на торжественную линейку… Эх, ты, Алёша питерский!
Жестокая самокритика была оправданной. Уже послезавтра, на торжественное мероприятие, посвящённое Дню комсомола, в школу имени Николая Островского должен был приехать сам Иосиф Виссарионович Сталин.
И Вовкин класс, уже две недели как, после уроков, репетировал короткое, но громкоголосо-яркое стихотворное приветствие главному человеку страны Советов. Сам Вовка должен был произнести последнюю строфу из приветственного стихотворения Анны Ахматовой «И Вождь орлиными очами». Это стихотворение вместе с её другим под названием «21 декабря 1949 года» было опубликовано в четырнадцатом номере журнала «Огонёк» в этом 1950 году и было посвящено отмеченному в минувшем декабре юбилею Сталина.
Классная руководительница Лола Игнатьевна, увидев на следующий день Вовку, всплеснула руками и даром, что не запричитала: Вовка не только читал строчки стихотворные в самом финале приветствия, но ещё и должен был вместе с Леночкой Адуевой поднести Вождю цветы.
Всё выверено и расписано, вплоть до секунд и количества шагов.
Во всём должен быть порядок, как был, есть и будет этот порядок в государственном механизме лучшей страны в мире, страны, сломившей хребет чудовищному фашистскому зверю, страны, восстающей на глазах из руин и пепелищ, страны, где «…так вольно дышит человек».
Шишка на лбу, моментально вскочившая через день, почти разгладилась. Сложнее было с синяком.
Утром ранним 29 октября зеркало донесло: к грозной лиловости добавилась нежная фиолетовость.
Сначала Ольга под ироничным взглядом Сергея тщательно, но без особых успехов пыталась запудрить синяк, затем в укромном уголке школы Лола Игнатьевна колдовала над ним трясущимися руками, используя то же банальное мимикрирующее средство: пудру…
Н-да…Мальчик был на загляденье. Мальчик был замечательный. В том смысле, что замечался в любой толпе. На раскатистом лбу его, ниже вечно прилипшей чёлочки, было пятно увядшей кожи, на длинном носу, в направлении от переносицы к острому кончику, - царапина (эта незначительность, это сущий пустяк, товарищи, по сравнению с остальными результатами схватки с кременчугским дюралюминием), наконец, собственно, синяк. Пудра к лиловатости и фиолетовости добавила розовость. А ещё синяк несколько распростёрся к уху…
…Вовка стоял совершенно измученный счастьем.
Только что ОН, попрощавшись с учащимися и учителями школы, пожелав им хорошего прилежания и примерного поведения, уехал. Что-то говорил им, стоящим в стройных шеренгах, директор школы Пётр Сергеевич, но какое это сейчас имело значение…
ОН, великий Сталин, похлопал Вовку по плечу и сказал ему с мягким акцентом:
- Харашо чьитал! - и подмигнул, указывая на заретушированный фингал. – Пуст не лэезут, да?
Вовка только успел сглотнуть ком в горле и кивнуть: да, пусть не лезут, пусть только попробуют, товарищ Сталин!
Вождь был среднего роста, выше его были только двое охранников. Директор школы, к примеру, был ниже Сталина на целую голову…
…Много-много позже, в окаянно-перестроечные уже времена, когда навесили на Сталина всех собак, по ветхозаветному правилу нашли в нём козла отпущения, попалась Панфилычу на глаза в одной газетке статья под названием «Все тираны – карлики». И говорилась там, промежду прочим, что рост злобного карлика Сталина был всего-то 162 сантиметра. Но и этого мало. И тут же в этой же статейке приводились данные какого-то Григория Климова, который и вовсе давал Сталину роста в 155 сантиметров.
Вот, пакостники, выругался тогда Панфилыч.
Ну не был Сталин маленького роста, не был. Помню же я, помню, среднего роста, метр семьдесят пять, примерно, ну! И в туфлях он был, в светлом костюме, тепло ещё тогда было в Сочи, а не в сапогах с десятисантиметровыми каблуками, как опять же эти гадёныши врут, что он в сапогах только и расхаживал, спал даже в них… Эх!..
Понятно было Панфилычу, что много обиженных на Сталина, много… Много с его именем горя людского связано. Но, нам-то что делать? – спрашивал сам себя. Тем, кого Сталин не просто не обидел ничем, спас кого самым натуральным образом. Да! Спас! На времени крови, но спас! Куда нас-то деть с нашей памятью? А? Скажите…
Кипятился Панфилыч после такого чтения, расхаживал из угла в угол, бормотал проклятия этим вмиг перекрасившимся, вона их сколько! – в нашем совхозе посмотри только – всё начальство о застое сначала вместе с газетами заговорило, при Брежневе-то, оказывается, мы только тем и занимались, что «нефтяные» деньги проедали, хлеб за границей закупали и ни хрена сами и не делали… Так, вот! Всех в одну кучу! Потом вместе с телевизором о злодействе коммунистов во главе со Сталиным заверещали… Так вы ж сами коммунисты-начальнички! Вы же меня гнобили, когда на собраниях ваших бесконечных пытался правду говорить о недостатках там, о воровстве… Не занимайся демагогией, не очерняй нашу социалистическую действительность – так обычно его одёргивали те, кто сейчас вприпрыжку за охреневшим совсем временем бежит.
В таком взвинченном состоянии его жена и застала, придя из школы.
Как могла успокоила, а через пару дней принесла Любовь Геннадьевна книжку одного английского историка.
А в ней фото Сталина: в анфас, в профиль, и, что самое важное – в полный рост. А полного роста в нём, как показывал ростомер, на фоне которого Сталин и был сфотографирован, полный рост, стало быть, 174 сантиметра.
Ага! И все эти фотографии молодого ещё Иосифа Джугашвили сделаны царской охранкой, в очередной раз революционера Кобу арестовавшей…
… Густые, несмотря на возраст, волосы Сталина были темны и сильно тронуты уже сединой. От седоватых же усов пахло табаком. Глаза карие, совсем не колючие. Усталые – да. Мудрые - да. И как всякие карие глаза – красиво-обволакивающие.
А когда подмигнул он Вовке насчёт синяка искорками золотистыми, глаза его озарились…
Всё-таки, нельзя было, дорогие мои взрослые, не улыбнуться над русским мальчуганом так бойко, лихо даже, - а будь, что будет! – как же это по-русски! И как по-грузински это! - прочитавшим заключительную строфу льстивого стихотворения этой «ташкентской монахини» Ахматовой.
… И благодарного народа
Вождь слышит голос:
«Мы пришли
Сказать, — где Сталин, там свобода,
Мир и величие земли!
Да она, конечно, настоящий поэт Аннушка Горенко, настоящий. Но из тех людей, кто уже на следующий день после его смерти раскудахтается о тиране и деспоте… И сколько их будет таких раскудахтавшихся… Но ведь оставили в живых её сына, хотя статья была серьёзнейшая. Да и вся любовь ахматовская к Лёвушке, говорят, способному молодому учёному – любовь напускная, любовь фальшиво-надрывная, как и многое в её творчестве. Ну, а это стихотворение?.. Хорошее, хорошее стихотворение…
Он, феноменальная его память вновь не подвела, прочитал, бормоча с паузами, стихотворение Анны Ахматовой, посвящённое ему, глядя на море, вспоминая сегодняшний ушедший день, на юге он просыпался рано и рано ложился, читал, слегка раскачиваясь от внутреннего ритма:
И Вождь орлиными очами
Увидел с высоты Кремля,
Как пышно залита лучами
Преображенная земля.
И с самой середины века,
Которому он имя дал,
Он видит сердце человека,
Что стало светлым, как кристалл.
Своих трудов, своих деяний
Он видит спелые плоды,
Громады величавых зданий,
Мосты, заводы и сады.
Свой дух вдохнул он в этот город,
Он отвратил от нас беду, —
Вот отчего так тверд и молод
Москвы необоримый дух.
И благодарного народа
Вождь слышит голос:
«Мы пришли
Сказать, — где Сталин, там свобода,
Мир и величие земли!
Домой!
К концу учебного года у Вовки в ведомости вышли сплошь хорошие оценки, даже две отличные имелись – по истории и географии. А ещё – похвальная грамота за активное участие в школьной художественной самодеятельности, а также театральный приз - статуэтка барабанщика, вручённая ему за «правдивое воплощение образа юного партизана в школьном спектакле «В боях за Родину».
Покатился второй его сочинский год… и тут, вдруг, накатила на Вовку тоска зелёная по родине, прежде всего, конечно, по мамке. Четырнадцать годков скоро отроку, а ночами, случалось, и слёзы лил на подушку, как девчонка какая-нибудь, как та же Леночка Адуева, вместе с которой цветы Сталину вручал, за одной партой сидел, переживал, когда заходили разговоры, что и в их школе сделают раздельное обучение и, чего уж греха таить, вздыхал, по этой смуглой красавице, но Леночка вздыхала по старшекласснику Виталию Севастьянову.
Крепился, крепился Вовка, да не выдержал.
Однажды, декабрь уж был на носу, тайком собрал вещички и на вокзал…
С поезда ссадили на первой станции, вызвали брата Сергея, и тот, уже дома, крепко с беглецом поговорил. А в середине февраля зацвели мимозы, термометры показывали двадцать градусов тепла, смуглая красавица капризно фыркнула в ответ на внезапное Вовкино признание – в ошалевшей его головёнке осталась одна только мысль: «Домой! К мамке! Она меня одна поймёт…»
Ошалелость эта, между тем, не помешала ему подготовиться к побегу более тщательно и трезво.
Можно сказать, Вовка разработал стратегический план.
Седьмого марта выиграл в «чику» восемь рублей мелочи, купил сахару в дорогу, набил им карманы.
Восьмого марта, сказавшись приглашённым в гости… да, именно, к Леночке Адуевой, пусть она первая узнает, когда всполошатся и начнут искать, пусть узнает на какие поступки способно любящее и страдающее сердце, - ушёл за город и у тоннеля, где поезда притормаживают и идут очень тихо, зацепился за последний вагон, потом залез на крышу…
Так «зайцем», запивая хлебушек сладким кипятком на станциях до Сибири и добрался.
А здесь холод собачий, всё уставшее, и злое, и серое от длинной зимы…
А там, в Сочах – жизнь… плещется морская волна…
Там Леночка Адуева…
Эх, эх…
Но не возвращаться же – поезд к Бинску подъезжал.
Сестра Тоня работала уже в ремесленном училище, преподавала предмет под названием «кройка и вышивка». Увидев чёрного от паровозного дыма, оголодавшего до волчьего блеска в запавших глазах, братца, метнулась на почту: успокоить брата Сергея, нашёлся беглец.
Пока был неделю у Тони, от Сергея был получен ответ: «Маменькину сынку передай тире ремень у меня офицерский запятая тяжёлый точка».
Мамка встретила рёвом с причитаниями, Ванька по-мужски обнял и тиснул крепко.
Мамка не отходила от младшенького весь день – с работы отпросилась, неслыханное дело, - всё Вовку ощупывала, гладила, не верила, что вернулся из такой дальней чужбины.
Ванька хвастался трудоднями и всё втолковывал про преимущества ХТЗ над другими тракторами.
На следующий день Надежда Георгиевна повела сына на ферму устраиваться на работу – с учебой решили повременить.
А осенью, натешившись домашней жизнью, вновь поманил его стрелецкий бродяжий дух.
Узнав из газеты о наборе в Михайловское ремесленное училище, поехал Вовка Сметанин за две сотни километров от дома, поступил в училище, в группу, готовящую слесарей по ремонту тракторов и автомобилей – новые друзья, новые впечатления, разговоры о близкой уже самостоятельной жизни.
Край магнолий, февральские запахи мимозы, ослепительное солнце, синее тёплое море, встреча со Сталиным, Леночка Адуева… всё реже вспоминались, всё туманнее были эти воспоминания.
Краснобая и баламута верная жена
Самые весёлые виды, конечно, весной.
Их дом, в конце улицы, на пригорке. Дверью, как называет её Володька, парадной с балкончиком над нею, - на дорогу проулочную, к соседям напротив – смотрите, всё у нас открыто, никаких утаин. С балкончика и солнца восход встречается, а ограда длинная с гаражами в конце на юг смотрит, вытянувшись, словно тщится разглядеть, что там в виднеющемся крае леса деется. Вот выйдешь в конце марта за её давно уже серый штакетник, вдаль посмотришь: хорошо-то, как!
В сотне шагов речушка Палашка снегом завалена, до донышка льдом скованная. Её звёздный час случится позднее. Набежит с полей вода и всегда мелкая, ленивенькая, спокойная и ласковая речушка превратится в глухо, но грозно шумящую полноводную и быструю реку, иной раз норовящую и из бережков своих выйти. Да и бережка в такую пору уже берегами кажутся, и так хочется, чтобы они оказались крепкими и устойчивыми.
Продлится этот её всплеск эмоциональный с неделю и начнёт Палашка утихать, коготки свои спрячет, подобреет так, чтобы к июню вновь стать совсем тихой речкой, неспешно и незаметно катящей воды свои к старшему брату - вечно мутноводному Чумышу.
За Палашкой начинают полого холмиться поля.
Были они в советские времена полями, на которых сеялась, выращивалась и убиралась пшеница твёрдых, как говорят в Сибири, «сильных» сортов, первой бригады центрального палашинского отделения совхоза «Огни».
Сейчас земля эта, как и положено, при собственнической власти, на паи поделены. В том числе, есть здесь и паи сметанинские, конечно.
Осенью поля печальны. Но печаль их светла.
Зябко и тоскливо на поля смотреть зимою. Холодное их безмолвие пугает. Особенно, когда представишь себя, заблудившуюся в темени непролазной, посреди пуржистой круговерти. Как там, у любимого поэта?
…Разыгралась чтой-то вьюга,
Ой, вьюга, ой вьюга,
Не видать совсем друг друга
За четыре за шага!
И вот в начале апреля их, полей белое, холодное, какое-то горделивое даже молчание нарушается гомоном грачей, перелетающих от одного чёрного, освободившейся от снега, пятачка до другого. Очнулись поля от зимней спячки, задышали – курится голубоватым парком их дыхание.Да, что там! Воздух сам дышит в эту пору!
Воздух сам струится в солнечном блеске и оглушающее проникает в тебя, пронзает всю и кружится голова, и ты опять молода, ты запустила, куда подальше все эти годовые, сжимающие тебя кольца-обручи, ты распахнута к жизни и жизнь приветливо смотрит на тебя – всё хорошо, всё ладно, Любушка-голубушка.
Но миг это только. Только миг. Тот же воздух, странно-то как, тот же веселящий, пьянящий воздух, но опять ты в веригах прожитой жизни, кольца-обручи давят, стесняют дыхание, и воспоминания наползают и наползают тёмными тучами, а не белыми беззаботными облачками.
Не приведи Господь никому из детей видеть, как унижают, ломают через колено твоих родителей. Тем более, когда тебе уже шестнадцать, и ты видишь мир не глазами неразумного дитяти, но глазами всё уже понимающего человека…
… Весной 1955 года к ним в приютившуюся на кромке бора Сосновку, - деревню с историей, тянущейся с начала девятнадцатого века, из райцентра прибыли на телеге, впряжённой в гнедую лошадку, два милиционера. Они попили чаю с дороги в конторе и, забрав с собою председателя колхоза вечно хмурого и злого Демьяна Кудрявцева, ввалились сначала в избу к Кунгуровым, а потом к ним.
Отец Любушки – Геннадий Маркелович Чекмарёв – собрался, молча, казалось бы, неспешно, с расстановкой, но быстро. Собрался так, как и всё он делал в этой жизни.
Кряжистый, шестидесятилетний мужчина, с бородою окладистой, кустистыми бровями и такими неожиданными для его сурового облика нежными лазоревыми глазами, Геннадий Маркелович был главой большого семейства. За Любушкой шёл ещё самый младший братик Антон, а до неё – пятеро детей, к тому времени – середине пятидесятых годов - уже все ставшие людьми самостоятельными.
Отец зарабатывал на жизнь пчеловодством, подряжался иной раз на вытюкивание топором срубов домов.
В колхоз Геннадий Маркелович вместе с Лаврентием Кунгуровым - другим «баптистом», так называли их, сохранившихся кержаков в Сосновке – не вступал.
Веру свою эти две семьи напоказ не выставляли, устав староверческий, хочешь, не хочешь, не в скиту же таёжном живёшь, к советским законам прилаживали, законов конституции не нарушая. Дети, к примеру, ходили и заканчивали школу, правда, обходясь без вступления в пионерию и комсомолию.
Старожилы сосновские вспоминали, что семьи Чекмарёвых и Кунгуровых появились в деревне в конце прошлого века ещё. С тех пор и прижились. Сосновцы к ним относились ровно, иные завидовали, но завистью уважительной, белой.
Мужики, из числа страдающих и мучающихся с похмелья, а также от надсадного кашля, трепавшего прокуренные лёгкие завидовали не пьющим и не курящим Геннадию и Лаврентию. Женщины по той же причине завидовали жёнам «баптистов» - Дарье Чекмарёвой и Настасье Кунгуровой.
Только председатель сосновского колхоза «Гигант» Демьян Кудрявцев, не скрывая, говорил раздражённо об этих семействах, как рассадниках мракобесия и опиума для народа. Говорил, кликушествуя:
- И куды власть наша родная смотрит? Вражины под боком разгуливают, лешаки бородатые! Того и гляди из обреза, как в тридцатом годе, шарахнут!
И именно Демьян поспешил, когда только-только обозначились первые признаки хрущёвских гонений на верующих, доложить в какой уже раз, впрочем, в район «о бездельниках и рвачах, единоличниках и мракобесах, поклоняющихся тёмным от времени иконам Чекмарёве и Кунгурове».
Вестей от них не было больше года. Узналось только, что из района они были отправлены в город Старокаменск. Кержацкое терпенье отлилось в форму ожидания и покорности: будем ждать, всё в руках Божьих…
А летом 1956-го мужики, вернувшись чередой: Лаврентий раньше на месяц Геннадия, - и поступили по возвращению они по-разному.
Лаврентий, собравшись в два дня, выехал с семьёй в неизвестном направлении, и с тех пор о нём не было слышно ничего даже самым дотошным из сосновцев, а Геннадий вступил в колхоз конюхом и ровно через неделю напился вдрызг.
Облёванного, с чёрными кругами под глазами, что-то пытающегося сказать, вернее промычать, до дому его принесли волоком посмеивающиеся мужики.
Позднее Любушка услышала от сосновских баб, что мужики, видя такое, и поначалу глазам своим не веря - баптист загулял! - затем, когда самогону было выпито уже изрядно, попытались Геннадия и курить научить, и слова матерные произносить заставляли. И то и другое отец пытался делать, но так неумело, так неуклюже, плача при этом. Впрочем, это как раз и нужно было - для ржанливой потехи - мужикам.
Что с отцом произошло за год с лишним вынужденной отлучки, где он был, какие смуты одолели его душу – Любушка не знала, а поинтересоваться не могла. Боялась, как боялась и матушка – настолько мрачным стал отец по возвращению, настолько тягостно было на него смотреть исхудавшего, ссутулившегося, такая безысходность ощущалась во всём его облике и поведении…
Этим же летом познакомилась она с лихим, бойким на язык шофёром Володькой. Настырно полез поначалу паренёк к ней, да получил такой отпор решительный, что в следующий раз, найдя её, подкарауля, попытался заговорить с превеликой осторожностью и учтивостью. И так обхаживал её долгие месяцы. Обхаживал уважительно, лаская словами, воздыханиями томными, стихами напевными, коих знал великое множество, то начинал сыпать смешными случаями и байками из своей шофёрской жизни – всё для того лишь, чтобы улыбку её вызвать.
И случилось как-то уже в январе, что одинаковые их синие глаза встретились и не разошлись взглядами…
Одинаковость их рождения и проживания в многодетных трудовых крестьянских семьях, когда не то что избалованностью и капризами даже и не пахнет, а просто не понимается умом-разумом: как это можно перечить старшим, огрызаться, не выполнять порученное, отлынивать от работы - одинаковость эта и поспособствовала решительности желаемого ими обоими поступка.
Любушка и Володька явились перед родительскими очами невесты и попросили благословления и разрешения уехать дочери из Сосновки.
Матушка слезливо зашмыгала носом, отец, вконец исхудавший, пронзил Володьку взглядом из-под опавших бровей и тотчас отвёл взгляд.
Согласие родительское на самостоятельную жизнь было получено. Узелок с вещами невесты брошен в кузов Володькиной машины - прощай, ставшая такой нелюбимой и чужой за последний год Сосновка, здравствуй новая жизнь!
Стали жить в Палаше, где работал и был уже на хорошем счету Володька, - большой деревне с богатым колхозом и умным председателем, полным кавалером орденов Славы Тимофеем Васильевичем Христофоровым.
Выделил колхоз им большую комнату в тёплом бревенчатом доме, где размещалась почта, пообещал председатель решить вопрос и со строительством своего дома.
Володька радостно выдохнул, когда вышли от Тимофея Васильевича:
- Обещал – значит, будет у нас свой дом, Любушка моя голубушка! Знаешь, какое у него слово? Железобетонное!
Под сердцем уже носила Любушка ребёнка, стала ещё спокойней, ещё размеренней в мыслях и поступках. И даже неожиданный призыв мужа в армию, хотя и расстроил, но не до панических истерик.
Да, какие истерики! Провожая в армию своих парней, тогдашние девушки гордились своим избранником и, обещая ждать, слов на ветер не бросали.
Вообще же, Любовь Геннадьевна, сколько себя помнила, ощущала всегда себя человеком спокойным, основательным, и при этом решительным на поступки и суждения. Ушло вот всё уважение к отцу – осталась одна жалость к нему, сломленному. И это чувство было устойчивым, ровным. Не видеть отца – превратившегося в недели в тихого сгорбленного пьянчужку, со слезящимися, ставшими какими-то бесцветными глазами – было легче, чем жить с ним под одною крышей. И она, не сомневаясь уже нисколечко, согласилась на Володькино предложение стать его женой, уехать из Сосновки.
Первенец родился через две недели после Покрова, на день Комсомола – она уже не противилась, опять-таки ровному и устойчивому ощущению себя человеком по-прежнему верующим, но и вовлечённым уже в беспокойную, тяжёлую, конечно, но оттого и призывно-зовущую совершать трудовые подвиги колхозную жизнь.
В школе случился тогда большой недобор учителей. И председатель колхоза Тимофей Васильевич – всё держащий на примете, всё в хозяйстве происходящее анализирующий, думающий и живущий не только днём сегодняшним, предложил Любушке – с хорошими и отличными оценками школу закончившей всего-то год назад, попробовать себя в учительской работе.
Она со страхом в душе согласилась, а поработав последнюю четверть и сентябрь с половиной октября нового учебного года поняла, что ей нравится, ой, как нравится! - быть нужной этим мальчишкам и девчушкам из второго класса. Нравится видеть их смышлёные лица и чистые глаза. Нравится видеть, как ждут они, милые непоседы, от неё слов, как откровений, как истин конечных и безоговорочных. И едва сыночку, названному по её, прежде всего желанию, тоже Володечкой исполнилось четыре месяца – а она, Любовь Геннадьевна Сметанина – опять была со своими второклашками, успевая между уроками добежать до колхозных яслей, чтобы покормить малютку.
И жизнь, между тем, полнилась и полнилась новыми впечатлениями, новыми событиями!
Весной вернулся из армии муж, попавший неожиданным, и чего уж там скрывать, наирадостнейшим образом под офицерско-солдатское сокращение, позднее обозванное недовольными офицерами «микиткиным взятием Берлина».
А когда подрос сынок до первых своих шажков по земле, Тимофей Васильевич отправил Любушку на сдачу экзаменов на заочное отделение Бинского пединститута. И она не стушевалась, спокойно подготовилась, вспомнила хорошо заложенные в памяти школьные знания и поступила на историко-филологический факультет.
Так и пошло, так и сплелось всё в тугой узел: работа, воспитание сынишки, сессии и подготовка к ним, обживание, наведение уюта в новом, из двух больших комнат и кухни, бревенчатом доме.
И в самом тугом событийном узле иногда случится такое, что выделится, запомнится на всю жизнь.
С некоторых пор Любушка стала бояться встреч с председателем колхоза, как могла, пыталась избегать их.
Тимофей Васильевич Христофоров – мужчина статный, красивый, с сединою, что так идёт мужественным, без излишеств лицам, всегда подтянутый и тщательно выбритый, чётко и прямо ступающий по земле в лёгких, «гармошкою» сапогах, всё никак не желающий менять их на туфли, и, «уж спутник запустили, а ты всё в ней да в ней», подначивали его конторские, ставшую почти белой гимнастерку, перетянутую офицерским ремнём на штатский костюм, в рубахе родившийся, как сам себя обзывал: каких только передряг на фронте не выпало ему, каких только дерзостей и лихачеств не совершил, за красивые, даже очень красивые глазки три ордена Славы не дают, и притом, ни одного серьёзного ранения – был частым гостем в школе.
Здесь, во втором Любушкином классе учился его старший Ванятка, погодок Сашка был в третьем. И за успеваемостью сыновей, и за их поведением он, отец, отвечал, полагая, что отцы прежде всего и в школу должны наведываться, а матери пусть в домашней обстановке допросы-расспросы чинят.
Жена Тимофея Васильевича работала заведующей почтой и можно сказать, что именно Анна Леонтьевна была советчицей-наставницей для восемнадцатилетней Любушки, именно она заставила будущую маму быть предельно осторожной и сторониться лезущих к ней второклашек, когда шли последние недели беременности. Броская красота, обманчивая строгость, даже близкая к надменности её облика, родство, наконец, с первым человеком Палаша заставляли даже самых разухабистых бабёнок становиться смирными, когда они заходили на почту. Однако, Любушка-то знала, какой добрый, отзывчивый характер у этой совсем ещё молодой женщины. Знала она и как преданно, до самозабвения любит она своего мужа, как гордится им.
Однажды, когда уже Вовке исполнилось два года, у Анны Леонтьевны вырвалось в разговоре с Любушкой:
- Мне по-прежнему иногда, кажется, что это сон. Счастливый сон. Мой муж, мой, только мой мужчина, - такой человек. Сколько в нём страсти! Сколько огня! Понимаешь меня, Люба? Хотя, это глупо так говорить, наверное, когда за плечами десять лет семейной жизни.
Любушка взглянула робко в глаза Анны Леонтьевны и, опустив голову, покраснела. Что могла она сказать этой счастливой женщине? Что не раз уже подмечала как внимательно и волнующе смотрит на неё, учительницу их младшего сына Тимофей Васильевич? Как задержал однажды, пожимая её руку в своей широкой, сильной ладони? И как было не то, что Анне Леонтьевне, самой себе объяснить, самой себе признаться, что она сама уже ждёт этих взглядов, его прикосновений, ждёт его приходов в школу, ждёт и так радостно вслушивается в его уверенный бархатистый голос?
Лёгкий характер непоседливого, смешливого, совсем мальчишки ещё, мужа, ушедшего в работу, как он сам, посмеиваясь, говорил, «по самую макушку», ему выделили первый в колхозе новый автомобиль «ГАЗ-51», и он мотался по рейсам сутками, выполняя нормы работ за двоих и троих – заставлял её относится к Володьке, именно и прежде всего, как к горячему, порывистому, готовому натворить немало глупостей, если его не остановить, не приглядеть за ним, молодому парню. Относиться к нему как старшей к младшему.
Знаки же внимания, полные уже смысла и разгорающегося чувства тридцатипятилетнего мужчины к ней двадцатилетней, входящей только по-настоящему в чувственную, телесную жизнь, подмывали в ней сооружённые же ею самой защитные преграды.
И случился первый поцелуй их, вечером апрельским случился, вечером с лопающимися тополиными почками, когда возвращались они со школьного собрания, он взялся её проводить.
Поцелуй безрассудный, бесшабашный, потому как произошёл у калитки дома, где, на этот редкий, раз был на хозяйстве и с двухлетним сыном муж, и светились окна их нового, белеющего ещё брёвнами, дома. Поцелуй оглушающий – столько страсти и желания, томления уже начинающего иссушать их двоих, было в этом поцелуе. Но хватило сил выскочить из этого омута, выскочить уже уверенной, что будет продолжение, будет всё, скоро будет.
Ворвалась в дом вся в смятении, вся в ожидании уже скорого и неминучего, закружила в танце Володек, покрыла поцелуями, однако, только сына.
Муж ничего не заметил. Муж обрадовался: думал, что собрание затянется, любите вы, педагоги поговорить, заморочить головы бедным родителям, а мне срочный рейс в Бинск нарисовался, с опытной станции семена привезти, вот, такие мы, незаменимые! Обнял её, - горячая вся, моя голубушка! не заболела часом? - коротко и тревожно взглянул, и сам же отогнал это беспокойство.
И за порог, к гаражу своему любимому.
Помнит она эту ночь, помнит до мельчайших подробностей! Ночь в метаниях на кровати, луна полная ещё больше томила её, звала на безрассудство. Металась. Потом, внезапно - может, поможет? - сжималась вся, сворачивалась калачиком, зажмуривала глаза крепко… и такие греховные картины являлись! Глаза открывала – луна уже сгоняла с постели, из дома выгоняла. Пробовала молиться, молитвы она помнила, как забудешь то, что с молоком матери впитывалось, но вместо них бежала в мыслях, бежала стремглав эти триста шагов, что отделяли дом Сметаниных до дома Христофоровых.
Вовка маленький, словно чувствуя её состояние, беспокойно спал, принимался плакать во сне, да так покинуто, так жалостливо и одиноко. Спаслась тем, что взяла его к себе и так, крепко сыночку-кровиночку прижав к себе, забылась чутким сном под утро уже петушиное.
А в день наступивший, ближе к обеду Анна Леонтьевна, жалостливо глядя на Любушку, ей телеграмму отдала. Умер отец, Геннадий Маркелович Чекмарёв.
До Сосновки – деревушка некогда самая милая и родная в соседнем районе – около сотни километров. Муж из ночного рейса, выгрузив семена и опять за руль.
Ехали молча, только уже перед Сосновкой схватили горло её спазмы и зарыдала Любушка по батеньке родному, доброму, как и все почти молчаливые, несуетные люди, по батеньке милому - так любившему её, малышку на плечах сильных носить.
А через полгода – ни разу она за это время не то, что не подпустила к себе Тимофея Васильевича, ни разу не поговорила с ним, даже об успеваемости сыновей - Христофорова забрали сразу, минуя район, в округ инспектором сельхозотдела, затем в Тугозвоновский, самый крупносеющий в округе район первым секретарём партии направили, а уж оттуда пошёл Тимофей Васильевич круто уже по советской линии на самые окружные верха. И она радовалась за него и молилась за здоровье его детей и жены.
Мечты о море на русской печке
И Любушке, и Володьке, воспитанным в больших семьях, также хотелось иметь много детей. Но после первенца вышла пауза в пять лет, - утверждалась жена на работе: брала предложенные ей жизнью институтской жадно знания, защитила диплом на отлично, накапливала навыки в работе, завоёвывала столь важный в школе авторитет.
Наконец, родился второй сынок. Назвали Игорьком. Стали подумывать о третьем ребёночке – и случилось тут несчастье.
…В один из стылых, исходных к ноябрю уже октябрьских предвечерий, учительница русского языка и литературы Палашской средней школы Любовь Геннадьевна Сметанина возвращалась с работы.
Шла, как обычно путём коротким: проулком, выходящим к речке Палашке, бережком её. Сотня шагов ещё - и дома. Можно, конечно, идти и ровной, без колдобин и ям, улицей центральной, но так длиннее, да и часто приходилось на таком маршруте останавливаться и рассказывать встреченным родительницам об успеваемости и поведении их чад. Этой же укороченной дорожкой редко кто встретится.
Спешила домой Любушка – успеть курочек, уточек накормить, а уж как забудешь про громко и настырно ревущего, моментами и воинственно взвизгивающего борова - собирались колоть его через неделю - на ноябрьские праздники. Потом для растопки печки всё приготовить – почистить и вынести золу из поддувала, дров охапку и пару ведёрок уголька камешками занести, а управившись с этим бежать за двухлетним Игорьком в садик, а потом с ним опять в школу и забрать из продлёнки первоклашку Вовку.
С такими привычными мыслями бежала, спешила Любушка, и тут снизу, из-под берега раздались испуганные, отчаянные детские крики…
…Действовала она быстро, сноровисто, без паники, тотчас вспомнив, где удобнее спуститься к речке, потом только испугалась за ребятишек.
Близнецы третьеклассники Михеевы устроили беготню-скольжение по-молодому, тонкому совсем ещё, прогибающемуся паучьими сетками под ногами льду. Такое их бесшабашное фигурное катание по искрящемуся трещинами зеркалу реки закончилось на её середине. Палашка осенью совсем мелкая, но для малоростков Михеевых с испугу показалась она без дна.
Забултыхались, закричали от ожога ледяной воды близнецы, обезумело, полезли друг на друга, и всё то могло закончится совсем плохо, но на их-то счастье поблизости взрослый человек оказался. Человек решительный и смелый. К ним руки протянувший, и не запаниковавший даже, когда и под ним обломилось, и оказался человек тоже по пояс в воде.
Главное, как потом уже Любовь Геннадьевна поняла, было успокоить братьев, успевших и воды хлебнуть и шапчонки утопить.
Все трое после такого купания слегли.
У огольцов Михеевых до больницы дело дошло сначала и после только до родительской порки, а Любовь Геннадьевна пару дней отлежалась, малиновым вареньем с чаем простуду выгнала. Да, как оказалась, не всю. Заполучила, словом, она хроническую болезнь, которая ей больше детишек завести не позволила…
Сильно переживала Любушка из-за такой беды. И муж тут молодцом, настоящим мужиком себя показал.
Успокаивал как мог, сам уже из одних жил витый – так высушила его работа. На работе своей Володька совсем одержимый стал, но и почести не обошли его: к ордену «Знак почёта» представили, в партию позвали, купили они и машину махонькую «Запорожец» - по прозвищу «горбатый».
Но при всём при том, муж ещё успевал справляться и с утяжелённым по собственной воле возом домашних обязанностей. Успевал, при случае и без такового втолковывать ей, как маленькой:
- Ты, Любушка, на книги налегай. Читай. Тебе без этого как? Ты всем должна показать, что ты учительница, литераторша, о, как – литераторша! - прежде всего, а не баба какая, что за хрюшками убирает, - говорил ей, лаская, крепко к себе прижимая.
Однако, жизнь деревенская для тех особенно, кто не бездельничает, на печке бока не пролёживает свои законы имеет. И, конечно, и ей, представительнице интеллигентской профессии приходилось вертеться беспрестанно в этой круговерти: работа, детишки, хозяйство, летом огород немаленький. А для чтения книжек – занятия ей всегда, с детства раннего ещё любимого – только долгие зимние вечера и оставались.
Куда же ты, времечко-то, умчалось? И было ли это?..
…Февральская позёмка, приподнявшись своим многоструйным туловищем и словно пытаясь напроситься в гости, стучится легонько в окна их ладного, теплого дома-сруба.
Русская печка, управившись со своими первейшими обязанностями, нежит сейчас, ласкает на лежанке измученного и счастливого этим обстоятельством Вовку - измерившего все сугробы в округе, нарывшего пару-тройку пещер в огороде и, которые самолично он порушил, провалившись в них при испытаниях на прочность.
Хорошо на печке и печка хороша. Неделю, не тяп-ляпный денёк, клал её муж Володька. Он и этому был обучен, её Владимир Панфилович.
Кладка печи не терпит верхоглядства и поспешности.
Так ведь надо крепко и вдумчиво намыслить с колодцами-дымоходами, столько их в ней наделать, сколько именно и нужно, ни одним меньше, ни одним больше, да так их вывести и разместить в печном нутре, чтобы весь жар-дым на согрев печи тратился и только потом, чуть тёпленьким из трубы улетал. Когда весь жар в небушко – это не печь говорят, а прорва. Дров на такую не напасёшься. Потому искусство это - печь русскую сложить, а не просто кладка кирпичей. Искусство, которое на прочность не критик пухлый и розовощёкий проверит, но зима сибирская, зима ядрёная.
Муж тоже рядом с печкой в эти часы.
Подшивает валенки тому, кто на печке сейчас – каждому деревенскому мальчишке две пары надобно, - это закон привычно, впрочем, костеримый родителями. Усевшись на положенный набок табурет, валенок подошвой кверху зажат у него между коленей, муж ловко орудует шилом и дратвой.
А она в зале сидит с пятилетним Игорьком за круглым столом, покрытым скатертью белоснежной.
Стол стоит посередине зала, прямо над ним светит лампочка под абажурчиком простеньким, и будет она гореть, если не уснёшь раньше, до полуночи – только потом перестанут тарахтеть движки местной электростанции, чтобы опять заработав, позвать к жизни и отлучить от сна в шесть утра.
Читает она Игорьку сказку о царе Салтане.
…Там ещё другое диво:
Море вздуется бурливо,
Закипит, подымет вой,
Хлынет на берег пустой,
Расплеснётся в скором беге,
И очутятся на бреге,
В чешуе, как жар горя,
Тридцать три богатыря,
Все красавцы удалые,
Великаны молодые,
Все равны, как на подбор –
С ними дядька Черномор…
Игорёк, открыв рот и пошмыгивая носом, как-то затаённо пошмыгивая, слушает. Слушает, развалившись на стуле, стул этот – долгожитель, до сих пор служит на летней кухне, заваленный правда, старыми газетами, - стоящем у печной стены и не поделившая с Вовкой места на лежанке и кошка Лушка.
Стул ещё жив, а Лушку, она одна, видно только и помнит, - трёхцветная кошка, кошка своенравная, гордячка, но при этом, когда ей надо и подлиза из подлиз была. После таких кошек, как Лушка у них точно не было. Муж кошек особо не жаловал, ему больше собаки по душе. А она кошек, наоборот, любила – нет красивее зверя и загадочнее. Влюбить в себя кошку, сделать её союзницей, ох, как тяжело…
…Выясняется, что слушает её и муж.
- Море… - не видя его, она ясно представляет, каким мечтательным делается его лицо, как руки прекратили орудовать шилом, и дратва мнётся-теребится его жёсткими, истрескавшимися шофёрскими пальцами. - Сейчас оно, бурливо. Это точно. Ноябрь и февраль – больше всего колготится в эти месяцы. Сейчас в Сочи тепло ещё… От Серёги чё-то давно писем нету…
А она продолжает, представив мечтательную минутку мужа, Игорёк ведь теребит: читай мамка, читай, что там дальше?
… Под окном Гвидон сидит,
Молча на море глядит:
Не шумит оно, не хлещет,
Лишь едва-едва трепещет.
И в лазоревой дали
Показались корабли…
-Папка! А вот интересно по нашей Палашке когда-то корабли плавали? – это уже Вовка-младший голос с печки подаёт. Ишь ты, не спится ему, тоже мечтатель.
- Может и плавали. Раньше всё иначе было, – отвечает Вовка-старший.
- Эх! – вздыхается с лежанки.
Братья
Старший сын рос парнишкой старательным, покладистым, сызмальства завоевавшим уважение среди сверстников. Языком не трепался, в ябедничестве и подхалимстве перед учителями замечен не был, коль, вдруг, сподобилась пацанва на лихачество или драку, Вовка не отлынивал, шёл даже чаще в первых рядах. При разборах последующих себя не выгораживал, порою, так получалось, брал и не свою вину на себя.
Коллеги Любови Геннадьевне говорили про него:
- Хороший мужичок у тебя Любаша подрастает. С душою, с характером. Одно плохо – врать совсем не умеет. Как ему в жизни без этого?
Опять-таки сызмальства был Вовка приучен к труду крестьянскому, в котором находил, что важно в раннем возрасте и забаву, и интерес и желание справиться с порученным старшими делом.
Мужу после вручения ордена посыпались от мужиков ехидцы и усмешечки: баранку крутить, это тебе не навоз на ферме месить, не пыль глотать на комбайне. Муж терпеливо всё это сносил, отшучивался, когда особенно прижимали, а перед уборкой в юбилейный для революции год, Октябрю Великому стукнуть должен был полтинник, Володька, муженёк её лихой и сумасшедший на работу, сел в уборочную за штурвал «степного корабля», как стали в ту пору прозывать в газетных витиеватых очерках комбайны. И в первую же уборочную намолотил больше всех не только по хозяйству, но и по всему району. Насмешники, утеревшись, замолкли.
С тех пор Владимир её Панфилович каждую осень хлебушек валил и обмолачивал.
А Вовка-младший, руль машины в десять лет освоивший, на комбайне с двенадцати годков стал отцу помогать. Всю вторую половину августа, до школы самым настоящим образом в уборочной участвовал. Пугало её, конечно, такое раннее сыновнее комбайнёрство, но Володьки в один голос её упредили: не лезьте, уважаемая Любовь Геннадьевна, в наше мужское дело.
Муж на её вопросы и укоризны, мол, замутызгаешь, надорвёшь парнишку, отвечал:
- Не переживай. Я же слежу за ним, чё ты думаешь. Язык на плечо начинает высовывать – гоню с мостика. На бригаде сидит звёздочки тосолит, дух переводит, греется. Ты, знаешь, мать, - после тридцати он стал так, уважительно-доверительно, всё чаще называть её. – Знаешь, мать, а у него умишко-то в технике расположен, ого-го, как! Чувствует двигатель. Видит его. А такое не каждому даётся. Будет из него толк, будет!
Начиналась учёба в школе, а сын только присутствие на уроках обозначал. Высиживал нетерпеливо, домой забегал, портфель в дальний угол, перекусил – и к отцу, в поле русское. Тогда эта песня появилась - «Русское поле». И так её задушевно под гитару артист распевал, белогвардейца игравший в фильме про неуловимых мстителей, что и никакой неприязни его офицерский мундир не вызывал. А запели песню иные, из певцов настоящих, из радио, не вылезавших и что-то из неё, песни, пропало. Вот ведь как бывает.
Возвращался сын старший с работы поздним вечером. А муж в поле и дневал и ночевал – задался целью, как однажды ей признался, стать на уборке лучшим не только в районе, но и во всём округе.
- А что?! – упреждал её незаданный вопрос – одни могут, а я хуже, что ли? Да и «Москвич» таким чемпионам без очереди дают, сколько можно на «горбатом» разъезжать? Спокойно, мать, я знаю, что делаю…
Возвращался сын старший с работы, а младший Игорёк с вопросами и обидами на него набрасывался: тоже хочу в поле на комбайн! Почему меня не взял?!
Вовка от него отмахивался как от надоедливой мухи. По-мужски совсем отмахивался, по-взрослому: отстань, мелюзга, не видишь, что ли, устал человек рабочий, жрать хочу, спать хочу, а с утра ещё и школа эта…
В октябре учёбу навёрстывал. Учился, пусть и без пятёрок почти, но и с тройками совсем уж редкими.
В старших классах вытянулся выше всех в классе, в плечах раздался, девчонки засматриваются, а он кроме своей Надюшки-восьмикласницы, пигалицы конопатой, никого и не видит.
Однажды случилось такое, что долго-долго всеми обсуждалось. Вовка, заступившись за какую-то справедливость, получил оскорбление от учителя по труду хитрована Алексея Петровича и, не сдержавшись, ответил ему, мол, мы-то Сметанины вкалываем, а не сидим в школе как некоторые мужики, якобы, карандашик в карманчике пиджака клетчатого не носим.
Слово, значит, за слово. Тон всё выше.
Алексей Петрович, выдержку свою всю растеряв, с багровым трясущимся лицом на сына наскочил, попытался его за ухо схватить, чтобы до директорской комнаты довести таким образом, а Вовка не стерпел и тоже по уху учительскому приложился. Да так, что Алексея Петровича, который Вовке по плечу, метра на два вбок почему-то уволокло, и единственное, что он сказал, было: «кошмар какой-то».
Вовке «неуд» за четверть, коллеги, между тем, многие к Любови Геннадьевне подходили и негромко говорили:
- Правильный парень растёт, правильный.
Физрук и вовсе весело скаламбурил:
- Око за око, ну, а здесь получилось, ухо за ухо.
Школу заканчивая, Вовка на её робкие разговоры об институте, отмалчивался, он вообще, не в отца в этом пошёл, в словоохотливости замечен никогда не был. Потом как-то, когда она, мать, совсем к стенке поприжала, ответил:
- В армию сначала схожу, а там видно будет.
Служил в Германии, вернулся совсем бравым парнем с сержантскими лычками на погонах, правда, научившись там, в армии курить. Отец даже посылки ему с куревом снаряжал.
Через пару месяцев после возвращения из армии, сыграли весёлую, - в три дня, с песнями, плясками, дракой и братанием - настоящую деревенскую свадьбу. Невеста, само собою - достойно себя ведшая все эти два года - Надюшка.
Молодые сразу стали жить отдельно, родители с обеих сторон хорошо помогли, отправили даже в медовый месяц по турпутёвке отдохнуть.
Вовка стал работать в отцовом звене. Не волынил, конечно, но и угнаться за отцом не мог, как не старался.
Про Владимира же Панфиловича Сметанина слава давно уже шла и не только по округу. Засылали к нему даже корреспондентов из столичных сельскохозяйственных журналов и газет.
А в самой читаемой газете тех времён «Советской России» на первой странице был напечатан большой очерк про него. Назывался очерк «Мера Владимира Сметанина». Слухи донесли, что очерк нахваливал и распорядился помочь с приобретением новой легковой машины сам первый секретарь окружкома партии.
Вовка, чувствовалось, завидовал немного отцовой славе, иногда не сдержавшись, под хмельком, мог и такое, к примеру, выдать иносказательное:
- У нас как в стране? На одних ленту надели и давай только с ними возиться, обхаживать, всё внимание одним им. А другие, как массовка в фильме.
В положенный срок после свадьбы родился первенец Вадик. Их первый внучек. Всеми любимый, бабушками и дедушками засюсюканный. Бабушки, те и вовсе, едва не переругались меж собою, на предмет того, у кого больше прав на внучонка. Она, Любовь Геннадьевна, всё ж таки это сражение за внука выиграла. Вадик с первых лет жил у них, у Сметаниных.
Между уборочными – вехами в земледельческом труде, битвами за урожай, вообще-то ещё десять с лишком месяцев укладывается. И главная будничная работа в эти самые месяцы и происходит.
Вовка работал на машине грузовой, часто с отцом выезжали в дальние рейсы, наматывали километры по дорогам, знамо каким дорогам, в анекдотах воспетым.
Про институт же или техникум речи если и велись, то поначалу только и всё, ослабевая, ослабевая, пока и не затихли совсем.
Зато младший сын Игорь – отличник круглый с первого класса по последний, в институт в Старокаменске сразу после школы поступил. В сельскохозяйственный, на агрономический факультет.
Игорёк, вот, рос, обходя все мальчишеские забавы стороною, серьёзностью даже её удивляя.
Муж, в шутку, называл его карьеристом: Игоря в пионерах избрали председателем совета дружины, в восьмом классе стал он секретарём школьного комитета комсомола. Выступать на собраниях научился легко и быстро. Слова сначала взвешивал, потом уж только произносил. Заважничал немного, одёргивать стал товарищей из комсомольского школьного актива. Пришлось ей, как-то с ним серьёзно об этом поговорить. Слушал её спокойно – не кивал согласно, но и не перечил ходу беседы воспитательной.
Кажется, подействовало. Но менее важным после этого не стал. По деревне – ох и трудно стало понимать сельских острословов: шуткуют ли, говорят ли серьёзно? – принялись и взрослые говорить, мол, вон, по улице будущий директор совхоза вышагивает. Игорь и на это не реагировал. По крайней мере, внешне.
Что ещё в Игорьке настораживало её, мать? За школьные годы ни одной дружбы, самой лёгкой, необременительной, с девчонкой у младшего сынка не было. Догадывалась она, что робость это. Тщательно сыновним честолюбием маскируемая. Вот, потом, на первой встречной и оженился.
Муж и тут свой суровый и прямой приговор вынес:
- Мякиш он с девками. Такими они вертят, крутят, как хотят.
- Ну, уж тебе-то не знать, - смешливо его укоротила.
У мужа в ту пору случился, как она называла, «производственный роман». С агрономшей отделения, недавно приехавшей к ним в совхоз после института. Заговорил, заласкал девку словами муж её, только её, что бы не случилось, мужчина. На себе испытавший сермяжную правоту поговорки о седине в бороду и бесе в ребро.
На месяц муж из дома выселился, на целый месяц. Жил в летней кухоньке, точнее, приходил туда под утра майские, июньские. Потом повинился, вставал на колени, прижимал к себе за её, - да, ну и, что сделаешь-то? – давно уже и далеко не осиную талию. И до этого были у мужа увлечения на стороне. Она понимала, чувствовала эту горькую правду.
После одного отдыха в окружной здравнице Радонихе приехал совсем сам не свой. То метался, то в меланхолию впадал, уж слишком долго, за полночь, за своим бортовым журналом-дневником засиживался. Потом там обнаруживались вырванные страницы.
Через несколько лет они сидели с ним в совхозном Доме культуры, в кинозале. Смотрели новый фильм «Любовь и голуби».
Муж ёрзал беспрестанно, хохотал, конечно, но уши у него горели так, что в темноте было видно.
Эх, бедовый ты мой, бедовый Володька…
Старший сын всегда был под её приглядом. Даже в первые годы после женитьбы, она, мать, строгая и справедливая, как он её характеризовал, имела влияния на Вовку больше, чем конопато-милая, смышлёная, в карман за словом не лезущая, Надюшка. Но стали жить совсем уж отдельно, в разных концах Палаша, и стал удаляться, уходить от неё старший сын.
И не доглядела она, не упредила тот момент, когда Вовка окончательно в бутылку залез. Выпивать стал после армии, но в меру, без излишеств. Случалось, да, из-за водки треклятой в истории неприятные попадал, раз и прав лишали на некоторое время. Но почти сразу же вернули права обратно. По ходатайству коллектива трудового. Потом ещё раз, ещё. И тут уже авторитет отца выручал и опять Вовка крутил баранку. Мог не пить месяц, два, потом срывался, да так, что…
А совсем уж выпрягся Вовка после рождения второго сына Артёмки. Тот, 1984-й год для них – бабушки и дедушки – выдался хлопотливым и урожайным на внучат.
В феврале провели свадьбу Игорька с Ольгой. Младший был на последнем курсе агрономического факультета сельскохозяйственного института, готовился, как всегда серьёзно и ответственно, и тут отличник круглый, к защите диплома. Настраивался, это тоже уже было решено меж преподавателями, поступать в аспирантуру. И тут первая у него любовь случилась, всё точнее случилось: и любовь, и страсть, и помешательство, и нетерпение. Прожили с Ольгой в одной общаге не один год, она на третьем этаже, он на десятом, а столкнулись, да так, что сразу свадьбу играть, и живот у невесты нормальный, но свадьбу, чтобы всё законно, серьёзно и ответственно.
- Свадьба так свадьба. Хомут так хомут, сразу чтобы шея почувствовала, - мужа, как убедили её долгие совместные годы ничто не могло, лишить куражистого задора перед неожиданностями. И тут он себе не изменил. – Будем справлять, да, мать?
Невесту, так всё скороспело вышло, на свадьбе первый раз и увидели. Свадьбу справляли у невестиных родителей в районе далёком от Овсянниковского, сумрачно-важных, из совхозного начальства. Муж, словно, предчувствуя это, нацепил на пиджак все свои ордена: Ленина, Дружбы народов и Знак почёта. Родителей невесты и это не впечатлило. Всю свадьбу, да и последующие три года всей совместной жизни Игорька и Ольги так они не раскрылись, даже чуточку не приоткрыли свои натуры, оставаясь неизменно сумрачными, горделиво как-то насупленными. И тут не обошлось без мужниного приговора:
- Индючья пара. И в кого только Ольга?
Сноха вторая тоже была шустра, со стреляющими по сторонам, даже на свадьбе, огненно-карими глазами.
В августе, значит, родился Артёмка.
Ар-те-мий, - растягивал с гордостью имя дедушка Володя, сильно им всем имя, предложенное снохой Надеждой, кстати, понравилось, а в ноябре у Игоря и Ольги появилась Анютка. Эту малютку они тоже, уже по традиции к себе забрали. Те сваты, ещё те няньки, а родители все в учёбе и работе.
Игорь поступил в аспирантуру, а Ольга устроилась и не хотела терять хорошую работу в городе, экономистом в какой-то конторе. Покормила Анютку с полгода и опять в Старокаменск умчалась, только её и видели.
Пришлось ей, Любови Геннадьевне, отпуск брать на своей учительской работе. К неудовольствию директора, завучей, не таясь, они говорили о её уж слишком большом донкихотстве.
Но, как бы то ни было, Анютка все эти годы до развода, родительского случившегося ровно через два года после свадьбы, и после этого, по просьбе Ольги, всё устраивающей свою городскую жизнь, жила у бабушки с дедушкой.
До школьного возраста жила, потом её бойкая мамаша забрала к себе, в городскую квартирёшку на окраине Старокаменска, которую она сумела заполучить, выскочив замуж, а потом разведясь со вторым городским мужем.
Старший внучек, ласковый, тихоня Вадик, Артемий горластый и шебутной, Анечка красавица и певица – ими кровиночками и спаслась она, осталась в этой жизни, когда разбился на машине её сыночек, старший сын Володечка…
Из бортового журнала капитана Панфилыча
(восьмидесятые годы и начало безвременья)
Сегодня Рождество 1 января 1980 года. Я одел новый китель на работу. Погода стоит великолепная.
Пускай сегодняшний вчерашним
День обернётся трудовой.
Он на счету твоём всегдашнем.
Он – жизнь, и ты при нём живой.
Пускай другой иначе судит –
Что жизнь на малый срок дана…
На тот же срок она да будет
Лишь делом избранным полна!
А если сил и жизни целой,
Готовой для любых затрат,
Не хватит вдруг, чтоб кончить дело,
То ты уже не виноват.
Этот стих моего земляка Твардовского Александра Трифоновича мне очень по нраву. Называется «Самому себе».
13 января – поставил бензобак на ЗИЛ и приварил кронштейны к телеге.
14-16 января – ездил в Шебалино.
18 января – Пленум. Я выступал про резервы.
19 января – ездил на мельницу на «Ниве». После чего к Лагуткиным. Пили вино и пиво. Вовка «Ниву» загнал в снег.
26 января в 14 часов при движении будущего совхозного директора Игоря Сметанина со школы до дома погода сыграла с Игорем злую шутку (отморозил уши). Мороз был с ветром -38 градусов. Уши у шапки были подвязаны и вот такой результат. Я срочно оказал помощь. Оттирал снегом и кое-как привёл его в чувство. Теперь будем ждать, когда они (уши) отвалятся. Ждать осталось недолго, вернее, до утра.
16 февраля – Новолуние. Пошёл маленький снег и снова погода хорошая.
18 февраля – купил Вовке телевизор «Рекорд» на премиальные по гаражу за прошлый год. Купил ещё стабилизатор. С нашим светом вещь очень нужная
24 февраля – выборы РСФСР, в окружной совет и местные советы. Заходил к Булгакову Василию пить пиво.
27 февраля – поехал в Бинск и на 13 километре я остановился и в зад телеги стукнулся Зил-555 с Бинской мехколонны. Звать шофёра Серёгой. Повредил радиатор и только всего. Сам уехал. Погода стоит великолепная. Морозы до -28 ночью, а днём тепло. Дорога очень прекрасная и лёгкая. Поступил в совхоз цемент 4 вагона. На горе шоферам.
2 марта – Игорь участвовал в соревнованиях по гиревому спорту и стал чемпионом района по своей весовой категории среди учеников. Получил грамоту и нагрудный знак.
8 марта – все дома. Отметили у Любови Геннадьевны день рождения. Приходили сватья и Вовка с Надей и Вадиком. Немного выпили.
11 марта – с Бинска приезжал Григорий Иванович, мой друг старинный и ночевал у нас. И я ему прокручивал свои речи до часу ночи.
12 марта – совхозное партийное собрание. Я выступал.
18 марта – ездил за комбикормами в Чою. В Чои в ночь с 18 на 19 марта сняли зеркала с Зила. И была попытка снять антенну. Зеркала утром нашли в уже прибранном состоянии.
25 марта – очень тепло, вода хлынула и дороги рухнули.
2 апреля – состоялось открытое партийно-комсомольское собрание в Палаше, в связи со 110-й годовщиной рождения В.И. Ленина. Мною была прочитана речь, её я сочинял в упорном труде два вечера и два утра. Затронул вопрос относительно предстоящей посевной компании. Пока неизвестно, даст ли это желательные результаты, хотелось бы, конечно!
4 мая – Вовка перепил в гараже и на утро не в состоянии двигаться на работу! Небывалый с ним случай. Эх…
28 июня – разбирались с четвёркой Игоря в аттестате. Поставили ему из мести мне. Смешно и глупо ставить четвёрку по физкультуре чемпиону района по гирям. Любовь Геннадьевна из-за гордости отошла от скандала в сторону и слегла из-за переживаний. Я ездил в роно и там пятёрку вывели.
Привёз аттестат, будем, говорю Игорю в Тимирязевскую академию подавать. А он, рохля рохлей, а взял и аттестат швырнул в сторону. Никогда его таким не видел. Глаза сверкают как у матушки в гневе.
1 июля - Игорь будет поступать на агронома в Старокаменске.
10 июля – что-то зашабурчала коробка на Зиле. Пробег 77500км.
16-27 сентября – был в командировке на уборке в Каменском районе.
30 сентября в первой половине дня при мойке комбайна трагически погиб мой друг по работе и член звена Комаров Андрей Афанасьевич, 1935 года рождения. Очень хороший товарищ, честный и справедливый, трудолюбивый. Вечная память останется о таком хорошем товарище, как Андрюха.
7 октября – увёз Игоря на учебу в Старокаменск.
15 ноября – ездили с женой в Старокаменск. Ночевали у спецкора «Советской России» Бориса Васильевича. Перевезли Игоря на другую квартиру. На будущий год дадут ему место в общежитии, которое новое построили двенадцатиэтажное или даже тринадцать этажей.
28 ноября – был партактив. Золотов Ю.А. заверил насчёт автомобиля.
6 декабря получил открытку из Старокаменска, что надо ехать за «Волгой» в магазин. 15195 рублей.
8 декабря – поехали в Старокаменск с Ширшиковым и Мишей на «Ниве» в 4 часа утра. Получали за городом возле аэродрома. Машины были завалены снегом, откапывали. Автомобиль стоял с июля месяца, зарос травой и снегом завалило. Были новые 8 штук серые и одна белая. Но я выбрал, хоть и помятая, светло-коричневую. Приехали поздно вечером. Стоит в гараже. Этот долгожданный случай нельзя оставлять незамеченным – надо сполоснуть.
20 декабря – получил номер 33-00.
22 декабря – выезжал в Старокаменск к Игорю студенту и залетел в кювет. На первом рейсе и попал в кювет. Что это за автомобиль такой «Волга»?
15 января 1981 года выехал на окружную партконференцию. Длилась 16 и 17. Выбирали членов окружкома и делегатов 26 съезда КПСС. В последние попал и я. На новый год прилетал братишка Серёга с женой Ольгой из Сочи. Гостили у нас до 6-го.
24 января докачивали колёса у Зила с Игорем (он на каникулы приехал, отлично сдал всю сессию) и делали фонарь у прицепа. Вовке поставили белый руль на его автомобиль ГАЗ-53. Завтра все вместе едем в Шебалино.
В Шебалино съездили хорошо. Только немного пришлось побуксовать – переносы.
27 января – ездил в Старокаменск на базу одеваться перед съездом 26-м.
29 января – занялся зубами и стал лечить руку левую, ставить уколы и дали больничный лист.
6 февраля снял1800 рублей и купил ковёр за 1213руб.
8 февраля отвёз Игоря в Старокаменск на учёбу.
Трудный рейс 10-11 февраля Палаш-Шебалино. Нагрузил столбики и лопнули колёса возле Маймы. Чуть не перевернулся. А там по откосу сотню метров лететь.
12-13 февраля проходил медкомиссию в районной больнице.
15 февраля выехал в Москву на 26 съезд КПСС. Провожали нас таких все секретари райкомов. Много народу было и из окружкома, все члены бюро.
7 марта прилетел из Москвы. Встречали в Старокаменске нас почётно.
5 апреля 1981 года запись ведёт Сметанин Игорь Владимирович.
Приехал домой на воскресенье с целью взять провиант. Взял 10 банок тушёнки и 1 литр варенья (клубничного). День прошёл быстро. Привязал собаку «Пальму» на цепь, почистил у коров, послушал магнитофон (кассеты привезённые из Москвы). Немного навоза оставил папке, пусть немного разомнётся после отдыха. Привет огромный от студента сельскохозяйственного института Сметанина Игоря. До встречи на празднике мирового пролетариата на день 1-го мая!
20 апреля – выступил в сельскохозяйственном институте на первом курсе агрофака (агрономический). Игорь сидел в первом ряду и переживал за меня.
21 апреля – поехал в первый рейс после отдыха и попутно поставил укол против клеща энцефалита.
С 27 на 28 апреля ночевал у нас корреспондент «Советской России» Прохоров Борис Васильевич с шофёром. Мылись в бане. После бани говорили про воровство в стране. Про несунов. Их тьма.
19 июня – загнал комбайн «Нива» домой в ограду готовить к уборке.
С 14 на 15 июня в ночь пошёл дождь хороший. Но хлеб уже погиб. Кукуруза должна выправиться с картофелем.
2 августа – выехал молотить рожь во 2 бригаду.
21 сентября – сдал комбайн. Намолот на звено 15008ц. Мой личный – 6250ц. Завтра на автомобиль.
1 декабря – ездили организованно 12 машин за зерном во Власиху.
2 декабря – ездил с прицепом. По приезду взяли 12 бутылок ликёра и выпили в гараже.
5 декабря – позавчера с Митькой Фокиным переехали Обь по льду напрямую. Лёд трещал, но мы ехали только вперёд. Ещё песни пели. Митька жалел, что не взял с собой гармошку.
30 декабря – приехал Игорь из Старокаменска.
31 декабря – встретили Новый год в кругу семьи.
2-3 января 1982 года – ездил в Бинск за комбикормами.
9 января – стал на ремонт Зила.
С 15 на 16 января в ночь украли из гаража приёмник, фотоаппарат, прикуриватель, шины 154 штуки. Разбили стекло в гараже. 16 и 17 января, т.е. в субботу и воскресенье милиция работала очень упорно по розыску воров. Следы ведут в райцентр!
17-18 февраля совершил турне по Горному Алтаю с кинооператором Нечаевым Геннадием Александровичем. Хороший мужик. Будет показывать киноочерк по телевизору.
20 февраля ездили в Чою на Зиле с Вовкой с прицепом. Лес вывалился из кузова, снова грузили. Приехали ночью. Всё нормально.
С 28 на 1 марта дул сильный буран. Выезд был запрещён. Дороги закрыты по округу всему, объявили об этом по радио.
1 марта показывали по телевизору «Время Владимира Сметанина». Шло 45 минут. Показали один рейс в Чою за лесом. Очень красиво, особенно природа и показали комбайны, как мы молотим. Комаров, Ширшиков и я. И Прокопий Седых на Зиле разъезжал. Жаль, что всего этого не увидел Андрей Комаров.
16 апреля сломал ногу Вовка по пьянке.
5 мая – получил посылку (лимоны) от брата Сергея.
18 мая – выехала на лошади сноха в сторону своей родни с вещами. Покинула Вовку (инвалида).
Сделал четыре рейса.
29 мая вернулась сноха Надежда с вещами. Проявила к Вовке пьянице и инвалиду жалость.
18 июня пригнали из Еланды новые комбайны.
10 июля прошёл долгожданный дождь.
21 июля копали свежую картошку.
При возвращении с Турочака две новости.
Вовка с Ширшиковым перевернулись на подъёме с райцентра. Ездили с Игорем в 5 утра на помощь.
Выехал молотить рожь напрямую во 2 бригаду 31 июля.
21 октября райком и райисполком поздравили с выполнением социалистических обязательств в честь 60-летия СССР.
28 октября у нас выпал снег в ночь и мы загнали телят в тепло.
29 октября 1982 года день рождения Вовки. 25-летие отметили.
10 ноября 1982 года в 8 часов 30 минут умер Леонид Ильич Брежнев. Похоронили на Красной площади. 15 ноября стал главой Андропов Ю.В.
5 декабря ездил с Вовкой в Чою. На обратном пути Зил ломался.
20 декабря собирал данные на соискание Государственной премии. То есть на автомобиле сколько сэкономил.
22 декабря ездил в Зональное за зерном. На обратном пути дунул сильный буран. Боролся со стихией. Многие автомобили были в кювете.
12 января 1983 года ездили в Москву на ВДНХ с Любой. Вернулись 20 января. В Москве шёл дождь, +4 градуса.
12 марта ездил в Чою, а Вовка опять напросился на несчастный случай. Геннадий Панов выстрелил ему в левую ногу и он попал в больницу.
13 марта проводы русской зимы.
15 марта – был партком, разбирали Дорошина.
22 марта – приказ освободить завгаражом Дорошина от должности.
2 апреля – был Носков И.Т. выпил и уснул. В 3 часа ночи жена увела.
13 апреля – был партком, разбор Дорошина. Присутствовал 2 секретарь Брыксин и Захаров, который плохо всё расследовал за Дорошина, а я остался в дураках.
29 апреля было бюро райкома, разбирали В.П. Дорошина. Утвердили выговор (и здесь нет справедливости, правды, как учил Ленин, один формализм).
30 апреля – 1 мая – резали горбыли на дому с Вовкой.
7 мая – был Кузнецов с женой, смотрел объём работы на дому.
26 мая – приехал Кузнецов М.М. Строит дом. С ним его товарищ Курочкин, а ещё Игорь. Дом не кончили, не хватило кирпича.
Работу кончили 29 мая.
1 июня пас коров.
6 июня ремонт короба на Зиле.
18 июня – клали окладники на дому с Вовкой краном.
23 июня был суд Панову Г. Вовке выплатили за 2 месяца.
24 июня во второй половине дня появился Тишка-пьяница со своими друзьями в пьяном виде. Пришли, говорят с домом помочь, но я их проводил тем же путём, что и пришли. Мне очень нужны рабочие руки, но только не такие.
16, 17 июля крыли крышу жестью.
8 августа в районе был первый секретарь окружкома партии. Проводил совещание по уборке.
Уже 24 сентября, а дожди продолжаются. Обстановка с хлебом очень сложная. Не только в нашем районе, а в целом в округе.
Игорю уже надо ехать в институт, а уборка в половине, как ему не хочется ехать. Охота хлеб убрать, а непогода не даёт. Наверное, хлеб останется в зиму.
Игорь уехал в Старокаменск 6 октября. Я его увёз на «Волге».
Намолот его составил 10310ц.
Игорев комбайн принял Лёха Попов, поработал 3 дня и бросил - ссылаясь на здоровье.
10 октября на полях при прямом комбаировании на 67 га я перевернулся на комбайне на левую сторону. Отвалили трактором и через 2 часа я поехал молотить, только без выгрузного. И так на аварийном зерноуборочном комбайне продолжал работать, дурачок.
С 24 по 26 октября ездил на помощь в Красный факел подбирать гречиху.
Общий мой намолот 16120ц. Звеном 37484ц.
27 октября отчётно-выборное собрание совхозное общее. А завтра мыть комбайн. А уборка ещё продолжается в соседнем Порошинском районе. Там наших 5 комбайнов.
31 октября выслал Вовке в Ярославль деньги на покупку автомобиля «Нива» в сумме 9999руб. 99 копеек. За пересылку 202 руб.
5 ноября было торжественное собрание, посвящённое 66 годовщине Вел. Октябр. Революции. Я от премии отказался. Гуляли в конторе отделения 2 бригады.
6 ноября пошёл снег в 6 часов вечера – хороший, зимний. В 9 часов вечера Вовка пригнал «Ниву» из Ярославля.
15 декабря было собрание в гараже. Выбирали кандидатуру на соискание Государственной премии. Остановились на мне.
21 декабря возили Вовку с с женой Надей в аэропорт к самолёту в Старокаменск. При поездке с аэропорта против сельхозтехники при перестроении в правый крайний ряд под мост на Павловский тракт Зил-130 при большой скорости тормознул и зацепил мою «Волгу» правую сторону заднюю и заднюю дверцу вырвал. Автомобиль получил крушение на 31811 километрах пробега.
При возвращении от Кузнецова задержали дружинники и тоже время отняли. В Горновом развернуло. И приехали домой ровно в 2 часа ночи.
31 декабря по договорённости с Андроновым выехал в Бинск делать «Волгу».
Ремонт так долго затянулся, что пришлось Новый 1984 год встречать в Бинске. Вернулся домой 1 января в 1 час дня.
15 января встречал Вовку с Надюхой. Они вернулись с курорта Пятигорск. Вовка не пьёт три месяца и на курорте не пил.
С 10 января по 10 февраля 1984 года сильные морозы стоят. До -37 ночью.
9 февраля 1984 года в 16 часов 50 минут умер Андропов Юрий Владимирович. Назначили Черненко.
11 февраля 1984 года состоялось регистрация бракосочетания Игоря. Состоялась свадьба в совхозной столовой села Кочнево.
3 июля был в Старокаменске – привёз котёл на дом.
14-15 июля - подшивка потолков. Затирку стен делала Валя Лошкина с 10 по 13 июля, потом загуляла не на шутку. Не надо было аванс давать.
20 июля – Вовка решился затирать и хорошо получилось.
6 августа – родился внук Артёмка. Знаменательный день для всех нас. Такой же, как Вадик с волосиками густыми на головёнке. Умный про таких, говорят, будет. Увидим.
12 августа сложили русскую печь на летней кухне.
13 августа кончили варить отопление и отпуск кончился, а работа не окончена.
14 августа привезли внука Артемия с Надеждой домой.
С 8 на 9 октября выпал снег. Комбайны наши горе-механизаторы из забулдыг что в поле оставили. Воду не спустили, двигатели размёрзлись.
12 октября намолотил 112ц. и счёт сравнял до 10000 ц. Но уборка продолжается и дожди не перестают.
20 октября завершили жатву. Намолот 11345ц.
2 ноября переехали в новый дом, хотя не готов пока чтоб совсем, но жить стали.
3 ноября родилась наша первая внучка. Назвали Анечкой.
С 27 по 30 ноября шёл дождь с сильным ветром.
1 декабря мороз -30 и ветер 20-25 м/с. Не было света. Замёрз гараж и МТМ. Не доили КРС (крупно рогатый скот), а без света гибель.
11-12 декабря ездили в Кочнево. Перевезли Игоря его жену Олю и маленькую внучку Аню к нам.
31 декабря встречали у Вовки Новый год.
1января 1985 года сидел дома, отдыхал, пил сухое вино.
18 января –первая вахта в кочегарке МТМ. Перевели на месяц.
25 января – Анечка плохо совсем спит по ночам. Спит с Ольгой в самой тёплой комнате нашего нового дома. Надо летом огрехи его устранять.
9 февраля встретили Игоря в Бинске с Вовкой на его «Ниве». В этот день доделали баню и пустили в действие. Первым мылся Игорь. В последнюю очередь – мать.
16 февраля – последняя вахта в кочегарке МТМ. Как нарочно мороз до -35. Это чтобы я почувствовал, как кочегаром работать. Я выполнил с честью свой гражданский долг.
10 марта 1985 года в 17.20 мин. умер Черненко Константин Устинович. Вот кажется он мне и всё очень хорошим человеком. Похороны 13 марта на Красной площади.
11 марта состоялся внеочередной пленум ЦК. Избрали секретарем Горбачёва Михаила Сергеевича.
25 апреля – встречался в Старокаменске и беседовал с новым первым секретарём окружкома Василием Филипповичем.
7 мая – ремонт комбайна. Замена дифференциала, замена муфты молотилки.
30 июня – проездом из Красного Факела был первый секретарь райкома партии Дурнев Вик. Семен. Знакомился с моей новостройкой, было личное знакомство, дружеская беседа. Он мне очень понравился. Парень самостоятельный, должен потянуть район в гору.
В этот день я кончил обивать балкончик. Вернее, всю восточную сторону. Вадик руководил мною снизу.
12 июня – партактив. Не переставая с весны идут дожди.
17 августа – собрал жатку и на косовицу.
18 августа выехали молотить овёс.
7 сентября в Целинограде было совещание партработников Казахстана и Сибири и Урала. Проводил Горбачев. Хороший по виду парень. Говорит без бумажки. Присутствовал и наш Дурнев, он про Горбачёва и рассказал.
20 сентября был на поле корреспондент Прохоров, он норовит в Москву перебраться, но не получается, он обижен. Ездил на комбайне, молодец корреспондент, руль держал прямо. Молотили овёс во 2 бригаде. Сибирский гигант «Енисей» ему понравился, особенно кабина.
5 октября – получил КАМАЗ 55102 в Бинске. Ездили с Вовкой. Светло-жёлтый, колёса-вездеход.
6 октября – кончилась уборка в совхозе. Общий мой намолот 10280ц.
2 ноября в пять часов вечера пошла самостоятельно Анюта.
5 ноября в Овсянниково был слёт передовиков по жатве-85. Купил палас в зал за 360 рублей. Ровно год как живём в новом доме. Всем места хватает. Говорил Надежде ещё рожайте и нам отдавайте. Она мне: с этой пьяницей больше не буду. Ещё урода какого родишь. Я ей – а ты с ним построже будь. И так пробовала и этак говорит. Всё без толку.
18 ноября при поездке в Бинск во время спуска по Больничному взвозу загремел двигатель на КАМАЗе 55102. Оказалось, лопнула пружина клапана и клапан рассухарился. Пробило поршень и прогрызло гильзу. Тосол пошёл в картер. Двигаться дальше нельзя, бросил автомобиль в Бинске. Итак, не притащили Колхиду из города, а только оставили КАМАЗ в городе.
Шёл сильный снег. Гололёд.
27 ноября сделали двигатель. Работает.
22 декабря ездил в Бинск и на Красный маяк. По приезду домой в 5 часов вечера увидел толпу народа у дома и горящую баню с кухней и пожарные машины. Оказывается сгорела баня и летняя кухня. Вот и реконструкция. Снова надо начинать строительство.
28 – делал сарай. Приехал Игорь вечером в 9.30.
5 января 1986 года - начала работать баня по-новому. Это воскресенье.
20 января получил телегу камазовскую.
14 февраля выписал шубу на складе 52 размера. Стоимость 140р.
5 мая шёл первый весенний дождь.
1 июля купался на пруду с Игорем. Он говорит, что в институте всё как везде. Все друг друга подставляют и ему такое положение вещей надоело. Ему я сказал, что аспирантуру надо закончить. Он ничего не ответил. Про Ольгу не говорили. Вижу ему и так много переживаний.
С 3 на 4 июля был сильный ураган. Поломало березняк, повредило электролинии.
С 3 июля по 31 июля не было дождей. Хлеб стал выгорать кругами. Жара стояла +30-36 градусов.
2 августа кончил облагораживать забор.
15 августа выехал молотить Зерно-86. Начали молотить рожь. В 12.45. отгрузил первый бункер.
8 сентября – обычный рабочий день. Понедельник. Собрались у склада в МТМ кое-что получить на комбайны. У всех было хорошее настроение. Вдруг передали, что М.В. Ширшикова требуют на почту пришла на его адрес телеграмма. После почты он не вернулся в МТМ и на комбайн. Оказывается погиб сын его Анатолий на Дальнем Востоке в армии. Это очень большое горе родителям и тем кто его знал. Парень был очень хороший.
Приписка: «похоронили в Палаше».
12 сентября кончили уборку зерновых в совхозе.
27 сентября при поездке второго рейса в Бинск со свеклой развернуло средний мост у КАМАЗа. Ночевал. Потом налаживал. Во второй половине дня приехала спасательная команда во главе с Вовкой и Игорем.
1 октября выпал первый снег.
14 октября 1986 года был в больнице. Проверял сердце. Прописали лечение.
Пошёл дождь – очень хорошая осень была.
23-24 октября выпал сильный снег по всей вероятности на всю зиму.
16 ноября был праздник в районе сельского труженика. Присутствовал в президиуме, получил грамоту и 200 рублей премии.
18 ноября шёл снег.
5 декабря Вовка перевернулся на «Ниве». Помял.
14 декабря – выехал в Севастополь по туристической путёвке. В Севастополе был до 27 декабря.
31 декабря – встречали Новый год в кругу семьи. Гуляли до 6 часов утра.
3 января 1987 года увёз Игоря в Старокаменск. Анютка плакала не хотела папку отпускать.
5 января – Вовка увёз маленького Артёмку с Надей в Старокаменск в больницу. Там их положили, а Вовка вернулся в 9 часов вечера. «Нива» ломалась, сжёг горючего 120 литров в оба конца.
7-8-9-10 января - Вовка гуляет. Что ж сам себе жизнь составил.
31 января – Пленум РК КПСС. Я выступал.
1 февраля – бураны через день, да каждый день.
12 февраля – после месячного перерыва Вовка напился. На четыре дня.
16 февраля был в райкоме у первого секретаря Дурнева В. С. Ездил в Бинск искал прокладки на КАМАЗ – не нашёл.
19 февраля – идёт снег и небольшой ветер. Все предпосылки на урожай.
10 марта – Вовка продал автомобиль «Нива», который привозил из Ярославля в 1983 году.
12 апреля – уехал в Яровое на лечение.
7 мая – вернулся с Ярового в родной и милый Палаш.
9 мая – ходили к памятнику на митинг. После митинга занимались «Волгой» с Вовкой, кое-что подделали, подлатали и Вовка угнал этот автомобиль к себе домой на постоянное место стоянки. «Волгу» он получил в знак того, что впредь будет вести себя хорошо, добро работать и в рюмку с запахом алкоголя не заглядывать. Пробег на автомобиле 48197 км.
Приписка внизу: «Автомобиль хороший. Премного благодарен. Сын Владимир».
10 мая я ремонтировал автомобиль КАМАЗ, чтобы выполнить обязательства к Юбилею революции. И пятилетний план перевозок надо сделать вовремя.
С 16 по 20 июня ездил в город Аягуз Семипалатинской области Казахской ССР на КАМАЗЕ. Туда возил картофель, привёз сахар в Овсянниковское райпо.
С17 по 20 июля ездил в Аягуз привёз виноград.
31 июля ездил в Старокаменск на празднование 50-летия округа.
4 августа – выехал косить рожь.
Уборка кончилась 7 октября. Намолот 11930ц.
8 октября Пленум райкома. Я выступал.
13 октября Вовку лишили прав на год.
20 октября было собрание в гараже. Разбор залётов Вовки. Переделали 1 год на 100 рублей штрафу. Погода стоит очень плохая. Снег, слякоть.
29 октября – Игорь приехал на празднование 30-летия Вовки. Анютка с рук его не слазила.
Погода стоит очень плохая. Дождь и снег.
1 ноября – сдал поросёнка кемеровским заготовителям.
6 ноября – привезли сено. Было торжественное заседание в честь 70-летия Великого Октября. Я выполнил две пятилетки, а меня отблагодарили тем, что даже грамоты не дали, одну только запись в трудовой книжке сделали. Мужики смеются, говорят, за твой длинный язык.
Надо было ехать в район, но нас не повезли – не было транспорта.
Вовка подъехал на Зиле к вечеру навеселе. Я его резко предупредил: было решено кончать с этим весельем за рулём.
7 ноября возвращался из Бинска и на пути к Палашу загорелась в кабине КАМАЗа проводка, но мне удалось стихию быстро ликвидировать.
4 декабря в гараже состоялась 5-ти минутка по случаю исполнения мне 50 лет. Со словами благодарности выступили секретарь парткома, директор совхоза и первый секретарь РК КПСС. Все пожелали доброго здоровья вручили грамоту и ценный подарок – светильник.
6 декабря вечером отмечали моё 50-летие. В кругу семьи во главе с матерью моей Надеждой Георгиевной. Она гостит у нас, привёз её из Бинска. Вечер прошёл в тёплой, дружественной обстановке. Подарили мне неожиданно напольные часы «Полет». Сильно дорогие подозреваю. Кедр сибирский, это вам не осинка-рябинка. Будем все время по ним изучать. В «районке» меня здорово поздравили. Посчитали, что за предыдущие 11 лет я выполнил 65 годовых планов. И пишет наш главный и лучший корреспондент по району Витя Хворов, что на моём трудовом календаре уже 2040 год.
8 декабря в 5 часов вечера был у меня дома Путилин П. А. Сказал, что завтра партийное собрание в гараже.
9 декабря – партийное собрание в 9 часов. Путилина не было, он уехал с Ширшиковым в Ребриху на станцию получать автомобиль ГАЗ-53б для Ивана.
При возвращении домой получилась трагедия. Павла Александровича Путилина сбила машина (вернее придавило к борту стоящей машины) и сразу насмерть. Это случилось в 6 часу вечера. Ширшиков приехал домой, а Пашу оставил в морге в Троицке. Случай очень трагичный и тяжёлый.
12 декабря хоронили Павла Александровича. Похоронили со всеми почестями. Говорили тёплые слова, которые он заслужил своей жизнью.
22 декабря сдал двигатель КАМАЗа в Бинск на ремонт.
31 декабря встречали Новый год у Вовки с Надей. Внуки не спали до двух ночи.
21 января 1988 года был в Бинске смотрел комбайн «Дон-1500». Очень мне он понравился.
22 января был у Войтенко (сельхозтехника). Он сказал, что заказ будет на 2 квартал. Но ваш совхоз отказался комбайн покупать из-за дороговизны – 47 тыс. рублей.
23 января вёл продолжительную беседу с директором совхоза тов. Неверовым, чтобы купить комбайн «Дон-1500». Всё бесполезно.
24 января был у первого секретаря РК КПСС, чтобы поспособствовал в приобретении комбайна. Он ответил: раз денег нет, ничем помочь не могу.
Вот на этом и кончились мои желания поработать на «Доне-1500». Ох, как хотелось!
23 февраля оформили на орден Октябрьской революции.
24 февраля – телеграмма на получение нового автомобиля Газ-53б.
25 февраля отказали на оформление на орден в связи с тем, что награждался в 1986 году орденом Дружбы народов.
4 марта – вернулся из Бинска, узнал, что Доны пришли. Заезжал к Дурневу В. С. Уточнил, что пока отдали в другой район. А нам будет в 2 квартале.
С 28 марта 1988 года пошёл в отпуск. Средний заработок по месяцам вышел – 639 руб. Получил вместе с получкой 985 рублей.
15 мая делал терпеливо выпиливал наличники на балконе. Погода дождлива.
4-5 июня жара стояла до +30. Сделал пол на веранде. Вечером прошёл дождь с грозой.
7 июня было выездное бюро РК КПСС Овсянниковского района. Директор Неверов покинул зал вместе с Мальковым и Кривошеиным. Забрали у них партбилеты за пьянство в рабочее время. Моё выступление было критическим в сторону дирекции.
С 16 июня по 1 июля лежал в больнице принимал системы, лечил ноги.1 июля был ночью заморозок. Картофель поник частично.
5 августа 1988 года качал первый раз мёд своей пасеки.
13 августа выехал на уборку. Молотил рожь. Делал прокосы.
9 сентября приехал Игорь из Старокаменска. Думали, что в отпуск, а он новость привёз: забирают в армию. Я так думаю, что он решил с диссертацией завязать и лаборатория ему надоела и опыты. Не хватило характеру парню.
11 сентября – ездили с Вовкой и Игорем в Старокаменск на «Волге», а 12-го Игорь приехал домой. Дали отсрочку на месяц. До пятницы копали картошку, но мешал дождь.
24 сентября ездил в Бинск сдавать картофель личный.
11 октября получил получку за сентябрь за уборку 1164 рубля.
Погода стоит очень хорошая весь ноябрь 1988 года. Ночью -4-6 градусов, а днём +2 +3.
С 1 по 24 декабря отдыхал в Кисловодске. Встречался, конечно, с братухой Серёгой и женой его Ольгой. Она меня стала спрашивать по предметам (дурачились). Вспоминали многое. Конечно и про синяк. Потом серьёзно про Сталина, на которого сейчас всех собак вешают. Вращался с очень хорошими людьми. Отдыхал в санатории «Пикет».
Дома очень много новостей.
Хорёк задавил 24 курицы сразу. Второе. Любовь Геннадьевна поскандалила с Надей снохой. Надя на неё матерками, а Любовь Геннадьевна по-книжному, культурно, а давление подскочило.
Я ей сказал, что надо было тоже не по-книжному.
Третье. Приезжал Игорь со Светланой. Красивши Ольги, но мне кажется, и она будет из Игорька всё тянуть. Мякиш он есть мякиш. А с жёнами коркой надо быть. Они зарегистрировались и уехали в Омск, где Игорь служит.
31 декабря – встречали Новый год у нас. Был Вовка со своими детьми. Встречали до 4-х часов утра.
Ещё один год прошёл впустую для страны. Одни разговоры наверху.
30 января 1989 года получил получку, как инженер в сумме 192 рубля. Небывалая зарплата за последние 25 лет и купил люстру за 108 руб. и весь вечер собирал и один лепесток сломал.
3 февраля произошла стычка (по телефону) с Кузовлевым В. А. из-за школы (автобус). Самодуры по старой привычке правят.
12 февраля звонил Игорь с Омска. Служил хорошо. Со Светкой живут прекрасно.
30 марта получил посылку от брата Сергея с лимонами.
30 июня в Старокаменске вставил две коронки золотые и зуб (сумма по чеку 245 рублей. 50 копеек).
13 августа угнал комбайн в поле. Косить овёс. Угонял с внучиком Артёмкой маленьким. Смышлёный и шебутной.
7 сентября. 26 августа 1989 года, в субботу – трагический случай.
Вовка попал в больницу. Ночью гулял с Сироткиным Алексеем. Утром похмелились и где-то в половине десятого ехали со склада в гараж и на перекрёстке возле общежития Вовка не справился с управлением и попал в кювет. При толчке дверь открылась, он выпал из кабины и попал под колесо (вернее автомобиль переехал через его грудную клетку и рёбра поломало очень много. Я был на поле только подошёл к комбайну и приехал Фёдор Кузнецов и сообщил. Это было в 10.30 утра, а в 10. 55 я был Овсянниково в больнице. Вовка был в санпропускнике, он очень стонал, даже жуть как стонал, с ним занимался хирург. Главного врача не было, так как было открытие охоты. Главврач появился в первом часу! Вовка там ещё не пришёл в сознание. Надя осталась в больнице с Любовь Геннадьевной. Вовка пришёл в сознание в 5 часов вечера, на второй день просил пить, видать с похмелья жгло. Погода прекрасная, КАМАЗ в гараже, а шофёр безнадёжный. 27 августа вроде легче Вовке стало. Разговаривал с врачом. Надя купила сок и передала ему, а меня к нему не пустили. Врачи успокоили, что всё пошло на лад, и он должен выкарабкаться. Но 28 августа во втором часу Вовка скончался очень тихо – потянулся и всё ушёл в царство небесное. Люба позвонила в Овсянниково в 7.30 утра ей сказали, что он скончался. Ну и пошла здесь заваруха. Не знали за что браться. Позвонил в Бинск, дал телеграмму Игорю. Я поехал за ним с гробом. Со мной шофера. Обмыли и привезли домой в 4 часу дня 28 августа. Игорь прилетел со Светкой. Остальных встретил в Бинске автобус и привёз духовой оркестр, посетили кладбище поговорили с ним и помянули его и поплакались досыта. Был духовой, было очень много народу. Все автомобили съехались, хотя в разгаре уборка. Привезли памятник с Бинска, а какой сварили в МТМ поставили на место гибели Володи моего любимого сына. На развилке дорог против общежития на въезде в Палаш. Из дома до кладбища несли гроб с телом Володи на руках. Вадик плачет, а Артёмка сказал, что после папку откопает, когда он вылечится.
9 сентября – Игорь и Светлана уехали в Омск. Анечка хотела с ними. Люба очень сильно плачет. Ребята и Надя у нас всё время.
21 сентября ездили в Бинск в церкву отпевали Вовку дорогого сына. Надя в Овсянниково купила золотое кольцо, как завещал Вовка так она и поступила. Ребята у нас с Надеждой. А скорбь продолжается и наверное, будет пока будем живы. Ох, очень тяжело хоронить детей, лучше детям родителей.
23 сентября – замерил рост ребят на косяке в кухне. Какие остались с уходом отца. Вадик - 136,5см. Артёмка - 92,5см. Анечка не схотела мериться.
6 октября отводили 40 дней Вовке. Приезжали все близкие родственники.
29 октября были с Надей и Вадимом на кладбище у Вовки. Поставили фотографию с рамкой. Отметили день рождения Владимиру 32 года.
6 ноября позвонил Игорёк и сказал, что у них родился сын в 8 часов утра весом 3кг.100 грамм, рост 52 см.
Вечером в семейном кругу обмыли рождение внука Генки.
28 ноября видел Вовку во сне. Жаловался мне - сердце болит.
29 января 1990 года - директора совхоза Неверова отстранили от обязанностей.
1 марта 1990 года записался на радио по району со своей платформой выборной.
5 марта. Тепло +5. Всё тает. После подсчёта голосов я не прошёл. В депутаты совета округа прошёл Хвостов В.С. Люди сказали своё слово. Получи Сметанин по полной. Многие смеются. Коммунист, мол, наездился по съездам. Хорош, кончилось твоё время. Матерюсь, сжимаю кулаки.
С 20 марта по 12 апреля лечение на Яровом.
20 апреля в Палаше торжественный совет трудового коллектива (получил почти окончательный отлуп) — это я и предвидел. Один механик, он из новых, Зубатов подошёл. Руку пожал, ободрил.
13 июня похоронили брата моего Алексея. Рак. Сгорел за две недели.
25 сентября – Игорь закончил служить, приехали домой.
Я сегодня видел во сне Вовку очень хорошо. Как будто мы с ним молотили на комбайнах и во время стоянки разговаривали. Я у него спрашивал почему ты похудел, а он мне всё про комбайны. Стоял такой хорошенький в сером пиджаке с клапанами кармашки.
24-25 ноября – был дома. Скука страшная. День рождения Игоря. Но веселья нет, потому что нет Вовки и жизнь вся наперекосяк.
Новый 1991 год встречали до 3-х часов ночи. 1 января ходил с ребятами на каток.
23 января – утром объявили указ президента Горбача об обмене денег достоинством 50 и 100 рублей. Обменивали до 1000 рублей на работающего. Основная масса всколыхнулась – меняли всего три дня: 23, 24, 25 января.
28 января Игорь переехал на новую квартиру.
2 февраля купил ящик водки за 200 рублей.
3 февраля - Сегодня Игорю и Светлане отдали цветной телевизор «Радугу». Сделали с Игорем антенну. Кажет хорошо. Надежда ездила с Носковым на базар купила шубу за 3 тысячи рублей. Это её давняя мечта иметь натуральную шубу. Мечты сбываются, но по дорогой цене.
Я ездил на лыжах вечером. Хотел ехать учиться на месяц в Старокаменск, но передумал.
5 февраля – ездил в райцентр. Обсуждали кандидатуру предрика Шипилова В. И. Долго шли дебаты, но к общему не пришли.
Вечером позвонил Надежде, что сейчас приедем привезём сгущенное молоко и заберём столик Игорю. Она промолвила, чтобы духу вашего не было. Один столик, а вроде бы память заберёте о муже Володе. Я вам не отдам. По приезду столик стоял в проулке выставлен с кухни, но мы его не взяли. Я занёс молоко передал ребятам от деда мороза и срочно вышел, чтоб духу моего не было. А Люба и из машины не выходила. Вот так и дождались благодарности от первой и любимой снохи.
16 февраля – слёт передовиков с/х. Сильно похолодало до -36.
12 марта – беседовал с директором насчёт замены меня с инженерной должности. Вроде получается. Скоро приедет в совхоз инженер, а я пойду на настоящую работу (комбайн, автомобиль).
16 марта – тепло +8. С Вадей занимались снегом, Артемий мешался под ногами. Все мылись в бане – суббота и ночевали у нас.
17 марта – снег, метели, до -5.
21 марта – день рождения у снохи Надежды. Был буран с утра, а к вечеру мороз до -20. Подох один поросёнок у нас. Получил отпускные 714 рублей. Уплатил за путёвку в Радониху 55 руб 10 копеек. Еду 27 марта 1991 года.
22 марта – ездил в Еланду с Анатолием Носковым. Купили Надежде снохе нашей любимой три поросёнка за 100 рублей. Вечером были с женой моей у снохи Нади до 10 часов вечера, ели пироги. После нашего ухода появились у неё гости и гуляли до 2-х часов ночи – Вершинины и Синицины.
23 марта ездил в Бинск с директором. Вечером с Зубатовым обмыли мой отпуск. Выпили 2 бутылки. Решил свести выпивку к минимуму. Хватит, уже возраст.
24 марта убил двух дятлов (черти, весь дом издолбали). Мороз -24.
16 апреля – на родительский день был на Красном Маяке проведывал на кладбище брата Алексея. Вспоминал его странствия и мои, и как мы жмых воровали. Эх, как всё быстро проходит.
19 апреля приехал с Радонихи. В Радонихе вставил 8 зубов.
8 мая сдали свинью и тёлку (мясо). Свинья по 8 руб. говядина по 9 рублей. На сумму – 2500 руб.
23 мая – посадили картофель 31 ведро.
24 мая посадили Игорю картошки 22 ведра. Погода холодная.
26 мая отдал Зубатову на телевизор 3 тысячи.
12 июня – выборы президента России. Я олифил дом две стороны. Игорь красил пол дома. Ребята Артёмка и Вадя с Надей ездили с Носковыми на Чумыш купаться. Вечером – дождь, гроза.
16 июня 1991 года – кончил олифить три стороны дома.
22 июня поехал с Носковым в Новосибирск за мебелью Игорю. Привёз – всё нормально. И 30 бутылок пепси-колы. С нами ездили Вадик и Артёмка.
26 июня – вывез пчёл на точку за Широкое болото.
27 июля – заметал себе сено. Погода жаркая +33.
3 августа ездили с Савченко в Порошинский соседний район. Искали жатку к Дону. Не нашли.
6 августа – внуку Артемию исполнилось 7 лет. Ездили мы с ним на кладбище к отцу, потом подарили костюм школьный и кое-что из принадлежностей школьных. Сфотографировали его у отца на могиле.
9 августа привёз жатку к Дону с Троицкого агроснаба.
Погода хорошая, уже рожь кончают молотить, а я всё комбайн комплектую.
10-11 августа – занимался Доном, комплектовал. Дела идут нормально Погода хорошая. Надежда ездила с Артёмкой в город что-нибудь купить к школе. Ничего нет из обуток на ноги. Дожили.
13 августа выехал на Доне молотить овёс в 2 бригаду. Намолот 74ц.
25 августа – всё в Москве, вроде успокоилось.
28 августа – вторая годовщина смерти Вовки. Отмечали у Надежды (только свои). Ох, и трудные эти дни воспоминания. Не дожил сынок ни до Дона, не увидел новые свершения, сейчас на смену стают его сыновья Вадим и Артём.
С них будет толк как с отца. Вадим уже сам водит комбайн «Дон» по полям 2 бригады, где дядя его Игорь бригадир.
30 августа 1991 года РЕКОРДНЫЙ НАМОЛОТ - 1513 центнеров за смену. Донец-молодец. Работал с 10-ти утра до 1 часу ночи. Этот случай первый в моей работе, и я считаю, не будет никем повторён в нашем хозяйстве, даже думаю и мной. Посвящается родному сыну Володе.
31 августа – намолотил 525 ц. Пошёл дождь в 4 часа.
Фотографировал Артёмку перед школой на торжественную линейку. Он уросит. Я говорит, лучше с тобой хлеб буду убирать. Вот, герой у меня младший внучек, так герой.
3 сентября – дождь, занимался комбайном. Реорганизовал свиней по местам.
5 сентября – идёт дождь, уборка стоит.
5 сентября 1991 года кончил работу пятый внеочередной съезд депутатов.
Началась, как говорят и пишут, новая эра.
7 сентября – выехали молотить напрямую.
22 сентября – кончил молотить во 2 бригаде. Намолот 19600 ц.
23 сентября – поехал на Кировку помогать. Погода утром -1 градус.
Молотили на 4 поле на том месте, где комбайн стоял двое суток, когда хоронили Вовку. Были очень больные воспоминания о сыне. Я его видел и разговаривал с ним примерно во 2 часу ночи. Он спросил, как мы здесь, как ребята, Надя? Я ему сказал, что всё хорошо, только тебя не хватает. Он в ответ – и мне без вас скучно, но скоро придёт время будем снова все вместе, но я за тебя папка и здесь горжусь.
Намолотил я тогда 1004 ц. Очень горестно.
25 сентября – 705 ц. И на этом конец уборки. Общий намолот 22140 ц. Это рекордный намолот в моей работе. Опять разговоры вокруг того, что я лучший по намолоту в округе.
23 октября – получил получку за сентябрь за уборку 3230 рублей.
16 ноября – купил телевизор «Берёзка» цветной за 4000 рублей.
23 ноября – совхоз праздновал день работника сельского хозяйства, а в округе никаких праздников.
21-22 декабря – ребята у нас, а Надежда ездила на базар расходовать деньги, а то пропадут.
21 декабря 1991 г. Развалился Союз. Решили в Алмаатах.
25 декабря – купил жене пальто по чекам 90 г. за 1326 рублей, чёрная, размер 52, а надо 54 – буду менять.
29 декабря – в райцентре положили Светлане снохе на книжку 5000 рублей. Смотрел пчёл – всё нормально.
31 декабря – собирались Новый год встречать у Надежды, но, увы, не пригласила. Сама сквазанула по гостям на ночь глядя. Мы с Любаней встретили Новый год у Игоря со Светкой.
С 20 января 1992 года Игорь в отпуске. Ходит с ребятишками на лыжах в наш лесок.
22 января – отвёз телевизор в ремонт в Бинск. В Овсянниково не могут сделать.
26 января – был у Кукорекова, учился делать ульи. С обеда подшил Вадику и Артёмке валенки.
Идёт снег и морозец.
28 января – получил получку за декабрь 245 рублей.
16 февраля – Савченко Алексей привёз мешок сахара за 653 рубля.
28 февраля – У Надежды немного отметили Вовки 2,5 года со смерти. А время летит, а жизнь усложняется. Надо думать и уходить с должности.
3 марта – было собрание общее решали, какую форму хозяйствования избрать.
5 марта – подал заявление на переход на другую работу в связи с новыми условиями хозяйствования. Дует буран. Ездил в Овсянниково.
16 марта сдали с Игорем в заготконтору 240 кг. пшеницы на сумму 1200. Разделил: жене 200, Игорю 500, себе 500 рублей на мелкие расходы.
18 марта купил сверлильный станок в райцентре за 960 рублей.
20 марта по чекам 90 года Игорю вырешали автомагнитолу японскую. Стоит она 1250, а чеков на 840 руб.
29 марта продали с Игорем поросят в городе Осинники Кемеровской области 10 штук на 13400 рублей.
17 ездил с Матюхиным в Междуреченск возил мясо. Надеждина бычка и Игорева поросёнка Бычёк – 11015 р. Поросёнок – 6060 р.
Купил себе кроссовки и Игорю кроссовки и костюм спортивный. Съездили нормально. Только в эту ночь Олег Бородулин взломал замок у завгаража кабинет и забрал диски сцепления ГАЗ-53б 3 штуки и Зила один диск.
Сегодня директор улетел в Сочи.
17 апреля – купил автомобиль ВАЗ -21063. Стоит машинка 139800. Платил 15417 рублей. Спасибо чекам.
18 апреля – суббота с автомобилем.
6 мая – родительский день. Ездили утром и вечером на кладбище.
17 июля – был на конференции крестьян округа. Выступил с критикой. Погода очень жаркая, всё горит.
26 июля – выгонял в поле комбайн. Очень мучился – шёл дождь.
27 июля – занимался с комбайном. У «Дона» менял зерновой шнек.
17 августа – дожди зарядили нешуточные.
20 августа – получил получку за июль 6087 р. Комбайн переоборудовал на прямую молотьбу.
25 августа – весь округ и всю Сибирь залило. Без урожая будем, так видно.
26 августа поехал в Бинск с Савченко Алексеем, директором. Купил как нигде по цене колбасы варёной парку за 349 рублей.
С 28 августа по 7 сентября дождь продолжался. Намолот на 7 сентября составляет 7400 центнеров. И это на «Доне»!
18 сентября – целый день дождь.
24 сентября 1992 года, четверг. Умер В. А Неверов, бывший директор совхоза.
1 октября с утра снег сильный.
14 октября передали хорошую погоду, а уборка ещё в полном разгаре. Надо навёрстывать.
15 октября – Любовь Геннадьевна обменяла облигации 3-х процентные отдала на сумму 950 рублей, дали на 1500 руб. 3 штуки по 500 руб. Россия в наглую обманывает рабочий класс.
27 октября – всё. Почти по снегу.
Намолот за уборку составил 16984 ц.
13 ноября ездил в Тогул насчёт валенок.
14 ноября 1992 года – суббота, канун праздника работников с/х. Но везде тихо как в танке похоронили всю систему, а с ней и сельское хозяйство. Да, в какой-то степени обидно, что труженики остаются незамеченными на рынке. Намолотив в такой сложной уборке столько и никто даже не сказал слова благодарности. Видать эпоха подошла каждого на выживание. Пошёл ковыряться по хозяйству.
Звонил главе администрации района, был у нас директором когда-то. Поздравил с праздником и спросил, куда он дел свой партбилет. Глава поперхнулся и послал. Я его тоже.
7 декабря, понедельник, в 2 часа дня умерла мама моя Надежда Георгиевна, проживавшая в Бинске, умерла на 91-м году жизни. Тихо, во сне.
9 декабря похороны мамы. Прости мама меня за всё.
29 декабря ездил в Бинск за углём. Буран очень сильный.
Купил в Овсянниково шампанское на Новый год за 1000 руб. и себе кроссовки за 3000 руб. весенне-осенние. А ещё апельсины и мандарины, и шоколад для внуков, уж очень они у меня хорошие.
С 30 на 31 декабря всю ночь шёл снег. Я дежурил в кочегарке.
31 декабря – двое с Любой проводили старый год, да ещё Артёмка был. Родительница его Надежда и её хахаль были на гулянке. А встречал 1993 год один, потому что Любаша и Артёмка натешились, наигрались и спали, не дождавшись курантов.
7 января 1993 года ездил в Бинск возил Игоря к поезду, поехал в Москву.
8 января дежурил в кочегарке – были в гостях Морозов Александр и Савченко. Отметили Рождество. Распечатывали коньяк «Белый аист». Выпил две стопочки. Молодец, что меру знаю уж сколько времени. А как же? Себя не похвалишь…
18 января встретил Игоря в Бинске, приехавшего из Москвы. Привёз пиво в баночках. Искуситель.
24 января ездили в Осинники с Игорем продали пшеницу. К нам предъявляли претензии рекитиры, вернее требовали налог, но мы не дали (это несправедливо).
13 февраля – звонил из директорского кабинета заказывал в Москву по срочному. Говорил 6 минут на 618 рублей (совсем с ума сошли).
28 февраля ездил в Осинники продавал поросят по 5 тысяч за штуку.
9 апреля поставил автомобиль ГАЗ 3307 на учёт и уплатил за услуги и налоги 71225 руб. Вот это демократы обкрадывают всех подряд.
25 апреля – не ходил голосовать.
27 апреля – родительский день.
29 апреля проводили Игоря в Москву на поезде.
25 мая сгорел К-700 Коротаева Э. С. Сгорел во время культивации.
28 мая ломался гидронасос. Почти весь день мучался. Надоело всё. И пить не хочу, а надо бы.
25 июля – последний сегодня день работали деньги. С завтра только выпуска 1993 года.
26 июля купил Вадику велосипед за 22000 рублей.
10 августа получил документы на личную машину ГАЗ-3307.
Выгнал Дон из ограды – готовить к уборке.
14 августа в больном состоянии поехал открывать уборку. Только отъехал сразу порвался ремень.
15 августа снова порвало два ремня барабана. Я приехал домой на причал.
3-4 октября – ремонт комбайна. Сорвало шлёнцы. С 3 октября в ночь на 4 октября в Москве произошла заваруха. Под вид гражданской войны, все виновники арестованы.
4 октября кончили гречиху на Кировке.
5-6 октября – дома обделывал доски на ульи. Ездили за опятами поздними. На улице снег, дождь.
9 октября зарезал поросёнка у Игоря. От Игоря никаких вестей. Погода – холод, снег, мороз.
13 октября, среда – кончили уборку 93-го года. Намолот зерновых составил 18872 ц.
17 октября – вечером приехал Игорёк с Германии. На автомобиле ВАЗ -2108. Пробег 97 т. км. Ещё привёз пчеловодческий костюм хороший.
29 октября – день рождения старшего сына Вовки. Исполнилось 36 лет. Ездили на кладбище все. Комбайн Дон-1500 на стоянке. Погода прекрасная.
12 декабря ходил голосовать.
15 декабря купил подарки ребятам Артёму и Вадику. Растут оба у нас. Вадику шестнадцатый пошёл, Артемию десятый годик. Можно таких внуков радовать. Небаловливые ребята.
Положил в Русский купеческий дом один миллион на 1 год под 240 процентов годовых.
18 декабря ездили с Игорем в Осинники за углём и попутно продали дроблёнку. Спустило колесо. Булгаковы купили автомобиль ГАЗ 3307 бортовой. Положил 1 миллион в Сибирский банк.
31 декабря – день выходной по совхозу и по стране. Вот и ещё один год уходит. Не очень привлекательный год.
1 января 1994 года дежурил по совхозу на автомобиле.
2 января - снег небольшой, буран. Вечером в 10 ч. По телефону получил новогоднее поздравление с пожеланием, чтобы в этом году я сдох, а через 5-7 минут тот же голос позвонил, сказал, чтобы я убирался из Палаша. Поздравления я принял и составляю план поездки в сторону Парижа.
5 января - ездил в Новокузнецк вместо Парижа за дизтопливом.
9 января - пчёл много погибло. Мыши разорили семей пять, шесть.
24 января - сдал своего поросёнка (1,8 года) за 120 тысяч рублей.
26 января был в Бинске насчёт лицензии. Дохлый номер. Был в своей налоговой. Объяснили: чтобы заниматься индивидуальной деятельностью надо платить им пошлину, потом будет разрешение (страна дураков – никак не дают честно жить).
8 июля – сдал корову на 650 тысяч рублей, купил велик Артёмке за 92 т.
19 октября кончил уборку. Намолот 13600 ц.
21 октября – бурный день. Перевыборы директора.
Кандидатов на освободившееся место было двое. Голосовали тайно. Выбрали моего сына Игоря. За - 140, против – 48.
Надо оправдать доверие своих односельчан, говорил Игорю.
17 ноября – Игорь переехал в свой дом.
25 ноября – день рождения Игоря. Исполнилось 32 года. Стал директором. Молодец. Хоть и мямля.
17 декабря, суббота с утра сильный ветер. Поехали в Старокаменск на Игоревой машине «восьмёрке» в 6 утра. Купили телевизоры цветные. Я себе за 800 тысяч рублей, Игорь за 880 т. Купили куртки кожаные Игорю за 720 т. мне за 700 т. Всего истратили 3 миллиона.
Любовь Геннадьевна подсунула томик стихов Михаила Исаковского. Тоже смоленский. Песни хорошие на его стихи. Вот вычитал про наши дни:
Выйдешь в поле, а в поле – ни сукина сына, -
Хочешь пой,
Хочешь вой, хочешь бей головой ворота!
24 декабря продал пшеницу заработанную и, добавив деньги с поросёнка 300 т. руб. купил видик (плеер) за 800 т.
Все резервы закончились. Встречаем новый год без денег.
28 декабря ездили в Налобиху и чуть не попали под поезд на переезде, оставался один метр до поезда – была плохая видимость, снег, метель.
31 декабря – зарезали с Игорем свинью маленькую. Как не жили, а год прожили.
В 10 часов вечера ходил с Вадиком и Артёмкой на ёлку на площадь перед конторой. Народу много было. Прямо как при прежней власти. Старший внук шмыгнул сразу к друзьям. Младший гонялся за Ксешкой Первушиной. Хотел её в сугроб загнать. В 11 часов пришли домой. Прослушали поздравления Б. Ельцина и сами стали встречать. Всё хорошо прошло.
20 января 1995 года пятница – на обратном пути из Старокаменска сломалась машина и загорелся двигатель. Такого ещё в моей работе не было – очень опасно.
2 февраля делали мне операцию (печень).
Приехал из больницы 17 февраля.
Здесь записи Панфилыча обрываются. После этого он помечает только какие-то колонки цифр в тетрадь (прим. журналиста Матвеева).
Часть вторая
Говорливая эпошка
Матвееву, когда он возвращал Панфилычу при их новой встрече тетрадки, в количестве трёх, и он, разумеется, упросил палашинского фермера, дать ему их на время, чтобы не за ночь пролистать, а вдумчиво, не спеша, вчитываясь, пытаться понять, что двигало Сметаниным, какая надобность толкала вести записи годами, не терпелось всё же спросить прямо: ну а зачем всё же?
Словно прочитав этот вопрос на Матвеевском лбу, Панфилыч сказал, прищурившись хитровато и поводя по привычке своим гоголевским носом:
- Чтобы внуки, правнуки и так далее знали, что был такой землепашец и хлебороб Сметанин, который не только хлеб ростил для родины, но и думал. Понять пытался, что с родиною происходит. Есть вопросы? Всё понятно корреспонденту?..
… - Скажи, П-п-аша, а что такое з-зяблевая всп-п-ашка? – спросила у него, мило заикаясь, и почти в рифму, Лена Барсукова, молодая жена главного редактора окружной крестьянской газеты «Землепашцы» Анатолия Борисовича Барсукова.
Пять минут назад при знакомстве Лена не без гордости сообщила Матвееву, что она является редактором отдела науки в газете.
Матвеев ответил, что такое зяблевая вспашка, а про себя подумал: «Ни финты себе! Это я удачно устроился…»
В газету «Землепашцы» он попал по протекции поэта Знаменского Валентина Изотовича, который в ту пору от стихов отошёл, а зарабатывал на хлеб насущный для семьи и на водку для себя должностью заместителя главного редактора «Землепашцев».
С Анатолием Борисовичем Барсуковым Знаменский дружил со студенческой скамьи. Скамья находилась на историко-филологическом факультете Старокаменского пединститута. С той скамеечной поры прошло двадцать с лишним лет. Знаменский стал известным в округе и приметным в стране поэтом-лириком, а Барсуков, где только и кем не работал, в том числе и в газетах, всякий раз покидая их, поскольку был апологетом известного и популярного в народе правила: «если пьянка мешает работе, то брось работу». Однако несколько лет назад у него начался новый, как он выражался, жизненный этап, в который Анатолий Борисович захватил молодую жену Леночку и народившегося сынка Мстислава. Трезвый образ жизни заставил Анатолия Борисовича вспомнить свои юношеские эстетские замашки: он обрядился в длиннополый плащ из лакированной наппы, на голову водрузил широкополую шляпу столь же радикального чёрного цвета, обновил потрёпанную в неустанных битвах с зелёным змием бороду, превратив её из веникоподобной в мефистофельскую бородку. Всё это великолепие дополняли усиливающие чёрный огнь барсуковских глаз очки в массивной оправе и умная залысина.
В таком архипрезентабельном виде Анатолий Борисович и явился на приём к председателю Верх-Обского Агропромсоюза Остапчуку по вопросу трудоустройства.
А трудоустраиваться было куда. Так случилось, что в недрах окружного сельхозуправления все перестроечные годы вызревала идея организации окружной крестьянской газеты. Своеобразным катализатором реализации этой идеи явились события величайшей августовской потребительской революции 1991 года. В октябре, переполненном декларациями о победившей свободе и защищённой народом демократии, было решено газету крестьянскую всё-таки «запустить в севооборот», как выразился главный крестьянин округа Николай Георгиевич Остапчук, и добавил, продолжая использовать агрономическую терминологию, «чтобы и наши крестьяне имели с этого урожай».
Для «сбора урожая» газете нужны были кадры. И прежде всего главный редактор. Но все из известных журналистов и редакторов округа, связанных с сельским хозяйством, были при работе, и никто из них менять насиженные места ради плавания в неизвестность не пожелал.
Тут кадровик Остапчука и вспомнил, что есть такой компанейский мужик Толян Барсуков… да… Толян… память вспомнившего нарисовала щемяще-ностальгические картинки из промелькнувшей молодости: он, завсельхозотделом райкома партии встречает и курирует корреспондента молодёжной окружной газеты, корреспондент в пижонистом джинсовом костюме, но наш парень… поездка по полям, интервью с механизаторами… потом домик на пасеке… холодненькая водочка… румянощёкие молодушки… да… Так!.. вот, значит… Толян…
- Ну, что сказать, Николай Георгиевич?.. – заместитель по кадрам был осторожен согласно должности. – Отец у Барсукова полковник в отставке, участник войны. Сам наш кадр тщеславен, но работу выполняет ответственно. Энергичен. Раньше, правда, поддавал крепко, но, вот уже года три в завязке. Молодая жена. Четвёртый брак. В сельском хозяйстве разбирается на уровне газетных статей.
- Так, - раздумчиво произнёс Остапчук. - В завязке говоришь?
Помимо вышеперечисленного гардероба, надо заметить, что на ладной, высокой фигуре Анатолия Борисовича элегантно выглядел и добротный костюм-тройка, хорошо сочетавшийся с изящным портфелем-«дипломатом» в руке кандидата на пост главного редактора.
Всё это было замечено и оценено начальством на приёме. К тому же Барсуков кратко, но чётко обрисовал своё видение газеты. Обрисовал, правда, с несколько насторожившей крестьянского сына Остапчука, восторженностью в интонации и использованием дважды выражения «наше судьбоносное время».
«Ну, да ладно, - успокаивал себя Остапчук, внимательно рассматривая потенциального редактора. Главное не пьёт, да и время-то какое на дворе наступило… судьбоносное … Говорливая, мля, эпошка».
Барсуков, утверждённый на пост главного редактора, немедля ни секунды, стал формировать штат газетных сотрудников.
Однокашника по институту поэта Знаменского уговаривать долго не пришлось. Синекура писательская при этих проклятых коммунистах существовавшая исчезла на глазах, новой власти пииты, кроме Евтушенок и Окуджав, были не нужны. Знаменский в глазах Барсукова был литератор авторитетный, поэтому Анатолий Борисович предложил ему пост своего заместителя. На это предложение осторожный в жизни, да и даже в самых разгульных пьянках не замеченный в дебоширстве Знаменский только молча кивнул головою, с такой же, как у Барсукова залысиной и такой же бородкою, правда, уже серебристой.
Третьим сотрудником стал Коля Пензин – с ним Барсукова также связывали отношения давние и дружеские. Вместе они когда-то работали в окружном радиокомитете и там, и позже, когда на пару оказались уволенными с радио за срыв передачи, идущей в прямом эфире, расправились отважно не с одним декалитром водки. Потому Пензин был товарищ проверенный. Работая на то время в какой-то доживающей последние месяцы, одряхлевшей конторе, он мечтал вернуться в журналистику и вот, пожалуйста, такой счастливый случай. Переполнявшая Колю, жажда деятельности, природный оптимизм вкупе с не иссякающим фонтаном идей характеризовали его как ценнейшего кадра. Пензину поручили самый хлопотливый участок газетной работы – быть ответственным секретарём (и такой опыт имелся в его богатом послужном списке), «начштаба» на языке газетчиков.
Втроём они ноябрьскими сумрачными днями в комнатке-закутке высотного здания окружного Агропромсоюза, выделенной им «для мозговых атак» и разрабатывали «концепцию» (с иронией, но часто, произносилась ими это новомодное словцо) газеты, первый номер которой должен был появиться к новому году.
Название «Землепашцы» предложил Знаменский. Рубриками и прочим «фонтанировал» Пензин. Барсуков зорко присматривал за ними, дабы не допустить перехода от всех их захватившего возбуждения - грандиозность целей и задач! постоянная зарплата! помещение обещано! редакционная машина! непонятный, невиданный, но оттого ещё более желанный компьютерный комплекс для вёрстки! - к банальному запою.
Между тем, к будущей газете прибились ещё трое: вечный внештатник партийного журнальчика «Агитатор Верх-Обья» и сотрудник многотиражки котельного завода Афанасий Златогонов и Миша Конев, также из «мелкопоместных», как обзывал Коля Пензин, работающих в многотиражке журналистов. А чуть позже появился и фотокор Витюша Третьяков.
Помимо зоркости, Барсуков проявлял и необычайную, даже для него, активность организатора, обегая массу кабинетных столоначальников, подписывая какие-то бумаги, благо подписывались они без промедления: остапчуковский мандат плюс облик сицилийско-чикагского мафиози (все тогда, от пэтэушника до доцента ещё существовавших кафедр научного коммунизма зачитывались и засматривались зомбировано, - надо знать, что нас всех ждёт в скором будущем, - «Крёстным отцом» Марио Пьюзо) действовали безотказно. К тому же Барсуков заимел привычку, приходя к столоначальникам, весьма размашисто класть им на стол свой навороченный «дипломат» - и казалось перепуганным, так-то ещё не отошедшим от путчевого шока бедолагам, что сейчас этим козаностровцем будет произведена выемка из чемодана не бумаг, но, к примеру, раскладывающейся, тускло поблескивающей новой «беретты».
К новому году первый номер «Землепашцев» увидел свет. Под названием газеты, там, где раньше призывали объединяться всех пролетариев, сурово принуждали «Жить не по лжи» солженицинские слова. К тому времени он был официально провозглашён в Российской Федерации пророком, а под изречением пророка Александра Вермонтского, не менее сурово вопрошал «Что с нами происходит?» Василий Шукшин.
Такой двойной эпиграфовый ход придумал Знаменский, после чего, довольный исполненной миссией, устранился от «землепашеских» дел.
Поэт, надо сказать, ещё и возглавлял окружную писательскую газету, а ещё и только-только родившееся православное издательство при этой газете. Писательская газета Знаменскому денег не приносила ни копейки, наоборот, награждала его долгами, зато с помощью издательства ему, как настоящему поэту и православному человеку привиделось, что можно выправить финансовую ситуацию: готовился стотысячным тиражом «Пасхальный складень», а также и таким же тиражом рецепты от Николая Угодника.
Знаменский и привёл в газету Матвеева, рекомендовав его, как молодого, не без способностей, журналиста.
Валентина Изотовича Знаменского Матвеев впервые увидел на одном из молодёжных крикливых и говорливых литературных вечеров-диспутов. Матвеева привлёк задумчивый, какой-то отрешённый от всего земного и суетливого вид поэта, сидевшего, несмотря на свой заслуженный авторитет, тихонечко в дальнем уголке, подпиравшего рукою подбородок, словно дремавшего. Стихи Знаменского Матвееву нравились и приятно было осознавать, что и облик поэта соответствуем его стихам.
Позже они познакомились. За чашкою чаю начался у них и душевный разговор. Знаменский с искренним интересом расспрашивал Матвеева, кто он таков, чем дышит, что любит. Матвеев волновался: такой поэтище и без всякой позы, без всякой рисовки запросто говорит с ним, начинающим литератором.
В разговоре нашлось много общего, объединяющего. Трепетное преклонение перед гением Александра Сергеевича Пушкина, любовь к творчеству Константина Паустовского и Юрия Казакова. Знаменский начал читать на память «Свечечку» казаковскую, а Матвеев подхватил. Поэт, растрогавшись, вытащил из холодильника (они сидели на кухне в большой, богато обставленной квартире Знаменского) пол-литровую керамическую бутылку рижского бальзама.
- А! – махнул он артистическою, хотя по происхождению был из крестьян, рукою. – Остатки неприкосновенного запаса жены. Выпьем этот эликсир молодости, как называл рижский бальзам сам Гёте, выпьем Павлуша за священную русскую литературу!
- Выпьем, Валентин Изотович! - чуть не плача от нахлынувших чувств выдохнул Матвеев.
И они выпили, чуть лишь разбавив чаем крепкий напиток. Потом ещё выпили, уже без разбавления, и ещё. Бутылка закончилась и очень вовремя пришла жена Знаменского.
После этой душевной беседы случались у них ещё встречи - маленький городок Старокаменск – и всё больше крепла их взаимная сердечная привязанность, при которой так просто и ненавязчиво было Матвееву ощущать себя учеником мудрого учителя.
Встретились, вот, однажды, в тополиную пургу на главной улице Старокаменска. Знаменский, отметил Матвеев про себя, взбудоражен, глаза сверкают, на пух никакого внимания, куда только его олимпийское спокойствие лучшего поэта Сибири подевалось?
- Ну, что Павлуша, сбросим социализм? – и вытащил из сумки, перекинутой через плечо, газету. – Дарю! Читай! Первый номер!
- Сбросим! – поддаваясь настроению Знаменского, восторженно воскликнул Матвеев.
Газета писателей округа, как понял Матвеев, после внимательного прочтения её материалов, целила, действительно в строй существующий, но целила не остроконечными стрелами публицистики, а веригами статей, доселе неизвестных широкой публике, - статей Константина Леонтьева, Константина же Победоносцева, Владимира Эрна, Петра Новгородцева и прочих философов и мыслителей.
В ту пору он, после окончания института, второй год лихо пополнял записи в трудовой своей книжке, кочуя с одного места работы на другое. Успев, к примеру, поработать и в окружной молодёжной газете, где организовал регулярный литературный выпуск, наделавший немало шума и сделавший Матвеева одним из вожаков неформальной, то есть официально не признаваемой, молодой литературы округа.
Вообще, о журналистике Матвеев никогда и не помышлял. Да, что там –никогда даже и не думал, что станет журналистом.
Так, иногда, после, скажем, завтрака с включенным на кухне радио, ему приходило в голову мыслишка: а почему бы не попробовать свои силы, ну, скажем, диктором на радио?.. Дело в том, что некоторые из числа представительниц прекрасного пола, с которыми он общался, говорили Павлу, что у него приятный голос. Матвеев принимал это за безусловный комплимент и ещё более старался играть своим, как опять же просветили его девушки, бархатистым, шарманистым баритоном. Но диктор радийный – это не журналистика. Однако даже и эти случайно-ленивенькие мысли, возникавшие на последних курсах института, Матвеев отгонял от себя. Ему мечталось о научной, исследовательской работе, мечталось о тишине архивов, мечталось об открытиях, о ликвидации «белых пятен» в истории.
Между тем, перед последним курсом института он, написавший к тому времени один-единственный ученический рассказик, но тотчас следом начавший писать другой, размерами гораздо больший, преисполненный величием замысла написать большое произведение, невольно и во многом случайно, оказался во главе группы молодых людей - донельзя самолюбивых, одержимых идеей прославиться на литературном поприще, - впрочем, он от них этим особо и не отличался.
Сия молодая стайка потенциальных кандидатов на замену местных престарелых писателей нуждалась в малом: их надо было организовать и упорядочить одним общим делом.
Матвеев предложил во время одного из их сборищ за столиком на летней террасе кафе «Сказка», где продавали невкусное мороженое и некий напиток со странным цветом и запахом, почему-то называемым кофе, организовать… ну, вроде, сказал он, газеты в газете. И стайка защебетала:
- Литературный выпуск!
- Литературное приложение!
- А что? Это идея!
- Надо немедленно выпить!
Итак, было решено издавать литературное приложение, которое будут составлять, формировать, отвечать за каждое слово, наконец, они – молодые и дерзкие.
Слово «талантливые» не произносилось по причине очевидности: каждый был талантлив, и не просто талантлив, а дьявольски талантлив, и каждый относил подобную характеристику только к самому себе, думая об этом неустанно и, разумеется, не доверяя эту холимую и лелеемую мысль кому-то ещё. Остальные, опять-таки согласно внутренним монологам каждого, были, в лучшем случае со способностями, в худшем – бездарны и глупы.
Стайка, вновь защебетала, начав с главного: делёжки портфелей в редколлегии. Потом, спустя час перешедшего в клёкот щебетания, задумались… э… а как назовём наше детище?.. Следующий час посвятили обдумыванию названия, и сошлись, при меньшинстве несогласных, на названии «Альтернативный Пегас».
Об альтернативе – возможности выбора из нескольких вариантов – говорили тем летом, летом 1988 года, все кому не лень. Матвеев тоже и щебетал, и клекотал, и размахивал руками и беспрестанно курил, и стряхивал пепел на столик.
Матвееву нужна была именно такая среда легковесных, болтливых, сорящих словами, как шелухой от семечек, молодых людей. Он хотел забыть кошмар последних месяцев – в самом начале лета умерла от рака желудка его мама.
Осенью – для Матвеева начался последний год учёбы – он вместе с двумя пиитами из стайки, членами оргкомитета, и такой орган, они, скромники, создали, пришёл, без каких-либо предварительных звонков, к главному редактору окружной молодёжной газеты «Молодость округа» Александру Штейну.
Александр Иосифович, молодой коренастый мужчина невысокого роста с иссиня-черной бородою, оказался достойным представителем бушевавшего уже не на шутку перестроечно-демократического времени.
Принял их, слегка, правда, испугавшись в начале, когда они ввались шумно в его кабинет, принял любезно, цепко жал им руки, зорко их осматривал, предложил чаю с сушками, выслушал с интересом.
- А что? Забавно, забавно… Говорите, у вас уже есть и материалы для первого выпуска? Разрешите глянуть?.. Оставите? Хорошо, хорошо… Через недельку давайте встретимся. Ещё чаю? Настоящий, цейлонский.
На прощание Александр Иосифович подарил Матвееву, как коноводу, точнее получается, как птицеводу, почти насильно всучив ему огроменную, красочно изданную книгу известного окружного очеркиста Ярыжина «Время собирания камней». Книга оказалась с автографом: «Милому Саше Штейну от Саши-камнетёса», а Штейн оказался человеком слова.
Через неделю они опять встретились тем же составом, а спустя месяц в окружной газете «Молодость округа» вышла «газета в газете» - литературный выпуск «Альтернативного Пегаса».
Выпуск начинался передовицей, то бишь, манифестом «Новое время. Новая жизнь. Новая литература» и, включал в себя опусы десятерых «дьявольски талантливых», в том числе и матвеевские рассказики, которые он набросал в тетрадку в один из дождливо-тягучих сентябрьских вечеров.
О выпуске, тем не менее, заговорили. В институте многие из числа местных раздолбаев стали смотреть на Матвеева не как на секретаря комсомольского бюро исторического факультета, произносящего всякую ахинею на собраниях, а вполне дружелюбно, мол, а чувак-то ничего, не из совсем пропащих. Опять-таки через неделю, кстати, после этого исторического события (так все они назвали выпуск «первого Пегаса») Матвеев, наконец-то, он давно уже тяготился этим секретарским хомутом, был освобождён от должности комсомольского факультетского вожака. Но литературный выпуск тут не играл никакой роли – таковы были правила: пятикурсники, из тех, кто при должностях, оных лишались – на первое и единственное место выходила учёба. Подготовка к «госам».
Спустя год, получив вольное распределение, как отлично сдавший государственные экзамены, и отсидев целый месяц на скрипучем стуле заведующего читальным залом государственного окружного архива, Матвеев, взвыл от скуки, от лицезрения постных лиц бабушек и дедушек с упорством отыскивающих свои купеческие и мещанские, а вдруг повезёт, и дворянские корни, от ставших такими отталкивающими архивных документов, к работе с которыми он совсем ещё недавно так стремился.
И подался Матвеев трудоустраиваться в «Молодость округа», где за год вышло около десяти выпусков «Альтернативного Пегаса», которые он с товарищами по борзописанию дисциплинированно, с остатками былого вдохновения, редактировал.
К тому времени Александра Иосифовича Штейна, доведшего тираж молодёжной газеты до рекордного стотысячного тиража, забрали в Москву в популярный еженедельник. На его место окружком комсомола поставил Ивана Рыкова - рыхлого и невозмутимо-важного мужчину, из клерков окружного комитета комсомола. Оловянно-поросячьи, спрятавшиеся за отёчными мешками глазки редактора цепко ощупали Матвеева, когда они знакомились, и в глазках прочитался вердикт: русский, с гонором, так как воображает себя литератором… моим шустрикам не понравится… а мне всё это надо?
В штат Матвеева, посему, не взяли, и он стал работать по договору: деньги случались только с редких гонораров. Большинство матвеевских материалов шли в корзину: слишком уж от них несло антиперестроечным запашком.
К Рыкову, кстати, он больше не заходил, надобности не было, а сам редактор к нему интерес сразу утеряв, также ни разу к себе не вызывал.
Вокруг Рыкова хороводы кружили – энергия из них пёрла как из атомного реактора - шустрики из отдела коммунистического воспитания и морали, не отставали от них и химзавитые девицы из отдела комсомольской жизни.
- А что бы вам, названия отделов не сменить? Верхи ваши дали вам штурвал порулить, а вы всё, как перед двадцать пятым съездом, - смеялся хорошо поставленным смехом над этой, ставшей очевидной нелепицей, художник, поэт-верлибрист и бывший драматический актёр Шнеуров. – Назовитесь органом не комсомола, а органом взбесившейся матки, а? Не читали рассерженного Распутина? Да! Который - «Пожар», «Живи и помни» … Тот, кто: самый патриотичный либерал и самый либеральный патриот? Отдел коммунистического воспитания переименуйте в отдел пропаганды безопасного секса, на худой конец. А на толстый, например, отделом борьбы за свободу Шулхан Аруха. Будете самыми продвинутыми. Поверьте, старому, мудрому русскому еврею. А природная скромность позволяет мне себя характеризовать ещё и как энциклопедически образованного человека. Впрочем, что это я, таки, перед вами, бедными представителями культуры-мультуры, распаляюсь?
И действительно, в молодёжной окружной газете, с орденом Трудового Красного Знамени на первой странице полученном за доблестное освещение героического освоения целины, равно как и в подавляющем большинстве перестроечных СМИ, уже вовсю шла реабилитация генералов Власова и Краснова, Шкуры и Колчака. Только и исключительно академик Сахаров, а не инвалиды, вернувшиеся из Афгана, говорил чистейшую правду об этой войне. Солженицын почти официально был объявлен единственным знающим, как обустроить Россию. Кое-где, впавшие в прострацию секретари парткомов, из самых дремучих и ортодоксальных, не мостивших, как большинство таких же, как и они агитаторов и пропагандистов, дороги дружбы с появившимися на заводах и основавшими фирмы кооператорами, пытались проводить политинформации по этой выдающейся геополитической работе. Ну, и плач, конечно же, стоял по всем редакциям, и газетные полосы были мокры от слёз и негодующих слюней по несчастной Прибалтике, которую расстреливают и расстреливают, расстреливают в упор эти кровожадные омоновцы – потомки монструальных энкэвэдэшников.
Шнеуров любил острить на грани фола – ему многое прощалось. В него была влюблена, давно и небезнадёжно, заведующая отделом коммунистического воспитания и морали Кира Масликова. Обычно он после подобных бодрых приветствий, заходя к ним в комнату, где сидел за крохотным столиком Матвеев спиною к двум унылым, вечно тоскующим девицам возрастной категории «за тридцать», - всё это называлось отделом культуры, а редакторша отдела вальяжная Ирина Борисовна Истомина имела кабинет отдельный, в котором любила медитировать, начитавшись трудов заполонившей книжные прилавки госпожи Блаватской - доставал из потрёпанной сумки бутылку водки.
- Ну, молодежь! Выпьем за Софокла!
- ?!
- Так, он первым предложил: «Третьим будешь?», когда ввёл в свои драмы трёх актёров. Ладно, расслабьтесь, борзописцы, младые други мои, я ведь по делу зашёл. Объявление хочу дать. Записывайте! Потомственный алкоголик в третьем поколении быстро и безболезненно снимет любое кодирование.
После первой опустошённой бутылки, Шнеуров требовал продолжения банкета, продолжение следовало в какой-нибудь дешёвой забегаловке, уже, без, так и оставшимися унылыми, и водка на них не действовала, редакционных девиц, где он продолжал сыпать остротами и полонить Матвеева беспрерывным говорением.
- Русский человек, когда не боится умереть за идею это - человек русский. Когда русский человек хочет жрать, срать и ржать – он вселенский нуль, пакостник ничтожный, вызывающий у всех остальных обитателей земного шарика презрение, переходящее в ненависть. А как же? Таким засранцам и такая богатейшая территория дана. Сплошная золотая жила. Ну! За идею!
Шнеуров водку пил лихо запрокидывая голову и бросив вслед в свой артистический рот килечку, продолжал:
-Мы, Павлик, русские, в том числе и я, конечно, чистокровный русский еврей, - нация многословная и многосложная. Мы люди придаточного предложения, люди завихривающихся прилагательных. Жаль, эту блестящую мысль высказал не я.
-А кто, Самуи-ик-лыч-ыч? – икая, спрашивал пьяный Матвеев.
-Иосиф Бродский. Тебя ещё, смею предположить, ждёт очарование, а может и разочарование этой рыжей бестией, - тут Шнеуров провидцем не оказался: искусственная ювелирность в упражнениях по стихосложению Иосифа Бродского Матвеева оставила равнодушным.
- Павлик, ты я вижу, хочешь оказаться в лоне, так сказать, русской литературы. Она, доложу тебе, состоит почти исключительно из рядящихся под русских инородцев. Там свои правила и противу их идти нельзя. Я вот пытался… И что? Одна публикация в московском журнале. За все эти десятилетия. Одна крохотная публикация… Впрочем, когда не умеешь писать, говоришь, что перо плохое.
Шнеуров был одинок. Отчаянно одинок. Сколько же одиноких, талантливых людей встретит Матвеев на своём пути! Шнеуров встретит новый век бездомным. Будет скитаться по знакомым. Несколько раз ночует у Матвеева. Однажды глубокой ночью, при свече будет читать «Короля Лира». Слушая его, вдрызг пьяного, Матвеев, трезвый, как стёклышко (через пару часов за ним приедет редакционная машина: прямой эфир региональной программы) не сможет сдержать слёз, слушая Артура Самуиловича. В новогоднюю ночь Шнеуров замёрзнет на лавке напротив окружного драматического театра.
… Иван Рыков сразу, как только очутился в кресле главного редактора, всем своим поведением дал понять, что он ни на какую власть не претендует, в газете нисколечко не смыслит, будет сидеть с видом серьёзным и значительным (природное и столь нужное для такой должности, качество у него было в наличии, особенно гармонировали заявляющая о своих всё больших правах лысина и свисающие складками щёки), ну, а вы, шустрые ребятки и девчатки, продолжайте в том же духе: оплёвывайте с тем же азартом, всё, что было заложено, построено, укреплено, отнюдь не нами. Но так велит поступать судьбоносное время. Так велит эпоха. И иного нам не дано. А вот кто велел так поступать эпохе?
Ответ на этот вопрос искался тогда, - в конце восьмидесятых-начале девяностых - многими русскими людьми. Искался, находился, он был очевиден, этот ответ, настолько оглушающе-бесцеремонно обрушилась газетно-журнальная лавина псевдоразоблачений псевдопреступлений, совершённых этой дикой, так и не вписавшейся в цивилизованные рамки популяцией – «совком», читай русским народцем. Самая клоповидная газетёнка и та норовила укусить растренированное его тело. «Молодость округа» шла, разумеется, в лидерах среди местных газет по обильности и дальности плевков в ту власть, что давала журналистам бесплатное образование, бесплатное жильё (выпускник журфака получал квартиру в течении года и не где-нибудь на окраине, а как правило, в центре), хорошо оплачиваемую работу.
Последней каплей, переполнившей чашу Матвеевского терпения, стала история с перепечаткой из бульварной книжонки в газете «донжуанского списка» Пушкина с хамскими комментариями неизвестного автора. Публикация эта состоялась в день смерти поэта.
-Таким образом, - объяснила ему Истомина, на секунду оторвавшись от медитирования, и высыпав на Павла сноп искр из темноты огромных чёрных глаз, - мы привлекаем внимание к Александру Сергеевичу. И вам, - она демонстративно не назвала ни разу за эти месяцы совместной работы Матвеева по имени, холодное, официальное «вы» и всё, – как корреспонденту на договоре, то есть работнику вне нашего штата, малопонятным представляется, что значит борьба за тираж издания.
-А как же соблюдение принципа Братства человечества? – этот вопрос Павел, по своему обыкновению, задал прозелитке Блаватской уже выходя из здания редакции.
Матвеев написал заявление и, с лёгким сердцем, ушёл из «органа окружного комитета ВЛКСМ». Стал сотрудничать с совсем уж мелкими газетками. Для стажа устроился учительствовать в школу, удобную, как для познания сущности подрастающего поколения, так и близостью географической к дому.
Так и шло параллельно у Матвеева – работа в газетках и школе плюс активное участие в литературном неформальном молодёжном движении.
Их, «молодняк», - так их называли - и не замечали писатели «членисто-билетисто болотные». Так, «молодняк», в свою очередь, с искренней любовью называл тех, кто состоял в Союзе писателей.
И лишь лучший поэт округа Валентин Изотович Знаменский проявлял к молодым и начинающим искренний интерес и непоказную приязнь.
Завязавшаяся дружба с Валентином Изотовичем привела к тому, что Матвеев стал пописывать статейки для писательской газеты. Помогал Знаменскому, исполняя его мелкие поручения, в том числе, и чаще всего, покупку водки. Последнее исполнялось с превеликим удовольствием, потому, как после этого, укрывшись от посторонних глаз в комнатке местного писательского дома, они не спеша выпивали, и Матвеев слушал немногословные, но с яркими и точными деталями монологи Знаменского о прежних, уже видимо окончательно уходящих буднях советского писателя. Тем не менее, пока, сожаления об этой «уходящей натуре» в монологах не чувствовалось. Знаменский верил, что и при новых условиях можно будет жить с помощью литературы.
В середине восьмидесятых он с престижной и много дающей (московские связи! столичные знакомства!) должности главного редактора Верх-Обского окружного книжного издательства ушёл «на вольные хлеба», которые оказались не булками с изюмом, а сухариками.
Возвращаться в издательство не позволяла гордость, которая у поэтов, тем более провинциальных, развита неимоверно. И что же скажите, было делать, как не совершенствоваться в питейных делах и мрачных разговорах о социалистической системе, не ценящей истинные таланты? И тут, на радость, обозначились первые, но явные признаки того, что систему эту скоро порушат. И надо было успеть поучаствовать в этом увлекательном, азартном мероприятии.
«Землепашцы»
Матвеев вживался в коллектив крестьянской окружной газеты «Землепашцы».
Коллектив был, конечно, интересный, коллектив был бесшабашный, под стать наступившему в начале девяностых времечку.
Анатолий Борисович Барсуков привёл в «свою газету», так он скромно стал называть «Землепашцев», уже к маю, в аккурат к началу сева, помимо молодой своей и милой, если, конечно, не сидеть с ней в одном кабинете, природной безалаберностью жены Лены, ещё и тёщу Галину Сергеевну. Тёща - заслуженный педагог в отставке – была утверждена на должности корректора.
Трогательная картина представала перед ними, корреспондентами газеты Златогоновым, Коневым, Матвеевым и фотографом Витюшей Третьяковым, прильнувшими в ожидании и не обманывающимися в них, к оконному стеклу одной из трёх редакционных комнат на втором этаже двенадцатиэтажного здания окружного Агропромсоюза.
К одиннадцати часам появлялись на горизонте идущие от автобусной остановки трое: широко шагающий в распахнутом плаще Анатолий Борисович, его молодая жена Лена, выдерживающая темп ходьбы своего энергичного мужа, и семенящая короткими ножками, тщетно пытающаяся не отстать, грузная, с пылающим лицом тёща Галина Сергеевна.
Широко и стремительно шагая, Анатолий Борисович размахивал свободною рукою. «Дипломат» тоже иногда совершал движения ввысь и в сторону, при этом Лена успевала отшатнуться или не менее ловко пригнуться – видимо, Анатолий Борисович, сгораемый нетерпением, высказывал, пробуя на домашних, новые концептуальные идеи, реализация которых выводила бы «Землепашцев» в число безусловных лидеров на газетном рынке Верх-Обского округа.
Случалось наблюдающим за этим шествием журналистам видеть и то, что Анатолий Борисович, стремительно и резко тормозил и добавлял в свою жестикуляцию ещё большую динамику и амплитуду. В то время, как жена Леночка с восторженной влюблённостью смотрела на дёргающуюся бородку мужа и его широко открытый рот, и покорённая его красноречием уже не увёртывалась, подоспевшая тёща Галина Сергеевна с баржевой неуклонностью врезалась в толпу этого импровизированного митинга и тяжело дыша, вливалась в число слушателей. Барсуков недовольно замолкал и шествие продолжалось.
Троица поднималась на высокое крыльцо, корреспонденты теряли её из виду, зная, впрочем, что через десять минут отведённых для осмотра и контроля компьютерной комнаты «Землепашцев» находившейся на первом этаже, Анатолий Борисович распахнув, редакционную дверь, ворвётся, аки вихрь, к ним, крепко тиснет руку каждому, затем спросит про Знаменского, потом про Пензина. А уйдя к себе в кабинет, - между кабинетом и комнатой корреспондентов располагалась ещё одна, вечно пустующая, комната заместителя главного редактора Знаменского, - позовёт к себе Златогонова, матёрого трезвенника и потому человека чрезвычайно рассудительного.
Афанасий Златогонов, к своим тогдашним сорока пяти годам, к слову, вся мужская часть редакции «Землепашцев», за исключением Матвеева, ещё только намеревавшегося приблизиться к тридцатилетнему рубежу, находилась в таком же, примерно, как и Афанасий, возрасте, отметился во многих ипостасях.
Поработал после окончания института историком в школе. Потом стал лектором общества «Знание». В этот период случилась в его жизни событие знаменательное.
После отмечания одной из удачных лекций в «красном уголке» общежития моторного завода, Афанасий очнулся на куче металлолома, где-то на заводской окраине.
Была ночь, неподалёку выли бродячие собаки. Внизу, так показалось Афанасию, шумели высокие тополя, над головой мерно гудел космический корабль, видимо также присмотревший кучу для посадки.
Началась титаническая, кровавая борьба Златогонова с металлическим хламом, сменившаяся часами отчаяния до спасительного рассвета. Златогонов не мог спуститься с кучи, его охватил приступ страха, спровоцированный запахом крови, исходившим от пораненных ладоней. К тому же космический корабль сделал несколько неудачных, но шумных заходов на посадку…
Спустившись на родимую землю с металлургического Монблана, Афанасий бросил пить, и на момент знакомства с Матвеевым имел восьмилетний трезвеннический стаж и устоявшийся, натренированный взгляд удава на выпивающих в его присутствии братцев-кроликов.
После лекторства Златогонов, имея с детства страсть к бумагомаранию, побрёл по всем многотиражкам Старокаменска, в каждой из которых он, прежде всего, договаривался о размещении своих виршей, затем уж, если договоры были успешными, шёл интервьюировать работяг и начальников цехов. Некоторое время писал для партийного журнальчика «Агитатор Верх-Обья» - пригодились прочно вбитые в мозг штампы лектора.
Наконец, извилистая его журналистская тропинка привела к «Землепашцам».
Внешность Афанасий имел, как и главный редактор Барсуков, импозантную. Дыбящаяся шапка жёстких волос над колганистым высоколобьем, окладистая борода а-ля «литератор-почвенник», монгольский кожаный пиджак, сурово и требовательно смотрящие очи из-под кустистых бровей, пучки волос из ноздрей ядрёного носа…
В доказательство своей неотразимой и гипнотизирующей импозантности Афанасий, скромничая и, при этом, бледнея от гордости, рассказывал о случае, произошедшим с ним в Москве в ресторане Центрального дома литераторов, где он оказался в компании друга – поэта-медика из Кузбасса.
В основе случая было то, что все весьма подвыпившие посетители ресторана принимали Златогонова за писателя Бориса Можаева, в ту пору писателя модного, и либо обзывали его издали продавшимся жидам Бориской-иудой, либо подходили и, хлопая по плечу, поздравляли с долгожданным выходом романа «Мужики и бабы», романа отобразившего всю зловонность этой убогой русской жизни, и в силу этого сразу же оказавшегося одним из лидеров перестроечной литературы.
Газетную работу исполнял Афанасий медленно, священнодействуя над каждым самым проходным материалом, заполняя пространство вокруг клубами сигаретного дыма. Кроме газетной подёнщины писал вирши и рассказы о деревенской жизни. Как потом обнаружил Матвеев, когда Златогонов дал ему их почитать, рассказы были строго по пять страничек. В каждом рассказе обязательно обнаруживалось слово «торопко». Или же - «неторопко».
Вообще же, Афанасий был неутомим в двух вещах: разговорах о женщинах и в сборе, и передаче другим информации, - занятии, в простонародье, именуемом сплетничеством.
Знакомство с ним у Матвеева вышло также запоминающимся.
Правда, в отличие от, скажем, редактора отдела науки Леночки Барсуковой, Златогонов не ошарашивал Матвеева вопросами про зябь. Зато бесстрашно нарисовал на клочке бумажки шестиконечную звёздочку, когда с Матвеевым через стены разговаривал, что-то уточняя, главный редактор. Потом шепнул уставившемуся на него в удивлении Павлу, указав пальцем на стену, из-за которой слышался голос Барсукова: «Будь осторожен, никаких с ним разговоров о масонах». Тотчас после этого Афанасий разорвал бумажку на мелкие-мелкие клочочки и так же бесстрашно, как и рисовал, клочочки эти съел.
Златогонов вот-вот должен был перейти на окружное телевидение, здесь он внештатничал, без перспектив каких бы то ни было, с десяток лет, - и вдруг! – в сельскохозяйственной редакции образовалась вакансия, а новому начальству потребовался бородатый, кряжистый, басистый, сразу, чтобы доверием от телезрителей наделённый, «от сохи», короче, мужик. По всем этим параметрам кандидатура Афанасия проходила.
Барсуков был на него из-за этого обижен, и Златогонов по утрам задерживался у него в кабинете дольше обычного.
Самым же первым общением на новом месте работы у Матвеева было общение с Николаем Ивановичем Пензиным. Все, впрочем, его называли Коля и даже Колька, но Матвеев из-за своего возраста и крестьянского воспитания называл ответсека газеты по имени отчеству.
В первый свой рабочий день Матвеев заявился раным-ранёхонько. Редакционная дверь была заперта, и Матвеев стоял в полутёмном (всё, к слову, в здании-штабе окружных агрочиновников было мрачным, аляповато и топорно выполненным: от панно на стенах до перил на лестницах) холле. И тут-то к нему подошёл худощавый, довольно высокого роста мужчина, с сутулыми плечами, в косо сидящих на носу очках, в легкомысленной лыжной шапочке на голове, синей короткой куртчонке со сломанным замком-молнией и обгрызенным по углам «дипломатом» в руке.
- Пензин. Никол Иваныч, - бросил отрывисто в два приёма, потом протянув руку Матвееву. – Ты, что ли выкормыш Знаменского?
- Ну, да… Валентин Изотыч рекомендовал, - осторожно вступил в разговор Павел, впрочем, уже готовый внутренне и к решительному отпору. Фамильярничание, близкое к хамству, он не переносил, а незабытый ещё стройбат приучил к правилу общения с «оборзевшими»: сначала «в репу», потом знакомишься. Потому Павел, любящий начинать с хука правой, выставил незаметно несколько вперёд и напружинил левую ногу. Однако дальнейших наездов от нового знакомого не последовало.
Закурили. Оба - самый дешёвый «Памир». Матвеев перешёл на эти донельзя вонючие, хотя и крепенькие сигареты из-за безденежья, потому поинтересовался, пытаясь придать голосу равнодушие:
- Как тут у вас с тугриками?
Ответа не последовало. Пензин сосредоточенно и самоотрешено шарился по карманам своей куртки с бесполезной «молнией». Бормоча при этом:
- Куда же я их дел-то?..
Затем, в ходе розыскных мероприятий были тщательно исследованы карманы серых брюк, явно забывших, что такое утюг, был открыт видавший виды «дипломат», из которого сначала выпали какие-то листы серой бумаги, а следом Матвеева и близлежащие окрестности заволокло густым водочно-пивным запахом.
- Месяц назад бутылка расхеракалась о другую и, поди, ж ты, до сих пор амбрэ, - наконец, заговорил Пензин и пояснил. – Да, вот, талоны ищу. И куда задевал?
Какие искались талоны не было необходимости объяснять. Матвеев искренне удивился:
- Так сегодня шестнадцатое уже.
- Хранил… Берёг… Как зеницу ока… День рождения скоро… - бормотал Пензин, по новому кругу начиная поиски. И вдруг, быстро и остро, так что вспышкой сверкнули очки, глянув на Матвеева, спросил:
- А у тебя нету, случайно? Потом отдам.
- Первого ещё апреля оприходовал, как полагается, - Матвеев сообщил эту голимую правду с тем же искренним удивлением и даже подпустил в голос немного, более чем объяснимого, негодования.
Пензин, выяснилось, был ответственным секретарём газеты. При продолжившемся знакомстве и искуривании очередных сигарет, Матвеев выслушал тяжёлые, печальные вздохи его, даже посочувствовал по поводу так и не нашедших талонов.
В следующий же раз Матвеев увидел ответсека совсем в другом настроении. Павел сидел в комнате корреспондентов за письменным столом и ждал сослуживцев, когда дверь распахнулась и ворвался как формуловый болид, Пензин.
- О! Ты, мне как раз и нужен! – ответсек был возбуждён, утреннее свежее перегарное облако окружало его. – Так! Я за тебя материал переписывать не собираюсь. Учти на будущее! – и он бросил перед Матвеевым страницы с его первой корреспонденцией, в которой Матвеев, не жалея красок расписал проблему отопления пригородных теплиц, отчего для старокаменцев в наступившей весне цены на огурцы, даже на фоне начавшейся с начала года ельцинско-гайдаровской «шоковой терапии» были заоблачно высоки.
Матвеев прильнул глазами к тексту, ожидая увидеть жалкое и печальное зрелище для автора: разбой и бесчинства красного карандаша, но в тексте не было сделано ни одной поправки.
- А какие замечания, Николай Иванович? – спокойно (уже в первые дни, он понял, что в этой славной газете, главное – хранить спокойствие) спросил Матвеев.
- Как какие? Ни хрена себе! – продолжал кипятиться Пензин. – Я что ли за тебя запятые буду расставлять?
- И всё? - Матвеев не скрыл радостного выдоха. – Прошу прощения, Николай Иванович, у меня с ними всегда были отношения напряжённые.
…Через полчаса они сидели в тихом скверике и с хорошим настроем расправлялись с купленной в «комке» бутылкой водки.
- Так! Павлуха, держись за меня! Газету делаю я! Барсук деньги выбивает, твоему Знаменскому газета по барабану, у него свои делишки. Что получается? Правильно! Всё на мне! Наливай! Писать ты можешь, я это понял, запятые расставлять научу… нет… это бесполезно… Ну, за нас!
Николая Ивановича Матвеев зауважал. Пензин был редким явлением в журналистской среде. Пензин был умница.
Проверенному и подтверждаемому содержанием газеты «Землепашцы», этому качеству ответсека удивлялся и желчно завидовал Златогонов.
— Это сколько же умища тебе природа выделила, а, Колька? Сколько ты этой дряни уже выхалкал и ничего! Разбуди посреди ночи тебя и заставь номер сделать – сделаешь. Да?
- Сделаю, - соглашался Пензин – Но сначала, как положено… Ну, понимаешь, Афоня, о чём я…
Распорядок у Николая Ивановича был железный. Мыслительный процесс у него начинался только после принятия «трёхсот на грудь».
Выпускник журфака Уральского университета, потянувшийся к этой профессии после просмотра фильма «Журналист» и дотянувшийся без особых усилий до красного диплома, Колька Пензин начал и стремительную газетную карьеру: в двадцать четыре года уже стал заместителем главного редактора Верх-Обской окружной молодёжной газеты. Все понимали, что в этом выходце из деревни присутствует редкий справ острого ума, эрудиции и обаяния, и потому через пятилетку, крайний срок, вот он готовый главный редактор молодёжки, если конечно, в главную, «взрослую» окружную газету не заберут. Но, Пензин довольно быстро и с неподдельным азартом пополнил многочисленные ряды русских талантливых людей, накрепко полонённых «зелёным змием». Смена газет, смена семей, смена городов, возвращение в Старокаменск. Мыканье по каким-то конторам, приросшая к нему, некогда аккуратисту и чистюле, неряшливость, вечная небритость на испитом лице…
Пензин тоже зауважал Матвеева. Но умственные способности тут были ни при чём, тем более Матвеев был пока адекватен и к титанам мысли себя не причислял даже в самых смелых внутренних восхвалениях.
Просто так вышло, что однажды, в один из первых июньских жарких дней, Матвеев был вытащен Пензиным с конвейера написания статеек, информаций, командировок и был увлечён в городской парк. Снять стресс.
И вот, усевшись на скамеечке в укромном местечке, они со сладостным предвкушением скамеечку сервировали: газетка, два беляшика для закусочки, бутылочка «Колокольчика» для запивочки, два пластиковых стаканчика… Всё чин чинарём. Очередной номер «Землепашцев» в производстве. Лето впереди. Птички над головушками распевают свои чудесные песенки.
- Ну, по первой! - тут явный, конечно, обман в отношении Николая Ивановича – время уже обеденное, потому «на грудь» приняты, причём, уже давненько, законные триста граммов.
- Между первой и второй перерывчик небольшой… Ах! Понеслась душа в рай!
Не успели расправиться с первой бутылкой «Пшеничной», как из-за кустов появились два низкорослых, угрюмых милиционера. Попытка объясниться с использованием витиеватых предложений о нечеловеческих нагрузках, выпадающих на журналистов, гранатового цвета корочки удостоверений сотрудников «Землепашцев», наконец, ссылки на новый демократический строй в стране на низкорослых представителей закона не подействовали. Более того, один из милиционеров угрожающе постучал резиновой дубинкой по спинке скамейки и спросил, знают ли они, как прозывается в народе этот предмет.
- Знаем, - покорно ответили «землепашцы». – «Демократизатор».
До медвытрезвителя было совсем недалеко, и этот путь был заполнен лёгкой, непринуждённой беседой о жажде, которая обуревает народные массы в такие выдающиеся по жаре дни.
- Вот и взяли бы квасу, - подытожил беседу один из милиционеров, когда они подошли к бревенчатому приземистому зданию в районе центрального рынка, где с давних пор обслуживались выпивохи, обитающие в старой части города или же забредшие сюда из иных окрестностей.
В медвытрезвителе, пустынном в этот дневной час, было прохладно. Позёвывали дружно и синхронно дежурный прапорщик и бабулька в белом халате.
Бабулька с ходу и определила Николая Ивановича в «наши клиенты».
Пензин, разумеется, попробовал объясниться. Настроившись, даже присел нужное количество раз, но тест под названием «одна половица» не прошёл, сойдя с крашеной доски пола, по которой он должен был пройти ровно и прямо, уже на третьем шаге, взяв решительно курс глубоко влево. Настырный ответсек, однако, не намерен был сдаваться так вот, с ходу. И потребовал право на вторую попытку.
Но, увы, – вновь пензинские ноги выбрали курс не по прямой, а с также глубоким и неумолимо-решительным уходом вправо.
Зато Матвеев блестяще справился с заданиями и был оставлен на воле. Пензин, лишённый верхней одежды, в одних лишь трусах перед отправкой в покои успел попросить Матвеева:
- Павлуха, выручай! Найди деньги и выкупи меня отсюда, а то Барсук меня пообещал на последнем залёте уволить.
У Николая Ивановича, действительно, за полгода работы в «Землепашцах», уже набралось с десяток выговоров и пара-тройка увольнений. Правда, формулировки приказов последних, вывешиваясь на внутриредакционную доску объявлений, в трудовую книжку не заносились. Анатолий Борисович Барсуков относился к числу добрых и жалостливых людей. Да и понимал Анатолий Борисович, хорошо понимал, что без Пензина, даже при его перманентном пьянстве, газете, её содержательной стороне и строгому и в то же время изящному макетированию, конечно же придёт конец.
Матвеев для столь благого дела деньги нашёл и когда расплачивался за старшего своего товарищ, товарищ этот был растроган:
-Первый раз такое. Спасибо, Павлуха. Не ожидал. Честное слово, не ожидал.
По освобождению ответсека из неволи они, тотчас, рядом с одним из укромно стоящих «комков» это дело радостно и отметили.
Златогонова всё же взяли на окружное телевидение.
Его «лебединой песнью» в газете стала статья, изготовленная из материалов командировки Афанасия вместе с телевизионщиками. Статья натужная, со смысловыми пустотами и несостыковками, её беспощадно покромсал, а потом привёл в удобочитаемый вид Николай Иванович, но начало Пензин, видимо зачарованный, а может и просто неопохмелённый в тот момент, не тронул.
Начало статьи было торжественным и патетическим.
«Мы заплутали в дорогах Родины и наш редакционный телевизионный «уазик» торопко выскочил на какой-то большак.
Свинцовые грозовые тучи полнились влагою.
Казалось, Ширь России съёжилась перед натиском «иных времён, иных монголов». В стороне виднелись чёрные крыши продрогших хат какого-то селения.
И тут на большаке явилось нам Видение.
Женщина в разорванных на коленках трико, в выцветшем ситцевом платьице держала в руках бутылку с мутной жидкостью и, покачиваясь, невидяще смотрела на нас.
Мы остановились рядом с нею.
Синяки на когда-то красивом лице. Тоска в выцветших глазах.
«Куда тебе, бабонька?» - участливо спросил мой коллега. «Идите вы на…» - ответила нам женщина и, повернувшись, вихляющей походкой неторопко стала удаляться от нас.
И привиделось нам опять…
То была сама Россия-мученица!»
Матвеев застал Златогонова в следующей позе. Афанасий сидел с видом гордого мученика, только что совершившего очередной, неизвестно уже какой по счёту подвиг, скрестив руки на груди. Перечитывая, видимо в который раз свой шедевр, он негромко, но беспрестанно всхлипывал и так же беспрестанно водворял обратно в свой крупный мясистый нос два славянских ручейка, так и норовивших добраться, минуя усатые дубравы, в своём путешествии до верхней губы и слиться в единении.
- Всё! – пробулькал он. – Тема Родины закрыта.
Итак, Златогонов ушёл на телевидение, а его плановый «строкаж», то есть определённый минимум количества строк, вменяемый каждому корреспонденту в месяц достался, следовательно, Матвееву.
К тому же, был на бесконечном «больничном» Миша Конев.
Отметив ударно за полторы недели, свой день рождения, приходящийся на начало мая, Миша был подвержен тройному удару со стороны вызванной бригады «скорой помощи»: ни капли спиртного, ни одной затяжки сигареты и с женщинами очень в меру, товарищ, очень, иначе мы ничего вам не гарантируем.
Миша впал в кардиологическое уныние, потеряв разом интерес к жизни своей весёлой, и перестал писать так, как он умел. Написанное же, вымученное, сам же и браковал. Потом ушёл на «больничный».
Пришлось Матвееву впрягаться и за этого рыже-бородатого (в «Землепашцах» «бос был подбородком», то есть регулярно брился только Матвеев), как утверждали все сослуживцы в один голос, никогда не унывающего мужика и настоящего журналюгу. Также прошедшего всё и вся. И секретарь комитета комсомола на моторном заводе. И редактор многотиражки там же, и обидное непопадание в Высшую партийную школу (банальный залёт по пьянке) на отделение журналистики, и бесконечная смена газет… И приход, наконец, в «Землепашцы» из газетки пригородного района.
Писал Миша Конев оперативно и многословно, обильно удобряя свои материалы пословицами и прибаутками. «Чернозёмный стиль» – так определял его творения Пензин.
Женщин Миша любил, но в отличие от велеречивого теоретика Афанасия Златогонова, а также от Николая Ивановича, всё порывавшегося на определённой стадии опьянения кого-нибудь «найти» и кому-нибудь «вонзить», Миша Конев на эту сакральную тему распространяться не любил. Он был не теоретик, он был практик. И вот такой тройной удар…
Для Матвеева началась настоящая «пахота».
В редакции поработать не удавалось – вереницы каких-то странных, исковерканных жизнью бродяг и пьяниц шли сюда, «на магнетизм личности Николая Ивановича», как выразился однажды Витюша Третьяков, поэтому Матвеев выстукивал дома на расхлябанной печатной машинке статейки, заметки и «информушки» – всё делалось в режиме предельной срочности, в режиме постоянного напряжения. Но такая жизнь увлекала, таким темпом жизни Матвеев был доволен. Иначе от лезущих в голову мыслей о том, что происходит в стране можно было сойти с ума.
Вообще, так получилось, что в июле они остались в редакции втроём: Матвеев, Пензин да фотокор Витюша Третьяков.
Барсуковский клан ушёл в отпуск. Знаменский уехал в какую-то длительную командировку по писательским делам. Правда, злые языки утверждали, что видели поэта, торопящегося с рюкзаком за плечами на пригородную дачную электричку. Афанасий Златогонов в поте лица под софитами стремился стать «телезвездой». Миша Конев пребывал в депрессии.
Матвеев гнал «строкаж». И чего только не приходилось писать в крестьянской газете, находясь безотрывно в городе!
«Денег на командировки нет. Пока», - с такой, несколько туманной фразой, обратился к ним, остающимся на хозяйстве, главный редактор Анатолий Борисович Барсуков перед уходом в отпуск.
Пензин, не покладая бутылки, колдовал над макетом газеты, выискивая попутно, чем занять пустоты.
Матвеевского ударного труда всё равно было недостаточно. «Землепашцы» выходили на восьми полосах форматом А-3 и заполнить такой объём, даже при печатающейся в газете телепрограмме было очень сложно.
- Витёк! – бросался Пензин за помощью к фотокору. - Выручай! Горим! Нащёлкай что-нибудь! Репушку! Зарисовочку! Ну, мне что ли тебя учить?!.
Витюша Третьяков был ленив категорически и эмпирически. Проявилось это чувственное знание, как пояснял он сам, лет, этак, пятнадцать назад. После того, как его погнали из главной окружной газеты за невыполненное ответственное задание, а именно снять прибытие к ним в округ члена Политбюро товарища Полянского. А Витюша, что самое обидное, нет, не забыл про всё на свете в жарких женских объятиях, не оказался отрезанным от цивилизации на вдруг образовавшемся острове, наконец, не был он и в тривиальном запое, нет же! Витюша просто-напросто опоздал в аэропорт из-за завравшегося окончательно будильника. И, вот, нате вам – уволен!
Конечно, если быть до конца честным и объективным, к этому всё шло. Фотокорреспондент печатного органа окружкома КПСС газеты «Верх-Обская правда» Виктор Третьяков, прибившийся в журналистику из рядовых фотолюбителей серией блестящих снимков о простых рабочих людях с заводских окраин, лет уже несколько до своего увольнения просто халтурил. Вместо поиска неожиданного ракурса и нелишних дополнительных снимков, чтобы было из чего выбирать, Витюша, приезжая на место события отделывался торопливым щёлканьем кнопки фотоаппарата, после чего отбывал по своим многочисленным амурным делам: благо, внешностью Витюша был похож на жутко популярного тогда киноактёра и певца Михаила Боярского.
Вот и за всё время работы в «Землепашцах» Матвеев так и не увидел Витюшу делающим снимки.
Более того, лишь однажды, будучи с ним вместе в командировке, он увидел, как Третьяков извлекает из древнего кофра не менее древний «Зенит».
Фотоаппарат был без футляра, крышки на объективе тоже не наблюдалось.
Перед выемкой фотоаппарата (тут Матвееву вспомнился пензинский «дипломат») из кофра были извлечены и выброшены: пустая бутылка вина «Анапа», какие-то полиэтиленовые мешочки, засохшая краюшка хлеба, а также смятая газета неизвестного названия.
Были извлечены и возвращены обратно в кофр: чистые, по всей видимости парадно-выходные носки практичного чёрного цвета и видавший виды, а также видимо ещё и первого секретаря окружкома партии блокнотик со свернувшейся в трубочку клеёночной обложкой.
Подув, не жалея своих лёгких, на «Зенит» и тем самым очистив его от хлебных крошек и засохших веточек укропа, Витюша, повертел фотоаппарат в руках. При этом создавалась явное и искреннее впечатление, что Витюша видит эту вещь впервые. Потом весело хлопнул себя по лбу, на который также весело и беспорядочно свисали цыганистые кудри и сказав радостно: «Я же зарядить его забыл!», он отправил фотоаппарат обратно к практичного цвета носкам и скукоженному от непростой кофрской жизни ветерану-блокнотику.
По возвращении из командировки, когда Матвеев отписался о посевной в одном из хозяйств крупнейшего района округа, Пензин потребовал к материалу снимки.
Это обстоятельство заставило Витюшу немного призадуматься и даже сменить свою вечную весёлость на некое подобие озабоченности на челе. Он ушёл в свою кандейку – угловую комнатку, рядом с комнатой электриков на первом этаже, которую он делил вместе с уборщицей – и появился на следующее утро с кипой пожелтевших фотографий в руках и торжественно-устало бросил их перед ответсеком.
- Выбирай, Колян! На любой вкус!
Пензин, мгновенно фотографии оценив, многоэтажно выматерился. Фотографии были сильно отретушированы и изображали фрагменты какой-то жатвы конца шестидесятых годов: комбайнеры были засняты на фоне комбайнов «СК-4».
Зная, впрочем, витюшин характер Пензин после эмоционального выплеска, плеснул в стакан из бутылки и устало спросил:
- Тут же уборочная. А про сев у тебя ни фига не найдётся?
- Искал, Колян, извини, не нашёл… Да, закрасить комбайн и дело с концом! Зато, посмотри, нет, ты посмотри! Какой мужик-то на снимке! Герой! Это… Так… Овсянниковский район. Урожай-72. Сметанин В.П. Вишь сохранилась подпись. Герой, герой… А носище смотри какой! Как у Гоголя!
Всё свободное от работы время, то есть всё время, проводимое в редакции Витюша пребывал в философствованиях о странностях русской жизни, её комедийных нелепостях и трагедийных условностях. Любимым же его, часто повторяемым тезисом, был следующий:
- Зажрался и обленился русский народ при коммуняках! Сам идёт на свалку истории. Сам. Никто его не гонит.
Страдания молодого коммуниста
Этой голодной и неприкаянной весной, весной 1992 года, первого года освободившейся от «ужасов тоталитаризма» свободной России, попыталась сказать своё, как ей всегда свято верилось в это, веское и решающее слово, интеллигенция.
Вот и в Старокаменске два десятка склонных к словоблудию граждан, всё больше из учёного и творческого люда, образовали и даже зарегистрировали народно-просветительское и славяно-патриотическое общество «Верх-Обье – Россия».
Возглавил общество профессор местного университета Ярослав Иванович Горшков. С ним Матвеев был знаком: профессор преподавал у них на последнем курсе истфака «научный коммунизм». И всего-то три года назад, на экзамене, Матвеев умудрился получить у Горшкова «хорошо», тогда как экзамен проводился в более чем оригинальной форме, и получить такую оценку, надо было ещё умудриться.
Собранные в одну аудиторию студенты-пятикурсники получили от Горшкова каждый по вопросу, после чего светила местной учёной общественности из аудитории удалился, а все, отойдя от приятного шока (впервые за все пять лет учёбы у них так своеобразно принимался экзамен), стали весело списывать.
Матвеев же, как говорится, упёрся. Сидел угрюмый, в веселье общем участия никакого не принимая. И когда через час профессор вернулся и быстро начал заполнять зачётки одной и той же высшей отметкой, лишь для приличия задавая через одного дежурные вопросы, и не слушая, обрывая речитатив списанных ответов, поздравлял студента добрыми напутственными словами, Матвеев окончательно решил сдавать экзамен последним. Аудитория опустела. Матвеев остался с Горшковым наедине.
До этого, на протяжении всего семестра, Матвеев на семинарах, откровенно задирал профессора:
-Скажите, Ярослав Иванович. Вы утверждаете, что демократические преобразования общества назрели давно, что они вызваны самим ходом истории, как ответ на пагубные и злокачественные явления застоя. Но вот, в этой вашей книге, я взял её в нашей библиотеке, изданной осенью 1985 года вы обильно, уже на первой странице цитируете классиков марксизма-ленинизма. Цитируете на последующих страницах также часто и порою, как мне кажется, совершенно напрасно, генеральных секретарей коммунистической партии Брежнева, Андропова, Черненко. И у вас, в ваших рассуждениях нет даже и намёка на «пагубные явления застоя», – Матвеев делал паузу. Иные из одногруппников удовлетворённо сопели, другие коротко переглядывались, злорадствовали: огребётся на экзамене этот борзописец и экс-активист комсомольский. И в конце столь задиристого вопроса Матвеев, совсем уж наглел. – Так ответьте, как коммунист коммунисту. Какому из вас верить, Ярослав Иванович?..
Однако, прежде чем задавать вопросы другим – надо было найти или, хотя бы пытаться искать, ответы на вопросы самому себе заданные. Например, почему он, Матвеев, ещё летом 1987 года, - когда страна напоминала Францию сороковых годов девятнадцатого века «государство всемогущей прессы», как выразился Белинский - взахлёб читал статьи, из «флагмана перестройки» журнала «Огонёк», а уже через полгода не мог и просто в руки взять из-за брезгливости это крикливо-яркое, сочащееся ненавистью и злобой из каждой распоследней нонпарельной буковки издание?
Он искал, он отвечал себе: ненависть эта направлена на то, что я любил и люблю, чем я гордился и продолжаю гордиться. Нет, Матвеев не был, не был никогда, не в то время уже родился, рос и воспитывался, фанатичным слепцом, поклоняющимся всему тому, что прозывалось, правда, уже всё реже, всё неохотнее, коммунистическими идеалами. Более того… Однажды, он тогда уже перешёл на второй курс института, в гомоне покрывающим сладкоголосие суперпопулярного в те годы итальянского диско, лившегося из магнитофонных динамиков, единственного в Старокаменске пивного бара, где не стояли, облокотившись на столики, а сидели за массивными, длинными, основательными, «под дуб» столами, пропитанными пивным запахом, Матвеев разгорячившись, высказал приятелям сокровенное. Ему душно в этой стране, он не может видеть все эти фальшивые, зовущие к новым ратным и трудовым подвигам откормленные рожи. Всю эту паутину лжи он хочет стряхнуть с себя. Он хочет быть честным перед собою и перед другими, он хочет быть свободным в своих поступках и словах, и которые не должны расходиться друг с другом.
- Словом, я хотел бы эмигрировать, - сказал он, вьюноша, сын простых, скромных, работящих родителей.
Спасло пиво, спас гомон. Лишь Игорь Шумов – отпрыск директора мясокомбината, усмехнулся и отмахнулся:
- Всё. Тебе сегодня хватит. Слышь, мужики, Матвею не наливать больше, - и, склонившись к нему, негромко добавил. – Ты же не Рабинович, какая эмиграция?
На втором курсе, к слову, Матвеев совсем уж наплевательски стал относиться к учёбе. Почти не посещал лекции, изредка появляясь на семинарах, где сидел демонстративно со скучающим видом. Подумывал укатить куда-нибудь… настойчивей всего звало к заветной мечте - море, устроиться на какой-нибудь рыболовецкий траулер… не возьмут, так в порту разнорабочим, грузчиком… лишь бы рядом было море… Но в эту внутреннюю его неразбериху властно вмешалась армия, в которую он отправился отдавать свой священный долг прямо с лекции в начале третьего курса.
В ту осень восемьдесят четвёртого года студентами-очниками генералы, ответственные за призыв, спасались от недобора и студентов забирали-призывали с утра пораньше прямо из учебных аудиторий.
В армии же, в глухом таёжном краю, на строительстве сверхсекретного объекта, с помощью которого можно было не только противостоять американскому милитаризму, но и выиграть в «звёздных войнах», войнах настоящих, не голливудских, он вдруг ощутил уже утерянное, навсегда казалось, ощущение родины.
Родина там, посреди тайги, среди самых разных, в большинстве своём раздолбайски-хулиганистых (рота, в которой Матвеев служил, наполовину состояла из шпаны, уже имевшей за портачными плечами условные судимости) сослуживцев-стройбатовцев, опять приобрела зримые очертания. Родина опять стала родиной. Опять стала страной, в которую он верит, которой если надо он отдаст свою жизнь. И пусть им даже автоматы давали лишь раз в полгода, на стрельбище, куда надо было тащиться километра три, но ведь погибли на пожаре на стройке, не задумываясь, шагнули в огонь, спасая драгоценнейшее оборудование разгильдяистый выпивоха старлей Одинцов и сержант Ланщиков – из казанских гопников, ярый любитель погонять «молодых», да и «черпакам» от него время от времени доставалось.
А ещё в ту пору из телевизора заговорил без бумажки новый, молодой, юный даже, по сравнению с прежними старцами, генсек. И это не могло не повлиять на таких, неравнодушных к общественной жизни граждан, как Матвеев.
И помнит он, не забыл и теперь, как искренне возмутило его, новоиспечённого кандидата в члены КПСС, младшего сержанта Матвеева насмешничанье цыганистого вида, горбоносого лейтенанта, только-только приехавшего к ним в роту после окончания Симферопольского высшего военно-политического строительного училища и узнавшего, что Матвеев из студентов-историков.
- Ну, коллега, тебе карьера светит! Хе-хе… Завидую… Кандидат. В институте членом станешь. Да ещё на историческом. Тебе только не запалиться теперь. Водку под одеялом пей и всё будет хоккей. Хе-хе…
После армии, вновь студенческие будни, серьёзное уже отношение к учёбе, да, оказалось, что наперечет, таких как он, в армии в партию вступивших, точнее всего-то двое на факультете – Матвеев да Игорь Шумов.
«Такими кадрами разбрасываться нельзя!» - решило факультетское начальство, определив Игоря на заведование профсоюзным студенческим комитетом, а Матвеева на радостно-оживлённом комсомольском собрании в апреле восемьдесят седьмого года избрали секретарём факультетского бюро.
Заодно решили студенты-историки на том собрании создать на факультете дискуссионный клуб, а также смелее высвечивать местным прожектором перестройки, высвечивать и бичевать недостатки жизни, окружающей в стенной факультетской газете «Прометей».
И спрессовалось то время после избрания секретарём в одну непрерывную хлопотливую полосу. Но и среди этих хлопот запомнилось особо первая городская молодёжная маёвка на главном стадионе Старокаменска и там, впервые, им ощутившаяся, пронзившая его всего энергия единого, способного всё смять, растоптать в восторге ли фанатичном, в злобе ли тёмной, порыва людской массы. Мелькнуло тогда в голове: вот, в таких порывах революции или же бунты и начинаются…
…И, конечно же, тот ослепительный солнечный августовский день, когда родилась дочка.
А в начале осени - известие от врачей о страшном диагнозе болезни мамы…
К концу же этого года, насмотревшись на балаболящего без умолку Горбачёва, лучше бы он по бумажке читал, хоть какая-то ясность и логика была бы, раздражённо думалось Матвееву, наслушавшись речей на бесконечных заседаниях партийных и комсомольских комитетов и бюро, иные из них начавшись в обед, завершались ближе к полуночи (и это не шутка была, не хохмаческая острота с шестнадцатой страницы «Литературки», нет то были будни страны истосковавшейся по публично разрешённой болтовне), намозолив собственный язык в речах про ускорение и гласность, про: «начни с себя», «перестройку в действие» и прочее, Матвеев почувствовал внутреннюю опустошённость. Дикую своей нелепостью какую-то усталость почувствовал, а ведь здоров, молод. И не только виною тому была мамина болезнь…
... Он стоял за трибуной в актовом университетском зале и читал доклад о проделанной комсомольским бюро работе за «отчётный период». В зале было душно, в зале было шумно. В зале было зловеще от саркастических ухмылочек. В зале то и дело слышались взрывы короткого, злого хохота. В зале вставали и уходили, возвращались, демонстративно и громко ища прежнее место, огрызались на призывы преподавателей вести себя воспитанно и достойно. Впереди сидящие оборачивались к сидящим сзади и что-то им объясняли. Лишь на первых рядах тихо высиживали положенное время несколько студентов из числа тех, кто и в мыслях не может представить, как можно пропустить самую скучную, самую никчемную лекцию.
Всё, что происходило сейчас в зале он, Павел Матвеев, принимал только на свой счёт - только против него! только против него! - ополчились так студенты исторического факультета. И аргумент, что таким вот образом они, студенты самого свободолюбивого факультета, выражают своё отношение к недавнему приказу ректора университета в обязательном порядке прочесть и обсудить статью неизвестной доселе Нины Андреевой «Не могу поступаться принципами» в газете «Советская Россия», и не только прочесть и обсудить, но и принять резолюции в группах, чтобы потом принять общую резолюцию в поддержку статьи уже на факультетском комсомольском собрании, аргумент этот успокаивающий на Матвеева не действовал. Он понимал, что доклад сейчас им читаемый, доклад о проделанной работе за год, доклад этот вымучен им, сух и безжизненен этот доклад.
Вместо всех этих фраз, ещё года два назад, наверняка, воспринимавшихся с интересом, а ныне ставших фразами общими от чрезмерно частого их употребления, ему хотелось одного, хотелось сильно, до подёргивания пальцев, перебирающих сейчас на трибуне листки доклада, - хотелось крикнуть зло, совсем по-мальчишески крикнуть в этот рассерженно-гудящий зал: «Как же вы мне все надоели со своим комсомолом!»
Быть может тогда, хоть на мгновение установилась бы тишина, и в её гулкость, впечатывая шаги, он вышел бы из этого душного зала, освещённого сквозь пыльные большие окна косыми лучами заходящего апрельского солнца. Но Матвеев, нарочито медленно, нарочито спокойно (как же тяжело ему давалось это спокойствие!) продолжал читать доклад. Студенты вели себя так ещё и потому, что в сегодняшней газете «Правда» была опубликована редакционная статья «Принципы перестройки: революционность мышления и действия», направленная против статьи Нины Андреевой. После доклада последовали прения – такие же скучные, по ранее составленному списку. Когда же дело дошло до обсуждения, также заготовленного проекта резолюции по статье Нины Андреевой, в зале и вовсе началась вакханалия. Никто никого не слышал и не слушал. И самое страшное было в том, что это всем нравилось.
Сидевший в президиуме первый секретарь Деповского райкома комсомола города Старокаменска Геннадий Топорин пытался было своим луженым горлом зал перекричать, но тщетно. Более того в ответ на это в зале раздался свист, и кто-то крикнул из задних рядов: «Комсомол - лажа!» И всё стихло вдруг, будто все на мгновение очнулись и вспомнили, что год назад, здесь же, в этом зале бурлили страсти совсем иного толка, совсем иной задор выказывался, совсем иное произносилось ими же ретивыми студентами-историками, понятное дело, комсомольцами, все до единого… Но лишь на мгновение стихло в зале, лишь на мгновение, и вновь загалдели, засмеялись, стали уже не поодиночке с собрания уходить и не возвращаться…
Стоя на высоком университетском крыльце Матвеев в одиночестве нервно курил, отходя от этого, как он охарактеризовал про себя «апогея дундукизма». Собрание, так и ничего не решив, не приняв никакой резолюции, и закончилось ничем: за резолюцию голосовать не стали, опять-таки, кто-то крикнул: «Бюро доработать!» - и смех дружный этот выкрик поддержал, – зал опустел стремительно…
Входная дверь резко распахнулась и выпустила всегда энергичного, из заводских вожаков начинавшего комсомольскую карьеру, Топорина. Светлые кудри первого секретаря райкома делали его вытянутое, из грубых, жёстких черт лицо, каким-то неестественным, глупым.
- Не переживай, секретарь. Успокоятся. Пар, главное, выпустили, - как-то распевно, со скрытым, но плохо маскируемым удовольствием сказал Топорин. Обычно в его голосе преобладал металл. Впрочем, металл вернулся при прощании. – Протокол оформите, как положено! Всё. Удачи! - и он, сбежав со ступенек крыльца, направился к донельзя потрёпанной, но чёрной «Волге», сам сел за руль и уехал.
Через семь лет Геннадий Топорин – директор совместного предприятия «Зерно Сибири» и кандидат в окружной Совет народных депутатов от блока «За народовластие» приедет к Матвееву на радийную запись. Его измученное алкоголем, морщинистое лицо напрасно будет пытаться спасти дорогой костюм с безукоризненно повязанным галстуком. Бывший комсомольский секретарь райкома крепко пожмёт комсомольскому активисту институтского пошиба Матвееву руку, но по глазам его, уже водянистым глазам алкоголика, Матвеев поймёт, что Топорин не узнал и не вспомнил его. Они запишут интервью (кандидат в депутаты Топорин выпал радиожурналисту Матвееву по графику, утверждённому избирательной окружной комиссией), уложатся по времени, ничего не надо было сокращать, монтировать, потому сразу по выходу из студии и расстанутся, пожелав друг другу удачи. В депутаты Геннадий Топорин не пройдёт. А через пару лет Матвеев узнает, что Геннадия Топорина уже нет на этом свете – не добрался он, выходя из очередного запоя, до спасительной капельницы.
Да, он, Матвеев, так хотел. Один на один. Без свидетелей. Начистоту. Они остались в аудитории вдвоём. Пятикурсник и экс-секретарь комсомольского бюро Матвеев и профессор Горшков Ярослав Иванович.
Горшков, по обыкновению, был спокоен, даже слишком как-то, нарочито спокоен. Всегда Матвееву казалось, что этот человек с правильными чертами лица, лишь лоб казался чересчур большим, и неторопливыми, строго рассчитанными и как будто дозированными движениями знает нечто такое, что не знает никто. Очень хорошо было, например, представлять Горшкова в белой сутане, с пилеолусом на голове.
Быть может, на это сравнение подталкивало то, что на безымянном пальце правой руки Ярослав Иванович носил массивный перстень-печатку.
Матвеев, закусивший удила (в тот момент сравнение себя с упрямой лошадкой, а ещё лучше ослом, показалось ему самому верным, ещё более себя раззадоривающим), специально остался последним из экзаменующихся на этом странном экзамене, когда узнал, что из экзамена Горшков решил сделать фарс.
Но фарс фарсом, думал Матвеев, а по сути, профессор, тем самым, дал всем понять, что он Горшков, демократ до мозга костей, ни в грош не ставит предмет этот «научный коммунизм», который хоть и преподавал не один год и не два и даже не десять лет, но всё это, вы понимаете, вы люди умные, всё это было вынужденным, всё это было насилием над своей свободной личностью.
Матвеев решился высказать всё этому правильному человеку с холодными немигающими глазами и с блестящими перспективами учёного. Говорили, что совсем скоро Горшков возглавит новый в университете социологический факультет. Матвеев решился на серьёзнейший разговор, горячий до хрипоты, спор, в костре которого так легко горят вязанки взаимных оскорблений, с их помощью часто высказывается вся «правда-матка» … Но. Отвечал Матвеев по вопросу вяло, глядя в сторону, словно стесняясь чего-то. Лишь в самом конце взглянул на Горшкова. Тот сидел, низко-низко отчего-то опустив голову, и чертил кружочки на листе бумаги зелёными чернилами. Затылок профессора торжествовал.
- Всё?
- Всё.
Выпрямился, и не глядя на студента, черкнул в зачётке оценку, расписался. Кивнул холодно на прощание. Матвеев, струсивший в последний момент, проиграл этому умному, холодному, циничному человеку.
…И вот, спустя три года Матвеев, вышедший из партии летом 1990 года (вместе со всеми учителями-коммунистами школы, в которой он тогда преподавал историю), вовлечённый Знаменским в народно-просветительское и славяно-патриотическое общество «Верх-Обье - Россия», на первом, посещённом им заседании, увидел в роли руководителя и идейного вдохновителя этого общества декана социологического факультета университета Ярослава Ивановича Горшкова.
У Горшкова к гордой невозмутимости ещё добавилось, ещё большими и значительными стали паузы между словами, которые он произносил, словно в гранит отливал. И оттого, Матвееву казалось, по-прежнему, даже сильнее, что этот человек посвящён в такое таинство, про которое иные смертные и думать не должны.
С Матвеевым же, удивительнейшее дело, Ярослав Иванович поздоровался так тепло, так душевно! В глазах ледяных такие волны живого интереса и приязни заколыхались, опешил Матвеев таким приёмом. А профессор руку жмёт, приговаривает ласково:
- Читаю, читаю… смело… так с ними, ворогами, и надо…
Это он про статейки Матвеева в писательской газете. Сильно сердитые, сильно язвительные статейки по поводу начавшейся, буквально в официальном порядке утверждённой, вакханалии в новой демократической России.
Приятно, чего уж тут скрывать, приятно Матвееву сделалось при столь дружественных знаках внимания учёного человека, известного в округе общественника. Разом всё не то, что забылось, каким-то иным сделалось: и что я так на него наезжал тогда, отчего так негодовал? Слаб человек… И ещё библейское выползло: не судите, да не судимы будете…
Говорили же на заседаниях общества много. Говорили с упоением, говорили со сладострастием. Говорили и выступали, практически все. Говорили и с места, выкрикивая обиженно:
- Нас-то! Нас-то послушайте! Что вы там мелете?!
Иные, с повадками бывших служивых, дорвавшихся до умствований и философствований, гремели по-командирски:
- Слушать сюда! Сюда я сказал! – и выскакивали задорно к амвону интеллигентов – трибунке, с которой читались студентам лекции.
Среди выступающих часто и долго выделялся бывший собкор газеты «Правда» в Чехословакии Нифилёв.
Собкоровскую сеть главной, совсем недавно, газеты страны, содержать стало нечем, и Нифилёв вернулся в родной Старокаменск. Вернулся с огромным, в пятьдесят печатных листов романом «Гибель императора». От этого труда полного коммунистических слёз автора по невинно уничтоженной царской семье, по уничтоженной масонами империи, панически шарахались все старокаменские прозаики старше шестидесяти. Более молодых Нифилёв в писателях не числил. Шарахались по причинам очевидным: надо было, во-первых, завершать свои многотомные труды, а, во-вторых, уже с первых страниц нифилёвского романа гибельно для читающего начинала выползать махровейшая графомания.
Нифилёв росточка маленького, но грудь свою выпячивающий по-богатырски. Проворен, как ртуть, в словах неудержим диарейно.
Матвеев, слушая его, не мог сдержать улыбки, так забавно было слышать, как Нифилёв пересказывал, выдавая за свои мысли-открытия, и нисколько не тушуясь при этом, передовицы газеты «День», чтение которой являлась в то время для интеллигентов-народников ритуалом обязательным.
Спорили по-интеллигентски. То есть, часто перебивая друг друга, срываясь, иной раз и просто в базарную склоку. Тогда вмешивался Горшков и своей авторитетной неспешностью наводил порядок. Принимали какие-то постановления, обращения.
Секретарша декана Горшкова, женщина миловидная и приветливая, вела протоколы этих еженедельных заседаний. Иные из особо горячившихся, требовали ежедневности - враг на пороге нашего дома! – встреч.
Наговорившись, наспорившись: «зреют гроздья народного гнева - ельцинская клика доживает последние дни – нужна единая линия, платформа – вся армия за нас - армия будет выполнять приказы, а вот вся милиция прикормлена - на казаков одна надежда, на потомков атаманов Семёнова и Дутова – нашу резолюцию донести до всего населения округа! – что, округа! до Москвы донести нашу позицию! - только в Вере спасение! – давно уже указан путь спасения: Самодержавие, Православие, Народность – только рабочий железный кулак, только рабочие дружины, только трудовая Россия – анпиловщина, позвольте заметить, не выход…», - выдохшиеся, но довольные, расходились до новой встречи - «сходки», как подшучивал Знаменский, когда шли они майскими вечерами по старинным улочкам Старокаменска.
Пахло цветущими яблонями и Матвееву хотелось читать стихи.
Нифилёв – проныра с ранней молодости, - в литературу попервости попытавшийся пробраться пока не повязала его посулами щедрыми партийная журналистика, знал Знаменского ещё совсем парнишкой, только-только приехавшим из таёжного села в город и ставшего студентом, и потому негодовал-воспитывал:
- Всё шутишь, Валя… А страна на краю гибели!
- Эх, сейчас бы пан Станислав, кружечку настоящего пльзеньского, да? – смеялся в ответ Знаменский.
А к середине июня неожиданно для Матвеева общество «Верх-Обье – Россия» делегировало его в Москву. На первый съезд Русского национального Собора, во, как! Лично Горшков настоял на кандидатуре Матвеева, выписал командировочные, секретарша заказала билеты в оба конца на самолёт.
Вяха
Матвеев прилетел в столицу вечерним рейсом.
Пока из Домодедова добирался до мест, где должна была находиться по описаниям гостиница «Ярославская», совсем ночь на дворе, пусть и короткая, июньская. Ну, да ночь и ночь, эка, невидаль, но почувствовалось сразу Матвееву, как только вышел из метро на станции ВДНХ: тревога разлита повсюду. Ещё один штамп в голову пришёл, но иначе трудно сказать: напряжение повисло в воздухе. И в неспешно, казалось бы, прогуливающихся милиционерах, и в группках людей, которые, как бы стоят, говорят о чём-то своём, но прежде всего они наблюдают за действиями милиции, а та, также незримо, но прежде всего там, среди этих группок. И всё это не разгульно-ночное, расслабленное, а именно необычное, неестественное для этих людей в штатском, прежде всего, которые в этот час уже седьмой сон видят. Потому как утром рано вставать, потому как вкалывать надо, а чтобы вкалывать с утра, по ночам по улицам не шляются…
Павел заозирался, тревога и напряжение и ему передались. Ну, а теперь, куда? Где эта гостиница «Ярославская», корпус первый?
Однако ему повезло.
Впереди от остановки шли с сумками двое мужчин также, говорившие про гостиницу, один из них, сложения богатырского, рокотал, доказывая, что Москву, как пять пальцев своих знает и гостиницу эту сейчас в два счёта обнаружит… Пришвартовался Матвеев к ним, по дороге познакомились. Из Челябинска мужики, возрастом за пятьдесят. Алексей-шутник и Михаил- молчун. Также, оказывается, свои люди южноуральцы - на съезд прилетели.
В холле гостиницы, которую отыскали, оживлённо, совсем не по ночному, колготисто и шумно. Молодые ребята спортивного вида в чёрных майках, которые ещё более подчёркивают накачанность их торсов, с цепкими взглядами, вежливо, но и тренированно-настойчиво при этом, прибывающих просят зарегистрироваться. Другие, по мускулистости и цепкости взглядов из той же когорты чёрномаечников, но в белых рубашках с короткими рукавами, сидят за мониторами компьютерными (да, круто, отметилось Матвееву) – заносят данные гостей в списки, объясняют, напоминают, когда и где съезд начнётся.
Подтвердилось, а Матвееву и не верилось поначалу, когда от Горшкова узнал, что съезд Русского национального собора будет проходить в колонном зале Дома Союзов.
На следующее утро вместе с молдаванином Русланом из Бендер, гостиничный номер с которым на двоих делили, а также с челябинскими мужиками отправились на съезд. Отправились пораньше, с запасом времени, чтобы успеть на столицу посмотреть.
Шли мимо Останкинской башни, а там вокруг народищу! Лагерь палаточный какой-то раскинут, кое-где костерки дымятся. Лагерь, или как потом стали все его называть, палаточный городок, представлял собой пешеходную дорожку, с одной стороны которой стояли палатки с развевающимися красными флагами, а с другой – палатки с развевающимися чёрно-злато-белыми флагами. Лагерь с трёх сторон был огорожен. Всё это оцеплено милицией. Милиционеры вели себя спокойно, многие, не таясь, а даже с каким-то демонстративным удовольствием позёвывали, потягивались. Но при всём при этом, те же тревога и напряжение всюду властвующие.
- Анпиловская армия. «Трудовая Россия» требует ликвидации тельавидения. Осада империи зла. Говорят, что пятьдесят тысяч, не меньше должно собраться. Будут здесь всё лето сидеть. Анпилов говорит, что если надо, то и всю зиму, пока иглу эту останкинскую не сковырнут, - пояснил со знанием дела Руслан. Вчера он вкратце, перед сном, рассказал Матвееву о своём богатом опыте участия в патриотическом движении.
- А эти? В чёрной униформе? – Матвеев спрашивал, действительно, не зная толком ничего о раскладе сил.
- Монархисты. Видишь со стягами имперскими. Чёрное, жёлтое, белое, - Руслан был тактичен и, проводя ликбез для этого сибирского парня, и не думал усмехаться и иронизировать по поводу его политической дремучести.
Первый съезд Русского национального собора, его организаторами, среди которых лидером всеми назывался генерал КГБ Стерлигов, задуман был с размахом. Делегаты от патриотических организаций со всей страны от Дальнего Востока до Калининграда, сам съезд должен был пройти в течение двух дней, не где-нибудь, а в Колонном зале Дома Советов.
У входа в трёхэтажное, исполненное в стиле классицизма здание на Охотном ряду, охрана из, опять-таки, крепких, спортивных парней, короткостриженых, в строгих, тёмных тонов костюмах. Вежливы, корректны, на лицах и мускул не дрогнет, полная концентрация и сосредоточенность. А провокаторы, как без них, тут как тут.
Какой-то взвинченный бледнолицый парень в потёртом джинсовом костюме кричит зло:
-Охотнорядцы! Упыри! Черносотенцы!
К нему сразу несколько телекамер.
Прошёл Матвеев с товарищами новыми в зал. Зарегистрировались, получили удостоверения, а также каждый - объёмную папку с документами съездовскими – проекты резолюций, обращений, манифестов…
У Матвеева глаза разбегаются. Он до этого в Москве пару раз был всего и то проездом, а тут сразу в центре, да в месте, самой историей намоленном. Колонный зал Дома Союзов!
Матвеев, засмотревшись на коринфские колонны, на время Руслана потерял и челябинцев.
Кругом мелькают таблички с названиями партий:
РУССКАЯ ПАРТИЯ
РУССКАЯ ГВАРДИЯ
ОТЕЧЕСТВО (Москва)
ОТЕЧЕСТВО (Екатеринбург)
РУССКИЙ СОЮЗ
РУССКИЙ ЦЕНТР
РУССКОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ
РУССКИЙ ПОРЯДОК (Москва)
РУССКИЙ ПОРЯДОК (Казань)
РУССКАЯ СИЛА
Потом, побродив по фойе, прибился к группе, которая окружила крупного мужчину с длинными седыми волосами, в синем с отливом костюме. Тот рассказывает, как экскурсию проводит, о зале Колонном.
- Друзья, мои! В восьмидесятых годах восемнадцатого века по проекту архитектора Матвея Казакова был построен знаменитый Колонный зал Дома Союзов. Построен он был для Дворянского собрания, был такой, как сейчас бы сказали, популярный клуб. Одно, бесспорно, из замечательнейших произведений русского классицизма. В этом зале давались балы и устраивались парадные приемы. Сравнивая Колонный зал с «золотыми» комнатами дома Демидова, ещё одном шедевре архитектурного казаковского гения, нетрудно увидеть, что Матвей Фёдорович Казаков в своем творчестве шел к большей простоте и строгости, добиваясь цельности, единства и красоты немногими лаконичными приемами.
- Вот и нам всем это нужно, - задумчиво, но с убеждённостью в голосе произнёс стоящий рядом с Матвеевым старичок.
Вообще, отметил Павел, молодёжи совсем мало среди делегатов. Всё больше люди седовласые или вовсе без волос, солидные. Неторопливо прогуливающиеся, или стоящие группами и разговаривающие, так же с достоинством, без жестикуляций, люди. А сколько лиц узнаваемых!
Много представителей возрождаемого казачества. Тёмно-зелёные мундиры, штаны с жёлтыми лампасами выделяют казаков амурских; сибирские казаки в мундирах защитного цвета, с алыми лампасами, погонами, околыш на фуражке тоже алого цвета. А вот донец с синими погонами с красным кантом на широких плечах, в синем мундире, краснолампасных шароварах, в синей фуражке с красным околышем допытывается весело у кубанца чёрноаломундирного, указывая тому на светлый чуб, дерзко выпирающий из-под папахи:
- Чуб раскалённым гвоздём на огне завивал?
- Так точно и никак иначе, господин есаул! – смеётся чубатый кубанец.
Действительно, иные из казаков щеголяют в папахах, в накидках с газырями, в сапогах до блеска зеркального начищенных. Настороженно обходят таких священники в рясах. Священников тоже нимало. А ещё, удивился Матвеев, множеству то там, то сям мелькающих совсем не по-старчески, с сиреневыми, белыми, огненно-рыжими, фиолетовыми, но обязательно сильно прореженными жизнью редкими кудряшками старушек-одуванчиков.
Шныряют востроглазые аккредитованные журналисты – к ним у Павла особенное внимание: кто, откуда? По этому нюансу можно судить, какая пресса будет о съезде. Хотя, о чём это он? И так всё понятно, что скажут, что напишут, а большинство, разумеется, промолчит. Излюбленная их тактика.
Рассмотрел, тем не менее, пару-тройку российских изданий и сплошь, и рядом телевизионщики, газетчики зарубежные.
Один из них – Матвеев вгляделся в аккредитационную карточку у него на груди – Питер Маховлич, Канада, газета «Торонто Стар», - заинтересованный взгляд бросил на Павла, совсем рядом остановился. «Матвеев подумал по-журналистски: «Моя коричневая рубашка и славянская ряшка, безусловно, вносят меня, по мнению этого Петручио, в список русских фашистов…».
Как в театре звонок прозвенел. Первый. Потом – второй.
Матвеев в туалет забежал, пристроился, сосредоточился, в сторону взгляд скосил – ёпарасэтэ! – известный режиссёр Станислав Говорухин. Это слева, а справа, ого! – философ и мыслитель, известный борец с русофобией Ростислав Шафаревич.
Н-да, пронеслось в голове Матвеева, вчерашним утром, ты, Павлуха, в туалете, загаженном окружными аграриями-чиновниками, видимо всё в жизни косо делающими, нужду справлял, ещё вчера, а сегодня… В туалет забежали ещё несколько знаменитостей. Актёр Гостюхин, телеведущий Невзоров…
Хоть здесь оставайся и автографы выпрашивай. Будет, что внукам рассказать, не смог и здесь не усмехнуться, Павел.
Молдаванин Руслан и челябинцы Алексей и Михаил уже сидели на своих местах, встретили его улыбками. Алексей, энергичный и громогласный, склонный всё обратить в шутку, прокомментировал-пророкотал за всех, исчезновение Матвеева:
- А мы думали, что наш молодой сибирячок потерялся в соборной толчее. Привык у себя к простору, а тут посмотри какой базар-вокзал. И кого только нету, ёптыть!
На последнее словцо дружно, как по команде, повернули свои морщинистые шейки, сидящие перед ними старушки-одуванчики. Укоризненно-мелко потрясли серо-буро-малиновыми кудряшками.
- Звиняйте, дамочки, - Алексей подпустил в голос ещё больше басов. – Мы хохлы с Урала.
- Ах, Диночка, и пересесть нельзя, - громко, чтобы слышали, продребезжала одна из старушек.
- Терпи, Катенька! Таков уж наш крест. Терпеть всегда и всюду! – патетически её успокоила другая.
Багрового цвета кресла в зале ровном, без уклона заполнились делегатами, заняты были и все места сбоку, по обе стороны, за колоннами. Раздались аплодисменты – так зал встретил вышедшего на ярко освещённую сцену худощавого, стройного мужчину, в синем костюме, белой рубашке и чёрном галстуке. Даже из пятнадцатого ряда, где сидел Матвеев, было видно, как подтянут и безукоризнен в одежде вышедший.
Мужчина прошёл к столу президиума, покрытого зелёным бархатом, занял место в центре. «Генерал Стерлигов!» - зашелестело по рядам.
Избрали президиум. Матвеев таращился на усаживающихся в президиум писателей Валентина Распутина и Василия Белова, знаменитого штангиста Юрия Власова, академика Ростислава Шафаревича…
Съезд, который все называли собором, начался приветственно-бодрым словом генерала. Матвееву запомнилось только, как Стерлигов, повысив голос, до этого он ровно, ни громко, ни тихо, чеканил слова, заявил: «Мои полки только ждут приказа, чтобы за несколько минут занять Кремль!»
Потом полчаса, не меньше, читал доклад Валентин Распутин. Читал, волнуясь, часто сбиваясь, склонившись на трибуне, словно близоруко рассматривал написанное самим же.
- Оратор он, конечно, никакой. Но мысли-то! А?! – Алексей толкнул ногу Матвеева. - Читал его?
- Обижаете, Алексей Иванович! – шепнул в ответ Павел. – И Василия Ивановича Белова читал. И перечитываю их сочинения постоянно. Одни из моих любимых писателей.
- Молодец! – пожал руку, чуть шевельнул-подтолкнул могучим плечом Алексей. - Всё впереди, да?
- Да. Всё впереди.
После живого классика русской литературы выступали другие… Потрясал кулаком, обещая всероссийскую стачку, Аман Тулеев. Раскатисто напирал на то, что необходимо заменить срочным образом правительство «народного предательства» правительством «народного доверия» Виктор Илюхин. Требовала восстановить прямо сейчас на Соборе Советский Союз прославившаяся своей неукротимой смелостью чеченка Сажи Умалатова. Наукообразно, но понятно говорил о «темных силах», связавших русский народ академик Игорь Шафаревич. Передавал пламенный привет от палаточников осадивших Останкино, «эту империю лжи», похожий на какого-нибудь косопузого рязанского мужичка, но никак не на повелителя тысячных толп, Виктор Анпилов…
Оратор на трибуне сменялся оратором… В зале уже чувствовалась усталость от речей, все ждали перерыва… И вдруг, во время выступления одного из представителей военно-промышленного комплекса, к ведущему заседание собора генералу Стерлигову прошёл один из его помощников и стал долго нашептывать ему что-то на ухо. Именно необычная долгость такой обычной для собраний процедур, и то, как долго и решительно, что-то выговаривал генерал помощнику, а потом уставился отрешённо в зал, обратила на себя внимание. «Что? Что такое? Что-то случилось?» - опять зашелестело по залу.
-Товарищи делегаты! Перед перерывом попросил слово руководитель Либерально-демократической партии России Владимир Жириновский. Просит пять минут, - Стерлигов не советовался с делегатами, интонацией он давал понять, что такое изменение в ходе собора непонятно, неприятно и ему, но он ничего поделать не может, так надо, так кто-то решил. – Пожалуйста, Владимир Вольфович.
И только после этого зал зароптал возмущённо. Жириновского в списке не то, что выступающих, в списке гостей и то не было, да и не могло быть. Репутация его уже всем известная, тому была порукой. А вождь либерал-демократов, стремительно выбежав из-за кулис, уже оккупировал трибуну.
- Ужас! Кто пустил этого клоуна? – возмущалась сиреневая Диночка.
- Кошмар! Как можно! Форменное безобразие! Фьи-фьи!.. – рыже-огненная Катенька даже пыталась выдуть изо рта нечто похожее на свист.
Жириновский начал говорить, выбрасывая вместе с правой рукою слова в галдящий зал, нисколько не смущаясь такой его реакции на его неожиданное появление.
Минута, другая…Зал не утихает, кое-кто начинает оратора «захлопывать», кто-то стучит ногами, генерал Стерлигов сидит неподвижно и не тянется, как уже было сегодня к колокольчику. Ещё минута, ещё…
Кучерявый плотный мужчина, известный стране как «сын юриста», на трибуне продолжает говорить в той же манере: резко пущенное, будто из пращи, слово, или же фраза короткая с параллельно выбрасываемой вперёд и вверх правой рукою… «Москва!.. Столица нашей Родины!.. Стонет! ... Задыхается!.. Миллион азербайджанцев!.. Назад!.. Домой!.. Вон!.. Всех!.. До единого!.. Прямиком с базаров и в Баку!.. Также с другими инородцами!.. Всё!.. Проблема решена!.. Я её решу мгновенно!.. Однозначно!.. Изберёте президентом!.. И никаких забастовок!.. Порядок наведу по всей стране!.. За сутки!..»
Притихший зал после этого пассажа с миллионом азербайджанцев впервые зааплодировал. Жириновский, распаляясь, уже кричал, в зале опять шумели, но уже не раздражённо, а взбудоражено.
- Мы за русских!.. Мы за бедных!.. Всех предателей на фонарные столбы!.. Всех!.. Однозначно!..
Диночка и Катенька подались вперёд своими сухонькими тельцами, восторженно хлопали…
- Прелесть! Он просто прелесть!
- Браво! Брависсимо!
- Автограф надо взять!
- Обязательно, Диночка! Какая прелесть!
Матвеев оглянулся.
Многие сидели, действительно, словно загипнотизированные, словно уже были там, куда их звал этот кучерявый плотный мужчина. Какой-то казачок, весь в эполетах и крестах, со стриженой головою и рыжими лихими усами, очарованный Жириновским, казалось, омывал сейчас свои хромовые сапоги в Индийском океане… И вдруг, Матвеев поймал внимательный, именно на него направленный взгляд. Справа, из-за колонны наблюдал за ним, смеясь глазами, канадский репортёр Питер Маховлич.
Сходил с трибуны Жириновский под овации подавляющей части зала. Хлопали и в президиуме, хлопал, чуть морщась, и генерал Стерлигов.
… Вечером они вчетвером сидели в душном (не помогало и открытое окно, а вентилятора не было) номере гостиницы «Ярославская», пили водку и смотрели телевизор. На журнальном столике были разбросаны резолюции собора. Алексей выразительно зачитывал:
- «Программа действий по спасению Отечества «Преображение России» предлагает конституционным путем сместить нынешнее правительство национального предательства, предусматривает возврат к плановому управлению народным хозяйством с одновременным развитием русского национального предпринимательства. Русский национальный собор выступает за принцип национально-пропорционального представительства в сферах управления, науки, искусства и средствах массовой информации». Руслан, ты за развитие русского национального предпринимательства? Отвечай, як на духу!
- Сигуранта! По-румынски «однозначно». Так говорил вождь и учитель.
- Слушайте, слушайте! Русский дворянин Молчанов разоряется!
В телеящике негодовал, презрительно щурясь в объектив телекамеры, всегда элегантный, с безукоризненным пробором на прилизанной голове телеведущий Владимир Молчанов.
- Сегодня я шёл на работу в Останкино под выкрики пьяного быдла «Долой электронную Хазарию!», «Убирайтесь в свой Израиль!» Это кричали мне, потомственному русскому дворянину! Мне!!! Какие-то мерзавцы со свиными рылами требовали, чтобы я убирался со своей Родины… Куда смотрит милиция?! Давно уже надо разогнать этот палаточный питомник вшивых бездельников в центре Москвы!
- Ого! Такой дворянин глазом не моргнёт. Запорет плетьми на дворе, как Салтычиха! А потом вальсы Штрауса пойдёт слушать под шампанское! Переключи, Миха, на другую программу, там сейчас футбол начнётся. Сборная Нищих и Голодных с Германией будет бодаться. А ты, Павло, наливай по полной! – Алексей коноводил застольем. – Ну, за победу!
- Я так скажу, - Руслан напряжённо всматривался в гримасничавшего, волновавшегося, даже пробор не так как прежде, не виден, телеведущего, - Победы нам, как своих ушей не видать с такими лидерами… Оставь, оставь, Лёш, ещё посмотрим. До футбола полчаса. Пусть говорит… дворянин из Хайфы. Их, ведь, только чуть пугнули, а они уже заверещали…
- Это называется тонкая душевная организация. Не чета тебе, скрытому молдавскому националисту, - засмеялся Алексей.
- Проникшему на русский собор для сбора компромата под прикрытием Моссада и румынской спецслужбы, как она правильно зовётся? Се-ку-ри-та-тэ? - продолжил дружескую подначку Матвеев, - Почём информация? И в чём? В шекелях?
- Ага… В «керенках», не хочешь?
Выпили и враз как-то замрачнели и замолчали.
Каждый думал, Матвеев мог спорить на что угодно, о сегодняшнем, по сути, завершившемся соборе. Завтра – с десяти до двенадцати ещё заседание, на котором будет, как становится ясно из проектов документов, избрана Дума сроком на два года, которая в свою очередь изберёт Президиум и сопредседателей — также на два года. Сопредседателями Думы Русского национального собора станут генерал Александр Стерлигов, писатель Валентин Распутин, представляющий Компартию России, бывший партийный чиновник Геннадий Зюганов и директор Красноярского химического комбината Пётр Романов. Потом - гульбище, в программке русского съезда названное банкетом.
Каждый из них, приехавших из провинции, и так уж получилось, не излучавших идиотский восторг даже при самых зажигательных речах сегодняшних трибунов, понимал: всё тонет, всё стоящее, действенное забалтывается, заговаривается.
После паузы тягостной вдруг заговорил молчун с разлатыми бровями, Михаил:
- Мне кажется перед генералом поставлена чёткая задача. Выявить и собрать русский актив и не дать ему сплотиться для реального сопротивления оккупантам. Русские писатели и композиторы, художники и скульпторы, русские журналисты, как Павел, русские предприниматели, как Руслан, такие, как мы, русские учёные, я, кстати, представлюсь - доктор физико-математических наук Михаил Иванович Липатов, а наш никогда неунывающий, и это, замечу, правильно, Алексей Иванович Щенников, доктор исторических наук, автор многих монографий и первый, кто возродил в Челябинске славянское общество, - все мы не будет, конечно тренировать мускулатуру в борцовских залах и готовиться к предстоящим боям-сражениям. Не станем мы и форму носить и участвовать в военных учениях. Для этого хватит ряженых казачков да спортивных парнишек. Нам, интеллектуальному ядру патриотического движения, генерал Стерлигов и компания повелительно предлагают разбиться на многочисленные комитеты и комиссии, «круглые» столы, где мы годами будем изучать основы Православия, историю Государства российского, экономику и бизнес Запада, пытаясь обновить «Русскую идею». В результате, всё закончится нашей усталостью, нашим разочарованием от сплошных разговоров.
Матвеев слушал Михаила Ивановича с всё возрастающим удивлением и уважением, - так точно формулировались этим невзрачным на вид, молчавшим до сих пор доктором наук, его, матвеевские мысли…
А Липатов продолжал:
- И партийной упёртости, цельности не будет. Будет одна рыхлость. Будет одна большая русская вяха. То есть, как у нас на Вологодчине, я оттуда родом, говорят старики, куча, груда, большая такая ноша. А из этой груды, из этой вяхи прорастёт всё и вся побеждающий цинизм. Цинизм будет идеологией всех партий и партиек, обществ, движений, фронтов и фондов. Но именно из цинизма, как распада всего и вся, и начнётся, быть может, зарождение истинно нового и чистого. Может быть…
Опять наступило молчание.
Но взъерошил свои седые волосы пятернёй Алексей, потом легонько прошёлся ею же, своей дланью, по макушке Павла: понял, мол, всё молодой? Тогда не задерживай: наливай. И весело поглядывая на Михаила, наверняка, для него эта речь земляка не была откровением и говорили они об этом неоднократно, пророкотал:
- Между прочим, не даст соврать, Владимир Иванович Даль, слово «вяха» имеет и ещё одно значение. А именно: удар, затрещина, тумак. Видели, какую я вяху Павлуше сейчас отпустил?
Засмеялся этим знакомым словам Михаил Иванович, засмеялись Руслан и Павел.
- Ну, тогда за русский удар!
По возвращению домой, на заседании народно-просветительского и славяно-патриотического общества «Верх-Обье - Россия» Матвеев сделал сообщение о поездке на съезд.
Сообщение было коротким. Слишком коротким. Тотчас после этого в негодование пришёл экс-правдист Нифилёв, выскочив на кафедру, беспрестанно одёргивая лёгкую курточку, норовящую приоткрыть аккуратное пузико и также беспрестанно кхекая, он потребовал явить общественности съездовские документы. Но толстую папку с документами Матвеев оставил в номере гостиницы «Ярославская» и признаваться в этом, тем более Нифилёву, уже успевшему откреститься от своих десятилетий партийного прошлого и заделаться убеждённым и верным монархистом, никоим образом и не собирался.
Бесценная же вяха (так полюбилось ему это ёмкое слово) проектов резолюций и обращений к русскому народу и славянскому миру под названием «Документы Русского национального Собора», была оставлена по причине сильной головной боли на следующее утро после их посиделок в гостиничном номере, из которого Павел, проснувшийся раньше спавшего беспробудным сном Руслана, - на финише пьянки молдаванин бормотал: «Одна мафия борется с другой… А у нас скоро прольётся кровь… Мне надо защищать мою русскую жену…. Моих детей от этих головорезов… я буду драться…», - после контрастного душа отправился на Киевский вокзал, а оттуда электричкой до писательского посёлка Переделкино.
Там его, точнее портативную югославскую печатную машинку, которую Павел вёз с оказией, дожидался Нойер Виктор Фёдорович (Фридрихович, было указано на титульном листе докторской диссертации, Нойер небрежно так похвалялся этой бумажной вяхой в последовавшем на весь день застолье) – известный в Старокаменске литературный критик и шукшиновед.
А в Переделкино взбалмошный пьяница Нойер – немец, абсолютно нетипичный, - жил уже третий год, глубинно разрабатывая на государственные деньги тему шукшинских «чудиков».
Собутыльники
Устоявшуюся было, пусть и куцую ещё историей, жизнь окружной крестьянской газеты «Землепашцы» нарушил не кто иной, как главный редактор Анатолий Борисович Барсуков. Выйдя в начале августа из отпуска Анатолий Борисович прямиком отправился к Николаю Георгиевичу Остапчуку.
Секретарша в приёмной, видя чрезмерную, какую-то ненормальную взбудораженность посетителя, пыталась препятствовать Барсукову. Но тот был неудержим. Через двойную дверь доносилось :
Барсуков: Доколе, Николай Георгиевич?!
Остапчук: Что случилось, Анатолий?
Барсуков: Доколе, спрашивается коллективу редакции терпеть унижения нищетой?! Отсутствием автомобиля! Отсутствием перспектив для работников получения бесплатного жилья! И, нота бене! Невозможностью главному редактору поехать в командировку! Хотя бы в Москву… или на Кубань… или в Канаду! Да! В Канаду! Для обмена опытом! Так сказать…
Пауза. Долгая пауза.
Остапчук: Пошёл вон! Придурок!!!
Барсуков выскочил из начальственного кабинета, как ошпаренный. Не заходя к своим газетчикам, помчался по маршруту в народе известному, как: «куда глаза глядят».
Куда они глядели, стало известно на третий день, утром, когда в редакцию «Землепашцев» позвонили и вежливый, но твёрдый голос спросил у взявшего трубку Матвеева:
- Это редакция? Газета «Землепоец»?
- Землепашец, - не совсем верно уточнил Матвеев.
- Не важно. Газета, да? Вас из медвытрезвителя Ленинского района беспокоят. Тут у нас один кадр буйный… поначалу, буйный… утверждает, что он ваш главный редактор.
- А фамилию называет свою? – спросил Матвеев.
- Да. Барсуков.
Вызволять из плена главного редактора отправился, вышедший с больничного Миша Конев. Поскольку семья Барсукова вместе с «начштабом» тёщей Галиной Сергеевной продолжала отдыхать в отпуске на даче, а в квартире одинокой, как предупредил Мишу Барсуков, за ним будут гоняться, сам знаешь, кто, а он этого категорически не хочет, Анатолия Борисовича Конев привёз к самым, что ни на есть родным людям, - коллегам.
За эти три дня во внешности главного редактора произошли существенные изменения. А именно: появились неизвестного происхождения царапины на лице; левое ухо было значительно крупнее правого и в цветовом отношении выглядело сине-бордовым; мефистофельская бородка стала походить на донельзя исхлёстанный веник; не хватало также и двух передних верхних зубов. Были утеряны (глухое роптание в адрес работников медвытрезвителя, закончившееся уркаганским цвиганьем слюны сквозь зубную пробоину): очки, «дипломат» и инкрустированная золотом авторучка, схваченная в пылу полемики со стола Николая Георгиевича Остапчука.
- Вот до этого момента я всё, исключительно всё помню, - решительно и заранее опроверг потенциальные обвинения в амнезии Анатолий Борисович.
Он сидел во главе своего редакторского стола в пропылённом костюме, под которым угадывалась рубашка, поменявшая цвет с белого на хаки, с разорванным воротом.
По бокам стола сидели верные соратники. Николай Иванович Пензин, Миша Конев, Витюша Третьяков и Матвеев.
Как жить дальше, думали.
Думалось, однако, плохо.
Матвеев догадывался, что почётная миссия будет, как всегда, возложена на него, на самого молодого. И не ошибся в догадках. Бегал к бабушкам, торгующим водкой у входа в ближайший магазин. Бегал трижды. Одна из бабушек искренне стала называть Павла «родным внучеком».
Потом главный редактор незаметно для всех сполз под стол, и оттуда раздались не желающие сдаваться жизненным невзгодам оптимистично настроенные рулады барсуковского храпа.
- Сколько его помню, сколько мы с ним пили – всегда так. Верен Толян своим привычкам, - констатировал Пензин.
Развязавший, а потому самый радостный из всех, Миша Конев вспомнил, хлопнув себя по лбу:
- Ёлы-палы! Сегодня же Всероссийский крестьянский сход! Я лично приглашён на освещение пикетирования окружной администрации посланцами из сёл округа, - эту сложную фразу Миша выговорил одним махом. Чётко выговорил, по-военному, словно он, приглашался не освещать, а руководить пикетчиками, вооружить их бутылками с «коктейлем Молотова» и повести на штурм здания окружной администрации.
Четвёрка отважных защитников обманутого новой властью крестьянства немедленно устремилась к центру Старокаменска.
Время было обеденное, потому перед работой по освещению пикета, было единодушно решено зайти в пельменную.
Взяв две порции со сметаной и четыре по сто пятьдесят, покушали и повторили ещё по соточке.
Между тостами кто-то из отважных пытался корчить из себя самого трезвого и напоминал с пьяной настойчивостью: всё по последней, нам ещё работать!
В пельменной начался, а потом на воздухе, под одной из елей, что росли напротив здания окружной администрации, продолжился спор о судьбах российского крестьянства.
Под ёлку набилось масса народу, в том числе и, охотно (день был жарким), кое-кто из пикетирующих.
Матвеев заплетающимся языком брал интервью, Конев пытался петь, Витюша искал фотоаппарат, а Пензин Николай Иванович, рыскал мутно-жадным взглядом по фигурам сельчанок-пикетчиц.
После того как под вечнозелёной красавицей стало значительно многолюднее и шумливее, чем на пикете, туда под ёлочку заглянули милиционеры и вежливо попросили не нарушать порядок, подняться и разойтись.
Разошёлся не на шутку, однако, один сельчанин с краснокирпичным широкоскулым лицом. Тренированно накатив стакан водки, после интервью данного Матвееву, волосами которого и занюхал тёплую «Старокиевскую», он гукнул и забасил:
-Где справедливость?! Опричники! Крестьянин последние штаны донашивает! Партаппарат! Село погибло! У моей жены ожирение третьей стадии, а она мне про мою стадию! Мол… скотина… А я сам знаю, какая у меня стадия! А почему это интересно литр солярки дороже литра крашеной газировки?! - несколько сумбурно излагал он свои мысли, прежде всего, милиционерам, закончив и вовсе неожиданно, видимо, вспомнив свои школьные годы. - Свободу Луису Корвалану!
Стражи порядка вели себя в высшей степени корректно и доброжелательно. Постоянно улыбались, видимо согласно приказу, лишь изредка в глазах их посверкивали искорки тщательно сдерживаемого охотничьего азарта.
Пикетирующие, в основном женщины, по виду конторские, с привычно настороженно-недоверчивыми бухгалтерскими взглядами, держали плакаты и лозунги, из содержания которых следовало, что терпение крестьян иссякло, а потому всем скоро будет плохо. К пикетирующим примкнуло несколько человек представляющих местное отделение «Трудовой России». Их лидер был настолько тщедушен, коротко и кривоног, настолько откровенно безумно взирали на всё его чёрные шмыгающие глазки, что невольно вызывал желание отойти от него и перекреститься.
Пикетирование продолжалось уже несколько часов под палящим августовским солнцем. К народу выходил председатель окружного совета народных депутатов Глеб Глебыч Нестеров. Общался с народом непринуждённо, искренне и заинтересованно. Особенно внимательно Глеб Глебыч выслушивал те жалобы пикетирующих, которые были обращены по поводу окружной администрации и её главы Адфельтешта Владимира Николаевича. В главы округа Адфельтешт был произведён за свою ярую, прямо-таки оголтелую приверженность к радикальным рыночным реформам из директоров полуразвалившегося совхоза. При этом он успел побыть и агрессивно-крикливым защитником социализма с человеческим лицом, а на волне лозунга «дорогу молодым коммунистическим кадрам!» некоторое время был пусть и инструкторишкой, но окружкома партии, правда, оттуда был изгнан за полную невменяемость.
Главному редактору «Землепашцев» Анатолию Борисовичу Барсукову принадлежало авторство фразы, ставшей крылатой и опубликованной в одной из двух барсуковских передовиц, называемых, впрочем, уже редакторскими колонками. Фраза была такова: «Адфельтешт – фиг округ ешь».
Остапчук Николай Георгиевич улыбнувшись при прочтении, подумал, что шутки шутками, но, скорее всего, денег на газету больше не дадут, а он лоббировать интересы им же созданной газеты не будет. Без финансирования газета загнётся через месяц, а этому предполагаемому финалу, честно говоря, он в душе был несказанно рад: уж слишком, какой-то необузданной получалась эта газетёнка (именно так всегда называл про себя Николай Георгиевич «Землепашцев»). Чубайс, конечно, ещё тот цветок…, но нельзя же так его на газетных страницах размазывать, как делает этот, как его? – Матвеев. Как и, понимаешь, Бориса Николаевича, нельзя, как и внука детского писателя Гайдара нельзя… или внука можно?..
… Солнце жарило нещадно. Пикет стал сворачиваться по команде его организаторов, среди которых узнавались и косо всё делающие чиновники из окружного сельхозуправления. Матвеев, попытав ещё несколько сельчан, к нему в этом нелёгком занятии присоединился и Миша Конев, захлопнул довольно блокнот:
- А сейчас, господа офицеры, можно и продолжить!
- Ура! И можно, и нужно!
Пензин с Витюшей Третьяковым нашлись опять под елью. Третьим был сельчанин, требовавший свободу Луису Корвалану. На этот раз он требовал от Витюши снимка с главным редактором главной окружной газеты и просто хорошим человеком Николаем Ивановичем.
- Колян! Дай я тебя обниму и поцелую! Снимай, Витёк! Встреча Брежнева и Хрюннекера! - сельчанин был политически подкован, помнил недавнюю историю и был необычайно, даже для сельчанина назойлив, но Витюшу было не пронять. В его «Зените» как раз вот, только что буквально закончилась плёнка.
От ели направились, мимо памятника Владимиру Ильичу Ленину, - рядом с вождём пролетарьята сельчанин опять требовал снимок для истории, а также для любимой жены Полюшки, - опять в пельменную.
Здесь обнаружили представителей Верх-Обского журналистского сообщества, в лице спецкора окружного радио Валеры Строева и собкора газеты «Железнодорожник Сибири» Ивана Фёдоровича Брюховецкого. Миша с Иваном Фёдоровичем, большим любителем застольных песен, спели начало «Морзянки».
Поёт морзянка за стеной весёлым дискантом,
Кругом снега, хоть сотни вёрст исколеси.
Четвёртый день пурга качается над Диксоном.
Но только ты об этом лучше песню расспроси…
Всех это настолько растрогало, что выпили ещё и ещё.
Спели также, по предложению Валеры Строева, начало «Подмосковных вечеров».
Обнимались.
Чувствовали себя спаянным и споенным журналистским братством. Собирались продолжить ностальгировать, но тут их всех из пельменной сурово попросили.
Отошли к фонтану «Космос», неработающему, потому как заменить сгнившие трубы было недосуг: перестройка, гласность, великая потребительская революция, нагрянувший, долгожданный рынок…
Сельчанин, наконец-то узналось, что его зовут Санёк, дал пространное интервью сначала для радио (во время задушевной эфирной беседы Валерой Строевым, - классным мужиком и журналюгой матёрым - вкупе с нахальным посланцем сельчан было проглочено, как минимум ещё по сто пятьдесят), потом сельчанин пространно высказал своё видение проблем и их решение на железнодорожном транспорте.
После цикла интервью Санёк требовал опять снимки, давя на фотокоровскую жалость, уже с помощью любимых детишек. Третьяков, самый трезвый, был непоколебим.
Здесь у фонтана, по всей видимости, и произошло разделение дружного, спаянного и споенного коллектива на две, а может и больше, части.
Жара не спадала, по этой причине, скорее всего, Матвеев не помнит, как они с Мишей Коневым очутились на старом городском базаре, уже полностью опустевшем. И здесь-то (память нормализовалась) они с другом Мишаней спели. Обнаружилось, что у них одна любимая песня:
Как на тихий берег, как на тихий Терек,
Выгнали казаки сорок тысяч лошадей.
И покрылось поле, и покрылся берег
Сотнями порубанных, пострелянных людей.
Любо, братцы, любо, любо братцы жить.
С нашим атаманом не приходится тужить…
И так проникновенно пели их души, что любезные в этот день товарищи милиционеры, выслушав их, не стали приглашать в короткий путь до медвытрезвителя, из которого в начале этого лета Матвеев вызволял Николая Ивановича, а попросили певцов из народа продолжить концерт всё же в домашних условиях.
С середины августа Верх-Обской округ, как, впрочем, и всю Западную Сибирь обложили дожди. Начавшаяся уборка свернулась и в это затишье, как-то вдруг стало ясно всем крестьянам, что всё! Никому вы не нужны, кроме самих себя. К такому радикальному выводу Матвеева подтолкнула командировка в Петровский район, в советские времена один из самых богатых: две птицефабрики, крупнейший в округе животноводческий комплекс, зерновые хозяйства, в которые за опытом выращивания сильных сортов пшеницы съезжались со всей сибирской сторонушки, опрятные сёла, три народных коллектива художественной самодеятельности, трёхэтажная детская школа искусств, районный стадион «Юность», где не зазорно собрать и самых именитых спортсменов.
Месяц назад, кстати, на этом стадионе Матвеев беседовал с главою района - молодым, сорока лет ещё нет, красивым блондином, в стильном летнем светлом костюме, мощным, уверенным в себе двухметровым гигантом, облик которого прямо намекал, что глава дружит со здоровым образом жизни и никакими вредными привычками не злоупотребляет. Глава – звали его Алексей Константинович, фамилия Мохов, – бодро рассказывал об успехах района в это непростое реформаторское время, выказывая и речью, и всем как уверенность в себе самом, так и в своих земляках. И вот новость. Алексей Константинович Мохов, в самый, что ни на есть ответственный для хлеборобов период, в уборочную страду подал в отставку. Объяснив причины этого поступка не только в приватных беседах, но и письменно в районной газете «Новое время».
Главное, что меня не устраивает, объяснял Мохов, так это отсутствие конкретных целей в нынешней работе и неверие моё, уважаемые земляки, в экономическую политику, проводимую «верхами». А потому, просил Алексей Константинович прощения-извинения, просил не понимать его решение, как уход от ответственности. Даже напоследок сообщил землякам Мохов, что подаётся в фермеры, благо, он молод, полон сил и к тому же инженер-механизатор по специальности. Так что не пропаду, читалось между строк.
Жители Петровского района отнеслись к поступку Мохова, ставшему на некоторое, но недолгое время, основным событием в их жизни, по-разному. Одни, из структур районной власти, расценили это как предательство, других более всего заинтересовали жизненные планы бывшего главы, и потому часть позлорадствовала, мол, ему-то можно в фермеры, часть одобрила. Наконец, были и такие, которых этот поступок и вовсе никак не обеспокоил: уходите, бегите хоть вы все скопом, зарплату бы за апрель-май получить…
Если взять только психологический момент, размышлял Матвеев, помечая в блокноте мысли для будущей статьи, то, в сущности, этот демарш Мохова показывает ещё и не лишний раз на неустойчивость времени, указывает насколько непредсказуемо развиваются события, и когда, разрушив до основания треклятую, ненавистную, прежде всего её бывшим самым рьяным пропагандистам систему, мы решительным образом оказались впереди планеты всей в создании хаоса и разбазаривания всего и вся. В том числе и в разбазаривании так называемых, «управленческих кадров». Было: «кадры решают всё», стало: «кадры не решают ничего».
«Хотя о чём это я? – Матвеев, ожидая уже немало времени в приёмной начальника районного сельхозуправления поёживаясь, посмотрел за окно – там не переставая, лил дождь, казалось не 20 августа на дворе, а кончается октябрь, - Время-то, как убеждают меня и подобных мне «консерваторов», не желающих идти в ногу с реформаторским временем, время-то весёлое, революционное, чего в нём только не бывает. Что ж уподобимся революционному стилю и скажем так: ну, бросил генерал (Мохов) свою армию (район, сорок тысяч населения, между прочим) в самый разгар сражения (уборочная), ну и… с ним! Да и пора забывать об армиях, коллективизме и прочей ерунде. У каждого, согласно последним постановлениям-указам, должен быть свой индивидуальный окоп с вывеской, упреждающей: «Человек человеку – волк». Вот сиди там и лапу соси свою. Нет лопаты, чтобы вырыть этот окоп? Возраст к семидесяти? Ну, это не аргументы, это сантименты…»
Поговорив, наконец, с начальником райсельхозуправления, который всё больше норовил сам выведать о новостях окружных, в частности о том, что же власть собирается делать с горюче-смазочными материалами? Работаем ведь с колёс, без запаса, нервотрёпка… Где, спрашиваете, Мохов? А, х… его знает… На связь не выходит, домашний телефон не отвечает…
Дождь – холодный, мелкий, сеющий сопровождал Матвеева и по дороге в совхоз «Гвардейский». В конторе центральной усадьбы совхоза было сумрачно, если не сказать, темно, и в этом сумраке неспешно вели разговоры терпеливицы-женщины, с утра, ожидавшие апрельскую, вроде бы как обещанную, пусть и частично, зарплату. Крутились и возбуждённые мужики, выясняя жизненно важный вопрос: ехать ли в район, когда получат деньги или же поискать местные ресурсы?
Главный агроном – единственный из совхозного начальства оказавшийся на тот момент в конторе, - ничего радостного Матвееву не поведал.
- Сенаж в этом году средний. С зерном, правда, получше: по 19 центнеров должно выйти. И больше бы собрали, точно говорю, но мало запчастей, жаток не хватает, мотовил, напрямую не можем, поэтому убирать. Техника старая, а новую купить не на что. Но, самое основное, - тут агроном, кряжистый, с выгоревшими белёсыми волосами мужик, нисколько не играя, тяжело вздохнул. – Самое основное, что мучает, - нет смысла в том, что с сельским хозяйством делают. Нет, не делают, причём тут дело? Вытворяют! Растащиловка ударными темпами! Железные колёса, бороны тащат, чего мелочиться? И что дальше будет – подумать страшно…
Агроном замолчал, потянулся к папиросной пачке, но на полпути руку отдёрнул, и словно решившись, с обидой выговорил Матвееву:
- Вот вы, наверняка, собираетесь о фермерах спросить? Как же без них? Так я скажу. К фермерам, по крайней мере, нашим я без восторга отношусь. Их у нас трое. Одному, он вроде из города приехал, мы весной помогли поле засеять, так он с той поры и не появлялся. Второй тоже засеялся, а с бурьяном никак справиться не может. Оттого может и в загулы уходит, как думаете? Ведь испокон веков так было: за счёт земли прокормиться можно, жить справно, но при условии труда и заботы о землице. А вот озолотиться за счёт её… Не знаю, не знаю…
- И что же дальше-то будет? – спросил, словно требуя всё же утешительный ответ, агронома Матвеев. Павлу нравилось, как искренне, без утайки делится наболевшим этот, немолодой уже человек.
- Что дальше… Закончим уборку. Не лить же дождям всю осень. Закончим. А потом распустим совхоз, «гвардейцы» возьмут землю в аренду… Заживём с музыкой… Честно, не знаю, что дальше…- он всё же закурил, потом показал огоньком «беломорины» на дату на настольном календаре: 20 августа. – Год пролетел.
Политики готовились к новым боям, не прекращая старых, а цены уже не пугали – стал привычным их галоп. Жена Матвеева, работавшая учителем в школе и получившая в сентябре наконец-то майскую зарплату, аж, около двух тысяч рублей, придя домой расплакалась: увидела понравившиеся ей в коммерческом отделе импортные зимние сапоги. Всего за одиннадцать тысяч. А десять тысяч рублей – стоимость завалящего китайского пуховика. Пуховик был нужен Матвееву, был необходим ему. Жена и дочка были на зиму одеты и обуты, а вот он вторую подряд зиму в осеннем пальтишке уже не проходил бы. Пуховик он всё же купил, добавив на покупку всю свою сентябрьскую зарплату, которая, как выяснится позже, оказалась последней выданной зарплатой в газете «Землепашцы».
Анатолий Борисович Барсуков после того памятного срыва был приведён, прежде всего заслуженным педагогом, тёщей Галиной Сергеевной, в надлежащий порядок: был куплен, пусть и не такой, как прежний накрученный, «дипломат», куплены очки, зажили царапины и стали вновь симметричными, одинакового цвета уши.
Однако добиться аудиенции у Остапчука Анатолию Борисовичу так и не удалось. Барсуков сгоряча и понимая, что терять ему нечего, подсунул под остапчуковскую дверь листок с буквами немаленькими. На листке было написано: «Есть легионы сорванцов, у которых на языке «государство», а в мыслях – пирог с казённой начинкой». М. Е. Салтыков-Щедрин».
Ходил же к главе Агропромсоюза Знаменский. Говорят, пытался читать Остапчуку стихи Тараса Шевченко в переводе Николая Туроверова. Но вернулся опечаленный. Денег на последний квартал года не выделено ни копейки. Каким-то образом «Землепашцы» выходили в октябре и дважды, сдвоенными номерами в ноябре. В декабре им было объявлено, чтобы они искали работу – газета с нового года выходить не будет. Нет, не закрывается, осторожно им объяснили, приостанавливает свою деятельность, поэтому, без митингов, господа журналюги. Политика тут ни при чём, учтите.
Впрочем, о политике много среди них, «журналюг», и не говорилось.
Разве что, сорвётся на раздражительность иной раз Миша Конев, требуя обязательного прочтения каждым жителем этой рабской страны солженицынского «Архипелага ГУЛАГ», а Матвеев не сдержавшись, скажет, что подобную книгу имел право написать Варлам Шаламов, но не мутный этот Солженицын.
Тут они и схватятся в скором и жарком споре, но скоро же и остынут. А чаще и просто заснут. Потому как споры эти возникали по обыкновению в кандейке фотографа Витюши Третьякова за литровой бутылкой дешёвого спирта «Royal» - самого популярного мужского напитка в новой демократической стране Россиянии, образца 1992 года.
- А спирт – это сенокос, - со знанием дела говорил Витюша и трепал по загривку спящего тут же за столиком Пензина. – Пьёшь, пьёшь, вроде ничего… Потом – бац! И отключка.
Вот они и отключались.
Пробуждались, почти всегда одновременно, дрожащие – в кандейке без единого оконца всегда было холодно, мрачно, темно и пахло шваброй – пробуждались и тотчас начинали искать должный по идее остаться стратегический запас.
Находили. Опохмелялись. Веселели.
И Матвеев слушал, как Пензин, Миша Конев да с Витюшей, конечно, обнявшись, поют «Песню журналистов».
Человек над картою затих
И его по-дружески поймёшь,
Сердцем он уже давно в пути,
Новый день – куда ты приведёшь?
Там, где караван тревожит редкий,
Сердцем напоённые барханы,
Где проложат трассы семилетки,
Мы с тобой поедем утром рано.
- И припев, Витюша! Помнишь?
- А то!
Трое суток шагать, трое суток не спать,
Ради нескольких строчек в газете,
Если снова начать, я бы выбрал опять,
Бесконечные хлопоты эти…
- И дальше! Молодой, подпевай! Не знаешь? Эх!
- Куда им! Ну, дружно! Хором!
И о том, что дал рекорд шахтёр,
Что пилот забрался выше звёзд,
Раньше всех расскажет репортёр,
От забоя к небу строя мост,
Он с радистом ночью слушал вьюгу,
Вёрсты мерял в поле с агрономом,
Братом был товарищем и другом,
Людям накануне незнакомым…
Трое суток шагать, трое суток не спать,
Ради нескольких строчек в газете,
Если снова начать, я бы выбрал опять,
Бесконечные хлопоты эти…
«Could I Have This Kiss Forever»
Столица Верх-Обского округа город Старокаменск в начальную пору студенчества Артёма Сметанина переживал, как писали в газетах, «период бурного развития индустрии отдыха и развлечений».
На каждом углу, будь то центр или окраина, появлялись едва ли не каждую неделю дешёвенькие пивные, рюмочные и разливочные, часто отхватывая пространство не только в бывших столовых, но и в помещениях магазинов, каких-нибудь оставшихся с советских времён «Даров осени», «Мясо-молоко» или «Хлеб Вехнеобья». Звали-зазывали по-особому, по-торгашески окунуться, в «типа» - всё стало в это постмодернистское время как-то по ненастоящему, всё стало, вот именно, «типа», историю - трактиры и харчевни. И даже парочка рестораций объявилась в помещениях бывших детских центров творчества. В подвалах жилых домов находили приют пивные погребки, куда вели крутые, забросанные окурками лестницы, а оттуда на поверхность выплывали клубы чрезмерной человеческой взбудораженности.
С наступлением теплого времени ко всей этой «индустрии» добавлялось неимоверное количество летних непритязательных кафешек с пластмассовыми стульчиками и с такими же столиками под полосатыми тентами. И звучало из таких мест хрипловато-игривое: Но за столиком в любимой кафешке/ Разреши поцеловать тебя в щёчку/ Я раскрою сразу все свои фишки/ Болевые точки…
А следом тот же дуэт: престарелая певичка Беся с юношей-геем Мойшей – эту тошнотворную «лав стори» обсуждала тогда, в начале нового столетия, взахлёб, как самое важное в русской жизни вся, некогда самая образованная и интеллектуально изощрённая страна, страна покорителей Космоса - продолжали нести в массы «высокое и святое искусство»: Будь со мной мальчиком пушистым зайчиком/ Хрупкою деточкой или не будь со мной /Будь со мной мастером будь со мной гангстером /Я буду девочкой или не будь со мной /Будь или не будь делай же что-нибудь /Будь или не будь, будь или не будь…
Старокаменск, казалось, превратился в место постоянного и нескончаемого пивного фестиваля. Правда, без того искрящегося карнавального действа, присущего таким праздникам где-нибудь в Чехии или Баварии, но зато с упрямой, угрюмой какой-то решимостью пить много, пить долго, гадить в ходе этого процесса в близлежащих окрестностях, можно и в подъездах, если они ещё не защитились от посторонних вторжений кодовыми замками, а кое-где уже и домофонами. Отовсюду – из динамиков летних кафешек, со стороны аляповатых, на скорую руку изготовленных реклам - зазывались старокаменцы испробовать «живого пива» и всё это, разумеется, в сопровождении «живой музыки».
Сакральное слово «живое» словно должно было играть роль искусственного возбудителя в стане обладателей протухших глаз - прозелитов возрождаемого и насаждаемого, «типа», капитализма.
И звучали со всех сторон рекламные призывы: Для настоящих ценителей пива! Уникальное предложение! От Старокаменского пивоваренного завода! Пиво из танка дображивания лагерного отделения! Пей от души! Завтра будет завтра, а сегодня…
Оторвись! Приколись! Отжигай! Зажигай!
…И в воспалённом воображении современного старокаменца от такой рекламы, вдруг, представлялось, как из американского танка, сминающего колючую лагерную проволоку страшной страны эсэсэрии и толпы «оторвавшихся» и танк этот поджигающих зелёных рогатых лордиков вольдемортиков лезут нескончаемо орки…
Главный же слоган мозолящий взгляд повсюду бодро итожил наконец-то найденную национальную идею:
С пивом по жизни!
Завершённость же новому облику некогда простого, как, правда, и прямого, как рельса, работящего окружного города Старокаменска придали кучно высыпавшие на все центральные проспекты и улицы вызывающе кислотного цвета киоски торговой сети «Пиргород».
Именно! Пиргород! Точнее и не скажешь! Пир-город!
А ещё плодились, как кролики, ночные клубы для молодёжи, умудрявшиеся открываться даже в актовых залах учебных заведений.
Одно из таких увеселительных заведений в центральной, старинной части города его хозяева назвали «Пилот», глумливо обвешали фотоколлажами Юрия Гагарина и других советских космонавтов и… поехали!
Особой популярностью пользовались в этом клубе вечера, точнее ночи с ди-джеем Коксом. С этого субтильного типчика с ирокезом на какой-то угловатой, аномальной какой-то головёнке – сынка, как позже узнается, бывшего заместителя начальника окружной милиции – всё и началось…
… В одном из общежитий Верх-Обского аграрного университета компания второкурсников агрономического факультета отмечала день святого Валентина. Католический сей праздник, бесцеремонно занесённый несколько лет назад на православную землю, с весельем и энтузиазмом был принят всеядно-широкоформатными русскими людьми, прежде всего молодого возраста. А как вы хотите: на исходе долгой русской, да тем более, сибирской зимы, так хочется праздников, да ещё и связанных с вечной темой любви!
Компания будущих агрономов состояла исключительно из юношей, что было явлением совсем неудивительным. И в советскую-то пору редкая девушка решалась стать обладателем этой пыльно-полевой, колготной профессии, что уж говорить про лихо-безбашенное постсоветское времечко. Девушки атаковали с помощью родительских кошельков экономический факультет, а помимо этого проявляли активную заинтересованность в том, чтобы стать в будущем природоустроителями. На этих, сулящих выгоду факультетах сельскохозяйственного вуза, практически полностью набирающих своих студентов на платной основе, горожан обучалось больше, чем посланцев из села. Что также не вызывало никакого удивления.
Темы, гуляющие среди участников подобных студенческих застолий постоянны и вечны, как мир. Взаимоотношения, скажем корректно, с противоположным полом, немного о музыке, немного о спорте, ну и, разумеется, обсуждение похождений, которыми так полна, а потому она и студенческая, жизнь.
На этот раз в центре внимания был недавний случай.
После окончания сессии – сегодня был сдан самый противный экзамен по селекции - та же компания, разбавленная слегка девушками с экономического факультета, праздновала столь приятное и важное событие. Празднование, как и полагается, растянулось безмерно по времени и по масштабу. Бегали потому несколько раз за дополнительными порциями горячительного. Наконец, бабушке Аделаиде с вахты, известной своей изменчивостью настроения, надоели, видимо, игры в демократию, и она прибегла к тоталитарным методам. Дверь в общежитие была замурована недрогнувшей рукой старушки. Посланцы за водкой, последние по счёту, попасть в родную общагу потому и не могли, как они не старались, не щадя своих кулаков, которыми прочность замурованной двери и проверяли.
Что оставалось делать? Только прибегнуть к древнему и вечному способу: проникнуть в общежитие с помощью подручных средств и хорошей, как и у всех нормальных, то есть склонных к разгульной жизни студентов, альпинистской подготовки. Подручными средствами выступали, как и положено, связанные простыни. Высотность и сложность задания – третий уровень, то есть, этаж. По всем законам полуночного, водочного жанра, на маршруте между первым и вторым этажами случился форс-мажор: простыни не выдержали и один из посланцев-альпинистов совершил не мягкую посадку на землю. Хотя и жесткой посадку не назовёшь, под окном располагался созданный сибирской зимою вместительный, гостеприимный сугроб. Однако не это больше всего веселило компанию. В который раз смеялись над тем, каким был вопрос, прозвучавший сверху. Сорвавшегося горе-альпиниста спрашивали хором, тревожно и заинтересованно:
- Ну, как ты там? Бутылки целы?
- Эй! Ты чё не шевелишься, в натуре? Бутыли целые, слышь?
Смеялись от души – обошлось без травм, и даже водка осталась цела, а вторая попытка оказалась удачной: простыни попались более крепкими.
Отсмеявшись над этим, юноши, среди них был и Артём Сметанин, после выпитого – двухлитровый баллон пива «Толстяк» на человека - возжелали не какого-то там музыкального бумбоксового сопровождения в тесных, не позволяющих развернуться душе стенах общежитской комнаты, а как минимум посещения ночного клуба. Про максимум умолчим. Слишком фривольно он был озвучен.
Решили идти в ночной клуб «Пилот», располагавшийся неподалёку.
- Тёлок там снимем! Подарим им по несколько валентинок за ночь! - объявил чрезмерно раздухарившийся Женька Клишин, всегда стремящийся всё свести к одной теме, причём, освещая эту самую тему под одним и тем же ракурсом.
Все с Женькой охотно согласились. Весело, как полагается в ответ на такой юмор, не посмеялись, но поржали и отправились за приключениями для разгулявшейся души.
Перед входом в ночной клуб, представлявший из себя краснокирпичное двухэтажное, мигом, надо было успеть отхватить лакомый кусочек у пираней-конкурентов в старинной части города, выстроенное здание на тихой улочке в исторической части Старокаменска, улочке некогда пленительно-милой, и где, если по уму жить, а не как мы - так зло, но метко шутили наиболее самокритичные старокаменцы, каждый камень должен был быть охраняем государством, толпились стайкой совсем уж малолетки, оскорблённо курящие.
- Не пускают, м…ки, - объяснил один из оскорблённых необычной строгостью амбалистых стражников. – Там сегодня упаковано по крышу.
Действительно, в «Пилоте» «валентинились» толпы.
И на первом этаже, где хозяйничала попса и вовсю работала автоматическая «крутилка», сменявшая под музыку «Блестящих», Лепса и «Виагры» несколько пространственных цветовых вариантов. И на втором уровне – отданном во власть хаус-музыки. Здесь, казалось, было ещё более душно, ещё более накурено и уносила в какие-то иные миры мерцательная аритмия музыкального стробоскопа, отчего всё вокруг представлялось беспорядочным движением, кружением хаоса.
- Ночной клуб без этих прибамбасов, как шампанское без пузырьков, - проорал на ухо Артёму, пусть и не завсегдатай таких заведений, но похаживающий сюда Клишин.
Разгорячённые успешно прошедшие и фейс-контроль и вписавшиеся в дресс-код клуба, будущие агрономы предпочли второй этаж.
Протиснулись-прорвались инопланетянами через лунатический танцпол к барной стойке, на пальцах объяснили роботическому бармену, что хотят заказать. Деньги башляли Клишин получивший, буквально вчера от своего батяни, директора крутой фирмы, солидный транш, и ещё двое парней, у которых дни рождения пришлись на послесессионые каникулы. Женька Клишин доказывал в очередной раз, что он рубаха-парень, парни-именинники проставлялись. Потому: гуляй, братва - берём текилу!
Пили модную текилу, танцевали. В басовитом грохоте музыки пытались знакомиться с девчонками. У кого-то получалось, кого-то преследовали постоянные неудачи. Опять пили – догонялись уже с девчонками мартини. Опять шли на танцпол.
Артёму Сметанину в какой-то момент безудержного веселья и танцевального марафона стало плохо… Мало того, что он совершенно прохладно относился к горячительным напиткам, так ещё и последние два месяца случились у него сверхнапряжёнными. Всё дело в том, что в агрономическом университете оказалась лучшая, уже потому лучшая, что была единственной в Старокаменске секция гиревого спорта. Со своим тренажёрным залом, который гиревики мирно делили со штангистами и любителями пауэрлифтинга. О! Как же возликовал перворазрядник по гиревому спорту и первокурсник агрономического факультета из далёкого села с воинственным названием Палаш!
Отличный тренер Крутин Николай Семёнович, мастер спорта, правильный мужик, любящий самую тяжёлую тренировку облегчить шуткой, например, такой: «Если вы, ребятушки, уронили на ногу пудовую гирьку и произнесли: «Ой! Больно!» – значит, вам, ребятушки, ни хрена не больно».
Не пропуская ни одной тренировки, Артём успевал заниматься ещё и самостоятельно, по индивидуальному плану. А кроме этого, пользуясь природной склонностью к освоению знаний, легко, нисколько не напрягаясь, в отличие от гиревых тренировок, вошёл в учебный ритм. Ни минуты свободного времени! Аскет!
Ксения – симпатия Артёма в старших классах – поступившая в Старокаменский педагогический университет на иняз: триста метров между общагами – забыта. Пусть не напрочь, но встречались пару раз в месяц, с каждой встречей Артём понимал, что влюблённость прошла.
После окончания первого курса Артём с полным на то основанием мог похвастаться деду с бабушкой – ни одной четвёрки, только «отлично» в зачётной книжке и присвоение на юношеском первенстве округа (аж, двадцать участников набралось!) первого взрослого спортивного разряда по гирям!
На втором курсе перед зимней сессией стало известно, что нашлись деньги для поездки на студенческое первенство России по гиревому спорту. Интенсивность тренировок возросла, сдавались досрочно при этом зачёты и экзамены… Уф! Вспомнить страшно. Но всё завершилось более чем благополучно - и экзамены вновь сдавались на пятёрки, а потом поездка в Санкт-Петербург, точнее в Ленинградскую область, где в городе Гатчине на Всероссийском студенческом гиревом форуме Артём Сметанин завоевал победу, при этом с лихвой перевыполнив требования по кандидатскому минимуму в мастера спорта России. За победу получил медаль и штангетки лучшей в мире фирмы Sport On, производящей обувь для штангистов и гиревиков. Плюс три дня пребывания в городе над вольной Невой, городе, совершенно очаровавшем восемнадцатилетнего юношу.
Вернулся – и, как говорится, попал с корабля на бал. Не выдержал напора Женьки Клишина, да и, честно говоря, хотелось, чего уж там, хотелось расслабиться…Спортивный режим нарушить. Сознательно. Отдаться во власть бесёнку, что вечно маячит за левым плечом - этому так подвержен отчего-то всякий русский человек. И вот…
… Кое-как, спустившись по стеночкам в подвальное помещение, где густо и сладко пахло анашой, Артём долго умывался холодной водой, мочил голову, раздевшись до пояса, чтобы не замочить футболку и модный (подарок бабушки и дедушки) кардиган, полоскал горло, пригодилась и убойная своей ледяной свежестью пачка «Орбита».
- Слышь, синчер! Гы-гы! Ты, типа тут бассейн чоли развёл?
- Эй, задрот! Слышь! Тебе толкуют! Швабер в руки! Гы-Гы!
- Я, Дэн, вумат! Бабай такой ганджубас подогнал! Вау! Тебя нахлобучило?
Уж насколько в разобранном состоянии был Артём, но этот монолог в лицах – то фальцетом, то с гнусавой интонацией, как переводчики первых зарубежных видеофильмов – заставил его моментально собраться. Настолько это было неожиданно. Более того, ошарашивающе.
Артистом во всех лицах выступал ди-джей клуба. Он запомнился Артёму своими словоизлияниями, в которых английских слов было гораздо больше, чем слов русских. Запомнился ещё и тем, что был таким щупленьким, что никакой стробоскоп не мог это теловычитание, хоть как-то попытаться вывести к нормальному мужскому виду.
У Артёма ещё мелькнула в трезвеющем сознании недоумевающая мысль: разве школьникам средних классов разрешено быть в ночных клубах? Да не просто быть, не просто тусоваться, а работать ди-джеем?!.
Теперь же этот массовик-затейник был абсолютно невменяем и, раскачиваясь своим худеньким тельцем, как-то даже припрыгивая-пританцовывая, продолжал нескончаемый монолог в лицах – на этот раз в его голосе главенствовала одна только рычаще-угрожающая тональность:
- Стоять я, сказал! Ботан! А-а-лень!
- Ты видел? Ты видел, Макс? Нет, ты видел? Этот бздун разводилово ведёт!
- Меня! Хозяина! Фил, это кто? Ты, мудило, знаешь чьё это всё? И кто ты здесь? К ноге! Бутфетиш!
Что за смесь вела сейчас этого нарка-подросточка, с уже весьма пожёванным жизнью взрослым лицом тридцатилетнего – об этом Артёму думать было некогда.
Ди-джей, видимо, забредя в мир, где он был властелином всего и вся, с донельзя расширенными зрачками, вытянув худенькие ручонки с длинными ухоженными ноготками шёл прямо на Артёма. Пришлось сделать несколько шагов назад и упереться в умывальную раковину. Тут ручонка с ноготками мелькнула в непосредственной близости от лица Артёма. Делать было нечего – дело было даже не к вечеру, а глубокой ночью. Артём коротко ударил. Ударил прямолинейно, но надёжно: под дых. Ди-джей… Кокс! – вспомнил, вдруг Артём, - как-то лениво сполз на пол и тут же начал с закрытыми глазами обустраиваться калачиком на мокром кафельном полу. Артём туговато поразмышлял: ну, а дальше? что делать-то, как выходить из такой глупой ситуации? Не придумал ничего лучшего, как подхватить лёгкое, воздушное тельце «дристунчика» - так про себя обозвал он обкурившегося или обколовшегося ди-джея - на свои руки и бережно вынести его по лестнице из туалетной комнаты на первый этаж.
Сбежалась охрана, уважительно посматривающая на мускулатуру Артёма. Он успел также бережно, как и нёс, уложить тельце на кожаный диванчик, где тельце вновь свернулось калачиком.
- Что произошло? В чём дело? – приступил к допросу старший из охранников, с бульдожьей, не обещающей ничего хорошего физиономией.
- Устал товарищ. Переработался, наверное. Я его и подобрал в туалете, - что ещё оставалось говорить Артёму?
- А ты… вы, почему в таком виде? – продолжал настойчиво допрашивать охранник, кивая на голый торс Артёма.
- Умывался. Тоже наработался. Тут у вас душновато, - Артём пытался, насколько возможно, держаться спокойно…
- Я свидетель! Всё нормально, мужчины. Парень говорит чистейшую, как слеза ребёнка, правду, - неожиданная подмога высказывалась уверенным, несколько даже агрессивно-властным тоном.
И это подействовало. Охрана, переговариваясь и кивая на спящего ди-джея: «Опять крэка перебрал?» - «По ходу, так», - отпустила Артёма.
Артём пожал крепко руку незнакомцу, так вовремя пришедшему на помощь.
При таких, почти комических обстоятельствах, он и познакомился с Марком Беловым. Они сели за столик (часы показывали половину четвёртого ночи – ого! гуляем! – пронеслось в сознании Артёма, а потом тут же и тревога посетила: а где друзья-товарищи-то во главе с Клишиным?
Позже узнается Артёму, что компания будущих агрономов, сражённая гремучей текило-шампанско-пивной смесью, оказавшейся гораздо сильнее хаус-музыки, дружно уснула за столиками, была разбужена охраной, вновь склонила тяжёлые головушки на столики, вновь разбужена, и наконец, отправлена восвояси.
За столиком Марк познакомил Артёма с девушкой, совсем ещё юной, неестественно оживлённой для такого времени суток.
- Настя! – первая протянула узкую руку, которую Артёму показалось опасно не то, что пожимать, брать просто в свою привыкшую к двухпудовым «гирькам», ладонь. Но рука девичья оказалась крепкой, решительным, не вяло-томным, и пожатие произошло.
- Очень приятно. Артём.
Втиснулся в знакомство Марк:
- Пойду закажу ещё. Против пива нет возражений? О кей.
Девушка спросила:
- Куришь?
- Нет. Никогда не пробовал. Не возникало желания.
- Надо же. Наверное, спортсмен. Активный борец за здоровый образ жизни. Угадала?
- Вы, Настя, прямо колдунья какая-то.
-Знаю. Я тоже активный борец за здоровый образ жизни. Марковка подтвердит. Ну, Марк, в смысле. А глаза у нас с тобой… наверное, нет, точно… одинакового цвета. Да, я вижу, даже при таком освещении. К чему бы это? - Настя непринуждённо засмеялась, продолжая настойчиво предлагать Артёму перейти на «ты».
И оттого, что всё это делалось пусть и настойчиво, но настолько искренне, настолько естественно, Артёму стало как-то вдруг, разом, спокойно и хорошо рядом с этой девушкой.
Они замолчали, глядя друг на друга…
И действительно, да, удивительно, но в этом полумраке они – оба! – отчётливо всё видели.
И прежде всего, конечно, глаза. Настя - что у него глаза цвета зрелого крыжовника, Артём – что у неё солнечные глаза с бликами морской волны. Молчание, кажется, затягивалось…
И тут, так вовремя зазвучала пронзительная мелодия «Could I Have This Kiss Forever» Уитни Хьюстон с Энрике Иглесиасом…
- Первый раз здесь? – это уже Марк, вернувшийся от барной стойки, спросил Артёма, возвращая их в реальность.
- Да. И больше сюда, скорее всего, я не ходок.
И вновь несмотря на то, что о чём-то болтал, не умолкая и беспрестанно вращая длинными руками Марк, они остались вдвоём на всём белом свете.
Настя
Насте Русаковой, когда она встретила Артёма Сметанина, только-только исполнилось восемнадцать лет.
В школу она пошла шести лет и потому уже училась на втором курсе социологического факультета Верх-Обского университета в одной группе с Марком Беловым, с которым сдружилась ещё по работе в окружной организации АКМ (Авангард Красной Молодёжи), когда они оба были ещё старшеклассниками. Настя и вовсе, как-то незаметно, выдвинула его на первое место среди своих многочисленных друзей. «День без Марковки (так она шутливо стала называть Белова) – день потерянный» - такой у неё даже слоган появился. Настя, вообще была легка в общении.
«Коммуникативная в высшей степени» – таким был «приговор» её учителей. Она непринуждённо шла на знакомства, доверяя своей интуиции западать на, как она говорила про себя, «нормальных челов». Интуиция её, опять же пока, как она полагала, не подводила. Как, например, было с поступлением в вуз?
После окончания престижной «центровой» гимназии без троек, без напряга, впрочем, «эта сообразительная девушка могла получить медаль без проблем по завершении гимназического курса», единодушно считали учителя, Настя поступала и поступила сразу на три факультета: «регионоведение» в политехнический (тут не обошлось без некоторого прессинга со стороны бабушки и дедушки), на филфак классического университета (за поступление сюда ратовала бабушкина подруга Александра Ивановна Реброва там преподававшая), и вот, здесь же в «универе», на социологический. Интуитивно к себе прислушалась…
Пристальное созерцание собственных заулков души происходило на городском пляже под ленивым августовским солнцем… Наконец-то, вырвались! Рядом - подружка по волейбольной команде Алёнка Архипова, пачка фиолетового «Вога», двухлитровая «Кока Кола» и пакет чипсов. Социология – решительно заявила интуиция. И добавила, Насте нравилось запоминать и использовать в качестве аргументов, афоризмы, особенно те, что звучали на латыни: «In hoc signo vinces» («под этим знаменем ты победишь»).
Ладно, согласилась Настя, закуривая - она курила, точнее, покуривала, так, несерьёзно, «за компанию», с четырнадцати лет, тайком, разумеется, даже от курящей бабушки Лиды всего-то и всегда-то крепчайший «Беломор», причём только Бинской табачной фабрики - социология, так социология, а там дальше видно будет. И вообще, строить долгосрочные планы - занятие скучное, нудное, глупое, как и всё, что любит надевать серьёзные напыщенные маски.
Да, при всей своей несерьёзной внешней жизни, при всей лёгкости схождения с людьми, Настя уже в раннем подростковом возрасте умела и, главное, хотела погружаться в какую-то, пусть и наивную, но мечтательную созерцательность, вытаскивая из этого состояния и ставя перед собою вопросы из разряда вечных: кто я? зачем я на этом свете? что означает всё вокруг, называемое жизнью? что же самое важное в общении с людьми?..
Из типичного подростка, который любит двигаться, не сидит на месте, а Настя посещала помимо секции волейбола ещё и танцевальную студию «Фламенко», и время от времени (этого она стеснялась) захаживала на репетиции фольклорного ансамбля песни и пляски «Сударушка», Настя превратилась в юную очаровательную девушку с русыми вьющимися волосами и искрящимися зелёными глазами, на которые тщетно пытались навести тень длинные пушистые ресницы.
В старших классах случилась неприятная история, как раз вот из-за этого превращения. Физрук Герман Николаевич – мускулистый сорокалетний мужчина, любивший продемонстрировать при случае восхищённой публике «солнышко» и прочие прибамбасы тренированного гимнаста на турнике - начал оказывать Насте весьма пристальное внимание, далеко выходящее за пределы отношений, установленных между учителем и учеником.
Однажды под предлогом, что надо уточнить вопрос поездки Насти в составе гимназической сборной на городские соревнования вызвал её в тренерскую, закрыл дверь, и, положив тяжёлые руки на плечи девушки, теребя через кофточку жёсткими пальцами тесёмки бюстгальтера, сказал, пронизывая её своими нахальными голубыми глазами:
- Коль надела лифчик – береги его, – хохотнул собственной остроте, потом грубо и властно притянул девушку к себе. – Настенька, я схожу с ума, видя тебя. Какая ты юная, свежая, сексуальная…
Тут отказала выдержка физруку. Засопел, полез под белую кофточку, руки, казавшиеся такими сильными, засуетились, задрожали. У Насти, наоборот, испуг сменился спокойствием. Она уже не раз замечала за собой такую особенность своего характера – в экстремальной ситуации становиться спокойной - моментально при этом, просчитывая варианты решения, позволяющие из этой ситуации выйти без потерь. Так случилось и на этот раз.
- Герман Николаевич! Подождите… Я сама… Дети в школу собирались, да? Мылись, брились, похмелялись… А у вас там как дела, в ваших штанишках? Всё торчком? Ну же, показывайте, своего великана мечту всех наших училок, - скороговоркой усмешечной произнося всё это, сняла кофточку и, видя, что физрук, словно под гипнозом от её слов стягивает с себя спортивные штаны, резко коленкой двинула в топорщившиеся семейные трусы.
-Дело плёвое, Герман Николаевич. Но плюнуть лень. Точнее некогда. Учти, если ещё раз попробуешь, то с тобой и твоим отростком мои друзья разбираться будут. С помощью хирургической операции. Всё понял, Казанова драный? – и, не дожидаясь, пока матерящийся шепотом физрук отойдёт от приступа острой боли, накинула кофточку, отомкнула дверь тренерской и выскочила, торжествуя победу.
И лишь на улице, свернув за угол гимназии, расплакалась – горько, навзрыд.
После этого её постоянная пятерка по физкультуре сменилась столь же постоянной четвёркой, но это Настю нисколько не огорчило.
Равно как и то, что в выпускном аттестате по многим предметам у неё вышли четвёрки. Зато твёрдые, не дутые. Что подтвердили и экзамены в вузы.
Родители Насти – Светлана Леонидовна и Роман Петрович – из поколения родившихся в середине пятидесятых годов пошли по стопам своих родителей, а именно: поступили в политехнический институт и по его окончанию были распределены на моторный завод. То есть, являлись классическими советскими инженерами, среди которых так крепка была привязанность к династичности в выборе профессии, и чья грамотность уже только на генном уровне позволяла видеть все достоинства промышленного потенциала страны (скажи им тогда в конце восьмидесятых, что через пару лет рухнет советская империя – сочли бы это за бред и посоветовали бы тому, кто это говорил пройти курс лечения), но прежде, конечно же, видеть его недостатки, высмеивать их в анекдотах и кухонных разговорах. Отдыхом от инженерии для Светланы Леонидовны и Романа Петровича была, хотя уже и пониженная, ослабевшая в сравнении с родителями, потребность в чтении серьёзной художественной литературы, да помимо этого - регулярные вылазки в присалаирскую тайгу с рюкзаками и гитарой.
Из раннего детства Настя смутно помнит, как выезжали они из Старокаменска зелёной шустрой электричкой, гружённые поклажей (у Насти за плечами тоже был розовый плюшевый рюкзачок с лучшим дружком лопоухим Зайкой – вот этот дружок ей помнился отчётливо и ясно) весёлой компанией туристов, как сходили едва ли не на конечной станции маршрута электрички, позади сто пятьдесят километров – полустанке Тогулёнок – и, спустившись также весело с гиканьем и улюлюканьем, словно ватага школьников, с высокой насыпи, шли «за запахом тайги».
Потом эти путешествия родителей с друзьями прекратились. Наступило время гайдаровской либерализации цен и чубайсовской приватизации, в том числе, и прежде всего, заводов. Настя училась в третьем классе, когда лишилась работы мама, а через год вынужден был уйти с должности начальника отдела конструкторского бюро и отец.
С той поры прихожая их малогабаритной «трёшки», выделенной ещё заводом после рождения Насти, была заставлена большими полосатыми сумками с китайским тряпьём – родители стали осваивать нелёгкий труд «челноков».
Спустя некоторое время, впрочем, сумки исчезли – они хранились теперь на складах Приречного рынка. А ещё позднее родители выбились, как саркастически замечал дедушка Петя, «в люди». Они стали арендовать часть магазина, едва ли не на «красной линии» и в их закутке-отделе никогда не пустовало: детские яркие товары, начиная от пуховичков и заканчивая погремушками привезённые от порядочных, чистоплотных китайцев (можно, конечно было без труда сыскать и таких среди синьцзян-уйгурских кустарей) пользовались неизменным спросом.
А дальше - больше. Фартово преодолев смертельные рифы дефолта, удача заключалась в том, что деньги в тот момент были практически целиком отоварены, Настины родители купили небольшое, но опять-таки выигрышно расположенное зданьице на оживлённой, полной транспорта и прохожих улице. Красиво отремонтировали зданьице внутри, снаружи закрыли потемневший, некогда белый кирпич редким тогда ещё сайдингом, только-только начинающим своё победоносное шествие по российским фасадам – получился симпатичный бело-синий магазин.
Назвали этот мини-маркет по имени дочерей «Елена и Анастасия». Обзавелись надёжной «крышей» в лице дяди Олега, начинавшего простым инспектором, а к тому времени ставшего немаленьким чином в налоговой окружной полиции. И продолжили то, пусть и донельзя хлопотливое, но позволяющее всегда иметь на хлеб с маслом, что прозывается жизнью. Малогабаритное жильё сменил справный, выгодно приобретённый в рассрочку коттедж в пригородном посёлке «Авиатор», товары в магазин завозились, в том числе и с помощью вместимой пятилетней «Тойоты Ипсум».
Ленка, старшая сестра Насти, семь лет разницы лишили их отношения доверительности и душевной близости, к тому времени закончила обучение в политехе на технолога пищевой промышленности и удивляла Настю чёткими долгосрочными планами своей жизни. Она была спокойная, уверенная в себе крупная симпатичная черноволосая (в маму) девушка, сразу после окончания вуза начавшая работать в одной преуспевающей мукомольной компании. Вокруг неё постоянно, когда бы сёстры не встретились, вертелись какие-то мордоворотистые, но юркие мужички. «Коллеги» - объясняла Ленка.
Старшую сеструху и её поклонников-мукомолов Настя презрительно обзывала (правда, про себя) «буржуйчиками», в раздражённом же состоянии гордо бросала в их сторону французский афоризм: ни фуа, ни люа (ни чести, ни совести).
Зима будет долгой
Этим неприязненным отношением к буржуазии, сказывалось то обстоятельство, что Настя с начальных школьных лет воспитывалась под чутким руководством бабушки и дедушки по отцовской линии - Лидии Макаровны и Петра Ивановича. Родители мамы умерли рано, ещё до рождения старшей Ленки.
От бабушкино-дедушкиной квартиры в центре Старокаменска, рядом с кинотеатром «Мир», до гимназии № 96, где с первого класса обучалась Настя, сотня шагов, футбольное поле стадиончика перейти только. Удобно, практично. Все, прежде всего Настины родители, были довольны. К тому же, у Насти была своя комната – на тесноту и намёков не было.
Бабушка и дедушка, уже пенсионеры, лишённые жизненными обстоятельствами возможности попрактиковаться в воспитании старшей внучки, с радостью приняли к себе внучку младшую, на практически постоянное жительство, с редкими «увольнительными» к родителям, те как раз в то время выбивались «в люди».
Настя быстро свыклась с ролью любимицы, в которой души старички эти не чаяли, но, надобно заметить, при случае, если внученьку начинало куда-то заносить, могли привести её в чувство равновесия с помощью жёстких педагогических мер.
Лидия Макаровна и Пётр Иванович были убеждёнными коммунистами и с той лишь разницей, что бабушка, проработавшая большую часть трудовой своей жизни в профкоме, придерживалась более радикальных взглядов на методы борьбы с правящим режимом.
Так, к примеру, ей, маленькой и подвижной, с короткой стрижкой седых волос, ничего не стоило высказаться примерно в таком духе:
- Всё! Хватит! На Кубань надо ехать! К батьке Кондратенке! Там с силами собираться и походом на Москву!
На что более уравновешенный, как и положено крупнотелым людям, Пётр Иванович плюс тихая сосредоточенность конструкторского бюро, где он проработал от звонка до звонка, правда, с годичным московским перерывом, не шумливый профком, говорил рассудительно:
- С кем ехать-то? С нашими детьми? С Ромкой-спекулянтом? Или племяшом Олежкой – то ли служивым, то ли бандитом, никак я всё в толк не возьму? С ними? Променявшими, любезная Лидия Макаровна, ценности советского строя на чечевичную похлёбку для приживалок капитализма? Нет, милая моя революционерка, зима будет долгой. Если и возьмутся спасать Россию, то вот, они, - дедушка кивал на прислушивающуюся к их разговору внучку Настю. – Именно они! А скорее всего их дети! Их внуки! Сработает, не может не сработать генная память по утерянной жажде справедливости. А без этой жажды Россия уже не Россия. И русский человек уже не русский.
Помолчав (бабушка в такие моменты, фыркнув и захватив с собою какую-нибудь книгу, чаще историческую энциклопедию, баррикадировалась на кухне, пуская клубы «Беломора»), дедушка Пётр Иванович умещал себя в любимое кресло знаменитой Бинской мебельной фабрики, брал местную разухабистую хамелионистую газетку (а иных уж и не водилось, окружной же коммунистический листок лил елей на зюгановскую камарилью с такой прытью, что не то что читать – брать в руки его было противно) и, почитывая, едко комментировал.
Насте было лет десять, когда дедушка с бабушкой стали брать внучку на митинги. Если митинг был первомайский или ноябрьский, все трое шли в колонне демонстрантов с красными, приколотыми к пальто, бантами. Шли с песнями от Октябрьской площади по аллее Ленинского проспекта до главной старокаменской площади – площади Советов, где располагался самый высокий из четырёх стоящих в городе, памятник Владимиру Ильичу Ленину. Настя уже запомнила, кто он такой из рассказов дедушки и бабушки.
Настя во время движения гордо посматривала на свой бант, бережно, без особой на то надобности его поправляла. Особенный интерес к своему внешнему, «революционному», как говорил дедушка, виду проявлялся у Насти, когда она замечала в колонне своих ровесников. А увидев однажды, что такая же, как она девчушка несёт аккуратный портретик усатого дядечки в военной фуражке, Настя потребовала себе такой же. И уже на следующую демонстрацию она вышла с генералиссимусом Сталиным.
Были ещё митинги, где почти не говорили про революцию, про мудрого Ленина и великого Сталина, но где все громко кричали и требовали выплаты пенсий. Эти митинги были, так чувствовала и понимала их Настя, более злыми, чем митинги на первое мая и седьмое ноября, и на таких злых митингах она стояла с дедушкой в сторонке, крепко держась за его руку. Бабушка же, как всегда, была в первых рядах, а несколько раз она даже выступала с трибуны, из-за которой была еле видна, но нисколько этим не смущалась – говорила задорно, интересно, ей хлопали с удовольствием, кричали «Молодец, Макаровна! Так их!» Бабушка была, как понимала уже Настя, человеком в городе известным.
Но и эти злые митинги Насте нравились. Нравилось, как полощутся на ветру красные флаги (почему-то всякий митинг сопровождался порывистым ветром), нравилось слушать, как азартно выступают люди с трибуны.
После окончания митингов бабушка и дедушка ещё долго и по дороге домой, и дома оказавшись, продолжали бурно обсуждать то, что называли чаще всего «предательской политикой Кремля по отношению к своему народу».
Эта фраза, также рефреном звучащая на митингах, прочно уместилась в сознании совсем ещё юной Насти и для неё было, как дважды два четыре, то, что Кремль – это предатели, а главный предатель - хозяин этого Кремля Ельцин.
Ельцина часто показывали по телевизору (бабушка с дедушкой не стали противиться замене старенького телевизора на новый – японский, с большим плоским экраном, что был подарен на юбилей дедушки Настиными родителями) и когда он появлялся на экране, дедушка из своего кресла начинал, посмеиваясь, его пародировать:
- Шта!.. Панима-а-шь… Живы ещё? Жив и я! И рельсы разобрали!.. Щас «Калинку» спляшу!
Бабушка телевизор почти не смотрела, новостийные выпуски просто ненавидела, делая, правда, исключение лишь для латиноамериканских сериалов, особо выделяя среди них бразильский сериал «Во имя любви». Зато свой информационный голод Лидия Макаровна утоляла, прочитывая от корки до корки газеты «Завтра», «Правда», а в «Советской России» было даже опубликовано её письмо, где она клеймила руководство родного котельного завода, доведшего некогда мощное предприятие до ручки.
Бабушка стала водить Настю заниматься в фольклорный ансамбль «Сударушка», тогда ещё в Насте мирно уживались песни Революции и Великой Отечественной войны с русскими народными и стилизированными в исполнении Надежды Кадышевой, а увлечение тяжёлым роком и заодно латиноамериканскими танцами в студии «Фламенко» придёт позднее.
Дедушка приохотил внучку к спорту, где Насте особенно нравился волейбол, а рослость её и при этом подвижность и координированность, да при хорошем прыжке, быстро позволили ей выделиться на общем фоне и оказаться в двенадцать лет в группе особо перспективных девчушек, занимавшихся при главной окружной женской волейбольной команде «Искра». Дедушка был не против волейбола, более того, он многое прощал даже Ельцину только за то, что тот был в молодости неплохим волейболистом. И тут, в спорте, находилось место для политики.
На выходе же из подросткового возраста, Настя обнаружила следующее:
а) она пережила две влюблённости – в старшеклассника Егора, но он отчего-то остановился на своих сташестидесятитрёх сантиметрах и к тому же отчаянно потел при встречах, и солиста «Сударушек» Димона, на поверку оказавшегося также мелким, но не по росту, а врунишкой, а врать означало для Насти быть человеком неполноценным, «нормальные челы» не лгут, лгут только лакеи
б) ей, Насте, нравится быть общительной, компанейской, быть в центре внимания ей нисколько не в тягость, наоборот, это её подстёгивает к самосовершенствованию, заставляет относиться строже к тому, что бабушка и дедушка называют «дисциплиною духа»
в) любовь её, обязательно где-то поджидает, и она с ней, настоящей, встретится непременно
г) и политика – куда ж без неё в таком-то семейном окружении: дедушка Петя поверил в нового президента Путина и, к месту и не совсем, говорит, что только Владимир Владимирович спасёт Россию от развала и выхватит её из загребущих мохнатых лап западного и американского капитала, бабушка же Лида осталась на прежних коммунистических позициях и единственное о чём жалеет, что связала свою жизнь с таким ревизионистом и оппортунистом как Пётр Иванович (так бабушка шутит)
д) она всё чаще берёт в руки книги, и о, Боже, стыдится своих, внешне благополучных родителей
Лидия Макаровна не могла скрыть удовлетворения, когда увидела однажды внучку самоотрешённо читающую «Былое и думы» Герцена.
Герцен? Чем он-то интересен Насте? Да, это мы, активные общественники, партийные и беспартийные вспоминала Лидия Макаровна, знали, как «отче наш» ленинскую характеристику этого человека.
Разбуди её и сейчас посреди ночи отчеканит: «Чествуя Герцена, мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала - дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию…»
Регулярно посещая собрания в гимназическом классе Насти, она знала от классной руководительницы Ольги Владимировны, что девчонки если и читают не по принуждению, а для себя, то лишь Паоло Коэльо или Пелевина, Улицкую или же Мишеля Уэльбека, да и то, потому что эти фальшиво глубокомысленные авторы в моде. Мода же быстропроходяща, на то она и мода, и остаётся от неё лишь тлен, ничего более. Но попытайся, растолкуй, убеди в этом девиц лучшей в городе гимназии, да ещё обучающихся не в абы, каком, а в классе специализированном, классе, который находится под патронажем филологического факультета Верх-Обского государственного университета, где преподаватели для русской классической литературы, как только это стало возможно, сразу же соорудили резервацию с колючей проволокою. На филологическом факультете работала давняя подруга Лидии Макаровны – Александра Ивановна Реброва, кандидатша с сорокалетним стажем, так и не допущенная до защиты докторской диссертации. Подготовленный ею трёхтомный словарь местных говоров Верх-Обья был признан учёной филологической общественностью никому ненужной самодеятельностью.
-Попробуй перед этими Борисами Ефимовичами да Розалиями Альфредовнами почитай Есенина, Павла Васильева, или Передреева с Рубцовым… Зашипят, слюной забрызжут. Впрочем, и курнопятые русичи за Осипа Эмильевича или Бориса Леонидовича готовы в горло вцепиться, - жаловалась Александра Ивановна своей подружке.
- Так ты, Сашенька, посмотри! Они же везде! Мало им банков, так они и в газетах, и на телевиденье, музеи, театры… – подливала масла в огонь Лидия Макаровна.
- А эти братья Кун, что из Израиля вернулись? Все кинотеатры под себя забрали в Старокаменске. Ты знаешь об этом, Лидушка? Сеть создали «Киноинтернационал». Читаю намедни в газете интервью дают. Отвечают на заискивающий вопрос корреспондента зачем вы вернулись в эту ужасную, немытую страну-зону, отвечают, мол, в Израиле заработать такие деньги, как в России невозможно. Сейчас в каждом кинотеатре они ночной клуб или ресторан открывают. Да, прав был Василий Васильевич Розанов. В России даже русское дело в еврейских руках. А! Ну их, чертей окаянных! Пойдём, Лидушка, лучше чаёвничать с вареньем. Земляничное! Нынешнего сезона!
- Еврейский бог – деньги! – итожила этой фразой Карла Маркса политизированную часть их общения Лидия Макаровна, отправляясь вслед за подругой на кухню.
…И вот нате-ка – сам Александр Иванович Герцен и строчки, подчёркнутые остреньким карандашиком Настиной рукою: «…Я стремлюсь к дерзости независимой речи и наглости человеческого достоинства…», или вот эта выделенная мысль: «…Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своего края, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести…»
Может и прав, думалось Лидии Макаровне, мой Петя, что именно вот эти ребятишки, уже не успевшие и звёздочку октябрятскую поносить, смогут не только искренне любить Родину, но и найдут и удержат то, что мы так бездарно и безвольно профукали?
Но при всём при этом Настя никоим образом не походила на этакую книжную барышню, скорее всё, что встречалось у неё на пути, она не обходила, не отгораживалась от этого, нет же, смело шла навстречу непонятному пока, пугающему потому, и лишь темнели её выразительные, тревожные зелёные глаза, а всякая открытость чувств тревожна – и начинало болеть сердце бабушки и опять же эти Настины глаза – представлялись ей глазами с врождённой болью…
А в предвыпускном классе она познакомилась на концерте приезжавшего к ним в Старокаменск Егора Летова с ребятами из организации с грозной аббревиатурой АКМ. Стала посещать заседания их штаба, проходившие, как правило, на квартирах того или иного активиста. Там она и познакомилась с Марком Беловым.
Теперь те же привычные с детства митинги представлялись Насте, как скучное, но необходимое для популяризации идей Авангарда Красной молодёжи действо. Флаги с пятиконечной звездой, внутри которой устремлён ввысь автомат Калашникова, лозунги: «Наша Родина – СССР!», «Социализм или смерть!», «Будущее за коммунизмом!» А рядом надёжное плечо друга, соратника по борьбе за справедливость.
Вспоминался часто дедушка Петя с его размышлениями о жажде справедливости, которая так потребна именно русским людом. Дедушка, кстати, весьма неодобрительно отнёсся к новому увлечению Насти, которое всё дальше и дальше на задворки самые задвигало волейбол.
Приглядываясь к своим старшим товарищам, зорко и как бы со стороны: ничего субъективного! – а это десятиклассница Анастасия Русакова уже умела, она не могла не отметить, что подавляющее большинство ребят (было и несколько девушек в их организации, чуть старше, чем она) на самом деле неравнодушны к тому, что происходит в стране, готовы к борьбе за изменение того режима, что сейчас «устаканился» в России. Они непосредственны, да, они горячи, они порывисты, но они искренни.
Смущало Настю лишь то, что собрания и заседания штаба окружного АКМ чаще всего превращались в нескончаемое говорение. Много кричали, не слушая друг друга, бледнея при этом от переполнявшего тщеславия, или краснея от натуги и ора. Нихиль пробат, кви нимиум пробат (ничего не доказывает тот, кто доказывает слишком много).
С Марком же Беловым она сдружилась после такого случая.
Одним из лидеров окружного отделения АКМ – должность, а должности были почти у всех, с кем знакомилась Настя, его звучала представительно: «уполномоченный координатор по взаимодействию с Центральным штабом» - был маленький, кругленький, кучерявенький парень с вечно потным лицом, на котором так явно вступали в дисгармонию пухлые щёки и тонкие, вечно собранные в злую чёрточку губы. Настя слышала, что он из журналистов, работал в каких-то газетках. Представился он Насте при знакомстве важно и немногословно:
- Павел Альбертович.
«Ну и что с того?» - хотелось сказать Насте, но она смолчала, а секундой позже всё же не выдержала и бросила булыжник в сторону этого, как она про себя его окрестила «злобного смайлика»:
- Каким же крепким русским духом от вашего отчества несёт…
Павел Альбертович от столь неожиданной дерзости совсем юной девицы опешил. Подвигал беспомощно своей чёрточкой, повращал вхолостую водянисто-голубенькими глазками, побурчал декадентски совсем уж внутренностями своего животика, над которым отважно улыбался с чёрной футболки товарищ Че, но ответил, собравшись, с той же, видимо хорошо натренированной важностью:
-Авангард Красной Молодёжи стоит на позициях пролетарского интернационализма, да будет вам… э… Анастасия?.. так?... известно.
- А ещё, и прежде всего на позициях советского патриотизма, - пришёл на помощь Насте Марк Белов. - Полно вам, Павел Альбертович, из себя крупного революционного деятеля строить.
- Ты… ты, Белов, поосторожней в словах, - стал не на шутку заводиться обладатель редкого отчества. – Да и помни, что существует такое понятие, как субординация.
- Ах, простите, товарищ координатор! Не велите казнить, велите слово молвить… - Марк стал выдерживать паузу, откровенно при этом усмехаясь, и Павел Альбертович не выдержал:
- Ну?
- Гну! – азартно выкрикнул Марк. – Меньше понтуйся и люди к тебе, глядишь, потянутся! Андестенд?
Тут они бы и сцепились. Долговязый шестнадцатилетний парень и маломеркий, без возраста, координатор. Но вмешались в этот разговор остальные штабисты, растащили в разные стороны, и Марк в этот вечер провожал Настю до дома. По дороге, которую они вместе выбрали, не сговариваясь, как можно длиннее, Марк рассказывал о себе.
Марк Белов: комсомолец и революционер
Чтение детской Библии с красочными картинками глуховатым маминым голосом на сон грядущий – это было одним из первых устойчивых детских воспоминаний Марка Белова. А ещё по утрам опять же маминым голосом произносилась молитва Господня: «Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. Яко Твое есть Царство, и Сила, и Слава во веки. Аминь».
В семь лет Марк был устроен мамой в православную гимназию, которая находилась в подчинении Епархии округа.
В отличие от других православных образовательных учреждений, появившихся в Старокаменске и других местах округа на изломе эпох, (именно изломом всего, прежде всего сознания, и можно было только объяснить тот факт, что в большинстве подобных православных мест по воспитанию детей директорами были бывшие парторги и лекторы общества «Знание») гимназия, где учился Марк, следовала строгим каноническим порядкам. Обязательными были молебны, причастия, исповеди.
В том же семилетнем возрасте Марк узнал, что его папа, и так-то редко бывавший дома, больше не живёт с ними, и с тех пор он видел своего родителя всего пару раз.
Чаще об отце доходили слухи, что он – широко известный в очень узких кругах музыкант – опять добился невиданного успеха: спел свои шансоновые куплеты на разогреве самого Михаила Футинского. То оказией из Москвы, которую отправился покорять батяня, приносилась новость, в неё Марку хотелось верить: Аркадия Белова побили пьяные десантники, когда тот пытался противиться их желанию утопить его в фонтане «Дружбы народов».
Дело в том, что Аркадий Белов, не служивший и дня в армии, подвизался после песен о водочке-селёдочке писать песни в формате «военный шансон». И так вошёл в эту роль, что стал появляться в День десантника в голубом берете и тельнике. Самозванцев десантура вычисляет быстро и также оперативно и больно наказывает. Этой участи не избежал и отец Марка.
В начальных классах Марк был среди лучших учеников. И по учёбе, и по прилежанию. Вера в доброго, любящего всех и каждого Господа была естественна, прочна и ничто, казалось, не могло её поколебать. Вечером в постели после «Молитвы отходящего ко сну» маленький Марк подолгу разговаривал с Боженькой, рассказывал ему обо всех своих мальчишеских несчастиях (били его, задиристого, но щупленького, уже не способного обходиться без очёчков, ровесники часто), просил наказать обидчиков, просил здоровья себе и маме, а также дедушке Феликсу.
Обучение в православной гимназии было платное. Об этом Марк знал и раньше, но вот понимание, что стоит за словом «платное», пришло к нему в пятом классе. В один из солнечных апрельских дней он, отправленный учителем за мелом к завхозу и спустившись со второго этажа, конечно же, не по ступенькам, а с помощью перил стал свидетелем отвратительной сцены.
Пробегая мимо кабинета директора, дверь в который была приоткрыта, он услышал знакомые голоса, заставившие его враз остановиться, замереть на месте и прислушаться. Директор гимназии отчитывала маму Марка. Худенькая, вечно, сколько помнил Марк, болезненная, маленького росточку Ирина Феликсовна пыталась оправдываться:
- Зарплату на предприятии задерживают. Уже полгода как не платят. Но обещают. И я, как только получу – отдам за три месяца сразу…
Директор своим, не терпящим возражений голосом говорила, чётко и размерено:
- Нет возможности оплачивать обучение в нашем, не побоюсь этого слова престижнейшем заведении – забирайте своего слишком любопытного сыночка и вперёд! Вон школ для таких как вы навалом! Значит так! Последний раз говорю! Если не оплатите в течение недели – можете даже всезнайку своего не приводить. Я всё сказала!
Мама заплакала – он услышал это!
У него затряслись руки, слёзы навернулись на глаза. Марк, ничего не видя, добрёл до угла коридора и, прислонившись к стене, сполз по ней и так и просидел на полу до звонка, спрятав голову в колени.
Для мамы Иры, искренне и просто верящей в Бога, сразу после рождения Марка, а родила она его в тридцать пять лет и случившегося в эти же самые счастливые дни удара-известия о том, что обожаемый ею муж Аркадий живёт на две семьи, имеет женщину с ребёнком на стороне, навязчивой всепоглощающей идеей, мечтой всей жизни стало то, чтобы её единственный ненаглядный сыночек стал священником. Оттого и не испугали её жесткие материальные условия и при поступлении в гимназию (надо было заплатить весьма и весьма ощутимый для простой швеи первоначальный взнос) и ежемесячная, тоже немаленькая плата, когда Марк стал там учиться. Марку узналось позже, что мама ежемесячно выплачивала сумму равную двум третям их скромного семейного бюджета. Папашкина же алиментная помощь скромная донельзя случалась пару раз в год. Дедушка Феликс расплачивался с долгами старшего сына Григория, успевшего вляпаться в незавидную историю с акциями одного из предприятий и потому помочь дочери Ирине, при всём желании не мог. К тому же мама отдавала деньги за обучение Марка в музыкальной школе. Обойтись без этого непременного атрибута в воспитании еврейского ребёнка, понятное дело, не представлялось возможным.
Марк пиликал на скрипочке, изучал Закон Божий, читал книжки о святых, и как стрижки волос (был у него такой пунктик в психике) боялся молебнов церкви. Духота, толпы пахнущих потом тел, усердно крестящих лбы. И у всех замечал Марк какое-то туповато-покорное выражение лиц. Одинаковое. А выходят люди из церкви и на лицах их вновь появляются живые черты, вновь лица оживают и умнеют. Поделился этим наблюдением с одним мальчиком (друзей у Марка не было в то время) из гимназии. Через день был вызван к директору Альбине Николаевне и строго ею отчитан. А через неделю Марка исповедовал батюшка гимназии – отец Власий. Чудовищно толстый, он был бы, как считал Марк, идеальным натурщиком для карикатуры попа в журнале «Безбожник» этак года 1926-го: пельменообразные губы, счастливые сытые навыкате глаза, большие волосатые руки, попеременно поглаживающие то бороду, то живот.
На исповеди Марк признался батюшке, что многие библейские истории кажутся ему вымыслом, к тому же вымыслом нескладным. Отец Власий посмеиваясь, накрыл Марка епитрахилью и прочитал ему опустительную молитву. И вот случился этот подслушанный им разговор директрисы с мамой. И что-то словно щёлкнуло в мозговом отсеке смышленого еврейского мальчика Марка Белова - он перестал верить в Бога.
А буквально через год жизнь их маленькой семьи резко изменилась. На хлопчатобумажном комбинате, на котором работала мама, объявили сокращение. И она, часто вынужденная уходить на больничный, попала в первый список сокращаемых. Наступили тёмные, гнетущие, давящие своей тяжестью безысходности дни. Пособия по безработице и мелких подработок не хватало даже на обучение. Долги за учёбу в гимназии и долги за квартиру росли. Хорошо, что Альбина Николаевна, всё же оказалась женщиной душевной и, хотя и делала последние «китайские» предупреждения, но из гимназии не отчисляла. Марк только тогда понял, какая же это радость – обеды в трапезной. А дома такие слова, как «яйца», «молоко», и уж тем более «мясо» не произносились вслух, об этих продуктах мечталось, долго не приходил сон вечерами из-за этих мечтаний. Тринадцатилетний Марк прекрасно понял суть прочитанного им тогда романа Кнута Гамсуна «Голод».
- Знаешь, бедность – это величайший дар для молодых умов. Да! Именно бедность даёт толчок для развития всех своих умственных способностей, - горячась, словно переживая вновь те дни, говорил Марк Насте, когда они шли вдвоём по вечерней улице. – Ты начинаешь искать причины. Почему у одних всё, а у других не хватает денег даже на пакет молока? В гимназии меня успокаивали библейскими цитатами, ну, типа того, что смирись, не ропщи, каждому дан крест по силам его. Отец Власий, к тому времени был повышен по церковной линии, а на его место пришёл отец Владимир. Поджарый, сильный, молодой, умный, но и он защищался от моих вопросов только Евангелием.
-А чем ещё защищаться священнику? – вклинилась в Марковы рассуждения Настя.
- Подожди! Не перебивай. Значит, рождаемся мы все одинаковые – голенькие и орущие. А «крест», получается, зависит от того, сколько денег у того, кто тебя родил? Странная логика.
- Странная, - согласилась Настя.
- Странная и подлая! – горячась, воскликнул Марк. - И почему я должен с ней смириться? А потому, отвечают, что, смирившись, будешь иметь силы для терпения, а за счёт этого попадёшь в рай! Блин, как просто! А я элементарно жрать хочу! И у мамы моей постоянное головокружение, полуобморочное состояние, и дед Феликс совсем замучился с дядиными долгами – и ни одна падла не желает нам помочь! Ложись, подыхай с молитвою на устах, а такие, как отец Власий сытно отрыгнут и помолятся, наверное, за упокой заблудшей души. Неплохо всё устроено, да, Настя? Как-то поговорил с дедом, в редкий момент, когда он был не опечален долговой историей. Раньше-то я его сказки про хорошую и добрую советскую власть и слушать не хотел. Смеялся на ним, коммунистом-безбожником, а вот сейчас, перегруженный всеми этими советами о покаянии и смирении, прислушался к дедовым словам. И набросился на книги о счастливой жизни в Советском Союзе. Особенно мне нравились романы о том, как завоёвывалась эта жизнь, как не жалели люди, и такие же молодые как мы с тобою, своей жизни для светлого будущего. Читал запоями, ночами, тащился в гимназию сонный, на уроках спал с открытыми глазами. Правда, за дерзкое поведение с учителями, стал появляться у меня авторитет среди товарищей. Я им заверну, например, краткий пересказ «Как закалялась сталь» Николая Островского или «Зари Колхиды» Лордкипанидзе! Слушали, открыв рты! А моё чтение от художественной литературы – там, в романах всё прекрасно, всё возвышенно и романтично, а вынырнешь оттуда и та же безнадёга, и свинцовая действительность – перекинулось к трудам тех, кто мог мне объяснить мои чувства презрения и обиды к этому несправедливому миру. Маркс, Энгельс, Ленин. Читая их впервые, я был тем глухим знающим, который слушает Баха, но не слышит тех звуков, что сделали его всемирно знаменитым. Проще говоря, Настя, я читал, но мало что понимал. Понимал, точнее мне казалось, что я понимаю, лишь самые простые вещи. Но они-то и самые важные. Это объяснение причин, почему возникают неразрешимые противоречия между трудом и капиталом, между тем, кто производит и тем, кто присваивает.
- А как же твоя мама? Как она всё, что с тобой происходит приняла? – Настя с нарастающим интересом слушала своего нового товарища.
- Да, я ей рассказал. О себе. Заново рождённом. И как же она на меня ополчилась! А я, слушая её гневную отповедь моим, как она выразилась, бредням, думал. При Союзе мама имела возможность не только заниматься тем, что ей нравиться, а шить она умела и хотела с раннего детства, но и получать достойную зарплату. Она ведь даже была начальником смены на комбинате одно время. Мама, пытался я ей возражать, ты же-таки сама рассказывала, что успела свозить меня, малыша, два лета подряд, к морю. К морю! А что сейчас ты видишь в этом капитализме, что он тебе дал? Ты как вещь, которую выбросили с предприятия за ненадобностью. Мама качала головою: ничего ты ещё не понимаешь. Мы стали чужими с нею. Я не мог даже видеть и слышать, как она молится. А тут ещё в нашу гимназию пришла новая учительница английского языка. Совсем молоденькая и обалденно красивая. Все в нашем классе сопели и потели, глядя жадно на её точёную фигурку. И вот однажды на занятиях, когда разговор с темы урока свернул в свободную область, и заговорили мы о политике, о войне в Чечне, о Березовском, о правительстве Примакова-Маслюкова, она гордо так и независимо заявляет, что полностью поддерживает КПРФ! Мы, ну, по крайней мере, я в ступоре! Ладно, там – старички, наподобие дедушки моего Феликса, но тут молодая девушка, только из института! После урока я подошёл к ней, мы разговорились. Я спросил, не знает ли она молодёжь с похожими взглядами? А она пообещала мне принести телефон окружного комитета комсомола. Вот это да! Я думал, что комсомол исчез вместе с Советским Союзом, а он, оказывается, существует! На следующий день она принесла мне номер телефона. Придя домой, я тотчас позвонил по этому номеру. Трубку взяла девушка. Я представился, сказал, что хочу быть комсомольцем. Девушка спросила сколько мне лет. «Через полгода будет четырнадцать», - отвечаю. «Вы ещё по возрасту пионер», - мило мне так отвечает. «А я хочу быть комсомольцем!» Короче, уговорил, чтобы меня выслушали при встрече через неделю, как раз будет собрание. Дни до назначенной встречи я отсчитывал по часам. И вот прихожу. Десятка два парней и девушек. Лет по двадцать всем. Мне начинают задавать вопросы. Как, мол, ты до такой идеи дошёл? Потом спросили, читал ли я классиков революции. Я им в ответ стал цитировать не только Ленина и Маркса, но и Троцкого и Луначарского… Тут же написал заявление и стал членом Союза Коммунистической молодёжи. Голосовали за приём единогласно. Я был счастлив, веришь, Настя? Счастлив! Я нашёл тех, кто, как считал, поможет плыть мне против течения.
«Вновь буржуям отдана свобода…»
Слушая тогда Марка, Настя ловила себя на мысли, что он, рассказывая о себе, будто говорит о ней. Так было много общего, нет не в жизни, Настя не знала, что такое голод и безотцовщина, в церкви не была ни разу, общее было у них в тех выводах, что сделали они, познавая этот дивный, дивный мир. Так схожи оказались те ошибки и те выходы из тупиков, которые они делали и в которых оказывались. Впрочем, ошибок, как полагали они, совершено совсем немного. Они слишком умны, чтобы их допускать, они слишком уверены в себе, чтобы считать свои действия ошибочными. Настю, когда она увлеклась революционными, близкими к радикальным, идеями, также не поняли ни подруги, ни учителя. Хотя она не особо и спешила делиться своими мыслями о том, как несправедливо на её взгляд устроено общество. Подруги были слишком увлечены процессом превращения во взрослых и принципиальными спорами с родителями по этому поводу. Алёнка Рогатина, вместе с ней они с двенадцати лет занимались волейболом, вообще считала, что долго она в этой стране задерживаться не будет. Состоятельные родители устроят на юридический, потом получит диплом и прощай, как там, у поэта?.. «немытая Россия?» - так? – «страна рабов, страна господ...»
А разве могла, например, понять Настю классная руководительница Ольга Владимировна Ганишевская?
Миловидная, хотя уже и пенсионного возраста женщина, влюблённая в поэзию Ахматовой и Пастернака, на уроках литературы часто вспоминала то свои студенческие годы, наполненные романтикой, запахом тайги, чтением стихов всю ночь в общежитской комнате и встречей рассвета под гитару, то с театральными жестами и придыханием в голосе делилась впечатлениями от поездок в Италию, Испанию, Хорватию, Австрию, Францию, Штаты… Поездки у Ольги Владимировны случались не только во время летнего учительского отпуска, но и сообразно настроению её тонкой душевной организации. Вот непременно захотелось ощутить ей осеннюю Венецию или почувствовать насколько резок и пьянящ синий воздух зимнего Инсбрука…
-И вот не может эта дама уразуметь, как тому же Никите Медведеву, у которого родители простые врачи, папа на «скорой», а мама в поликлинике работают, кроме Никиты ещё двое детей школьников надо кормить, учить, одевать, - делилась теперь она своими переживаниями с Марком. - Да таких семей, как у Никиты больше половины нашего класса! Как вот им слушать восторженные рассказы Ольги Владимировны о чувствах её переполнявших, когда она поднималась на Эйфелеву башню или в музей Прадо заходила…
- Кучеряво живет ваша классная, - замечал Марк, слушая Настю.
- Ну, а как не жить? Муж у неё, бабушка рассказывала, был секретарём окружкома партии по идеологии. Красавец мужчина. Выступал, заслушаешься. В перестройку карьеру сделал. На заводе, где бабушка с дедушкой работали, он секретарём парткома был. И оттуда - сразу в окружком. Потом стал успешным бизнесменом. Несколько компаний учредил по доставке уголька из Кузбасса, продуктов из Китая. Там у них всё нормально. Всё по-прежнему. Салюс попули супрема лекс. Благо народа – высший закон. А Ольга Владимировна, прикинь, ещё всегда любит подчеркнуть, как переживает она за то, что в стране делается, и что священный долг, честь и ещё что-то такое, она говорить тоже мастерица, не позволяют ей уйти из школы, бросить то, чему она всю свою героическую жизнь посвятила…
Ложь.
Ложь, опутавшая всех и вся.
Ложь с телеэкранов. Со страниц газет и журналов.
Ложь в разговорах об истине.
Ложь во спасение.
Ложь ради корысти.
Ложь ради наживы – большой и малой.
Ложь, как хобби, как развлечение, наконец.
Все заняты ложью. Иные - фальшивой партийностью. Другие – фокусами под видом предприимчивости. Третьи – развратом в жизни и искусстве.
Кому верить? Верилось дедушке и бабушке. Они не могли врать, да, они могли в чём-то заблуждаться, но это совсем не то. И потому Настя на свой же вопрос: «кто тебя воспитал и подготовил к подступившей вплотную взрослой жизни?» - отвечала: «Лидия Макаровна и Пётр Иванович Русаковы, 1931 года рождения, русские интеллигенты, инженеры».
Родители были на обочине Настиного внимания, сестра Елена тоже. Появился вот и стал товарищем Марк. Но пугает Настю его чрезмерная самовлюблённость, его демонстративно выдвинутое на первый план, тщеславие. Историю творят личности, а личность без эгоцентризма не может повести массы на баррикады - всё верно. Но Марк, не рисуясь, не бравируя, заявляет, что ради достижения цели он готов, закидать лимонками не один буржуинский дом. Кто спасёт несчастную нашу страну? Марк Белов уверен, что авантюристы с сильно развитым чувством собственного достоинства.
- К восьмому классу я стал негласным лидером в гимназии, - продолжал рассказывать Марк, провожая Настю до дому, тогда, в первый раз, после неожиданной, и, если посмотреть со стороны, какой-то нелепо-смешной их стычки с «координатором по связям с Центром» Павлом Альбертовичем. – Я вёл бесконечные споры с учителями и на их сказки о спасении души, о целебной силе веры, о святости невинно загубленного последнего самодержца и его семьи отвечал фактами. Факт! Неопровержимый, стальной факт! Вот главное оружие в споре! Я видел, с каким вниманием слушали одноклассники мои рассказы о зверствах царского режима. Кровавое Воскресенье, Ленский расстрел, Столыпинские «галстуки». Учителя экали-мэкали, что-то невнятно объясняли, когда я проводил аналогии с сегодняшними реалиями. Как можно, спрашивал я этих фарисеев, говорить о святости новостроек с золотыми куполами, если они появляются за счёт водки и табака, что беспошлинными мегатоннами завозит церковь. И это, когда народ страны вымирает, старики идут к помойным контейнерам, как на рабочую смену, а количество беспризорных и бездомных детей исчисляется миллионами?
- Ты прямо как передовицу в газете «Советская Россия» шпаришь, - опять вырвался из Насти её неугомонный критик всё и вся. – Ой, прости, Марк! Продолжай, я слушаю. Я не смеюсь. Чесслово!
- Ладно. Я и сам такой. Со мной разговаривать – одно мучение. Значит, я всё это учитилишкам, а в ответ – растерянность и злоба на меня, выскочку. Короче, в восьмом классе, я проводил опрос, в Бога не верил никто! В конце второй четверти меня вызвала в кабинет директрисса и сказала, что всем будет лучше, если я уйду. Мы простим все долги, говорит, только уходи. Я дерзко рассмеялся, глядя ей прямо в глаза. Освобождение! Я их сделал! Зафакал! А новая школа рядом с домом. Обычная школа «спального» района. Нормальные пацаны – бухарики и распальцовщики. Директор, правда, напрягся, когда его побеспокоили люди из спецслужб насчёт меня. Я ведь уже прилично так отметился на антикапиталистическом марше. Настя! Перед тобой автор лозунга: «Сегодня с листовкой – завтра с винтовкой!» Не веришь? Спроси у Альбертыча. Мы ведь с ним давние знакомцы. Ещё по лагерю комсомольского актива на Агачском озере. Вау! Там было ништяк! Житьё в палатках, утренняя зарядка, все пятьдесят человек разбиты по отрядам, непрерывные занятия: политические семинары, юридическая подготовка – надо знать свои права! Сборка и разборка «калаша», знаешь, что это? Ну, автомат наш знаменитый, конструктора-оружейника Калашникова. Физические упражнения, стрельба по мишеням… Не улыбайся так, Настя! Я в лагере впервые сумел подтянуться на турнике пять раз! А вечером песни под гитару у костра, разговоры и споры о будущем, которое принадлежит нам! Бойся нас, обыватель и потребитель! Твоё время не вечно! А после возвращения из лагеря мы проводим акцию. Назвали её: «Реквием по заводам». Нас человек восемьдесят. И мы вышагиваем колонной молодых коммунистов по пустынной и заброшенной аллее, когда-то бурлящего, ни на секунду не останавливающегося в своём рабочем ритме городского сельмашевского района. Опять как в передовице? Ну, извини. Готовлюсь. Революционная публицистика – одно из моих будущих занятий. По сторонам от нас – пустые здания, ржавые доски почёта. Кому почёт? Напротив, стоит чудовище – гипермаркет. Огромный храм фанатиков потребления. Жадно раскрыл свою пасть, всасывая людишек в своё нутро. Вот, был завод. Огромный, работающий на весь Советский Союз. Завода теперь нет. Зато есть сотни прилавков с никчемным тряпьём, ненужными побрякушками. Тошнит от всего этого! Тошнит! И мы выплёскиваем свою ненависть к унижению на улицы! Слушай человек! Очнись и слушай! Нельзя так жить! Мы умираем, превращаясь в набор клеток, требующих еду и дешёвых развлечений. Нельзя так жить! Это говорю вам я, Марк Белов! Слышите? Ау! Колонной, которую так боятся обыватели, от бывших заводов вниз по Ленинскому проспекту, доходим до площадки перед университетом. Студенты, пьющие пиво, зырятся на нас. В их пустых глазах тупой вопрос: «заняться что ли больше нечем?» Мы устраиваем на площадке митинг. И только он начинается, на площадку выбегают несколько десятков студентов с мётлами. Нам показывают – выметайтесь! Нас боятся! Мы будем первыми, кто сметёт ваш мусор. Самый грязный из всего мусора на свете. Человеческий.
Марк всё более увлекался своей речью, голос его звучал грозно:
- Вам всем непонятно, что я не хочу посвятить жизнь для спасения одного или десяти политзаключённых. Я призван в этот мир, чтобы его спасти. Да! Именно так! Надо разрушить эту вечную российскую тюрьму. Надо, чтобы дети не оказывались на улицах и не нюхали клей по подъездам. Надо, чтобы дети ходили в театры и картинные галереи. Надо вернуть планету человечеству. Уничтожить горстку паразитов, которые стяжали девяносто процентов мировых запасов. Пропустить под килем яхты паразита с часами за пятьдесят тысяч евро. Потому что его роскошь – это испуганные детские глаза, выглядывающие из теплотрассы. Потому, что причёска для бизнесвумен у ведущих стилистов стоит двести рублей за работу плюс тысяча долларов за имя стилиста и за понт перед такими же богатыми подругами. Тысяча долларов ни за что, взятые ниоткуда. А это ниоткуда – это труд, рабский труд миллиардов, которым обеспечивается благополучие миллионов, которые палец о палец не ударили. И когда мы изменим этот порядок – мы построим тысячи и тысячи театров и картинных галерей. И будем учить детей, зная, что каждый рожденный ребёнок – это и наш, общий ребёнок. И его так же жаль, как и своего. Да, обывателю, мещанину рассейскому, оплывшему жиром неприятны, более того, страшны мои речи. Ему страшно видеть гранату в моём кармане. Но я держу чеку для всех таких оплывших. Моя граната переживёт все богатства и состояния мира. Секрет в том, что в моём кармане, на чеке – миллионы пальцев, а не одинокая рука поэта. Слушай, Настя!
Стихотворение было длинное. Начиналось оно зарифмованным желанием иметь крылья и уйти из мира злобы и насилья. После прорвавшихся плотин разума шли вопросы как же взлететь над всем этим жалким миром рабов порока денег и страстей, а ангелы при этом взывают быть глупей, потом что-то про великое теченье, солнце свободы, желудки ненависти… а я не хочу! – рефреном звучало, Настя уже порядком запуталась в том чего не хочет Марк, а вот что он хочет, поняла: Марк хочет летать как птица. Причём не телом, а душою своею истерзанною.
Марк сделал паузу, глубоко вздохнул и продолжил про то, что к сожаленью не дано пока мечте осуществится, пока ты (тут он очень выразительно посмотрел на Настю) вместе не взлетишь со мной, так как там Марку делать нечего в одиночку, и вдвоём мы дыханьем страстным поставим точку над всеми, кто остался на грешной земле…
Выждав пару секунд, Марк продолжил, уже прозой:
-Понимаю. Идеализм. Неинтересно обывателю. Интересно тому, кто пережил мрак и бездну одиночества.
Рассказывая всё это, Марк отчаянно жестикулировал, длинные его руки находились в постоянном движении, долговязая и тщедушная, несмотря на пять подтягиваний, фигура его выглядела комичной на фоне таких грозных речей.
Всё это Настя зафиксировала своей обычной зоркой наблюдательностью, а дома после этого провожания и разговора долго думала о словах нового знакомого. Он, этот Марк Белов, несмотря на комичное несоответствие формы и содержания, несмотря на чрезвычайную с точки зрения Насти говорливость не вызвал у неё неприятия. Наоборот, живо её заинтересовал.
Прощаясь в тот первый их прогулочный тур, как они свои прогулки обозвали позже, Марк прочитал ещё одно стихотворение, на сей раз, как он заявил, никому не известного поэта Юрия Юркого сказав, что слишком много пафоса, извини, сегодня было в его речах:
Вновь буржуям отдана свобода,
Устранён истории изъян.
Мы провозгласили власть народа,
Свергнув «власть рабочих и крестьян»,
И опять ни в ту, ни в эту смуту,
Много смут подобных на счету,
Не понятно трудовому люду,
Как попали снова в нищету?
Жизнь в потоке интеллектуального мусора
Хвалённая, доселе не подводившая интуиция уже после первого года учёбы, стала извинительно помахивать хвостиком перед хозяйкой. Социология Насте решительно не нравилась. Эта квазинаука навевала тэдиум вите (отвращение к жизни). От этой квазинауки пахло заказом, то есть пахло омерзительно. Нет, училось, как и в гимназии, легко, без напряга. Здесь можно учиться и с одной извилиной в мозгу, причём прямой, эта факультетская шутка, весьма самокритичная, передавалась из одного студенческого поколения в другое.
Лекции, семинары, преподы – всё было каким-то несерьёзным, многословным, хотя и обставлялось внешне всё значительно, порою даже помпезно. Часто на факультете проводились научные конференции и симпозиумы, российские и даже международные.
Насте часто вспоминалось, как декан факультета - лощённый и важный, с ледяными глазами под сократовским лбом профессор Ярослав Иванович Горшков, приветствуя первокурсников, так им и заявил: учиться будет легко тем, кто пытается уже в вашем несерьезном возрасте задумываться над серьёзными вопросами.
Произнося эту витиеватость, умный человек, блестящий учёный и опытный интриган коим давно уже, и заслуженно считался Ярослав Иванович, конечно же, понимал всю «ценность» социологии. При том, что он в каждом интервью, а раздавать оные он любил до самозабвения, и вообще к случаю и без такового Ярослав Иванович неустанно подчёркивал:
- Вот про милицию поётся, что, мол, наша служба и опасна, и трудна, но именно эти слова можно с полным на то основанием отнести и к социологии. Почему, спросите? Да потому, что социология как настоящая наука всегда зрит в корень… И социолог всегда оказывается в какой-то момент оппозиционером, поскольку фиксирует новую общественную ситуацию, которая по инерции не учитывается властными структурами. Нельзя, дорогие мои соотечественники, игнорировать управляемую социоприродную эволюцию…
Но на фоне таких разглагольствований случались и у него, авторитетнейшего человека среди общественности Верх-Обья профессора Горшкова бессонные ночи, когда он беспощадно выставлял оценки себе и своей собственной научной карьере.
Социология - вообще не наука, или на худой конец, лженаука. Поэтому доктор или кандидат социологических наук, как и философских, - это нонсенс и магически воздействует только на непосвященных. Социология, если брать во внимание весь её путь от рождения в середине девятнадцатого века и до нынешних времён, напоминала присосавшуюся к таким проверенным наукам, как, например, история, физика, математика, химия или география содержанку, которая с самого начала проживания в доме наук стала раздувать щёки и с важным видом нести бред о предмете своего изучения – обществе.
В основном этот бред был запугивающего свойства. То есть что единственно умела социология? Да именно – только то, что запугивать общество, якобы ею изучаемое, больше ничего ровным счётом. Запугивать, то есть отнимать у общества бодрость. Отнимать бодрость - значит лишать общество энергии. Без энергии общество становится дряблым, лишённым воли и разлагаясь мрачно слушает все эти бредни о конце истории. Хороши, ничего не скажешь, цели и задачи. Достойны восхищения все эти Максы Веберы и прочие Мишельки Фуко! Потому так и популярны они были. С организмом же русской действительности, окрепшим, с давно зарубцевавшимися ранами, нанесёнными в ходе самой страшной в истории человечества войны двадцатого века, решено было провести очередную хирургическую операцию.
За её исполнение взялись неучи с грязными руками и плохим зрением. Главный из неучей произнёс знаковую фразу, что мы не знаем общества, в котором мы живём. А значит, явственно эхалось, будем делать операцию! Без наркоза желательно нашептывали на ухо главному неучу его многочисленные советники и консультанты и электродами в мозг… Правда, так случилось, что главный неуч, чего-то не учёл в своём организме или же, напротив, хорошо там что-то учли его преданные соратники и главный неуч, на досуге балующийся стишками, умер в возрасте для современных правителей, почти юношеском.
К операционному столу, куда положили русский народ, пришли люди ещё более основательные, более жестокие. В первых рядах тех, кто идеологически обосновывал необходимость операции, шли социологи.
«И я помню, прекрасно помню, - горестно размышлял Ярослав Иванович в своём кабинете, - лишь жёлтый круг от ночной лампы да пепельница полная окурков, - насколько неадекватно представляла советская верхушка ситуацию в собственной стране. Ну, а в девяностые годы стало и вовсе зловонно. В Россию хлынул мутный поток вышедшей из моды и находящейся в кризисе западной политологии и социологии. Наши преподаватели научного коммунизма и научного атеизма, и я, конечно, в том числе, стали срочно переучиваться в социологов и политологов. К ним прибавились неудачники из географии, филологии и откуда только возможно. И эти все люди начали создавать тот поток интеллектуального мусора, в котором мы уже давно живём. В таких условиях очень трудно представить реальность. Ну, а симулякры, зато создаются непрестанно, создаются изощренно. Например, в нашем университете учёный совет, в котором заседаю и я, издал распоряжение, по которому списаны и выброшены из книжного фонда все книги из серии «Научно-атеистическая библиотека». Всё! Никаких вам Вольтеров, Дидро, Уриелей да Костов и прочих Ульрихов фон Гуттенов… Читайте наставления и поучения отцов святой церкви, архимандритов Софрониев да митрополитов Антониев. Их тоннами в библиотеку завозят. Читайте, просвещайтесь студиозы, постигайте тайны этого мира!»
Узнай Настя о таких вот ночных бдениях профессора Горшкова, не поверила бы в это. Уж слишком благополучным казался ей Ярослав Иванович. И потому неинтересным. Марк Белов, в свою очередь, отзывался о декане их факультета гораздо благосклоннее:
- Дядька наш совсем не дурак. И с остатками авантюризма. Он себя ещё покажет.
Хотя Насте не слишком-то и важно было, покажет себя декан Горшков или нет, да и где, кому и что показывать-то?
С самим Марком всё обстояло у Насти совсем не просто. Чего скрывать, поначалу особенно, ей нравился, просто нравился, без каких-либо пошлых вольностей, этот долговязый худощавый юноша, с длинными чёрными распущенными волосами, носивший на хрящеватом, с горбинкой носу, стильные очки, что так шли к его романтико-поэтическому облику. Марк представлялся Насте, как цельный, естественный, даже в своих нескрываемых, более того часто декламируемых им самим честолюбивых планах парень. Как можно было оставаться равнодушной слушая Марка:
-Когда-нибудь мы добьёмся победы. Будем жить в новом обществе. Оно будет добрым и умным, и люди там будут честные и открытые. Там не будет вероломных людей. Как хочется увидеть такое общество! Ты веришь, Настя?
Она верила. Верила, что они будут жить среди окрылённых, а не пошлых людей. А Марк продолжал свою очередную устную прокламацию:
- А пока правит капитал. Самый скучный и самый жестокий вид правления. Всё ради желудка и удовольствий для. Звёзды вместе с астрономией признаны ненужными и вредными и исключены из школьной программы. Молись, терпи, надейся на рай в загробном мире… И ради такого гибли лучшие люди?!
Однако шло время и Марковка со своими бесконечными монологами о священной революционной борьбе, к которой надо неустанно готовиться стал утомлять. Насте не раз хотелось сказать своему другу: к чему все эти словесные пирамиды? Рес ипса лёквитур (дело само говорит за себя). Осторожные попытки Насти снизить интенсивность их встреч результатов не дали. Марк был назойлив и навязчив, а ещё обидчив. Стоило Насте появиться на глазах у Марка с кем-либо из старых знакомых, начиналось метание гневных взглядов в её сторону, сопение и выпячивание оттопыренной нижней губы. Впрочем, как и все обидчивые люди, Марк — это незавидное качество характера к себе не относил. Более того любил, общаясь с кем-нибудь, начинать свою речь словами: «Ты только не обижайся, но я тебе должен сказать…»
Чем дольше общалась с Марком Настя, тем больше открывался он ей с неизвестной, всё более её раздражавшей стороны. Раздражала и политическая деятельность Марка, больше похожая на эквилибристику: Авангард Красной Молодёжи представлялся Марку организацией мало способной на реальные, радикальные преобразования. На самом деле, Настя видела и чувствовала это, Марка не устраивало его положение в этой организации. Он хотел быть первым. Он хотел быть главным из сонмища «главных». При всех красивых революционных лозунгах он хотел быть: кверенс, квем дево-рет (ищущим, кого бы сожрать). «Похоже, - размышляла начитанная девушка Анастасия Русакова, заглядывающая и в учебники по психологии, - Марковка относится к эпитимному типу личности. Такие люди не могут без власти. Они будут идти к ней, несмотря ни на что. Это страшно, если, конечно, я не ошибаюсь в Марковке». Сам Марк, впрочем, не раз и не два, говорил ей, что власть ему нужна, о власти он мечтает и не стыдится этого:
- У политика, как говорил Наполеон, нет сердца, а есть только голова. И в политику нечего лезть, если у тебя кожа тоньше бизоньей.
- А эта чья мысль? – усмехаясь, спрашивала Настя.
- Не помню. Кажется, Рузвельта. А может и моя, - Марк улыбнулся. – Горбачёву приписывают вот этот словесный шедевр. Послушай, как прикольно! «Мы не знаем, куда мы идём и как собираемся туда добираться, но одно-то уж можно сказать точно. Когда мы придём туда, мы будем там, и это само по себе уже кое-что значит, даже если ничего в этом нет». Умри, лучше не скажешь!
Раздражала Настю в Белове и его нерешительность, как парня, как ухажёра, который три года ходит вокруг да около, не решаясь признаться, что давно влюблён (она чувствовала это) в неё. Ладно бы, был там какой-нибудь губошлёпик, размазня, но ведь в жизни, в общении с людьми, причём с людьми гораздо старше его, Марковка ведёт себя уверенно, с достоинством, молниеносно приноравливаясь к тому, как ведёт себя собеседник. Следовательно, делала вывод Настя, за всем этим не высокое чувство, а простая похотливая влюблённость. Не зря же он так любит говорить на тему свободной любви, как проявлении высшей степени развития личности, подруга лидера партии должна уважать право лидера на личную свободу.
И вот встреча с Артёмом…
Встреча в этом ночном клубе, куда зашли они с Марком выпить мартини и поговорить – не виделись до этого всю каникулярную после семестра неделю.
В эту неделю Настя съездила в Тогулёнок. Съездила одна, чтобы никто ей не мог помешать повидаться с детством, как она объясняла себе всю дорогу в электричке зачем же она едет в эту глухомань. Там, в Тогулёнке, в начале одного из таёжных тягунов предприимчивые люди поставили несколько бревенчатых домиков, и место это вновь стало популярным для тех, кто ни за какие турецкие «всё включено» не променяет упоительную сладость таёжного воздуха. И встреча с детством взбодрила Настю.
Марк сделал ей скромный, но со вкусом подарок, поздравив с прошедшим днём рождения. Усадил за ранее заказанный столик. Был Марк необычайно галантен и изыскан. Много шутил. Причём совсем не так как всегда: без сарказма, как-то освобожденно он весь этот вечер шутил. Насте даже в какой-то момент, а они зависли в «Пилоте» далеко за полночь, бабушка с дедушкой были предупреждены и лично знакомы с Марком, показалось, что сегодня Марковка наконец-то ей признается, она взволнованная этим предчувствием была необычайно оживлена, смеялась над всяким пустяком, они марафонили на танцполе. А потом Марк подвёл к их столику высокого плечистого парня с открытым лицом…
…И всё в мире перевернулось, всё пошло, так как должно идти, когда начинают руководить двумя молодыми людьми совсем иные законы, совсем иные силы…
Кочедык, или Месть гостеприимного Панфилыча
Село Палаш было по возрасту ровесницей Старокаменска. Основали село, как и стольный град Верх-Обского округа в 1730 году. И если Старокаменск был основан людьми известного в истории России пионера капитализма, первостатейного мошенника Акинфия Демидова, основан не абы для чего, а для производства серебра, кое уходило и в каких пропорциях - о том история умалчивает, как в казну государеву, так и в мошну демидовского клана, то у Палаша была своя короткая легенда о своём появлении и названии. Вот она.
«Жил на свете богатый человек – Багдай. Было у него шесть жён и три сына: Бихтимир, Куюм и Кондом. Пришло время наделить сыновей землями. Бихтимиру были отведены южные степи с бесчисленными стадами. Кондому – Салаирские степи, а Куюму – Чумышские степи. Все эти места были удобны для пастбищ скота. На землях Куюма и возникло поселение. Первые поселенцы занимались разведением скота, потом стали осваивать близлежащие земли и выращивать злаковые культуры. Но в конце восемнадцатого века занесло попутными ветрами в здешние места отставного кавалериста Данилу, лихо повоевавшего в Суворовских походах. И привёз с собою Данила своё оружие – палаш. А выпив крепкого вина и рассказав собравшимся вокруг него людям о подвигах русских воинов, так Данила расчувствовался, что вонзил клинок палаша глубоко в землю и сказал грозно и решительно, что тут русская земля стоит, и стоять будет. И быть тут деревне Палаш!»
Эту легенду Панфилыч слышал ещё в молодости от местного учителя истории. Легенда была сильно уязвима с точки зрения, как раз истории, но выделялась своей необычностью среди множества однотипных легенд здешней стороны, где под тюркско-джунгарским соусом обязательно отыщутся вот такие щедрые отцы-многожёнцы. А вот суворовских воинов с мадьярским оружием встретишь не часто.
Марк Белов также был знаком с этой легендой. И поведал её ему ни кто иной, как тот же Панфилыч. Слушая этого забавного старичка, Марк вертел головою по сторонам, рассматривая окрестности, проносящиеся за окном автомобиля. Отнюдь не автолихач, Панфилыч тогда решил изменить своим правилам и показать класс вождения незнакомому пока молодому человеку, отмечая, как всё же красива природа Верхне-Обья. И, уже заведомо думая, ни разу здесь не побывав, по въевшейся уже привычке ко всему относиться пренебрежительно, если не сказать с презрением, как же некрасиво живёт здесь человек.
Они ехали в «Волге» втроём: Владимир Панфилович будучи по делам в Старокаменске забрал внука Артёма домой после сдачи летней сессии, правда, внук заявил, что побудет только недельку, а потом в город. Кажется, дела у внука серьёзные, любовные, решил детектив Панфилыч.
Артём, в свою очередь, пригласил в гости воздухом деревенским подышать своего нового приятеля Марка Белова. Вернее сказать, не Артём пригласил, а сам Марк навязчиво в гости напросился. А вот, Настю, как Артём не упрашивал, уговорить на поездку в Палаш не удалось. К тому же, она серьёзно готовилась к вступительным экзаменам: решила бросить социологический факультет и поступать в лингвистический институт.
И запомнились эти дни гостеприимным и хлебосольным Сметаниным надолго. Ну а как же? Марк довольно быстро измучил своими умствованиями да революционными речами вперемежку с хохмами всё сметанинское семейство.
Первой жертвой интеллектуальных атак Марка стала Любовь Геннадьевна. С нею, которая такому образованному гостю, да с видом таким поэтическим, со взором, горящим всё норовила самое вкусненькое подсунуть из своих печений-варений, чтобы, значит, бледность-то изгнать, Марк вёл разговоры о литературе, а, следовательно, о жизни. Он знал от Артёма, что его бабушка всю свою жизнь проработала учительницей русского языка и литературы. И разговоры эти по форме выглядели, как размышления Марка, позволяющего, снисходящего до того, чтобы его слушали и внимали, и ахали от восхищения, и падали в обморок.
Так говорил двадцатилетний Марк Белов:
-Уже в «Повести временных лет» оскал русского народа-богоносца просматривается очень уж зримо. Князь Владимир в гриднице устраивает пиры каждое воскресенье для народа. А народ, нажравшись, пардон, до блевотины, начинает, отрыгивая, почём свет костерить того, кто их накормил. Пошто, мол, кормишь нас из деревянных ложек? О, горе нашим головам! Подавай ложки серебряные! А Владимир вместо того, чтобы выпнуть неблагодарных из своих княжеских палат, простодушно так, чисто по-русски думает, что, вот серебром и золотом не найду я себе дружины, а с дружиною добуду и серебришко и золотишко, а потому вот, холопы вам указ: куйте серебряные ложки да чашки золотые подавайте моим храбрейшим и бескорыстнейшим дружинникам! А помните, Любовь Геннадьевна, сюжетец боя другого князя, князя Мстислава с черкесом Редедей в Тмутаракани? Напомню, тем не менее. Стало быть, пошёл Мстислав с воинами своими доблестными на черкесов и стали оба полчища друг против друга. И Редедя, заметьте, черкес-разбойник, христианину говорит: зачем мы будем губить войско? Сойдёмся сами бороться без оружия. И правила просты будут. Если ты одолеешь, то возьмёшь моё имение и жену мою, и детей моих, и землю мою. Если я одолею, то возьму всё твоё. Мстислав соглашается. И принялись они крепко бороться. И боролись они долго. Мстислав стал слабеть, черкес был велик и силён. И тогда Мстислав обратился, как и полагается, к силам всевышним. Помогите! А если я инородца одолею, то построю церковь во имя ваше. И тут, внимание, Любовь Геннадьевна!
Марк на секунду замолчал, наморщил лоб.
– В летописи написано: «И сказавши это, ударил им о землю, и, извлекши нож, зарезал Редедю». Вот, так вот! Таков финал поединка! И главное, ножичек-то прихватил с собою выходя на честный бой без оружия. Молодец, ничего не скажешь! И Нестор-летописец, облизывает этого благородного князя с ножом за пазухой. Вот он старт русской литературы! Вот на каких примерах обучались и обучаются русские ребятишки! И то, правда – О! стонати Русской земли помянувшее первую годину и первых князей!
Марк рассмеялся, как-то натужно и зло рассмеялся. И продолжил свою речь:
- Русская литература взвалила на свои пусть и широкие плечи непосильную ношу мессианства. Скучного, занудливого, во многом просто глупого. Да, именно так, уважаемая Любовь Геннадьевна! Глупость несусветная – вот отличительнейшая черта русской литературы! Причём, глупость, произнесённая с донельзя умным и значительным видом. Что как не глупость, скажите, учить жить тех, кто и без этих графьев и барчуков знает, как пахать землю, как её… э… окультивавировать… как, словом, обустраивать жизнь. При этом аксиомой считалось, что к пророческим филиппикам русских мессий от литературы должно прислушиваться всё мировое сообщество. Никак не меньше. Вот и наплели с три короба для всего белу свету о загадочной русской душе, вот и накликали этим все беды для России. Ведь загадочное хоть и манит, но никогда не станет своим. Русь никогда не станет в один ряд с цивилизованными народами мира. Никогда! Грязь и вонь русская тому порука.
- Русская литература - великолепное, надёжнейшее средство нажить головную боль, - продолжал Марк, посмеиваясь и наблюдая за реакцией этой бабули с морщинистым лицом и воспалёнными красными глазами. Ему доставляло удовольствие видеть, как она волнуется, переживает за всё то, что говорит Марк, но не решается ему возразить. Марк старался быть как никогда красноречивым и до предела использовал всякие сложные словесные конструкции. - Прочитать хотя бы один из романов Гончарова – это подвиг и стопроцентный заход в аптеку за пенталгином. А все эти изломанные, вычурные, без грошевой идеи в пропитых мозгах Лесковы да Писемские, Глебы Успенские да какой-нибудь Боборыкин-Потапенко… Русская литература - это логорея. Именно – логорея! А, отнюдь, не ясные мысли, не выстраданная философия с претензией, пусть только с претензией, на оригинальность. Гон всего того, что взбредёт в голову. Никак иначе это объяснить нельзя. Талдычат два века: Толстой и Достоевский – пророки! Путаники, вот кто они! В трёх соснах заблудившиеся! Пушкин – наше всё! Гоголь – наше почти всё! И всюду морда самодовольная русского, типа, читателя: вот мы какие! Нет нас лучше, нет нас сильнее и святее! А потом эти святоши пьют дрянную водку, скрипят гнилыми зубами и готовят погромы да пакости друг другу, не пожалевши, ага! живота свово!.. Знаете ведь, наверняка, Любовь Геннадьевна, такого поэта как Пётр Вяземский? Да-да, тот самый. Друг Пушкина, спаситель Кольцова, почти декабрист и вся такая прочая лабуда. Он, кстати от богатства своего наследственного быстро избавился. Избавился прямо по-русски. По его собственным словам, в молодости он «прокипятил» на картах никак не меньше полумиллиона, а потому был вынужден остепениться. Так вот, послушайте. Это из его программного сочинения. Вы его в школе, уверен, не изучали.
Бог голодных, бог холодных,
Нищих вдоль и поперёк,
Бог имений недоходных,
Вот он, вот он русский бог.
К глупым полн он благодати,
К умным беспощадно строг,
Бог всего, что есть некстати,
Вот он, вот он русский бог…
Марк ещё долго распространялся по поводу русской литературы, которая, как он выразился, загубила миллионы юных чистых душ.
- Ох! Да что ты мальчик говоришь такое! – успевала только произносить Любовь Геннадьевна, испуганная такими речами Марка.
Она, конечно, искренне удивлялась его начитанности: ну, кто из молодёжи сейчас всех упомянутых писателей хотя бы вспомнит, а Марк, чувствовалось, и читал да при том внимательно, читал их труды. Но при этом Любовь Геннадьевна чувствовала и то, что здесь не юношеский максимализм дразнит её, как подвернувшуюся представительницу школьного учительства, нет, здесь какая-то природная, кровная злоба. И ощущение этого и смущало её необычайно – никогда она в жизни своей долгой с этим не сталкивалась, и держало в растерянности – как вести себя на правах хозяйки с таким-то вот гостем?
Ничего, решительно ничего не пришло в голову Любови Геннадьевне, одно только расстройство да повышенное давление. Да такое, что слегла бабушка, а Марк, притихнув, он, честно говоря, струхнул и про себя устроил себе нагоняй за излишнее словоблудие, но не счёл нужным извиниться перед нею.
Любовь Геннадьевна не стала, разумеется, ничего говорить внуку на такое поведение его приятеля.
С Панфилычем же вышло у Марка по-иному. С Панфилыча-то по большому счёту что взять? На него как залезешь, так и слезешь, всем это известно. И всем знать надобно заранее, чтобы не вышла неловкость. Убедился вскоре в этом и Марк.
- Владимир Панфилович, - заманивающе-елейно начал, было, Марк свою игру, когда внимательно выслушал рассказ Сметанина-старшего о текущем, так сказать, моменте в хозяйственной деятельности «Весёлого бедняка». – А почему бы вам свою артель не переименовать?
- Эт зачем? – состорожничал, не напрасно ожидая подвоха, Панфилыч.
- Как зачем? Енто для пиара. Ну, то есть для рекламы. «Весёлый бедняк» – это, конечно, не тривиально, но назовитесь, скажем, «Весёлые проказники». А? Как звучит-то? Весёлые проказники!
Марк, резвясь и играясь на свежем, полном прелести и идиотизма деревенском воздухе – так он характеризовал здешнее своё пребывание, проводил аналогии с автором культового для всех революционеров – буйных и тихих – романа «Полёт над гнездом кукушки» Кеном Кизи. Тот на волне своей популярности организовал в семидесятые годы в Америке хипповскую коммуну «Весёлые проказники».
- Ну, так как, дедушка? Вместо посевных и уборок, будете концерты-хёппенинги, ну то есть дискотеки, по-вашему, проводить. Под названием «кислотные тексты». С раздачей элсиди. О кей, олд мэн?
Панфилыч легко выпады этой «волосатой оглобли» (так прозвал он про себя, разумеется, Марка) парировал, иногда и сам, переходя в словесную атаку:
- Смотри сам у меня не попади под раздачу. А то попадёшь – всякие тексты забудешь!
Круто развернувшись, он пошёл в гараж, подальше от прилипчивой «волосатой оглобли», чихвостя при этом внука, угостившего деда вот таким городским «гостинцем». И не выгонишь ведь, не отправишь обратно в город! Это как-то не умещалось в сознании даже донельзя разозлённого Панфилыча. Ну, да ничего, замышлял месть палашинский землепашец: свожу-ка я тебя в баньку! В первый пар! Будет тебе дискотека!
Месть он свою реализовал следующим вечером.
Марк после первого же ковшика на каменку, испуганно охнув, сполз с полка на пол. После того же как Панфилыч, яростно нахлестав себя веником, откуда-то с верхотуры повелительно крикнул: «Плесни ещё!», а Марк плеснул, чуть было не обжегшись – гостю совсем заплохело, и он при помощи Панфилыча открывшего дверь выполз в предбанник.
Но и на этом не успокоился, вдруг почувствовавший на себе прелестные чары мстительности, Панфилыч.
После баньки затеяли они пирушку по случаю приезда «столь дорогого всем нам столичного гостя» - цитата из спича Панфилыча.
Испробовав фирменной сметанинской семидесятиградусной зверобоистой самогоночки с ванильным ароматцем, Марк был вовлечён в самую настоящую пляску под ухарскую игру на гармошке-тальяночке специально приглашённого друга Владимира Панфилыча умельца-самоучки из вятских краёв в целину сюда приехавшего Дмитрия Фокина.
Дмитрий Иваныч под наигрыш и начал с припева:
- Эх, раз, по два раз!
Расподмахивать горазд.
Кабы чарочка винца,
Два стаканчика пивца,
На закуску пирожка,
Да для потешки девушка!..
Девушка, не девушка, но зрелище это было потешное!
Марк, разгорячённый и потерявший всякую координированность движений, пытался даже пойти вприсядку что, конечно, ему не следовало делать. Утратив соскочившие с носа очки, (они были тотчас спасены расторопным Артёмом) он несколько раз знакомил свою пятую точку опоры с половицами зала сметанинского дома, где и шло веселье. Поднимался с помощью Артёма, а Панфилыч задорно кричал Марку на ухо:
- Ты что не русский?
У Марка не было сил не просто для остроумного ответа на этот выпад Панфилыча, не было сил вообще что-то сказать. Язык его существовал отдельно от головы и способен был лишь на отрывистые междометия: ух! ах! и-эх!
Марк только делал, точнее, пытался делать удивлённо-возмущённые глаза, мол, да как?! Да кто ж, я?!
Панфилыч же кричал, смеясь:
- Скучно пляшешь! А у русского человека и ноги весёлые!
Поздно ночью, под навесом у летней кухни, Панфилыч завершил третий акт мести. Время от времени грозно покрикивая на Марка, чтобы он не клевал носом, а внимательно слушал, а ещё лучше было бы, если конспектировал, палашинский землепашец красочно и с воодушевлением, с густо применяемой стилизацией, рассказывал Панфилыч «на пальцах» и «на коленке» о технологии плетения лаптей:
- Слушай-послушай, дружочек ты мой залётный. Значить, для плетения лаптя требуется деревянная колодка по размеру ноги. Окромя колодки нужон ножик для подрезания лыка. Слышь-ка, Маркуша? Ножичек был нужон, проникаешь, о чём речь? А исчо особенный инструмент кочедык. Не расслышал? Ну, тогда по слогам. Ко-че-дык. Дык, да, правильно, дык. Так ты, Маркуш, не вались на бок-то. Слушай! Кочедык, значить, собою вроде отвёртки. Деревянная ручка да металлический стержень. Про кочедык, однако, попозжа. Следи за руками моими, следи, Маркуша, но в жизни не наследи. Ловко, сказанул? Значить, лапоток плетём из лычек штук пяток. – Лычку - полоску такую весной из бересты заговляемую. Плетение дело простое, было б лыко надерное. Ёлки-маталки, просил лыко у Наталки. Есть у тебя, Маркуша, Наталка? Нет? А почему?.. Значить, одну лычку попеременно прижимаем к другой сверху, смотри на мою колень, смотри! Но далече энта лычка прижимается к следующей и располагается под ней и так по всей своей длине. Когда все лычки переплетутся, как вот, твои ноги сегодня Маркуша во время пляски, и, достигнут края своими концами, то они перегибаются назад. А мы, значить, дальше плетём. Опосля как пятка сплетена и «утянута» по колодке, то тогда с обеих… или обоих… а Маркуш, как правильней? Всю жизть свою худую запомнить не могу как правильно, ну, ладноть, как есть, так и говорим, со сторон, значить… сначала одной, а потом и другой половинами вплетаем последние две лычки и плетём подошву, а потом и всё остатнее. Во! Технология! Дальше… Маркуша… Ты исчо маненечко послухай старичка, весёлого беднячка, али как ты давеча говори?.. Проказничка? Послухай, волосатик ты чудной… Когда длины подошвы хватат, самый раз хватат, чтобы загнуть её наверх и закрыть пальцы стопы до подъёма, это прозывается «головой» лаптя, то подошва огибается через говённик, не смейся, не смейся, не икай, сердешный, теперь уже с передней стороны лаптя. Понял? Смотри! А оставшиеся концы лычек… что, Маркуша? Правильно киваешь, значить всё понимаешь, продолжают плести сверху в обратном направлении по длине подошвы, и вот такой вот, следи, как кажу, хошь на пальцах, но кажу, второй, значить, слой лаптя. Вот, сейчас, плетя-выплетая и начинам применять кочедык. Уразумел? Не спеши языком, а торопись кочедыком. Ишь, как умно в старину-то говаривали? Шильцем этим, стало быть, приподнимам сплетённые петли, чтоб просунуть в них концы лычек. Кочедычком приподняли петельку и назад. И таким же макаром вперёд. И опять назад, и сызнова вперёд. Всё вот так и делатца, Маркуша. При терпеньи и труде, будешь, значить, ты всегда в цене. Ну, пошли спать, мил человек, а то скоро петухи зачнут свои концерты…
И Панфилыч едва ли не волоком потащил Марка в летнюю кухню, где была для дорогого гостя приготовлена кровать.
…Марк с Артёмом как-то поговорили, лёжа на бережку Палашки об «идиотизме деревенской жизни». Ну, как поговорили, опять же? Марк просто прочёл, по обыкновению, мини-лекцию о происхождении этого выражения.
- Итак, «идиотизм деревенской жизни». Данный фразеологизм принадлежит великому Карлу Марксу. Мудрый, замечу, был дядька. Сильно славян не любил за их дремучесть и варварство. Кстати, - Марк щёлкнул костяшками пальцев по магнитоле «Филиппс», которую они захватили с собой. – Эту, не самую плохую в мире электроники фирму основали и до сих пор содержат прямые потомки, как раз, Карла Маркса. Так вот, об идиотизме. Сказал Карл Маркс, ну, а поддержал друга, Фридрих Энгельс. Вот что они пишут в «Манифесте коммунистической партии». Сейчас, минуточку.
Марк бросился к своему стильному рюкзачку, порылся в нём, вытащил потрёпанную книжечку.
– Вот. Цитирую. «Буржуазия подчинила деревню господству города. Она создала огромные города, в высокой степени увеличила численность городского населения по сравнению с сельским и вырвала, таким образом, значительную часть населения из идиотизма деревенской жизни. Так же как деревню она сделала зависимой от города, так варварские и полуварварские страны она поставила в зависимость от стран цивилизованных, крестьянские народы — от буржуазных народов, Восток - от Запада». А вот мнение на этот счёт другого великого мыслителя и, что возвышает его над Марксом и Энгельсом, выдающегося практика Льва Давидовича Троцкого. Организатора и руководителя октябрьской революции семнадцатого года. Организатора и первого главнокомандующего Красной Армии.
Марк снова на секунду задумался:
- Из работы «Новая экономическая политика». Очень занятно и верно. Слушай. Льва Давидовича я цитирую на память страницами. Блестящий, на мой взгляд, стилист. Итак. «Без свободного рынка крестьянин не находит своего места в хозяйстве, теряет стимул к улучшению и расширению производства. Только мощное развитие государственной промышленности, ее способность обеспечить крестьянина и его хозяйство всем необходимым, подготовит почву для включения крестьянина в общую систему социалистического хозяйства. Технически эта задача будет разрешена при помощи электрификации, которая нанесет смертельный удар сельскохозяйственной отсталости, варварской изолированности мужика и идиотизму деревенской жизни».
Артём слушал Марка внимательно. Не перебивал, в дискуссии не вступал. Артём ждал, когда Марк раскроет все свои карты и без лирических революционных отступлений, без предисловий умных, без экивоков скажет, что ему надобно от Артёма.Тот, однако, так и не раскрылся. Лишь на прощание, уезжая из Палаша, внимательно и строго посмотрел в глаза Артёма и произнёс со значением:
- Ты нам нужен.
Выяснилось, зачем и кому нужен Артём наступившей осенью.
Потуги вовлечь Артёма в партийную деятельность
Спустя пару месяцев после этих таинственных слов Марка, осенью, когда началась учёба на третьем курсе, Артём был приглашён на заседание, как выразился Белов, боевого штаба молодых радикал-социалистов.
С десяток парней оккупировали тесную комнатку в студенческой университетской общаге. В комнатке было накурено так, что, когда Марк (он здесь был или хотел быть за главного – это, как понял Артём, неохотно, но признавалось всеми, по крайней мере, внешне) начал заседание, пришлось настежь открыть окно и потянуло октябрьским сырым воздухом.
В самом начале Марк коротко и игриво-дурашливо, - всё в нём каким-то странным образом совмещалось, в том числе и умение вплетать в свою речь и сугубо научные термины, и цветистую витиеватость, и блатную «феню», и сленг молодёжный, и англицизмы - представил собравшимся Артёма.
- Человек из народа, от самой земли-матушки. Спортсмен. Мачо. Супермен. Богатырь. Короче, покажись, малютка.
Артём встал, повёл своими широченными плечами, как мог изобразил глупую улыбищу. Давая понять Марку, что, мол, понял тебя, принимаю твой тон, смотрите не жалко. Затем, примостившись осторожно на расшатанной, видавшей виды табуретке внимательно слушал, что говорили Марк и его товарищи.
Говорили они много. Говорили громко, горячась и перебивая друг друга. Говорили, если суммировать, о несчастной судьбе России, о путях спасения её от правящего режима.
Артёма удивило, что здесь почти никто и никого не слышит. На лице каждого из собравшихся ухмылка всезнающего, огонь, воды, и разумеется, медные трубы прошедшего человека.
Об этом, слушая молодых радикал-социалистов, размышлял Артём, говорят и в деревне – только говорят гораздо проще и гораздо короче. Потому, как некогда, да и по большому счёту, незачем витийствовать. Эти пустомели, совсем ещё юного возраста, уже словно, тяготятся жить, и в этой своей аномально ранней усталости винят власть. Но это всё от их больных головушек и чрезвычайно развитого тщеславия и гордыни. Занятой же человек власти и не замечает почти. Люди порыва в отличие от людей дела живут только для себя, никого рядом не замечая, все остальные для таких – мусор, прикладной материал, в лучшем случае. Люди порыва ищут причины вовне, а она в них самих. Оттого они несчастны и, чувствуя эту свою неизлечимую болезнь, хотят сделать несчастными других.
Марк по окончании заседания, которое шло больше трёх часов и закончилось около десяти часов вечера, идя вместе с Артёмом по улице с редкими фонарями, говорил ему наставительно:
- Понимаешь, русская натура, всё чего-то ждущая, всё на авось надеющаяся изжила себя. Её стремительно и окончательно, надеюсь, хоронит наступившая эпоха. Поэтому нужен новый тип человека. Человека способного и готового на поступок. Человека, не копающегося в помойке истории и извлекающего оттуда ему выгодные факты, а человека, признающего только мировой порядок труда и справедливости. Нас таких много, нас очень много. Завтра будет ещё больше. А к приходу такого завтра надо готовиться. И не только пустопорожними разговорами. Ты, думаешь, я не понимаю и не знаю цену вот таким посиделкам? Все, кого ты видел сегодня – неудачники с детсадовских лет. У них с рождения на лбу написано, что они лузеры и потому, чтобы хоть как-то самоутвердиться, они и ищут куда бы и к кому приткнуться. Это шлак. Это… - Марк, подыскивая нужное, ещё более точное на его взгляд, словцо и, видимо не найдя такового от души сплюнул. - Вот что такое они, мои соратнички. Ты же из другого замеса. Это я сразу понял. При первой нашей встрече. Потому ты, Артём, и должен возглавить у нас ударное направление. Да! Буквально от красивого слова «удар». Ты способен этим заняться. Ты, я уверен, способен на настоящий поступок. На настоящий удар. И не торопись с ответом. В тебе сейчас забурлит твоя крестьянская кровь. Ты начнёшь возмущаться, мол, да что тут городишь, да? Я угадал? Мач эду эбаут насинг. Много шуму из ничего, как сказал Шекспир. Но пойми одно. Я предельно честен перед тобою. Я знаю, что только такие, как ты и способны встряхнуть это, в который раз впавшее в забытьё от дикого похмелья царство-государство.
Артёма единственное интересовало: что же в нём такого увидел Марк, что позволило ему смело обрушить на Артёма весь этот словесный бред. Более того уверенно полагать, что Артёму некуда и деваться, как только и «возглавить ударное направление» … И всё это так серьёзно, многозначительно. Нет, правильных слов о том, что сейчас происходит в России услышал он сегодня много, но смотри, кто эти слова произносит и тогда будет понятна их цена.
Он отмахнулся от этих мыслей. Вошёл в подъезд пятиэтажки, махом взлетел на третий этаж, не успел нажать на звонок – дверь отрылась. Она, Настенька любимая, ждала его, чувствовала, где он, как он.
Вскоре случилась эта поездка в Энск вместе с Марком и его подельниками по «р-р-революционной борьбе». Странная, но многое объяснившая Артёму поездка.
Накануне поездки выпал снег. Выпал с хозяйской основательностью на уже изрядно промёрзшую землю, нисколько не сомневаясь в том, что власть его продлится до апреля месяца, не меньше.
Выехали из Старокаменска рано, ещё затемно и добирались до Энска долго: трасса напоминала ледяной каток. Японский микроавтобус, принадлежащий университету и предоставленный для очередного рывка в освоении научных пространств профессору Горшкову, вёз их предельно осторожно.
Ярослав Иванович, любящий быть авторитетом не только среди интеллигентского сообщества Старокаменска, но и среди самой разношёрстной молодёжи, сам, разумеется, сформировал состав делегации.
В неё, помимо коллеги Горшкова профессора Голобородько, вошли совсем ещё молодые люди – ровесники Артёма. Ни с кем из них он не был знаком, кроме Марка, который и уговорил его поехать на этот пленум. Слово «пленум», равно как и все другие атрибуты того, что ёмко обозначалось словом «политика», в лексикон Артёма не входило никоим образом. Любопытство, однако, взяло вверх. К тому же, Марк, как всегда, был настойчив и убедителен:
- Ну, что тебе стоит? Поедем! Людей умных послушаешь. Окинешь своим крестьянским взором ещё один сегмент патриотического движения. Партия эта недавно образовалась, её вожак – личность известная и колоритная. Ставку, я слышал, собирается делать на молодёжь, а не на этих замшелых борцов за толстозадую Русь. То есть на нас ставка, просекаешь? Да, ты, вообще в Энске был? Нет? Ну, так заодно и глянешь на сибирскую столицу.
- Я так понимаю, на этот…пленум? да?.. должны ехать те, кто в этой партии, про которую ты, Марк, говоришь, состоит, правильно? Я же про неё впервые от тебя сейчас слышу, - пытался отбиваться Артём.
- Ерунда! Я тоже к этой партии никакого отношения не имею. Да, по ходу, и никто не имеет кроме профессора Горшкова, помнишь того лощёного фраера? Ну, выступал он перед нами, речь толкал о грядущей революции. Вспомнил? Так вот, кроме него к державникам никто в нашей округе-округе и не принадлежит. Он, я знаю, давно приятельствует с лидером этой партии. Ну, а чтобы показать, что и у нас в округе уже есть партийная организация он эту поездку организует. Ясно?
- Да, мутно как-то всё, - Артём продолжал слабо сопротивляться.
-Ну, вот и съездим, в мутной водице рыбку половим, - смеясь, подытожил Марк их разговор.
Энск встретил их только что утихшим снегопадом. Площадь перед домом учёных сибирского отделения академии наук, где должен был состояться выездной пленум державно-национальной партии, была потому ослепительно бела.
Весь фасад помпезного, величавого здания с крупными буквами на фронтоне - «Дом учёных» - плотно занавешен афишными плакатами: с них улыбались зазывно лица тех, кто денно и нощно кривлялся, и хрипел в телеящике. И внутри здания, в том числе в большом, хранившем ещё следы академичности и торжественности актовом зале дома учёных, впрочем, как выяснилось, уже бывшем, вовсю распоряжался современный шоу-бизнес, устраивая здесь регулярно концерты попсовиков среднего пошиба и прочих эстрадных «звёзд», занимающихся любимым своим занятием – «чёсом».
На проведение пленума вместе со временем для регистрации было отведено три часа – ни минуты больше. В противном случае охрана бывшего дома учёных, а ныне концертно-развлекательного комплекса «Бакс» действуя на законных основаниях и не исключено, как было объяснено в реляции организаторам пленума, с использованием силовых методов, освобождала помещение от посторонних лиц.
На пленум приехал лидер партии господин Севастополев, именно так – господин - представлял его моложавый тщедушного вида помощник с узкими, какими-то козьими щеками.
Севастополев являл собою громадного мужчину с мощно выпирающим животом, готовым, казалось, с хрустом вырвать пуговицы на застёгнутом тёмно-синем дорогом пиджаке, с лысым блестящим черепом и окладистою, уже седою бородою. Его цепкие маленькие глазки на породистом высокомерном лице, спрятанные за очками в золотой оправе, тщательно и строго рассматривали каждого из тех, кто ему был представлен, когда шла регистрация делегатов.
-Марк Белов, Алексей Яковлев, братья Владимир и Юрий Швецовы, Вадим Биндер, Артём Сметанин… Представители передовой молодёжи Верхнеобья, - руководитель делегации профессор Горшков комментировал, с лёгким налётом иронии, называя каждого с ним приехавшего.
Севастополев своей ладонью крепко жал протягиваемые руки, слегка встряхивая их. Марк при этом болезненно поморщился, Артём же ответил достойным перехватом и, ощутив его силу Севастополев как-то радостно удивившись руку Артёма в своей задержал, а его энергичные губы, вытянувшись трубочкой, выдохнули: у-у!
Делегация Верхнеобья была, без всякого сомнения, самой молодой по возрасту. Подавляющее большинство участников пленума, как отметил Артём, были людьми двух возрастов: либо далеко не юными, либо уж совсем старческого возраста, про таких в деревне говорят: сиди на завалинке и не рыпайся. Но при этом, что очень удивило Артёма, лишь некоторые из них пытались держаться степенно и солидно, остальные суетливо и беспрестанно перемещались по пространству холла перед входом в актовый зал.
Когда же, наконец, угомонились и согласно настойчивым увещеваниям мужчины с красной повязкой на рукаве прошли в зал и там расселись, выяснилось, что делегатов чуть более сотни и островки их, разбросанные по большому, тысячеместному залу, выглядели совсем сиротливо. Особенно если смотреть сверху с балкона, где молодые верхнеобцы поначалу и разместились. Однако, открывавший пленум помощник Севастополева, назвавшийся исполнительным секретарём партии и ещё чем-то совсем уж труднозапоминаемым попросил их спуститься в зал.
- Поживее, поживее, ребятишки! – снисходительно распоряжался он и подобно профессору Горшкову тонко иронизировал. – Сила - в единстве наших рядов.
Все, кроме Артёма, повиновались и спустились.
Какая же муха укусила внука землепашца Сметанина, непонятно, но он вдруг почувствовал, что если сейчас покорно последует за стайкой «представителей передовой молодёжи Верхнеобья» - то что-то важное, причём немедленно, потеряет в себе. От природы, наделённый умением контролировать себя, Артём спокойно, никак не реагируя, остался сидеть на балконе. Марк удивлённо посмотрел на него снизу, повелительно махнул рукой, потом ещё несколько раз повторял такую процедуру.
Помощнику Севастополева, который предоставив слово своему шефу для доклада спустился со сцены в зал, и, наклоняясь то к тому, то к другому делегату и что-то им, нашептывая, непослушание Артёма не осталось незамеченным. Видимо это его и удивило, и раздосадовало. Чем иным можно было объяснить то, что он не поленился и поднялся на балкон. Судорожно подёргивая козьими щёчками, нервически вздрагивая своим тельцем, негромко, строгим, не терпящим возражений голосом он стал отчитывать Артёма.
На сцене, между тем, разворачивался во всю мощь ораторского искусства Севастополев: «Господа! Вспомним великого мудреца Шекспира: «Опасна власть, когда с ней совесть в ссоре…»
Слова помощника были не обидны, нет, суровая строгость этого маломерки была даже смешна, но вот в интонации уж очень явно присутствовали ноты столичного сноба. Сноба, вынужденного терпеть, терпеть из последних сил вот такую дурацкую командировку в эту дикую холодную Сибирь, территорию, населённую испокон веков (видимо такая у неё карма) подобными этому парню невежами и невеждами.
Артем, продолжая никоим образом реагировать внешне, внутри моментально превратился в кипящий котёл… Внутреннее раздражение, копившееся в нём последние месяцы, особенно недели, когда он подался уговорам Марка поехать в составе делегации на пленум этой национально-державной или державно-национальной, он никак толком не мог запомнить название, сейчас, вот, прорвалось и заполнило всё внутри. Ну, зачем он здесь?! Среди этого утончённого словоблудия фальшивых людей? Он, простой крестьянский парень? Зачем? Ведь, что в принципе хотел он увидеть, о встрече с какими людьми мечталось ему в уговорах самого себя поехать, послушать, уму-разуму поднабраться? Артёму хотелось увидеть и почувствовать людей стремительных решений, людей смелых выходок, внешней грубоватости и, при этом людей с нежной душою. А что же он видел, что ощущал, оказавшись на пленуме партии, которая, как он выяснил, почитав программу, ставит цели самые благородные и идти к их достижению собирается самым смелым и решительным образом? Видел краснобайствующих, мягкотелых, каких-то даже бесполых мущинок, даже громадность Севастополева казалась картонной, ощущал неискренность и фальш самовлюблённых людей, одержимых манией к умственной истерии. Манией быть единственно правым в этом мире. Правым абсолютно во всём.
Впрочем, подумал Артём, человек во всём считающий себя правым, ни в чём не сомневающийся, кажется, по определению просто дурак.
Внук палашинского землепашца, сидя на партийном пленуме неизвестной ему партии и мучался тем, что всё, что сейчас приходило ему в голову не скажет вслух. Артём даже заёрзал от нетерпения, так ему, вдруг захотелось сказать, что он думает про всю эту публику. В Артёме вырос в этот момент и заслонил всего его простой крестьянский паренёк, знающий, как и с помощью чего защищать своё достоинство, свою личность.
Последнее же, что этому посодействовало, оказалась… перхоть. Ей были щедро усыпаны такие же узкие, как и щёчки, плечики помощника лидера партии.
- Слышь ты, перхоть ходячая, отвали, да? – Артём «включил» тот тон, который, по его разумению должен был оперативно завершить их общение, но он ошибся.
Помощник был, как часто случается с тщедушными сверхчестолюбивыми людьми, отчаянно задирист.
- Ты, это с кем так базаришь, сопля зелёная? Да ты знаешь, кто я? – зашипел козлощёкий.
- Знаю, - ответил Артём и левой своей ладонищей, захватив за тоненькую шейку помощника, курнул его голову в мягкое сиденье рядом с собою.
Помощников зад оказался выше его головы, лысеющая голова также была усеяна перхотью…
Ну, что ещё запомнил Артём?.. Кажется, помощник визгливо стал сопротивляться (темечко его побагровело), кажется, на эти звуки стали обращать внимание снизу, оборачиваясь и привставая с кресел…
Позже, размышляя над этой глупейшей ситуацией, Артём вспомнил случай в ночном клубе «Пилот», когда ему пришлось утихомиривать обкурившегося ди-джейчика. Ощущения, которые испытывал при этом Артём, были схожи. А именно: нелепость, какая-то абсурдность происходящего. И невольно Артём чувствовал себя этаким слоном в посудной лавке.
…Пришёл в себя Артём уже на улице. Он стоял напротив входа в метро и в кулаке крепко сжатом, оказывается, была спортивная шапочка… Побродил по Энску, поудивлялся на себя, повздыхал, а вечерним поездом выехал в Старокаменск. Удивительно, но всю дорогу Артём Сметанин проспал здоровым сном счастливого человека, освободившегося от чего-то тёмного и грузного.
У души и тела должно быть дело
В открытое окно его комнаты на втором этаже видно летнее предрассветное небо в бледных звёздах. Тянет свежестью, смешанной с запахом гари потухшего костра. Нынешний август, как часто случается, наступил с тихих серых дней с притушенным каким-то, мглистым солнцем. Отлетит незаметно такой день, вечер придёт тоже незаметно и тоже тихо, расположится скромно в окрестностях, присядет и молча, будет всматриваться в довольство и леность щедрой в это время природы.
От дождей отделяет уже едва ли не полмесяца, а месяц на небе большой и тусклый, выскочит заранее и расположится надо всеми, не дожидаясь настоящих сумерек и всё вокруг на земле в недвижном воздухе, словно в забытьи – и не хочется совсем отряхивать с себя эту покойную раздумчивость, так хорошо всему живому в это время!
И грустно. Именно в эти начальные августовские дни так ощутимо и так ясно, что лето на исходе… Да, будет ещё и алость обжигающего солнца, и жара, и зной случится палящий, заставляющий человека в поле литрами пить воду, да всё это ещё будет и не только в августе, но и в сентябре, но лето исполнив всё обещанное, вместив всё в первые два своих месяца, уже прощается с нами.
Человеку, связанному с настоящим делом в такую-то пору, ладно и хорошо. Вернувшись с работы, поужинает он на краю большого верандного стола, заставленного рядами ослепительно чистых трёхлитровых, впрочем, встречаются и двухлитровые, стеклянных банок, что готовы уже под засолку огурцов и помидоров, паром продезинфицированы.
Всё вокруг на веранде в укропном бодрящем запахе, хотя и душно, и жарко от беспрерывно работающей в такое время газовой плиты, и чтобы не мешаться женскому занятию уйдёт человек во двор, перекурит ужин, потом в огороде побродит – всего вдоволь, урожайный год! – и завершит вечер костерком неспешным в укромном безветренном закутке, в золе которого обязательно зароет несколько молодых картофелин. А сон придёт после таких посиделок быстрый и глубокий. И хватит его для подзарядки собственного организма на весь долгий последующий день.
Артём Сметанин проснулся и некоторое время, что против им самим утверждённых правил, нежится в постели. Сегодня можно. Сегодня он именинник. Двадцать пять лет. Всего двадцать пять или уже двадцать пять? А!.. Какая разница! Двадцать пять – и всё тут! Сил немеряно, гири в «спортсалуне» не ржавеют, энергии тоже не занимать, есть в этом мире Настя… работа любимая есть…
«Живёшь в России, значит, работай». Сколько себя помнит Артём Сметанин, столько и лет этим дедовским словам. Дед Вова, по сути своей, воспитатель. Вот и Артёма воспитывает с самых ранних лет. И слова эти произносит в обязательном порядке во время своего тоста на дне рождения всех внуков.
Свод дедовских правил не терпит обсуждения и критики. Деду не указ никто и ничто. Всё на этом свете этот милый дедушка пробует на свой крепкий, не по возрасту, зубок. Неосознанное его стремление подвергнуть беспощадному, язвительному критическому анализу знакомо Артёму с детства.
Помнится внуку, он в школу тогда только пошёл, как бабушка Любаша купила и принесла домой толстую книгу - народный календарь с картинками. В ту пору это было, когда, как дед говорил, едва ли не все подряд креститься по поводу и без оного начали, попутно жадно вычитывая гороскопы, да вот в книги, расплодившиеся с народными календарями поминутно заглядывая, словно и не зная совсем, как же без них жить, словно и дивясь на самих себя – да как же, мол, мы без этого всего и жили-то?
Дедушка сначала кругами вокруг книги походил, похмыкал, мол, некуда денег-то девать, потом уж, коршуном на календарь набросился, над приметами вдоволь потешился. На шестое августа, к примеру, - Артёмов день рождения, - выпадают по этому календарю Борис и Глеб. «Борис и Глеб – поспел хлеб. Борис и Глеб – дозревает хлеб».
- Это как, спрашивается? Одна нога в поле, другая на печи? Чему в таком разе больно, а, народные приметчики? – коршун ярился, не жалея и совсем малого, несмышлёныша Артёмку, попавшего под раздачу. - Далее. Читаем в вашем молитвеннике: «Бориса и Глеба – паликопна». Ну, то есть, гроза жжёт копны и поэтому в поле старались не выезжать, за полевые работы не браться. Так и написано здеся, глякося: «На Глеба и Бориса за хлеб не берися». - А ежли, - опять ехидничал дед, - неделя как вёдро и на нёбушке ни облачка, и рожь уж поспела по самое не могу, что же – опять в доме от грозы прятаться?
Закончилось всё тем, что книга с народными приметами была отброшена презрительно подальше и дедом же были произнесены, точнее, процитированы, нравоучительные слова Мичурина о том, что нельзя ждать милости от природы, и что взять их у неё, вот, мол, Артёмка, наша с тобою задача. А все эти «паликопна» для таких вот невежд.
Невежды, правда, не персонифицировались, оставшись в том обличительном дедовом монологе образами обобщёнными.
Подобное поведение деда Артём воспринимает спокойно. Более того он примерно с подросткового возраста стал перенимать у своего главного воспитателя, коим по праву был дедушка, вот такие задиристо-куражистые правила поведения с окружающим миром.
И именно дедушка молчаливым своим придирчиво-добродушным доглядом и решил спор между родственниками, когда настала пора для Артёма определяться, куда поступать после школы.
Мама с бабушкой Любашей уж очень хотели его в педагогический заманить, в недальний от них город Бинск. Особенно бабушка – педагог со стажем, всю жизнь в школе - пропагандой учительского труда занималась… Да так настойчиво и искусно, что Артём уже было, стал и склоняться в пользу этого варианта. А что, думал, поступлю без проблем на какой-нибудь математический… Математика, впрочем, как и остальные предметы ему давалась легко, учитель мужского рода, мыслилось Артёму совсем по-взрослому, всегда в цене, да в тепле, да в чистоте…
Но, однажды утром… утром майским, свежим, полным уже юных, сочных зелёных красок, утром ранним, перед выездом в поле, - на носу были выпускные экзамены, но он, Артём, с устного согласия директора школы помогал деду с севом, у второго сеяльщика дедовского фермерского хозяйства «Весёлый бедняк» внезапно прихватило спину – простая, но чрезвычайно взрослая и столь же чрезвычайно ответственная мысль озарила без двух месяцев семнадцатилетнего Артёма: да как же без этого?! Вот без этого знобящего чувства волнения, что сейчас, сейчас вот мы начнём, в который уже раз начнём дело, наше сметанинское дело – хлеб выращивать… да как же я без этого и кто я тогда?!
И тем утром знаковым дед, как всегда, перед тем, как усесться Артёму в видавший виды пожилой трактор ДТ-75 с прицепленным к нему сеялкой, провёл «инструктаж»:
- Не суетись, Артемий, блох-то не ищи. Тащи плавно, без рывков, тогда тебя надолго хватит и качество не пострадает, - и не утерпел, сбалагурил. – Был бы дождик, был бы гром, нам не нужен агроном! Да?
- Нужон, нужон - забираясь в кабину скороговоркой бросил, дурашливо зачем-то окая, Артём и проверяя сцепление, повторил, словно, вот сейчас, в этот стартовый перед севом момент, доказал, наконец-то, кому-то, с кем спорил последнее время неустанно, доказал что-то до сих пор бывшее неясным доказал – вот сейчас! - и утверждая безоговорочно, повторил с вызовом. – Нужон!
- Ну, всё! Тогда по коням! – зорко глянув в зло прищуренные зелёные глаза внука, бросил и дед бодрый лозунг, отправляясь к своему трактору, также старенькому Т-40, «сороковнику», как его любовно называют механизаторы за скромный нрав и скромные силы, но безотказность и терпеливость в работе.
Артём всё же не выдерживает: валяться долго в кровати?! Нет уж, никакие младенческие юбилеи, - как ещё обозвать двадцатипятилетие? - не могут переломить его железного правила! Проснулся-потянулся, встал с кровати и, будь добр, не ленись, легкая утренняя зарядка: растяжка, приседание с восьмикилограммовыми гантельками в руках, отжимание от пола на кулаках. В самые напряжённые дни, когда «намудохавшись до темени в глазах» (из «цитатника» деда) в сон как в омут падаешь, всё равно утром, пусть и совсем немного, но гимнастика, пусть и лёгкая, присутствует обязательно в его утреннем распорядке. Ну, а в обычные, без той самой «темени в глазах», дни, особенно же зимой, Артём своё тело тренирует, держит в тонусе по полной программе. Эта привычка тоже из детства.
Лет в двенадцать Артём после победы в районном первенстве гиревиков в своей возрастной, самой младшей группе, решил, что, во-первых, не зря так упорно и целенаправленно тренировался целый год под руководством дяди Игоря, также в школьные годы бывшего лучшим гиревиком района, - вот он, результат, а во-вторых, будет тренироваться и дальше, будет с ещё пущим азартом и, в конце концов, станет чемпионом всей России, вон как живущий в соседнем районе Леонид Михайлович Канарейкин.
Михалыч - самородок, которому вдруг втемяшилось в голову отправить заявку на чемпионат, что проходил аж на другом конце России - в городе Белгороде.
Занял деньжат тренер детской спортивной школы в райцентре Кедровка на поездку у местного торгаша, чуток администрация районная помогла, а в Белгороде сорокапятилетний Леонид Михалыч всем нос и утёр, став абсолютным победителем в классическом двоеборье.
Позже, когда Артёму довелось встретиться с Канарейкиным, смотрел он с восхищением и слушал, затаив дыхание этого былинного богатыря. Тот о своём успехе с усмешкой - столь любимым сибиряками видом самозащиты - рассказывал. Особенно запомнилось, как удивлённо его опытные и маститые гиревики со всей России матушки расспрашивали, откуда такой взялся, где же ещё двенадцать-то лет после того, как с печки слез находился, в каких-таких муромских лесах расхаживал?
Гиревой спорт, это конечно, не большой теннис, не футбол, и не хоккей. Кто-то и посмеивается, мол, забава это для сельских не знающих, куда силы дурные девать, парней. Что ж, если и забава, то настоящая мужская это забава. Забавляясь, а на самом деле, проливая пот на тренировках, совершенствуя навыки и оттачивая технику, уже в старших классах Артём стал выезжать на окружные и зональные сибирские соревнования. На высшую ступень пьедестала не запрыгивал, но случалось, был в призёрах.
А в студенчестве он не пропускал ни одной тренировки в университетском тренажёрном зале. И стал-таки, стал победителем студенческого первенства России в рывке в весовой категории 75 килограммов.
Потом «дружба» началась с Марком Беловым, история с поездкой в Энск случилась… Потом травма, а во время восстановления вдруг пришедшее желание стать первым в учёбе…
Сейчас, отжимаясь привычные пятьдесят раз от пола, именинник Артём вдруг решает, что после уборочной приналяжет опять на классическое (рывок и толчок) двоеборье, свяжется на форуме с товарищами по соревнованиям, узнает, как жизнь в гиревом спорте идёт, что новенького, быть может, получится, куда выехать на соревнования. Но для этого надо, прежде всего, заставить мышцы вспомнить весь тренировочный цикл, втянуться в него.
Ну, да ничего, втянемся. Как футбольный патриарх Николай Петрович Старостин (Артём симпатизирует «Спартаку») говорил? «Выигрывает не тот, кто больше может, а тот, кто больше хочет». Мудрые слова, особенно для нас, простолюдинов.
А потом… потом можно дерзнуть и на рекорд в рывке, сначала собственный, а там уж, как пойдёт, куда кураж выведет.
Рывок нравится Артёму больше, чем толчок. Хотя, как правило, человеку, который впервые берет в руки гири, он, рывок, кажется намного проще и понятнее толчка. Но затем, когда начинается работа на результат, становится понятно, что рывок требует более тонкого и вдумчивого подхода, больше терпения и выдержки. Рвутся мозоли, гиря выпадает из руки, ломит спину, а количество подъемов растет очень медленно. И тут уж без терпения, терпения нечеловеческого не обойтись. Техника в рывке, имеющая едва ли не первостатейное значение, приобретается годами напряжённых, непрерывных тренировок.
А и начнём тренировки прямо сейчас! В честь, так сказать, юбилея!
Артём осторожно, чтобы не разбудить деда с бабушкой спускается со второго этажа по лестнице с несколькими скрипучими ступенями, он их знает наперечёт, но вот никак не найдёт время их заменить, лентяй! корит он себя в очередной раз - выходит на крыльцо.
Рассвет только занимается. Небо на восходе начинает тепло и нежно желтеть. На деревенских дворах родного Палаша всё ещё усыплено молчит.
Артём вдыхает полной грудью, улыбается широко неизвестно чему, затем спускается с крыльца и, приласкав на ходу пробудившегося и метнувшегося к нему Рекса, направляется в свой спортзальчик - пристройку из бруса к летней кухне, где у него сооружён собственными руками помост из крепких сосновых плах.
Дедушка и этот уголок для занятий внука «приложил» в своих язвительных монологах, называя его не иначе, как «спортсалун».
Артём открывает дверь, щёлкает выключателем. Стоваттная лампочка, вспыхнув, освещает спортзальчик. Три метра в длину, три в ширину, махонькое оконце, которое служит при необходимости и кондиционером. Гири – пудовые, «полуторки» и «двухпудики» - выстроились вдоль стенки и ждут, словно, солдаты, приказов своего генерала.
В «спортсалуне» предельный аскетизм обстановки – помост с гирями – нарушают из предметов только часы в виде ракеты на подоконнике, да овальное большое зеркало, снесённое сюда из дома.
В зеркало сейчас, после небольшой, всего-то на двадцать минут тренировки-зачина, Артём и смотрится. Лицо как лицо, с чуть оттопыренными ушами, но при этом (давай всё же себя похвалим) внимательный взгляд зелёных глаз, мощная шея на широких плечах, любимая короткая стрижка – практично. Рост, скромно скажем, не маленький. Торс впечатляющий, с кубиками на животе.
- Нарцисс, - язвит внутренний голос. – Бочком, бочком ещё встань.
-Классический спартанец, - хмыкает довольно Артём и добивает виртуального в этот ранний час оппонента и вовсе неопровержимым фактом. - Причём, замечу, без единого грамма химии.
Мужикам, особенно суровым, к телу своему надо относиться бережно, с любовью. Эта известная истина пришла к Артёму с наблюдением за дядькой Игорем. На глазах племянника тот из поджарого, скорого в движениях мужчины, некогда лучшего гиревика района, к этому виду спорта Артёма дядька и пристрастил, превратился в рыхлого увальня, с одышкой.
Закон, если хочешь прожить жизнь настоящим русским мужиком прост и категоричен: твоё тело не должно лежать в туне. Постоянное движение, постоянная работа для мышц и мускулов. Всё ведь, действительно, просто. Но как же трудно и сложно эту простоту в дело всегда пускать.
«Дел не было у тел, тела хлестали водку», - так приятель дедов, часто из Старокаменска к ним наезжающий, корреспондент с окружного радио Матвеев говорит. А Панфилыч, одобряя, дополняет своим афоризмом: «У тела должно быть дело». Правда, Артём слышал от деда, что Матвеев с журналистики куда-то ещё ближе к власти перебрался. В этом году не приезжал ни разу. Государственные дела мешают, грустно язвит дед – уж сильно за жизнь он любит с этим дядькой поговорить.
Артём щёлкает выключателем, выходит на воздух. Хорошо! Хорошо от позывов размявшегося тела, каждый мускул, каждая мышца которого сигнализирует, но не тревожно сигнализирует: спасибо хозяин. Спасибо вдвойне, что омываешь сейчас нас холодной водицей, хорошо! Хорошо и от того, что вот в это примечательное (юбилей, поди ж ты, куда!) утро Артёму спокойно так и уверенно от мысли, что он ещё себя покажет, он всем ещё напомнит, что есть такой в затерявшемся на сибирских просторах сельце Палаш, богатырь не богатырь, но силушкой явно не обделённый парень-паренёк, что совсем не с ноготок…
Хорошо, наконец, ещё и оттого, что сегодня они с дедом начинают уборку хлеба.
Предстартовое волнение
На кухне в доме горит свет. Дедушка с бабушкой уже проснулись, возятся с завтраком.
Бабушка Любаша прижалась к широкой груди внука, наклонённую его голову, расцеловала. С днём рождения поздравила. Ушла в спальню и вернулась оттуда с подарком. Рубашку красивую, фиолетовую цветом и, судя по всему, дорогую да плюс галстук для внучка приготовила. Галстук тоже, как и рубашка, стильный, определяет Артём.
Ну, бабуля, ахает про себя в очередной раз удивлённо, ну и ну! Деду, никак не желающему стареть и от молодёжи отрываться, ни грамма не уступит. Всё знает, всё понимает про нынешнюю жизнь. Дед же, важничая, протягивает в довершение подарочного момента набор для бритья, тоже не дешёвый.
- Спасибо, дорогие мои. Отработаю, - обнял, прижал их к себе.
У бабушки тотчас глаза на мокром месте. Дедушка носом подозрительно шмыгнул, отвернулся:
- Ну, значит, Артемий, вечерком отметим это дело. Родственники, думаю, заглянут на огонёк. Как думаешь, баба Люба? Ты, слушай, давай-ка ложись. Глаза вон всё красные.
Совсем слабой стала бабушка, постоянно недомогает, давление скачет, как оглашенное. Особенно тяжело ей утра даются. Вот и сейчас ходит бабушка, шаркая ногами на кухне, пытается помогать с готовкой завтрака. Делает это неловко, то одно забудет, то ложку обронит. Дед тут уже и вовсе не выдерживает:
- Иди-ка ты, старая моя подруга, приляг лучше. Потом встанешь, расходишься. Пустырника тебе заварил, не забудь. А мы сами с усами. Сварганим чёнидь, я с вечера мясо отваривал, от тоже память дырявая! В холодильнике, щас достану…Пир горой затеем с утреца – кака нам работа после этого, да, Артемий?
- Само собой, - подхватывает внук утреннюю, столь любимую ими обоими, разминку, теперь уже в словотрепачестве, оно опять же и бабушке может лучше чуток станет, бодрость их и в неё хоть немного вселится. – Может, дедунь, рванём в Овсянниково?
- А чито там, унучек? – дед радостно и открыто играет.
- Дык, районную олимпиаду власти затеяли. По шашкам и метанию дротиков. А ещё, этот как его… Кёрлинг. Швабры новые говорят, завезли. Молодушки ими камни по льду гоняют.
-Ну! Ты поглянь, самое время… Так что, бабулька, ты нас не теряй!
- И с призами ожидай!
… А за всем этим – волнение.
И пускай хорохорится Панфилыч, задай ему сейчас вопрос про волнение: «Какое там волнение?! Куда вот, уберёмся, когда, продукцию девать будем, лучше скажи?»
Пускай… Волнуется, конечно и дедуня… Потому и завтрак какой-то скомканный получается. Быстрее, быстрее! – туда, в поле русское.
Последние дни, последние часы перед уборкой сотканы из напряжения, из ожидания. И такого не испытываешь ни перед какими другими полевыми работами. Ведешь с самим собою непрестанные разговоры: всё ли подготовил, всё ли с техникой наладил, ничего не забыл? Как-то с погодой – какие ветра, откуда чего гонят?..
Выходят они после завтрака во двор. Низкое солнце ещё касается краем своим земли. Продолжает потягивать запахом потухшего костреца. Знобко, зябко, но хорошо! И идут дед с внуком (Артём на голову выше, молодец русский) через всю ограду к гаражам. Идут, сопровождаемые Рексом. Эта немецкая овчарка, надо сказать, характер имеет несколько не соответствующий столь солидной и уважаемой породе. Вот и сейчас Рекс, прежде всего Панфилычу, внука он воспринимает более легкомысленно, всем видом своим даёт понять, что и всю ночь-то он не спал, глаз не смыкал своих собачьих… ваш, мои разлюбезные хозяева, покой оберегал, и сейчас, гляньте-ка на меня, на красавца! - вот, бодр, свеж, готов хоть с вами на работу, хоть дальше службу нести, настоящая служивая собака, повезло, ох, как же вам повезло со мною…таких ретивых, да безропотных службистов поискать ещё надо, днём с огнём не отыщешь, был похож на меня Геракл, так схоронили старика, трудягу-лошадягу… нет, нет на всем белом свете таких преданных вам, с безупречной службистской репутацией, нет, клянусь потрёпанным ухом…так, что зря некоторые, не будем показывать лапой, лишним куском мяса попрекают…
- Вроде он опять в огороде порезвился. Опять на цепь надо сажать, - делает вывод Панфилыч, заглядывая в золотисто-шальные Рексовы глаза.
Гаражей у них несколько. Но этот не гараж. Гаражище. Здесь спокойно, не теснясь, расположились комбайн Енисей и два трактора Беларусь МТЗ-82.
«Гаражище» – гордость дедова. Впрочем, как и дом двухэтажный. Но если строительство дома Артём не помнит решительно, он тогда ещё и не родился, то в строительстве гаража принимал самое непосредственное участие.
И кран-балкой заправлял, и крышу сооружал, и бетонировал, и шпатлевал. Всё делал. Разве, что даже в соавторах архитектурного гаражного проекта не значится. Потому как Панфилыч всё до мелочей продумал сам, дополнений, а уж тем более исправлений не допускал.
Бабушка рассказывала, что и со строительством дома точь-в-точь было. Суровым Панфилыч и архитектором оказался, и заказчиком, и подрядчиком, и прорабом, и мастером участка всё в одном лице. Зато уж дом получился как картиночка. Четверть века уже стоит, а в Палаше и рядом с таким домом поставить никакой другой нельзя. Один балкон чего стоит. Весь в резьбе ажурной, выйдешь летним утром на него, на перила обопрёшься, солнце тебя поднимающееся ласкает, птички на рябинке поцвикивают весело – красота!
Гараж же, понятное дело, архитектурными виньетками не украшен. Суровым машинам – суровое и жильё, пошутил Артём как-то. И получил от деда по полной:
- Дурилка ты, картонная, - осердился Панфилыч, - Главное, чтобы простор с теплом сочетался. Понял?
- Понял, - засмеялся внук. - А про дурилку ты от кого набрался?
- И не того с вами наберёшься, - проворчал дедуня.
Из одного гаража, что поменьше размерами Артём выгоняет «Камаз». Мощный двигатель с турбонадувом, двести сорок лошадок силёнка, трёхосный – в самый раз для сибирских дорог. А главное в кузов вмещается тринадцать тонн пшеницы – это вам не шуточки, не пробежки на зилке или газончике с их кузовишками туда-обратно, с поля до мехтока.
Нет, Татарин, так в шоферском народе уважительно называют «Камаз», – это серьёзно. Ухаживай за ним, и он не подведёт.
А вот комбайн «Енисей» дедушка купил пять лет назад, Артём тогда на третьем курсе учился. Дедушка в той ситуации с покупкой комбайна проявил недюжинные способности. Неожиданно, и как потом выяснилось, на совсем короткий отрезок времени цена на красноярскую сельхозтехнику резко снизилась. И Панфилыч, это дело просёк, собрал деньги быстро, кое какую сумму подзанял у проверенных в делах друзей и пригнал в марте 2004-го этот самый «Енисей», который ему ещё в феврале обошёлся бы в миллион триста, а здесь покупка обошлась в девятьсот восемьдесят тысяч рубликов. Тоже техника серьёзная. Правда, в первую для него уборочную комбайн капризничал. Ну, никак не хотел оценивать ту предельную степень заботы о нём со стороны внука и деда.
А уж как они его жалели! Обкатывали, причём долго обкатывали, теряя время, на малой скорости, чтобы постепенно, не рывками исчезала в работе двигателя излишняя жёсткость от не притёртых ещё подшипников, колец поршневых, шестерён. Словом, всего того, что передаёт движение ходовому механизму. Эта «начальная лётная подготовка», как выражается дед, необычайна важна, и для неё есть определённые, пусть и неофициальные, от опыта механизаторского берущиеся, временные нормативы.
Начни обкатку правильно, и нутро комбайновое без приобретённых язв обойдётся без сердечной приобретённой аритмии. И будет комбайн здоров и вынослив в работе и отплатит твою чуткость и бережливость к себе сполна.
Однако новый комбайн, то вздыхал тяжело, то в его мощный трескучий рёв проникали ненужные, какие-то вибрирующие шумы… Они к «Енисею» и так и этак, всё перепроверили, во всякое место «степного корабля» заглядывали, пока, наконец, неполадку не нашли и не устранили. Сами. Вызывать специалистов из агросервиса, по договору при покупке это предусматривалось – кучу бумаг оформлять, нервы палить, а главное, золотое времечко уборочной терять.
Ну, после того как организм комбайновый поправили «Енисей- 1200» - так он целиком прозывается, - заработал как часы. Тьфу, тьфу, тьфу…
Дед после первого дня прошлогодней уборочной развспоминался, на скольких комбайнах довелось поработать. Долгий список получился.
- И веришь, Артемий, или нет, одна и та же радость повторяется, будто в первый раз. Вот, когда барабан молотильный зарокочет и треск этот начнётся. Мелкий. Звонкий. Словно литой дробью по железному листу…
- Ну, да. Даже мурашки по телу, - серьёзно, без намёка на иронию согласился внук.
Артему с пяти лет помнится этот звук.
Звук первого вымолоченного зерна, стучащего о жестяные стенки бункера. Это только для опытного слуха, но Артём мог на чём угодно поклясться, что ещё совсем маленьким распознал этот звук. Звук настоящего русского дела.
И зерна будет потом вдоволь, и первые волнительные часы уборочной перейдут в изматывающий марафон, порою прихватывающий не только октябрьские морозцы, а и снег настоящий… Но вот эта звонкоголосица в бункере первых зёрен нового урожая… Нет, к такому никогда не привыкнешь. По ней хлеборобы и года свои считают. Да, именно с пяти лет Артём себя помнит, и первые воспоминания с болью связаны.
Первая боль была неожиданной и тактильной.
В тот день солнце калило нещадно. Отец привёз его на машине в поле. К комбайну, на котором работал дедушка Вова. Из отцовой кабины Артёмка выпрыгнул и бегом к остановившемуся комбайну. По лесенке забрался ловко, дед его принял, в кабину за руль усадил. Артёмка чуток в кабине повертелся и на мостик, что ведёт к двигателю и соломонакопителю. Ручонкой схватился за железный поручень и вскрикнул – обжёгся. Да сильно так – поручни-то, как сковородка раскалённая. А второе воспоминание совсем рядышком по времени. И соединяется в памяти опять полем, опять машиной. Но на этот раз легковой.
В ней едут просёлочной дорогой, напрямки, так ближе – перепуганные бабушка с дедушкой, мама, братик старший Вадик. Мама прижимает Артёмку к себе и плачет.
Они едут в больницу. К папке. Так ему сказали.
А в больнице, где так пахнет зелёнкой, с которой уже хорошо знакомы его коленки и локти, они идут в палату. На кровати лежит весь перебинтованный человек. Из перебинтованной головы смотрят на Артёмку знакомые глаза. Папкины. Он смотрит на Артёмку и стоящего рядом братика и силится что-то сказать. Шевелит губами, но ничего не разобрать, что папка говорит…
А потом, через ещё какое-то время – Артёмка видит себя на кладбище, где много-много народу и где многие плачут. А бабушку Любашу ведут под руки. А в гробу в чёрном костюме и галстуке лежит, скрестив руки на груди папка.
Он уже не смотрит ни на кого. Глаза его закрыты. И Артёмка пытается понять, пытается обидеться на тех, кто, плача и причитая, доносит до него, что как же он будет без папки жить. Почему без папки? Он не понимает этого. Папка, пусть и не смотрит сейчас на него, и глаза его закрыты, но он просто спит. Выспится вот, проснется и помчатся они на папкиной машине на рыбалку…
Русское дело
Внук сегодня – в первый день уборки – «Камаз» передал дедушке. Таков был уговор, случившийся несколько лет назад. А сейчас это своего рода ритуал.
Первые круги по полю на комбайне делает Артём.
Уборку, по традиции опять же, начинали Сметанины с ячменя – это зерно покупал у них по договору Андреевский, расположенный в их районе, пивзавод.
Движок пусковой «Енисея» охотно откликнулся треском от первого рывка заводного шнура. Не суетясь – вот уж чего, так суеты-маеты дедушка в людях, особенно которые мужского рода, терпеть не может - Артём дал движку прогреться. Затем переключил на дизель, и тот, не капризничая, лишь чуток отхаркнувшись сгустками чёрно-бурого дыма, басовито, да крепко, да при том, как-то даже и урчливо, застучал. Мелкая дрожь прошлась по всему комбайновому туловищу.
Ах, как же хорошо начинать дело в такой вот ранний, свежий и молодой час! В час, когда солнышко ещё как следует не протёрло свои всё ещё по-летнему лучистые глаза… Но скоро, совсем скоро проснётся оно и начнёт проверять всех, кто в поле на прочность и стойкость.
…Артём вывел комбайн по меже на угол ячменного поля. Развернулся.
Как и спланировал раньше, он поведёт «Енисей» по длинной стороне.
И вот - так не единожды случалось с ним в самом начале хлеборобного дела - Артём увидел себя, словно со стороны. И стал внимательно фиксировать всё с ним – песчинкой Космоса, но с комбайном слившейся песчинкой, ставшей с ним одним целым, - происходящее. И вместе с этим надмирным ощущением мелькнуло в голове более чем земная просьба-мысль: не подвели бы новые, как следует не проверенные ещё в работе плунжеры гидроцилиндров, не попал бы в них воздух.
В соединении космического и земного возникла ясность и простота. Всё стало стройным, всё стало цельным, сформировавшимся, законченным, знающим свою цель и своё предназначение.
Багряные солнечные лучи густо, до искристого блеска озаряли ячменное поле. И в который уже раз в готовое начаться дело вмешалась краткосрочно жалость: как не хочется нарушать такую-то красотищу, вторгаться в эти чистые нежные краски на грубой, грохочущей машине.
Но дело, русское дело, не ждёт!
Артём опускает жатку комбайна. Как и приметил и решил ранее всё осмотрев, опустил на самый низкий срез. Включил её. Застрекотал, пока вхолостую, нож, плавно кружась, замелькали длинные планки универсального эксцентрикового мотовила…
Степной корабль «Енисей» отчалил от пристани - края поля.
Планка мотовила (когда-то, вдруг вспомнилось Артёму, вспомнилось сейчас, в этот стартовый круг по ячменному полю, в семидесятые ещё годы, как рассказывал дядька Игорь, из крепких филенчатых мотовильных планок сельские мальчишки делали, выпиливая, крюки для хоккейных самодельных клюшек) опускаясь, ударила по первым колосьям, но только лишь встряхнула их. Но тотчас другая планка, дальше и гуще полонившая стебли, пригнула их длинный и плотный ряд. Нож молниеносно подсёк их у корня, вращающиеся непрерывным винтом шнеки сдвинули их к середине жатки, на транспортерную ленту. Соломенная масса, сминаясь и переворачиваясь, упруго сопротивлялась захватившим её механизмам, словно протестуя против такой своей участи. Но проворная лента транспортера уже несла её внутрь комбайна, где сразу изменились все звуки. Прежде всего – звук молотильного барабана. Из пустого, какого-то безалаберного и легковесного он стал глухим, рокочущим. Стал рабочим. Дело, русское дело, пошло!
И потом уже повторится то, что повторяется с ними в первый день уборки.
Они проигнорируют с дедом завтрак, а обеду уделят совсем короткое время – так по-мальчишески захватит их, молодого и старого хлеборобов, азарт начатого.
Азарт, от которого забываешь всё на свете. Азарт, которым так легко обмануться, в том числе и насчёт своего возраста. Панфилычу в этот Первый день, Воскресный день казалось, что вот и отброшен за ненадобностью груз прожитых лет, что всё ожидаемое всю жизнь, вот сейчас и раскроется, распахнётся ему… Азарт, который делает их, по выражению, какого-нибудь лоботряса Латышева, «лютыми до работы дураками». Ну, да что же… И такие на свете нужны. Дело, которое они начали в который уже раз, не последнее дело на белом свете, скорее, совсем наоборот.
… Артёма во время этих первых кругов на ячменном поле опять потянуло (что не есть хорошо, самокритично отметил: притупляется внимание) в прошлое воспоминание, как однажды, подобные, злые, ехидные слова, что-то типа, «от работы кони дохнут, где бы ни работать – лишь бы не работать, а таких, как твой дед умные люди запрягают и на них всю жизнь ездят» - услышал он подростком от своих сверстников. Услышал, когда они, подростки, вдруг разговорились про жизнь, выйдя из духоты палашинского клуба, где только что лихо вытанцовывали под супер-пупер хит того лета про «какао-ко-ко-ко».
Панфилыч, когда Артём поделился с ним переживаниями от услышанного, сей момент такую философскую концепцию загнул, что сам, кажется, присвистнул от своего умища.
- Это люди говорят, которые сами жить не хотят и другим не дают. Постоянная подозрительность к добру-то не приводит. Она, знаешь ли, подозрительность эта… в человеке ломает азартное желание дела, - Панфилыч, словно убоявшись высоты, на которую забрался в своих умствованиях, не спеша, с достоинством, но спустился. - Это такое заболевание у них, Артемий, душевное. Во всём всех подозревать, а главное подозревать в худом. Вот, к примеру, сколько работаю, столько и слышу: Сметанин жадный до денег. А то, что я и до работы жаден? Так такое им сказать, значит свою ненужность доказать. Зачем они живут на свете? Вонять только?.. Так что, Артемий, услышишь такое ещё – посмейся над этим. Вот уж чего они не переносят, так это когда над ними самими смеются. А работа… что работа… Я так скажу: живёшь в России – значит, работай. Что ты улыбаешься? Ну, что?! Часто такое говорю? Ничего. Повторенье – мать ученья. И к работе, как к творчеству относись: замысли, наметь, увидь всё мысленно, каким всё станет через год, через пять лет… А потом вот этими руками, да вот этой головой намеченное и намысленное в жизнь реализуй. Никакое дело без фантазии невозможно, я так разумею. Хочешь прожить достойно? Тогда не ври - раз. Не ной – два. Не считай себя умнее всех – три. И ещё, Артемий, главное, - вкалывай, трудись. Будешь тогда без вины смело в глаза людям смотреть.
Артём слушал. Подростковая непокорность, норовила не соглашаться, усмехаться, но ещё более глубинное, природное не позволяла эти слова дедовы мимо ушей проносить.
Погода в эту уборочную не подвела. Жаркая своевременная сушь, запах настоявшихся хлебов. А к этому: горячая выносливость техники, человеческие организмы до предела, сконцентрировавшиеся на долгие-долгие рабочие дни и ночной отдых, размером с воробьиный скок… Управились потому с уборкой урожая втроём за три недели.
Артель «Весёлый бедняк», надо сказать, за последнее время изменения претерпела. Механика Зубатова районное начальство уговорило палашинское хозяйство возглавить. Дядька Игорь тоже ушёл из артели, отца сторонится, с тёткой Светой у него нелады в семейной жизни, пчёлками дядька вроде как увлёкся, «с ними мне только интересно, все остальные опротивели» – так однажды публично и демонстративно свою нынешнюю жизненную позицию обозначил. Поэтому им помогал, присоединившийся на пятый день уборочной, мужик палашинский по фамилии Фетисов, звать Дмитрием – больше двух лет назад крепко закодировавшийся (аж, на пятилетку целую), переживший стойко ломку и хмарь первых месяцев, а потому сейчас, при деле, а не на побегушках, на мир, взиравший с частой младенческой улыбкой на разгладившемся лице.
За сорокалетнего Фетисова приходила просить жена, работающая учительницей в школе и считающая Любовь Геннадьевну своей крёстной мамой в этой профессии. Собственно, она начальный этап переговоров по трудоустройству муженька и провела с бабушкой. Сам Фетисов не решился – у него есть ещё остаточная зависимость от мнения его прежних мордосизых дружков-алкашей, всех этих палашинских раздолбаев, что вокруг да около Дмитрия вьются, надеясь на его поражение в схватке со змием зелёным. Новейшая житейская история Фетисова известна Артёму. Он Дмитрия по-мужски поддерживает. То есть, на эту больную для Дмитрия кодировочную тему разговоров не заводит, и деда с его длинным острым языком взглядами приструнивает, вообще, особо им говорить просто некогда, да и на промашки фетисовские в работе за эти ударные уборочные недели строго не взыскивал. Да свои промашки сам Дмитрий, впрочем, больше всех и переживал. А это дорогого стоит.
Уборку они полностью завершили двадцать девятого сентября, а тринадцатого октября закончили пахать зябь. Втроём управиться с тысячей гектаров при доброй к хлеборобу погоде да с крепкой техникой – раз плюнуть.
«Что мы коллективно и сделали», - подводит итоги уборки Панфилыч, когда сидят они осенним вечером, сидят дома, распаренные после баньки.
«Тыща» эта гектарная сложилась из трёхсот своих пайных гектаров, да плюс гектаров, арендованных у хозяйства. Гектаров, бывших до того заброшенными - самый настоящий пустырь, сдавливающий со всех сторон, словно удавка Палаш. Кто-то умер из бывших владельцев этих земельных паёв, кто-то уехал, иные окончательно спились, другие, наподобие Борьки Латышева демонстративно кичатся своей ленивой злобой.
А Панфилыч с Артёмом эти земли арендуют, перезаключая одиннадцатимесячный договор каждый, и вот уж какой, год. И каждый год растёт арендная плата за землю…
- Я всё помню! У меня всё записано! – горячится дед, избрав, волевым своим решением в качестве оппонента внука. - В дефолтов год цена за аренду скаканула до тридцати четырёх рубликов, а нынче за двести рублей уже перевалила. В чём дело, объясни, специалист? В неё что за эти годы нефть или газ впрыснули? Или, может, удобряли и холили её министры-капиталисты? А солярка, почему каждый год дорожает?.. Молчишь? Нечем крыть? То-то же, специалисты… Все в сельском хозяйстве специалисты, куда ни плюнь - в специалиста попадёшь…
Артём деду не перечит – нет желания, да и как спорить, когда эти же злые вопросы и его одолевают. Вот, нахлестались, нет, не вениками, на работе нахлестались за эти уборочные двадцать дней – какие там гири! Не до этого было! Утром, размял тело слегка и всё. Так, что? Нахлестались, намудохались «до темени в глазах» и?.. Сейчас морока начнётся с реализацией, с этим назойливо-прилипчивым роем посредников, перекупщиков…
Всё это известно и знакомо: послеуборочные страдания современного землепашца…
Но более, конечно, и в этом надо честно признаться, Артёма напрягает вчерашний неожиданный, просто обрушившийся на него (откуда только он и узнал номер его сотового?) звонок от Марка Белова.
- Хэлоу, трудовому крестьянству! Как, пахарь, битва отдыхает? Управились? Отлично! Ай хоуп ю а филин уэл. Тогда жди высоких гостей! В смысле, кого? Меня! И спокойно, только спокойно, брат мой загорелый, буду не один. Итс э лон тайм синс ай со ю ласт! Дело есть…
Потери
«И прошло с тех пор целых шесть лет, протекло, как песок в корабельных песочных часах…»
…Случайно попался на глаза Артёму сегодня вечером после телефонного звонка Марка, обещающего приехать – томик рассказов писателя Ивана Бунина. «Сны Чанга» …
Нет, и, правда, в мире нет ничего случайного. Артём за это время с отличием завершил обучение в вузе. На последних курсах, получив перед этим досадную травму в ходе подготовки к важным, престижным соревнованиям и донельзя этим расстроенный, забросил после выздоровления, почти полностью, тренировки. Зато с таким рвением и настырством вгрызался в агрономическую науку, так был замотивирован верой в него Насти, что и сам не заметил того, как вдруг оказался среди первых по учёбе. И за полгода до защиты диплома заведующая кафедрой селекции профессор Виктория Степановна Кружилина предложила Артёму поступать в аспирантуру. Особо возросло её желание видеть Артёма в научных рядах, когда Виктория Степановна после нескольких разговоров с этим с виду степенным, несуетливым (большинство современных студентов представлялись Кружилиной какими-то развинченно-шарнирными) парнем-богатырём, с отменной памятью, трудолюбивого, сделала вывод, что он обладает ещё и незаурядными способностями к аналитической, исследовательской работе.
Артём поехал советоваться к своим главным экспертам.
Дедушка Владимир Панфилович похмыкал по-обыкновению, походил из угла в угол, затем ушёл в ограду. Из окна было видно, как меряет он своими торопливыми шагами пространство от одной стороны штакетника до другой. Вернулся в дом и сказал обиженно:
- Значит ещё один учёный на нашу голову…Дядьки Игоря мало нам… Ну, давай, как без вас-то. Кто ж нас научит тёмных, как с землёю обращаться? Только я тебе, внук, так скажу. Не обижайся. Те, кто больше всего учат, те, жизнью замечено, меньше всего и знают.
Бабушка с радостью воспринявшая рассказ Артёма о предложении профессора Кружилиной, так уже успела размечтаться о будущем внука, который не вернётся уже больше в их медвежий угол, не будет больше пыль глотать во время посевных и уборочных страданий, грязь не будет палашинскую месить, а станет – первым в их роду крестьянском – учёным человеком, со званиями и степенями…
Представила статного своего умного внука за институтской кафедрой, читающего лекцию… И тут этот язва. Спутник её жизни. Сам ничего в жизни этой не видел, кроме вылазок в Сочи к брату Сергею, так ещё и внука света лишает.
Крупный и значительный по степени напряжённости состоялся тогда разговор между Владимиром Панфиловичем и Любовью Геннадьевною.
Ох, и поискрило! Ох, и позвенели в тот вечер стёкла от их не тихих голосов!
Артём, он бессонной тогдашней ночью, под утро всё для себя решил, бабушку, любимую расстраивать, тем не менее, не стал. Сообщил ей за завтраком, что всё нормально, бабуль, подмигнул ей заговорщицки, мол, не будет обращать внимания на некоторых палашинских фермеров… А на кафедре сказал Виктории Степановне, стараясь быть спокойным, что благодарит за доверие, но всё же ему очень хочется пару лет набраться опыта в практической деятельности, а уж потом… если это возможно…
- Так! Именно так и поступали всегда молодые вдумчивые люди. Только через практику, только через опыт! - горячо, совершенно не сообразно её почтенному возрасту воскликнула Виктория Степановна и вынуждена была даже отвернуться, дабы этот сельский необычный парень не увидел навернувшиеся вдруг на её глаза слёзы.
Сорок пять лет назад перед окончанием учёбы на агрономическом факультете юной Вике, тогда ещё с девической фамилией Спиридонова, поступило такое же предложение от легендарного преподавателя института Петра Петровича Новикова, ученика самого Тимирязева.
Показывая же после защиты дипломной работы красную книжицу диплома с вкладышем, где среди пятёрочного однообразия робко затесались две четвёрки, внук сказал бабушке:
- Мест в аспирантуре на этот год не оказалось. Каких-то левых напринимали. Но на следующий год – ждут, бабуль, с распростёртыми объятьями. Так, что всё нормально, не волнуйся. За год ещё всякие умные книжки проштудирую, да соотнесу там написанное с практической работой всеми любимой и уважаемой артели «Весёлый бедняк».
Такой дипломатии от себя, честно говоря, Артём и не ожидал вовсе.
Но главное, главное, что в эти мелькнувшие шесть лет были три года жизни Артёма вместе с Настей.
…Всё начавшееся с той встречи в ночном клубе, всё объединившее и слившее их в одно целое было так стремительно, и так необъяснимо упоительно, что они и не сомневались даже в том, что встреча их была встречей абсолютно не случайной. Они просто не могли не встретиться. После первой разлуки, почти в три недели, Артём на автовокзале целуя Настю, прошептал, что хочет, чтобы она стала его женой. Настя согласилась. А потом как-то всё откладывалось и откладывалось их решение пойти в загс.
Артём снял маленькую, уютную квартирку в пятиэтажке рядом с их институтами. Началась их счастливая жизнь.
В таком упоении друг другом промчался год. Затем также и второй. А на пятом выпускном курсе, в его самом начале Артём с серьёзным и решительным видом заявил Насте, что будущим летом они сыграют свадьбу. Обязательно в Палаше. Обязательно настоящую русскую деревенскую привольную свадьбу, без всяких там понтовских штучек в виде ресторанов, фотосессий на десятиметровых лимузинах и ночного пуляния петард. Настя легко согласилась, и они стали жить ожиданием этого лета.
Но в их планы вмешалась жизнь. Две смерти случились той весною.
Ушла в иной мир лучшая бабушкина подруга Александра Ивановна Реброва.
Её, в результате изящно-интрижной многоходовой комбинации, выжили-таки из университета, где она проработала почти сорок лет. Авторами комбинации были, как потом узналось Насте, отнюдь не молодые преподаватели, а ровесники Александры Ивановны. И как часто бывает с людьми, незаслуженно отстранёнными от любимого дела, а доцента Реброву, «нашу бабу Шуру» искренне любили студенты, и она сама не могла жить без отдачи всей себя им, а сил в себе пусть и семидесятилетней она чувствовала ещё в избытке, этот одинокий (после смерти мужа прошло четверть века) человек, угас, за считанные месяцы.
Похороны Александре Ивановне руководство университета устроило пышные. В окружной газете был помещён большой некролог. У могилы на престижном участке центрального городского кладбища произносились пронзённые болью расставания речи коллег. Попытавшимся выступить от лица студентов слова, на всякий случай, не дали, вежливо мотивировав отказ промозглостью и ветреностью погоды, которая так пагубно отражается на здоровье пожилых людей.
А буквально через две недели после этого умер дедушка Пётр Иванович.
В последние года два он замкнулся в себе, перестал читать и весело комментировать местные, ставшие совсем уж глупыми и беспредельно продажными газетки. Сидел угрюмо в своём любимом кресле, тяжело вздыхая порою, односложно отвечал на вопросы выходящей то и дело из любимой кухни Лидии Макаровны, и тормошения любимой внучки Настеньки, уговаривавшей деда выйти и прогуляться ни к чему не приводили.
Он и умер в кресле – спокойно, как и прожил свою жизнь, склонив голову набок, умер на закате солнца, и Настя с бабушкой увидели, как просветлело его лицо. Что-то великое почувствовала, с ужасом глядя на дедушку Настя, что-то неподвластное разуму, живущему на земле, заключалось в этом изменении.
Умер дедушка Пётр Иванович, и слегла тяжело бабушка Лидия Макаровна.
Родители Насти, к тому времени так и не отпустившие хвост птицы удачи, уже два года как жили в Москве. Туда их перетащил милосердный дядя Олег, на нескольких конкретных примерах с конкретными лицами провинциальной национальности показавший, что в столице есть ещё немало незанятых или же просто не до конца «разработанных» ниш. Так что смелее, родственнички! Ежели что помогу…
Дядюшка с началом нового века начал и московский этап своей успешной карьеры. Став начальником отдела налогового просвещения федерального бизнес-центра по работе с региональными бизнес-инкубаторами, времени, он зря не терял: к старым служивым связям по линии налоговой службы прочно и срочно приклеивал новые. Его собственный бизнес, замешанный на знаменитом верхнеобском мёде, а дядюшке, в котором души не чаяла старшая Настина сестра Елена, в этом деле-трафике принадлежал значительный сегмент – работал безотказно.
Первой осваивать Москву из их семейства Елена и отправилась. Следом поспешили в первопрестольную и родители. Этот переезд случился, как раз в тот момент, когда Настя, бросив опостылевший социологический факультет университета, поступила учиться в лингвистический институт – так требовалось его называть, ну а в народе – просто иняз педагогического.
Хоть тут, решила про себя Настя, не будет никаких фальшивых речей с кафедр, никаких непонятно кому нужных разрабатываемых тестов, опросов, никаких тебе… она тщательно подбирала определение, наконец, остановилась на нейтральном - физиономий - представителей всей этой горшковской шайки.
Родители ненастойчиво, как-то даже через силу, предложили Насте поехать с ними, но воспитанница Лидии Макаровны и Петра Ивановича лишь презрительно фыркнула в ответ.
Московская деловая напряжённая жизнь настолько увлекла родителей, что за два года Роман Петрович и Светлана Леонидовна в Старокаменске побывать и не удосужились.
Сестра Елена и вовсе всеми своими поступками дала понять, что стремится или же забыла Старокаменск напрочь. В столице она успела выйти замуж. Причём дважды. Первое замужество она назвала недоразумением. А второй раз всё выглядело значительно обстоятельнее. Судя по свадебным фотографиям, скинутым младшей сестре по электронке, вкусам своим Елена не изменяла. Её избранник был классический мордоворот. И, как хвастливо сообщала в письме Елена, владелец нескольких подмосковных ресторанов и кафе. Настя в ответном послании ещё раз поздравила сестру с выгодным браком, заодно ещё раз извинившись за своё отсутствие на свадьбе. Туда, в Коломну, где сие кольцеобмениваемое событие происходило, она не хотела ехать категорически и потому в очередной раз, а этих «разов», как с горечью и осуждением себя замечала Настя становилось с каждым годом всё больше и больше, она, помня слова Бунина, слакействовала, сославшись на жестокую простуду.
Елена на похороны дедушки Пети приехать не смогла. Из Германии, из Фрайбурга пришла телеграмма: «Соболезнуем горю Неотложные дела Елена и Герман». Мордоворот, оказывается, развивал попутно и гостиничный бизнес в курортном городке, забитым до отказа богатыми русскими немцами и не только. Зато дядюшка Олег показал себя настоящим родственником. Всю организацию похорон взял на себя и хоронили Петра Ивановича как генерала.
Роман Петрович на похоронах крепился-крепился, да и расплакался навзрыд, превратившись разом из солидного бизнесмена в нашкодившего мальчишку, вот, сейчас вот, только осознавшего всю свою вину перед отцом.
Светлана Леонидовна, всегда главенствовавшая в их семейном дуэте, его успокаивала, при этом вечная твёрдость её взгляда также пошла на убыль.
А когда до того зверьком на родителей посматривавшая Настя, порывисто бросившись к отцу и также ставшая его успокаивать: «Папочка! Папочка, милый мой! Как же мы без дедушки?!» - не выдержала и Светлана Леонидовна.
И стояли они, обнявшись втроём у гроба дедушки, стояли, крепко обнявшись и успокаивая друг друга, как не стояли они, со времён поездок на электричке в таёжный Тогулёнок…
Бабушка Лидия Макаровна на ногах перенесла и похороны лучшей подруги, и смерть единственного своего «надёжного друга, верного товарища и любимого человека» - именно так, в таком порядке, это хорошо усвоила и запомнила Настя, потому что звучало это удивительно и необычно, Лидия Макаровна представляла дедушку, если так оборачивалась ситуация при знакомстве, например, с кем-либо, или же говорила кому-то о муже своём Петре Ивановиче Русакове, в его отсутствии. И звучала эта характеристика из её уст просто и естественно.
Надёжный друг, верный товарищ, любимый человек…
А при всей порывистости характера, некоторой даже заполошности своей, бабушка очень тщательно выстраивала следственно-причинную связь произносимых слов. Не зря же так любили её приглашать выступать на митингах, где много жаждущих воздух посотрясать, это понятно, как без них, но и слушающие вконец могут устать от таких балаболов и требуется внимающим ещё и ораторы логично и стройно речь выстраивающие.
Бабушку увезла «скорая» на следующий день после похорон, увезла в первую градскую больницу, где самые опытные, самые лучшие врачи, это всему Старокаменску известно. Они и вытащили Лидию Макаровну с того света, успели.
Инсульт в семидесятичетырехлетнем возрасте штука едва ли не безнадёжная, как потом Насте врачи объяснили.
- Единственное, что спасает в таких случаях, - говорил ей сурового вида, с нависшими косматыми бровями пожилой доктор и с удивительно неподходящими к его облику добрейшими, не по возрасту лучащимися, глазами. - Помимо своевременной помощи, конечно, это неизученное и непонятное и самой современной медицине желание человека на этом белом свете остаться. Да, милая девушка, остаться… Остаться для кого-то, скорее всего, а не для чего-то…
Через месяц на удивление всех врачей бабушку стали готовить к выписке. Вторую половину мая и почти весь июнь Лидия Макаровна провела в санатории, проходя курс реабилитации.
Всё это время с нею почти постоянно находилась Настя и Роман Петрович.
Светлана Леонидовна, как только кризис миновал, улетела в Москву.
У Романа Петровича была возможность узнать, наконец, чем живёт, в каком внутреннем мире пребывает его двадцатиоднолетняя дочь, но он этой возможностью не воспользовался. Смалодушничал ли по-обыкновению или же ему действительно всё это было неинтересно, кто знает?
Единственное, что чувствовалось верно и дочерью, и отцом так это то, что с каждым новым, проведённым вместе рядом с Лидией Макаровной днём, они всё дальше и дольше отдаляются друг от друга. Всё больше и больше стыдятся того порыва нежности на похоронах.
А когда бабушка вернулась в свою квартиру, благо она находилась на втором этаже, с отвагой преодолевая ступеньки и даже подшучивая над помогавшими ей в этом сыном и внучкой, когда переступила, перетащив левую ногу через порог то сказала, обращаясь к креслу, сказала, так как одна она умела сказать - просто и естественно:
- Вот, мой Пётр Иванович, отсюда я к тебе и отправлюсь. Прости не Февронья я. Надо ещё здесь побыть. Сам, понимаешь, зачем. Хотели это вдвоём сделать. Что ж одной придётся.
Через неделю Роман Петрович улетел прямиком в Грецию – так велела Светлана Леонидовна, прямо без обиняков, с металлом в голосе сказавшая мужу по телефону:
-Отдохнёшь там с месячишко. Нервы в порядок приведёшь, а то сам скопытишься, знаю твою телячью душевную организацию. Всё. Пока-пока.
Настя провожать отца в аэропорт не поехала.
Ей действительно было страшно оставлять бабушку одну. Попросить же Артёма…
Как она ни пыталась оправдать его поведение в эти страшные месяцы – подготовка и защита диплома – её обижало, что любимый человек так не настойчив в предложениях помочь ей. Артём, правда, несколько раз порывался подменить Настю в её ночных дежурствах в коридоре больницы, но Настя об этом даже и подумать не смела – это было бы предательством по отношению к той, кто её вырастила и воспитала.
В институте Настя сдала сессию досрочно, и всё лето они провели с бабушкой неразлучно. Вместе гуляли по школьному стадиончику, вместе отдыхали на скамеечке – лето было с тёплыми краткими дождиками, дышалось легко – вместе разгадывали сканворды и разучивали стихи. Настя готовила, стирала, ухаживала за Лидией Макаровной, и не было для неё большей радости, как видеть всё более крепнущую бабушку.
Однажды Настю одновременно расстроило и рассмешило, когда Лидия Макаровна после завтрака, тряхнув недовольно головою, спросила у неё в изысканном стиле:
- А где, извольте, барышня, тотчас ответить, мой «Беломор»? Ах, да… Предписания эскулапов.
В самом начале августа, перед уборкой с ними был Артём.
Он приехал из родной деревни Палаш, где они намеревались этим летом отпраздновать свадьбу. Но сейчас они даже и разговоров не заводили об этом.
- Слушай, Настя! – однажды воскликнул Артём. – А давай, Лидию Макаровну к нам в деревню заберём? Будет там деревенское молочко попивать да воздухом чистым и целебным дышать.
Настя с возмущением посмотрела на Артёма и резко ответила:
- А дорога, Артём? Как она её перенесёт? Ты сначала подумай, а потом говори.
Причиной этой Настиной резкости была, конечно же, усталость, накопившаяся за всё это напряжённое время. Но, так, увы, часто бывает - достаточно одной неосторожно обронённой фразы, чтобы многое испортить и нарушить. Многое, если не всё…
…Так и не уснулось Артёму в эту ночь.
Отложив в сторону томик бунинских рассказов, таращился он в темень осенней ночи. Странное чувство, охватившее его сразу после звонка Марка Белова, сообщившего, что он намерен приехать к нему по какому-то делу, не покидало Артёма. Он не стал мучать себя вопросами догадками насчёт приезда Марка. Что ему до него? Этот неугомонный товарищ стал понятен ему сразу, так что же так тревожит тебя, Артём?
В доме тихо и покойно. Тихо и покойно было во всём мире. Так что же так неспокойно на душе? Почему вдруг всё в ней взбудоражено? Отчего не спится, хотя уже три часа ночи… Настя… Настенька…
В крайней уже степени усталости от ночного одиночества, от этих изматывающих мыслей, почему так у них случилось с Настей, Артём нашёл не в первый уже раз, такой спасающий, пусть и на время, но всё же вариант.
Артёму вдруг, представилось, что не было и вовсе этих трёх лет без Насти.
Ну, просто, вот, не было и всё. И утром он соберётся живенько. Сядет в машину и уже через три часа увидит ту, без которой не может, ну, никак не может представить своей жизни. То, что Настя в Старокаменске он знал, через свою школьную подругу Ксению.
Однажды, в ту ещё счастливую пору, когда они были вместе, Артем, дожидаясь Настю после учёбы, столкнулся в институтском коридоре с Ксенией. Она училась в лингвистическом институте на третьем курсе. У них была школьная любовь, да скорее привязанность, завершившаяся сразу после того, как оба, поступили в Старокаменске в вузы. Разумеется, после этого не раз сталкивались на каких-то общих встречах, как в городе, так и в родном Палаше, общались. Иной раз, пересекаясь взглядами, Артём видел в глазах Ксении то выражение, которое обычно принято называть выжидательным. Вот и в эту неожиданную встречу в институте Ксения, не скрывая удивления от встречи, высказав его, тотчас обратилась в ожидание. Возникла неловкая пауза. Хорошо хоть, что по всем законам мелодраматического жанра из двери аудитории стали выходить студентки-первокурсницы английского отделения, и одной из последних показалась Настя. Артём познакомил девушек. Случилось опять же традиционное при таких тройственных встречах неестественное оживление, где всё истинное потаённо спрятано, и это, конечно же, правильное решение. Поговорили. Втроём вышли на улицу и разошлись в разные стороны.
После окончания института Ксения осталась в Старокаменске, а приезжая погостить к родителям в деревню смотрела на Артёма с тем же выжидательным выражением. Впрочем, ей доставало такта и выдержки ни о чём личном Артёма не спрашивать… А ему также обходиться без пошлых вопросов.
Как только занялся ленивый серый осенний рассвет Артем, продолжая пребывать в том же непонятном, опустошающем его состоянии уехал на верном своём «Камазе» в поле. Оставив машину рядом с одним из берёзовых колков, бродил до изнеможения по полевым дорогам, останавливаясь, подставлял разгорячённое лицо разыгравшемуся и несущему с запада тучи, ветру. Время от времени доставал из кармана куртки сотовый телефон, хотя прекрасно знал, что здесь, где он бродил сейчас, связи нет. Но какая-то сила заставляла доставать и доставать, и смотреть, и смотреть ждуще на экран. Вообще, Артём это чувствовал, понимал даже, но ничего не мог с собою поделать, он был в полном подчинении этой силе, что пленила его сразу после звонка Белова.
Кружила его эта сила, не отпускала. Вернулся домой ближе к вечеру.
В зале за накрытым столом сидели Марк Белов и Настя.
Часть третья
Политусня…
Площадь файерила, петардила, скандировала и просто орала, матерно обзывала горцев и напоминала о силе русичей. Площадь уже и подзабыла, какая она вместительная и как её любят те, кто любит правду и справедливость. И чтобы эту правду и справедливость хорошо услышал и хорошо увидел сосед площади, спрятавшийся за высокой зубчатой краснокаменной стеной. Площадь никогда не была такой молодой, даже юной. Подавляющее большинство тех, кто скандировал, кто пулял петарды, кто цеплялся к полицаям были юноши, подростки. Они пришли сюда, чтобы объяснить, что они не фашисты, а патриоты. И они требовали одного. Чтобы убийц их товарища, болельщика народной футбольной команды «Спартак» наказали, а не выставляли невинными и абсолютно безвредными ягнятами, которые случайно имели при себе оружие и этим оружием, конечно же, случайно, так сказать, в состоянии аффекта, добивали русского сильного парня Егора контрольным выстрелом в голову.
Марк Белов пробыл на площади часа три, изрядно продрог и уходя, заставил себя не оборачиваться. То, что уже было наречено восстанием и даже революцией, вызывало у него фирменную кривоватую ухмылку.
С этой, как он шутил про себя, физиогномической визитной карточкой он рассказывал спустя час, когда добрался до штаба «Левого фронта», своему шефу, который привычно-иронично задал вопрос:
- Ну, как там сегодня в цирковом манеже?
- Сегодня там, Илья Борисович, даже не фанаты. По слухам, две фанатские группировки собирались в районе стадиона Водников, прошли маршем, понятно, покричали, что, мол, русские вперёд, что Русь всех мочи, а Кавказ соси. И всё. Разошлись по барам пойло своё вонючее хлебать. А на Манежке, вообще, сброд, понаехавший из Подмосковья, в основном. Позыркать, попялиться, с полицаями позадираться. Понятно, что есть несколько модераторов. Временами неплохо даже получалось у этой толпы покричать. Народу, по моим ощущениям, я занял хорошую наблюдательную позицию, с возвышения, от силы тысячи три, три с половиной. Когда я уходил, многие уже потянулись в разные стороны расходиться. Ветер пронизывающий, под ногами типичная московская зима хлюпает…
Шеф слушал своего помощника, чуть подавшись вперёд, круглое, обрамлённое аккуратной бородкой лицо с мягкими чертами хрестоматийного «рязанца косопузого» по-обыкновению тренированно спокойно. Лишь руки, теребящие бородку, выдавали волнение. Временами он хмурился. Сердито утягивая уголки рта, но в глазах его пробивалась искорка одобрения и понимания горячности своего помощника - этого совсем ещё молодого человека.
- Думаю, с наступлением сумерек какая-то движуха произойдет. Но никаких предпосылок для чего-то значительного я не увидел, не почувствовал. Это даже не хулиганы – на них у меня чуйка – так, подмосковная шкодливая шпана.
- Как ты нас заклеймил-то. Я ведь, Марк Аркадьевич, тоже себя к подмосковным жителям отношу, - шефу, понял Марк, такой краткий отчёт, такие вот показания очевидца понравились. – Радин звонил какой-то очумело-восторженный кричит в трубку: канонада, залпы Авроры! Потом Дунька изливалась эйфорией, не мог остановить. Хачиков мочат! Хачиков бьют! Ты ничего такого не видел?
Марк пожимает плечами: сегодня вокруг Кремля вообще одни славянские физиономии. А Радина и Авдотью Фонарёву – тоже из числа дьяковских помощников – он на площади не встречал. Надо же, хмыкает про себя, собирает сведения агентуры, сопоставляет… «папаша Мюллер», да и только.
- Ну, ясно, - итожит Илья Борисович. - Этим юношедевицам со взором, горящим верить можно ровно на треть. К тому же поделенную пополам. Ладно. Чай пить будешь?
Такое предложение — это тоже знак особого расположения. Марк ценит это, да что там! – он гордится тем, что его шеф – депутат Государственной Думы, один из руководителей «Левого фронта» Илья Дьяков из всех своих помощников выделяет именно его.
Что до подмосковной провинциальности, то тут шеф, по-своему, так нравящемуся Марку, обыкновению, малость иронизирует над собой. В политику Дьяков входил с таких стартовых площадок – мало у кого найдёшь. Один прадедушка по отцовской линии чего стоит. Секретарь ЦК КПСС, кандидат в члены Политбюро, руководитель авторского коллектива, сочинившего бессмертную «Историю КПСС». Учебник, которым истязали студентов историков на протяжении почти четырёх десятилетий. Дед – видный дипломат, игравший одну из ключевых ролей в координировании взаимодействия с крупнейшими западноевропейскими компартиями – французской и итальянской. Отец – видный учёный, к моменту развала Союза уже понявший, что наука должна приносить прибыль и организовавший при Академии наук своего рода инновационные фонды. Советник Лужкова и прочее. Мама у шефа… что мама у шефа? Тоже всего лишь член Совета Федерации. От Чукотки.
Сам Илья Борисович уже в шестнадцать лет создал собственную компанию, которую назвал «Русские профессионалы» и стал её генеральным директором. Профессионалы-школьники занимались куплей-продажей компьютеров, потом торговали на бирже. В двадцать с небольшим лет Дьяков вошёл в ближний круг амбициозного разорителя сибирских недр и одного из семибанкирщиков. Разочаровавшись в разорителе, Илья Борисович воспылал любовью к Зюганову, выдвинул ряд креативных проектов, вошёл во вкус, но забыл, кто есть главный трус и ренегат последнего десятилетия двадцатого века – Дьякова легко и непринуждённо задвинули на осьмнадцатые роли, с чем он, разумеется, не согласился, а тут подвернулась сама партийная справедливость и Дьяков, совершенно справедливо, решив, что ему место в рядах, точнее, в лидерах новообразованной партии под выхухольными знамёнами, стал депутатом Госдумы.
Марк познакомился с Дьяковым, когда тот вознамерился стать мэром крупнейшего сибирского города. Конечно же, не стал.
-И задач-то таких не стояло. Вы откуда такой наивный? – смеялся Дьяков позже, когда делились неслабые гонорары от победы коммуниста на выборах, в пользу которого накануне голосования и снял свою кандидатуру Дьяков, а Марк был в его избирательном штабе по рекомендации своих энских «революционных братьев» Артёма Рванова и Михаила Дубины. – В вашем возрасте пора бы снять розовые очки. Политика не для тонких душевных организаций.
Может эта романтико-революционная настроенность долговязого сибирского парня и поглянулось уже прожжённому московскому политику, называемому и самым респектабельным радикалом, и самым эффективным кремлёвским спойлером. Марк Белов был награждён номером сотового Дьякова, который не для всех. А спустя несколько месяцев он стал помощником депутата Государственной Думы Ильи Борисовича Дьякова.
И вот уже началась его вторая московская зима: слякотная, мглистая, почти бесснежная. И второй год пошёл его суетливого мельтешения в этой столичной политтусовке. Вот и сейчас появился – не запылился (откуда пыль в навороченном джипе с личным водителем) ещё один персонаж, так старательно делающий биографию российского Робеспьера. Стас Молодцов.
Этот молодец-удалец также не выходец с рабочих окраин, но всего лишь внучек ректора МГУ. Из семьи потомственных революционеров, журналистов-международников, дипломатов и ректоров. Понятно, юрист. Понятно, прошёл закалку в митинговости начала девяностых. Широкая душа Стаса позволила ему побывать и анпиловцем, и тереховцем, и лимоновцем, ортодоксальным сталинистом и умеренным националистом, авангардистом коммунистической молодёжи, а к настоящему времени вместе с Дьяковым Молодцов координирует (это словцо, координатор, звучит, полагают нановожди, лучше, заманчивей, чем руководитель) «Левый Фронт».
Марк имел возможность говорить с глазу на глаз с Молодцовым. Так и хочется сказать: имел честь. Было это ещё в пору авангардистко-комсомольскую, тогда Стас с причёской аккуратиста-хорошиста напоминал гоголевского чиновника, с холодным взглядом маленьких, вечно настороженных глаз. Ездил он тогда на белой «королке», без личных водителей, в машине они и проговорили добрый час. Душевной расположенностью друг к другу не прониклись, впрочем, ни с кем-то из соратников по политической борьбе (не деятельности! скажи так – любой «левый» кровно обидится: он не деятель, он борец!) Марк чувств подобных не испытал. Обменялись адресами-номерами и всё на этом. Наверное, потому, что Стас вскоре публично (даже чихают они так, что об этом должны знать все информагентства) заявил о полном разрыве с Анпиловым, обвинил его в трусости и предательстве (самые популярные среди революционеров обвинения) и, повернув ещё левее, принялся за создание Фронта. Боевая терминология также обожаема такими молодцами-удальцами, за редчайшим исключением, белобилетниками. А на фронте, опять-таки, верно, рассуждают молодцы-удальцы, от многого надо отказаться. Во имя, разумеется, победы. Нет, Победы. Так лучше. Например, расстаться со ста тысячами. Что вы?! Нет, конечно. Тугрики необходимы. Без них, между нами, революционерами говоря, Победы не добьёшься. Речь о волосах, которых, как утверждает дотошная наука, в среднем на голове как раз сто тысяч. Потому Стас бреется наголо. Плюс чёрные очки и вместо карикатурного гоголевского персонажа является миру новый мачо от политики, в чёрных одеяниях аскета, всего себя посвятивший революции.
Такую свою саркастичность суждений о Молодцове Марк считает вполне естественной. Опыт. Опыт общения с «вождями-координаторами» позволяет ему так их оценивать. А себя, конечно же, оправдывать. И даже свои минус пять по зрению считать более чем обоснованным аргументом в решении-желании от армии откосить. В конце концов, пример папани родного, также ни дня не служившего, но выступающего, куда пригласят, обязательно в тельняшке и берете десантника, видимо, на подсознание действует.
Но ведь было же, было! Это проснувшееся древнее чувство военного в детских играх в солдатики – их, оловянных, тогдашние выдумщики-кооператоры продавали на блошиных рынках среди прочей своей кустарщины, и расчёт их оправдывался: матерям надоедало канюченье детей, и они покупали с пяток-десяток пехотинцев. Марк помнит и то, как покрывалось тело гусиной кожей от волнения перед началом боя, в котором он был и главнокомандующим, и ротным, и рядовым. Ах, вдруг мелькало в сознании: если бы вместо этой лживой православной гимназии он оказался в кадетском училище, не испортил бы зрение от этого беспрестанного чтения, стал бы офицером… дослужился бы до высоких чинов, был бы среди заговорщиков-организаторов военного мятежа, и пусть бы он, мятеж, потерпел неудачу, но он бы был, он разбудил бы…
Стопе! Ну почему обязательно заговор, мятеж? Он бы был совсем иной Марк, не имел бы известности в определённых кругах поэта-авангардиста, бунтаря с форумным ником Товарищ Че, а был бы блестящим, ладным, весело чувствующим своё тренированное тело сорокалетним полковником, зарабатывающим первый генеральский чин где-нибудь поблизости Синайских гор… И не висело бы над ним проклятие страшной русской жизни, где молодость целиком и без остатка отдаётся идее, где с презрением относятся к ладным и ловким, потому как если ты ладен, ловок, силён и гибок, то значит, у тебя нет мозгов, и эта страшная русская жизнь привела бы к дряхлости, испитости, злобной неврастении к тем же сорока годам…
… Молодцов с отвращением избавил свою шею от спартаковской «розы», закинув шарф на высокий офисный шкаф, демонстративно закурил (Дьяков, как и Марк, не терпит табачного дыма), плюхнулся в кресло, кинул ноги в массивных армейских ботинках на журнальный столик, бросил отрывисто:
- Сначала вискаря. Потом новости.
У Стаса сегодня была встреча с лидерами фанатских группировок. Впрочем, ничего интересного Молодцов не сообщил, его маленькие, вечно испуганные глазки с воспалёнными веками, как всегда, смотрели мимо, а под неожиданным напором Дьякова – так что же они сказали?! – Стас с усталой раздражительностью произнёс:
- Что-что?! Послали!..
- Как?!
- А вот так! Идите, говорят. Да-да! Туда! Ты, Илья, правильно понял куда, со своей политикой.
Марк усмехается про себя. Он с некоторых пор понял, что не просто не уважает «вождей», но им овладело самое сильное чувство, не позволяющее работать «на вождя» душой и сердцем. Это чувство – презрение. Лёгкое, не пожирающее целиком, но презрение. Да, оно, это чувство легко уместилось в одну нишу с тщеславным ощущением, что он среди многочисленных помощников депутата Дьякова – избранный, ближайший.
Для них, для этих сынков и внуков партийцев, партийные программы, цели, задачи - всё подчинено выборам. Главное - допуск к ним, хорошо бы, конечно, оказаться в депутатском кресле, но в любом случае, вся их деятельность не шла дальше маржи, какие уж тут захваты власти! Главное – нажива, а народ настолько глуп, народ, который участвует в этих игрищах, под названием выборы, что прокатит и откровенная халтура в предвыборных спектаклишках.
Главное для них – устроить свою жизнь так, чтобы питаться за счёт народа, пиариться за счёт народа, плакаться о его судьбе и создавать видимость борьбы за его счастливое будущее.
В интимном кругу они отзывались о народе, не иначе, как о быдле, лузерах, ленивых и тупых дикарях, но стоило случиться публичному действу, трибуне, они преображались, и тут уж народ, несчастный, великий, мудрый, угнетаемый омывался их лучистыми слезами, заключался в их широкие братские отеческие объятия.
Но надо признать, что и сам народ достоин таких вот Дьяковых и Молодцовых. Народ, разуверивший во всех и вся, тоже стремится к этому жизненному, беспринципному принципу: максимум удовольствий, минимум усилий. Каждый ждёт от государства должностей, хороших пенсий, орденов, привилегий, но перепадает, конечно, далеко не всем, и понять власть, конечно же, можно: куда ж девать родственников, друзей родственников, своих друзей, наконец?! Так что всем халвы не хватит. Но! И тут иной вожак пускался в пространные рассуждения, целью которых было успокоить, пообещать до новых успокоительных сеансов обещаний.
Марк с удивлением обнаружил, что все эти юркие, модные персонажи от политики малообразованы. Но они и не смущались этим. Они гордились своими инсайдерскими связями, позволяющими знать всю муть, всю вонь, всю подковёрную возню, идущую из властных кабинетов и коридоров.
Их было мало, этих кичащихся политтусовщиков, но они умудрялись делиться на крошечные, соперничающие между собой группки, которые никак не могли ужиться одна с другой. Они отличались крайней обидчивостью, не выносили ни врагов, ни соперников, даже друзей, впрочем, о чём он? – какие друзья в этом мирке?
А власть… Что власть? Она была спокойна, удивительно, поражающе спокойна. А что? Какие есть поводы для волнения?
За ней, за властью прикормленная армия, полиция, за ней десятки, сотни тысяч слепо повинующихся, безвольных чиновников, за ней пресса, низведённая до положения приживалки, отрабатывающей договор об информационном обслуживании хозяев, за властью, наконец, лакейские души политиков.
Модные, вот юркие политики Дьяков и Молодцов втягиваются как раз сейчас, под «вискаря», в беседу, по-обыкновению, напоминающую кухонный разговор женщин: сплетни, слухи, смакование неприглядностей соратников, единоверцев, которых сейчас нет рядом. Типичный разговор тусовщиков от политики…
«Стопе, Марк! Вот эти обидные мысли, - клеймит себя Марк, - просто от того, что они на тебя не обращают никакого внимания. Ты для них нуль, пустое место. И так было и раньше, так было всегда, так будет и впредь. И чтобы выйти в первые ряды уже во всероссийском масштабе, надобно…»
Да то и надобно, чертыхался при таких мысленных раскладах Марк, то и надобно! Связи. Желательно родственные. На худой конец связи иные. Ни то первого, ни второго у тебя нет и, наверняка, не будет. Потому и удел твой, пламенный революционер, – в лучшем случае оказаться где-нибудь в политсовете какого-нибудь вновь изобретённого «фронта».
Хотя начиналось всё многообещающе.
Он достойно выполнил первое задание, когда, переехав в Москву после нашумевшей голодовки и похищения, стал работать у Дьякова помощником на штатной основе. Задание было – аргументированно разнести в пух и прах «бабушку» российского диссидентства Александру Староградскую.
Статья, отредактированная лучшими либеральными перьями и опубликованная в модном журнале свободомыслящих людей, патронируемым одним из молодых политиков-олигархов, получилась бойкой и хлёсткой. Как и подобает статье провинциала, пригретого столичной фрондой. Статья была ответом на статью Староградской о том, что союз либералов с левыми станет для первых самоубийством, и потому его никак нельзя допустить.
«Союз с нами, «новыми левыми» у вас, Александра Ильинична, никак не может сложиться, - писал Марк. – Уже потому, что вы на стороне крупных корпораций, то есть на стороне фашизма, который и приводит с помощью таких корпораций к власти новых Пиночетов, мы же на стороне рабочих, которые вышли на протестную демонстрацию даже несмотря на то, что по ним стреляют военные. Для Вас любая защита социальных прав - это знак равенства со сталинскими палачами, это ГУЛАГ и массовые расстрелы. А как быть тем людям, которые не хотят ГУЛАГа и массовых расстрелов, а просто хотят, чтобы у них была достойная зарплата, чтобы у них на предприятии был сильный профсоюз, готовый защитить их от планов корпораций сделать рабочую неделю 60-часовой?»
В конце статьи Марк, как ему казалось, ловко, показывал свои, пусть и не все карты «нового левого», приехавшего из провинции, то есть жизнь знающего не понаслышке: «У меня будет побольше вашего претензий к сумасшедшим красно-коричневым, которые под лозунгом защиты "простого человека" хотят реализовать свои империалистические планы, хотят лукашенковской диктатуры вкупе с государственным капитализмом, когда вместо ста капиталистов - одно большое фашистское государство. Я не меньше вашего ненавижу макашовых и зюгановых, которые травят скучные побасёнки о "родине", "национальной мощи" и "русском духе». Мы - новые левые, которые поднимают на свой щит социальную справедливость, свободу слова, демократию, антифашизм, феминизм, ориентационные и политические свободы. Мы не защищаем Советский Союз с пеной у рта, как грубую икону, мы чтим не Брежнева, но Сартра. Вы хотите представить нас «совками», но мы выросли из «совка». Мы зовём массы в будущее без капитализма и тоталитаризма. И именно с нами заключат союз те рядовые активисты демократических движений, которым не плевать на рабочие массы. Активисты, у которых цель участия в движении - не прибыль, но достижение справедливости. А справедливость бывает либо социальная - либо никакая».
Марка к тому же представляли в журнале, как автора не только теоретика революционной борьбы, но и практика, успевшего на себе испытать всю жестокость и подлость современного российского государственного произвола.
Статья имела успех. Имя Марка пусть и на короткое время было на устах всей политической межстоличной тусовки.
-Да-да, это тот мальчик, который устроил голодовку и которого путинские опричники едва не утопили в глухом заброшенном пруду.
-Нет, его зарезали, но он самостоятельно выбрался из сибирской тайги, сутками полз, питался травами и кореньями.
-Да, такие юноши и спасут несчастную Россию. Только такие.
Марка захотела видеть «прабабушка» российского диссидентства Люсьена Зеноновна Алёшина. Полуслепая, полуоглохшая девяностопятилетняя старуха цепко и необычайно сильно схватила Марка за руку и шелестя коричневыми губами, молвила: «Шпашайте, шпашайте Рошию. Штрану нашу…»
Этот исторический момент в доме «прабабушки» в селе Троице-Лыкове, тотчас запечатлели с десяток фотографов и репортёров и разнесли по всем демократическим каналам, разумеется, в первую очередь отправив благую весть о непрерывности свободомыслящего процесса в России на вожделенный Запад.
Сам шеф Марка, Илья Борисович Дьяков, ревниво посматривал в этот звёздный беловский час на своего, как он про себя его окрестил «выкормыша» и нашёл, спустя пару дней повод строго, даже чрезмерно строго и, конечно, несправедливо отчитать Марка за допущенные промахи в работе.
На Товарища Че ретиво набросились на леворадикальных форумах марксисты и, чему он был неприятно удивлён, но и в то же время обрадован, троцкисты. Всё работало на создание имени. Нового имени в российской политике. Так думал о себе Марк. Поначалу он заметно робел столичной жизни, но держался тем, что уважал себя за настойчивость.
К тому времени возникшая определённая известность позволила Марку добиться должности штатного обозревателя популярного сайта, с леворадикальными замашками. Теперь вкупе с зарплатой помощника депутата, журналистские оклад и гонорары позволили ему впервые за жизнь не думать с отчаянием о деньгах, точнее их вечной нехватке.
Марк всецело отдался публицистике, поглощая всё новые и новые впечатления. Он слушал Зюганова и Лимонова, Кургиняна и Жириновского, Немцова и Севостьянова, Навального и Дёмушкина, Яшина и Хакамаду, Гудкова младшего и Гудкова старшего… кого только он не слушал.
Вот неугомонный политтусовщик с глазами ненормального, создавший организацию «Нас Баррикады Призывают». Теперь, после странного ареста и странной отсидки, он нацепил на себя ещё один венец мученика. Ещё ретивее зовёт молодёжь к неповиновению. Быть радикалом в старости – это верх глупости, вспоминает Марк слова Гёте, слушая на пресс-конференции этого провокатора, на совести которого сотни загубленных, поверивших ему чистых, наивных, молодых душ.
А как Марк хотел увидеть, послушать, если удастся, пожать руку вот этому человеку… И ему это удалось.
Всемирно известный учёный, нобелевский лауреат, чеканил слова и мысли на одном патриотическом сборище, куда Марк попал и как представитель Левого Фронта, и как журналист популярного сайта:
- Если просто говорить о необходимости, например, коллективизации, то это совершенно очевидная вещь: иначе мы не смогли бы накормить свою страну во время Второй мировой войны. Можно спорить и говорить о том, какие методы были применены, это нужно было сделать другими средствами, скажем, на широкой основе добровольности. Но необходимость и коллективизации, и индустриализации была совершенно очевидна.
Если мы победили в Великой Октябрьской социалистической революции и решили строить новую систему социального равенства и государство социальной справедливости, мы прекрасно понимали, что на нас обрушится весь капиталистический мир, и прежде всего его лидер в Европе – фашистская Германия. Поэтому мы вынуждены были готовиться к войне.
Крупнейшие завоевания нашего социального строя – это, прежде всего, общественная собственность на землю, на орудия и средства производства и создание высокотехнологичных отраслей промышленности, которые вполне по тем временам конкурировали с созданной в течение столетия западной промышленностью. Кроме того, это, конечно, наука и образование. Бесплатное образование, бесплатное здравоохранение, развитие научных исследований – это, безусловно, социальная база нашей страны. Не зря многими историками, в том числе и противниками СССР, отмечалось, что победу в Великой Отечественной войне нашей стране принёс наш школьный учитель, победу нашей стране принесли десятиклассники, те, кто окончил школу 1937–1941 гг., именно эти молодые ребята, бесконечно преданные своей стране, получившие образование у себя в стране, и стали костяком Красной армии, они вместе со всем народом победили в Великой Отечественной войне.
Марк слушал, постигая железную логику учёного, но больше желая ощутить величие этого человека. Однако и ему, этому всемирно известному учёному хотелось не просто возразить, а сказать что-то обидное. Взвиться по-мальчишески и крикнуть: «Так почему же вы всё это прос…ли?!» И отчего-то пропало желание пожать ему руку.
Он верил поначалу, что встречи с такими людьми изменят его жизнь, изменят его самого. Он со святой провинциальной наивностью верил, что как только он окажется в Москве, начнёт обживать её, приручать себя к ней, и саму столицу к себе, то опять же всё, абсолютно всё, изменится. Он, вспомнил сейчас первую встречу с Москвой.
Марк приехал ночным поездом. Вышел с Казанского вокзала и пошёл, как говорят до сих пор в простосердечном, безвольном народе, куда глаза глядят. А глаза, конечно же глядели, глаза выискивали в июньском раннем рассвете святое, как пишут до сих пор в школьных учебниках, для всякого русского сердца. Он шёл уже долго, шёл налегке, он и уехал-бежал из Старокаменска с одной, впопыхах собранной спортивной сумкой, которую оставил в камере хранения, шёл долго, но по-прежнему ему не верилось, что он в столице. А Москва открывалась перед ним, разворачивала свои улицы, переулки, площади, бульвары – бессонная, вся в огнях, даже ночью не оставляющая своих бесчисленных дел. И наконец, он вышел туда куда так стремился – к Красной площади.
… Вскоре его иллюзии насчет Москвы рассеялись: люди везде одинаковы, надо с этим мириться, не упорствовать в ребяческой борьбе с целым светом.
Надо быть самим собой, сохранять спокойствие. Но вот, как раз этого, он в себе всё больше и больше не ощущал. Всё больше и больше в нём разрастались, глуша его самобытность, что сама по себе есть сила, комплексы тщеславного провинциала.
«Кто мы? – однажды потянуло на исповедь напившегося бренди Захара Радина – одного из двадцати двух помощников Дьякова, также, как и Марк, попавшего в пятёрку «причисленных к казне». Пять помощников депутата Государственной Думы получали зарплату, скромную по московским понятиям, но это всё же лучше, чем ничего. – Мы, сибирячок, однокорытники. И чужих не подпустим. Самим мало. Мы - тусня!»
Действительно, лучше этого молодёжного сленгового понятия и не охарактеризуешь всю эту суетливую, бестолково активную массу людей, соединённых пониманием того, что там, где политика там и деньги, а потому всегда, если ты не ленивец и не абсолютный обалдуй, тебе что-нибудь да перепадёт с барского стола, ты соединён с остальными тусовщиками тем же азартом узнавать первым все скандальные новости, сплетни, а если с ними напряг, то и самому выступать их инсайдером. Ты скреплён тем, высшей марки цементом-цинизмом, который помогает тебе даже не задумываться о каких-то там идеалистических угрызениях совести. Мы политику делаем, укоряет таких оступившихся идеалистов Марк, а не кристальную организацию с идеальным партийным активом.
Так что, как говаривал один всем известный товарищ: «Мы с буржуазными демократами против черносотенцев и с черносотенным народом против буржуазных демократов».
И плевать мне, думает часто Марк, что сказала она. Что, мол, нормальный человек отличается от записного революционера тем, что человеку достаточно понимания, а не обязательной победы своих идей. Плевать.
Пусть это и сказала она. Которая совсем рядом. В одном, пусть и огромном, городе. И которая, по-прежнему, от него, Марка, как самая дальняя планета.
…и «кровавая гебня»
Она, эта далёкая, недосягаемая планета по имени Настя была и в той истории, раздутой на всю, пусть не планету, но Россию «правозащитную», самым строгим, самым, на его взгляд, предвзятым арбитром.
Началось с того, что она обидно и зло высмеяла все те аргументы, которые приводил в защиту пикета Марк.
- «Свободу Рваному и Дубине!» Уже от этого смешно, - усмехнулась, бросила на него сноп зелёных искр, отчего стала ещё желаннее и продолжила. – И отчего у нынешних народовольцев всё так нелепо? Начиная с фамилий, а это точно фамилии? Не ники, а Товарищ Че? И заканчивая воззваниями? «Долой систему!» А почему ещё не помасштабнее? Например, «Долой всех и вся!» Товарищ Че, скажи, кто они, эти твои соратники из Энска? Молчишь? А я отвечу. Типичные балбесы, недоучки. В тридцать лет сидящие на родительских шеях и весело болтающие ножками сорок шестого размера. Что бы они делали, если бы не, как вы говорите, «кровавая гебня»? С кем тогда бороться? Кого во всем винить?
Настя ещё много чего обидного говорила про его соратников, но Марк понимал, что говорила она прежде всего о нём. И он даже не с досадою, с отчаянием понимал, что же значит вот эта женская интуиция – основа правоты.
Да, она права, она трижды права. Он давно уже не тот, кем хотел стать, начинал, как ему казалось, становиться в ту пору, младую совсем, когда совесть спокойна, а ты решителен, ты знаешь, а главное, ощущаешь, что готов к борьбе и сопутствующим ей лишениям, невзгодам, арестам, тюрьмам… Но всё это случилось, именно в пору, когда тебе пятнадцать, восемнадцать лет. Пока ты ещё окончательно не превратился в тщеславца. То есть в человека, любящего пускать пыль в глаза и в результате этого самозабвенного занятия, теряющего грань между реальностью и собственным вымыслом.
Всё чаще он с унынием обнаруживает, что вместо праведной злости, вместо бойцовского задора им постепенно завладевает расслабленное безразличие, покорность, подспудное чувство вины – да, он готов взять на себя вину, которой за ним нет, лишь бы оставили его в покое. Помимо всего прочего, томила невыговоренность. С кем поговорить по душам? Кому эту самую душу излить?
Но после таких прозрений, Марк словно стряхивал с себя морок: ну, и что? Да права Настя, но и он уже не наивный юноша, он просто выстраивает свою карьеру политика. И именно, политика. Левых, случится подходящий момент, и, крайне левых убеждений.
Почувствовав, что её слова, нарочито обидные, проходят мимо Марка, Настя с досадою замолчала. Они сидели на скамейке в аллее, что пытается хранить пышной зеленью тополей и лип уют на главной, слишком шумной улице Старокаменска.
- Настя! – вдруг тихо сказал Марк и ещё тише. – А ведь эта та скамейка… Помнишь? Мы возвращались из штаба, после стычки с этим дуреманом Альбертычем. Мы устали, и ты предложила посидеть вот здесь. Помнишь, Настя?
И столько мольбы было в его голосе, так жалко, так просяще смотрел на неё Марк, так ему хотелось вернуться в прошлое. Их прошлое. Она взяла его руку и сказала:
-Помню.
Почти десять лет прошло с той их встречи, разговора, когда они почувствовали себя не просто единомышленниками, пусть и юными, но уже бойцами за правду и справедливость… Почти десять лет. И вот он Марк, в последнее время только тем и занимается, что подводит итоги своей революционной деятельности, а итоги подводят его, и он давно уже вынашивает, лелеет в себе мечту. А для лучшего её исполнения ищется повод.
Настолько ему всё обрыдло в этом убогом округе, так ненавистна стала вся эта местная публика! Вслед за чеховскими сёстрами, как тысячи и тысячи российских провинциалов, Марк мысленно твердил, заклинал, программировал себя: В Москву! В Москву! В Москву!
И вот повод нашёлся. Случай представился. Двух его подельников по всевозможным политическим акциям и перфомансам, демонстрациям и монструациям, делам и делишкам, Артемия Рваного и Мишу Дубину «замели» в Энске «менты». Об этом сообщил Марку младший брат Миши Влад – удивительно непохожий на старшего. Серьёзный, расчётливый, прагматичный, занимающийся компьютерными технологиями, чуть ли не с пелёнок, а потому в 24 года защитивший кандидатскую по теме, которая звучала музыкально, звучала волшебно: «Разработка и исследование методов синтеза топологии отлаточной платы программируемой логической интегральной схемы на основе 3D моделирования».
Владу и позвонил Марк, чтобы узнать, почему не выходит на связь Миша. И выяснилось, что Дубину вместе с Рваным после шумных посиделок в пивном спортбаре и возникшего недоразумения в форме драки с какими-то тоже фанатами пивного занятия футболом повязали эти самые нехорошие представители правоохранительных сил. И всё бы закончилось, как часто заканчивается подобное, и уже через некоторое время энная сумма перекочевала бы из одних портмоне в другие, но, то ли пиво оказалось слишком уж крафтовым, то ли ещё что, но Артемий с Михою вдруг решили явить в столь неподобающий момент свои политические амбиции и авторитеты. И после совсем уж обидных слов, путающих, мешающих в одной пивной кружке «кровавую гебню» и «мусорных опричников», товарищи милиционеры переквалифицировали факт задержания на «злостное неповиновение стражам порядка» и упекли «видных деятелей энского правозащитного движения» в место, именуемое в народе, каталажкою.
Тут Белова и осенило. Он срочно связался с Ираклием Властимировичем Емельсоном – депутатом окружного парламента, прошедшим туда от коммунистов, и тотчас после получения мандата заявивший о своей независимости от каких-либо политических партий и движений. Ираклий Властимирович был натурою деятельной во всех отношениях. Многажды женат и разведён. Около десятка своих биологических детей и такое же примерно количество детей, посещающих его школу молодого политика, кроме этого, насыщенная адвокатская практика… Он вообще был человеком смелым, задиристым и потаённо-открытым.
Марк и посвятил этого незаурядного человека в свои планы. Депутат помог разработать алгоритм действий, вместе они проанализировали каждый шаг, всякую деталь отшлифовали.
В умной, ясной голове Емельсона забродили, заходили мысли, часть которых он оставил при себе. Всё же Марк Белов молод, горяч, не сдержан, часто излишне прямолинеен. Даже сомнения брали Ираклия Властимировича, а потянет ли он такую публичную акцию, про которые не только в их округе, но и по всей стране этой стали стремительно, с удовольствием забывать. Но он хорошо знал дедушку Марка Феликса Ивановича, знал ещё по работе в одной из адвокатских контор. Надо помочь Марку, надо, и так надо это сделать филигранно, что этот достойный нашего народа молодой человек, и не догадался бы об этом…
И ровно в семь утра, в самом начале июня, младший научный сотрудник центра социологических исследований Верх-Обского университета Марк Белов вышел на одиночный пикет на главную старокаменскую площадь. И замаячил перед окнами окружной администрации, как писали в ранешних пропагандистских брошюрках о жестоком капиталистическом мире, «человек-сэндвич». Правда, вместо рекламы чизбургеров, ну, или особо тонких презервативов, Марк был увешен двумя призывами. «Свободу политзаключённым!» - это на груди с пламенным сердцем. И «Нет – милицейскому беспределу!». Это на спине.
Первым делом, конечно, обратил на Марка внимание милицейский патруль. Общение прошло корректно. Марк показал паспорт, обмолвился о пятьдесят четвёртом федеральном законе, открыл и дал понюхать бутылку с минеральной водой. Потом наблюдал за реакцией клерков из администрации, потянувшихся на службу к девяти часам. Иные любопытствовали. Подошла броская барышня Алёна, из парламентских пиарщиков, с ней Марк пересекался на каком-то мероприятии гражданских активистов. Коротко поговорили.
День случился не жаркий, было облачно. Когда с запада потянуло свежим ветром, а следом явила себя неслабая такая тучка, Марк попросил одного из своих соратников (за пикетом, как было договорено ранее, наблюдало несколько, а точнее, пятеро левофронтовцев, у двух из них были очень даже зоркие «Кэноны»), принести зонт. И вовремя – дождь был короткий, но сильный и косой. Дождь не причинил особого вреда Марку, но размазал до не читаемости, требования демонстранта. Пришлось снимать «сэндвич», заниматься просушкой «свободы» и «беспредела».
Наступило время обеда.
Марк расстелил на газоне, рядом с памятником Ленину, плед и с удовольствием покушал. Он относился (по крайней мере, пока) к разряду тех людей, кто может регулярно поглощать сотню пельменей, закусывать их фаршированной щукой, квашенной капустой и колбасой с майонезом и оставаться при этом более чем субтильным субъектом. А если ещё и рост у тебя под метр девяносто…
В начале седьмого потянулись со службы чиновники. Опять подходила Алёна, и удивлённые её утренние глаза на сей раз смотрели устало, без особого интереса.
Самыми тяжёлыми оказались последние три часа (пикет может проводиться, согласно закону, с семи утра до десяти часов вечера). Навалилась усталость, раздражение от, по сути, нулевого внимания со стороны тех, к кому обращался Марк. Гыгыкали и ржали, а Марк был убеждён, что смеются над ним облепившие памятник вождю подростки-скейтболисты, наконец, стали штурмовать Марка комарики, тут он порадовался за качество своего, тёмных тонов, костюма, но лицо после этих штурмовиков и зудело, и чесалось… Подошли милиционеры уже другой смены, тоже вежливые, напомнили, что в десять вечера публичную акцию необходимо завершить. Марк устало кивнул.
-Тяжко? – участливо поинтересовался милиционер с частыми оспинками на лице. И улыбнулся. – Завтра обещают жару.
- А откуда вы знаете… - Марк запнулся и не договорил. Всё они знают. Тем более в такие места дураков нести службу не отправляют.
- Хорошо. Учту. Спасибо.
Следующий день прошёл также, как и первый день пикета.
Марк скучал, сидел на газоне, переместившись ближе к проезжей части проспекта. Было, действительно, жарко, в небе, словно повисли недвижимо огромные облака. Прохожие в большинстве своём спешили мимо, либо совсем не обращая внимания на пикетчика, либо бросая короткие, настороженные взгляды, и мало кто останавливался, читал требования, непременно спрашивая Марка о том, кто это такие Дубина и Рваный, и, как предполагала Настя, удивлялись, мол, что клички их воровские.
Некоторые из молодых останавливающихся, демонстрировали познания «фени» и с блатной хрипотцой спрашивали этого очкарика: «Эт чё, погоняла такие, а, чепушила?» Услышав от Марка, что это его товарищи, схваченные и избитые милицией, уточняли: «А, за чё повязали-то их мусорки? За политику? А…» И тотчас, теряя интерес, уходили.
Было жарко, было душно, было Марку обидно.
Из пяти человек вчерашнего сопровождения пришли двое, да и они периодически куда-то уходили, большей же частью сидели за столиком в ближайшем кафе «Баскин Робинс».
Подходили несколько человек совсем уж рассерженных и ругали почём свет всех и вся: власть в целом, отдельно Медведева и Путина, таких вот тунеядцев длинноволосых, рассевшихся на газоне, а ты травку эту садил, ухаживал за ней? - злобно вопрошали. Ишь, расселся! Сталина на вас нету!
Стало обидно уже нестерпимо. А вечером, уже смеркалось, всё раздражение, накопившееся у Марка, попросилось наружу и вылилось на ни в чём не повинных милиционеров. Они, опять другие, не вчерашние, подошли вдвоём, а ещё один в штатском, с мосластой фигурой держался чуть поодаль, и заговорили «за жизнь». Чем занимаешься, кроме вот этой ерунды, есть ли семья, зачем тебе это нужно и так далее. Марк и выдал им по полной, видя, главное чувствуя, что перед ним адекватные люди, скорее всего добрые и честные, может быть даже и идейные защитники порядка, пусть и по-путински, а значит его не тронут, обойдут даже затрещиной. А это так важно. Это, если честно, главное. Потому, что Марк с детства боится и абсолютно не переносит физическую боль. И на лицевом его счету ни одной победы в тех редчайших, но случавшихся драках, что там драках, дали раз «по щам» и всё скуксился революционер, а то и вовсе как заяц, петляя, обратился в бегство.
Марка от потрясения ничтожности, он совсем иного резонанса иной реакции ожидал от этого пикета, да и Кальсон обещал, мелко трясся и выкрикивал-выстреливал всю ту традиционную, привычную обойму обвинений-обличений либерального радикала в адрес этих жандармов, сатрапов и далее по списку.
Один из милиционеров оглянулся на штатского, тот подошёл и положил на плечо Марка руку. Вот интересно, успел отметить Белов, ниже меня, а рука такая… впечатляющая, что кажется он меня выше. Штатский как-то ловко, одним движением повернул Марка лицом к фонарному свету, Марк зажмурился: «неужели бить будут?! Здесь?! В самом центре города?!» Рука с плеча не убиралась. Время вдруг остановилось. Марк открыл глаза и увидел, какие внимательные и умные глаза у этого штатского на скуластом его лице, с трендовой трёхдневной щетиной.
С каким-то весёлым недоумением этот умноглазый произнёс:
-Was mich an einem anderen ;rgert und mein eigenes Merkmal ist. Bin ich selbst.
Не так ли, Марк?
И совсем уж размазал Марка, любящего при случае и без оного щегольнуть каким-нибудь расхожим английским выражением, и совсем не знающего немецкий язык.
-The will to power is not necessarily the will to govern. Не понимаете? А как же традиционные, увы, донельзя банальные мечты русского революционера жить в Лондоне и издавать «Колокол-Два»? Так вот, это ещё одна остроумная мысль мудрого Петера. Перевожу. Воля к власти вовсе не обязательно оказывается волей к государственному управлению. А смысл первой фразы в том, что раздражающее меня в другом, и есть моя собственная черта.
- Какого Петера? – совсем стушевался Марк перед этим «полиглотом-гебистом». Так он его про себя окрестил.
- Вы, действительно, учились на социологическом? Или всё ваше время занимала революционная деятельность? «Критику циничного разума» Слотердайка не читали? А Слотердайк это продолжение и развитие Теодора Адорно и других франкфуртцев. А без них и не было бы «новых левых». Это же азбучные истины. Я, молодой человек, вами ещё больше разочарован.
… Ближе к полуночи Марку позвонил Ираклий Властимирович, и ничего не спрашивая (Марку опять показалось, что Кальсон тоже, как и милиционеры и, как этот штатский, всё знает, всё видел и всё слышал), сказал повелительно:
- Рисуй плакат. Слов не жалей. Главные тезисы. Ты объявляешь бессрочную голодовку. И тоже красной нитью второй тезис: долой полицейское государство. Всё понял, Марк… Аркадьевич? Всё по-серьёзному. Покушай плотно с утра. В семь на боевом посту. Сообщи своему Дьякову. Приготовить его к тому, что ожидаешь всего самого худшего. И ещё. Два дня ты поиграл в молчанку, зачем-то сорвался сегодня вечером на хороших, вежливых ребят. Завтра – активничай. Привлекай внимание. Провоцируй. Но в меру. Всё. Удачи!
И опять повезло с погодой. Было не жарко, разгулистый ветерок обдувал со всех сторон. Марк не скучал. Ещё не было девяти, а он уже дал два пространных интервью информагентству «Свободный полёт» и местной жёлтой газетке «Бульвар». Кроме этого, имел долгий разговор с Дьяковым – своим шефом, депутатом Государственной думы.
Илья Борисович Дьяков заверил, что информация о голодовке уже дошла до западных СМИ, которые проявляют прямо-таки жгучий интерес к данному факту. И бодро успокоил:
- Поэтому держись, Марк Аркадьевич. И будь готов, что тебе позвонят и с «Эха Москвы», и мой друг Фил Певзнер с английской радиостанции.
Да, это была не тягомотина двух пикеточных дней! Это была движуха!
А когда ближе к обеду, во время очередной фотосессии Марка («Голодный герой дня» - под таким заголовком вышел через час после этого фоторепортаж информационного агентства) попытался создать фон, настойчиво пытаясь попасть в кадр какой-то кадр бомжистого вида, с нескрываемым удовольствием поглощающий беляши, Марк разразился освобождённым каким-то смехом. После этого ему действительно позвонили с «Эха», и Белов прокричал в мобильник:
- Эта власть преступна! Бороться с ней до последнего вздоха! Она делает из нас рабов! Очнитесь же, это говорю я! Марк Белов!
Потом (а сейчас, дети, все идём на полдник – рефреном крутилось в голове Марка) он, помня наставления Емельсона, стал вести себя, как принято говорить в определённых кругах, «по-борзому». Однако опыта подобного поведения у Марка было мало, со стороны это выглядело смешно, поэтому на задиристые провокационные выкрики Марка в сторону милицейского патруля, стражи правопорядка реагировали вяло. Хотя, как заметил Марк, один из милиционеров, услышав какую-то команду по рации, заметно напрягся, что-то сказал своему коллеге, и они пошли в сторону от голодающего по направлению к памятнику Ленину.
Тут-то откуда ни возьмись и тормознул рядом с Марком, но без всяких там эффектных визгов «жигулёнок», из которого шустро выскочили два крупных мужика, быстренько скрутили голодающего и стали заталкивать на заднее сиденье.
«Взаправду, что ли?!» - мелькнуло у Белова, он и не успел испугаться, а следом, начав сопротивляться, стал громко кричать. Это привлекло внимание его добровольных «папарацци», и они побежали к своему товарищу, как потом выяснится, успев заснять задержание Марка. Потом короткий, практически невидимый тренированный удар, заставляющий человека, которому этот удар предназначен, согнуться и в этот момент в голове вспыхивает ответ на свой же вопрос: «взаправду». Марк Согнутый запихивается, наконец, в салон автомобиля, а следующее Марку Покорному помнится плохо.
Когда он читал всё, что было написано об этом, а написано, сочинено, домыслено было много, Марка не покидало чувство, что был сыгран плохонькими актёрами, с ним в главной роли, заурядный спектаклишко, о котором лучше всего и точнее высказался какой-то «Очевидец» на одном из форумов.
Он написал: «Самое обидное, как ментов подставили. Поступила вводная задержать неадеквата, под наркотой собирающего бросать камни в окна администрации. Выехали, как обычно, «в тенях», авто без номеров, по гражданке все одеты. Все трое бывшие опера, по серьёзному работали с организованным криминалом. Потом расформировка, отдел по борьбе с экстремизмом. О, нах! С ваххабитами будем «в полях» бодаться. Разработки, адреналин. Интересно! А на деле пришлось возиться с какими-то дрищами. Вот и этому очконавту, как только он в машинке оказался срочно заплохело, даже блеванул от страха. По дороге на заброшенный городской пляж малость морально прессанули. Дрищ опять сознание потерял. Довезли, привели в сознанку. Сказали: вот твой телефон, вот твой бумажник. Дали пенделя на прощание и на этом спец, мля, операция завершилась. Когда этот кипеж в прессе начался, Тарас написал заявление по собственному. Ну, нах…, говорит, дерьмом весь уже пропах. Вот, значит, как всё было. Подставили, говорю, нормальных ментов. Выставили какими-то балбесами».
Марк, действительно, во время езды несколько раз терял сознание, натура творческая, восприимчивая и, действительно, за всё время этой «операции» получил два удара. Первый в «солнечное сплетение», второй в район ягодичных мышц. Маловато, для медико-уголовного заключения: «побои». Тем более, «многочисленные». Однако, и Емельсон, и Дьяков, когда он им позвонил с интервалом в пять минут, в один голос завизжали, с удивительно одинаковым содержанием: «В больничку! Фиксировать побои. Увечья! Как нету?! Все рёбра целы?! Бейся о стену тогда! Как?! Натурально!»
В первую градскую больницу, когда приехал, там на приёме мужик в политике продвинутый, встретил, как героя, правда, кривенько, так, ухмыляясь. Руками развёл: ну, где, ну, что? Даже намёка на гематому нет в области груди. Зато ссадина на правой скуле знатная. Об асфальт? Или о стену? Потом и вовсе заиздевался с удовольствием. Спрашивает: проголодались? Будете колбаску? Копчённая. Свежая. Это уже водевиль начался.
Звонок от Насти. Встревоженно, криком: ты жив? Марковка, как ты себя чувствуешь? Ты в состоянии говорить? Ты в больнице? В какой? Я сейчас приеду!
Примчалась Настя на квартиру к Марку. Ирина Феликсовна в постели. В квартире пахнет лекарствами. Слегла эта, не чающая души в своём Маркуше, женщина. Наволновалась с этим пикетом и голодовкой и потому не встретила, как всегда, с порога, не захлопотала, не принялась угощать чаем и сладостями. Сам Марк пытался совмещать страдальческое выражение лица с тем взглядом, который принято называть ускользающим. Но ничто не ускользнуло, не прошло мимо внимания Насти.
- Марковка! Написали, что ты был доставлен без сознания в больницу. Сломано пять рёбер, черепно-мозговая. Сволочи! Дешёвки! Журнашлюшки!
Действительно, похищению голодающего «гражданского активиста», «видного оппозиционера», «молодого радикала», «помощника депутата Государственной Думы» и ещё несколько вариаций характеристик данных Марку, было уделено немало места. Об этом очередном «кровавом акте гебни» вдохновенно отписались штатные и нештатные авторы всех фрондирующих СМИ, как в России, так и за рубежом.
Спустя три дня Марк уже был в Москве, деньги на дорогу плюс ещё некоторая сумма поступили Белову от Ильи Борисовича Дьякова, который и встретил радушно Марка в первопрестольной, организовал пресс-конференцию, обрадовал сообщением, что Белов становится его помощником на платной основе, будет получать зарплату, и вообще начинает обустраиваться в столице – заслужил. И ещё, конечно, надо писать заявление на имя всего лишь Президента страны Дмитрия Анатольевича. Он должен, обязан знать о творящемся беспределе этой «кровавой гебни» на местах, какими бы отделами «Э» она, эта «кровавая гебня», не называлась.
- Лично, из рук в руки передам, - заверил, взволнованный Илья Борисович.
…История эта растянулась уже на полтора с лишним года, многим, даже заинтересованным людям надоела. Марк из «героев дня» давно уже превратился вот в такого исполнительного, расторопного, но всё более наполняющегося злостью на свое положение, мальчика на побегушках. И он, как только разговор между Дьяковым и Молодцовым перешёл в совсем уж далёкие сферы и орбиты, поспешил ретироваться из штаб-квартиры «Левого Фронта». Тем более, сегодня его ждала Настя.
Симфония в Колонном зале
Вечером этого шумно-манежного дня Марк и Настя были на концерте Московского симфонического оркестра.
Билетами в Колонный зал Дома Союзов одарил Настю благодарный клиент. Настя, работающая уже почти год в престижном бюро переводчиков на Покровке, оперативно и качественно сделала перевод статьи из свежайшего номера американского журнала «Econometrica».
В переговорах клиент – руководитель, судя по гонорару, который он отдал Насте в конверте, фирмы не хилой – оперировал данными и ссылками на переведённую статью Даниэля Канемана и Ричарда Талера, произвёл впечатление солидности на потенциальных партнёров, и последние из потенциальных стали реальными: договор долгосрочный и взаимовыгодный был подписан.
Клиент, сухопарый, длинноногий, со спины так и мальчишка совсем, шестидесятилетний, абсолютно седой, дядечка с едва приметным шрамом на загорелом лице, пригласил, умасленный удачей, Настю в ресторан, да не абы, какой, а в «Арагви».
Настя отчаянно заотнекивалалась. Тогда и был предложен клиентом вариант с Колонным залом и концертом, билеты на который были распроданы за год вперёд. Шестидесятилетний «мачо» и при первой встрече с этой русоволосой, зеленоглазой красавицей, почувствовал в ней какую-то особинку
Симфонический концерт, как отметил в своих хищных, собственнических мыслях Валерий Васильевич, так звали-величали клиента, «прокатил», более того, встрепенулась, осветилась радостью эта молодая девушка, а значит, «увяз коготок», а всё остальное довершит богатейший опыт, безразмерное обаяние и прочие верные методы и приёмы обольщения. Плюс деньги, в несокрушимую силу и напор которых Валерий Васильевич верил непоколебимо.
Но заместителю начальнику главка министерства, чьими интересами и отчасти ресурсами и жила-была фирма Валерия Васильевича, внезапно явилась мысль провести экстренное совещание с приглашением туда руководителей из числа приближённых к главку. Начало концерта и начало совещания идеально совпадали по времени. Понятно, что пропустить министерское мероприятие, чему оно посвящалось даже и не интересовало Валерия Васильевича, он не мог. Так на освободившийся билет возникла кандидатура Марка, совсем уж погрязшего в последнее время в обидах, нытье и странных намёках на какой-то «уход».
Марк с преувеличенным воодушевлением, как показалось Насте, больше похожем на бодрячество, немедленно согласился.
Он ждал её, как условились у станции метро «Пушкинская». Настя придирчиво кавалера осмотрела: хорошо хоть догадался не напялить эти свои дранные джинсы, из-под куртки даже пиджак выглядывает, молодец, хороший мальчик. Потом неспешно, время позволяло, они пошли по направлению к Большой Дмитровке. В обычную суету (что в центре, что на окраинах она одинакова пошла), в это бесконечное шевеление столичной жизни, сегодня была добавлена настороженность, готовая разлиться тревогой. Прогуливались, зорко осматривая прохожих, стояли на перекрёстках усиленные наряды милиции. Шустро сновали, периодически покрякивая и действуя на измочаленные московские нервы, милицейские машины. Под козырьками витрин некоторых бутиков и магазинов стояли шкафообразные ребятки со свирепым выражением физиономий – второе уже поколение хрестоматийных постсоветских охранников.
- Это всё из-за фанатов? – спросила Настя. – Ты, конечно, был в эпицентре событий. Я не сомневаюсь.
- Был. Из-за них, - односложно отвечал Марк. Он всё никак не мог отойти от сегодняшних впечатлений. И его не покидало ощущение, вот сейчас, именно сейчас, переходящее в уверенность, что поведение и Дьякова, и подъехавшего позже Молодцова полностью, до конца расшифровало этих «революционеров». Сидят сейчас с вискарчиком, сплетничают, так сказать, зависают в штаб-квартире «Левого Фронта» … Ага! Штаб-квартира! Обычный, заваленный макулатурой, компами, сканерами, принтерами, офис… В самом центре Москвы. Недалеко от Лубянки.
- Всё! Ликвидируй, Марковка, со своего чела революционную хмурость. Идём на встречу с прекрасным! Ты сколько на скрипочке пиликать учился? Четыре года?! Несчастный! – Настя была как-то особенно взбудоражена сегодня, говорила, как всегда, подшучивая над Марком, но нарочито громко, и ей доставляло удовольствие, как оборачивались, как подозрительно смотрели на неё милиционеры, и без того раздражённые прохудившимся небом, не прекращающейся уже который день слякотью.
За этот московский год, Настя с головой погрузилась в переводческую работу, с интересом, с удивлением обнаруживая всё большую и большую дисциплинированность в себе, то, что обычно называют «силой воли», «сильным характером», быстро завоевала расположение не самого комфортного, большей частью состоявшего из таких же, как Настя Русакова, выпускниц провинциальных инязов, женского коллектива (дважды в неделю они работали в офисе и участвовали в обязательных планёрках, остальные дни – работа «на дому»), а её способности лингвистические, о которых она к двадцати шести годам как-то и не задумывалась, позволили ей выйти в число ведущих сотрудниц и получать самые выгодные заказы.
Словом, а year has gone by, and yet... I'm no longer myself. Прошёл лишь год, а я уже больше не являюсь собой.
Но её это не печалило, потому как отвлекало от мыслей о жизни, оставшейся там… в родной Сибири.
Разумеется, при таком распорядке и настроенности на него, она нигде, практически, и не была за это московское время, никаких не то, что шопингов (подобное времяпровождение она просто не понимала), никаких променадов по Арбатам, никаких походов в театры, музеи и выставочные залы. Ничего. Только работа, приносящая хороший заработок. Да, хорошие, очень хорошие, просто сумасшедшие для Сибири деньги. Так если пойдёт в этой Московии, можно через пару лет и квартирку купить где-нибудь в Бутово. И плюс такие вот, «левые» гонорары, как от Валерия Васильевича. Хотя и понятно, как божий день, чего хочет этот седовласый ловелас, по блеску в коричневых глазах, в крепкой, видимо, ещё мужской силе. Что же, посмотрим, чем эта история продолжится, мы и поиграть можем. Мы всё можем, да, Настя? И ты ещё не раз пожалеешь, не раз вспомнишь, а ты меня и не забудешь никогда, я же всё увидела в твоих глаза в ту октябрьскую встречу, милый мой, землепашец-агроном…
Потому оказавшись в Колонном зале, в этом горделивом великолепии, среди белоснежных колонн, кажется, их называют коринфскими, среди этих величавых, огромных сверкающих хрустальных люстр Настя поначалу испытала чувство странное и сложное: своей ничтожности перед этой красотой истории, плюс досады, что она не побывала в этом году, как планировала, ещё там в Сибири, ни в Третьяковской галереи, ни в Малом театре (почему-то именно туда ей хотелось, впрочем, этот театр рекомендовала бабушка Лидия Макаровна), даже чувство страха уходящего, однако, вернее переходящего постепенно в некоторую даже нарочитую дерзость: вот из-за такого тоже ненавидят Москву бедные провинциалы, а потом успокоилась, краем уха слушала Марка, который разговорился, расписывая, по-своему обыкновению, сбивчиво, волнуясь, впечатления от сегодняшнего посещения Манежной площади
- Матка боска! – воскликнула Настя, возвращаясь в реальность. – Марковка! Ты в галстуке?! – и шёпотом смеющимся. – Таки вступил поцак в масонскую ложу?
А когда Марк что-то невнятное пробурчал, залившись краской, Насте и вовсе стало хорошо и легко. Как будто они с Марком переместились на машине времени на десять лет назад, в ту пору, когда с увлечением постигали азы революционной работы – самой нужной, самой необходимой, самой благородной и восхитительной. Так они думали тогда. Единомышленники, соратники по общему делу.
Решив не посещать всех этих пошлых буфетов, прошли в колонный зал. Заняли свои места: седьмой ряд, по центру. Крут, наверное, этот Валерий Васильевич. Публика чинная, без снобских и жлобских физиономий. Никакого ржания, то есть, современной вариации смеха, никаких громких, пошлых разговоров. Встречаются простые, открытые, с тенями усталости лица. Лица предвкушающие. И на лицах никакого taedium vitae. Никакого отвращения к жизни. Давно такого ты, Настя, не видела.
В программе концерта значились сочинения Равеля и четвёртая симфония Чайковского.
Увлечение подростковое Насти хард-роком не прошло. Да и как иначе? Кто в юности слушал Ричи Блэкмора, симпатизирующего, кстати, коммунистическим идеям, кто проникался его матёрыми «запилами» времён «Rainbow», кто вышагивал вместе с «Pink Floyd», «Led Zeppelin», «Dire Straits», «Metallika», тот не сможет никогда опуститься до уровня этой пугачёвской шайки-лейки, насилующей сознание и вкус добровольных жертв-слушателей на так называемой «отечественной эстраде» уже едва ли не полвека.
Настя была убеждена в юности, оставалась согласна и поныне, что в роке можно найти практически любую критику буржуазных институтов. Стихийную как правило. Семья, разложенная товарно-денежными отношениями, нищета и страх безработицы, власть хозяев, убогость и примитивизм буржуазии, отсутствие перспектив относительно будущего, купля-продажа, как единственная форма отношений, ужас войны - это можно без особых усилий найти, например, в классическом роке. А настоящие рок-музыканты не могли не тянуться, не могли не использовать в своих композициях, аранжировку великих Моцарта, Чайковского, Бетховена.
Ещё в Старокаменске она несколько раз посещала по абонементу вечера классической музыки, что устраивались в окружной филармонии творческим энтузиазмом и способностями местного симфонического оркестра. И благородные звуки симфонии, сюиты, увертюры, фантазии волновали её с какой-то не совсем ей даже понятной новой силой. Всё было музыкой – надежды, которыми она жила, вера, что они будут вместе с Артёмом и закончится этот донельзя затянувшийся период непонимания, какой-то глупой устроенной ими проверки чувств, как будто они намереваются прожить несколько жизней…
А на сцене с приглушённым светом начиналось незаметное, едва слушаемое. «Игра воды», следом «Вальс», затем «Дафнис и Хлоя» и, наконец, «Болеро». Удивительное произведение, в котором как-то незаметно, магически мелодия завладела всеми инструментами и звала уже набатно, увлекала, вела за собой, не давая опомниться. Этим мелодия насыщалась и открывалась во всей своей повелительной мощи.
Марк сидел заворожённым, не замечая, как пальцы его руки сжимают ладонь Насти. Он был на баррикадах, куда его позвала и привела эта иступлённая, зовущая к полной самоотдаче, полному отречению от всего личного, музыка.
А музыка, тем неощущаемым слушателями временем, уже гремела, торжествовала, не струилась, а мчалась страшным, всё сокрушающим потоком. Она требовала всего тебя идти вслед за ней, и Марк звал Настю, а она смотрела, не отрываясь на сцену, смотрела с нарастающей тревогой.
Когда музыка достигла предела, торжествующе владея всем залом, каждым полонённым сердцем, звуки её, словно истощив все свои силы, внезапно оборвались и наступила тишина, сравнимая с той, что бывает, когда отгремит гроза, отшумит ливень и в мире всё первозданно вместе с тобой.
Зал после паузы разразился бурными аплодисментами, столь неожиданными от такой чинной, степенной публики, а Настя сидела неподвижно, прерывисто дыша, вся во власти обрушившегося на неё музыкального чуда, тревоги, сменившейся радостным освобождением.
В антракте они прогуливались по фойе Колонного зала – этой просторной анфиладе залов с роскошными барельефами на стенах, фигурами изящных кариатид и мужественных атлантов. И среди этой торжественной, несколько помпезной красоты, вдруг прозвучало совсем рядом:
- Настя! Русакова!
Настя обернулась и увидела, и сразу узнала Ольгу Владимировну Ганишевскую. Руководительницу их гимназического класса, поклонницу Ахматовой и Пастернака, жену бывшего партийного босса округа, любительницу вдыхать пьянящий воздух зимнего Инсбрука и летней Ниццы, делиться с учениками своей болью от несовершенства современного мира и вопиющем социальном неравенстве, с чувством читая на своих уроках Некрасова и Горького, Блока и Маяковского
Ольгу Владимировну прошедшие девять лет, с той поры как выпустила она класс, в котором училась Настя, совсем не изменили. Так. Чуть-чуть. И вместо своих по паспорту «ближе к семидесяти» она выглядела представительницей возрастной категории «пятьдесят плюс». Обнялись, расцеловались. Ахи и прочие восторженности Ольги Владимировны тезисно выглядели так: «Настенька! Да ты просто красавица!», «Как ты? Где ты? Ты перебралась в Москву? Замечательно!», «Чем занимаешься? Переводами?! Шарман, шарман», «Где живёшь? С родителями? А как бабушка? Дедушка?», «Да ты что! Царство ему небесное…», «Замуж не вышла?» - тут беглый взгляд на Марка – «Надо, Настенька, обязательно встретиться. Попить чаю, поговорить…» «Ах, эти школьные годы…»
Всё это Настя перенесла стоически, потому что этому она научилась ещё в гимназии. Поговорили ещё немного, договорились встретиться, причём без откладывания в «долгий ящик». Настя обещала, записала и телефон, и адрес Ольги Владимировны, точно зная, что никакой встречи ей не надо.
А потом во втором отделении концерта звучала Четвёртая симфония Чайковского. Настя впервые слушала это произведение, она, и всего-то Петра Ильича, этого настоящего гения музыки в сонмище псевдогениев, воспринимала прежде всего, как автора «Лебединого озера» да «Времён года». А тут возвышенные звуки симфонии волновали её с какой-то не совсем ей даже понятной новой силой. Можно было смело сказать, что всё вокруг Насти стало музыкой. Здесь было полное созвучие с миром, желание раствориться в этой божественной бесцельности, и этим обрести цель и стать, наконец, счастливой. Музыка уносила Настю в прошлое. Совсем, кажется, недавнее и такое уже далёкое…
… Тот чувственный февральский вихрь, ворвавшийся в Настино сердце, в ночном клубе «Пилот» при знакомстве с Артёмом перешёл в горячечность влюблённости, в постоянное желание видеть его, слушать его, говорить с ним, говорить взахлёб и говорить молча, взглядами всё объясняя и во всём признаваясь. Они виделись каждый день, бродили по городу, самому лучшему, самому красивому городу на земле, который принадлежал только им одним, а воздух, наполненный запахами близкой весны, звал их куда-то, завлекал, уговаривая сделать что-то такое, что нормальный, так называемый, трезвомыслящий человек назовёт глупостью, чудачеством, которое непозволительно даже таким, как они, восемнадцатилетним. И они мечтали. И так далеко и высоко уносились в мечтах, что даже соблазнитель воздух пытался их вернуть на место, на эту заваленную снегом набережную Оби, или городской, центральный парк, где они, оказавшиеся совсем неплохими конькобежцами совершали своеобразный танец любви, со смехом, пародийными элементами фигурного катания, со всеми этими поддержками, «волчками», «корабликами», свободными и не свободными падениями в сугробы, окружавшие овалом каток. И на катке, освещённом разноцветными лампочками, гирляндами, многолюдном в вечернее время, также, как и во всём городе, никого не было, по крайней мере, им, влюблённым, так казалось.
А потом каток растаял, а в их сердцах крепла, всё более прочным становилась уверенность, что их встреча на всю жизнь. И жизнь эта будет непрерывным счастьем и не надо усмехаться, и задавать глупых вопросов. Да - на всю жизнь. Да - непрерывным счастьем. Просто потому, что они вместе. Они были настолько близки и желанны друг другу, что каждый узнавал свою половинку по дыханию…
…Великое произведение гениального композитора, эта глубочайшая психологическая драма, четвёртая симфония Чайковского, зато ничуть не взволновала Марка.
Возбуждение, приподнятость душевного состояния, которые он испытал, слушая музыку Равеля, сменилось обидой на Настю, которая сочла никак не представить его при неожиданной встрече с её школьной учительницей, он, конечно же, вспомнил рассказ Насти о Ганишевской в начальную пору их знакомства, и вот спустя десятилетие он для Насти, получается, пустое место, такой же нуль, как для Дьякова, Молодцова и иже с ними. Обида, как всегда, с ним, бывало, не ушла, но отступила, схоронилась где-то в уголках его души, чтобы дожидаться удобного случая, или как он называл это предстоящее: счёта, который он предъявит миру и всем знакомым и даже близким и родным. Это обязательно случится, подождите, всё услышите.
Потом Марк стал думать и переживать, стал даже ёрзать при музыкальных, симфонических грёзах, как ему сегодня поступить, провожая Настю. Проводить её до самого дома в Гольяново или расстаться в метро, он так и не пришёл к единственному ответу, как и в тех своих размышлениях по поводу того, стоит ли сегодня заводить в очередной раз, пользуясь, так сказать, представившимся случаем, разговор об их отношениях.
После этого мысли Марка занял завтрашний день: выполнение мелких дьяковских поручений, а вечером примерно в такое же как сейчас время, он будет «слэмить», то есть, выступать в полуфинале поэтического турнира в арт-хаусном подвале, находящемся в одном из кривых переулков, сбегающих к Чистым Прудам.
… Марк и Настя медленно шли по московским улицам. Было начало одиннадцатого. Ночная столица просыпалась. Полуночники начинали свой день. Улицы ярко освещённые, с фантазийными подсветками особо престижных зданий, казались ещё более оживлёнными, нежели, когда они шли на концерт. Проносились автомобили, один накрученее другого. Этакая ночная автоярмарка тщеславия. Погода стала ещё более омерзительной. Слякоть под ногами стала совсем кашеобразной. С неба продолжало сыпать ледяным мелким дождём. А ещё стало ветрено. И Насте, всё ещё находившейся во власти музыки гениального Чайковского, так хотелось, чтобы начался лёгкий снегопад тихого зимнего вечера, чтобы раздумчивые снежинки зависали в воздухе, парили и медленно, словно желая человеческих ладоней, нехотя опускались на землю.
- Настя… - Марку, как всегда, не хватало воздуха, когда он начинал, как ему казалось, окончательный, должный расставить всё и всё прояснить, разговор.
Настя мельком, вопросительно посмотрела на своего проверенного товарища, своего нелепого, смешного, то замкнуто-молчаливого, то безудержно-болтливого, своего, словом, «в доску» Марковку. И в этом мелькнувшем любопытстве, Марку опять почудилось то, чего единственно боится любовь – насмешка.
- Нет, ничего… - Марк виновато посмотрел на Настю. Зачем он мучает себя? Зачем все эти годы, потраченные на достижение несбыточного? Зачем тебе, Марк, это? Зачем?
В метро они попрощались. Марк обнял робко, неуклюже, иначе он так и не научился, поцеловал Настю. Она отозвалась на поцелуй немыми губами. И поправила ему галстук. А на следующее утро случилось неожиданное.
- Вау! Какая вяха! – коллега-переводчица Карина, особа никогда не знакомая с меланхолией, даром, что со степенной, прохладной Тверщины, городка Высший Волочек, разведена, в активном поиске, не могла скрыть эмоций. – Кто бы это мог быть?
Настя с Кариной столкнулись при выходе из метро, вместе зашли в офис, вместе удивились огромному, роскошнейшему букету алых роз, помещённому в изящном, «под золото» цветом ведёрке, на столе Насти.
Настя, пытаясь справиться с охватившим её волнением переспросила:
- Какая вяха? Ты о чём, Карин?
- Ну, у нас так говорили в деревне. Моя бабушка всегда, что увидит красивое, так сразу: «Ой, какая вяха-вяшенька, посмотри, внученька…» Ну, типа, чудо. Диво там дивное. Поняла?
Это Настя поняла. Было непонятно другое: кто такое и каким образом на её рабочий стол поместил? И тут увидев визитку рядом с этой «вяхой» с витиеватыми буквами «Анастасии Романовне» - её ожгло догадкой.
А зашедшая начальница подтвердила её радостное нетерпение: да, опаздывающие девицы, был такой седовласый юноша. Из наших вип-клиентов. Валерием Васильевичем кличут.
Поэтри-слэм в душном подвале
Настя уехала в своё Гольяново, а Марк, сорвав с шеи ненавистный галстук, отправился в Беляево. Там он в последние месяцы жил, ютился в квартирке отца. Точнее сказать, жильё это сдавала отцу за символическую плату его хорошая знакомая.
Дьяков зарплату не повышал, премиями из своих бесчисленных фондов не облагодетельствовал, журналистская карьера застопорилась, если не сказать большего. Сайт с леворадикальными замашками, плативший хорошие гонорары, закрылся, журнал с замашками снобистскими, временно приостановил выпуск своих глянцевых номеров. Жизнь же московская продолжала дорожать. Денег на съём отдельного жилья стало не хватать.
Пришлось вспомнить о предложении наполовину расчувствовавшегося, наполовину раскаявшегося отца, который продолжал самоутверждаться в песенно-исполнительском качестве, словно и не замечая, что ему уже хорошо за пятьдесят.
Вообще, как заметил Марк, присматривающийся к новому для себя человеку – отцу, с возрастом у него были свои, особые отношения. Отец был убеждён, что главный залог здоровья – вкус к жизни и никакого уныния. Вот так он совсем и не думал унывать, когда по приезду в столицу отправился прямиком в апартаменты Михаила Футинского, на концерте которого в Старокаменске он подрабатывал, конечно, случайно, заменив отравившегося старокаменским коньяком басиста ансамбля известного шансонье. Разыскав адрес, заключил впавшего в ступор американского гражданина и русского певца в свои крепкие объятья, трижды, как полагается, между русскими людьми смачно автора великих песенных сочинений расцеловал.
Пока Футинский приходил в себя, Аркадий Белов провёл его, по наитию, не ошибившись и нисколько не поплутав, на кухню лиловых тонов, открыл двухдверный, трёхметровый высотой, цвета «электрик», холодильник, плеснул безошибочно себе и хозяину по сто двадцать пять граммулек, крякнул довольно и предложил свои услуги виртуоза-гитариста.
Так отец вспоминал, откровенничал, так он похвалялся при их первом разговоре, когда Марк всё же решил съездить повидаться с непутёвым папаней, которого в подростковом возрасте люто ненавидел и готов был при встрече полоснуть ножом. Телефон и адрес ему дала мама Ира.
Ирина Феликсовна, как догадывался Марк, продолжала любить своего бродягу, своего барда всея Руси, как она его называла. И в этом мамином отношении к отцу, который предавал её не единожды, а постоянно и в Старокаменске, а про его московскую примачью жизнь и вовсе можно было не говорить, Марк не чувствовал насмешки.
Следующим вечером после симфонического концерта Марк участвовал в поэтри-слэме. У него уже был значительный опыт участия в подобных мероприятиях. Тут он соглашался со старокаменским литератором Матвеевым, который обзывал слэмы шоу-издевательством над словом и смыслом. Минувшим летом Марк провёл отпуск на родине, в Старокаменске, успел сделать то, что ему даже не порекомендовал, а заставил сделать Дьяков. И Марк побывал и в прокуратуре, и потряс в очередной раз перед каким-то следователем своим письмом на имя президента.
Понятно, что никакой реакции от Дмитрия Анатольевича не последовало, но напомнить о том, что прошёл уже год после истории с задержанием, а никто из «опричников» и «душителей свободы» не задержан, не наказан следовало обязательно.
Он успел многое в этот приезд. Встретился, например, с Емельсоном. Ретивый депутат местного парламента наградил его сплетнями про зажравшихся депутатов, и про недовольство населения, которое вот-вот выльется в беспорядки, а там глядишь и случится бунт – русский, бессмысленный и беспощадный.
Глядя на Ираклия Властимировича, Белов испытывал смешанное чувство: жалости и злорадности. Хотелось, чтобы этот умный, экспрессивный политик выбрался на московскую орбиту, но вместе с тем, понимая, что на такое Емельсон не потянет, Марку с удовольствием думалось, что из всех старокаменских оппозиционеров, из всей верхнеобской фронды он, пожалуй, единственный, кто уже реально засветился на столичном уровне на современном этапе. Был в недавнем прошлом Вольдемар Рыжиков. Был да сплыл. Сдулся, рукоблуд.
Возвращаясь из прокуратуры, где его принимали и выслушивали безукоризненно вежливые молодые люди, Марк, проходя мимо здания окружного ФСБ и, по-обыкновению, не справившийся с желанием жадно, всеохватно осмотреть всю строгую стального цвета пятиэтажку и ловя себя на мысли, что ему нестерпимо хочется в этом здании побывать, узнать всё, например, что скрывается за решётками цокольного этажа, увидел того мосластого, умноглазого полиглота, знатока Слотердайка и Адорно, который, об этом было неприятно вспоминать, но увы, так было, публично явил невежество Марка именно в той области знаний, которыми он по идее должен был вооружиться за пять лет, проведённых на «горшковском» факультете. Марк попытался избежать встречи, но было поздно.
Мосластый, ни одним мускулом не выказавший своего удивления, поздоровался, отсканировал Белова своими пронизывающими глазами и сказал, с удовольствием обкатывая слова:
- Тот, кто не знает, что есть мир, не знает и места своего пребывания. Не знающий же назначения мира не знает ни того, кто он сам, ни того, что есть мир. Тот же, кто остаётся в неведении относительно какого-нибудь из этих вопросов, не мог бы ничего сказать и о своём собственном назначении. Это Марк Аврелий. Восьмая книга его размышлений, которые называются «Наедине с собой». А вы, Марк Аркадьевич, часто бываете наедине с собой?
Марк, как и в прошлый раз слушая, смотря на мосластого, помня не только всё то, что он тогда говорил, но и его сильную, литую руку, которая повернула его тогда на площади в конце пикеточной смены к свету фонаря, повернула с той лёгкостью, с какой поворачивает отец своего карапуза, пошедшего не в ту сторону, стушевался, невольно втянул голову в плечи.
Мосластый, между тем, похвалил Марка за аргументированность развенчания перманентной бунтарки Староградской, а на прощание, было видно, что он торопился, сказал, во второй раз просканировав Белова:
- Бегите, Марк Аркадьевич, от этих прохвостов. Добром они не кончат, поверьте. Бегите, пока не поздно. Бегите подальше.
Удивительно, но примерно такой же совет дал Марку и литератор Матвеев, когда Белов участвовал в стартовавшем, как будто специально к его приезду видеослэме старокаменских поэтов.
Слэм совместно организовали Верхнеобская ассоциация литераторов, в которой какую-то начальствующую должностишку занимал Матвеев и популярный старокаменский сайт «Словесная пурга», вдруг отчего-то решивший изменить своим принципам разнесения и пропаганды исключительно сплетен, слухов и высосанных из пальца сенсаций.
Видео с читавшим свои стихи Марком набрало пять тысяч просмотров и более полутора тысяч комментариев.
Марк был признан победителем, приглашён в полуразвалившееся зданьице муниципальной собственности, где делили помещения общество охраны памятников старины, одна из двенадцати местных казачьих организаций и окружное автономное учреждение «Ассоциация литераторов Верх-Обья».
Марку вручили непонятную статуэтку, владелец сайта произнёс напыщенную, пуржистую речь и ловко откупорил шампанское.
После церемонии Марк поговорил накоротке с Матвеевым.
Матвеев - широкоплечий дядька с начинающими седеть тёмными волосами, блестящими, нахальными глазами похвалил Белова за экспрессию и частое попадание в смысл, что было редкостью среди других участников слэма. Потом угощал Марка зелёным, качественным чаем, стал грустен, стал не похож на литчиновника, и на прощание посоветовал Марку жить жизнью поэта и художника, чураться этих либеральных клопов, более того, бежать от них куда подальше, потому как если их давить - случится нестерпимая вонь. Сказал, глядя за окно, где кружила тополиная метель:
- Поэту, художнику нужен свежий воздух, ветер со сквозняками, авантюрные путешествия и ощущение одиночества.
Марк смотрел на этого начинающего полнеть человека, журналиста, который будил его в детстве по утрам своим фирменным радиоприветствием: «Утро доброе, земляки», из журналистики метнувшегося в лизоблюды власти (работал какое-то время пиарщиком окружной законодательной власти), но, видимо, поперхнувшегося этой должностью и оказавшегося в чиновниках от литературы. Видел, как на глазах он полонится печалью и безысходностью, но не пожалел, как Емельсона, только позлорадствовал про себя: «Надо же, ментор нашёлся. Любитель сквозняков и авантюрных путешествий. Кто тебе-то мешал оставаться художником и поэтом?».
Марк помнил, как в университетской общаге, в той, где жили будущие журналисты, историки и социологи, и куда он заглядывал иногда к друзьям, ходила по рукам донельзя истрёпанная, что называется, зачитанная до дыр брошюрка без титульной страницы. Как говорил знавший с ранней молодости Матвеева преподаватель Корней, проповедующий безбрачие, поклонник Годара и Жижека, не гнушавшийся, наоборот, любивший общение с томными студентами, но особливо с вампирическими студентками, это была первая книжка Матвеева, где была напечатана его антиутопия: дерзкая, смешная, полная брутальных сцен и сбывшихся пророчеств.
Уезжал из Старокаменска Марк с облегчением. За месяц он успел соскучиться по Москве, точнее по Насте, которая перевезла бабушку Лидию Макаровну к родителям, совсем к тому времени вписавшимися в московский ритм.
Марк заходил по просьбе семейства Русаковых глянуть на старокаменскую квартиру, где жила и воспитывалась бабушкой и дедушкой покойным Настя. В квартире жили чистоплотные квартиранты-азербайджанцы, Марк постоял, задержавшись, посмотрел на дверь, ведущую в комнату Насти, где столько незабываемого времени было проведено рядом, вместе с той, которую он любит так давно и так безнадёжно…
…Глядя на тушебезобразного Славу Кукушкина, на его распаренное, пьяное лицо, вслушиваясь в ту дикую, разнузданную матерщину, с помощью которой общалась публика, собравшаяся в этом душном подвале, с запахом немытых тел, гнилых, месяцами не чищенных зубов, перегара и дешёвого кофе (всё ж-таки арт-хаусное кафе, а не абы какая «совковая» забегаловка), в подвале, стены которого подверглись надругательству со стороны художников-абсурдистов и которых, конечно же, нельзя было называть бездарностями, а их творения мазнёй, во всей этой затхлости и фальшивости, полной комплексов вечно обиженных, услышавших когда-то в начале своего пути правду о своих способностях, фрик-пиитов, Марк решил не читать лирическое стихотворение, посвящённое Насте.
И найдя замену, готовясь к выступлению, к своей трёхминутке, разжигал, распалял себя злостью, глядя и на этого жирного Кукушкина – председателя жюри, некогда, в начале девяностых, самого ярого пропагандиста российского постмодерна, то есть, продавца-зазывалы пустоты и симулякров, и на то, как отвратительно блюёт за противоположными кулисами (ими служила пропылённая бэушная штора) сумасшедшая тётка возрастом под шестьдесят – участница полуфинала поэтри-слэма Анна-Пелагея Сексова.
… В финал Марк не вышел. Его революционные стихи, полные презрения к сытым, жирным буржуям (в течение всего выступления Марка, Кукушкин недовольно отрыгивал) были задорно приняты публикой, кто-то даже из кучки бритоголовых крикнул: «Давай, жидёнок, ещё!», но Кукушкин, умело, надо отдать ему должное, управлявший этими пьяными маргиналами, в финал, который должен был состояться в престижном клубе «О.Х.У.», протащил бледного студента из какой-то актёрской шараги.
Студент так естественно заменил во время своего выступления образ Пьеро на припадочность и шизофрению, так убедительно мычал, блеял, лаял и при этом успевал читать что-то про суицид и оральную тягу к неграм, что его победа была воспринята как должное.
Не дожидаясь неминуемой драки - бритоголовые стали требовать от бармена водки, за бармена заступился Слава Кукушкин (он получал здесь бесплатный кофе и круасаны с немыслимо просроченными сроками хранения) и, видимо, тотчас пожалел об этом: бритоголовая шпана, скорее всего перепутавшая подвалы стала исторгать кличи викингов - Марк выбрался на свежий воздух. И обрадовался лёгкому морозцу, начавшему расправляться со слякотью, постепенно выстуживать и освобождать от гнилости воздух, а главное, так чётко и ясно указавшему Белову, что, действительно, надо «бежать».
«Велика Россия, а отступать есть куда», - зло подумал.
Доехав на метро до Беляево, купил в круглосуточном магазине литровую бутылку водки «Алтай», открыл ключом квартиру, разбудил храпевшего на весь подъезд отца, разогрел жаренную картошку, но не успел поужинать, так как со стопарика свалился на тахту. Утром проснулся с дичайшей головной болью (отца, как и водки не было) и решил проигнорировать служебные обязанности помощника депутата.
После чашки крепкого кофе ему, вдруг, вспомнился старокаменский мосластый фээсбэшник, знаток, как оказалось, не только философов «франкфуртской школы», но и Марка Аврелия.
«Да у них хватает, наверное, и щекотрясов, но, если точно есть такие мосластые и умноглазые на неприметных должностях, - значит, у них есть основа, - подумал Марк. - И свалить путинскую Россию невозможно. Надо сваливать самому».
Разлука
Настя часто думала и приходила к одному и тому же выводу, что ей надо было соглашаться с предложением Артёма выйти за него замуж, которое он сделал в первую их осень.
Артём вернулся в Старокаменск на учёбу в середине сентября. Он договорился в институте, что поможет убирать урожай своему знаменитому деду: минувшим летом Владимиру Панфиловичу Сметанину было присвоено звание «Почётный гражданин Верхне-Обского округа».
Вернулся и какое это было счастье - их встреча на перроне автовокзала! Они не виделись вечность: девятнадцать дней и ночей. И тогда же Артём выдохнул счастливо, между поцелуями:
- Настенька! Давай поженимся… Я не могу без тебя прожить ни одной секунды…
И она согласилась, а потом разыгрался, вовлёк в свою напряжённую сосредоточенность первый курс иняза.
Два курса учёбы на социологическом Настя считала ошибкой, годами потерянными, только и благодарила их за то, что они поспособствовали встрече с Артёмом. Учиться в лингвистическом было гораздо сложнее, чем на социологическом. Здесь, в отличие от болтологии и всевозможной социологической ерундистики, которая никогда, ни при каких условиях не пригодится ни в жизни, ни в работе, - каждодневное, многочастное штудирование, заучивание, пополняющее твой словарный запас, постепенное, ни одного звена нельзя пропустить в цепи английской грамматики, фонетики. Одна отрада: оказавшийся в программе первого курса латинский язык, с обязательным и хорошо ей знакомым набором из пятидесяти выражений для экзамена.
Артём после, как он шутил, первого транша, поступившего от деда Вовы за урожай, проданный по более-менее сносной цене, снял однокомнатную квартиру в старенькой «хрущёвке», главное достоинство которой заключалось в том, что находилась пятиэтажка в аккурат на середине расстояния между зданиями лингвистического института и сельскохозяйственного: по триста шагов в разные стороны.
Это был первый год их счастливой семейной жизни. Называть это жизненное полотно, сотканное из счастья, радости, всё новых и новых открытий друг в друге, совместным проживанием, сожительством или, что ещё хуже и непонятней, «гражданским браком», язык не поворачивался. И забылся, потерялся в этом счастливом мире формальный вопрос о регистрации их отношений. Были, разумеется, и разговоры о ребёнке и голос Артёма, когда он говорил о малышке – дочурка будет первой, подрастёт, станет помощницей маме, нянькой братика – был прерывистым, с хрипотцой. Тогда и решили, что подождут годик-два…
«Дура, какая же я дура», - произносила позже, в одиночестве совсем не оригинальный женский монолог Настя.
Артёму при всей этой счастливой, упоительной насыщенности хватало, как ему казалось, сил и времени и для учёбы, к которой он всё больше и больше прикипал своим, склонным к анализу умом, и для тренировок в гиревом зале. Но случилась серьёзная травма перед региональным отборочным на финал в Подмосковье первенством, и они вместе пережили эту неудачу.
Настя не жалела, она интуитивно понимала, что так будет правильнее, а заставляла своего любимого гнать прочь уныние, не терять времени, ставить новые цели, как-то: сдать сессию на «отлично», вообще, стать лучшим на своём курсе, а значит, быть главным кандидатом на поступление в аспирантуру. Он сдал и зимнюю, и летнюю сессии без единой четвёрки, и тогда-то состоялся первый серьёзный его разговор с профессоршей Кружилиной, обратившей на него внимание.
После третьего курса Артёма отправили на обязательную практику, а после неё он опять, с разрешения деканата вёл битву за урожай вместе со своим любимым, неугомонным дедом Вовой. Вступившим в свою сорок вторую уборочную.
И опять был транш, и они остались в этой полюбившейся им квартирке на второй год аренды.
В начале последнего своего года учебы Артём заявил, что свадьбы им не миновать, что он как человек в высшей степени положительный и ответственный, после стольких лет их семейной идиллии, просто обязан на этой зеленоглазой девушке жениться.
Настя поддержала его шутливый тон, всплеснула руками, стала бормотать, нервно комкая в руках подвернувшуюся косынку:
- Да как же так, барин… неужели… не может быть… я не заслужила такой милости от вас, достопочтимый сэр…
… А вскоре после этого внезапно умер дедушка Насти Пётр Иванович, а бабушку Лидию Макаровну разбил паралич. И Насте в один из приступов усталости, когда она каким-то чудом умудрялась и учиться, и ухаживать за сумевшей перебороть смерть бабушкой, показалось, что Артём перестал понимать её, что он слишком занят собой, и случился их первый разговор на повышенных тонах и этого было достаточно. Артём не стал поступать в аспирантуру и уехал в Палаш.
Известно жизнью, что отчаяние – ближайший сосед надежды, но грань между ними – большое испытание для сердца. Можно не выдержать такого испытания.
Настя отчаялась после бегства, так и только так она называла возвращение в Палаш, Артёма.
Артём, в свою очередь, уезжая в родную деревню, руководствовался исключительно обидою и не хотел признавать за Настей право решать, хотя бы даже отчасти, его будущее. Он не мог понять той выплеснувшейся на него Настиной злости, когда он в обычном утреннем разговоре предложил перевезти бабушку Лидию Макаровну в деревню. Свежий воздух, покой, самая здоровая деревенская пища, забота и внимание со стороны родственников Артёма – всё это гарантировалось его, как он считал, исключительно здравым предложением.
- А дорога, Артём?! Как она её перенесёт? Ты сначала подумай, а потом говори.
Зелёные молнии обрушились на Артёма. И совсем зло, унижающе прозвучало:
- А кто окажет бабушке медицинскую помощь в вашем...
- Ты уж договаривай, Настя. И не захолустье, что уж аккуратничать. Говори прямо, как думаешь. В нашей дыре. Где фельдшерский пункт да полоумная санитарка вместо врача. Скажи! Что ты стесняешься?! А главное – идиотизм деревенской жизни, жить среди которого, конечно, невозможно. Повтори, не стесняйся великие мысли своего друга бесценного, соратника по революционной борьбе. Кстати, где он? Восемь часов, а его всё нету. Как так?
Это был, конечно, со стороны Артёма запрещённый приём. Марк крайне редко захаживал к ним в гости.
Но Артём тоже поддался той колдовской, злой силе, что обычно и развязывает войны между самыми родными и любимыми. И войны эти, как правило, самые ожесточённые и длительные. Ведь и это проверено и утверждено жизнью: чем сильнее любовь, тем больше в ней скрытая опасность войны. И в ней каждый мнит себя победителем и каждый желает победы для другого. В этом-то и вся трагедия любви. Любви, а не просто желания.
Они смотрели друг другу в глаза, любили друг друга, но не находили там, в глазах, главного. Без чего любовь – мучение. Не находили понимания.
В Насте уже ничего не осталось от прежней избалованной любовью дедушки и бабушки девочки-мечтательницы, поверившей на время превращения её в девушку в мечты о всеобщей справедливости и счастье для всех. Померкли, а потом и вовсе ушли от неё все рисунки о жизни, как героике, она всё больше и глубже постигала науку спокойного материализма. Науку, в основе которой понимание, что жизнь надо принимать без иллюзий и с беспощадной трезвостью. А такие люди не имеют много друзей, чаще ни одного и счастье, если им встретится на пути понимающее и принимающее сердце.
То было внутреннее преобразование, а внешне Настя превратилась, когда ей минуло двадцать лет в очаровательное, истинно русское создание, русоволосое, с округлым овалом лица, блестящими, тревожащими своей красотой зелёными глазами, чуть выпуклым лбом, изящным подбородком и тонким, прямым носиком. Сошла угловатость подростка, резкость волейболистки, стали очевидными её прирождённая мягкость, и вместе с тем, какая-то таинственность, на которую прежде всего обращают внимание мужчины, и которые даже раз увидев, единожды это ощутив, будут мучиться всю жизнь, пытаться и не находить разгадку в других, совсем близких и родных…
… Артём уехал, перестал отвечать на звонки и эсэмэски.
И словно, зная, что у них произошло, на следующее утро, именно утром, около восьми! – Марк позвонил в старую их квартиру, где восстанавливалась после больницы Лидия Макаровна, где с утра, когда Настя, вернувшаяся сюда со съёмной «хрущёвки», стоявшей в запустении, убегала в институт, присматривала и ухаживала за Лидией Макаровной добрая тётя Галя, совсем дальняя родственница со стороны Петра Ивановича. Настя возвращалась из института, принимала от тёти Гали смену присмотра и помощи, а главное, как сказал врач первой градской больницы, пожилой, с косматыми, страшными бровями и удивительно добрыми глазами, смену постоянных тренировок для мозга. Сказал суровым голосом: «Читайте стихи, пойте песни, вспоминайте и заставляйте её вспоминать и читать, и петь, и рассказывать, и сочинять. И только радость. Только вера в глазах и голосе. И тогда всё будет хорошо».
Насте казалось, что Марк уже никогда не возникнет в её жизни. Всё заслонил Артём. Но тяжелая болезнь бабушки, во время которой она ощутила, не только искреннее участие, но столь же искреннюю, столь нужную помощь от Марка, всё это вернуло ей её прежнее отношение к этому долговязому, близорукому, длинноволосому поэту и революционеру. Так и только так он себя теперь называл.
Марк любил Настю с самой первой встречи. А любовь и случается или не случается в первую встречу. Она, любовь, может быть, как исключение, как редкость и односторонней. Но должно случиться чудо, чтобы вторая сторона полюбила со временем. На это чудо надеялся все эти годы, все эти семь лет, Марк. Но, знайте же, приходило ему в пору безысходной тоски, знайте, говорил и наставлял он всё человечество, что бессильны молитвы и заклятия, мантры и заговоры в любви к женщине. Невозможно за счёт всего этого достигать желанного. Никакими упорствами, никакой настойчивостью, никакими, наконец, талантами не возьмёшь свою любовь, если нет на это решения в природе, которая в этом от нас не зависит… И всё напрасно, если не ведёт вас друг к другу судьба. А ещё любовь даёт то напряжение жизни, которое и делает жизнь полной и настоящей.
Всё лето Настя провела с бабушкой. В институте пошли навстречу, и она сдала сессию досрочно. Они гуляли с Лидией Макаровной по овалу школьного стадиона, читали и заучивали стихи. Настя открыла для себя, что любимый Бунин был ещё и прекрасным в своей строгой красоте и страсти поэтом. А бабушка призналась, что она всю жизнь мечтала выучить наизусть «Евгения Онегина». Ну пусть не всю эту «энциклопедию русской жизни», но хотя бы первые две-три главы.
Лето сменилось тихой и славной осенью и читался с упоением Пушкин и Тютчев, Бунин и Рубцов…
Настя, никогда-то и не отличавшаяся вздорным характером, скорее, наоборот, так привлекавшую к ней людей покладистостью и умением общаться, «в высшей степени коммуникативна» - с вердиктом школьных учителей солидарны были и институтские преподаватели, - после смерти дедушки, болезни бабушки, разрыва с Артёмом решила и вовсе читать книгу дней своих с величайшей объективностью. И она стала понимать, что мало быть настойчивой, как пилигримы, мало быть упорной, как снежные наносы, надо научиться жить жизнью другого, оказавшегося таким неожиданно чужим, непонятно-чужим, человека. Но, как этому научиться? И возможно ли это? Она не знала, не могла найти ответы на эти вопросы.
В один из декабрьских поздних вечеров, круто наступившей ещё в конце октября зимы, поддавшись совсем уж настроению одиночества из-за повода, если рассудить, смешного, ничтожного: расстроившему её беззастенчивому огляду нового молодого преподавателя, она ушла на кухню, закрыла плотно дверь и набрала телефонный номер Артёма.
Он ответил сразу. Но вспыхнувшая радость тотчас и исчезла, когда она услышала холодное, ледяное:
- Да… Слушаю…
- Я ведь тебя… - начала Настя и расплакалась. Она плакала потому, что устала от такой жизни, плакала потому, что не даёт ей покоя этот Марк. А она разбита и утомлена до предела. Плакала потому, что она любила и нестерпимо хотела заботиться о любимом. Плакала потому, что никто не понимал, не хотел понимать её ослабевшей души, плакала, наконец, потому что жизнь свою в двадцать с небольшим лет считала решительно и безвозвратно загубленной. У всех есть будущее, а у неё ничего нет. Она плакала с прорывающими всхлипами и только и могла, что произносить самое дорогое для неё имя.
Артём молчал. Он молчал, и уходило с этим молчанием их прошлое, в котором они были по-настоящему счастливы и любимы…
… Когда поутихли страсти в душе Насти, когда она стала свыкаться с тем, что ничего уже нельзя вернуть, она, основываясь на своей науке спокойного материализма, попыталась объяснить их с Артёмом разрыв. Объяснить, с помощью классиков. Читая впервые, читая осознанно, не по обязательной школьной программе Льва Толстого, Настя нашла у него место, характеризующее одного из героев «Воскресения». И поняла, что эти слова об Артёме.
Да, он человек исключительно мужского склада, без каких-либо сентиментальных примесей. То есть его поступки вытекают из деятельности мысли и определяются ею. А это, ей, мысли свои направляющей отчасти на достижение целей, поставленных чувством, отчасти же на оправдание поступков, вызванных чувством, непонятно и чуждо.
В Артёме легко угадывалась, потому что была естественной, его страсть к своему делу. Как же красив человек этим. Страстный человек, вообще, красив, ну, или по крайней мере, не уродлив.
Артём был, теперь только она понимала, целиком был поглощён своим делом. И на все эти условности, наподобие «медвежий угол», отвечал мягкой улыбкой знающего цену себе и жизни окружающей. Но при этом Настя, понимала, что Артём при всей страстности, пусть и запрятанной от всех, своей натуры, спокойно верит, спокойно оберегает дело своей жизни. Более того, он уверен в том, что Настя будет его верной союзницей и помощницей в осуществлении этого дела. Да вот только как выяснилось, дело это оказалось, когда Артём пусть и неполно, но рассказал, совсем не таким, каким его представляла Настя.
Можно ведь жить по-разному. Однако попробуй отыщи в России человека, который не задумываясь ответит, что живёт он правильно, живёт в согласии с совестью и мечтами своими заветными.
Особенность наша, что, оставшись наедине с собою, умеем мы говорить правдиво, не щадим себя, хорошо видим свои ошибки и даже, распалившись, признаём себя пошлецами, но очнувшись от такого самоедства утешимся, отшутимся, что, мол, и на солнце пятна видны. И как часто случается, что человек не может решиться сделать смелый шаг. Он тянет, мучится. Потом решается, но при этом обязательно твердит: «Ну всё! Я пропал!» И после этого «я пропал», когда нет дороги назад, человек чувствует, что не только не пропал, а наоборот, в него ворвалось чувство свободы, сила, отвага.
Однажды Артём сказал, что он уважает мечты своей юности и не собирается им изменять. Он сказал это каким-то будничным тоном, совсем не соответствующим возвышенно сказанному. И тогда, кажется, тогда она впервые подумала, что совсем мало знает, мало понимает, не слишком-то и стремится понять его, она слишком занята собой. А сделав такой вывод она поспешила себя оправдать: вот определится с тем, что ей важно и нужно в жизни и тогда полностью посвятит себя любимому человеку.
Сейчас в разлуке, в одиночестве, она вспоминала, как была поверхностна, когда поддерживала рассуждения Артёма о том, как важен выбор дела. Поверхностна потому, что уже была приучена с ранней юности тому, что разговоры нужны разные, в том числе и такие: разговоры ради разговоров. Но на темы, желательно, возвышенные. Как вот о выборе дела жизни. А при правильном выборе и жизнь наперед угадывается работящая, заманчивая, без злобы и обмана.
И выходило, опять по Толстому, ставшему для неё не просто главным писателем, а наставником, выходило, что именно у Насти её числитель, её умственные силы уступал знаменателю – мнению о себе.
Сейчас без Артёма она вместе с ощущением покинутости понимала, что только работа, в её случае учёба, хоть как-то смягчит боль утраты. И Настя с головой ушла в учёбу.
А Лидия Макаровна, видя всё и всё понимая, что происходило с внучкой, была тактична, и выздоровлением своим – она уже совершала прогулки самостоятельно, одолевала почти без привалов лестничные маршы – помогла, она в это верила и это чувствовала, Насте обрести и оберегать самое важное при разлуке – надежду.
Последняя весна
И что с того, что встречает она свою восьмидесятую весну?
Всё то же тревожно-волнительное предчувствие перемен, предчувствие обновления, надежд, счастья, предчувствие полноты жизни, которое усиливается, вопреки всем утренним поклонениям и преклонениям с наступлением вечера. И вот уже на востоке, там, где ждёт её родина, в темнеющем небе проклюнулись первые звёзды, а на западе сгорела заря. Слегка настывает, как и всегда при ярких быстро сходящих зорях. Тёплый морозец, сопровождающий эти сгущающиеся сумерки и которым так хорошо дышится. А вот и занявшийся зыбкий свет над головою, когда ещё не ночь, но уже и не вечер. Студёно-пахучий запах потревоженных оттепелью почек и коры деревьев.
Всё это и ещё что-то тайное, но сильное – бодрило, и Лидия Макаровна, неотступно думая о Насте, верила сейчас, что совсем скоро она вернётся, поняв, что жить на чужбине невозможно.
Поначалу расстроившись и огорчившись, и всё сгоряча высказав сыну, Лидия Макаровна по прошествии недели уже была и рада, что Ромка купил ей путёвку в этот подмосковный санаторий. Санаторий почти пустой – март только зашёл за свою половину, но что с того, ей даже так и лучше.
Сын вообще проявлял себя в последние годы совсем неожиданно. Был заботлив, каждый день звонил, часто заезжал к ним в Гольяновские трёхкомнатные хоромы.
Может, думала она, запоздалое раскаяние, что сын так мало уделял внимание родителям, и даже после того, как умер Пётр Иванович, а Лидию Макаровну разбил инсульт сын уехал, оставив её, ту, которая души не чаяла в Ромульке - единственном их с Петром Ивановичем ребёнке – одну с бедной Настей, которая в то время измоталась и непонятно, как выдержала всё, что на её милую русую головку выпало.
Она помнит, как Настя буквально не отходила от неё, когда выписали и привезли её домой, помнит с благодарностью, как решительно прогоняла внучка все приступы тоски и уныния, которые никогда бабушке не были ведомы, но посещали её, Лидию Макаровну, теперь, когда она осознала, что ушёл и больше никогда не вернётся её Пётр Иванович. Внучка заставляла читать и заучивать стихи, вместе решать кроссворды, начинать понемногу двигаться. Как они радовались, когда махом, без передышки одолели лестничный пролёт в подъезде!
Ни разу за всё это тяжёлое время, за весь этот восстановительный год, она не видела Настю удручённой, поникшей. Только однажды, уснув вечером и быстро, словно от толчка проснувшись, она встала с кровати, прошла в зал и услышала сдавленное рыдание из кухни. Внучка пыталась говорить по телефону, но ей это не удавалось, только произносила она между всхлипами: «Артём… как же так… Артём…»
С возвращением к жизни Лидия Макаровна вдруг поняла, что как для неё потеря мужа, с которым прожила она больше полувека, так и для Насти разлука с Артёмом, как не кощунственно это звучит, такая же потеря, такая же драма жизни.
Она вспомнила тот год, точнее восьмимесячную вечность, когда осталась с шестилетним Ромкой одна. Вспомнила разлучницу, эту московскую молодую инженершу, приехавшую отработать пару лет в сибирской глубинке, в конструкторском бюро их завода. И как растерялся, как потерялся в охватившем его любовном порыве, больше, конечно, напоминающем угар, помутнение рассудка, её Петруша.
Инженерша - рослая, вызывающе одетая, с такой же вызывающей красотой заглядывала пару раз в их профком и, как поняла тогда начинающая профсоюзная деятельница Лида Русакова, заглядывала с целью рассмотреть её, ту пигалицу, которая оставалась в глазах, в душе, в мыслях этого красавца Петра – молодого, перспективного, которого надо увозить из этих диких лесов и степей, как она, коренная москвичка, прозвала здешние места. Она и увезла с собою мужа, а муж так и не набрался смелости объясниться с женою, уехал, точнее бежал.
Как бежал, так и поторапливался обратно. Через пару недель написал ей письмо. Объёмом почти в школьную тетрадку. Лидия Макаровна прочитала, особо лирические, тронувшие её места запомнила, а письмо сожгла. Через месяц пришло второе письмо. Короткое. Суть: я без тебя не могу жить, прости, разреши вернуться. А в конце приписка: как там Ромка? Вот это разделение, что он их, жену и сына не поместил вместе в своей печали, в своём московско-арбатском, как она ощутила, лютом, отчаянном одиночестве и не разрешило написать ответ.
Спустя полгода ранним, самым, оказавшимся, счастливым утром, он открыл ключом дверь их комнаты в коммуналке заводского дома и не раздеваясь, прямо в своём шикарном, песочного цвета пальто сел на пол у двери и заплакал. Заплакал самый лучший, самый дорогой, самый-самый, инженер-конструктор с душою поэта.
Он никогда и ничего не рассказывал об этом своём «московском периоде», вообще, ни слова. Смешно сейчас вспоминать, но и пальто то, в гумах-цумах приобретённое, демонстративно снёс в мусорный бак. Поэтому и сын ничего про это не знал и, конечно же, внучка Настя. А она запретила себе думать об этом, запретила когда-либо его этим попрекать.
Вернувшись в их старокаменскую квартиру, поклялась после возвращения из больницы, что вот отсюда и отправится она на встречу с любимым Петрушей. Потерпи, вот поставлю на ноги Настеньку нашу, и приду к тебе…
… И вот не сдержала слова. И поддалась уговорам Насти, уговорам сына. И предала Петрушу и родину, и зачем-то решила завершить жизнь свою в Москве. Сын, правда, клятвенно пообещал – она вывела на этот разговор, заставила его выслушать – что похоронят её рядом с мужем…
…В ту, как оказалось, решающую, своенравную осень, - Настя после окончания лингвистического института осталась там работать на кафедре и попутно готовиться к поступлению в аспирантуру - однажды, в середине октября сообщила внучка Лидии Макаровне, что уедет на пару дней, пусть бабулечка не волнуется.
Произнесено это было необычно: Настя не смотрела в глаза, но не смогла скрыть волнение, и какое-то нехорошее, нервическое, дёрганное беспокойство. Такое, когда человек, заведомо знает, что собирается делать не то, собирается совершить ошибку, чтобы после ещё усилить свои страдания, растравить свою боль.
Вернулась внученька ночью. Плакала украдкой. И не выдержав, в один из стылых, тоскливых ноябрьских вечеров всё бабушке своей любимой, рассказала. Как съездила к Артёму в его деревеньку, как увязался с нею Марк, а она хотела ехать одна, не предупредив, не известив человека, которого она, Лидия Макаровна в этом была уверена, по-прежнему, а может быть ещё сильнее любила. И как она не смогла отделаться от навязчивого этого сумасброда, революционного пикетчика-карьериста и, видимо, всё пошло из-за этого не так, как хотела Настя. А может и не из-за этого вовсе…
- Всё, бабулечка. Всё. Закрыли тему, - смогла, как ей, видимо, казалось, гордо и решительно произнести, а глаза опять были полны слёз, и Лидия Макаровна просто физически чувствовала, как тяжело Насте.
Вспоминая сейчас, оценивая Артёма, его поведение Лидия Макаровна приходила к выводу, что единственное, смущавшее и настораживающее её с Петром Ивановичем в Артёме, была его необщительность с ними, бабушкой и дедушкой Насти. И чем она была вызвана – стеснительностью, излишней закрытостью, желанием проявить какую-то чрезмерную самостоятельность – Лидия Макаровна терялась в догадках. И квартиру-то они сняли рядом, и не выказали они с Петром Ивановичем никакого неудовольствия таким решением Артёма. А что он так решил, об этом сказала с гордостью за него Настя, да и скрыть радости, которая полыхала в ней от этого, внучка не могла. И это было понятно, было объяснимо. Но… Они звали в гости – Артём находил обязательную причину избежать визита. Наоборот, Пётр Иванович и Лидия Макаровна напрашивались прийти посмотреть, как обустроилась молодёжь и при случае попить чаю с принесённым ими тортом «Новинка», столь любимым Настей. И опять при встрече – холодное равнодушие. Демонстративный показ, мол, да, я такой, я в себе и никого туда не допускаю.
Но ведь парнишка-то был не только ладный, атлет настоящий фигурой, не только, и это сразу чувствовалось и виделось – получивший правильное воспитание, по разговору, по речи – начитанный и умный, ещё Артём не мог скрыть, да он и не пытался этого сделать, своей любви к их внучке. Как вспыхивали его тоже зелёные, чуточку только посветлее, глаза, когда он смотрел на Настю, сколько нерастраченного жара было в этом взгляде! И ещё, и на это не могла не обратить внимание зоркая, понимающая, всю свою жизнь проведшая в общении с людьми, Лидия Макаровна, Настя и Артём старались, может и неосознанно, всегда сидеть рядом, прикасаться плечами друг другу, держаться за руки. И это был очень хороший, очень обнадёживающий знак. Они с Петром Ивановичем, чего уж тут скрывать, сразу приняли этого крутоплечего, молчаливого молодца. Сразу они им вместе как пара, как будущая семья, поглянулись.
Вот только эта отстранённость, холодность Артёма, держание вечное дистанции. Нет, они с Петром Ивановичем и сами не слишком-то любили показное панибратство, эту раздражающую всякого нормального человека фамильярность, но они же близкие и родные. Такие же, как удалось узнать-выведать, прежде всего у Насти, были для Артёма его бабушка и дедушка. Легко запомнились и их имена-отчества: Любовь Геннадьевна и Владимир Панфилович. И за почти три года так они и не встретились, не познакомились, не поговорили – каких-то полторы сотни километров разделяют – а не было команды, не было инициативы со стороны Артёма. Кстати, а как его вот можно было назвать? – близкого друга, любимого человека, жениха? Как, скажите?
И здесь была необычайно затянувшаяся заминка, похлеще мхатовской, пауза, непонятная им, Петьке Русакову и легко распрощавшейся со своей девичьей, самой распространённой в стране, как писалось в газетах фамилией, Лидушке Кузнецовой, расписавшимся и устроившим весёлую свадьбу с тазиком винегрета и редкими водочными бутылками на длинном, принесённом из «красного уголка», столе в коридоре нового заводского общежития после трёх месяцев знакомства.
А когда пришла беда и не стало Петра Ивановича, и она не выдержала потрясения – ни в каком возрасте живой человек не может смириться и понять смерть – вернувшаяся к жизни после инсульта Лидия Макаровна всё реже видела с Настей Артёма и всё чаще Марка Белова.
И как-то во время прогулки, они с Настей стали совершать их обязательно, каждый день, внучка сказала, что Артём уехал к себе в деревню. И сообщила Настя известие это как-то буднично, и оттого слабое, измученное сердце Лидии Макаровны с болью ворохнулось в груди.
Удивительно! Как Настя отличалась от своей старшей сестры. И как по-разному она, родная бабушка к ним относилась. Хотя, что тут удивительного? Настюшку они вынянчили, вырастили, Леночку же они работающие советские заводчане видели только по выходным.
Наверное, многое, если не всё заключалось в том, что Леночка росла при советской стабильности, Настино же детство и отрочество пришлись на окаянные девяностые – оттого и так сильно было их с Петром Ивановичем желание, их инстинкт оградить младшенькую внучку от наступившего лихолетья.
Тем более Ромка с женою разом потеряли работу: в первую самую массовую волну сокращений на их заводе. С инженерами необуржуа особо не церемонились, опасаясь по генетической памяти больше чумазо-тупорылого рабкласса. Присмотревшись, принюхавшись, приноровившись же к новым временам принялись и за рабочих. Особенно после октября девяносто третьего.
После унизительного сокращения-увольнения с жалким расчётным пособием сын, как и многие мужики в то время, ударился в загул. С другом своим ещё с институтских времён Дёминым – красавцем и умницей – стали самозабвенно состязаться меж собою: кто быстрее опуститься-сопьётся. Случалось – неслыханное дело – Ромка, как жалуясь через слёзы сообщала жена его Светлана, и дома не ночевал, вообще, не появлялся по три-четыре дня. Поговорить с сыном не удавалось. Встреч он избегал, к телефону не подходил. Раз только огрызнулся отцу, мол, послушался вас, связался с этой жалкой, никому не нужной инженерией.
Потом двоюродному Ромкиному брату Олегу, сыну сестры Петра Ивановича Анны, умершей ещё совсем молодой от порока сердца, - каким-то образом удалось Ромку из непрекращающегося запоя вытащить, устроить в клинику, где его привели капельницами в чувство, успокоили уколами и таблетками. Олег сразу после педагогического института пошёл служить в милицию, потом перебрался в таможню, в те времена ставшую местом престижным, щедрым на всяческие кормления и, наконец, как он говорил, получивший повышения и назначенный каким-то немаленьким начальником в налоговую инспекцию.
«Вот, что значит быть спарринг-партнёром самого генерала Салькова!» - смеялся по-обыкновению племянник, раскрывая секреты своего стремительного восхождения по служебной лестнице и попутно называя своего благодетеля – начальника окружной милиции – такого же, как и Олег, «кэмээса» по рукопашному бою.
Уверенный, налитый силою, с брутально-мужественной внешностью и при том сообразительный, лёгкий в общении, непревзойдённый рассказчик анекдотов, карточный фокусник, он и в этой забаве был постоянным партнёром генерала, умело его поначалу обыгрывая, но в конечном итоге проигрывая к буйной радости Салькова, человека азартного. Словом, Олег был ко всему пригодный, всё не только понимающий, но и предвосхищающий развитие событий и ситуаций – есть среди тугодумных русских мужчин и такая, немногочисленная, конечно, категория.
Олежка с раннего детства был по-братски дружен с Ромкой. Вместе проказничали, вместе в хоккей рубились на площадке, ярко освещённой долгими зимними вечерами, вместе ходили на секцию бокса. Часто Олежка оставался в школьные годы на выходные у них ночевать и тогда устраивались шахматные, шумные блицтурниры…
И вот братец двоюродный не оставил Ромку тогда, в лихолетье, в беде. Не часто такое бывает, опять же среди русских, так отчего-то надоевших друг другу, людей.
И сейчас ей, Лидии Макаровне, в санаторном одиночестве вдруг подумалось, что Петруша её был, конечно же, не прав, открыто выражая неприязнь своему взрослому уже тогда племяннику, его такой заладившейся карьере, но, как считал Пётр Иванович, лад, на подлом и нечестном замешенный, рано или поздно в ад превратится.
А Олег и здесь оказался их, стариков, мудрее и умнее: никогда не ввязывался в спор, не обижался на резкость родного дяди, его откровенное пренебрежение к служебным успехам племянника. По крайней мере, внешне это он никак не показывал, был, как всегда, обходителен, бодр, подтянут. Накануне своего сорокалетия Олег был произведён в полковники, а при встрече ничего и про это звание высокое и словом не обмолвился, и узнали они с Петром Ивановичем об этом от Ромки.
Сын их единственный в ту пору не только выправился, но и распознал вкус, как язвил романтик и поэт в душе Русаков Пётр Иванович, потомственный инженер, к лавочничеству. И так уничижительно-грозно, так приговорно-чётко он произносил это громоздкое для русского языка словцо, что становилось понятно, как переживал он за такую судьбу сына.
Всю эту сытую, наглую поросль лавочников он ненавидел искренне, всей душою, но абстрактно. Не испытывая никакого желания с нею, порослью, сражаться. С этой, вдруг возникшей и всё заполонившей армией успешных коммивояжёров, ни в чём не сомневающейся армией, мракобесной, торжествующей свою победу, навсегда, они в этом не сомневались нисколько, закрепившую их права, их образ, точнее безобразие пошлой, пустой жизни. Так можно не любить ночь, сырость или мороз, но не станешь же их бить кулаками, душить или пинать.
Он, Пётр Иванович, и век-то свой сократил из-за переживаний за судьбу Отечества, в которую так горько и трагедийно не вписывались десятки, сотни тысяч таких, успевших побыть творцами-инженерами советской промышленности, как Ромка.
Муж никогда не жаловался на здоровье, он и курить бросил накануне своего пятидесятилетия и никогда не злоупотреблял, но она пропустила, не заметила, и этого не могла себе простить, тот момент, когда он ушёл в себя, замкнулся, перестал делать по утрам гимнастику с гантельками на балконе, вообще, перестал выходить из дома, а она, мельком глянув на него, сидящего в любимом кресле – без газеты, без книги, при выключенном телевизоре – даже и радовалась поначалу такому его спокойному, какому-то умиротворённому состоянию.
Случилось это, вспоминала она, вскоре после переезда Ромки с женой в Москву. Старшая внучка упорхнула из Сибири ещё раньше – у Ленки оказался характер мамы: упрямый, тяжёлый, но и изворотливостью, хитростью, она была не обделена. Плюс красота чуть тяжеловесная, грубоватая, также доставшаяся от матери, подвернувшиеся выгодные женишки.
Переезду, опять же, поспособствовал полковник Олег, уже несколько лет как переведённый в Москву по протекции генерала Салькова, занимавшего важную должность в министерстве внутренних дел России.
И судя по бодрым реляциям, и благодаря начавшейся массовой мобильной телефонизации, дела и в столице у сына заладились. Он, сохранивший смётку и знания, строгий, но при этом гибкий ум инженера, оставил в прошлом своё «лавочничество», свои магазины и сообщал прежде всего отцу о своей фирме, набирающей стремительно оборотные средства и капиталы, которые, как он хвастался, «при любой политической погоде будут ликвидными». Чем занималась «его» фирма, было непонятно, какие-то продвижения технологических новаций, напротив, понятно было, что опять здесь, в этом «фирмачестве», не обошлось без братской помощи Олежки.
И вот сейчас Лидия Макаровна спрашивала себя: в чём была её роль как матери, что Ромка стал таким? Каким таким, тотчас себя перебивала, боясь признаться произнести себе то, что было ясно теперь и непоправимо. Да, таким! – гневалась – филистером. Человеком без духовных потребностей. То есть, по сути, недочеловеком, больше биомассой с гедоническими наклонностями (она почитывала, как и всякий уважающий себя советский человек, не только художественную литературу, но и Шопенгауэров с Монтенями). Она эту роль незавидную и Насте, уже здесь в Москве, примеривала, и успокоено думала: нет, Настя такой не станет.
Настя с родителями не уехала: начинался их роман с Артёмом, а с родителями она была душевно не близка, воспитываемая бабушкой и дедушкой.
Потом пошла чёрная полоса потерь. Её болезнь и нежелание пока с этим миром, с этим светом расставаться…
…И вот она, сибирячка чалдонистая, пережила уже две московские, бесснежные, слякотные зимы. Зимы-недоразумения, как любит говорить Настя.
Прошлым летом Ромка отправил Лидию Макаровну также в близкий, также подмосковный санаторий и ей та понравилось. Повезло с соседками по столику в столовой. Такие же потерявшие всё прошлое, мужей, оказавшиеся на чужбине перед смертью, понимающие, что так лучше – для всех и прежде всего для детей. Таких же как Ромка провинциальных сообразительных и шустрых ловкачей, решивших и в столице воспользоваться накопленными умениями и навыками «российского бизнеса». Потому нашлись не просто общие темы, нашлись общие воспоминания, общий, только им понятный настрой на жизнь, когда, кажется, и жить-то незачем.
Нельзя было, конечно, сказать, что в новой московской жизни в просторной квартире она чувствовала себя одинокой и неприкаянной. Подобное воспринималось бы гораздо острее, случись переезд лет двадцать-тридцать назад. Сейчас же она, никогда в даже самых малых наклонностях к сибаритству не замеченная и вовсе обходилась самым необходимым: разрешаемыми жизнью и судьбой глоточками-днями ещё ей, непонятно за какие заслуги отпускаемыми. Сколько ей осталось на земном пути? Столь глупый вопрос, вдруг являвшийся ей иной ночью, тотчас исчезал за ненужностью жёстким ответом: мало. Но всё это моё и мне больше ничего и не нужно. Внучку младшую подняла, на ноги поставила. Прежде всего, конечно, не в материальном плане, а если хотите, духовном. И выросла она не филистером, совсем нет.
Она вспоминала, как они с мужем ещё до обрушения этих лихих времён, часто говорили о том, что надо сопротивляться движению жизни, бороться с её скоротечностью. Но к чему они стремились? К тому, чтобы замедлить бег времени и растянуть жизнь? В сущности, получается – к иллюзии покоя. Только и всего? Тогда зачем? Покой всё рано наступит в своё время. И не от него ли они и бежали? Достойная ли это задача для мыслящего и здорового человека – просто остановить время? Быть самим собой, не поддаваться, не подчиняться обстоятельствам – это совсем не просто, и порою на это уходит вся жизнь, но это основа, первое условие, без которого невыполнимы все следующие, если ты хочешь жить так, как велит тебе изначально чистое сердце и душа.
Да, заманчиво ценить свой возраст как обретение и силу, если только твёрдо знать, что накопленные ими богатства – реальность, а не выдумка из-за страха перед самим собой и жизнью. Только творчество, только результаты труда могут служить гарантией этой реальности. А нет этого – значит нервное, испуганное оглядывание назад на уносящее годы, десятилетия! – время…
…Где-то она читала, что старость начинается с тусклого выражения глаз, когда в них читается уже не ожидание, а одни только заботы и усталость. А поэтому надо уметь нести свой возраст достойно. Быть подтянутым, упругим, серебряным волосами и щедро золотым сердцем. Искать и находить новое, интересное, относиться к жизни как к творчеству. А остановишься, удовлетворишься тем, что у тебя всё есть, перестанешь искать, а в поисках уметь быть терпеливым при неудачах и открытым в радости – значит ты старик.
Когда она увидела этого Валерия Васильевича, она больше всего удивилось его сверкающим карим глазам, полным, как писалось в старых, добрых романах, «лихорадочного блеска». Это были глаза влюблённого, сильного и молодого этой любовью шестидесятилетнего человека. Она и удивилась, и испугалась, увидев это. То, что никакой человек, ни в каком возрасте скрыть не в состоянии.
Валерий Васильевич – высокий, сухощавый, но широкоплечий, гибкий телом, к которому так хорошо шёл тёмно-синий костюм, с чистым лицом, не тронутым не допущенными, видно, волей и характером, вредными привычками, и едва приметный шрам ещё больше делал привлекательным это лицо, с крупным, решительным носом и разместившейся лишь над бровями долгой тугой морщиной высоким, крутым лбом, с приятным, бархатистым голосом, элегантно одетый, с предупредительными манерами, - очаровал, что уж тут скрывать, Лидию Макаровну.
Сколько их развелось чуть разменявших шестой десяток, тех, у кого посеклись, поредели волосы, стали пегими, будто взялись местами жиденькой ржавчиной, потучневших, разрыхлившихся телом, и пиджаки уже не могут скрыть сдобную растечность плеч, и округло бугрившиеся животы. И глаза у таких так и не налились той спокойной ровностью, за которой таится богатство достойно прожитых лет – знобеют, синё леденеют от ужаса приближающегося финиша перекормленной, лишённой вкуса, жизни, но и скрыть вертлявое беспокойство зрачками не могут.
Очарование от таких мужчин, как Валерий Васильевич, оказывается, ещё существующих, и позволило бабушке допустить в сознание своё, как понятную и даже объяснимую мысль о том, что у внучки может быть это серьёзно.
Она украдкой посматривала на Настю и замечала блеск и в её глазах. Знакомство состоялось без Настиных родителей. Они перебрались несколько месяцев назад в купленный коттедж, здесь же на востоке Москвы. Нетерпеливая мечта растущей зажиточности жгла и торопила Романа Петровича и Светлану Леонидовну: в особняке на Соколиной Горе они уже смело говорили о недвижимости где-нибудь в Испании. А что? После пятидесяти пяти жизнь только начинается!
Валерий Васильевич, фамилия у него оказалась не легковесной, - Зубатов, - был не только очарователен, но и как-то симпатично, уютно и мягко деловит, когда стал посвящать Лидию Макаровну в свои, нет, он сказал так, она точно запомнила: «наши с Анастасией Романовной планы».
И при этом она успела уловить как смешинки пробежали в глазах внучки и тотчас сменились сосредоточенностью столь нужной в таком ответственном разговоре. И как они в очередной раз переглянулись: Настя и Зубатов.
Она, свидетельница и непосредственная участница сложных человеческих отношений – всю жизнь в работе с людьми, профкомы, известно, были школами коммунизма - всегда любила эту перекличку взоров: то лукавых, то насмешливых, то озорных, то скрытных, то сочувственных, то сердитых. Эти взоры как предвестие настоящего разговора. Настоящей жизни.
Итак, «их план» был прост и ясен. Для них прост и ясен, видимо, не раз обсуждён и абсолютно непостижим, она поначалу и вовсе сочла это какой-то чересчур искристой шуткой, для Лидии Макаровны.
Настя собиралась в длительную командировку в Чехию. Пока на два года, а там посмотрим, говорил, с потаённой улыбкою, Зубатов. А Лидия Макаровна слушала и не слышала, и не понимала.
Только лезло раскалёно запавшее из русской классики, примерно такое: Бежать! Это в нашем характере! Вся история наша – бегство! Раскольники, разбойники, вольнолюбцы из крепостных крестьян, невесты из-под венца, царские гимназисты и восторженные советские школьники. Легионы эмигрантов идейных и прожигателей жизни безыдейных. Куда бежали и зачем? За русской сказкой. За счастьем, за мечтой, за удачей, за этим вечно ускользающим и манящим, дразнящим «авось». Из города – в тайгу, из тайги – в столицу. Из Родины - в другие страны заморские…
…Немногочисленные постояльцы санатория по вечерам выходили побродить по аллее, ведущей от главного корпуса санатория к речке, настолько малой, и настолько, видимо, мелкой, что едва угадывалась она под начавшим таять снегом – он был здесь! чудесный русский снег, в отличие от Москвы. Да, всё было, всё оставалось непривычным и в Москве, и здесь в Подмосковье. Всё было знакомо по истории и потому не воспринималось обыденностью, когда эта географическая история оказывалась обыденностью: можно выйти за ворота и оказаться на берегу речки, через которую неоднократно переправлялись во время Бородинского сражения то французы Наполеоновской армии, то русские воины Кутузова.
Вокруг голые берёзы, уже набухающие соками. Сиреневый туман, в котором чёрные точки – грачи - хозяйственно, деловито обследующие прошлогоднюю пашню. И везде рассеянный, нежный свет ранней весны – теплое солнце угадывалось за тучами - хотя собирался дождь, и пахло недавно растаявшим снегом, сырым воздухом. Всё было милое, русское, родное. И в то же время – чужое. Не принимавшее её, потому что она всё это не принимала и все эти два года думала, надеялась, что закончится этот сон, и одумавшийся сын, внучка Настенька вернутся вместе с ней на родину. А вышло – иначе.
И вот, вместо возвращения внучка улетела с Валерием Васильевичем в Прагу. Там у Зубатова своя ниша бизнеса, там часть его дела, там он бывал частыми, но наездами, а сейчас там определил Настю на постоянное, пока двухгодичное, командировочное пребывание в качестве менеджера и советника по консалтинговым связям (что всё это означает? – сокрушалась Лидия Макаровна), а Настя, как ей показалось, охотно, без раздумий особых согласилась. И могла ли она её за это осуждать в этом окончательно ставшим другим мире?
«Вытравили чувство Родины? Которую, как и родителей, не выбирают – она достаётся такой, какая есть, и человеку дано лишь открыть её, понять и служить ей верой и правдой для укрепления, всемерного её возвышения. Значит мы достойны такого печального финала…»
Она вспомнила, что это говорила её лучшая подруга Сашенька Реброва, царство ей небесное, как сокрушаясь, она вопрошала неизвестно у кого:
- Ты понимаешь, Лидуш, в мире всё больше и больше еврейского труда. То есть даже не труда в привычном понимании, а посреднических услуг, за труд, то есть истинное творчество, выдаваемых. Как мои студиозы разглагольствуют: креативь мозгами как ближнего облапошить и маржу получить. Какие мерзкие словечки, а? Креативь. Маржа. И чем же это всё закончится?
Разве, думала сейчас Лидия Макаровна, оправдывая внучку, делать то, к чему у тебя лежит душа, жить так, как ты хочешь жить и не знать внутреннего разлада – значит исковеркать себе жизнь? Всё определяется тем, чего ты ищешь в жизни, и ещё тем, что ты спрашиваешь с себя и с других. У каждого периода жизни своя ответственность. И счастлив и в то же время несчастлив человек, который сохранил в себе то, что называется отчаянием молодости, дерзостью замыслов и несокрушимой никакими депрессиями, и болезнями, верой в то, что замыслы эти исполнятся.
Она вспоминала. В воспоминаниях подкрадывалась тоска. Она её боялась. Тоска подкрадывалась исподволь, но овладевала всеми мыслями, делала её беспомощной, такой, какой она себя чувствовала, когда пришла в сознание после инсульта. Да, это была та сложная тоска, когда человек хочет не только ещё раз пережить, но и сделать длительным, почти бесконечным всё хорошее, что вспомнилось, вернуть всё это… Хорошо в народе сказано про такое состояние: травить душу. А Лидия Макаровна так и делала – травила свою душу воспоминаниями, забирала ими последние свои силы…
А вернувшись из санатория, под апрельским небом, там на Соколиной Горе, под присмотром Светланы, Ромка пропадал по своим делам сутками, но при встречах редких, напоминал, что не волнуйся мамуль, юбилей отпразднуем такой, будь здоров, то есть, будь здорова, ха-ха! в золотой карете тебя будем возить, мамуль, все прилетят, приедут, Ленка, Настя, Олег со всем своим семейством, на ажурной, кажущейся невесомой лавочке, она разнеженная солнцем стала впадать в небытие.
Словно сон и не сон. И не явь, так, полузабытьё… И вот она и ничего не помнит, ничего не понимает, кроме того, что как хорошо, как высоко небо, как ласково солнце. А потом стало уходить, исчезать, не ощущаться и не чувствоваться и это. И Лидия Макаровна уже не ощущала в себе и около себя ничего, кроме пустоты и спокойствия смерти.
Он, в которого она верила и не верила, облегчил ей кончину. Когда после обрушившейся и отступившей тьмы, Лидия Макаровна опять наполнилась любовью ко всему живому, то совсем не мучилась страхом смерти.
Она знала, что её родные всё сделают правильно. И она окажется рядом со своим любимым Петрушей, а значит и смерти не будет, так как он рядом. Потому и не знала, когда умерла. Вся без остатка растворившись в любви и вере в то, что любовью всё и живо на свете.
Мажор из казахстанских степей
Родился Зубатов в Казахстане, детство и отрочество своё провёл там же, в североказахстанских степях. Его отец - Василий Константинович, - внук знаменитого зыряновского бергала, сын директора медногорского рудника, но сам по тогдашним моральным принципам начавший свою трудовую биографию с самых низов: помощником проходчика и, став главным инженером крупнейшего в мире комбината ферросплавов и лауреатом Государственной премии, вдрызг разругался с кунаевским партийным руководством и был вынужден искать защиту в Москве.
Сытая, осторожная столица посоветовала в драку не ввязываться, и Василий Константинович, демонстративно оставив любимое дело, которому посвятил всю свою жизнь перебрался, дабы сохранить остатки здоровья, в союзное министерство – превратившись из азартно-расчётливого практика в скучного чиновника, пусть и на престижной должности, с огромной квартирой в престижной же чистопрудненской новостройке.
Старший сын Василия Константиновича Георгий переезжать в Москву не стал. Он только защитился в сельскохозяйственном институте в Алма-Ате и заявил отцу, что в поддержке не нуждается и свою молодую семью прокормит сам. Зубатовский род с давних, бергальских ещё времён был задирист и самоуверен.
Младший же сын, девятиклассник Валерий, накануне переезда вёл жизнь расслабленно-пресыщенную, пользуясь тем, что в ту, раннебрежневскую пору, поток родительской жалости уже обрушился на жизнь и души своих чад.
Настрадавшиеся от лишений, голода, бедствий, непосильной, но честно выполняемой работы с перевыполнениями планов и встречных социалистических обязательств эти железные люди смыслом своей оставшейся жизни уже видели только одно - чтобы их дети ни в чём не нуждались, были не только хорошо кормлены, но и хорошо обуты, одеты, пусть, стало быть, их минует эта чаша горестей и лишений.
Потому юноше Валерке Зубатову отказу ни в чём не было. А отцовские возможности позволяли иметь всё, что захочешь. А что хочет только наступившая юность? Правильно: удовольствий с вкраплениями лёгких, дабы прогнать скуку, необременительных приключений.
И в этом степном городке – приложении к огромному комбинату - Валерка в компании таких же деток высокопоставленных родителей скучал, но скучал мажористо, снобистски-лениво.
Посещения «центровой» школы, а в ней работали за очень хорошую зарплату свезённые со всего Союза отборные учителя, чередовались с зависаниями в «Коктейль-холле», что находился на втором этаже с размахом выстроенного Дворца химиков. В названии питейного заведения проглядывалась явная ирония по поводу закрытого Хрущёвым пятилеткой ранее известного московского коктейль-холла.
Под «Старого Томаса» или «Северное сияние» шёл вялый трёп о музыкальных новинках и шмотках, которые поставлялись местной фарцой. На комбинате работало много командированных зарубежных специалистов, и потому настоящая «джинса», зажигалки «Зиппо» или сигареты «Мальборо» диковинностью не являлись. Постоянной обсуждаемой темой было и смакование того будущего – столичного, блестящего – когда они свалят от этих саксаулов и комбинатовской вони.
Зубатов помнит, с какой нескрываемой завистью смотрела коктейль-компания на него, когда он устроил прощальную «пати» по случаю отбытия в Москву. Помнит, как размазывая слёзы, превратившись разом из недоступной, холодной красавицы в обыкновенную девятиклассницу с распухшим, красным, но и всё равно умилительным носиком, умоляла его не уезжать, не бросать её Миленка - дочка председателя горисполкома, признаваясь в любви к Зубатову ещё с детского сада. Шутливыми, скользкими словами он успокаивал её, понимая, что он, действительно, и не может представить без неё своей жизни.
Но он уехал, разумеется, десятый класс заканчивал в престижной «шестисотке» на Покровке, нисколько не ощущая разницы в московском и казахо-степном уровнях образования и благополучно, и скоро забыв своих казахстанских приятелей и подружек. Может некоторым объяснением этих школьных успехов было и его, Зубатова, способность к учению, хорошая память и умение анализировать, всё, как он говорил, слегка дразня старшего брата, раскладывать по сусекам.
После школы с аттестатом без троек, с помощью, конечно же, связей Василия Константиновича, Валерка был устроен в «Плешку». На втором курсе после некоторых неприятностей, связанных с экспериментами изменения сознания (оглушила тогда проникшая в Союз музыка компании Моррисона и Манзарека – делай жизнь с них, товарищ хиппи!), был Зубатов отправлен подальше от Москвы – в Забайкальский военный округ. А вернувшись, поступил на только что открывшийся факультет книговедения и организации книжной торговли Полиграфического института.
Выбор этот оказался не случайным. Весь второй, последний год службы младший сержант Зубатов замещал ушедшую в декретный отпуск библиотекаршу части и по совместительству жену запойного замполита второй роты Головину, и так проникся книжным духом, столько книжных знаний в себя напихал, что, вернувшись, решил продолжить знакомство с книжным делом и заполучить знания о нём. Он хорошо запомнил, что в их государстве книгоиздательство вторая - после алкогольной - ликвидная отрасль. Что до самой армейской службы, то его мажористость затерялась ещё в самом начале, где-то между забайкальских сопок. Отчасти этому помогло чистилище первых армейских месяцев, когда озлобленные старослужащие, «тянувшие» третий год службы, вымещали своё негодование счастливчикам –новобранцам – армейская служба для срочников только что стала двухгодичной. А тут ещё так вовремя подвернулся москвич, да ещё с курсом блатного института. И пришлось Валерке осваивать нелёгкую науку: как не зачмыриться и остаться человеком.
Несколько потерянных зубов, пара сломанных рёбер, наконец, рассечённая бляхой от ремня щека и, как результат этого, - шрам, который, как известно, нелишний шарм для настоящего мужчины, которым почувствовал себя он, после того, как очередной экзамен был сдан: ночью ему опять прилично досталось, но он опять никого не заложил, когда утром, перед разводом, командир роты выпытывал, отчего так неловок солдат Зубатов, постоянно падая, натыкаясь на какие-то острые углы…
«Деды» отступились от «духа», кое-кто стал посматривать на него с сочувствием и одобрением и даже допустили его до совместных тренировок на турнике, отмечая, что москвичок-то силён, плечисто развит, ведёт себя правильно, да и побалагурить, развлечь их, горазд.
Очищенное от мажористой исключительности место у «духа» рядового Зубатова, следовательно, занял вернувшийся дух зыряновских бергал: людей отчаянно смелых, отчаянно трудолюбивых - поиграем в молотки, разобьём руду в куски - людей практичных и в то же время тонко, как-то поэтично чувствующих природу, а значит и окружающую жизнь.
Отцу чудачества младшего не понравились: что за полиграфия, нахрен?! Книжки-плакатики-брошюрки. Но Валерий стоял на своём: в «плешку» возвращаться не буду!
И тогда подумалось Василию Константиновичу грустно, что всё… прервалась бергальская, рудознатская, фамильная их цепь.
Старший сын Жорка в Актюбинске уже кафедру растениеводства возглавил, вот и младший, по всему видно, в армии иначе на жизнь стал смотреть, а потому с книжками-плакатиками-брошюрками всё у него серьёзно.
Ну и ладно, ну и хорошо. Их эта жизнь, их выбор. Наверное, и Лариса была бы довольна такой самостоятельностью сыновей.
Жену Василий Константинович потерял, когда Валерка пошёл в третий класс, она жестоко простудилась, попала в степную пургу, возвращаясь на «бобике» от роженицы в кишлаке, и машинка неприхотливая, надёжная с пургой не совладала и заглохла, пока вызывали подмогу на гусеницах, пока ждали - прошёл не один час. И надежда его и опора, любимая женщина и верный, всё понимающий друг, его Ларочка сгорела буквально за две недели.
По окончании полиграфического института Валерий Зубатов поступил в аспирантуру, защитил блестяще кандидатскую, его лекции и семинары пользовались успехом, особенно среди девушек. Однако, по возможности, как он про себя шутил, он оставался верен Милене - своей жене.
Дочка градоначальника вырвалась со степного простора на столичный, просидела, ради диплома, пять лет в текстильном институте, на последнем курсе на Новом Арбате столкнулась нос к носу с Зубатовым. И тут уж от него не отстала, вцепившись не отпускала, также, как не отпускали Зубатова из семьи появившиеся дети. Впрочем, он этому особо и не противился. Да и жена из Миленки получилась настоящая. Заботливая, надёжная, спокойная. Что до любви… Ну, наверное, вот это всё и есть любовь, думалось иной раз Зубатову, когда возвращался он из очередной командировки и ощущая, как сильно он соскучился по жене, по дочерям…
Командировочная жизнь возникла не случайно. Лет через пять преподавательской деятельности, Зубатов заскучал от рутинности этого очерченного круга: лекции-семинары-экзамены-лекции-семинары-экзамены… мысли о докторской его не посещали, а поскольку попутно сотрудничал с одним центральным издательством, крепко закорешив с его директором, также оказавшимся родом и чином из казахстанских степей и мажоров, то и охотно согласился возглавить кураторство над только затеянной новой серией художественно-публицистических книг «По ту сторону». А это требовало определяться. Совместительство тогда не поощрялось. Зубатов ушёл из института, мирно, без скандала, уговаривали даже остаться, предлагали тему докторской, но он был уже готов к переменам, ждал их. Был принят в штат издательства, где так же быстро, с виду легко, дослужился до должности заместителя директора по международным связям. Работы было много, работа была интересная, какая уж тут рутина! Контакты, контракты, общение, постоянные встречи, регулярные командировки, часто зарубежные.
Он давно заметил, что стоит взяться за дело, и вскоре оно само начинает двигать тебя и не только тебя, но и самое время. И связка дело-время ведёт тебя по этому трудному, но увлекательному пути делания. А оглянувшись назад, видишь – они уже неотделимы друг от друга, время и дело, которое ты ему посвятил.
В перестройку случился у издательств «звёздный час». Читательский бум, открытие запрещённых книг и авторов, возможность уже официально заниматься коммерческой деятельностью – было, было где и как развернуться. А потом пришли, обрушились на избалованных советской властью и отеческой партийной заботой людей другие времена. Развалился Союз, но горевать об этом было некогда: надо было спасать издательство, но это оказалось утопией.
Удивительное дело, думалось порою Зубатову, когда он вспоминал то взбалмошное времечко. Директора и главреды крупнейших советских издательств, которых относили к «русофилам», - их было мало, но они были – вдоволь накричавшись под коньячок о величии русской нации, храбро, напялив с трудом на животы полувоенные френчи, повоевав с, опять же под коньячок-балычок мерещившимися им из каждого угла жидо-масонами, пребывая в перманентном похмелье, с помощью ушлых, невесть откуда появившихся юристов, распродали всё издательское имущество, допили остатки своего некогда былинно-почвеннического здоровья, и посувавшись своими свалявшимися бородами к русским генералам из ельцинского клана, сумели понять, что они на… фиг никому не нужны.
Редкие экземпляры из той дображничавшейся братии дотянули до нового века, допродавали, ссорясь и интригуя, по старинному русскому обычаю, между собой, остатки недвижимости, а остатки эти были сладки, так как находились не просто в пределах Садового кольца, но в самом что ни на есть центре, становящейся с каждым часом всё более и более богатой столицы, что-то там попутно возрождали, прикрываясь по обыкновению затасканными рубцовскими строками «Россия! Русь! Храни себя храни!..», даже открывали новые книжные серии, в которых переиздавали крошечными тиражами свои некогда стотысячно-тиражные эпопеи, но и их не пощадило наступившее строгое время: кто-то получил срок на старости лет за мошенничество в особо крупных размерах, кто-то канул в безвестности, кто-то стал, кем и был, по сути, всю свою имитационную жизнь – никем.
Итак, издательство, в котором Зубатов работал более десятка лет, накрылось медным тазом, директор спился очень резво и ещё до расстрела Белого дома и в разгар охоты за «белочкой» сиганул лихо, своим испито-тщедушным, а некогда дородным телом с шестого этажа.
Однако Валерий Васильевич, будучи натурой деятельной и неунывающей, - оциа дант виция: праздность порождает пороки, - он любил при случае щегольнуть латинскими изречениями, ещё до намечавшейся директорской деградации издательство покинул и, используя обширные свои связи и накопленный опыт, раскрутил одну издательскую фирму на продажах Чейзов, Берроузов, Стивенов Кингов и примкнувшим к ним братьев Гонкур, Стругацких и Вайнеров. На образовавшийся капитал открыл уже солидный издательский дом, в серьёзной работе которого нашлось, конечно же, и место совместным проектам с зарубежными партнёрами, среди которых важное место занимал давний его приятель Зденек Броучек – ответственный чиновник Пражской мэрии. И самым естественным образом Чехия, Прага, вошли в круг деловых интересов Зубатова.
Навыки, опыт ведения дела и та необходимая, особенно в России, «чуйка», то есть интуиция, возведённая до степени рефлекса, позволили Зубатову без потерь преодолеть «чёрные вторники», дефолты и прочие несуразности постсоветской жизни и войти в двадцать первый век состоятельным и успешным бизнесменом. Он приспособился к законам и условиям торжествующей все девяностые годы торгашеской демократии. Он понял, что успех - это закон. А когда успех длителен, остаётся только преклоняться перед ним. Не дёргаться и не переоценивать себя.
Наступивший новый век привёл за собой времена не только строгости и наведения порядка, но и безволия, в которых если и не приветствовался, но естественным образом допускался в качестве доминанты ленивый ум и слабый характер. Как раз то, что и нужно для потребительского общества, которому, если рассудить, строгости упорядоченной жизни даже и выгодны. Лишь бы не кончалось это гэмэошное изобилие, да продолжало перепадать с барских столов, ломящихся от даров, что приносили рекорды нефтяной и газовой конъюктуры. Наступало, вернее возвращалось, спустя век в Россию время трусливого, добропорядочного буржуа. Как это у Данте про несчастные жалкие их души? «…что прожили, не зная ни славы, ни позора смертных дел…»
Ощущал ли Зубатов себя таким трусливым и добропорядочным собственником? В какой-то мере, конечно, ощущал. И меркли тогда все выстроенные, утверждённые им самим планы, цели, задачи. И накатывала, опустошая душу, истинно русская тоска, за которой мечты о несбыточном. И подхватывался тогда Зубатов с места и оказывался где-нибудь в Доломитовых Альпах или на Кипре. И там так хорошо, ясно и строго думалось о собственном народе и образе его жизни…
…Что есть русский народ? Был он, говорят, бесконечно добрым в массе своей, отзывчивым на приязнь, ласку, умеющий ответно уважать человека, с лихвой перекрывать сделанное ему добро, быстро забывающий зло, безудержный в работе и питье хмельного зелья, часто не понимающий самого неприкрытого обмана и послушный да кроткий донельзя – верёвки из него вей. И что стало с ним и почему?..
Зубатов при удачливости своей, природном везении и смекалке, к пятидесяти годам достиг того счастливого состояния, которое, случается, посещает и деловых людей, чья жизнь туго сплетена с деньгами, доходами, капиталами и сопутствующими им стрессами, а порою и неудачами, дорастающими до катастроф. Так вот, к пятидесяти годам Зубатов понял, что он может думать о деньгах без напряга. Они есть. Их достаточно. Они в безопасности и выгодных проектах, надёжных депозитариях.
А потом, в начале шестого десятка опять везуха! Знакомство, пусть и шапочное с ответственным чиновником президентской администрации и разрешение организовать и возглавить один очень перспективный творческий фонд. Здесь был уже иной уровень, иные возможности. Надо только не зарываться, не буреть, не борзеть. Помнить о великом строительстве бюрократического, олигархического государства и должным образом, в силу сил своих скромных этому строительству помогать. И, конечно же, помнить о благодетелях своих. Он помнил. И уже покупалась скромная недвижимость в скромных европейских столицах и таких же скромных курортных местечках воспитанных европейских государств.
Выросшие дети уверенно выходили на столбовую дорогу успешности и состоятельности. И с бывшей женой, а с ней они развелись около пяти лет назад, сохранив нормальные отношения, всё было хорошо. Милена жила в своё удовольствие с молодым и модным художником в купленном доме в Юрмале, имела личного фитнес-тренера, тоже не старого, из вечно молодых физруков.
Зрелость давно пришла к Зубатову, и зрелость ему доставляла удовольствие. Зрелость ему нравилась больше, чем молодость и уж, тем более, чем юность.
И радости жизни не приелись. И что самое главное, не утерялась сила и свежесть чувств.
Всё это ждало, как он понял, Настю. Он любил эту прекрасную молодую женщину. И чувствовал, он не мог ошибаться, её любовь к нему. А ещё рядом с Настей он почувствовал восторг полного обновления.
Такое чувство знакомо прежде всего русскому человеку, который по свойству генетической памяти, страшась пожаров деревянной Руси и не уберегаясь тем не менее от них, после опустошения так рьяно, так куражливо, так дерзко-расчётливо принимается за постройку нового, что диву даёшься, как же живуч русский человече! И только русскому лучше всего удаётся всё бросить. И это относится, прежде всего, к не материальному, а вот бросить свои мечтания… и перейти к новым. Так это по-нашему и так это понятно нашему. И пугающе-непонятно чужому.
Нет, судьба ничего не делает зря! Она говорит тебе молчаливо, но предметно – смотри. Вот эта встреча, вот опять этот человек…
Зубатов вообще относил к своим главным достоинствам умение чувствовать людей, определять их и пользоваться ими, но пользоваться бережно, разумно тактично, а потому ещё и знать, на кого из них можно положиться, довериться, а кого лучше обойти стороной. Благодаря этому своему качеству не обманулся он и в Зденеке.
Друг Зденек
В вечернем пражском аэропорту имени Вацлава Гавела было по-воскресному тихо и пустынно. И потому Зденека Броучека Зубатов увидел сразу, а тот уже вышагивал стремительно своими баскетбольными ногами к ним навстречу.
Со Зденеком Зубатов познакомился в конце восьмидесятых годов в Братиславе. Зубатов был тогда в составе советской делегации ответственных работников крупнейших книжных издательств Союза. А в Братиславе должна была состояться какая-то представительная конференция с перестроечным названием-содержанием. Что-то вроде того, что книга раздвигает границы. Граница, кстати, была совсем рядом. С площадки, когда поднялись они на белоснежный холм, где высился многовеково замок Марии Терезии была видна граница с Австрией. Как сказал гид: десять минут на автобусе до окраины Братиславы и сорок минут пешком до границы.
Был Зубатов, помнится, тогда несколько расстроен, что в последний момент местом проведения конференции избрали столицу Словакии. Планировалось, что книжные издатели стран социалистических и капиталистических соберутся, как сейчас бы сказали, потусить-позагорать в адриатическом Сплите. И вот вместо хорватской Югославии опять Чехословакия. Причём, именно Словакия, до Чехии, до красавицы Праги деловые маршруты добраться не позволяли. Да, Словакия, где он был, так уж получилось, раз десять, не меньше: сначала студентом в составе туристической группы по линии «Спутника» в середине семидесятых, затем в период своего институтского преподавательства руководителем студенческих групп, а потом такая же как сейчас служебная, представительская командировка случилась у Зубатова, связанная с празднованием сорокалетия Словацкого вооруженного восстания в годы Второй мировой войны. И он представлял с гордостью, разумеется, роскошно изданную, богато иллюстрированную, альбомного формата книгу «Братья навеки».
Маршрут для их спаянно-споенной группы издателей-книжников, отправленной поездом, чтобы до прибытия в Братиславу прокатиться по Словакии и на сей раз был прежний, хорошо знакомый, надоевший ему, как он тогда, по начавшейся астрологической моде, только узнал, ярко выраженному, срединному, а значит, непоседливому, вечно жаждущему непременно новых впечатлений, Стрельцу.
Как всегда, в пограничном Чопе, пока «переобували» колёсные пары у поезда, приходилось сидеть несколько часов в вагоне (на улице, как правило, или ему так запомнилось? шёл нудный холодный дождь).
Вокзала в этом самом западном украинском городке, стоящем на стыке Украины, Словакии и Венгрии, не было. Зато шныряло много цыган. Ехали дальше: черепица чуточку безалаберных западноукраинских сёл сменялась черепицей словацких ухоженных деревенек. С поезда в местечке, живущем туризмом и от туризма, с названием, по-обыкновению, труднопроизносимым – Штрба - пересаживались на экскурсионный «Икарус». Штрба открывала восхитительные виды. С севера – пленила красота Высоких Татр, а с юга - манили, притягивали взор густо-бархатные леса на хребтах Низких Татр. Спокойствием веяло от этих каких-то домашних гор и естественным образом вписывались во всю эту домашность и многочисленные отели у подножия горнолыжных курортов, откуда часто слышалась не только словацкая, но и немецкая и, конечно же, вездесущая английская, и совсем уж непонятная венгерская речь.
Потом спуск на равнину. Обязательная в своей приветливости, гордая тем, что стала столицей Словацкого вооруженного восстания в августе сорок четвёртого Баньска-Быстрица. Опять посещение словацких селений, в которых особая радость и прелесть – своя собственная пивоварня, а под потчевание пенным светлым и горьковатым тёмным, рассказы с нескрываемой гордостью аборигенов об истории своих мест, а история хранится в летописях (в каждом селении – своя!), и ведение летописей передаётся свято от поколения к поколению.
Наконец, Братислава, где как-то естественно были разведены и не мешали, кажется, даже и не знали о существовании друг друга промышленные зоны крупных предприятий и памятники старины, среди которых, конечно же в центре внимания был белоснежный замок Марии Терезии на холме над голубым Дунаем.
Но в тот раз, в конце восьмидесятых повезло с гидом: Зденек – высокий, длинные, баскетбольные ноги в потрясающе потёртых Леви Страусах, со шкиперской бородкой и добрыми, внимательными глазами, а самое главное – ни капельки заносчивости и прекрасный для чеха русский разговорный, без всяких там пришёптываний.
Зденек оказался по линии матери пражанином в «-нацатом» поколении, преподавателем Пражского университета, и Зубатову – некогда тоже преподавателю Московского полиграфического института, а ныне заместителю главного редактора издательства, входившего в десятку наиболее крупных в Союзе, было о чём поговорить с выпускником литературного факультета, паном доцентом Броучеком.
Ещё, как выяснилось в их первых, но сразу ставших откровенными, разговорах под чудесное чешское пиво, у них удивительно похожи были и судьбы.
Дед Зденека Антонин был соратником и другом легендарного генерала Людвика Свободы. Вместе начинали они службу в пехотном полку имени Яна Жижки и участвовали в сражениях первой мировой бойни. После оккупации Чехии Германией были уволены из армии и сколотили одну из первых чешских антифашистских подпольных групп.
Кадровые офицеры с большим опытом Антонин Броучек и Людвик Свобода создавали в степном Бузулуке Первый Чехословацкий отдельный батальон, доросший впоследствии до корпуса, и вместе принимали боевое крещение Второй мировой войны в марте сорок третьего в знаменитом бое у села Соколово на Харьковщине. И так же, как отчаянно храбрый генерал Свобода зденековский дед Антонин в иных боях, брали автоматы и шли под шквальный огонь как рядовые пехотинцы.
Пережил дед вместе с другом и опалу, и арест – эта чёрная полоса в военной карьере Антонина как раз пришлась на пору рождения первого внука Зденека у сына Людвика. И надо ли объяснять, в честь кого он так назвал сына? Людвик Броучек также, как отец, пошёл и успешно по военной линии и нисколько не сомневался в том, что семейная эта линия продолжится. Но сын, избалованный сын Зденек, к шестнадцати годам стал вольнолюбцем и в августе шестьдесят восьмого студент литературного факультета Пражского университета, внук знаменитого генерала Броучека бросал камни в советские танки и задирался с молоденькими, выглядевшими особенно в первые дни растерянными солдатиками.
С гэдээровскими служивыми такие штучки не проходили: те не раздумывая открывали огонь на поражение за поражение во второй мировой, и на их арийских лицах при этом занятии невольно возникало выражение мстительности.
Эти события развели по разные стороны старинных друзей Антонина и Людвика. Генерал армии Свобода в марте шестьдесят восьмого был избран президентом Чехословакии и главнокомандующим вооруженными силами страны. Всю весну и лето храбрейший вояка произносил дипломатические, увещевательные речи, но при этом и активно поддерживал реформы нового чешского партийного вождя Дубчека.
Дед Антонин держал сторону видных партийных руководителей неосталинистов Биляка, Индру и Шалговича в их стремлении не просто заморозить, но и выкорчевать с корнем ростки и плоды «пражской весны», за что, когда наступило время «гусаковской нормализации», был отправлен в отставку и принялся за написание мемуаров.
Генеральский сын Людвик Броучек в то вспученное время вёл себя хладнокровно, чутко следил за развитием даже не событий, сколько за настроениями общества и армии, и потому сразу же после установления порядка последовал за теми, кто пришёл к власти, и потому продолжил успешно строительство своей военной карьеры, возглавив через два года военную академию имени Готвальда в Границах.
Внук же генеральский Зденек Броучек прошёл после задержания серию допросов. Видел, и ему это было омерзительно, как юлили и валили все свои грехи друг на друга эти бесстрашные диссиденствующие деятели. А грехи спокойно тянули на преступления, он знал, например, что Прага накануне бунта была наводнена оружием, которое почти беспрепятственно доставлялось с западной стороны, и к этому были причастны эти так быстро (их никто не пытал) сдувшиеся вожди и вождишки.
Зденек вышел из следственной тюрьмы через две недели, не понеся никакого наказания (понятно, кто ему в этом помог) и был на время, когда всё уляжется и успокоится, отправлен в академический отпуск.
За этот год они, внук и дед, часто сходились вместе, бродили по Праге, чаще всего по парку «Летенские сады», всегда полному и шумному молодёжью, а сейчас выглядевшему пустынно, только ребятня под присмотром взрослых, оккупировала и нещадно эксплуатировала самую старую в Европе карусель. Дед и внук возвращались в генеральскую квартиру, где к их приходу бабушка Катерина готовила самые вкусные в мире палачинки – блины со сладкой начинкой, пили кофе и вели ожесточённые споры. В результате которых, под натиском неудержимой ораторской страсти и несокрушимой логики деда, внук стал ещё большим сталинистом, чем дед Антонин. И основательно занялся изучением русского языка и русской литературы.
Вернувшись в университет, Зденек обнаружил, во-первых, что некоторые, особо любимые студентами преподаватели эмигрировали, а во-вторых, полярно разделились сами студенты: на тех, кто затаился и вымещал злобу, разве что в хоккейных противостояниях советской и чехословацких сборных, и на тех, их было значительно меньше, кто стал прилежно и добросовестно прививать себе вакцины идеологической лояльности, больше того не скрываемого поклонения этому могучему «старшему брату» с Востока, оправдывая себя аргументами вроде, того, что лучше опека «старшего брата», желающего свободы большинству чехословацкого народа, нежели германский «орднунг», который тогда ещё хорошо помнился, особенно старшему поколению и который видит в чехах и словаках лишь дешёвую рабочую силу.
Словом, для ЧССР наступило время труда и раздумий. И Зденек говорил где-то на середине разговора новому своему другу Валерию Зубатову:
- Не зли чеха, не насмешничай, не глумись, тем более над его верой, уважай его обычаи и устои, и ты будешь другом вдумчивого, спокойного, расчётливого, поживи-ка веками среди всех этих империй, усердно раздувающих щёки, избегающего не то, чтобы каких-то авантюр, а просто опрометчивости, человека. Иначе ты обретёшь сильного и смелого врага. Понимаешь, друг Валерий, наша дума, дума чехов и словаков, а мы при разных государствах едины душою, дума наша о вас такова. Жили веками разделённые спесивой, взбалмошной Польшей, жили почти не знаясь, редкий богемский лекарь доберётся до Московии и сделает там карьеру, да нувориши ваши любили позаливать своё сожжённое водкой нутро нашей карлсбадской водичкой, но всё это не делало даже не погоды, ветерка не нагоняло на наши отношения. Жили, не вмешивались в дела друг друга и вот нате вам! Сначала наказали нас за помощь Гитлеру: будете строить социализм под нашим чутким руководством. Хорошо. Согласились, куда деваться? Да и раскусили, что ничего плохого в этом социализме нет, да ещё при такой помощи русских. Но вот на двадцать четвёртом году дружбы разошлись во взглядах на некоторые демократические права. И что же? А ничего. Разместили по пограничным районам почти сто тысяч военных. И сказали мудрые славянские вожди с востока нам западным славянам: будем крепить дружбу под дулами наших русских, самых лучших в мире автоматов. А в придачу к автоматам, для большей крепости дружбы, да что там, можно сказать, любви, вот ещё полторы тысячи танков, две с половиною тысячи БТР, сотни самолётов, больше тысячи артиллерийских орудий. Но Сталин такого бы не допустил. Вот кто был настоящий демократ! Я от своего деда Антонина узнал, что он хотел внести в Конституцию тридцать шестого года обязательную альтернативность выборов. Чтобы на один депутатский мандат претендовало минимум три-четыре человека. Но вся эта шушера типа Хрущёва испугалась и начала Сталина отговаривать не делать этого. Иначе бы народ их ни в какие верховные советы не избрал.
Зденек был открыт, прост и естественен. И так необычно правильно, но и с допускаемыми и столь объяснимыми неправильностями русской речи говорил. И это тоже сразу привлекло и понравилось в Зденеке Зубатову.
Тем более, Зденек был на удивление стоек (вот она разгадка мощи чехословацкого хоккея! – шутил Зубатов) в стихийно возникавших состязаниях в гостиничных барах и после долгого равенства на дистанции поглощения финской водки и прочих космополитических шерри-бренди, ломался только в овертайме - на чёрноэтикеточной «Посольской». И сопровождаемый Зубатовым до лифта, а потом и до номера оглашал окрестности отеля очень даже хорошо поставленным басом, близким к профундо. Вернее сказать, не оглашал, а пугал окрестности, так как чех затягивал всегда одно и тоже:
Артиллеристы! Сталин дал приказ!
Артиллеристы зовёт Отчизна нас!
Из сотен тысяч батарей
За слёзы наших матерей,
За нашу Родину – огонь! Огонь!
Зубатов трезвея (администрации отелей с удовольствием ябедничали куратору от конторы на спаивающих бедных братьев-чехословаков восточных славян), быстренько Зденека укладывал, извинялся перед дежурной по этажу и спускался опять в бар – его зрелая, но всё ещё молодость или, как говорил Лев Николаевич Толстой: «зелёная зрелость», - легко переносила немыслимые для сегодняшнего дня алкогольные нагрузки.
Через год – дежа вю. Вновь Братислава, вновь помпезно-выставочное мероприятие, банкеты и прочее по программе. И опять Зденек радостно басил и обнимал Зубатова – руководителя группы студенческих активистов. И были снова его прекрасные, точные, ёмкие, образные рассказы во время экскурсий, вечерние состязания в барах, цоканье языком и восхищение Броучеком русскими красавицами и, конечно, обязательное напоминание постояльцам гостиниц о мощи русского оружия и величии Сталина.
- Никогда бы он в мирное время танки в Прагу не ввёл, - как-то смурным для него утром заявил коренной пражанин.
- А что бы он сделал? – удивился довольный своим бодрым самочувствием Зубатов, понимая, что имеется ввиду Иосиф Виссарионович.
- Он к десятилетию победы над Гитлером вывел бы все войска из Европы. Мы очень чувствительны к таким делам. И поверь, сейчас бы главные улицы наших городов назывались бы проспектами Сталина.
К слову, их первый совместный издательский проект был связан со Сталиным. Они переиздали знаменитый двухтомник: переписку Сталина с Рузвельтом и Черчиллем. Для тогда ещё Чехословакии это была бомба. В разгар всеобщего глумления над этим человеком вдруг появляются документальные свидетельства, из которых совершенно ясно становится, кто и зачем чехов и словаков предавал и отдавал на заклание фашизму, а кто считал, что надо беречь и помогать этим свободолюбивым и талантливым народам.
Потом были ещё совместные дела, обоюдовыгодные для генерального директора издательского дома «Слово» Валерия Зубатова и чиновника департамента культуры пражской мэрии Зденека Броучека. В городские чиновники его сманил из университета свагр Богумил - шурин, родной брат жены Зденека Элишки.
Знакомство со Зденеком переросло со временем в самую настоящую дружбу. Общение, при котором каждая новая встреча радостна, а обещание что-либо сделать для друга крепче тамплиерской клятвы.
В аэропорту Зденек так радостно и громко басил, что проходящие пассажиры их московского рейса оглядывались и с уважением посматривали на эту троицу.
Традиция встречать друга в аэропорту, свидетельствующая об истинной дружбе, с годами утеряла силу обязательности. Зденек был уже лет пять руководителем одного из крупных пражских культурных центров, связанных с проблемами сохранения памятников старины и, как настоящий чех, был чрезвычайно исполнителен, а значит и чрезвычайно всегда занят.
Но в этот раз заинтригованный фразой Зубатова: «Я буду не один» встречал друга Валерия даже с подстраховкой - у чехов интуиция также очень сильно развита. Завидев с высоты своего роста Зубатова с молодой женщиной, он позвонил своему водителю и тот стремительно доставил к месту встречи большой букет пурпурных гиацинтов.
О-о-о! Броучек сразу всё понял и порадовался, и остро (неужели у меня никогда уже такого не будет?!) позавидовал Зубатову.
Его седовласый друг был, судя по всем признакам, влюблён как мальчишка. А находящаяся рядом с ним юная женщина – А-на-ста-сия – он так нежно перекатывал по слогам, повторяя её имя, так старательно проговорил её отчество – Ро-ма-нов-на, - когда они знакомились – эта русская красавица, кажется, тут он окоротил себя и позволил оставить (пока) предположительность, также влюблена.
По дороге из аэропорта Зденек рассказывал Насте о Праге, в которую невозможно не влюбиться, равно как и в Чехию.
-Мы, наконец-то, поняли, после сумасбродств прошлого века, что главное жить так, чтобы не мешать другим. Мы всех уважаем, никого не боимся. Мы – центр славянского мира и славянской любви. Сейчас, как и полвека назад, мир решает, что выбрать: трескучие политические лозунги и лязг гусениц танков или любовные баллады и признание, что никого нельзя сделать счастливым насильно. Мы выбрали любовь.
- Не мучай, девушку, товарищ культуртрегер, Анастасия Романовна… Настенька бежала от всех этих выборов, бросив в своё время социологический факультет. Мы с ней, одинаково смотрим, синэ ира эт студио, совершенно беспристрастно, на политику - эту событийную пыль. Понятно? Лучше скажи, ты нас везёшь к покровителю чехов святому Индржиху и его супруге святой Кунгуте? Я угадал?
- Как всегда, о, провидец!
Водитель Зденека высадил их у огромного здания, поражающего своим неоренесансным стилем.
- Это Национальный театр, - сказал Насте Зубатов. – Мы здесь, Настенька, обязательно побываем.
- И ты не будешь срочно вызван к какому-нибудь здешнему замзаму министра? – у них уже была своя история, и так здорово это было!
- Да, обязательно сходите. Наш национальный театр – наше национальное достояние, - сказал Зденек.
- Опять лозунги! Что сегодня с тобою, друже?
-Волнуюсь. Как ты не понимаешь? Анастасия! Простите, но нельзя же быть такой… беспощадно красивой?! Я правильно выразился?
Настя улыбнулась, а Зубатов сказал:
- Любой современный беллетрист обзавидуется твоей метафоричности. Можешь не сомневаться!
- Декуйи!
- Нерозумим… Хозяин! Маме глад! Мы голодны!
Дальше они шли пешком – центр Праги был отдан, причём, давно уже во владение пешеходов. И они сразу были вовлечены в эту разноязыкую толпу. И удивительно! Здесь, при всей оживлённости не ощущалось и намёка на смрадность жирной пошлости, что так присуще толпе, особенно, праздношатающейся. Отовсюду слышалась мягкая чешская речь, всхрапывающая немецкая, то вдруг глушило всё вокруг акающее московское: «Дима-а-а! Ха-ади, сюда-а!» – и этот окрик заставлял на мгновение отобразить на этих спокойных европейских лицах испуг, сменившийся привычными толерантными улыбками, сквозь которые всё же угадывалось раздражение.
Вышли на Вацлавскую площадь и от памятника святому Вацлаву пошли вниз до трамвайных путей и повернули направо.
- Мы тоже, как и вы, русские, загадочный народ, - говорил Зденек Насте. – Мы сейчас находимся в Нове-Место, в Новом Городе, который появился раньше Старо-Место, Старого Города.
- Давно?
- Нет. Всего семь веков назад.
Они остановились перед высокой, готического облика - маленькие остроконечные шпили, долотообразная крыша - башней с часами.
- Индржишская башня. Да, Анастасия, четыре согласных буквы, спаянных вместе – обыденность для нашего языка. Эта башня считается самой высокой колокольней в Праге. Шестьдесят семь метров. Эти стены из песчаника помнят многое. И это то место, где мы сейчас отдохнём и славно пообедаем, точнее поужинаем. Здесь не пьют тёмное пльзеньское и не распевают «Гей, славяне». Здесь всё спокойно, прилично, здесь наш чешский дух. Здесь нас ждут. Здесь нам всегда рады.
- Это потому, Анастасия Романовна, что наш любезнейший хозяин более других озабочен судьбой этого здания и ему подобных, - смеялся Зубатов. Ему было необыкновенно хорошо. В Праге! С Настенькой! С моей Анастасией! С моей!!!
Они зашли внутрь и сразу словно очутились в пятнадцатом веке. Да, именно тогда была построена башня рядом с костёлом святого Индржиха. Оказывается, это был такой римский император и по совместительству немецкий король. А может, наоборот.
Поднялись на лифте двадцать первого века на девятый этаж. И оказались в ресторане «Колокольня». Здесь их ждали, провели к забронированному столику, вышел хозяин ресторана и любезности начал расточать, как истинный кавалер, сперва молодой, красивой женщине, потом крепко жал руку Зубатову, а со Зденеком, извинившись отошёл на несколько минут в сторонку и что-то горячо ему говорил, как-то по-итальянски, бурно жестикулируя.
- Наверняка, жалуется. Наверняка, на притеснения со стороны надзорных служб. Здесь мы с чехами одинаковы. Но Зденек, а должность у него позволяет каждую неделю не только видеть, но и общаться с мэром Праги, с каждой жалобой должен разобраться и принять решение, и донести это до верховных властей. Он сам настоящий хранитель старины и все специалисты его Центра такие же… Неугомонно-внимательные, - произнёс Зубатов и улыбнулся той доброй улыбкой, что обычно обрамляет рассказ о своих настоящих друзьях, которыми гордятся. – Словом, Прага в надёжных руках. Да, Зденек? – обратился Зубатов к вернувшемуся к столику другу.
- Не сомневаюсь, Анастасия, что речь шла о моих выдающихся качествах. Увы, но мелкий подхалимаж, вечная тактика моего верного товарища. Особенно в преддверии ужина. Не переживай, Валерий, заказано твоё любимое. Надеюсь и вам, Анастасия, понравится. Мы с моим другом пропускаем по рюмашке, правильно? по рюмашке бехтеровки – это такой травяной ликёр. А вам я предлагаю Пино-Нуар, красное вино, прямо доставляемое сюда из погребков моравских виноделов. Чехия – это не только пиво, это ещё и изумительное вино.
- Но учти, мы голодны, как звери!
- Наша пища – основательна и калорийна!
Ужин был восхитителен, нет прежде – необычен, а уж потом восхитителен, шикарен и прочие эпитеты, слыша которые Настя готова была закрыть уши, но здесь почему-то именно так ей хотелось оценить и ужин, и обстановку ресторана. Настя с помощью Зденека запоминала названия. Брамборочка – картофельный суп с белыми грибами, как было сказано: приготовленный по домашнему рецепту бабушки хозяина ресторана. Впрочем, бабушкиными рецептами, как выяснилось, пользовались и при приготовлении других предложенных и, конечно же, самых знаменитых блюд чешской кухни. Настя повторяла: свичкова на сметане. Ароматное говяжье мясо в нежнейшем соусе из овощей явилось следом за брамборочкой. И как можно было обойтись в чешском застолье без кнедликов. Этих мягких, несколько сыроватых хлебцев из мучного и картофельного теста.
Насыщение наступило быстро и посягать на ещё предложенный жареный сыр гермелин с брусничным джемом и хорку ласку – мороженое с горячим сиропом они не стали. На десерт и так был предложен чудно-пахнущий кофе с маковыми калачиками, чем-то внешне напоминающие наши ватрушки.
Ужинали неторопливо, уже подстраиваясь под ритм здешней жизни. В один из перерывов поднимались на десятый этаж, куда уже лифт не ходил, и где была расположена смотровая площадка, с которой открывался весь в огнях и подсветках исторический центр Праги. На смотровой площадке же находился уникальный музыкальный инструмент, состоящий из десяти колоколов.
- С мая здесь начнутся маленькие концерты колокольного звона. Четыре раза в день. О! Это звучит потрясающе! Для славянской души колокольный звон – это и услада, и парение духа! – Зденек не мог скрыть волнения.
От этого человека исходило удивительное какое-то спокойствие, самое естественное, природное. И при этом, он также как Зубатов был полон жизни, её энергии, её жажды. Так живут и так ведут себя люди, с ошибками неудачами, а может и даже катастрофами, но сумевшие найти, распознать свою судьбу и своё дело.
В центре Европы
В Чехии у Зубатова был не только бизнес, но и, как полагается, недвижимость. И после ужина в ресторане Зубатов и Настя, простившись с Броучеком до завтра, поехали в пражский район Просек. Здесь-то, в середине девяностых годов прошлого века Зубатов, получивший тогда чешское гражданство, купил квартиру в новом семиэтажном доме.
В подъезде, где верховодит консьержка Эльмира, выпускница Ташкентского, ещё советского, политехнического института, как Зубатов, смеясь, рассказывал по дороге, несколько квартир принадлежат русским и украинцам. Есть ещё квартира азербайджанца Мамедова, а жена у него армянка. А управляющий домом крымский татарин Ильяз Фазылович. Кристальной честности человек. Вот такой, подъездный СССР.
Просторная квартира с бельэтажем была в идеальном состоянии, домработница дорожила хорошим жалованьем и уборки делала не только перед приездом хозяина.
…Когда он, сильный постоянной тренированностью своего тела, прижимал её – лёгкую, гибкую, всю себя ему отдающую – она полуоткрытым, прерывисто дышащим ртом искала его губы. Её глаза тревожно-красивые, нетерпеливо-ждущие глядели то с детским доверчивым удивлением, то с мудрой проницательностью, пусть и не осознавшей ещё себя души. Её наивная непосредственность удивительным образом сочеталось с той глубокой женственностью, что важнее опыта и ума…
…Чехия встретила их исходом мягкой европейской зимы. Прага была радушна и совсем не равнодушна к их влюблённым, родным славянским лицам. Она сама, эта Злата столица, была по-прежнему, несмотря на свой более чем почтенный возраст влюблена в жизнь и с радостью принимала таких же, как она, жизнелюбов.
- Прагу часто называют золотым городом, Злата Прага, - просвещал, конечно же, прежде всего Настю, Зденек. – Да, это так. В сиянии солнечных лучей, кажется, что моя Прага осыпана золотой пылью. Но история любит не только пышные эпитеты и парадоксальные метафоры, но и точность фактов. Раньше, ещё с эпохи Карла четвёртого, который и присоединил пражский старый город к новому и превратил Прагу в четырнадцатом веке третьим по величине городом в Европе, золотой запас города хранился на крыше Пражского града. Отсюда и название.
Зденек был прекрасным экскурсоводом, к тому же с самой первой минуты знакомства с Настей испытывал естественное желание понравиться.
-Что нужно сделать, чтобы каменный мост простоял шесть с половиной веков? Все просто: найти начинающего архитектора, начать стройку в магическую дату и для скрепления деталей использовать яичный белок. Если взглянуть серьезнее, то самый популярный пражский мост за почти семь столетий пережил не одно наводнение Влтавы, войны и народные восстания. В начале восемнадцатого века самый знаменитый пражский мост украсили модными скульптурами. В настоящее время подлинники переехали в музей, но и копии пользуются популярностью для загадывания желаний и удачных селфи. Видите, сколько народу? И так здесь всегда. Вообще, каждый год десятимиллионную Чехию посещает примерно пятьдесят миллионов туристов.
Да, это был действительно удивительный мост, на котором, кажется, можно было стоять вечность и любоваться вдумчиво-спокойной, но полной достоинства Влтавой.
Карлов мост выводил их на главную пражскую площадь.
- Староместская площадь. Одна из старейших площадей не только Европы, но и в мире, - Зденек, как ни старался, не мог скрыть ноток хвастовства. - Центр еще одной исторической части Праги, ее административная часть. Уже в двенадцатом веке площадь существовала как рынок. На ней нет ни одного современного здания, ни одного новодела. Возраст архитектурных шедевров от трёх до шести веков. Вот знаменитая ратуша четырнадцатого века известна своими часами, которые установили в самом начале пятнадцатого века. Они знамениты не только возрастом, но и устройством. Часы отражают европейское и вавилонское астрономическое время, фазы Луны, положение Солнца и Луны относительно знаков Зодиака. Под бой курантов появляются движущиеся фигуры апостолов, смерти и петуха.
Под часами толпилось порядочно туристского люда. Все ждали этого боя курантов. Стали ждать и они. А когда куранты заговорили, утверждая жизнь, но и напоминая о её скоротечности, раздались аплодисменты.
- В Праге часто звучат аплодисменты, - отреагировал любезный их провожатый. – А это лучше, согласитесь, чем выстрелы или митинговый гвалт. Вам, Настенька, обязательно надо побывать в Пражском граде, обязательно. Это крупнейший замок в мире. По крайней мере, был таковым. Сейчас не знаю. Может быть, какой-нибудь ближневосточный шейх или, к примеру, русский олигарх Рабинович выстроили своими трудовыми руками ещё большие крепости.
- А это кто?! – выразила удивление Настя, показывая на чёрную фигуру в доспехах, когда Зденек показывал им здание Пражской мэрии, где он проработал больше пятнадцати лет.
- Это, Анастасия, железный рыцарь, над которым висит проклятие. И по легенде, а в Праге их неисчислимое количество, каждые сто лет рыцарь оживает и отправляется гулять по улочкам между Карловым мостом и Староместской площадью.
- И, наверняка, его гуляния связаны с какой-то жуткой целью…
- Ах, Настенька, вы удивительно догадливы. Да, рыцарь ищет невинных девушек.
Конечно же, Зубатов с Настей добрались и до Пражского града, этого чешского Кремля на скалистом холме на левом берегу Влтавы.
Пражский град был окружён крепостной стеной и бойницами на башнях, где находилась резиденция президента Вацлава Клауса, к которому, как рассказывал Зденек, у чехов всё больше и больше недовольных вопросов, и что следующего президента чехи собираются выбирать всеобщим голосованием.
Настя и Зубатов купили билеты на экскурсионный малый круг и восхищались (Зубатов не впервые, конечно же, здесь оказавшийся, любовался восторженностью, сменявшейся печальной самоуглублённостью Насти) и кафедральным собором святого Вита, и старым королевским дворцом, и Базиликой святого Георгия, помнившую трудолюбивых бенедиктинцев, с двумя опоковыми романскими башнями – более узкая северная называлась Евой, более широкая Адамом. Затем вышли на Златую улочку, состоящую из маленьких, почти игрушечных домиков, и тут уже экскурсоводом выступал Зубатов:
- Эту улочку называют улочкой алхимиков. Вот смотри на этом домике-гномике изображение совы и зеркала. А это знаки, или как сейчас сказали бы, бренды алхимиков. Вот в этих двух домиках за номерами тринадцать и четырнадцать жил в начале девятнадцатого века бедный алхимик и ему перед самой смертью удалось получить золото из четырёх элементов и трёх начал. По легенде в его домике прогремел взрыв и произошёл пожар. После пожара алхимика обнаружили мёртвым с куском самородного золота, крепко зажатого в руке. А в домике номер двадцать два некоторое время жил у своей сестры алхимик литературы Франц Кафка. Ты читала его романы?
- Нет, - честно призналась Настя. – Хотя доцент Хундаркин нам все уши этим Кафкой прожужжал.
- И правильно, что прожужжал - засмеялся Зубатов. – А слышала ты о таком писателе Юрии Казакове? Может читала?
- Да, бабушка очень любит его. А книжку «Двое в декабре» с чёрной такой обложкой она часто читала перед сном. Я сегодня, вот совсем недавно, когда ты мне рассказывал про башни Базилики святого Георгия вспомнила его рассказ «Адам и Ева».
И они замолчали, и Настя ощущала, какие горячие и крепкие у Зубатова руки. А потом она неожиданно засмеялась и ответила на удивлённый взгляд Валерия Васильевича:
- Вспомнила! Бабушка часто называла дедушку «мужчиной с благородной статью». Он был рослый, поджарый, со взглядом, полным достоинства. Ах, мне бы книжки писать! Так вы, Валерий Васильевич, и есть мой мужчина с благородной статью. И никто, слышите! Никто мне не нужен! И я буду с вами всегда и всюду! И до тех пор, пока не надоем. Но и когда надоем всё равно буду с вами всегда и всюду. Запомните это и помните всегда.
… И опять была ночь. Их ночь, полная нежности и страсти.
Настя и Валерий (она, стесняясь, но привыкала называть его по имени, а ещё часто переходила от «ты» на «вы») много бродили по Праге, по этому городу-сказке, который совсем не случайно называют колыбелью готической, барочной средневековой архитектуры. Именно архитектура – эта застывшая музыка – погружает всякого, даже самого прагматичного человека в удивительное состояние личного приобщения к истории. И где они только не были, эти влюблённые люди!
Не щадя ног, бродили не только по историческому центру, но и по окрестностям Праги, не менее живописным и заманчивым своими парками, и садами. Поднимались по сотням ступеней на Петршин холм, на самой вершине которого возвышалась Петршинская башня. Холм окружали вишнёвые сады. И отсюда была видна вся Прага. Зубатов достойно заменял экскурсовода Зденека.
- Башню пражане любовно называют наша Эйфелевка. В старину здесь поклонялись Перуну, а по легенде княгиня Либуше, стоя здесь, предсказала появление чудесного города, который будет самым красивым на земле. Это место, этот зелёный холм любила Марина Цветаева. Она ведь здесь прожила несколько лет. По своему обыкновению, влюбилась в сослуживца своего мужа и призналась ему об этом. И написала знаменитую «Поэму горы». А ещё, здесь, в Чехии первого мая отмечают день любви. И принято в этот день подниматься на этот зелёный холм и делать девушкам предложение.
Вечером в квартире они читали поэму:
…Гора горевала (а горы глиной
Горькой горюют в часы разлук),
Гора горевала о голубиной
Нежности наших безвестных утр.
и добравшись до финала:
(В ворохах сонного пуха:
Водопад, пены холмы –
Новизной, странной для слуха,
Вместо: я - тронное: мы…)
Настя прошептала Зубатову:
- Я боюсь остаться одна. Очень боюсь.
- Нет, на ночь читать эту «шаровую молнию русской поэзии» нельзя, - засмеялся Зубатов и привлёк Настю к себе. – Вечером лучше Руставели, - и он тихо между поцелуями туманил сознание любимой: - «…целовал её владыка… целовал её повсюду… кто не знал, что есть такое… молвить о любви не может…»
Одним счастливым утром, которое, как известно всем влюблённым, длится и длится, как и эти долгие поцелуи, счастливо измученный Зубатов сказал:
- Я повезу тебя в совершенно удивительное, какое-то мистическое место. Всего сто миль от Праги. И десять до немецкой границы. Нет, не пугайся, Настенька, я буду всегда рядом с тобой, и мистика превратится на твоих глазах в самую что ни на есть реальную красоту.
- Валерий Васильевич, мы с вами так не договаривались. Всё дальше и дальше от Отечества. Я уже и так не ощущаю его дыма. И вообще, вы выражаетесь, как дипломат в отставке, - Настя смеялась, а глаза блестели, ликовали и твердили, и успокаивали: «Люблю. Люблю. Спасибо, что ты есть».
«Ничего на свете лучше нету…»
Но прежде они совершили двухнедельную поездку по Европе. Поездку с элементами авантюры и безбашенности. Так как и хотели: он и она.
Сначала рванули из Чехии в Словакию. Не на кроссовере Зубатова – свою машину в Чехии он оставил в подземной, под их домом, парковке, а на автобусе, получается, межгосударственном: «Прага-Братислава», держась всю дорогу постоянно за руки. Любовь, верно кем-то сказано, это ведь желание прикасаться к любимому человеку.
Из Братиславы (я ещё тебя познакомлю, Настенька, с этим милым, скромным городом, пообещал Зубатов), ранним, туманным утром, по зубатовскому плану пешком, через заброшенный таможенный пункт, сфотографировавшись на фоне знака со строгой надписью «Achtung! Staatsgrenze!», какими-то лесными тропинками, знакомыми тем не менее, Зубатову, он то напевал песенку из «Бременских музыкантов»: «… нам любые дороги дороги…», то весело рассказывал, как первый раз совершил такой нелегально-официальный (спасибо Шенгену!) переход из одного государства в другое, с рюкзачками за спинами оказались в Австрии.
Завтракали усталые в какой-то деревушке, но в очень приличном, чистом кафе, с едва уловимым запахом из кухни. Никто из посетителей на них, разумеется, между собой разговаривающих на родном русском языке, не смотрел удивлённо и никаких косых взглядов они не замечали.
Белокурой официантке, чуть заспанной, но с широкой улыбкой на лице: Шён зи цу зеен! - был сделан Зубатовым: Данке! Вир аух! - заказ: цвай лебернёдельсуппе, бакхендель, натюрлих, апфельштрудель унд штаркер шварцер кафе.
Выяснилось, Настя с удивлением открывала всё новое и новое в Зубатове, он неплохо, оказывается, знал немецкий, сносно говорил, а обаянию его, когда он понимал, что ошибается в произношении, не может подобрать нужных слов, не было предела. И это обаяние было совсем не натужным, не наигранным. И вместе с тем он мог от таких эмоциональных порывов войти в ровно-задумчивое состояние. И это тоже нравилось Насте.
Они провели в Австрии пару дней. На автобусе добрались до Вены, бродили очарованные по волшебному городу.
Потом заглянули в Венгрию: Дьёр, Татабанья и, конечно же, ещё один город-красавец Будапешт. Столица Венгрии звала остаться своими приглушёнными спокойными красками, которые так акварельно дополнял моросивший все эти дни дождик. Будапешт словно говорил, да я немного устал, но всё это пройдёт, оставайтесь. Весёлые, беспечные черноволосые, пышногривые люди с шальными, цыганскими глазами узнавали в Насте и Зубатове родственные души людей, любящих простор, волю и обязательно нужное людям в иные моменты их жизни бесстрашие перед любыми дорогами и приключениями, даже поиск их.
Два дня пролетели как мгновение. Настя и Зубатов пообещали сюда ещё вернуться. Так как в такую весёлую, лёгкую страну, с такой, пусть и состарившейся красавицей столицей, нельзя не влюбиться.
В Венгрии сменили автобус на поезд. С будапештского вокзала Келети выехали (такой у них получался разбросанный, зигзагообразный маршрут) в Германию и выспавшись ночью, рано утром прибыли в Мюнхен.
Зубатов купил, оказывается, по интернету билеты на матч «Бавария» - «Хоффенхайм». Билеты были дорогие. Настя ещё по старокаменской привычке экономить не могла не обращать внимания на цены. Хорошие, смотрибельные места, почти по центру. И Настя, равнодушная к футболу, прониклась потрясающей атмосферой футбольного праздника, хотя, как ей объяснил Зубатов, это был самый, что ни на есть рядовой матч, радуясь и переживая за обе команды, успевая подначивать Зубатова, который, как выяснилось, симпатизировал баварцам ещё со времён выступления за этот легендарный клуб великих Франца Беккенбауэра, Зеппа Майера и Герда Мюллера.
Из Мюнхена, где они обзавелись горнолыжной экипировкой (пришлось купить и массивную сумку-чемодан), вернулись в Австрию. Опять на поезде, за два часа доехали до австрийского Инсбрука.
Останавливаться в самом Инсбруке, этом волшебном городе в долине у подножия хребта Карвендель не стали, а забронировали номер на двое суток в одном из отелей в посёлке Фульплес, куда они добирались час, целый час, но полный восхитительных пейзажей за окном, на красном красавце трамвае «Штубайбан».
- Нам про Инсбрук любила рассказывать наша классная руководительница. Так аппетитно рассказывала, заслушаешься. Здесь она, по её рассказам, бывала ежегодно на рождественских каникулах, а может и чаще, - вспоминала Настя.
- Понятно, - сказал Зубатов. – В Инсбрук и его окрестности надо ехать минимум на неделю. Сам городок удивителен. Представь чуть больше ста тысяч жителей и в нём восемнадцать музеев. Один из музеев - бывший дворец императора Максимилиана. Этот дядька любил золото не меньше скифов. И по его приказу крыша одного из домов была украшена медными позолоченными черепицами, которых, запамятовал, в общем, больше двух с половиною тысяч. И все черепицы сохранились, все до одной с пятого века. А стоимость одной такой позолоченной штучки больше полторы тысячи евро. Мы обязательно сюда нагрянем. Здесь прекрасно и летом. Особенно во время проведения фестиваля старинной музыки.
- Ты бывал здесь?
- Конечно, и не раз. И в радости, и в печали. Был, например, свидетелем позорного поражения сборной России испанцам на групповом этапе евро в восьмом году. Нет, Альпы это… Трудно словами передать, что ты испытываешь, оказавшись здесь.
- А у нас тоже красиво! – неожиданно для себя стала защищать то, что старалась забыть, навсегда оставить в прошлом, Настя. – У нас в Тогулёнке…
- Где-где? – засмеялся Зубатов и поцелуем попытался закрыть их диалог.
- В Тогулёнке! – Настя смеялась и вырывалась из этого сладостного плена. – Свободу русской молодёжи! Позор! Кто вы такой? Як сэ именуете? Сейчас закричу!
- Проминьте, девушка…
- Это наша черневая тайга, Салаирский кряж. Снежный блеск, тишина, величие, покой. Я уже молчу про Горный Алтай! Ты там был?
- Нет, но в ваших местах я давно собирался побывать. Так сказать, по делам родственным…Ну, а после твоих слов… Всё! Камраде вагоновожатый поворачивай! Едем в Сибирь!
Они довеселились на задней площадке трамвая до того, что некоторые из бюргеров стали оборачиваться. Кто-то, увидев их счастливые, смеющиеся лица, начинал улыбаться. Кто-то смотрел настороженно, почти испуганно. Какой-то сильно пожилой, но румянощёкий, в тирольской зелёной шляпе с длинным пером остался и вовсе недоволен, произнеся негромко, но так, чтобы его услышали: «Крези раша».
Из австрийского Инсбрука доехали до итальянского города Больцано – столицы Южного Тироля, «ворот Доломитовых Альп», как называют этот город, где, как им показалось, все поголовно говорили по-немецки. Перекусили в симпатичном ресторанчике и выехали туда, где собирались провести неделю - в курортное, горнолыжное местечка Кортина-да Ампеццо, в одном из отелей был забронирован Зубатовым номер.
По дороге с видами белых просторов альпийских заснеженных лугов, над которыми отвесной стеной уходили вверх, к ярко-синему небу розовые громады Доломитовых Альп, сделали вынужденную остановку: встретились с пёстрым и бесшабашным вихрем – такие весёлые, гигантские, но быстропроходящие циклоны в здешних местах, как им рассказали, не редкость в феврале.
Это местечко их очаровало. Уютные, с хитросплетениями тупичков, проулков, улочки, состоящие из разноцветных отелей, древняя кампанила на центральной площади. Они любовались величественным церемониалом в строго отведённое время: герольды в шляпах с перьями, в цветных камзолах, в зелёных плащах на алой подкладке поднимались на специальную площадку и трубили мелодии. Над всем этим – слепящая белизна альпийских лугов, багрово-розовая стена Доломитов, наконец, неистовая синева южного неба. Сладко было дышать прозрачным высокогорным воздухом. Весело, но, конечно же, и с осторожностью было изучать склоны горы Тофаны на западе от Кортины, глядеть в зеркало горного озера Мизурина.
Им повезло с погодой. Лишь в один из дней густо-синее небо заволокло тяжёлым войлоком низких туч, которые, разматываясь, словно нехотя, но решительно наползали с альпийских склонов. Лёгкий морозец сменила оттепель, воздух стал влажным и мутным, пошёл липкий снег. Но следующее утро встретило их ослепительным солнцем, от которого могли спасти только чёрные очки. И вновь завораживала своей красотой шафрановая громада Доломитов с острыми фиолетовыми тенями в расщелинах.
-Доломиты удивительно похожи на готические соборы, - они поднимались на фуникулёре, и Зубатов рассказывал то глядя на горы, то купаясь в изумрудных Настиных глазах. - И этому тоже есть объяснение — легенда. По ней они образовались не в результате климатических процессов и процессов эрозии, а, якобы, это бывшие замки с башнями, в которых жили принцы и принцессы из разных волшебных миров. Но Доломиты - это не единственное имя этой красоты. Раньше они назывались Монти-Паллиди. И здесь не обойтись без красивой легенды. В альпийских краях жил когда-то принц и влюбился он в лунную принцессу неземной красоты. Да так влюбился, что жизни без нее не представлял, потому взял красавицу себе в жёны. Но принцессе земная жизнь радости не принесла. Монаршая особа заболела, она чахла день ото дня. А все потому, что сильно скучала по родным лунным горам. На помощь пришли гномы: они соткали покрывало из нитей Луны и укрыли им горы. Так Доломиты приобрели свой молочно-серый окрас. А что принцесса? Она, конечно же, выздоровела, и прожили они с принцем жизнь долгую и счастливую.
Завтракали в ресторанчике тихого и скромного отеля «Серена Кортина», где жили в просторном номере с отдельным балконом. В первый день выслушали часовую лекцию в лыжной школе при отеле, здесь же им рекомендовали, какие брать напрокат лыжи.
Дни были сотканы из снежного блеска, солнца, ветра, что сопровождал их, когда они съезжали с радостным изумлением по самым простым, для таких как они любителей, склонам горы Фалория, и где, как будто специально к их приезду (или всё просчитал, всё учёл для неё мудрый и любимый мужчина, что сейчас стоял рядом и смотрел влюблённо на неё?) открыли в этом году новенькую трассу «Вителли» как раз для «медленных лыж», с небольшим уклоном и специальными развлекательными участками.
Её мужчина с влюблённым взглядом сказал:
- Хемингуэй называл Кортину самым красивым местом на свете. А он слов на ветер на бросал.
Действительно, с Фалории открывалась такая распахнутая красота, что - и тут ещё одна банальность напоминала, что часто за банальностью скрывается и глубина, и простота, и точность - от этой красоты «захватывало дух».
Гору Тофану, помнившую бесстрашных горнолыжников Олимпийских игр пятьдесят шестого года, проходивших в Кортина-да Ампеццо и победу легендарного Тони Зайлера, осваивать не рискнули. Потому что, по правде говоря, горнолыжники из них, особенно из Насти, были ещё те. Особенно в первые два дня. Но уже на третий день трасса «Вителли» была им подвластна. И это ещё раз убедило их, что всё у них в жизни впереди. И они всё освоят, всему научаться. Потому что будут вместе. Зато на катке Олимпийского ледового стадиона Настя показала класс, и как ни старался Зубатов догнать её и изловить, но не смог.
В один из вечеров они вышли на центральную улицу курорта, её можно было пройти из конца в конец за десять, от силы пятнадцать минут и состоящую из дорогих магазинов и модных бутиков - пешеходную Корса Италия – и оказались свидетелями величественного променада, который совершала фланировавшая взад-вперёд пафосная публика. Дамы в дорогущих шубах до пят, вальяжные господа, не вынимающие изо рта пахучих сигар, создавали, да, что там! - творили атмосферу «дольче вита».
Настя сняла красно-белую лыжную шапочку с помпончиком, освобождённые русые волосы заставили Зубатова по-обыкновению задохнуться от восторга, засмеялась:
- Какие изысканные понторезы!
И они стали планировать свои дни так, чтобы вечером прокатиться по освещённой трассе между деревнями Тре Крочи и Фиамес. Кортину-да Ампеццо не зря называют «столицей беговых лыж».
Здесь, как они узнали, было проложено более семидесяти километров лыжни. И в эти дни проводился один из этапов Кубка мира и приехавшие участвовать в нём или освещать в прессе, или готовить лыжников и их инвентарь, или сопереживать в качестве болельщиков на трассе с международными и всем понятными призывами «Хоп! Хоп! Хоп!» тоже составляли особый мир, тоже с некоторой долей позёрства, но, конечно же, несравнимо более здоровый, хотя и в этот мир уже давно проникли вирусы допинга, и потому самые скептично настроенные любители спорта называли соревнования не состязанием силы, воли, характера, фанатичной тренированности, а состязанием фармакологических корпораций, а олимпиады – Всемирными Фармакологическими Игрищами.
Днём Настя и Зубатов обедали на застеклённых террасах ресторанчиков, которых здесь было не счесть. Посещали рекомендованные им рестораны итальянской кухни. Конечно, они не могли пройти мимо кафе «Руссо», да ещё с заинтриговавшей их вывеской на стеклянной двери: «Интернационалебиблиотека».
В кафе стояло несколько маленьких столиков, а в глубине небольшого зала всю заднюю стену занимали стеллажи с книгами. Настя и Зубатов выпили по чашечке капучино и подошли к небольшой (всё здесь было невелико, ладненько и ошеломлял своей необычностью смешанный запах молотых кофейных зёрен и запах старинных книг) конторке, за которой сидела ветхая старушка со строгим лицом с глубокими морщинами.
Зубатов заговорил по-немецки, выказывая удивление, потом стал велеричать по-итальянски:
- Ди библиотек? Юберрашенд! О, капито! Синьора… пер фаворе…либро… леггере…
Старушка посмотрела поверх очков в черепаховой оправе и ответила на чистейшем русском:
- Соблаговолите, сударь, вернуться в лоно родной речи. Чьё сочинение хотите взять на поддержание?
…Ах, эти встречи соотечественников вдали от родной земли! Как волнительны они, как хочется говорить и говорить с таким человеком, ставших сразу дорогим и близким!
Оказалось, милая бабулечка всего лишь внучка известной переводчицы Ребекки Нафтуловны Шлёмовой. В Италии живёт с начала девяностых, вначале на юге и вот уже семь лет вместе со своим семейством как перебрались сюда, на север, в Доломиты. Муж внучки Валерии известный лыжный тренер, одно время тренировал национальную юниорскую сборную. Он и выступил проводником и благотворителем этого переезда. А в Союзе Анна Семёновна, так звали-величали бабулечку-библиотекаршу, работала в Пушкинском доме, так что без литературы, без книг она себе жизни не представляет. А такое своеобычное кафе с книжными рядами классиков русской, немецкой, итальянской, американской, английской, французской, латиноамериканской литературы – это совместная идея Лерочки и Джачинто. Скучает ли о родине?
- Да. Очень. На родине, в Ленинграде, могилы родителей, - через паузу строго ответила Анна Семёновна, помолчала и, улыбнувшись, сказала. – А знаете, что я вам советую взять из книг? Марка Твена. Его замечательные, остроумнейшие очерки «Пешком по Европе».
Уже в номере отеля они обнаружили, что переводчиком очерков является бабушка Реббека восьмидесятилетней внучки Анечки, которая верит, что и её внучка Лерочка и известный тренер Джачинто поймут её и помогут вернуться домой.
Вечером они читали Марка Твена. Читали по как-то легко и естественно установившейся у них традиции чтения вслух.
«Во власти этих чувств я, сам того, не замечая и словно блуждая в потемках, старался постичь тайну очарования, которое влечет людей к Альпам больше, чем к другим горам на свете, - тайну некоей странной, таинственной, неизреченной силы; раз испытав ее действие, вы уже ее не забудете; раз испытав ее действие, всегда будете ощущать в душе голод, неутолимое томление, подобное тоске по родине; и эта тоска будет терзать, и преследовать вас, и звать, пока не дозовется. Я встречал десятки людей - с воображением и без воображения, образованных и необразованных, приезжавших сюда из года в год и бесцельно бродивших по Швейцарским Альпам, не отдавая себе отчета в том, что их сюда привело. Сперва, говорили они, это было праздное любопытство - все кругом толковали об Альпах; но теперь они приезжают сюда ежегодно, потому что не могут иначе, и по той же причине обречены ездить сюда всю жизнь».
Перед сном Настя и Зубатов стояли, обнявшись на балконе номера, дышали сладостным альпийским воздухом и любовались бездонным покоем окружавшей их звёздной альпийской ночи.
- Мы как будто листаем страницы сказочной книги, - сказала Настя.
Сон о Тогулёнке в Доломитовых Альпах
Снилась Насте счастливая пора детских семейных воскресных путешествий.
Всей семьёй они отправились в Тогулёнок, включая сестру Ленку, бабушку и дедушку – они были удивительно молоды, как на фотографиях из семейного альбома ещё до рождения Ромки, но они были наяву, и родители Насти были их старше. Все были в пятнистых, лыжных утеплённых комбинезонах, у всех даже маленькой, а она со стороны видела какая она маленькая даже по сравнению со старшей сестрёнкой, были светло-коричневые широкие, для устойчивости, детские лыжи и написано на них было крупными буквами «МАМАПАПА!», а восклицательный знак был пририсован толстым зелёным фломастером. С этого знака всё и началось, когда они сошли с зелёной же электрички на пустынную платформу с единственной табличкой «Остановка первого вагона». Но безымянную остановку все знали и ласково, и с удовольствием произносили, как только ступали на маленькую, только для одного, как раз первого вагона платформу: «Ну здравствуй, Тогулёнок! Вот мы и приехали к тебе в гости. Мы, как всегда, будем вести себя хорошо и примерно, осторожничать с костром, ведь без него не обойтись, не будем мусорить. Всё будет хорошо. Не волнуйся, наш любимый Тогулёнок". Эти приветственные фразы произносили все разом, хором, также, как они порою там дома, в Старокаменске, разучивали песенки. На платформе выяснилось, что их больше чем в начале путешествия: был здесь в овчинном белом полушубке и дядюшка Олег, и его надменная жена, не роднившаяся с ними – тётя Люда, их дети, мальчишки-погодки сразу захныкавшие, что они проголодались и сильно-сильно хотят есть, и подружка Насти Алёнка Архипова успевала посмотреться в зеркальце, выкурить сигаретку из фиолетовой пачки, а классная их Ольга Владимировна Ганишевская строго на Алёнку смотрела, но говорила обращаясь к Насте: «Нет, это не Инсбрук!», а Настя в этот момент хотела сказать, что видела она ваш этот Инсбрук, ничего особенного, просто вам, Ольга Владимировна, наша родина не нравится, как не нравится она всем богатым, но Настя только об этом подумала, но ничего не сказала, так как на самом деле её занимал в этот момент вопрос, почему Алёнка такая дылда и из рюкзака её выглядывает волейбольный мяч, а она Настя совсем маленькая и только нынешней осенью пойдёт в школу. А лучше она туда не пойдёт…о, ужас, на самом краешке платформы стоял школьный физрук, Настя забыла как его зовут, помнила только его грубые потные руки, и загородив широкой спиной от папы маму Светлану, держал её за руку, что-то говорил, вот бы мне научиться, подумала Настя, читать по губам, а потом приобнял маму, ему согласно кивнувшую и пошёл широкими шагами по обочине железнодорожной насыпи и снег ему был нипочём, и Настя обрадовалась, что он уходит, так сильно обрадовалась, что бросилась к дедушке и просит его показать ей «Москву», а он её подхватил на свои сильные руки и подбросил высоко-высоко, и за это время, пока Настя летела, она увидела тот край салаирской тайги, который ей так всегда хотелось увидеть, потому что там и есть «Москва». И Настя увидела, как нарядные, весёлые люди в пёстрых колпаках и масках водят хороводы вокруг наряженной ёлки, и увидев Настю, начинают ей махать руками и кричать: «Агой! Агой, Настенька! Иди к нам! Мы репетируем комическую оперу нашего великого Бедржиха «Проданная невеста». Сейчас только ваш Серёжка-баснописец допишет перевод либретто, и ты всё, Анастасия, поймёшь. Иди-иди к нам. Ты будешь Маженкой.» «Я ведь совсем маленькая. Я ничего не умею» - пыталась отговориться Настенька. «Ано мы тебя, Настенька, быстро вырастим на наших питательных кнедликах, ха-ха. Мы шутим. Нам и нужна такая маленькая, умненькая, смышлёненькая детотка». И только Настенька собралась к хороводящим, любезным людям из чудной, такой сердечной маленькой страны, как внутри хоровода она увидела… нет ей только показалось… Но она уже просит дедушку вернуть её на родной, ослепительно белый снег. Такой снег только в Тогулёнке, с учительской непреклонностью заявляет Ольга Владимировна, и взяв за руку какого-то седого, стройного, невысокого мужчину с капризным личиком промотавшегося шляхтича и говорит: «Но всё равно в Инсбруке лучше. Скажи ведь, Ян». А седой, вертлявый Ян смотрит вдаль, откуда приближается поезд и пытаясь освободить руку бормочет: «У нас в Песчановке ещё лучше… пусти… мне надо в партком… Попов приказал всем быть, иначе всем кирдык…». «Кому кирдык? Америке? Точняк, дедушка. Мы её додавим. Будь спок. За нами - Путин и Сталинград» - моментально откликаются на парольное словцо дядюшка и Настин папа. А поезд, запряжённый паровозом с красной звездою на лбу, мчит и всё ближе и ближе. «Дорогу сибирским партизанам!» - кричит оказавшаяся рядом с бабушкой Лидой её лучшая подруга Сашенька и, повернувшись к бабушке, продолжает ей признаваться в тайной любви к Марселю Прусту и рассказывает и убеждает её, что, действительно, все ощущения, которые нам доставляют истинную радость или, наоборот, страшат и опустошают нас свалившейся бедою появляются у нас, благодаря и только образу этой радости или беды. «Образы исчезли в нашей безобразной жизни. Вот что я скажу, моя милая товарочка». И бабушка Лидушка соглашается с бабушкой Сашенькой, хотя и задумывается, кажется ей, тоже книгочею, что Марсель-то того, вроде, как по матушке… «Ну, и что?! – торопится возмутиться и привычно поспорить с подругою профессорша. – Ты забыла моего покойного мужа Фиму? Надо сегодня обязательно поставить свечечку в часовне. Ведь она осталась, да?» «Да, всё там же на семнадцатом километре правого берега Тогулёнка. Ничего, Сашенька, если ты забудешь, я напомню. И я помню твоего замечательного Фиму. Как он читал Пушкина! Если бы он был жив, он бы в наше время не стал бы митинговать, он, я уверена, взялся бы за оружие и пошёл бы отвоёвывать наше общее счастье. Вместе с моим Петрушей. Мне тоже надо поставить свечечку за здравие всех нас». А паровозный поезд вот рядом, но платформа уже настолько широкая, что все они отбегают от клубов пара, а поезд и не думает останавливаться, он только долго-долго, бесконечно, Настенька уже сбилась со счёту проносящихся вагонов, долго, до кружения в голове, мелькает перед глазами, а дым, оказывается, паровозный пахнет любимым её ванильным мороженым. Но поезд заканчивается, и с подножки последнего вагона выпрыгивает тощий, долговязый парень в очках и в перепоясанный пулемётными лентами кожаной тужурке. «А что я говорила! – кричит радостно бабушкина подружка профессор Реброва Сашенька. – Вот он, вот он, наш сибирский партизан Пруст, сын парижского коммунара!» А сибирский партизан никого не видит, кроме самой маленькой на широкой платформе, а платформа уже выложена плиткой и стоит на платформе будка «Дим-кофе» и туда уже устроилась работать сестра Ленка, долговязый «Пруст» подходит к Настеньке, продолжая неотрывно смотреть на неё, ловко извлекает из-за спины и дарит ей букет пурпурных роз. Настенька хочет сказать, что ей больше нравятся гиацинты, но тут все начинают кричать: «Всё! Мы все в сборе! Веди нас, Марсель, к самой чистой речке на свете!» А седой и непоседливый Ян Ольги Владимировны, прокашлявшись и поправив спрятанный за лыжным комбинезоном галстук с золотою запонкой, авторитетно говорит: «Все пятьдесят семь километров Тогулёнка просто кишат хариусами». И они все, даже сестра Ленка бросив новую работу и оставив незапертой будку, и вернувшийся из, как выяснилось, пионерского лагеря, потнорукий физрук, все они лихо скатились с насыпи на лыжах и побежали к Тогулёнку, который, как позёвывая и ревностно посматривая на седого Яна, сказал дядюшка Олег, находится на востоке нашей любимой столицы. «Дорогая моя Москва! – пропела голосом Гелены Вондрачковой жена дядюшки и строго погрозила указательным пальчиком, единственным не желавшим находиться в варежке от Валентино, а может от Гуччи. Настенька удивилась, сегодня днём она видела Гелену совершенно в другом месте, в роскошной шубе до пят. Настя была…ах, она не может вспомнить с кем она была, когда увидела Гелену, а чешская певица была одна. Тут заспорили взрослые, которые так и не смогли решить, был ли Карел Готт её мужем или у них был просто роман, а женой Карела была полька Марыля или почти наша Аннушка Вески. И спорили они долго, и совсем забыли, что в рюкзаке у папы Романа лежит гитара, столько времени прошло, а они только спорят, не разожгли костра, а потнорукий физрук, как его… «уж полночь близится…», а! Герман – тоже хвастался, что поёт и играет так, что все девки его.
И тут сначала исчезло солнце, и вслед за ним погасли снежные искры. Серые облака нависли низко над ними, одно из них висело над Настей, преследовало её, а потом облака-тучки стали крошиться мелким дождём. «Конечно, Россия продолжает лидировать по количеству озлобленных, неудачливых людей, которые всё знают, но не умеют жить. Ты можешь меня называть, девочка, Марсель, или просто Марк» - сказал пулемётчик и коммунарский сын и распахнул над Настенькой зонт, весь в цветах радуги. И зонт скрыл низкое, серое, грустное небо. Это всё потому, подумала Настя, что я не осталась с хороводом весёлых людей и не испугалась взять роль невесты Манежки. «Вот такая я несчастная. Все только говорят, что меня любят. Но никто не любит. Я знаю» - твердила она привычно. Скоро добрались до их компании, спешащей к Тогулёнку, великой салаирской реке, которую редкая птица-кедровка одолеет в два перелёта, к реке с хариусами несметными, тучи серьёзные, грозовые и раскатистый гул поплыл по земле, которая совсем уже успела освободиться от снега. Кто-то невидимый, с которым Настя была мельком знакома, куражливо засмеялся и крикнул на всю тайгу: «Дождь в июне, два в маю, и агроному всё по…ю». И словно в наказание за нехорошее слово узкой огненной полоской вспыхнула молния и тотчас вспучило небо, приподняло и раздался оглушительный грохот. «Всё, не буду, не буду. Пошутить нельзя, унучек» - раздался тот же куражливый голос. В одно мгновение дождик вялый сменился хлынувшим свирепым, обильным дождём, который тут же сменился градом и круто пал белесой отвесной стеной. А ветер, тут как тут. И принялся ветер пугать туристов, бешено метаться в кронах лиственниц и елей, пронзительно при этом завывая. И чувство одиночества сдавило людские души, и Настенька почувствовала, как ей холодно и страшно. Но она, заметив две сросшиеся у комля ели, удивительно густые, позвала всех спрятаться в таком укромном и удобном местечке: таким густющим елям и никакие такие дожди-грады не страшны. И все сгрудились под навесом раскидистых сучьев, переслаивающихся с двух сторон, прижимались спинами к тёплым стволам, почти в кромешной темноте. И в темноте все хвалили Настеньку какая она сметливая. Вся в… А в кого она сметливая Настенька не расслышала, потому как опять зарокотало, засверкало и градины били по ельнику с барабанным тревожным стуком. Но ветер быстро устал от напускной своей сердитости, превратился в ласковый ветерок и начал обсушивать верхушку тайги, так как и град перестал барабанить, сказал тем же невидимым куражливым голосом «Всегда готов!» и был таков. И дождь прекратился молча, ничего не сказав. Ветерок так старался, так любезно уговаривал тучи разомкнуться, что они поддались уговорам этого проказника и пустили к земле солнечные лучи. А ветерок полетел дальше, вслед за грозою и всполохами молний. С ними ему, видно, интересней, подумала Настенька. Душа её обмякла и успокоилась, и она даже уснула, но спала недолго, потому что во сне она и ещё кто-то всё убеждали – спокойно, но настойчиво: «Ведь мы знаем, Настька, что так не бывает, во сне сны не снятся». «Так я же и не сплю… Вот я сейчас потрогаю стену дома на самой узенькой, всего семьдесят сантиметров шириною, улице в мире. Винарна чертовка. Вот он! Я вижу его! Он стоит отвернувшись, но мне ли его не узнать и в самом молочном тумане. В конце улочки стоит у светофора и ждёт… Кого он ждёт?!» Тут всё смешалось, потому что папины руки аккуратно её подхватили, ветка ольхи с серёжками задела ласково, осторожно её сосредоточенное личико, но она проснулась. «Папка! – закричала Настя так, что вся компания обернулась. – Я увидела во сне родину!» «Какая она? Какая?» - зашумели, загалдели все вокруг. «Не знаю, - смутилась Настя, она хотела сказать это только любимому папке и никому больше, потому что знала, как он сильно-сильно хочет узнать, что такое родина и, переждав, когда все продолжили движение к последнему перевалу, за которым должен быть Тогулёнок, шепнула ему на ушко, - Она такая маленькая и потому постоянно спит, а проснётся и сразу начинает плакать». «Ну, хорошо-хорошо, спи мой маленький философ. Я буду нести тебя аккуратно». Но Настя уже не уснула, потому что… потому и кончается на «у». Она скинулась с рук отца и бросилась к перевалу, чтобы успеть первой на его вершину. А взбежав, ей кто-то, кажется, сын коммунара Марк-Марсель, а можно и наоборот, помогал и она не бежала – летела, Настенька испугалась и встала как вкопанная. К самым её ножкам подступало море. Не ласковое, не синее, как на картинках, а слюдяного, со свинцовыми пятнами, страшного цвета.
И ещё больше напугал Настю внезапно и бесшумно появившийся из воды человек, так похожий на декана их иняза Лифляндского. Он убрал водоросли со своего до синевы выбритого лица с ямочкой на подбородке и строгим голосом произнёс: «Канагаттандырылмагандыктарыныздан. Переведите на английский, студентка… Удалова…ах, простите, Русакова, это самое длинное казахское слово». Настя смутилась, испуг прошёл, тем более на другом краю этого перевалочного моря она заприметила плавучую шорскую деревеньку Усть-Канзаску, где она бывала с родителями не раз, и чётко, как на экзамене, ответила: «Ансэтисфайд». Лифляндский просиял всеми сохранившимися на лице водорослями и собственными лучезарными морщинками пожилого, но верящего в свои силы человека, и сказал: «Пять. Давайте вашу зачётку, - открыл её и удивлённо приподнял кустистые, сросшиеся брови. – Разве вас зовут Ксения? Что-то я совсем с вами запутался» … В этот момент подошла и встала рядом подружка Алёнка Архипова, как всегда, с тонкой и длинной сигаретой «Vogue» в сильных пальцах бывшей волейболистки. И оказалось, что, во-первых, пока Настя взбиралась к этому неожиданному перевалочному морю, теперь Настя понимала, что она с родителями никогда с этой стороны к морю не подходили, она выросла и теперь стоит вровень с Алёнкой, а Лифляндский с восхищением взирает на этих красавиц с высоты своих ста шестидесяти сантиметров, во-вторых, Алёнка прямо на глазах превращается в эту старшекурсницу, в деревенскую кареглазую красавицу Ксюху и протягивает декану зачётку, а тот удовлетворённо бормочет: «Ну, вот и настоящая Ксюшенька, моя гордость, моя услада, не вздумай возвращаться в свой, как его… Чалап?» «Нет, - отвечает сердито и капризно, Алёнка-Ксения. - Вы опять перепутали, уважаемый Иван Эдуардович. В Е-бла-нов-ку. Еблановка. Неужели так сложно запомнить? Была бы я вашей женой…»
«Вы тут разбирайтесь без меня, с мужьями, жёнами, Еблановками, – фыркает Настя, - А мне пора. Я вообще, если хотите знать, живу в самом мистическом месте…»
И Настя, вдруг понимает, что забыла то место, куда её повезёт её любимый, её самый любимый, её суженный, которого она дождалась, к которому она добралась, и он, она в этом нисколько не сомневается, проделал к ней такой же, только гораздо длиннее путь…
… «Валерочка, милый, любимый, Валерочка, возьми меня с собой. Мне без тебя плохо. Очень холодно и плохо».
Самое главное
Сколько? Сколько времени прошло? Промчалось? Сколько? Она и не помнила, и не думала об этом – как и полагается при счастье находясь. Или в счастье пребывая? Какая разница! Просто, очень просто, оказывается, быть счастливой. И никогда она такой не была за свои уже двадцать шесть лет. Именно в день её рождения, тридцатого января, рейсом Москва-Прага улетали они вечером из Шереметьево в Чехию.
Судьба её впервые стремилась к испытанию чужеземной жизнью.
Она, ставшая в последние, без Артёма, годы, книгочеем, в компанию к Льву Николаевичу Толстому, Ивану Алексеевичу Бунину, и вновь вернувшемуся, по-новому прочитанному, Александру Ивановичу Герцену, добавила удивительно неземного, пронзительного Андрея Платоновича Платонова. У него она и вычитала: «Оставляй для судьбы широкие проходы». Потому и готова, так ей по крайней мере казалось, была Настя к такому испытанию.
Да, судьба влекла её в неизведанное. Тело и душа, слившиеся воедино, звали довериться Зубатову. Этому, метеором ворвавшемуся в её жизнь, мужчине.
И, конечно, в первое их время, она испытала сложное чувство вмещавшее в себя и растерянную веру в счастливую, непременно, зелёную звезду покойной воли, и испуг перед неизвестным, и воспитанную с детства отстранённость, скорее даже неприязнь к навязчивым людям, наконец, влекомый страх перед ласками желающего тебя. У неё и возникло сначала именно желание вдруг вспомнившего радостное биение, давно уже холодного, разбитого сердца, которое Зубатов и отогрел, а потом и излечил.
Боже мой, думала Настя, сколько лет я жила с таким сердцем! Жила пусть и мудрым, но таким тягостным для молодости, чистым, непритязательным аскетизмом. Свыклась с этим, пока он, Валерий Васильевич, этот поначалу казавшийся только седовласым подтянутым импозантом, не отыскал, не отвоевал её от этого мрачного холодного одиночества. Души их узнали друг друга, поверили этому узнаванию, этой одинаковости и соединились.
И как преобразилась Настя!
Женщина! Ты, только ты способна преображаться сразу и целиком. И это не может не пугать тех, кто её любит, то есть боится её потерять. Впрочем, для тех, в ком кипит жизнь и нет воли держать себя (зачем-то?) в узде, вполне естественно сегодня быть одним, а завтра другим. Такое состояние подобно текучей воде. И это очень серьёзная проверка любви.
Но нет, время знало свои границы, часы и даты. И промелькнул медовый их месяц февраль – весь в путешествиях, в страсти и любви. И только их двое было. Только он и она среди самой шумной, праздношатающейся публики. Только их беспрерывный диалог всё большего узнавания и понимания, и удивления: как же они раньше не встретились?!
Они вернулись в Прагу, в зубатовскую квартиру в районе Просек. Начали осваивать пражские будни. Бродили по городу, гуляли в парках. Были вовлечены и участвовали с удовольствием в карнавальных шествиях: в Праге, как и по всей стране, две недели перед Великим постом отводится Масопусту, чешской Масленице.
- О! Да они обжоры! – смеялась Настя. – Моту проприо!
Да, праздник чревоугодия поглощал всё и всех. Всюду был запах поросят на вертелах, печёных уток, всюду предлагалось елито с лепеницей (свиная колбаса с картофельным пюре, луком и кислой капустой), остро и дразняще полонил окрестности запах гермелина – жареного мягкого сыра, залитого оливковым маслом, и, конечно, всюду предлагалось, а если ты смел отказаться, ссылаясь, что уже «сыт до отвала» звучало примерно тоже, что звучит среди русской мужской компании, в которой свято чтут устои и правила уважения, главное национальное блюдо: печено вепрево колено, или по-нашему свиная рулька. Каждая ресторация, каждый трактир зазывно манили такими скидками, что чехи и в вихре карнавала вспоминали про практичность и шли угощаться, через не могу, но впрок, какой-нибудь необыкновенной полёвкой или голубым карпом. Пользуясь случаем, маленькие пражане и гости этого сказочного города угощались, измазываясь до ушей трлдо – ещё одной гордостью национальной кухни. Тесто накручивают вокруг деревянной или металлической палочки и обжаривают над огнём, а получившийся рулетик заполняют со всевозможными вкусными начинками. Наряженные люди угощали друг друга сливовицей и закусывали колбасками, связки которой висели на шее, как ожерелье. Рекой лилось пиво. Чехи с гордостью говорят, что они не знают, потому как не могут сосчитать, сколько у них сортов этого пенного чудесного, заряжающего доброй энергией напитка. И пьяных, потому не было. И отовсюду звучала музыка. Вот дуэт мужчины и женщины в смешных колпаках пели что-то такое, что все вокруг покатывались со смеха. А вот маленький оркестрик цимбал во главе с дирижером-скрипачём, примашом – по-чешски, зазывал людей в пляс, лихо исполняя моравские народные задорные мелодии, а примаш сам показывал пример, выделывая замысловатые коленца и при этом играя на скрипке и успевая дирижировать.
Несколько раз они выходили «в люди», как шутил Валерий Васильевич. Встречались с соотечественниками в ресторанах. В Чехии, пойти в ресторан, встретиться там с кем-то из друзей, знакомых, вести в ресторанах деловые переговоры – всё это норма, а не событие. С удивлением обнаружила Настя, как много в Праге русских. Зубатов объяснил:
- Это ещё сразу после революции началось. Эмигранты первой волны искали спокойное место с достаточным уровнем жизни, культурной, научной средой. Всё это было в Праге. Но в отличие от Парижа никакой крикливости, взвинченности, раздувания щёк. Грязи, в конце концов. Париж, где мы, Настенька, тоже обязательно побываем, не отличается чистоплотностью, а уж тем более белизною и сейчас. Потом – язык. Общие славянские корни. Легко было прижиться. Ну, кроме поэтов. Цветаева вот и Прагу не приняла.
Они гуляли по Пражскому граду: Цветаева вспомнилась не случайно. Внизу начинали зацветать вишнёвые сады.
- После развала Союза Прага и Чехия узнали и ощутили, что такое беспокойные люди с востока. Пусть и без оружия. Два года назад правительству даже пришлось принимать закон, ограничивающий, так называемую, предпринимательскую деятельность тех, кто занимается турбизнесом по-русски и сделками по недвижимости.
- А это как? – спросила Настя.
-А это, когда от бизнеса ничего в казну государственную не поступает. А для чехов человек желающий обмануть государство – это даже не преступник, а презренный изгой. Поэтому заметно стало меньше всех этих приставучих попрошаек с волжским оканьем, кубанской балачкою или львовским прононсом, хватающими тебя за рукав, предлагающими все блага цивилизации и почти задаром. Словом, ряды русской общины значительно поредели. Собираются, тут влияние Запада, в клубах по интересам. Господа, называются. Редко, когда собираются у кого-то дома.
Зато Вахтанг – родственник чудесного грузинского писателя Нодара Думбадзе и давний приятель Зубатова: «Вах! Валери! Рамдени ханиа ар минахирар! Рогор арис тквени сакменди? Ра арис ахани?» - никаких ресторанов не признавал и повёз их к себе домой в Бенешов – маленький, старинный городок поблизости Праги. Тут среди большого семейства Вахтанга, среди его соседей-родственников, Настя увидела, что такое грузинское гостеприимство и как распахнуто добр этот народ, как искренне он привязан к русскому народу, как бы ни старались политики этому помешать, как постарались они изгнать с родной земли Вахтанга, в советские времена старшего редактора книжного издательства «Цодна» за его бескомпромиссно-критическое отношение к дискриминации русского языка в Грузии, и звучали песни и Зубатов пел в обнимку с Вахтангом:
Лалеби, лалеби, дивли далха лалеби,
Эрт варсклавши шен шегишне
Гого генацвале би…
А в Насте словно проснулись дремавшие чувства любви к этому удивительно талантливому народу. Хочешь узнать народ – послушай его песни.
У Вахтанга они провели три дня и три ночи и, прощаясь, Вахтанг говорил и в глазах его блестели слёзы любви:
- Валери! Дзамико! Брат, мой! Энастаси! Мшвениеро! Прекрасная! Мой дом – ваш дом!
Несколько раз они ужинали в компании со Зденеком. Этот всё понимающий пражанин почти ничего и не спрашивал про их путешествие – всё было написано на их загорелых лицах.
Впервые Настя услышала от этого обаятельного чеха критику собственной страны. Зденек, вдруг посетовал, бросая быстрые взгляды на Настю, что русские девушки и женщины больше следят за своим внешним видом, чем чешские. И, наверное, предположил, лучшие домохозяйки. Насте после этого международного комплимента подумалось, что вот ни разу за время знакомства Зденек не сказал ни слова о собственной жене, ни разу не пригласил в гости к себе домой. Осторожно, при случае, спросила об этом у Зубатова. Он ответил:
- Там всё сложно. И давно. Жена Элишка, практически, всё время в Израиле. Старший сын и вовсе в тамошней армии служит. Дочь живёт и учится в Германии. Младший сын Антонин здесь. Ещё гимназист. Но Зденек молодец. Борется за семью. Хотя вокруг такого видного и завидного, чешские красавицы хороводы кружат.
Как только за ужином в ресторане речь заходила о делах, Зденек с извиняющимся видом смотрел на Настю: мол, ваш избранник, как всегда, горит проектами, которые рождаются в его светлой голове ежеминутно. И никогда не бывают прожектами.
Мужчины, эти деловые люди, говорили о том, как продвигается работа по изданию учебника в нескольких частях, который, судя по размаху и уровню поддержки со стороны министерства образования чешского правительства, должен был стать основным учебным пособием для изучения русского языка в чешских и словацких (там, в Словакии, тоже к учебнику проявляли интерес) гимназиях и школах. Учебник подготовили чешские педагоги-русисты и преподаватели из ленинградской «Герценки». Велись переговоры с одним из немецких издательств, точнее, с однокурсником Зубатова по полиграфическому институту, осевшему в Дойчланде по зову предков, ещё в конце восьмидесятых. Говорили - предметно, без ресторанных красивостей и витиеватостей ещё об одном проекте – об издании, уже также отредактированной книги для чешских и словацких предпринимателей с условным пока названием: «Русский язык. Деловая корреспонденция и общение». Была даже договорённость, что предисловие к этому пособию напишет посол России в Чехии, который намекнул, что гонорары он предпочитает получать в евро.
Настя слушала, наблюдала, с удовольствием отмечая, как красив Зубатов. Веселый блеск карих глаз – фонарей души, и даже морщинки, бежавшие от глаз к вискам, не старили, а лишь напоминали, что живёт этот человек не беззаботно, а лёгкость его – это бодрость, упругость тренированных тела и души. Этот ставший родным и близким мужчина был красив той красотой, которая помимо природной явилась человеку, благодаря его собственному упорству, постоянной, прежде всего внутренней работе над собой. Вот это саморазвитие – ежедневное, с прожитыми годами, наверное, даже всё более настойчивое, глубокое – и позволило из самовлюблённого симпатичного юноши с надменным, холёным лицом, из представителя степной «золотой молодёжи», стать умным, мудрым мужчиною, интеллектуалом, при этом принимающим жизнь не с усталым скептицизмом интеллектуала, но верой язычника, что жизнь дана свыше, полным нерастраченной страсти и нежности.
Однажды Зубатов, словно прочитав мысли любимой сказал:
- Они, надежды, оказывается, не только «юношей питают», но и для других возрастов служат прекрасной вкусовой добавкой для разыгрывания аппетита к жизни. Которая, несмотря ни что…
- Прекрасна и удивительна! – завершила фразу Настя.
- Вот именно! – засмеялся Зубатов.
- Как в тебе всё это уживается? Этот принцип бизнеса – прибыль, всё ради прибыли и твоё увлечение искусством, такое знание литературы. Я рядом с тобою часто ощущаю настоящей дурочкой. Ничего не знающей, не понимающей. Ты… какой-то не настоящий бизнесмен, - призналась однажды Зубатову Настя.
- Я же не абы какой, а русский деловой человек. Много книжек прочитал. Там, на Родине, мой бизнес во многом связан с творческими проектами. Эти проекты - мои инвестиции. А вообще, считается, что бизнес – это гибкость ума, трезвый расчёт, оправданный риск, фарт, наконец. Всё так. Но у нас в России бизнес – это прежде всего связи, в первую очередь – связи, главное – связи. А уж потом всё остальное.
- А здесь? – спросила Настя.
- В Чехии – государство - строгий контролёр, педант, формалист, наконец, ревнивый патриот. Но при этом всегда поймёт и поможет законопослушному предпринимателю при форс-мажоре, к какой бы он национальности не принадлежал. Хотя иметь таких настоящих друзей, как Зденек – это главная удача. Даже здесь.
Чешский офис Зубатова находился также в Праге-девять, так, согласно установленной здесь адресации, назывался район Просека. Офис занимал половину первого этажа дома строгих контуров и построенного в восьмидесятые социалистические годы, и где раньше все четыре этажа занимала какая-то профсоюзная организация.
Настя осмотрела своё рабочее место, познакомилась с сотрудниками зубатовской конторы, которая называлась «Знания – делу. Консалтинговая помощь». Это внизу. А сверху по-чешски: «Znalosti – pripad. Consulting cizi firma».
- В одной только Праге больше тридцати тысяч русских. Людей деятельных, не сибаритов. А у меня в конторе собраны очень дельные, грамотные специалисты. Ты можешь в этом убедиться даже по составлению ими деловой корреспонденции. Так что без работы мы не сидим. Ты заметила, что наш внезапный приход никого не смутил, никакого чаепития не нарушил. Все заняты делом. И это моё главное достижение. Всё остальное зависит от этих людей. Многих из них я, кстати, нашёл в Москве.
- Ага. Значит, вы, Валерий Васильевич, – ловец душ. Как ловко у вас получается в сети-то ловить. Рестораны, симфонии… и опаньки! - смеялась Настя.
Постепенно Зубатов стал посвящать Настю в тонкости её работы. «Тонкости» эти оказались ей знакомы: она должна была вести документацию, поступавшую или исходившую от фирмы Зубатова на английском языке.
Она поняла, что работа её, эта должность – всё это не главное, конечно же для Зубатова и для неё. Самое главное в том, что они постоянно вместе.
Странное состояние она переживала. Да, уже шёл пятый месяц их знакомства так стремительно, так совместно перешедшего в страстное желание обладать друг другом, быть вместе. И чем дольше они были рядом, почти безотрывно, Зубатов, судя по телефонным разговорам все свои московские дела перепоручил своему сыну и даже на несколько дней прилететь в столицу отказывался с той удивительной смешанной отцовской интонацией: строгой нежности, они находились рядом, тем больше Насте казалось, что всё это какой-то затянувшийся сказочный сон. И не покидало её состояние какой-то певучей лёгкости. Она не раз вспоминала тот итальянский сон о походе в Тогулёнок, сон предметный, с чёткими образами и нисколько не забывшийся, как обидно забываются самые неожиданные, самые густонасыщенные сны. Об этом сне она упомянула только вдруг обнаружившейся подруге старокаменской волейбольной юности Алёнке Архиповой.
Настя зарегистрировалась в Фейсбуке, она отчего-то была равнодушна ко всем этим соцсетям, и вот среди посыпавшихся предложений о дружбе явилась давняя подруженька, осуществившая свою едва ли не детскую мечту - свалить из этой грёбанной рашки – ныне проживающая в вечном городе Риме. И тотчас узнавалась её непосредственность и таранность – никто лучше Алёнки не пробивал блок соперниц – была подруженькой назначена обязательная встреча в мае. И разбирая этот сон - странный, едва ли не пророческий, вот Алёнка приснилась и объявилась, Настя только до одного эпизода сна не хотела добираться, точнее добиралась и тотчас перескакивала дальше – то был эпизод со светофором на пражской улочке Винарна Чертовка.
Особо охраняемый ирис сибирский
В середине апреля они на зубатовском автомобиле выехали из Праги в то самое удивительное, можно сказать, мистическое место, про которое рассказывал Насте её любимый в самом начале их пражской жизни.
Ухоженное шоссе, настоящее немецкое качество - автобан строили в пятидесятые продолжающие искупать свою вину немецкие дорожники, они же, только уже не виноватые приглашались на ремонт и реконструкцию дорожного полотна, внедорожник «Land Rover Defender», настоящая английская машина, о ней Зубатов отозвался без иронии: «Лучшее, что производят англичане» - всё это настоящее, качественное, вело их на запад, к границе Германии. Зубатов сказал Насте:
- Знаешь, чехи, как ты, наверняка, уже присмотрелась, при первой встрече с русскими не могут скрыть в своих глазах, заложенную идеологией и генами настороженность, почти испуг. Потом, да, когда видят, понимают, чувствуют, что перед ними нормальный человек, тоже возвращаются в нормальное человеческое состояние открытости общения с себе подобным. Единственное, что до них не доходит, что они отказываются понимать - это не морозы, не медведи на улицах – в это, конечно же, они не верят, а расстояния. Когда им объясняешь, что есть наши просторы и сколько надо, например, добираться от Калининграда до Владивостока, они впадают в ступор и не верят, что такое возможно в одной стране. И тут никакие уроки географии не помогают. Им понятно вот это. От Праги до Берлина триста пятьдесят километров, а до Дрезденской картинной галереи чуть больше ста. Словом, всё за углом.
Дорога шла увалистая, всё вокруг было в апрельских красках. Зубатов вёл машину уверенно, как водитель, которому дорога известна каждым метром и всё же чувствовалось, что он сдерживает мощь гордости британского автомобилестроения.
Высокое голубое апрельское небо было неизменно, а увалы и холмы стали сменять невысокие горы уже густо покрытые бархатцем зелени. Всю дорогу встречались сохранившиеся средневековые замки и маститые вязы при них, как вечные свидетели и охранники. И хотелось свернуть с главной дороги и даже не зайти, а просто постоять рядом с этими столь многое видевшими и помнившими стенами.
- Да, когда-то здесь бушевали ураганы народных волнений, шли войны десятилетиями, - словно угадав её мысли, сказал Зубатов. И продолжил, как шутила Настя, «курс просвещения неразумных варваров и варварок с Востока». - Это Богемия. Сердце Чехии. Первых жителей Богемии, кельтов, завоевал император Маркус Аврелий, и целый век Богемия входила в состав Священной Римской империи. С шестого века здесь стали селиться славянские племена, а обустроившись к девятому веку, они создали Великую Моравскую империю, в состав которой входили помимо Чехии - Словакия, Германия и Польша. Говорили вам в школе про моравских братьев Кирилла и Мефодия? Потом три века сытости и довольства под властью династии Пржемыслов, а затем Карла Четвёртого. Потом, как и полагается в средние века, полыхнуло в церкви и началась реформация. Главным реформатором у чехов стал Ян Гус, ректор Пражского университета, а его сторонники после того как он был за свои взгляды сожжен на костре, что важно, вместе со своими сочинениями, - верба волянт, скрипта манент…так…вспрминаем…правильно: слова улетают, написанное остаётся – гуситы долго не могли успокоиться и воевали с другими католиками, которые, скажем так, считали, что нет ничего дурного в том, что если согрешил, то заплати за это деньги и можешь спать спокойно. Ну, а потом чехов на долгие века подмяли под себя коварные Габсбурги. Они поиграли в кошки-мышки с чешскими протестантами и скушали их, не подавившись. Но чехи настолько не любили порядки Австро-Венгерской империи, что, когда началась первая мировая война они массово стали сдаваться в плен на Восточном фронте русской армии. Побыли они и марионетками во времена третьего рейха, потом четверть века строили социализм под чутким советским руководством. Потом не только волновалась, но и массово валила на Запад заскучавшая по вседозволенности чешская интеллигенция. И вот уже три десятилетия чехи живут, как они полагают, независимо. Не забыв, правда, вступить в европейский союз и стать натовцами. Но кто их может за это судить? Они самые, что ни на есть европейцы и всё, что с востока - им чуждо ментально. Надо это признать и ничего им не навязывать. Вообще, умеренный климат накладывает отпечаток и на характер жизни и характер людей: уравновешенность, вдумчивость. Ещё чехи научились относиться с удивительной снисходительностью к чужим слабостям и заблуждениям. А это свойство мудрецов и долгожителей. Главное при таких качествах, как любит напоминать Зденек, в том числе и прежде всего себе, не перебрать бехтеровки.
«Мистическим местом» оказался курортный городок Марианске-Лазне. Мариенбад, как называют его немцы. И «наша Марианка», как по-свойски называют это местечко чехи. Дорога до городка, как-то естественно разместившегося в лесистом ущелье и до которого километров пятьдесят от Карловых Вар, куда они заглянули на часок ради Настиного любопытства, сменилась вместо автобана узкой полосой, огибающей плавно и долго горную цепь.
В Марианке бушевала весна! Всюду было удивительное сочетание, да что там! – полная гармония! – безукоризненного, геометрического порядка парковых линий и фантазии вертограда, воплощённые в самых затейливых островных или арабесковых клумбах, грядах-полосах рабаток, миксбордерах и террасных рокариях, альпийских горках и группах уже набирающих силу и красоту нарциссов, флоксов, люпинов, рослых, уже в раннюю свою пору, дельфиниумов и шток-роз. Внешне Марианске-Лазне представлял собой один цветущий сад, но не запущенный, а больше похожий на разлинованный, словно по линеечке, парк. Причём в несколько уровней. Неподалёку от нижнего парка, окружавшего величественную бело-розовою колоннаду Фердинандова прамена, то есть, источника минеральной воды - и находился отель, принадлежащий Зубатову.
Перед входом в отель – здание в три этажа плюс этаж мансардный, под неизменной черепицей, застыл в почтительной позе невысокий человек с пышной шевелюрой, оказавшийся управляющим. Зубатов проверял своё «гостиничное хозяйство», задавая отрывисто при этой проверке короткие вопросы, приятно улыбался владельцу гостиницы персонал, и вперемежку звучали русские и чешские слова. Настя видела, продолжая наблюдать и изучать уже не нежного, заботливого любимого мужчину, но строгого владельца отеля. И эта строгость, лаконичность облика и речи тоже ей нравились. Потом они обедали в ресторанчике отеля и Зубатов, спрятав строгость, смотрел на Настю глазами влюблённого человека. Досмотрелся до того, что Настя пролила кофе на скатерть и смутившись беспокойно обернулась на стоящего неподалёку официанта.
Потом Настя и «владелец фондов, отелей и… что у вас ещё обнаружится, пан Валерий? Теплоходы? Частные атомные электростанции? Золотые прииски?» - как ему нравилось, она это чувствовала, её сибирская, природная, калёная ветрами и морозами, насмешливость, за которой северные люди прячут свою любовь и ранимость, и хрупкость, и чувственность, всё нежное прячут, потому что в Сибири так полагается - пошли гулять по этому курортному городку, который понравился с первого взгляда новоиспечённому гражданину Чехии Зубатову, и который купил здесь, после нескольких посещений-разведок, продающийся совсем даром отель. Было это в конце девяностых, сразу после дефолта в России. Бывший хозяин, какой-то боровичок с вывернутыми ноздрями и с выпученными глазами, пальцами-сардельками и выдающимся животом, то ли, по его рассказу, родом из Волгограда, то ли из Краснодара, бизнес свой вёл также на несколько стран, но в России почему-то слепо доверял только рублю и за эту недальновидность был наказан и потому, занервничав, стал продавать скопом всю свою недвижимость ради спокойной старости в испанском местечке на берегу Бискайского залива. А Зубатов сменил безликое название, что-то вроде «Отель у Фердинанда», на «Jsem tu na dovolene», означавшее по-русски: «Я здесь для отдыха».
Архитектура Марианки в отличие от Карловых Вар не затрудняла внимание. Всё гармонично, без аляповатостей и кричащих о своём неземном богатстве отелей-новоделах, что кучковались в Карловых Варах там и сям, благодаря оккупировавшим этот всемирно известный курорт с начала девяностых годов промелькнувшего двадцатого века русскими негоциантами, с припрятанными на всякий случай комсомольскими и партийными билетами. А сюда, в Марианку, доступ строгий. Потому и сохранилось удивительное свойство Мариенбада, состоящее в том, что он сразу начал строиться как город. Миниатюрный, игрушечный, но город, в котором, например, петербуржцы сразу найдут глазами следы знакомого жёлто-белого классицизма и веяния необарокко. Потому, наверное, не случайно среди исторических заслуг Марианки и первое в Австро-Венгерской империи уличное электрическое освещение.
Узнала Настя и то, что своим происхождением Мариенбад обязан… монахам. Именно эти отшельники и аскеты, чуждые пивным и винным увлечениям, неподалёку от этого места построившие монастырь в двенадцатом веке, заинтересовались минеральными источниками, которых здесь было превеликое множество. Любимый Настин гуру, он же Валерий Васильевич Зубатов, продолжал свои разглагольствования, как он самокритично высказался ещё в дороге, завершая свой архикраткий пересказ чешской истории:
- Монахи, это прежде всего люди, а людям свойственно любопытство, переходящее зачастую в экспериментаторство. И потому монахи попытались добывать из здешней водички соль, ценившуюся в средние века дороже золота. На этом деле, они, конечно, не озолотились. Потребовалось ещё пять веков, пока один чешский доктор не провёл научные исследования и не выявил, что водичка очень полезная. Особенно для пищеварения. Власти, которым этот энергичный доктор поведал о результатах, ему поверили и с их помощью, и под строгим приглядом доктора, его звали Йозеф Нехр, был построен первый дом отдыха в самом начале девятнадцатого века, давший начало истории самого городка, названного Мариенбадом – в честь Девы Марии, покровительницы целебных источников. А самую настоящую рекламу, тотальную пиар-акцию, устроил спустя десяток лет после появления этого курортного местечка не кто иной, как великий волшебник мысли, слова и образа поэт Иоганн Гёте. И потянулись сюда королевские особы, весь цвет европейской аристократии, которые здоровый образ жизни не вели и надеялись, и верили, что с помощью мариенбадской чудо-водички станут вновь стройными и подтянутыми, молодыми и охочими до плотских потех. Гоголь диктовал здесь своему другу Погодину «Шинель», из которой как известно, вышла вся русская литература, в том числе и Гончаров, писавший здесь «Обломова». Гончаров, насмотревшись на баварцев, лечивших здесь свои желудки, взял, да и сравнил всю немецкую нацию с толпой патентованных мещан, кичливо предъявляющих свои бюргерские права всем и каждому и потому далёких от джентльменства и порядочности. А именем Гоголя, кстати, здесь назван местный театр, хотя Николай Васильевич по своему природному мизантропству весьма нелестно отозвался о Мариенбаде и его жителях. Мистику Гоголю не пришёлся по душе мистицизм здешних мест. В отличие от Максима Горького. Он, наоборот, восторгался и воздухом, и гостеприимством Марианки. И называл это место самым прекрасным местом на нашей земле. Сюда писатель приехал из Праги, где ждал поздней осенью двадцать третьего года разрешение на въезд в Италию лично от дуче Муссолини. Но формальности с визой затягивались, а оставаться в пропитанной угольной пылью Праге, да, Настенька, тогда Злата Прага отапливалась исключительно угольком да дровишками, врачи великому пролетарскому писателю и знатоку человеческих душ запретили. Здесь Горький и провёл несколько месяцев, писал «Дело Артамоновых», для пражской коммунистической газеты «Руде право» обещал воспоминания о Ленине, и каждый день к нему напрашивались на интервью репортёры со всей Европы. Таким авторитетом он обладал. А чешские власти, почти не скрываясь, вели за ним наблюдение, полагая, что писатель большевистский агент и видимо намерен стырить тайны здешней чудо-водички. Кстати, до развала Союза отель, где он останавливался и жил целую зиму, назывался «Максим Горький». Вообще, здесь столько русских знаменитостей перебывало! Побольше, пожалуй, чем в Баден-Бадене. И не только русских. Здесь Эдисон думал о своём телефоне, Штраус сочинял свои воздушные вальсы. Великий Вагнер сочинил Лоэрина и Нюрнбергских мейстерзингеров. Здесь был создан один из первых в Европе симфонических оркестров, создан в начале девятнадцатого века в аббатском монастыре. Очень музыкальный город. Концерты даются и в муниципальном театре имени Гоголя, и в городском музее, и даже в православном храме святого Владимира. Вообще, в начале прошлого века это был самый фешенебельный и престижный курорт в Европе. Особенно после того, как здесь побывал английский король Эдуард седьмой. А ещё Мариенбад называли «мужским курортом». И поэтому дамы, имеющие дочерей на выданье, привозили их для знакомства с будущими не только кавалерами, но и быть может мужьями.
-Так, в принципе варваровке, понятно - сказала Настя, внимательно выслушав очередную лекцию зубатовского просветительского курса. – А теперь, будьте любезны: поподробнее о любвеобильном поэте Гёте. Что-то я припоминаю ты рассказывал.
- Да, придётся поподробней. Господин тайный советник, первый министр великого герцогства Веймарского, великий поэт Гёте, после смерти жены, с которой прожил почти тридцать лет, полюбил уединение. Нет, он всегда любил общество, любил и в преклонные годы со смаком поесть, обязательно выполнить питейную ежедневную норму в две бутылки рейнского вина и презирал умственный сон, с его невозмутимым спокойствием. Так вот после смерти жены Гёте стал по полгода проводить в Карлсбаде, а потом сменил этот курорт с вечно клубящимися испарениями целебных источников и зажатый в скалистую щель на просторный, похожий, как он писал, на «лепёшку», окружённый лесами и озёрами Мариенбад, слухи о котором дошли и до поэта, конечно же. Тут-то он, семидесятичетырёхлетний и встретил юную, девятнадцатилетнюю девицу с тёмно-голубыми глазами. Ульрику Левецов, дочь одной деятельной, бурного темперамента дамы, с которой поэт был близко, очень близко знаком и дружен когда-то давным-давно. Встретил и потерял покой. А потерявши покой, обретаешь любовь. Гёте сделал Ульрике предложение и, представляешь, Настенька, получил отказ. Девица не только не знала своего сердца, но и не понимала, что время – не абсолютная категория, и предлагавший ей свою руку и сердце человек, не старше её на более чем полувека, а моложе, несравненно моложе, потому как своим могучим даром может иметь власть и над временем. Юная особа просила не сердиться и о, жестокая! - предложила Гёте быть её добрым, мудрым другом. И поэт отступился, а прощаясь навсегда и с нею, и с Мариенбадом, заметил всё же проблеск встревоженности в её глазах. Пусть на миг, но тайная душа её проговорилась о чём-то таком, что не знает наше дневное сознание. Я очень люблю Гёте! Вот! Послушай!
В дыханье милой – тёплый ветер мая,
Во взоре милой – солнца луч полдневный.
И себялюбья толща ледяная,
Пред нею тает в глубине душевной.
После прогулки Настя и Зубатов вернулись к отелю.
«Jsem tu na dovolene» был окружён садом. Солнце ярко освещало зелёную лужайку и деревья. Дорожки были выложены ровными обтёсанными камнями и делили лужайку на ровные квадраты и прямоугольники. Трава на лужайке была недавно подстрижена и оттого при солнечных лучах отливала ярко-зелёным цветом. Да и вся растительность в саду была гладко подстрижена, и этот английский стиль настолько бросался в глаза, что Настя вспомнила слова Зденека о том, что чехам, хоть они и славяне, но славяне западные, всегда были симпатичны нравы педантичных, холодных и строгих, неукоснительно придерживающихся своих традиций англичан. А ещё, сказал Зденек, на один фонд, работающий на развитие отношений с Россией, найдётся без всякого труда десяток фондов немецких, американских, британских. И эти фонды несравненно богаче пророссийских, поддерживаются правительством и нет ничего удивительного, что молодые чехи ориентированы на Запад, а к Востоку, то есть России относятся с недоверием, пусть и корректно не выказывают это. Но известно то, что есть в душе, может прорваться наружу во времена каких-нибудь политических катаклизмов.
В саду на цветочной плантации старый человек неспешно, но с таким нескрываемым удовольствием окапывал лопаткой землю вокруг тонких стволов каких-то деревцев, что было приятно за ним наблюдать. Что они и сделали, а потом Зубатов радостно его окликнул. Оторвавшись от работы, старик также радостно ему ответил. Зубатов и Настя подошли к нему.
Старика звали Иржи, он был здешним бывшим садовником, но и сейчас на пенсии он по привычке приходит помогать садовнику, который сейчас отдыхает.
- После трудов праведных. В своей сторожке. Не в палатах каменных, - старик удивительно хорошо, практически без акцента, говорил по-русски. И был в том бодром состоянии, в котором пребывают люди, занимающиеся любимым трудом. Энергично начал объяснять Насте, чем он сейчас занят:
- Это, пани, не деревья, а штамбовые розы. Их получают путём прививания разных сортов к корневому побегу. Штамбу. То есть стволу. Лучше всего для этого подходит шиповник. Ещё недавно они были согнутые в дугу и присыпаны землёй, чтобы не замёрзнуть зимой, - старик бережно погладил ствол деревца. - И вот мы их распрямили. И сами тоже словно распрямились. Весной не думаешь печально про свои восемьдесят лет. Наоборот, радуешься, что судьба оказалась такой щедрой.
- Вам восемьдесят? – живо поинтересовалась Настя. - Моей бабушке через две недели исполнится столько же. Она тоже любит свой возраст.
- Каждый разумный человек должен любить и уважать свой возраст и возраст всех других людей.
У старика было удивительное лицо: всё в добрых морщинах, а нависающие стрельчатые брови также не выглядели сурово, видимо всё дело было в мягком, участливом, всё понимающем и всё принимающем взгляде, с которым Иржи внимательно смотрел на эту доселе ему незнакомую, совсем молодую женщину, смотрел так, как умеют смотреть люди, ценящие красоту. Сказал, прикоснувшись к Настиной руке:
- Вы, слэчно, смотрите на мир с радостным удивлением. Так смотрят только те, кто любит, - и повернувшись к Зубатову: - У вас, пан Валерий, тоже изменился взгляд. Осенью вы смотрели устало, без надежды.
Они разговорились. Узнав, что Настя из Сибири Иржи воскликнул:
- Неужели?! Сибирь! Холодный край удивительных людей с широкими душами и добрыми сердцами! Мой татинэк – отец - в Сибири провёл три года в плену. Участвовал, а кто из них, измученных солдатиков первой мировой войны мог не участвовать в мятеже чешского корпуса? Мятеж, ведь известно всем, кто добросовестно изучал это ужасное событие, спровоцировал Троцкий. Ладно...Что сейчас говорить. Главное - отец там, в Сибири ещё раз попал в плен. К красивой русской женщине Марии. Моей маме. Моей маминке. В Сибири родилась моя старшая сестра, потом мой старший брат, а потом родители вернулись сюда - на родину отца. А садовником я проработал всю жизнь. И нисколько об этом не жалею. Самая лучшая профессия на свете. Я так считаю. О! - старик, словно что-то вспомнив, взял Настю за руку. - Я тебе, Настенька, сейчас покажу сибирское чудо. Пойдём, пойдем, красавица.
По дорожке, ведущей направо они направились к той части сада, про которую Зубатов смеясь сказал:
- Это территория Иржи. Сюда не допускается даже сам Вацлав. Садовник. А он у нас человек молодой, учёный, гордый. Диплом имеет прикладного бакалавра. Если бы ещё не так часто прикладывался к пивной кружке, совсем ему цены не было, верно, Иржи?
-Что может быть таинственнее в природе, чем произрастание семян и превращение мёртвого зерна в живое зелёное растение? И что может быть более неприятного и всем понятного явления, чем пьяный человек? – как и все садовники, Иржи был склонен пофилософствовать и ответить вот так изысканно. – Нет, Валерий, не судите его строго. Вацлав справится с этим пороком. Он не растлинка, не сорняк. Просто вчера был день рождения его друга Франтишека. Вот они и перебрали сливовицы. Смотрите, Настя!
Они, обогнув цветущие вишнёвые деревья, вышли на ещё одну, освещённую солнцем лужайку, но совсем иную, чем та, что встретила их при заходе в сад.
Эта была не газонная лужайка, а скорее лесная полянка: выбираясь на такие из лесной чащи, вдруг оказываешься в центре света, пленительных запахов разнотравья и глаз не можешь оторвать от этой естественной, настоящей красоты. Да если ещё попадёшь на такую полянку в пору цветения!
Иржи подвёл Настю к цветам – ирисам - нежным, акварельным, пахнущим лимоно-ванильно:
- Это Юнона бухарская. Небольшая да ранняя. Ирисы самые удивительные цветы, цветики по-чешски. Как близки наши языки, да? А знаешь, Настенька, как название Ирис переводится с греческого? – старик, не скрывая удовольствия обрадовался, когда услышал отрицательный ответ Насти. - Радуга! Древние греки так называли крылатую посланницу Зевса и Геры – Ириду, или Ирис. Она была у них богиней радуги. Являлась из тучи после дождя, спускалась на землю по воздушной, переливающейся всеми красками арке. И на земле краски радуги разбросаны по самым разным цветам и больше всех их досталось ирисам. Такого богатства оттенков трудно отыскать.
Он провёл Настю чуть дальше от Юноны бухарской и остановился напротив еще не распустившихся, но с тяжёлыми, набухшими уже бутонами цветами.
- Ирисов более двухсот видов и среди них есть самые загадочные. Как их, Валерий, называют? Устрою тебе, мой юный друг, экзамен.
Зубатов не знал, и опять старик торжествовал. Кто бы мог подумать ещё сегодня утром, что к обеду он найдёт таких благодарных и заинтересованных слушателей?
- Эти цветы называются ирисы сибирские. И специальным постановлением нашего муниципалитета они относятся к особо охраняемым растениям.
- Правда? Вот интересно. Не знал, Иржи, а почему? – Зубатов наклонился и с нескрываемым интересом стал рассматривать цветы.
- Ирисы - цветы неприхотливые, некапризные морозоустойчивые. Любят солнце, любят воду. Главное, посадить в хорошо удобренную землю, без внесения извести. Почва должна быть не щелочная. Уход за ними простой и обычный. Поливать надо только ранним утром или вечером после захода солнца. Но так следует поливать и не только ирисы. Словом, у этого цветка стойкий иммунитет к болезням и вредителям.
- Так. И что же? Почему его надо особо охранять?
- А потому, что растёт-растёт это чудо, радует всех своей утончённой изысканностью. Вот этой формой цветка: узкие линии, лёгкие листья, весь силуэт куста неподражаем. За всей этой красотой тщательно ухаживают… И вдруг – начинает меркнуть его красота, цветок начинает чахнуть. Гибнуть, как будто изнутри. Без всяких причин. Вообще, цветок можно понять, только насытив его самим собой до отказа. И тогда не будет этой необъяснимой гибели.
Похороны в узком кругу
Настя и Зубатов пробыли в Марианке больше недели. А по дороге в Прагу Настю застиг звонок. И увидев на экране телефона «Папа», она вдруг всё поняла, и подавленный голос отца подтвердил её страшную догадку.
Похороны Лидии Макаровны прошли сумбурно. В первый день после кончины Роман Петрович пытался робко заикнуться двоюродному брату Олегу, что надо бы хоронить маму в Старокаменске, рядом с мужем. Так она хотела. «Вроде так», - растерянно говорил он, уже соглашаясь, уже согласно кивая головою, когда Олег приводил «убийственный» аргумент против такого «расклада».
-И кто, скажи, братан, будет посещать там их могилки? Никого ведь из родни не осталось на сибирских просторах. Легче мне будет решить вопрос с перезахоронением дяди Пети. Ну, согласись?
- Ну, да. Логично, - бормотал Роман Петрович.
Об этом решении дяди Олега Настя, прилетев с Зубатовым на похороны, узнала сразу и как-то сразу с этим тоже смирилась и приняла дядюшкин «расклад».
Бабушка Лида лежала в гробу. Настя приблизила своё лицо к её лицу, поцеловала бабушку в щёку и в лоб чуть ниже венчика. Тихо прошептала:
-Прости меня, родная…
Бабушка лежала в гробу. Бледная, с провалившимися щеками, длинным носом и маленькими ввалившимися глазами. Это была бабушка Лида, её самый любимый и родной человек, по сути, её, Настю, вырастивший и воспитавший. И в то же время, Настя не могла избавиться от ощущения, которое посещает человека, когда он не был в последние дни, недели, месяцы с умершим: бабушка казалась Насте незнакомым человеком.
Наверное, потому, об этом подумалось Насте позже, спустя несколько месяцев после похорон, что на лице бабушки была отстранённость от этого мира, выражение, застывшее в мгновение её смерти. И это на лице бабушки Лиды, всегда выразительном, легко и радостно откликающимся улыбкой и смехом на шутку, но и с блеском глаз думающего человека, полного достоинства, который, как известил давным-давно классик, важнее и дороже любого капитала.
На похороны собралось совсем мало народу: родители Насти, сестра Ленка с новым мужем (тот гостиничный делец-понтярщик из Фрайбурга, прежний Ленкин муж, быстро ей наскучил, да и бизнес у него развалился и понты остались лишь в непроизвольно и постоянно веерящих пальцах-сардельках) и новой тёщей – чрезвычайно любопытной дамой преклонных лет, было семейство дядюшки Олега, и здесь взявшего на себя обязанности распорядителя похорон.
Настя, как ни тяжело ей было в эти дни, вспомнила, что надо позвонить Марку. С ним она не виделась и не слышалась с того декабрьского прошлогоднего посещения Колонного зала, где они слушали «Болеро» и Четвёртую симфонию Чайковского. Честно говоря, за эти месяцы какого-то вихревого счастья с Зубатовым она о Белове и не вспомнила ни разу. И ни разу не подумалось ей удивлённо: отчего это её старинный друг не звонит? То есть, не совершает то, что он совершал все эти годы почти ежедневно.
Ответил Марк сразу, как будто только и делал, что ждал звонка от Насти. Он, как и принято в таких случаях, выразил соболезнование, поинтересовался, где будут бабушку Лиду хоронить, отчего умерла, а как твои дела, Настя? Словом, обычный дежурный набор. Но вот что не могла не отметить Настя. Какая-то новая интонация в голосе Марка, когда он говорил, что, к сожалению, не может приехать, поскольку находится не в Москве, а (тут тоже последовала новая для Марка пауза: такая же, как и интонация выдержанно-холодная, какая-то беспристрастная) довольно далеко… у чёрта на куличках… И ещё одно неожиданное для Насти было в этом разговоре. Разговор был короток. И Марк, а не она, как по-обыкновению случалось в их телефонных беседах, сославшись на занятость и ещё раз выказав соболезнование, разговор закончил бывшим уже несколько лет «в тренде»: «пока-пока».
Отметила эти изменения Настя, но задумываться о природе их, конечно же не стала. Не этим занята её душа.
А из Старокаменска, прав был дядюшка Олег, никого не было. Никого на родине из родни не осталось, кто бы мог прилететь (а это был единственный вариант, поездом успеть было невозможно) на похороны.
И вот это, подумала Настя, и называется, пусть и несколько пафосно, но точно: прервалась связь с родиною. И тотчас больно кольнуло: неужели насовсем?! Настя вспомнила, как разговаривала с тётей Галей – дальней родственницей дедушки Пети, которая так искренне, так бескорыстно, так неожиданно помогала Насте выхаживать бабушку Лиду после выписки из больницы, тогда после инсульта. Тётя Галя сама в последние годы сильно сдала и приехать проводить бабушку не решилась. Голос у неё был совсем слабенький и плача она только и повторяла в телефонную трубку: «Отмучилась, раба Божия, отмучилась».
Похоронили бабушку на Перловском кладбище. Неподалёку не умолкал ни на секунду МКАД. Музыканты, несколько человек с равнодушными лицами и опрятно одетые, на некоторое время заглушили своим похоронным маршем это, а потом опять ровный, давящий шум, мешающий сосредоточиться.
Все они, пришедшие на похороны, молча постояли над свежим холмиком и медленно побрели к выходу из кладбища. Насте хотелось всё время обернуться назад, словно она что-то важное не сделала, чего-то ей не хватало, но ум подсказывал: так теперь будет всегда. Зубатов крепко, и в то же время, с такой пронзительно чувствуемой Настей нежностью, обнимал её за плечи. И это помогало, успокаивало.
После похорон все были утомлены и подавлены. Роман Петрович пытался провести что-то вроде семейного ужина вчетвером: папа, мама и дочурки. Сидели в гостиной квадратов на пятьдесят, за огромным овальным столом персон на двадцать, в коттедже на Соколиной Горе. Сидели напряжённые, чужие. Роман Петрович дёрнулся было плеснуть себе виски, но Светлана Леонидовна тренированным движением это намерение мужа пресекла. Говорили вяло и неохотно. Пример подала старшая дочь, односложно охарактеризовав свою сегодняшнюю жизнь: «да, всё путём». Красота сестры – тяжеловесная и победительная – поблекла, и Настя чувствовала, что Ленка давно уже устала от всех этих мордоворотов, всех этих окружавших её с ранней молодости предприимчивых да хватких женишков. Про фрайбургское фиаско, случившееся пару лет назад, она Насте рассказала, когда они выходили прогуляться вдвоём, также односложно: «козёл оказался, жалко, что промахнулась». Настя испуганно посмотрела на сестру. Что значит, «промахнулась» ?! Сестра же по-обыкновению глядела куда-то в сторону, курила по-мужски, взатяжку.
Спросила у Насти обычным своим снисходительно-покровительственным, так хорошо знакомым Насте с детства, тоном про житьё в Европе и, не дожидаясь ответа, предложила: «Может, сеструха, рванём куда-нибудь, посидим?» Настя отказалась, сославшись на плохое самочувствие. Ей и правда было тяжело, невыносимо тяжело от этого «семейного ужина». И она с отчаянием подумала, что семьи то у них, настоящей семьи и не было никогда…
…Через неделю Настя и Зубатов вернулись в Прагу.
Настя всё это время продолжала чувствовать себя так, как будто её придавило чем-то тяжёлым, а она усугубляла такое своё состояние тем, что беспрестанно казнила, винила себя за то, что она предала бабушку. Да-да, предала! Не почувствовала, не увидела ослеплённая счастьем, что она должна пусть и не быть рядом с бабушкой, но звонить ей каждый день и говорить, говорить, долго и обо всём. А лучше всё же не надо было никуда уезжать, быть рядом с нею и Зубатов бы её понял, как понял он её, когда она вернулась к нему никакая после этой семейной трапезы.
Она уставала после таких собственных казней, и пользуясь этим, её ум начинал её оправдывать и даже приводить примеры, как долго и ответственно, с любовью и жалостью она помогала бабушке, стремилась облегчить её боль утраты дедушки Пети. Но тотчас разбивались эти оправдательные аргументы, разбивались одним – кричащим, ничего, никаких оправданий не желающим слушать: ты должна была быть рядом! Рядом с бабушкой! А теперь никогда! Слышишь! Никогда ты себе этого не простишь и будешь всю жизнь чувствовать это предательство! А потом она забывалась в ласках и любви своего мужчины, которого она и в мыслях даже не могла в чём-то укорить, тем более обвинить, что, мол, вот он виноват, увёз её насильно на чужбину…
Угнетённость, переменчивость настроения Насти расстраивала Зубатова. Он больше молчал, но был рядом постоянно. Пражский офис прекрасно справлялся с работою при помощи дистанционного управления. Зубатов понимал интуитивно, что Настя осталась совершенно одна в этом мире. Одна и не одна. Потому что он рядом с ней и будет всеми своими силами охранять и беречь этот сибирский цветок. Эту сибирскую радугу.
Однажды вечером они сидели в квартире и рассматривали семейный альбом Насти – она его забрала в Прагу после похорон. Альбом был в тёмно-синем бархатном переплёте, заведённый ещё, как гласила первая надпись в нём, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году и подтверждало дату на последней внутренней странице обложки изображение крейсера «Авроры» и цифры: 1917-1967 – и который в детстве, в пору до всех этих обрушившихся лавиною цифровых фототехнологий, они любили с бабушкой и дедушкой рассматривать.
Они сидели на диване – роскошном, кожаном, кремового цвета – прижавшись друг другу и Настя бережно перелистывала страницы этой семейной реликвии, поясняла, кто изображён на фотографиях, отвечала на вопросы Зубатова. После просмотра он сказал задумчиво:
- По тому, как выглядит семейный альбом, каково его содержание, можно судить об отношении семьи к своему прошлому. Мы в издательстве на исходе перестройки создали и начали выпускать серию семейных альбомов самых знаменитых русских писателей. Помню наш замечательный художник сказал, что семейные альбомы создают надежду обладать прошлым. Как верно… И вот тогда я обратил внимание, как всё же перевод на книжную страницу фотографии уничтожаем её суть. Фотография перестаёт дышать и передавать своим дыханием историю. Что уж говорить про сегодняшнее безумие наше. Селфизация жизни, селфизация человеческой души. А современный цифровой формат просто убивает старые фотоснимки.
Он прижал её к себе, осторожно, как маленькую девочку, сказал тихо:
- Что-то я разворчался… Я понимаю тебя, Настенька. Тебя тянет назад. Ты была слишком счастлива в детстве. Хотя зачем это вот «слишком»? Просто была счастлива. И я знаю, что ты не выносишь банальности и пошлости, скуки и однообразия неодушевлённой жизни. Ты и этим чудесна. Знаю… И не допущу до тебя всего этого… А давай я покажу тебе мой семейный альбом?
Он сходил к себе в кабинет, вернулся, неся увесистый фолиант.
- Уф! Еле донёс… Вообще альбомов несколько. Один альбом хранится у брата Георгия, ещё один у моего старшего сына… Третий в московской квартире. А вот этот, сейчас принесу, самый объёмный и охватный по истории, я храню здесь. На чужбине, - и показалось ли Насте, или на самом деле Зубатов произнёс слово «чужбина» с какой-то горькой безысходностью?
Альбом был в старинном, коричневом переплёте и с металлической застёжкой. Как пояснил Зубатов, отцу делали этот альбом по заказу казахстанские умельцы. Первые снимки – совсем древние, пожелтевшие, хотя и со следами реставрации.
- Вот этот бородатый богатырь – мой прадед Василий по отцовской линии. В честь него назвали моего отца. Прадед был бергалом. То есть рудознатцем. И его ценили и почитали во всём Рудном Алтае. Это рядом, ты знаешь, с твоей, Настенька, родиной… Это моя мама… Я рассказывал тебе о ней. Совсем молодая умерла… Вот отец. Василий Константинович. Степной бунтарь, как над ним осторожно, под настроение подшучивали друзья из министерства. Вот брат Жорка. Он старше меня почти на десять лет. Вот мы в степном походе всем классом… - Зубатов пытливо заглянул в глаза Насти. – Ты не притомилась? Может хватит на сегодня?
- Нет. Всё нормально. Мне всё очень интересно. Всё, что связано с тобой. И мне сейчас пришла в голову мысль, что мы тоже с тобой создадим наш семейный альбом. Хорошо?
Зубатов кивнул, потом долго смотрел в её зелёные глаза. Сказал раздельно:
- Хорошо. Хорошо, Анастасия. Хорошо… Моя жена.
… Через некоторое время – поцелуи их и не думали укорачиваться – они продолжили рассматривать альбом под комментирование Зубатова.
- Это мы всей семьёй после переезда в Москву. Обрати внимание на этого молодого джигита с обожжённым степными ветрами лицом. Похож?.. Нет?! Странно… А это семейство брата. Он удивительный человек. Всю жизнь ему интересна только агрономия. Настоящий учёный. Его сын, мой, значит, племянник тоже пошёл по отцовской линии. Закончил алма-атинский сельхоз. Правда стал не агрономом, а инженером-механиком. После развала Союза накушался казахского гостеприимства и с семьёй перебрался куда-то в ваши края. А Жорка брат там остался. Ректор Чуйского сельхоза, его ученик, приютил и защитил. Казахи, в общем-то, народ душевный и песенный. Их только понимать надо. И не судить о них по политикам. Так вот. Племяш Костик перебрался с семьёй в Россию. Без ничего, практически. Денег на городскую квартиру не было. Да, я так понимаю, он и не сильно хотел в городе жить. Он и в Казахстане жил и работал в посёлке под Чимкентом. И устроился жить в какой-то деревне. Хороший дом за сущие копейки купил. Главным механиком хозяйства назначили. Уважение, писал, имеет от тамошнего народа. Потом какие-то у них там начались очередные реорганизации. Он к фермеру ушёл. В деньгах не потерял, даже наоборот. Вот высылал мне, дяде Валере, фотографию… Вот эту… Снята плёночной «мыльницей». Дата, вот внизу…Шестое августа двухтысячного года. Племянник в письме пояснил, что на снимке вся бригада или артель, где он работает, как-то смешно называется, подзабыл. Но ему, написал, нравится. Приглашал в гости… А дядя… кажется, я ответил и даже обещал заглянуть… и помочь хотелось… Надо же ещё писали письма, высылали фотографии… Что с тобой, Настенька?!
Зубатов почувствовал, как она вздрогнула и увидел, как она побледнела.
Со снимка на неё смотрел Артём. Шестнадцатилетний именинник.
- Ничего. Ничего, милый, - она прижалась к широкой зубатовской груди, спрятала лицо. И непроизвольно сжала сильно руку любимого - это новая жизнь, зародившаяся в ней, мгновением, первым толчком, дала о себе знать.
Злые ветры
Сквозь сон Артём услышал старательное продвижение по их большому залу к дивану, на котором он спал. Продвижение сопровождалось остановками. Остановки сопровождались шлёпаньем об пол. Затем автор продвижения добирался ползком до стула, поднимался, вновь отправлялся в нелёгкий путь, опять сопровождаемый шлепками… Но автор был упорен и целеустремлён. Наконец, Артём даже не услышал, а почувствовал совсем рядом сосредоточенное сопение. Не открывая глаз, протянул руку. Утренний путешественник немедленно принялся руку обследовать.
- Привет, Вовчик. Как дела? – Артём открывает глаза и улыбается вчерашнему имениннику. – Ну, залазь к папке, вставоранчик.
Малыш охотно принимает предложение. Собственно, целью похода и было именно это: оказаться рядом с тем, кто так любит носить тебя на руках и на шее. А ещё подбрасывать в воздух и ловить, и прижимать к себе. И целовать, и гладить уже непослушный вихорок на макушке. Всё это ребёнок носит в душе и через какое-то время будет об этом папке говорить. А пока он с помощью папкиных рук оказывается с ним рядом, и у них начинается утреннее веселье.
В проёме двери стоит и наблюдает за всем этим мама Ксюша. Она плохо выспалась: малыш часто просыпался, набрался вчера впечатлений, поздравлений и внимания к собственной персоне – и улыбка у неё вымученная.
На часах начало седьмого, солнце срединного апреля, поднявшись с востока, ровно и сильно освещает всю большую комнату, а вот в их спальне, зашторенное окно которой смотрит на юг, ещё темно – спать бы ещё да спать, да Артёму не мешать, но этот егоза, не желающий спать в кроватке и потому вытеснивший отца в зал на диван, наконец-то начинает понимать важность и нужность ходьбы, а не ползанья, пусть и стремительного, ничего из этих тонкостей не понимает. Ему хорошо. Хорошо и Артёму. Хорошо и ей, Ксении.
Она подходит к дивану, наклоняется, обнимает своих мужичков, с нескрываемой страстью ищет, борется с сынишкой за губы мужа, отвоёвывает их. «Как же я тебя люблю…» - шепчет.
Удивительно с тех пор, как они стали жить в доме у Владимира Панфиловича и Любови Геннадьевны, она, Ксения, обрела спокойствие, ровность в настроении, голос даже изменился: исчезли эти, успевшие выработаться за годы учительства назидательно-властные нотки, вернулся тот тембр, который называют грудным, мягким, мелодичным.
- Ну, повозитесь ещё? А я пока завтрак приготовлю, - Ксения целует попеременно мужа и сына и спускается на первый этаж.
Там на кухне уже похозяйничал дедушка Артёма – закусил на скорую руку, чтобы успеть первым выйти во двор, зайти первым в гараж.
Владимир Панфилович, Панфилычем – Ксении и в голову ни разу не пришло так назвать этого человека, она его безмерно уважает и, честно говоря, немного побаивается – через часок вернётся, будет вести разговоры, справляться о здоровье своей жены Любови Геннадьевны, но это потом, а пока он, наверняка, думает Ксения, испытывает удовольствие, что первым поднялся «ни свет, ни заря» - вот вам молодым ежеутренний урок, какую жизнь надо вести. И никаких, конечно, пошлостей, типа: «кто рано встаёт тому…»
Ксения здоровается и справляется о самочувствии у Любови Геннадьевны, а здоровье у бабушки мужа неважное, особенно вот на переломах погоды, зимой более ровно себя чувствовала и давление не скакало так, как сейчас.
«Всё хорошо, Ксеша. Иди управляйся, надо кормить твоих. Как Вовчик-то? Опять всю ночь слышала, потешки устраивал» - Ксения знает также точно, как про дедушкино желание первенствовать, что бабушка никогда не будет жаловаться – таков характер. Этот характер сказывается и в том, что Любовь Геннадьевна не любит больницы, тем более, ложиться в больницу, значит ехать в район, а это, можно сказать, для неё чужбина горькая, хотя до Овсянниково от Палаша всего каких-то тридцать с небольших километров. И ладно бы хозяйство мешало, нет же, нет, кроме курочек да поросёнка на сало ничего. Как начала с возрастом прихварывать Любовь Геннадьевна, так и решено было ими с Владимиром Панфиловичем и корову продать, потом от овец избавились. Это же только в каких-нибудь киносказках современных, где промелькнут вдруг картины крестьянской жизни, можно быть, а главное выглядеть, как щёголь-вертопрах, да при этом быкам хвосты крутить. А так живут они, как принято было и раньше и сейчас говорить: «по-городскому».
Ксения готовит кашку сынишке, он уже и супчики ест, и вообще, не капризен в еде, заодно успевает для мужа сделать его любимое утреннее, непритязательное кушанье: глазунью с колбасой.
После завтрака Артём идёт к гаражу, там сталкивается с дедом, который ворчит, а потом при публике разрождается монологом.
Суть монолога: это ж надо! Кому раньше скажи или лучше покажи! Не поверили бы, сказали, что разыгрываешь. Как это, внук, назвать, не иначе, как вредительством?
Дело в том, что Панфилыч периодически, когда нужна та или иная запасная часть к трактору, машине, комбайну или сеялке, пользуется системой заказов, которая раньше, при Союзе, называлась «Товары- почтой».
Сейчас, в наступившем втором десятилетии двадцать первого века и товаров стало в сотни тысяч раз больше, и «почтальонов» неисчислимое множество. Всё легко, всё оперативно. Связался через интернет, оформил и – получай. В кратчайшие, причём, сроки. Так было и с выпиской по почте турбокомпрессора для «Дона».
Прошлым летом, перед уборочной получил дедушка эту запасную часть для комбайна. С гарантией, что деталь новая, ни разу, как говорится, птичкой не поцелованная. Установили. Панфилыч побурчал для порядка: цены! За вот такую штучку почти десять тысяч. Три тонны зерна.
В конце уборочной турбокомпрессор зафардыбачил: двигатель стал сильно греться, уровень масла повысился. Артём знал, да и Панфилыч, разумеется, тоже, что и как делать. Но решили подстраховаться. По совсем ещё не старой памяти позвали самого-самого понимающего в их округе по части механики, человека. Приезжал, откликнулся на их просьбу, умница, инженер-механик ещё советской высшей школы, бывший их артельщик, а ныне глава палашинского хозяйства Зубатов. Запустили двигатель, нашёл Зубатов патрубок, соединяющий турбокомпрессор и впускной коллектор и пережал его рукой. Проверили и воздушный фильтр, чтобы сразу всю «вину» на турбину не валить. Потом ещё дополнительно продиагностировали турбокомпрессор на износ. И тут, после того как стали проворачивать ротор вокруг оси, выявился люфт близкий к критическому: ещё немного, судя по всему, и войдёт ротор в контакт с корпусом, а тогда без ремонта не обойтись.
- Вскрытие может только показать, - сказал тогда Зубатов.
Ему бы в фильмах играть маршала Жукова. Низкие тёмные брови, тяжёлый подбородок с глубокой ямкой посередине делают его лицо суровым. К тому же улыбается редко. К тому же могутная фигура, налитая настоящей силушкой. Но глаза его выдают: добрые, внимательные, серого тёплого цвета. За все годы работы в артели «Весёлый бедняк» ни разу этот человек не то, что не подвёл, не дал и малейшего повода усомниться в своём профессионализме и человеческой порядочности. «Понятно, - как-то сказал Панфилыч, - почему тебе места не нашлось среди этих шымкентских специалистов. Ты ведь, Костян, своровать даже гайку не умеешь».
И вот сейчас, когда случилась небольшая пауза перед посевной, Панфилыч добрался до этого загадочного турбокомпрессора ТРК -8, 5 Н-З. И вскрытие показало, что лопатки колёс повреждены. А ещё в масляных каналах на месте опорного подшипника со стороны турбины обнаружены зоркоглазым контролёром Сметаниным В.П. частицы герметика. А все знают, что при монтаже турбокомпрессора применение герметика категорически запрещено.
Тут-то и обрушился дедушка на поставщиков, которые откровенный брак присылают.
- Не могла же крыльчатка за неделю износиться! – гневался Панфилыч. Ну и далее воспоминания о прежних ремонтных временах, про которые сам же рассказывал много смешного до невероятности. К каким только хитростям голь не прибегала, чтобы технику «на ноги поставить».
И тут, посмеивается внук про себя, о некоторых неясностях при вскрытии, например, о том же герметике дедушка как-то стыдливо умалчивает.
- Ты сегодня к Дальнему поедешь? – отбуесловив деловито интересуется дедушка у внука.
- Конечно. Сначала к Зубатову заеду, звал о чём-то переговорить, а потом по полям. И к обеду Дальнее посмотрю, - отвечает Артём.
- Правнук-то! Ну и горласт! Всю ночь слушали его арии, - говорит Панфилыч перед тем, как Артём пойдёт к своему «вездеходу» - так они называют «Ниву» девяносто восьмого года выпуска - и поедет по делам, улыбается.
Это в их правилах: после деловой части обязательно вернуться к самому святому. Семье.
Дальнее – это поле, с которого они собираются начать посевную. Объяснение названию, конечно же, самое простое. Из всего их земельного фермерского надела расположены эти гектары дальше всего. Раньше эти почти сто гектаров, а точнее, точность любят не только бухгалтера, она необходима и в крестьянских делах, эти девяносто шесть гектаров назывались, как просвещал дедушка длиннее: поле за широким болотом. А потом тонкие ценители русского языка из артели «Весёлый бедняк» назвали это поле Дальним. У каждого поля, к слову, у них есть своё название: Целинное, Лесное, Бабушкино, Чернышёво, Хуторное, Сторожка, У Семи грязей и так далее. Вот такие они весёлые, неунывающие, куражливые люди.
По дороге к Дальнему Артём колесит, а где-то и юзит, и пробивается через грязь, по полям. Осмотр - дело тонкое. А мыслями сегодня он всё время возвращается к какой-то чертовщине, что снилась ночью. Какие-то горы непонятно, где, какие-то люди, которые встретившись с ним тотчас его обступали, что-то говорили, а он силился и не мог понять на каком языке они говорят и желая об этом их спросить не мог вымолвить и слова, стоял сжавшись и всё равно ощущал свой богатырский размах плеч, высокий свой рост и тоже стыдился этого. Потом сон весь заполнялся его возмущением на самого себя: почему и кого он только что стыдится, кого он стесняется?! А тут ещё горы, покрытые зелёными лесами, превращались в заснеженные, и он стоял на крутом склоне, рядом был оборудован помост, на котором глянцево бликовали выстроенные в ряд двухпудовки и никого рядом с помостом не было, а весь народ уже в ярких и пёстрых горнолыжных костюмах опять столпился, окружив Артёма, и он хотел превратиться в невидимку, но и понимал, что даже сделав это, лыжи-то, лыжи – старые, широкие, охотничьи лыжи, доставшиеся ему от дедушки, никуда не исчезнут и на них будут тыкать пальцем и гоготать всякий из глазеющих. Конечно, сон был пустяшный, не из тех, после которых чувствуешь себя каким-то обновлённым, но думалось и вспоминалось сейчас, за рулём «Нивы», понял ясно и беспощадно трезво Артём, думалось о сне, потому что он искал ту, которая должна была прийти ему на помощь, что-то такое сделать, сказать что-то и все разойдутся перед этим, похлопав Артёма уважительно по плечу, потрогав его мощные бицепсы, поцокав языками уважительно, а эта выручательница, взяв его за руку, потянет решительно и в то же время так нежно, что вся сладость растечётся по его телу и они устремятся по заснеженным склонам вниз – к русскому полю, к русскому делу.
Он так хорошо запомнил из всего бесконечного, выматывающего своей пугающей непонятностью сна именно вот это желание, чтобы ему она пришла на помощь. Он, наверное, и дождался бы её, увидел, если бы в уже чуткий утренний сон не вошло это сопение, это лёгкое дыхание родного человечка, пожелавшего поскорее увидеть папу.
Артём остановил «Ниву» возле начала лесополосы, делившей Дальнее с полем Зубатова. Константин Георгиевич попросил сегодня при утренней встрече заглянуть и на его земельный надел. У них была ещё с осени договорённость, что Зубатовский пай будут возделывать они: Артём и Панфилыч.
Артём шёл по обочине полевой дороги, уже подсохшей – весна была необычайно дружная, тёплая, всю прошлую неделю, начиная с десятого и вовсе жарило под тридцать, синоптики сообщали о температурных рекордах, а они, земледельцы, вот такие как он, Артём Сметанин, готовились выходить в поле. Начинать то, в чём и есть их дело, смысл их жизни – сеять хлеб, чтобы осенью быть с хлебом.
Артём подумал, желая, окончательно прогнать всю сумятицу мыслей об этих сновидениях, какая же по счёту будет у него посевная. И легко посчиталось: из его двадцати шести лет это десятая, можно сказать, юбилейная. При том, что на первом и втором курсе он не мог помочь дедушке, так как не мог договориться с руководством факультета, чтобы его отпустили с учёбы. А на третьем курсе отпустили. И та посевная проходила под знаком её, о которой он, начиная с той февральской встречи в ночном клубе «Пилот», думал тогда каждую секунду. Даже в самом глубоком сне. Он так ей и сказал смеясь, когда они встретились после такой долгой, бесконечно долгой разлуки: то была посевная имени Анастасии Русаковой.
… Он отчётливо помнит день, случившийся полтора года назад, которому предшествовал неожиданный (откуда он мог узнать телефон сотового Артёма?!) звонок Марка Белова, издевательское приветствие «Хэлоу, трудовому крестьянству!» Марк сообщал, что приедет завтра и не один, и что дело у этого бездельника к нему, Артёму, оказывается, есть. Дело, кстати, оказалось банальной просьбой занять на некоторое время весьма нехилую денежную сумму, «надеюсь ты, брат, не ростовщик», - ерничал при том, этот странный его знакомый.
Помнит Артём бессонную ночь с чтением Бунина и думами о Насте, помнит, как уехал ранним утром из дома на «Камазе», оставив верного друга, так же как сейчас «Ниву» у лесополосы, бродил до полного изнеможения по опустевшим нивам, подставляя злому ветру разгорячённое лицо. Ветер той ночи, нагнавший с запада ярусы туч, сменился восточным, обещавшим недвусмысленно первый снег. Время от времени Артём доставал из куртки телефон, хотя и знал, что забрался в места, где сотовой связи нет, но какая-то сила заставляла и заставляла доставать и доставать телефон и смотреть и ждуще требовать от безучастного зелёного экранчика «Нокии»: «Ну, же!!! Загорайся!»
Артём боролся с ветром, шёл против него с непокрытою головою, наконец, сдавался, укрывался в попавшемся берёзовом колке, запалено дыша. А потом эта непонятная, тёмная сила опять кружила его, и он вернулся домой только к вечеру – совсем без сил: «Камаз» удивлялся его слабым, дрожащим рукам на руле и вёл себя понимающе, едва ли не сам выбирая дорогу.
Он не стал загонять Татарина в гараж, тут уж к дрожащему бессилию добавилось какое-то жгучее нетерпение, бросился бегом к дому. Распахнул дверь.
В зале за празднично накрытым столом сидели Марк и Настя…
…И тут отчётливость воспоминаний сменилась смутными картинами и обрывками разговоров.
… Нет, вот это он помнит очень даже хорошо: его сразу всего заволокло, спеленало обидою. Не ревностью, он никогда не чувствовал в Марке соперника, не опускался сам и не опускал, самое главное, Настю до этого, а именно – обидою. Настя! Настенька… Ты… Родная, любимая… Как я ждал, как надеялся… но при чём тут этот…
Что они говорили за столом и говорили ли вообще – вот этого он решительно не помнит. А вот помнит, как сидят они с Настей в камазовской кабине, он запустил двигатель, чтобы не было холодно, и Настя говорит, что они с бабушкой улетают в Москву, будут там жить, и она, Настя, очень хочет, чтобы Артём также переехал и был рядом с ней. Потому что она уже больше не может так жить. Нет, не жить, а мучиться. И она знает, что он тоже страдает. Они должны жить вместе, всегда быть рядом, потому что… потому что они любят друг друга…
И он не почувствовал даже и намёка на какую-то вопросительность в этих её словах. Всё звучало, пусть и дрожащим голосом, но утвердительно. Даже так: победительно-утвердительно. Да, они устроили - Глупые! Дураки! Идиоты! - себе это трёхгодичное испытание разлукой, выдержали его. Они достойны быть счастливыми. Да, достойны!
Он помнит, как слушая сбивчивую речь любимой ждал, что Настя прикоснётся к нему… И вот это ожидание прикосновения, которого всё не было и не было, начинало превращаться в настоящую пытку, муку, прежде всего потому, что он не мог что-то убрать в себе и обнять её, закрыть её чувственный рот с зеркальцем блестящих, ровных зубов поцелуем и всё… всё-всё-всё! Всё вернётся!
…В кабине было уже нестерпимо жарко. Свет фар освещал стену гаража и первые вихрящиеся снежинки.
«Ты со мной? Ты приедешь?» - она спрашивала, а он ждал прикосновения.
Кажется, сейчас, вспоминая об этой встрече постоянно, он опять был не уверен в том, что разговор в кабине был, разговор, а не монолог Насти. Говорил ли он? И если да, то что?
Или всё накопленное разлучными годами так и осталось только у него в душе не выявленным, не донесённым, не сказанным? И всё ограничилось вот этими только словами:
- Нет, Настя. Нет. Я никуда не поеду.
А предлагал ли ей переехать к ней? Вот это точно: такого он не предлагал. Он вдруг выявил, открыл тогда в себе свою злопамятность, с помощью которой быстро и охотно, изворотливо вспомнил то возмущение, да что там, нескрываемую обиду Насти на его предложение перевезти бабушку Лидию Макаровну в Палаш.
Значит, в Палаш нельзя, а в Москву можно?!
Значит – нельзя?!
А – можно?!
Рефреном в мозгу. Даже когда всё кончилось, и они уехали. Ушли в темень наступившей ночи.
Ушли. Настя с Марком.
Что-то сердито выговаривают ему дедушка и бабушка. А он сидит в зале ночью, за столом с опустошённой бутылкой самогонки и повторяет: значит, в Палаш нельзя, а в Москву можно?..
И разделённые их души жили уже по-разному. И не мог уже услышать Артём, что думала в ночной дороге Настя. А думала она, что, конечно, ошибки ошибкам рознь. Те, что бывают у каждого в общении с чужими или малознакомыми людьми, мелькнут и забудутся. Но вот ошибки, допущенные с родными и близкими, дорогими и домашними наслаиваются, растут, превращаются во что-то непроходимое, пугающее. Может, она и сделала ошибку, что открыла Артёму те уголки своей души, куда никто, даже самые любимые не должны допускаться. И каждый человек не просто имеет право на одиночество, он должен его иметь, хотя бы уже потому, чтобы ещё больше ценить и дорожить общением с другими людьми. А вместе с тем она, отстаивая своё право на инаковость и одиночество, не хотела всего этого у Артёма. Артём слишком серьёзно относился к жизни как к процессу, слишком был погружён в выстраивание всех правил и принципов, без которых он не добьётся того, что наметил, что должен сделать. Это для него главное. А не она, Настя. И какое-то странное успокоение приходило от таких мыслей.
Следующее утро после визита неожиданных гостей началось для Артёма ближе к обеду. Бесцеремонно растолкал его дедушка, в синих глазах которого нескрываемая насмешка. Даже не насмешка, а презрение. Редчайший случай, когда такое он заслуживал?
Но голова была ясная, трезвая. Самогонка фирменная, «сметанинская», тройной очистки, на зверобое, даже в немыслимых для, практически, непьющего Артёма количествах, это вам не водочное пойло.
Был Артём предельно вежлив и предупредителен, долго, потратив полтюбика, не меньше, пасты, чистил зубы, брился тщательно и неторопливо. Завтракать, точнее, обедать не стал, заварил кофе, полистал свежий номер сельскохозяйственного журнала (Сметанины были в Палаше едва ли не единственными, кто кроме «районки» выписывал ещё другую прессу) ушёл к гаражу.
Забрался в кабину Татарина и… ощутил её запах. Включил радиоприёмник. Пожалуйста, как вы, Артём Владимирович, заказывали:
Ты красива и свободна,
Ты лети куда угодно,
Лишь бы мне скорей забыть тебя…
И эта любовь пройдёт,
И эта печаль умрёт,
И эта слеза –растает, как роса,
Я буду всё так же плыть,
По небу – во сне кружить,
Но как без тебя, как без тебя, как без тебя,
Мне прожить?
Скажите небеса…
Спасибо. Выключил, не дослушав ни в чём не повинного Владимира Кузьмина.
Произнёс про себя, потом вслух известную, популярную во времена жизненных невзгод, фразу: «Всё кончено».
Было тихо. Ветер, словно, умчался за Настей и Марком.
Октябрьское солнышко легко расправилось с остатками вчерашнего малосильного первого снежного десанта. Но было, было в воздухе то, что называется предчувствием холодов, резких, сильных, калёных морозов, снега уже не десантного, но наступательного, дивизионного - по всему фронту.
Думалось так, по-военному, по-армейски, Артёму, наверное, потому, что в это утро он ощущал, чувствовал, что способен справиться со своим слюнтяйством, со своими донельзя затянувшимися мечтаниями и надеждами на общую, а значит, непременно, счастливую жизнь с Настей…
Всё кончено. И точка.
Через две недели, на ноябрьский установленный властью праздник единения всех и вся и неизвестно для чего и для кого, Артём заехал в Палашинскую школу. И не просто так заехал, а завёз подарок. Так у них установилось, что после завершения трудового земледельческого сезона и продажи большей части урожая, они – артель «Весёлый бедняк» - каждый год что-нибудь родной школе да дарили. Инициатором тут выступила ветеран педагогического труда Любовь Геннадьевна, внук и муж её охотно поддержали. На сей раз подарок был очень солиден и весом – компьютер с монитором плюс принтер лазерный. Помог солидности и весомости подарка какой-то просто невиданный урожай гречки и подскочившая тогда на неё цена. Как угадал Артём с семенами, он и сам не мог объяснить, но во всей их округе у тех, кто гречей занимался урожаи были обыкновенные, а у них… Дедушка, подведя итоги, сделал перед весёлобатрацкой общественностью заявление о планируемом в ближайшее время начале строительства большего, чем прежнее, зернохранилища.
- Возражения не принимаются, - победительно сказал Панфилыч и как-то в диссонанс, грустно добавил. - Тебе, Артемий, жить. Детей ростить. Вперёд смотреть. А нам с бабушкой доживать.
Панфилыч, конечно же, очень переживал за внука во всей этой истории с Настей. Он пожалел эту надменную и капризную, так ему показалось, городскую красавицу, когда она с этим долговязым баламутом Марком, на ночь глядя засобирались невесть куда. Сбегал Панфилыч к соседу, иной раз подрабатывавшему на своей ещё крепкой и шустрой «девятке», местному, так сказать, таксисту, договорился, сунув аванс, чтобы отвёз этих молодых путешественников в Старокаменск. Сосед, рассмотрев гонорар, тотчас проснулся и стал заваривать крепкий чай.
… Привёз подарок Артём, а в школе самый разгар веселья. Учителя во главе с новым директором Светланой Фетисовой «шампанствовали». Каникулы, заслужили: первая четверть самая дёрганная, самая нервительная.
Тут и увидел Ксению. Он уже был наслышан и удивлён новостью, что она вернулась из Старокаменска в их деревеньку и стала работать в школе, и даже иногда порывался встретиться да поговорить со своей школьной симпатией. Да всё было недосуг – уборочная, потом хлопоты по реализации урожая. И вот – встретились.
Конечно же Артёма никуда не отпустили после вручения подарка, усадили за стол, рядом с Ксенией, начали угощать, благодарить, тосты за «наших постоянных спонсоров –замечательное семейство Сметаниных» произносить. Просили соседки по столу развеселить Ксюшу «нашу дорогую и долгожданную: ест плохо и даже шампанского не пригубила».
Было весело и непринуждённо за столом – признак дружного коллектива.
Ксения с первого мгновения, как только увидела Артёма, заволновалась, вспыхнувший румянец на её удивительно красивом, с миндалевидными глазами лице, подчёркивал её внутренний трепет. Это не мог не заметить Артём и не только он, конечно. И смотрела Ксения на Артёма так как смотрела всегда при их встречах в Старокаменске, когда были они студентами: выжидательно, вопрошающе.
Само собою начались вскоре и танцы. Кроме Артёма мужскую часть человечества представляли ещё физрук и завхоз. Но оба были уже в том состоянии, когда если и могут что-то танцевальное исполнить, то только краткосрочно, этакую русскую цыганочку: с выходом и падением.
Потому Артём был нарасхват. Первый танец с Ксенией. С ней же и последний. Потом он провожал её до дому, там у Ксении, до утра и остался…
Неизречённая душа
Ксения Первушина родилась в Палаше и росла в обычной дружной и работящей семье, которыми всегда держалась и будет держаться русская деревня, покуда сама деревня не исчезнет.
Жила семья Ксении в просторном доме – бревенчатой, осанистой избе с высокой двускатной крышей, на краю села, со стороны дороги на Бинск. Дом помог построить колхоз, когда у молодой семьи Первушиных появился второй ребёнок. Отец Владимир Сергеевич работал шофёром на бензовозе, потом возил на «уазике» председателя колхоза, мама Ксении Тамара Андреевна, или как её они называли «мама Тома», всю жизнь нянчилась с малышнёй в детском саду.
Сколько себя Ксения помнит, всегда у них было большое хозяйство. Проснётся, случалось, ранним-ранним утром, а родители уже на ногах. Топится большая русская печь, ставятся перед пылом чугуны с водою и картошкой. Мама уже подоила корову, отец во дворе кормит овец, бабушка – отцова мама – готовит завтрак. Младший братик Серёжка спит посыпохивает, а Ксюша пытается бабушке помочь, а та и не отказывается от помощи, наоборот, нахваливает внучку.
Мама заносит ведро парного молока – ещё один запах детства! Потом мама, ловкая, по-девичьи подобранная, в шерстяных носках бесшумно снуёт по избе, затевает постирушки, бабушка начинает её жалеючи укорять: «да присядь ты, присядь, тебе исчо на работу идтить, там набегашся за этими варнаками».
Возвращается со двора отец. Он всегда хмур, сосредоточен. Бабушка так его поведение прозывает: «думу свову трезву думат». Но отец, нет, не пьяница, так иногда, по праздникам. Именно в таком приподнятом настроении он и сказал семикласснице Ксюше, принёсшей из школы очередную похвальную грамоту за отличные успехи в учёбе:
- Будешь, доча, поступать в институт. Будешь первой у нас в семье с высшим образованием. С деньгами всё решу. Не беспокойся. Ты только учись ладом.
Про деньги – это отец не спроста сказал. Советская власть закончилась и несоветский город не совестлив, бесстыж, прожорлив, жаден, ненасытен, не то, что слезам, ничему не верит, ничего не уважает, кроме денег.
Да, высшее образование для дочери, а там глядишь и для сына – это была их главная родительская мечта. У отца за плечами десятилетка и курсы для получения водительских прав, у мамы – незаконченное педучилище, из которого её умыкнул решительный молодец с пшеничного цвета усами, ставший её мужем и единственным на всю жизнь мужчиною.
В начале восьмого класса – стояла сухая, погожая осень, и белая паутина летала в воздухе – Ксении признался в любви Пашка Латышев.
Признание было написано на половинке листа из школьной тетради, и Ксения в очередной раз удивилась, какой красивый почерк у Пашки и ни одной грамматической ошибки, и какие необычные слова он придумал для любовного объяснения. Удивилась Ксения и тому, что, вот как оказывается бывает, не только в книжках про любовь, к которым она за последний год приохотилась, сменив их с фантастики, а и в жизни. Ведь она уже с шестого класса, с того мартовского вечера, когда её поставили в школьном хоре рядом с Артёмкой Сметаниным влюблена в этого… Тут она терялась с определениями и ограничивалась дипломатическим набором: хорошего, серьёзного, воспитанного мальчишку. А лучшим другом Артёмки был как раз Пашка Латышев. И как, скажите, тут быть? -обращалась неизвестно к кому Ксения.
Седьмой класс прошёл под знаком тайных вздохов и случайных взглядов Ксении на объект своей любви. «Объект», увы, ничего этого не слышал и не замечал. Ему, «объекту», некогда. Он, как и Ксения, первый в учёбе, спортсмен, самый крепкий и рослый в классе, и как понимает, догадывается Ксения, по этому мальчику вздыхает не она одна.
И вот, в начале восьмого класса – Пашкино признание. Признание заканчивалось предложением встретиться в восемь часов вечера, завтра, во вторник, в сквере перед Домом культуры. На свидание Ксения не пришла, но Пашка оказался настойчивым ухажёром, и со второй четверти они стали дружить. Правда, Ксения как-то ненавязчиво сумела убедить Пашку, что, во-первых, они просто дружат без каких-либо вольностей с его стороны, а во-вторых, будет лучше (меньше подозрений про наши с тобой отношения), если про их дружбу будет знать Артёмка. И повелось с той поры, что они большую часть времени проводили втроём. А их репутация серьёзных школьников - не курят, не выпивают в эти окаянные (шла вторая половина девяностых) времена – охраняла от всевозможных глупых сплетен и слухов.
Ксения в восьмом классе стала походить на взрослую девушку и уже ощущала на себе липкие взгляды старшеклассников, да и взрослых совсем мужчин. Помимо ладной фигурки, она была небольшого роста, у неё были карие, вытянутые, заострённые по краям, с чуть приподнятым наверх уголком глаза, их ещё называют миндалевидными, большой улыбчивый рот, чуть припухлые губы и на всё это её богатство засматривался Пашка: молчал, смотрел и столько любви было в этом его смотрении, что Ксения невольно его жалела, а потом начинала злиться, что её красота совсем не волнует Артёма.
Однажды, как раз после восьмого класса, они втроём отправились в поход. Конечно, не с ночёвкой. Кто же их отпустит? Но с расчётом, что выйдут рано утром, а вернутся домой поздним вечером. Ушли от Палаша километра на три. Купались уже в прогревшейся воде пруда Третьей бригады. Никакой Третьей бригады давно уже не существовало, да они и не слишком-то понимали, что это такое, а вот название осталось. Ксения не могла избавиться от искушения рассматривать и сравнивать тела и фигуры своих друзей. Пусть и украдкой.
Широкоплечий Артёмка, с уже начинающим выдавать в нём молодого атлета сложением. Он нетороплив в движениях, но эта неторопливость не рохли какого-нибудь, а уже знающего себе цену юноши. Длинные ноги с крепкими бёдрами и вовсе выводили Ксению на смущающие её саму мысли.
Пашка, напротив, хилоплеч, чуть сутул, но всё это обманчиво. Ксения знает, каким авторитетом он пользуется, как боятся с ним связываться самые отпетые палашинские хулиганы. Он необычайно ловок и координирован телом и при всём честном народе однажды выдал на турнике настоящую гимнастическую программу, венчало которую «солнышко». Некоторой рыжеватостью волос, цветом кожи, а ещё блеском светло-голубых глаз он и правда, походил на солнышко.
Накупались вдоволь, запалили костёр на опушке березняка. Потом мальчишки выкатывали из золы испекшуюся картошку. Они смастерили лопаточки, чтобы черпать из чашек обгоревшей кожуры белую пахучую мякоть картошки. Ели, смеялись над своими выпачканными физиономиями. Потом как-то сразу и неожиданно веселье сменилось молчанием.
Солнце уходило, а Пашка вдруг стал читать стихи. Стихи были просты и понятны им, четырнадцатилетним, ведь это были стихи Есенина.
А потом Пашка сказал, что он вполне уже набрался наглости и просит почтенную публику послушать его собственные сочинения (как он умел говорить!) - и публика, несколько удивлённая, конечно же, согласилась.
Алел закат, тлели угольки костра, тянуло от пруда свежестью, а этот необыкновенный паренёк, у которого опустившийся отец, время от времени будоражащий Палаш своими пьяными, дикими выходками, читает такие нежные, пронзительные стихи. В этих стихах, почти во всех – она. Хотя при чтении Пашка ни разу не посмотрел на Ксению.
А на Ивана Купалу Пашка утонул. У речки неглубокой у Палашки есть дурные, глубокие, омутистые места. Знает о таких местах, их совсем немного, конечно же каждый палашинец. Если он в трезвой памяти. Рядом с их троицей, расположившейся на бережке в этот день, гуляла компания приехавших из города девчонок, учившихся там в какой-то шараге. Девчонки были из тех, кто начинает познавать радости и сладости взрослой жизни класса с шестого и соответственно, будучи, к тому же не абы кем, а: «Э! слышь! Так-то мы, ваще студентки колледжа» - к возрасту совершеннолетия были уже развратны до предела.
Одну из них, ринувшуюся с разбега в речку понырять и потянуло к дурному месту, а когда завопила она о спасении, Пашка, опережая Артёма, вытолкал её, крупнотелую, с жирными ляжками на безопасное место, а сам выбраться из омута не смог.
Была ужасная какая-то тишина. Эти пьяные по****ушки мигом протрезвели и тупо смотрели на то место, где всё произошло. Стоял растерянный, какой-то сжавшийся, Артём. Ксению трясло.
Потом спасённую стало рвать, она давилась, а Ксения бросилась к ней и стала иступлено хлестать её по лицу и кричать: «Тварь! Тварь! Чтобы ты сдохла!»
Тихо и подавленно начиналась для Артёма и Ксении учёба в девятом классе. Незримо, но всегда и всюду с ними был Пашка.
Шло время, а их дружба крепла и всё больше находила Ксения в поведении Артёма признаки влюблённости. Пролетели школьные годы. Из всего их класса уехали из Палаша за высшим образованием только они двое в Старокаменск да Лёнька Беседин, он вдруг взял и подался поступать и поступил в военное училище в Энск.
Ксения ещё в начале десятого класса решила, тайно, конечно, никому об этом не рассказывая готовиться к экзаменам на филологический факультет в Старокаменский педагогический университет, да, вдруг, в последний момент, весною одиннадцатого класса её овладело неотступчивое желание, заполонившее всю её мечтательную душу стать студенткой лингвистического института – так громко стал называться факультет иностранных языков. Времена были ещё доегэшные, потому нужно было защищать свой почти целиком пятёрочный аттестат, полностью опираясь на знания, а ещё на сообразительность, умение собраться в самые волнительные минуты. И всё это Ксении удалось. Она поступила на английское отделение среди первых, и началась учёба, её захватившая целиком и полностью.
Места в общежитии получить не удалось, потому первый год снимали с одной девчонкой, тоже деревенской, из соседнего района комнату у бабушки в частном, холодном домике, благо, рядом с институтом.
В первый же год студенчества удавалось встречаться пару раз в месяц и с Артёмом – студентом агрономического факультета Старокаменского сельхоза. Встречи были странные. Они больше молчали, словно отдыхали от всех этих нахлынувших на них городских, студенческих впечатлений. Иногда ходили в кино. И Ксения чувствовала, что Артём всё больше отдаляется от неё. А ей не хватает сил удержать его. Она сильно устаёт. Изучать английский на факультете иностранных языков — это, конечно, не палашинские расслабленные уроки в полуразрушенном лингафонном классе под тихое сопение дремлющей старушки Галины Яковлевны.
На втором курсе Ксения получила место в общежитии. Однажды выходя из института, на крыльце её беззастенчиво, понятно, что шутливо, взял в крепкие объятья симпатичный парень с модной бородкой. «Куда спешишь, красавица? Кто такая? Почему не знаю? Почему не прошла мою регистрацию?»
Как-то так получилось, что этот старшекурсник сразу очаровал её своей весёлостью и непосредственностью. Узнав, что она только-только вселилась в общежитие, предложил (совершенно бесплатно, миссис!) свои услуги по безболезненному вхождению в своеобразный, весьма сложный общаговский быт.
Слово за слово, она и не заметила, что он её провожает, причём, замысловато провожает, по длинному, какому-то извилистому маршруту, они разговорились, а когда выбрели к общежитию и стали подниматься по лестнице, то оказалось, что и живут они на одном – восьмом – этаже, в соседних секциях.
Звали веселого любителя крылечных объятий Александром, он учится на немецком отделении, а учиться ему легко уже потому, что он природный немец и родители, конечно, подзадержались здесь в «Рашке», но ему остался всего один курс и, получив диплом, он уедет вместе с ними к бабушке, которая уже с десяток лет живёт под Кёльном, в городке Хаймбахе, живёт, их дожидается. Хорошее пособие, кстати, получает, как жертва, то есть трудоармейка, понимаешь, советской власти.
Они стали встречаться, бродить по Старокаменску. Алекс, как он просил её называть, успел прокатить Ксению на прогулочном теплоходике по красавице осенней Оби. Там, на палубе он её поцеловал впервые и очень так серьёзно. Этот поцелуй и напугал Ксению, и, нет, не насторожил, а всё объяснил, и она в душе согласилась с тем, что неминуемо произойдёт. Потом весь октябрь продолжался этот дурман поцелуев, которые она ждала уже нетерпеливо и её тело всё меньше и меньше сопротивлялось. То тело, но душа-то её, душа ещё звала-умоляла прийти на помощь Артёма: ну, где ты потерялся, ну приди, ну спаси меня! Но она не видела Артёма с летних каникул, во время которых они были вместе по-настоящему только один раз выезжали на машине деда Артёма на тот самый пруд, где купались в однодневном походе после восьмого класса, втроём, с Пашкой…
И уже взглядом восемнадцатилетней студентки Ксения опять любовалась его телом, телом уже настоящего мужчины, серьёзно занимающегося серьёзным видом спорта. Артём же плавал саженками до одури, а потом лежал на песочном пяточке с Ксенией рядом и был далеко-далеко от неё. В своих думах. Обнять же его и телом своим объяснить, что она хочет, чистая, и ждущая его, Ксения не решалась. Боялась, что Артём оттолкнёт её и тогда всё будет кончено. После этого они за все каникулы ещё виделись пару раз, мимоходом, в огромном (меньше тысячи жителей осталось) поселении Палаш и Ксения поняла, что Артёму она не нужна. Вот так, лапидарно, всё объясняюще: не нужна.
И наконец произошло то, что должно было произойти. Алекс привёл Ксению к себе в комнату. Они выпили по бокалу красного сухого вина и всё случилось как-то буднично, обыкновенно, даже скучновато, совсем не так, как представляла это Ксения. Да и не ждала она особых потрясений, и то была общаговская комната с неряшливо заправленной кроватью, неказистыми обоями, грязью на подоконнике, а не сияющий солнцем июль, берег пруда в окрестностях любимого, снящегося ей часто Палаша, и эта зеленоглазая любовь её с шестого класса…
Всё то, что называется страстью, всё то, что она хотела дарить Артёму, всё это богатство теперь принадлежало блондину Алексу, с нахальными голубыми глазами, («истинный ариец» - похохатывая характеризовал он себя), про которого она ещё два месяца назад ничего не знала, да и знать не могла, потому что был для неё, существовал только Артём. Только он один.
Потом Ксения припоминала, что, да, конечно, за первый год учёбы она где-то сталкивалась, видела этого старшекурсника, самоуверенно несущего, как главное оружие, свою арийскую красоту.
Однажды, опустошённые, они лежали на кровати и Алекс, умело лаская её грудь, смешливо стал доказывать, что познакомился с Ксенией ещё на вечере посвящения в студенты, более того танцевал с нею, но новоиспечённая студентка Ксения была до того испуганна, что ничего не помнит. На что она заметила ему с раздражением:
-Ты бываешь когда-нибудь серьёзным?
- Зачем? – искренне удивился Алекс.
После месяца их близости он дал способностям Ксении в новой для неё науке секса характеристику одним дерзко-смешным словом.
Она, действительно, делилась страстью, своим богатством с Алексом с такой ненасытностью, что, понимая это, распаляла себя и после очередной близости лежала рядом с заснувшим Алексом, с открытыми глазами и мысленно твердила Артёму: на, вот, получи! Получи!
Всякий опытный мужчина умеет легко и быстро определить то состояние женщины, которое также характеризуется весьма брутально: «она хочет». Вот и Ксения, ощущала всем своим существом, что она хочет. Хочет плотского удовольствия, хочет много и с разными мужчинами. Да, так, именно так: много и с разными. Если не повезло в любви, будем наслаждаться и жить в удовольствие. Релаксировать, так сказать, от напряжённых учебных будней.
Алекс же с весны стал тяготиться их отношениями, и она этому нисколько не расстроилась. Потом наступило лето. Алекс получил диплом, пришёл к Ксении, и она вместо прощального секса решила этому нарциссу, внуку хаймбахской бабушки, легко так и непринуждённо отомстить, пренебрежительно отозвавшись о его мужских способностях и достоинствах в придачу, предупредив при этом, что у неё появился парень и он, между прочим, кандидат в мастера по боксу.
О! Оказывается, это очень уязвимое, быть может, самое уязвимое место для мужчин. Так она решила увидев, как дёрнулся бородкой, даже побледнел Алекс, а его злобное, грязное ругательство было доказательством того, что она не ошиблась в методе мести, отомстила за то, что он нагло стал её первооткрывателем.
В один из весенних вечеров, уже на третьем курсе она, проходя по их институтскому коридору не просто увидела, а, что называется, столкнулась нос к носу, с Артёмом и чуть было не отпрянула назад, не повернула, чтобы бежать. За долю секунды пронеслось у Ксении в голове: зачем он здесь?! Пришёл, чтобы увидеть меня?! Но не успели они поздороваться, как из аудитории, напротив которой стоял Артём стали весело, по-весеннему выпархивать первокурсницы и одна из них, рослая, красивая, с горделивой осанкой и роскошными русыми волосами подошла к Артёму, обняла его и поцеловала. И сказала тихо, но Ксения, конечно же услышала:
- Здравствуй, любимый.
Артём познакомил их. Девушку звали Настей.
Её, Ксению, отрекомендовал коротко, как ей показалось, даже с каким-то напускным равнодушием:
- Это Ксения. Моя одноклассница.
У Ксении была неплохая зрительная память и она вспомнила, что несколько раз видела эту девушку, с какими-то просто совершенными чертами лица и фигурой. Обратила внимание на то, что девушка выглядит постарше своих подруг первокурсниц и держится настолько естественно и просто, что даже её горделивая осанка располагает к доверию. Весь облик этой девушки словно говорил, что на неё можно положиться. К таким тянутся те, что послабее характером в надежде, что она и выслушает их, и поймёт и, словом отогреет.
Разумеется, Ксения, не потянулась, она себя на третьем курсе уже считала самостоятельным, самодостаточным человеком, красотою тоже не обделённой, продолжающей реализовывать свою негласную установочную программу: много и разных.
Теперь она была к тому же и избирательна. К моменту неожиданной встречи с Артёмом, Ксения встречалась с одним студентом с физкультурного факультета, он был городской, отслуживший в армии, резкий, открытый, со светлыми вьющимися волосами. Был у Ксении и чудный роман, пусть и короткий, но она знала, что запомнит на всю жизнь, со студентом-историком, романтичным юношей, совсем мальчишкой, у которого она оказалась первой женщиной.
А ещё Ксения понемногу флиртовала с одним из молодых преподавателей их факультета. Тут уж надо было действовать осторожно и хитро. Преподаватель жил один в квартире, доставшейся ему от родителей. А родители были непростые: мама всю жизнь, до своей кончины, преподавала у них на факультете, а отец давно уже жил в Москве, также преподавал английский в каком-то коммерческом вузе.
Ксения понимала, чувствовала своей женской интуицией, что преподавателя – с ранними залысинами и внимательными, спокойными, серыми глазами за толстыми линзами очков стоит вот так помучить своим кокетством, но при этом держа его на коротком поводке: жених он был завидный. Особенно для сельских девушек и в страшном сне не видящих себя вернувшимися в разорённые лихими временами пенаты.
В начале пятого курса она осознанно, так наивно-трогательно уступила сероглазому преподавателю, к тому времени ставшему кандидатом наук. Он был неловок, суетлив, практически, беспомощен и, как выяснилось, к своим тридцати годкам был девственником. И весь почти пятый курс жила по двум адресам: то у него на квартире, то (придумывалась какая-нибудь причина или разыгрывалась обида с уходом) у себя в комнате в общаге. Здесь её посещал и долго, умело любил взрослый совсем дядечка – директор детского лагеря, в котором она проходила практику после третьего курса.
«Мучаешься ли ты от того, что живёшь такой гадкой, распутной жизнью?» «Да перестань! – отвечала она тому неведомому, кто вдруг в самые неподходящие моменты задавал этот вопрос. - Все так живут».
Ксения могла привести десятки примеров ей знакомых девушек, ведущих вот такой же свободный, или как стали писать в контактах, характеризуя своё семейное положение «в поиске», образ жизни. Свободное общество предполагает свободные отношения. Так нас с детства раннего ещё обучали. И таких оправдательных доводов она могла привести и приводила оппоненту, вопрошающему очень много.
Артём, она узнала, жил, снимая квартиру с этой девушкой Настей. Они иногда пересекались: рядом с инязом, даже в Палаше случалось увидеться и Ксения, единственное за что себя корила, так это за невозможность спрятать, изменить свой взгляд, когда она смотрела на Артёма. Во взгляде было всё то же, ещё со школы ставшее незыблемым: жду, надеюсь… люблю. Артём же был прежним: невозмутимо-спокойным, уверенным в себе атлетом.
После того как институт был позади, впереди маячила жизнь неопределённая, зыбкая и полная сложностей. Дело в том, что с кандидатом наук Ксения рассталась довольно скоро, через пару месяцев как был получен диплом. Таким занудным, таким скучно-обстоятельным он оказался. И в быту, и в постели. Устроилась в какой-то частный детский центр, где совмещала занятия по английскому с работой аниматором. Сняла жильё – комнату в трёхкомнатной квартире на окраине города. И даже такой эконом-вариант не потянула: настолько жалким было её жалованье. А попытка поговорить с директором центра о прибавке зарплаты закончилась надменным фырканьем молодящейся бабушки и площадной её бранью, когда Ксения заметила о непозволительности такого тона в общении.
После центра была частная школа иностранных языков, находящаяся в цокольном этаже новостройки. Туда её пристроил тот самый неутомимый дядечка – начальник детского оздоровительного лагеря. Проработав в школе до лета, она уехала на три месяца в этот самый лагерь и там, однажды, под утро (у дядечки-начальника от Ксюшиной страсти не сходили синие круги под глазами), с деланной обольстительностью заглядывая в его глаза, она предложила ему взять её в жёны. Директор задумался на минуту, потом сказал:
- Таких как ты в жёны и берут. Но у меня аллергия.
- Что? – удивилась и не могла скрыть нервительного смешка Ксения, вспомнив знаменитую сцену в кафе «Ассоль» из знаменитого и любимого, для всех поколений фильма «Афоня».
- Аллергия, - серьёзно, точь-в-точь как в фильме, произнёс в рассветных сумерках директор. – На семейные отношения. Я в девятнадцать лет и мужем, и папой стал, а потом и дважды папой… и трижды. Вот только недавно с алиментами рассчитался. Нет. В этот омут меня и арканом не затянешь.
И произнесённое слово «омут», вдруг заставило Ксению даже не встать, а вскочить резко с постели (ею служил крепкий и свежий на вид диван в кабинете директора) – она так ярко, зримо представила тот жаркий летний день, их втроём, сидящих на бережке Палашки и Пашку, сорвавшегося с места и бросившегося в речку – эту окаянную мелко-омутистую притворщицу – что забрала от неё того, кто её любил. Она чувствовала, знала, как сильно любит её Пашка – романтик, поэт и драчун.
- Ты чего? Обиделась? – удивился начальник, или как он любил, чтобы его называли «товарищ директор».
И опять Ксения познала в себе, насколько она жестока и мстительна по отношению к таким вот пенкоснимателям, пожилым котам, охочим до молодого женского тела.
- На кого? На тебя? Иди умойся и зубы почисть! – произнесла резко и громко.
И целую неделю после этого «товарищ директор» нарезал вокруг Ксении круги, целую неделю зазывал её к себе в кабинет, пока кошечка не разрешила опять себя любить и нежить.
Она, кошечка Ксения (так себя обозвала после этого случая, и действительно, кошечка, даже внешне: узкая талия, плавные мягкие изгибы тела, волнующая мужчин, котов этих, походка с прямой, гордой спиной и покачиванием бёдрами) осенью, после детского лагеря устроилась в обычную школу – одну из старокаменских окраинных школ и стала там работать на двойной ставке, успокаивая себя тем, что до работы от её съёмного житья пять минут прогулочного шага.
Проработала там год, втянулась, поняла, что это её. Что она легко ладит с детьми, особенно ей нравилось возиться с самыми младшенькими, открывать им мир замечательного, великого (Шекспир один чего только стоит!) английского языка. Успевала помимо тридцати шести часов в неделю ещё и заниматься репетиторством. Успевала уже потому, что после этой связи с этим директором- «аллергиком» у неё больше и не было мужчин. И тут, конечно же, она благодарила навалившуюся на неё работу, когда с утра и до позднего вечера в школе, а единственный выходной воскресенье – отсыпаешься до обеда, затем балуешь себя свежезаваренным кофе, общаешься на кухне, если они дома с соседями из двух других комнат (повезло и с ними! Не пьющие, не злые, не навязчиво-любопытные), вечером гуляла по близкому от дома парку, пусть и запущенному, и местами загаженному, но тут она наслаждалась тишиной, близостью деревьев, кустарников и в таких прогулках думала и вспоминала только свой родной Палаш.
Самую лучшую деревеньку на всём белом свете, по которому, ей, конечно, хотелось побродить, который, конечно, хотелось ей повидать, порасматривать, ну, да видно, не судьба, Ксюш, говорила себе, не судьба… А что это такое-то: судь-ба? Суд чего? Собственной жизни? Суд вечный и слепой? Или, наоборот, всё видящий, всё понимающий и всем помогающий?
Испытание
Так прошло два года. Одиночества и работы. Работы и одиночества.
После второго школьного года Ксения написала заявление на отпуск с последующим увольнением по собственному желанию и твёрдым намерением пожить дома, в родном доме, хотя бы годик. Отдышаться, понять, что делать и как жить дальше.
Приехала в Палаш и сообщила о своём решении родителям. Мама обрадовалась и стала по своему обыкновению доченьку утешать: можно и в деревне прожить, вон, в школе Галина Яковлевна, наконец-то, уволилась, место учительницы английского освободилось, всё прям, как по заказу. Так же, как и, бывало, всегда в их, взрослых уже разговорах, рассказала мама деревенские новости, среди которых, в обязательном порядке присутствовала весточка об Артёме: «А Артёмка тоже один. Всё на машине своей раскатывает. Деловой такой, но всегда здоровается». Ксении в этом месте всегда мучительно хотелось спросить: «А про меня? Про меня что-нибудь спрашивает?» Но она подавляла своё желание.
Вообще, она нашла в себе то, что помогло ей выбраться из чувственного распутства. Это нашедшееся называлось просто, банально, заезжено, ну да что с того: твёрдость характера. Точнее, этим качествам она и обладала раньше, со школы утвердила в себе правило быть всегда воспитанной, сдержанной, серьёзной, постоянно учиться, много читать, не вестись на те дурь и вседозволенность, которыми была пронизана вся жизнь вокруг в пору Ксениного детства и юности.
Отец мучился спиною, профессиональной шофёрской болезнью, которую запустил и теперь едва-едва поднимался с кровати, Ксении, узнав про её решение пожить дома, коротко бросил: «не маленькая, живи, как знаешь», - но было заметно по всему, что он расстроен.
Брат Серёжка, отслуживший к тому времени в армии, заморачиваться, как он говорил всякими корочками о высшем образовании не стал и уехал на заработки на север, благо в армии служил в автобате и получил категорию «С», позволяющую, как известно, работать на машинах более, чем серьёзных. На вездеход братик и устроился, а когда сообщил про первую зарплату, то родители удивлённо ахнули и стали сынком гордиться и при случае похвастаться односельчанам. Примерно таким повествованием:
- В двадцать один год и такие тыщи зарабатывает. И не пьёт, не курит, - здесь и была самая главная родительская гордость (вот, как воспитали!), - И говорит, что лет за десять такой работы, тяжёлая, конечно, говорит, работа, по болотам-то повязнуть, хоть и вездеход, но он у нас парнишка к трудностям привыкший, так говорит, за десять лет заработаю на квартиру в Сочах да на машину иностранную.
Словом, на фоне Серёжкиных успехов, дела Ксении во внутренних, оценочных думах отца, выглядели неважнецки, но поскольку не зря в народе нашем говорят, что отцы больше доченек своих любят, то и сохранил эту свою новую боль при себе Владимир Сергеевич.
Ксения сходила в школу, поговорила с новой директрисой Светланой Ивановной Фетисовой, которая у них в классе вела все годы алгебру и геометрию. Светлана Ивановна обрадовалась планам Ксении несказанно и тут же стала страховаться, выманив у Ксении трудовую книжку, заперла сей документ в сейф и пообещала, во-первых, в начале сентября пять тысяч, этаких, «премиально-подъёмных», а во-вторых, в кабинете, где Ксения будет вести уроки сделать основательный с покраской-побелкой ремонт и даже парты и стулья новые поставить.
- В классах, конечно, не как в вашу школьную пору, учеников немного: от пяти и даже до двенадцати. Дети, как сейчас говорят, лихих девяностых. Но живём, Ксюшенька, живём. А что делать? Не помирать же, - так оптимистично завершила Светлана Ивановна разговор.
Провозившись половину июня, весь июль в огороде и освободив маму от прополок-поливок, огород остался прежних размеров, в отличии от опустевшего, после болезни отца, двора с живностью, Ксения решила, что в августе съездит отдохнуть на местный курорт, или, как его затейливо назвали чиновники: «туристско-рекреационная зона Лазурная долина».
Приобрела путёвку на две недели, очень даже недешёвую (помогли не истраченные отпускные и расчётные при увольнении из городской школы) и ещё в дороге решила Ксения про себя, решила твёрдо, прервать там, где нега, своё добровольное анахоретство.
Так и вышло. И особых стараний Ксения к этому не прикладывала.
Жила она в домике двухместном одна. Запредельные для верхнеобского курорта цены, видимо, отпугивали многих (дешевле в Турцию или Вьетнам слетать отдохнуть – такое Ксения не раз слышала), потому свободных мест было много и толчеи на пляже не наблюдалось.
В этом игрушечном, искусно срубленном теремке и случилась у Ксении близость с Дмитрием - молодым человеком, почти чёрным от загара, трудившимся по найму на летний сезон спасателем на озере (озеро было немаленькое и глубокое), а так тренером спортивной школы то ли в Бинске, то ли в Старокаменске – толком Ксения и не поняла, да и не говорили они почти ничего про все эти свои социальные положения, иное их влекло и интересовало. Завязался роман, романчик. Без каких-либо обязательств, признаний и прочее. Взрослые, пусть и совсем ещё молодые люди, обоим было по двадцать четыре года, всё понимающие и действительно, соглашались они это – доставляющее обоим удовольствие – мимолётное приключение. Они почти ничего не рассказывали друг другу о себе, тем более о своих душевных переживаниях, привязанностях. Ксении только показалось, что и у Дмитрия был недавно, а может быть и продолжался по сию пору тяжёлый период, связанный с какой-то психологической травмой, надрывом, быть может, потерей. Но оба они были неутомимы и изобретательны в любви – и этого было более чем достаточно. И две недели были полны блаженства. Прощались довольные таким общением, именно прощались, не обменявшись даже номерами мобильников.
Вернувшись в Палаш, преподаватель английского языка Ксения Владимировна Первушина приняла шестой класс и начала жизнь сельской учительницы. А спустя некоторое время поняла, а потом и узнала, сдав анализы, что беременна. Первой мыслью была мысль той распутной кошечки Ксении, той «Ксюши с юбочкой из плюша» – сколько раз она слышала эту пошлую песенную рифму в свой адрес – ну, вот и залетела! Затем пришла мысль, проистекающая из логики той же кошечки, мысль больше паническая: надо поскорее избавиться! Наконец, спустя некоторое время, кажется, прошло две или три недели, среди панической сумятицы, злости на этого неаккуратного спасателя, злости на себя – понежившуюся на озёрной глади, на кровати в теремке, пришла мысль-жалость.
Себя пожалела Ксения - что же так-то всё у неё, за что такое… - и тут всё существо её подсказало и исправило: нет, не наказание, а испытание, а следом явилась и всю её, она ощутила это буквально, физически, от макушки до пяточек, заполнила и полонила жалость к тому крохотному, что жил уже в ней и очень хотел жить и увидеть её, маму.
А потом нагрянула мысль, которую она отгоняла и успешно отгоняла от себя с ранней юности, а сейчас вот думалось беспощадно и трезво:
«Ах, если бы я могла верить в Бога, - думала Ксения, - какое бы это было счастье! Иметь его в душе. И как, наверное, с ним просто. Он ведь всё-всё-всё поймёт и всё-всё-всё простит. И возьмёт на себя. И утешит. И заставит, вселив силы, отдав свои силы мне, всё преодолеть и остаться человеком».
Слёзы текли по её осунувшимся щекам, она понимала, что не может дойти до него, всю её окутывает, вяжет пустота. Но есть же надежда… Не может не быть надежды…
Вот! Так она и будет жить эти месяцы! Будет беречь крохотульку, будет беречь проклюнувшуюся душу свою, ту – чистую - которую так понимал Пашка и так равнодушно воспринимал Артём.
Смысл вернулся в жизнь Ксении, и она интуитивно догадывалась, что уже не сидит она покорно и тоскливо, а идёт – медленно, оглядываясь, но идёт по направлению к Нему.
И когда в конце октября выпал и решил не таять снег, Ксения робко переступила порожек Палашинской церквушки, чем-то похожей на тот сказочный теремок-домик в Лазурной долине, только вот с куполком синим и крестом (тут она испугалась за такое сравнение и одёрнула себя) не зная, что делать. Перекреститься без креста на шее, а главное без веры в душе она не могла, стояла, смотрела на совсем небольшое возвышение - «это называется алтарь», вспомнила Ксения, смотрела на резной, деревянный иконостас и понимала, что она одна в церквушке…
Тут на выручку и пришёл отец Георгий, появившийся откуда-то сбоку и сразу заполнивший всё пространство своей богатырской фигурой.
Позже она часто возвращалась мыслями к этому разговору с отцом Георгием.
И вспоминая его слова, а главное интонацию – искреннюю и простую, вспоминая его умные, чистые, но, как ей показалось, с какой-то затаённой болью глаза, Ксения радостно-освобождённо думала, что она поступила правильно. И смысл ею обретённый и есть вера. Ведь вера в жизнь и есть вера в Бога. Так говорил отец Георгий, или, как его называли в Палаше, «наш странный батюшка». Она смотрела на него снизу-вверх и верила каждому его простому и доходящему до самого сердца слову.
А через неделю случилась встреча с Артёмом. Встреча-испытание.
В жизни всякого мужчины случаются такие моменты, складываются такие ситуации, когда он не волен себе. Так случилось и в тот вечер с Артёмом Сметаниным. Он понимал, что сам виноват, втянув себя в эту танцевально-прогулочную историю с Ксенией, завершившуюся тем, о чём мечтала она, наверное, класса с десятого, и о чём, если и думалось Артёму, то совсем не так, как Ксении: без страсти, без того безумного желания обладать, делать своим и оттого становиться сильнее и нежнее.
Два года они встречались, учась в институте, иные доброхоты утверждали, что уже и жили, как мужчина и женщина. Первый курс с редкими встречами – не в счёт. Так вот, за эти два года дружбы, никогда, ни разу, совесть не мучила Артёма. Ведь он, как полагал, прислушиваясь к себе, был не то что влюблён, а так, дружески расположен к этой красивой девушке. И потому поцелуи, конечно, случались в конце их прогулок, нет, свиданий, да, так хотелось это называть Ксении, но это были поцелуи, не распаляющие его, позволяющие сохранять трезвый рассудок и вовремя, искусно, чтобы её не обидеть поцелуи завершались прощальными словами: «до встречи», и ничего более, никакого желанного, ласкового обращения к ней Артёмом не добавлялось.
… Они зашли в дом Ксении после полуночи. До этого, после посиделок в школьной столовой, они гуляли по Палашу - светлому от вновь выпавшего днём снега, вышли было совсем за околицу, но ветерок был неласковый, и Ксения предложила повернуть назад. Они зашли в палашинскую кафешку, остроумно прозванную палашинцами «ресторацией». Под «ресторацию» была отведена часть круглосуточного магазина. Одного из девяти, что открылись в Палаше в годы закрытия ферм, бригадных станов, скукожившегося в размерах мехтока, от огромной машинно-тракторной мастерской остался закуток, ах, да что там! Ладно так, успокаивали себя палашинцы, вон у соседей марушинцев и школу закрыли в прошлом году, то есть, оп-ти-ми-зи-ро-вали, ёпти их!.. А вот магазины открывались, и хозяева их сновали за товаром на своих машинёшках и считались среди палашинской публики людьми удачливыми, смелыми, а потому уважаемыми.
Там в кафешке продолжали разговаривать, вспоминать студенческие годы и последовавшую за ними жизнь. Была такая пугающая откровенность в этом разговоре, что Артёму подумалось, что всё это неспроста и как-то связано с похудевшим лицом Ксении.
Он снова и снова вглядывался, и узнавал, и не узнавал прежнюю Ксению.
Она же опять, как и в застолье в школьной столовой, отказалась от заказанного Артёмом сухого красного вина, сославшись на то, что недавно переболела гриппом и принимала антибиотики.
В доме спали, света не было, они бесшумно, «на цыпочках» (Ксения крепко взяла Артёма за руку, чтобы не свернул случайно в ненужное направление) миновали пространство кухни и юркнули в комнату Ксении. Комната была с входной дверью и даже щёлкающим замком (щелчок показался выстрелом в тишине дома), как, впрочем, и две остальные комнаты и это когда-то являлось предметом гордости для отца. Особенно, если в районной газетке ему попадались объявления о продаже домов или квартир в райцентре (в Овсянниково, как и во всяком центральном селе района – райцентре - советская власть прочно строила с десяток- другой двухэтажных, кирпичных или панельных домов с благоустроенными квартирами и с несколькими подъездами) и, просматривая эти объявления, Владимир Сергеевич с гордостью отмечал, забывая, что говорит так об этом уже не первый раз, если будут они продавать свой дом, площадью в восемьдесят квадратов, то упомянут в объявлении о трёх изолированных комнатах.
- И печное отопление не забудь, - ехидничала мама.
- Печно-водяное, - строго поправлял отец.
От Ксении Артём уходил под утро, мобильник высветил 5:17, Ксения провожала, и оба они были застигнуты в этом утреннем походе Ксениной мамой. Тамара Андреевна охнула притворно-испуганно, она, как Артём с Ксенией тотчас поняли, всё знала и наверняка, как они ни старались, слышала. Артём растерянно поздоровался и произнёс, совсем смутившись:
-Извините, что вот…
На что Тамара Андреевна, усмехнувшись сказала, что давно хотела пережить такую раннюю утреннюю встречу именно с ним, с Артёмом:
- Да что ж, Артёмка… Дело молодое, - а потом неожиданно привлекла его к себе и шепнула на ухо, - Ты, прошу тебя, только не обижай её. Видишь, как жизнь её бросает.
Уходил от Ксении Артём, к своему великому удивлению, полный счастья. Месяца не прошло после приезда неожиданного Насти, после которого, как ему показалось, всё рухнуло, полетело в тартарары и никогда, никогда в своей жизни он не свяжется ни с одним существом женского рода, от рождения эгоистичным, коварным, предательским… И вот он полон счастья. И весь прошлый долгий вечер, начавшийся засветло ещё в школе, был до предела заполнен счастьем.
И этому ощущению счастья не мешали даже, а наоборот, подтверждали предметность, материальность счастья слёзы Ксении, случившиеся после их близости, слёзы, перешедшие в сдавленные рыдания, такие безысходные, что Артём испугался, стал шептать, крепко и сильно Ксению к себе прижимая:
- Что, Ксюшечка, что?.. Я что-то сделал не так? Обидел тебя?
Она мотала головой, давилась рыданиями – нет, нет! Всё хорошо, ты не представляешь, как мне хорошо! а он гладил её по густым с медным отливом волосам (вчера, при открытии новой Ксении, он впервые обратил внимание, насколько красивы её волосы, она вся вчера, пусть и осунувшаяся, похудевшая, была необыкновенна хороша, и он не мог объяснить это только тем, что так давно её не видел), и ощущал, понимал, что эти слёзы не только ещё одно признание к нему в любви, но и слёзы, делающие её, Ксению, таким родным и близким человеком. И острая жалость к милой, верной Ксюше впервые пришла к нему, заполнила всего, а к жалости добавилось и чувство какой-то вины перед ней. И он одёрнул себя, - какой-то?! – она любила его с шестого класса, с двенадцати лет, а он уже вот двадцатипятилетний балбес так и не смог, даже, вернее, не захотел понять её неизречённую душу, бежал от её нежности и страсти.
И ещё! Он чуть не споткнулся, когда подумал об этом. Да! У Ксении был совершенно новый взгляд. Она смотрела не вопрошающе, не ждуще, как было всегда раньше при их встречах в Старокаменске ли, или в Палаше, нет, она смотрела с какой-то новой наполненностью взгляда. Было в нём главное: спокойная решительность. Так смотрит человек уверенный, что он заслужил, выстрадал право на такой взгляд. И её чуточная раскосость (он вспомнил, как сравнивал её в старших классах с актрисой Орнеллой Мути толстый школьный физик, а они потом посмотрели на видеокассете фильм «Укрощение строптивого» и да, находили некоторое сходство) была удивительно мила и притягательна. Артём вспомнил, как целовал эти расширенные, янтарной глубины, блестящие в темноте глаза и ему стало жарко в груди. Захотелось вернуться тотчас назад и сказать Ксении, что какой же он дурак, какой же он дурак, что не замечал такого сокровища рядом и что очень хочет, чтобы они были вместе. Всегда. Всю их жизнь.
Избежав расспросов дедушки и бабушки, весь день Артём отсыпался, вечером пил крепкий, любимый, с бергамотом чай «Ахмад», приходил в себя, привыкал к новизне ощущений, что подарила ему знакомая с раннего детства Ксения. Он чувствовал то особое, что охватывает человека надеждой, охватывает легко, приятно, надеждой на начало чего-то нового в своей жизни. И опять ему, как и утром, захотелось тотчас идти к Первушиным и объясниться сначала с Тамарой Андреевной и с Владимиром Сергеевичем, потому как ему казалось, в первую очередь они должны понять, что у него всё по - настоящему, всё, как всегда в его жизни, серьёзно и взвешенно. И он не то что не обидит никогда Ксению, он будет всю жизнь носить на руках этого верного, любимого человека.
Хотел позвонить, потом написать эсэмэску, но что-то его остановило, и он опять уснул: счастливый и умиротворённый.
Следующий день весь провёл в гараже, возился с двигателем комбайна, а под вечер глянул в телефон. Там было сообщение от Ксении: «если сможешь, приходи в школу».
Бросил тотчас двигатель, дедушка посмотрел укоризненно, умылся, побрился и через полчаса был уже у школы.
Ксения ждала его у крыльца, распахнуто и трепеща всем телом (он чувствовал это, он каждой своей клеточкой чувствовал сейчас её), целуя, заглянул в глаза Ксении и испугался опять, как ночью: полные слёз и отчаяния, вины и боли, любви, нежности, но прежде всего полные слёз и отчаяния были глаза Ксении.
Он повёл её, ничего не говоря, ни о чём не спрашивая, повёл бережно и осторожно, как маленькую, по единственному тротуару главной палашинской улицы.
- Подожди! Артём… Остановись! Я хочу сказать тебе, что… спасибо тебе… любимый… спасибо за ночь, за то, что ты есть и знай, что я любила и буду любить всегда только тебя… Только тебя! Слышишь! – Ксения говорила резко, отрывисто, так говорят люди долго и мучительно настраивающиеся сказать и вот решившиеся, - Но, Артём, любимый мой человек, мой мужчина, я… мы не можем быть вместе и больше никогда, обещаю тебе, никогда не повторится такая ночь.
Выговорив это, Ксения замолчала, молчал и ошарашенный Артём, а потом, словно набрав побольше воздуха, нырнула Ксения в омут:
- Артём, я беременна. И как ты понимаешь, - тут она хотела усмехнуться, но получилась какая-то гримаса ужаса, исказившая её лицо, - от другого человека.
Гримаса сошла. Ксения смотрела с грустно-печальной улыбкой, еле проклюнувшейся в уголках её стиснутых губ, потом тусклая извинительная улыбка явилась на мгновение и ушла. Все силы были отданы тому, чтобы не расплакаться.
Ксения вдруг поняла, почему она хотела сказать, выдавить из себя это, разлучающее навеки (в этом она не сомневалась) с Артёмом на улице, на воздухе, а не где-нибудь в помещении. Потому, что о большом и главном надо всегда говорить на просторе. Под звёздным небом, как сейчас. Или в светлом, распахнутом весеннем лесу. А весной, если всё будет хорошо, у неё появится тот, кому она и посвятит всю свою жизнь, отдаст ему всю свою любовь и нежность, ласку и заботу.
И вот так подумав, Ксения глубоко вдохнула морозный, острый воздух и сказала последнее, что хотела сказать:
- Прости.
Слова предыдущие падали как спички в ворох сена, но Артём молчал, он словно окаменел, и при этом бережно продолжал держать Ксению за руку, и они пошли дальше и это было неожиданностью для неё. И после этого «прости» он только сильно сжал её пальцы и опять не проронил ни слова.
Дорога вкусно похрустывала: и прошлой, как и позапрошлой, ночью пал лёгкий снежок, сейчас прихваченный вечерним морозцем. Сытный огромный сибирский воздух соединял их с небом. Начиналась великая сибирская зима.
Они сделали круг по селу: дошли до Дома культуры, свернули влево, вышли к кленовой рощице на окраине Палаша. От рощицы пошли опять в центр села, прошли мимо «ресторации», нарочито, не смотря на неё, повернули направо и дошли до дома Ксениных родителей.
И весь этот окружный путь молчали, держались за руки и молчали, и Ксении совсем не хотелось, даже не подумалось об этом, чтобы мелодраматично, а значит, глупо и пошло просить Артёма что-нибудь ответить ей …
…Тихая тоска сдавила грудь Артёма, когда он, проводив Ксению вернулся домой. И целую неделю тоска эта тихая и глухая не позволяла ему говорить, и целую неделю он молчал, пугая этим бабушку Любовь Геннадьевну и деда Вову. А потом воскрес, воскрес привычным способом для русских мужиков: люто набросился на работу, да так люто, что и про гири свои забыл напрочь.
Ксения много и неторопливо гуляла после работы в школе. Однажды в мягкий, солнечный день дошла по расчищенной трактором дороге до палашинского лесочка. Остановилась в изумлении.
Какой простор, какая тишина была вокруг! Будто впервые Ксения видела вот такие нетронутые зимние поля, следы зверей на снегу, следы отчётливые, как в детской книжке. Тихое, полное солнца и радости, небо висело над полями. А лес начинался ольхой, растущей кустами, вперемежку с зарослями крушины и боярышника. Как много в мире простых вещей, думала Ксения, которые не замечаешь, просто не думаешь о них. А остановись перед этой зимней, кружевной ольховой красотой, с гранатовыми серёжками на снежно-блескучем фоне снега. Остановись. И всю душу твою заполнит вот это восторженное: как хорошо!
А вслед за этой чудной зимою (как может надоесть вот эта красота?!) придёт весна, и Ксения будет готовиться к родам. Мама суеверно оттягивает покупки распашонок, пелёнок, только приговаривает радостно: всё, доченька, успеем, всё сделаем, только не волнуйся, всё будет хорошо. Милая, милая, всё понимающая моя мама, как же ты меня поддержала, как бы я была без тебя в этом жестокосердном городе?!
Зима между тем разбежалась и вывела всех к новогодним праздникам-каникулам.
Школьная ёлка была весёлой, простой, деревенской. А в застолье учительском, - директор была убеждена, что такие посиделки, слово «корпоратив» Светлане Ивановне решительно не нравилось, более всего сплачивают коллектив - все женщины так деликатно, так ласково посматривали на Ксению, что от волнения у неё перехватывало в горле. Только опять физрук с завхозом быстро сошли с дистанции: а как вы хотели – целую четверть ни капельки, Светлана Ивановна мягко стелет, да жёстко спать нарушителям трудовой дисциплины, они, два крепеньких старичка, ветераны школьной жизни, в этом убедились ещё на первом её директорском месяце.
Славно сидели и самым потому естественным образом возникла, родилась песня. Лилась песня слаженно – ладная, стройная, без единой фальшивой нотки, вся из чувственной памяти, из отголосков радости и печали.
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой,
Там в краю далёком
Буду тебе женой…
Перед боем курантов Артём отправил Ксении поздравление-эсэмэску: «Здоровья тебе, Ксюша, в новом году. Пусть всё будет по-новому!» Тотчас она ответила: «Спасибо, Артём!!! Пусть будет!»
И холодок решимости поселился в груди, зашёл в сердце Артёма.
Во второй половине января, как обычно, чуток потерялись во времени обманувшиеся ярким солнцем и потянувшим с юга ветерком взбалмошные синички. И такой весёлый гомон, такой кавардак с купанием в снегу устроили, что Артём, видя синичкин концерт, в который уже раз в своей жизни, смеялся счастливо и освобождённо над этой приметой, пусть ещё и дальней, но обязательной весны. Ах, как же он любил эту пору сладостно-мучительного светлого знамения! Разгульничает ещё и властвует зима, ей ничего не стоит отменить все оттепельные моменты. Но утрами, какими-то пронзительно светлыми, Артём отмечал с радостью приближение весны. И сами ноги привели Артёма в такой душевсполомошенный срок к дому Ксении. А спустя несколько дней, он договорился с районным Загсом, Артём привёл Ксению в дом, где ждали их нарядно одетые бабушка и дедушка. Сказал просто:
- Принимайте и не судите нас строго. Мужа и жену.
Смотрели Любовь Геннадьевна и Владимир Панфилович, смотрели на Ксению и Артёма тепло, душевно, зыбко. Бабушка, конечно, сквозь слёзы. Одинаково думали – неужели, неужели так?
Твёрдый поп
Разговор Ксении в трудный для неё час с отцом Георгием, по сути, был не разговором, а её исповедью. Хотя всякий буквоед от православия, тотчас возмутился бы и поведением батюшки (он не стал беседовать в церкви) и Ксении (вольная одежда, накрашенные губы), но в том-то и дело, в том то и была причина прозвищ отца Георгия в Палаше: женщины и старушки называли его «наш странный батюшка», а иные из немногочисленных мужиков, заходивших в церковь (некоторые были даже крещены) и присматривающихся уже третий год к настоятелю Палашинского прихода звали его «твёрдый поп».
Женщин и старушек тянуло к этому человеку его неподдельная искренность, импульсивная порывистость, столь не вяжущаяся со стереотипным образом православного священника. Ни капли казённого елея, ни буквы сухой книжной премудрости, больше похожей на учёное лукавство, не было в его то тихоструйных, то громокипящих рассказах. А рассказчиком отец Георгий был знатным. Проповеди его собирали всё больше и больше народу. Однажды какой-то добровольный счетовод, из мужичков любопытствующих, насчитал в маленькой, тесной палашинской церковке двадцать два человека, о чём, не замедлил сообщить в одном из стихийно возникших застолий в ресторане «Полынь». Так называют палашинские выпивохи уже не одно десятилетие бурьянные заросли полыни за остатками ограды сквера перед Домом культуры.
-Двадцать два, говоришь. Перебор, - засмеялся завсегдатай «Полыни» Бориска Латышев.
Церковь в Палаше была построена в начале девяностых, когда случился бум, случилась мода на православие и всякий бывший партийный или комсомольский сошка-начальничек брал пример с бывших секретарей и членов ЦК и Политбюро, возжаждущих веры и потому соревновавшихся по числу стояний перед телекамерами и держаний свечек в трясущихся от перманентного перепоя руках, судорожно вспоминающих (отсюда проистекала их глубокая задумчивость), как осенять себя крестным знамением: слева на право или наоборот?
К строительству был причастен уроженец здешних мест, сделавший карьеру по строительной части и возглавлявший все восьмидесятые годы одно крупное Верх-Обское строительное управление, ставшее практически его собственностью ещё до чубайсовской приватизации.
Уроженец, точнее его подручные, и привезли в Палаш сруб, как и положено для церкви крестом и за пару недель всё обустроили: залили фундамент, собрали помеченные циферками брёвна, подвели крышу, настелили пол.
Через месяц на крыше возвели куполок-маковку небесного цвета и водрузили на него крест, а в самой церковки возвели алтарь, выгрузили из фургона машины, на которой приехал готовый резной, скромный иконостас. Тут уж этими тонкостями занималась другая, приехавшая аж из Томска бригада, которой верховодил мужик с огромным крестом на груди, тускло отсвечивающим, и потому среди опять же самой зорко-присматривающей за всем процессом мужской части палашинцев разгорелись нешуточные споры: латунь, медь или золото самоварное пошло на изготовление такого массивного свидетельства веры.
А потом приехал из Бинска моложавый человек в рясе и чёрной шляпе, с пушистой, на ветру развевающейся бородою (когда ветра не было, выяснялось, что борода какая-то скособоченная и это палашинцам не понравилось в новоявленном попе), назвался перед собравшимися отцом Константином и призвал на сходе, который организовал глава палашинского сельсовета, совсем недавно переименованного в сельскую администрацию, дружными рядами, целыми семьями, родственными кланами, и просто в индивидуальном порядке идти в храм Божий.
-Зачем? Ответь, - пьяно вопросил кто-то из мужичков.
-Креститься, причащаться, исповедоваться, ну и конечно, по возможности заниматься благотворительностью в форме пожертвований для развития и крепления нашего с вами храма, дорогие прихожане, - краснобайствовал приехавший, - Понимаю, конечно, какие трудные времена, но дело, богоугодное, всё там зачтётся.
Бойко и складно выходило у оратора в рясе, навыки речистости были, что называется, слышны и узнаваемы, особенно теми, кто не смог в своей жизни избежать гипнотических сеансов заезжих лекторов по линии общества «Знание».
Выяснилось позже, что до принятия сана отец Константин работал заведующим отделом Бинского краеведческого музея.
Через примерно месяц (всё это время за новым в Палаше бревенчатым домом ответственно присматривал и сторожил от несознательных граждан мордастый парень в тельнике и с наколкой ВДВ на плече) состоялось открытие церкви. Точнее, освящение бревенчатого дома или, как говорил приехавший с о. Константином важный священник из Старокаменска, обряд обновления. Собралось, уже без вмешательства призывного главы палашинской администрации, опять народу достаточно. Смотрели палашинцы на обряд, пытались вникать, задавались вопросами и тут же вступали в открытое и громкое обсуждение-нахождение ответов:
- А чой-то кровь чо ли на стол льют?! Баранью или человечью?!
- Сам ты баран! Краска. Обыкновенная. Разбавленная. Масляная.
- А вроде как винцом припахивает, мужики? А?
Лишь немногие понимали из чего обряд состоит и потому строго шикали на безалаберных соглядатаев, а после объясняли, что, то был обряд омовения и помазания престола (а не стола) святым Миром. И что действительно, Колька, нюх тебя не подвёл: помазание совершали розовым вином, разбавленным водою.
Отец Константин, ставший настоятелем прихода, крестивший с десяток палашинцев и раза в два больше отпевший умерших, надолго в селе не задержался: через пару-тройку лет его, втайне хлопотавшего об этом перед епископом, перевели в Старокаменск на какую-то непыльную должность в епархии. И память о нём быстро истаяла. «Экскурсовод» - такое прозвище он получил, когда вскрылись факты его светской биографии – был столь же ленив, как и говорлив. С людьми говорил много и говорил так плотно и вязко, что монологи его никогда в диалоги не превращались. И это тоже палашинцам в попе не нравилось.
Вслед за отцом Константином на Палашинский приход с десятком активистов и ещё одним десятком «сочувствующе-заглядывающим» (палашинцы из числа крещённых и посещающих церковь только по Великим праздникам) прибыл направленный из Старокаменска выпускник первого выпуска Старокаменского духовного училища – совсем ещё юноша с нежно растущей, обрамляющей скупо скулы и подбородок растительностью на лице. Юноша был стеснительным (отсюда и румянец постоянный), воспитанным и начитанным. Пытался юноша, о. Алексий, утвердить главное, по его разумению отличника в учёбе теоретической, в приходской жизни, а именно: выстраивание жизни прихожан вокруг Литургии, через участие верующих в Евхаристии.
О. Алексий изрекал на своих проповедях тихо, но с убедительностью:
- Как вам объяснить, что необходимо причащаться? Где найти самые точные и верные слова о необходимости этого? Ведь вы, если и приходите в храм, то больше затем, чтобы поставить свечи, написать записки, а исповедуетесь и причащаетесь только по большим праздникам, да и то далеко не все. Негоже так, други мои…
Тут от волнения у о. Алексия перехватывало горло, он молчал минуту-другую и под потрескивание свечей молчали слушающие его, и было видно юноше, что до некоторых дошли его увещевания и стыдятся они сейчас своей неправедной жизни. Стыдятся этого робкого батюшку, совсем ещё по виду мальчика.
Несколько раз к нему приезжала также совсем юная жена, но уже с маленькими двумя детьми, шли разговоры, что попадья, так и никак иначе звали её деревенские злословы, всегда недовольна, сжимает губки куриною гузкой и что-то такое мужу выговаривает. После таких встреч-свиданий о. Алексий несколько дней пребывает сам не свой, службу ведёт плохо, требы отправляет без сердечности, весь вялый, потный, словом, нездоровый вид имеет пастырь.
Наконец случилось то, о чём активисты-прихожане догадывались уже давно. О. Алексий отбыл на новое место службы в город Бинск, откуда родом была его настойчивая супруга.
И явилось после явившегося следующее. Церковь осталась без священника, приход, следовательно, без настоятеля. Вновь прислали из Старокаменска или из Бинска крупногабаритного парня, правда, без тельника и наколки на плече, но, судя по всему, виду его и поведению, из породы тех, кого лучше обходить сторонкою.
Так продолжалось несколько лет. Пока не появился ещё один настоятель: средних лет мужчина, по суетливым движениям и опухшему лицу с лиловатым носом, сильно пьющий. Своё нахождение в Палаше однажды, будучи слишком весёлым, священнослужитель назвал временною ссылкою. Видимо, кто-то из паствы пожаловался на такое пренебрежение святым делом, и вскоре этот Портвейн Кагорович – сей колоритный псевдоним, говорили, к нему приклеил Борька Латышев и было это похоже на правду - отбыл восвояси.
И вот три года назад подъехал ранним осенним утром к палашинской бревенчатой церковке большой автомобиль чёрного цвета, из серии «видавший виды», а марки редкой, тем более, в этих мирных местах: джип Гранд Чероки. Автомобиль был удивителен уже тем, что среди просвещённо-визуализированной публики почитателей фильмов (разумеется, культовых) «Брат» и «Бригада», Чероки считался машиной «братков», которые, конечно же были, хоть и «братки», но отнюдь не дураки и выбирали «чирок», чтобы без проблем разъезжать, в том числе и с целью убирать врагов-супостатов со своего пути по убитым дорогам девяностых годов.
Из этого удивительного автомобиля американского производства вышел огромный человек в кожаной куртке, из-под которой видна была ряса, в ботинках размера этак сорок восьмого и непокрытой головой с вольно-размашистой гривой, тронутой уже обильно сединою, волос. Незамедлительно к автомобилю подошла группа скучающих палашинских бездельников во главе с Козьей ножкой, Бориской Латышевым.
Дело в том, что церковь была построена в месте бойком: тут рядом и сельская администрация, и Дом культуры с библиотекою и кинозалом, и три магазина, один из которых с «ресторацией», и автобусная остановка тут же, куда подруливают рейсовые, совсем уже редко, по сравнению с советскими временами, ходящие автобусы из Старокаменска, Бинска и райцентра Овсянниково.
И в этом бойком месте, в этом Палашинском Бродвее и Китай-городе вместе взятыми, и любят околачиваться те, про которых Владимир Панфилович Сметанин без зубовного скрежета и говорить не может, и постоянно, и громогласно, чтобы эти лоботрясы тоже слышали, да и в первую очередь им это адресуется, требует, чтобы им вместо пособий по безработице выписали билеты на стройки государственно-капиталистического хозяйства.
Обступившие, потенциальные строители госкапитализма после детального осмотра автомобиля стали следить за действиями гривастого могутного человека в рясе, ростом никак не меньше двух метров, с косой саженью в плечах. А тот деловито обошёл церковку, погладил брёвнышки, потрогал и проверил на прочность оконные рамы, затем достал откуда-то из-под рясы связку ключей, одним из которых и отомкнул дверь в церковку. Пригнувшись, нырнул в дверной проём, а вскоре к церковке подошёл и сторож ночной свирепого вида, вызванный, по всей видимости по сотовому телефону гривастым с места отдыха, которое находилось для него у разведённой женщины – секретаря палашинской администрации.
Нырнуть в церковное лоно лоботрясы не рискнули и потому терпеливо стали ждать развития событий на улице. К тому же, Бориска Латышев свернул, как всегда виртуозно, с внезапно прекратившимся тремором в руках изящную цигарку – коленвалистую Козью ножку - и запыхтел табачком с донником. Его примеру последовали остальные, окончательно раздербанившие пачку «Луча» у одного из лоботрясов.
В самый разгар табакокурения из дверного проёма стремительно показался атлет в рясе и рявкнул так, что дремавшая у крыльца магазина бездомная собачка подскочила и спросонья решив подстраховаться, юркнула под крыльцо, а в окнах магазинных, равно как и в окнах администрации, тотчас явились любопытствующие женские лица.
- У Храма не курить! – вот что громко молвил, а для испуганных организмов, рявкнул на всю Ивановскую тот, который видя, что его повелительное предложение встретило дружное одобрение любопытствующих мужичков, вскоре приступил к знакомству, назвавшись отцом Георгием, новым настоятелем Палашинского прихода.
При знакомстве новый палашинский священнослужитель, скорей всего нарушил какие-то церковные правила. Так подумалось Бориске Латышеву, поскольку этот палашинский шенапан помнил, держал где-то в уголках остаточной своей, не пропитой ещё каким-то чудом памяти, что при встрече с отцами церкви надобно им руки целовать, а не протягивать свои грязно-трясущиеся для рукопожатия или же, продолжал лихорадочно вспоминать Латышев, надо сложить свои руки каким-то хитрым способом и попросить батюшку… о чём вот только попросить… об этом додумать и довспоминать ему не удалось, потому как вся гоп-компания палашинских бездельников дружно изумилась.
Изумилась вот чему. Новый батюшка, знакомясь, каждому протягивал свою правую руку и тут-то и стало всем видно, что у отца Георгия ладонь размером с совковую лопату, никак не меньше.
Бывший кузнец палашинской МТМ (машино-тракторной мастерской) Слава Городков, по прозвищу Кувалда (Палаш, как и всякая русская деревня была изобретательна на клички для своих жителей, и редко кто мог из аборигенов такого наречения для себя избежать), сунул свою лапищу и по привычке, непроизвольно хотел силушку свою явить, чтобы, значит, сорукопожатник скривился лицом от боли, а ещё желательно, чтобы при том и ойкнул. Кувалда пил каждый день лет уже десять, с тех пор, как от Палашинской МТМ оставили на зарплате одного заведующего по кличке Дракон – огнедышащий и без мозгов мужичок, родственник тогдашнего председателя СПК (сельскохозяйственного производственного кооператива) – пил, понятное дело, оправдывая это занятие обидою и горечью безработного, но при этом оставался при том же своём ражем телосложении, и никто его не мог на руках (сельский армреслинг) перетянуть. А тут как-то стремительно, на «раз», Слава испытал доселе незнакомое ему: лапища его превратилась в ладошку, и вся как-то разом, как-то покорно и уютно схоронилась в батюшкиной длани. И так покорно и уютно, что Кувалда единственное, что смог сделать: вместо «ой» сдавленно крякнуть от бессилия своего публичного.
С другими представителями сельских люмпен-пролетариев, а были помимо Кувалды и Козьей ножки представлены: Царь, - он же Лёня по фамилии Романов, Копчённый – Виталик Гузеев, обладатель ещё с пелёнок смуглой кожи, Водолаз – Васёк Исаков, в третьем классе умудрившийся провалиться под лёд ноябрьской Палашки во время хоккейной баталии и Карл Маркс – Сеня Чертовских, бывший учётчик колхоза, прочитавший во время заочной учёбы в сельскохозяйственном техникуме двести четыре страницы первого тома «Капитала», издания 1952 года и так додонимавший разговорами о прибавочной стоимости всех палашинцев, что стали Сеню бояться и обходить стороною – стало быть с ними отец Георгий ручкался уже осторожно, но так, чтобы у каждого отпали сомнения в том, что и такие, литые силой, а не только пузато-рыхлые, или, наоборот, ледащие, бывают священнослужители.
Бориска Латышев по привычке своей попытался поехидничать, что-нибудь этакое злое и обидное придумать и попытаться батюшку этим уязвить, но опять на него, Козью ножку, как будто обет молчания кто-то наложил.
Хотя, что значит, «кто-то»? Просто сильно уж смутил его взгляд отца Георгия: посмотрел, когда руку пожимал и, кажется, всё донышко Борискиной души рассмотрел и застрожел совсем взглядом и прощаясь с гоп-компанией, ещё раз Бориску оглядел и опять ожёг его своими проницательными, с какой-то затаённой болью, глазами.
И так повелось с тех пор и той встречи: что бы ни делал, точнее, как бы ни бездельничал Латышев, как бы ни доводил себя до скотского состояния «палёнкой» или «боярой» (настойка боярышника на спирту во флакончиках - «фунфыриках», ставшая чрезвычайно популярной из-за своей аптечной дешевизны и убойной силы), а всё не мог избавиться от ощущения, что прорентгенил его этот настоятель так, что знает он о нем, Борисе Ильиче Латышеве всё и даже больше. И знает, сразу распознал-расшифровал главную, лелеемую уже не один год Бориской тайну.
Отец Георгий стал служить в Палашинском храме, совмещая службу с настоятельством прихода Марушинской церкви, возведённой совсем недавно и куда и был направлен ставить толково церковное дело.
Так прошло полгода и даже больше. Постепенно отец Георгий стал тем человеком на селе, без которого жизнь села что-то утрачивает, стал своим.
О своей жизни он не распространялся, вопросов личного свойства ему сельчане не задавали, сельский житель, если возвёл в авторитет своего человека, то уже и начинает нерушимо и неуклонно соблюдать субординацию, то есть то, что сам-то и не выговорит, пожалуй, с первого раза, но в силу крестьянского культивируемого с детства такта знает, что есть подчинение совсем не похожее на покорность, чувствует и хранит всегда это в своей душе, которую вовсе не считает рабской, не избавившейся от генетического желания быть и оставаться в крепостной зависимости и отстранённо: спокойно и молча - относится ко всем этим непоседливым и говорливым исследователям русской крестьянской души.
Как бы то ни было, но палашинская учительница истории – женщина в высшей степени любознательная – смогла через старокаменский Совет ветеранов локальных войн и конфликтов узнать, что Юрий Петрович Фоменко, он же отец Георгий, выпускник Энского высшего военно-политического общевойского училища «имени шестидесятилетия Великого Октября», специальность «применение подразделений войсковой разведки», был три года в Афганистане, за что награждён двумя орденами Красной Звезды. Сообщили из ветеранского Совета, что служил старший лейтенант, а потом капитан Фоменко замполитом в десантно-штурмовой роте. Да, мы знаем, добавили ветераны из Совета, что капитан Фоменко уволился из армии в начале девяностых, было шумное дело, когда несколько офицеров заявили о том, что они уже присягали защищать Родину, а присягают, как должно быть хорошо известно отцам-командирам с генеральскими погонами, только раз.
Словом, этих строптивцев, сплошь повоевавших в «горячих точках», у капитана Фоменко был ещё полугодовой карабахский опыт, по-тихому из армии экс-советской уволили.
Учительница истории не замедлила поделиться этой информацией, которая стремительно распространилась по Палашу и ещё больше добавила отцу Георгию «шарма», то есть харизмы по-современному, растолковывал, пользовался случаем опять о себе напомнить известный знаток французского языка Бориска Латышев.
Всё это распространявшееся, менявшее мнение о нём, конечно, хорошо было известно отцу Георгию. Он действительно, сразу после окончания школы в крупном притаёжном поселке с первого раза поступил в Энское военно-политическое училище, выдержав конкурс в двенадцать человек на место, сдав все экзамены на «отлично». А так как уже к семнадцати годам был Юра под два метра ростом, внушительных размеров тела, которым пользовался с ловкостью и гибкостью гимнаста, то стали выяснять в училище, может он какой мастер спорта? Нет, оказалось, что курсант Фоменко поигрывал в баскетбол-волейбол на школьном уровне, баловался в домашних условиях гирями да испытывал на прочность турник, сооружённый между двумя соснами, также неподалёку от дома. Природа постаралась – лучший тренер.
Как и всякого реально воевавшего человека, отца Георгия трудно, практически невозможно было убедить рассказать об Афгане и Карабахе.
Он не то, чтобы сердился, просто решительно закрывал намечавшуюся тему, а потом начинал рассказывать что-нибудь увлекательное и поучительное из Библии, которую не забывал каждый раз называть самой мудрой книгой в мире. Рассказчиком же, повторим, был отец Георгий знатным. Семья его жила в Бинске. Старший сын поступил в Екатеринбургскую духовную семинарию, сам же батюшка заочно в конце девяностых обучался два года в Старокаменском духовном училище.
Между увольнением из армии и приходом в церковь оставались пять лет неизученной биографии Юрия Петровича Фоменко – а что это была за пятилетка? – можно было только догадываться, потому как найти биографические артефакты не под силу было даже палашинской учительнице истории. Не любил вспоминать про эти годы и сам Юрий Петрович. Между дел, хлопот и забот новой жизни, первую зиму палашинский приход православного люда прожил достойно. Сформировавшийся костяк прихожан, насчитывающий десять-двенадцать человек, исправно посещал службы, внимал проповедям батюшки, продолжал дивиться его неожиданным оборотам речи и зигзагам мысли. Да и то, что он в первую зиму создал из школьников хоккейную команду, которую стал самолично тренировать на постоянно расчищаемой площадке на речке Палашке (на коньках держался отец Георгий более чем уверенно, учил ребят катить спиной в оборону, то бишь лицом к нападающим, учил обводке, финтам разным, объяснял самую первоначальную тактику этой настоящей мужской игры, а, когда просила ребятня после тренировок, сам батюшка шайбу метал с такой силой, какой никогда не видали в здешних местах, а если просили ученики и высоту набавить, то улетала шайба в заоблачные дали и долго потом её разыскивали в снегу просившие), удивляло прихожан, но удивляло, не обострённо-занимательно, а как-то тепло и радостно.
И не раз звучало в их разговорах-обсуждениях, когда возвращались они, к примеру, со службы: надо же, какой человек! Есть, оказывается, такие батюшки! Как он притчу о блудном сыне-то рассказал! Надо же…
Служил отец Георгий просто и быстро. Так его научила деревенская жизнь. Понравился он палашинским прихожанам и тем, что так же просто и хорошо хоронил на кладбище за селом. С приходом весны, той, которая сжигает снега, прихожане вышли на субботник и навели порядок вокруг церкви (удивило количество «фунфыриков» от настойки боярышника с тыловой стороны церкви, словно кто-то специально облюбовал это место), и сам батюшка показывал пример, и все видели, что и лопата, и лом не понаслышке знакомые ему предметы.
Во второй раз трудового порыва, случившийся за неделю до Троицы, некоторые из прихожан помогали бригаде, приехавшей из Бинска ладить ограду, да какую! Решетчатая, кованая, строгого стиля, с кирпичными столбиками, с калиткой, на которой поверху был выкован православный крест. Работала бригада, да ещё при помощи прихожан скоро и споро: начали рано утром в субботу, а к обеду понедельника завершили.
И всё это время вертелось вокруг дела столько любопытствующих, что попробуй их, но никак не разместишь и в трёх, подобных палашинской, церковках. И не просто вертелись, а норовили, особенно во второй день строительства ехидничать, насмешничать, иной раз и совсем на грани богохульства. А что? Нам, атеистам, на всё… и на всё мы клали…
Отец Георгий помогал в первый день, когда готовили свайные фундаменты и во второй до обеда. Тут тоже было чему подивиться. А особо впечатлительные старушки из прихожан буквально немели, когда видели, что странный их батюшка и с кирпичной кладкой знаком, а знатоки этого дела видели и дивились: кладкой не простой - попробуй столб квадратный, с перевязкой, разумеется, без прутков выложи!
После обеда отец Георгий уехал по делам, тут уж и полезла из наблюдателей словесная бесовщина. Пришлось бригадиру мастерком кое-кого шугануть.
Бориска Латышев участия в этом бесновании не принимал, так как выходил осторожно, каждую бессонную ночь прощаясь с жизнью из традиционного месячного запоя, случавшегося у него весною. Трясло его уже вторую неделю, в глазах всё продолжало расплываться, не слушалась левая рука и потому он тихо сидел в скверике и вздрагивал при каждом шорохе.
Однажды дополз до палашинского лесочка и там, под пение лесных птах, казнился, не мог, как ни старался, как ни извивался, ни выкручивался, простить себя, оправдать хоть мало-мальски за то безобразие, что учинил он в начале запоя, на Страстной неделе Великого Поста в церкви на глазах прихожан, а самое главное, на глазах этого попа - твёрдого, решительного, что-то знающего и что-то понимающего, чего не знает он и не понимает, но очень хочет знать и понимать. Вернее, отца Георгия, которого он, Бориска, Козья ножка, никчемное, злое существо, уже искренне уважал, потому как боялся. И впервые его с детских ранних лет стала терзать, изводить совесть. Он давно-то про неё забыл за ненадобностью, похоронил, как ему казалось, в братскую могилу – рядышком с разными там стыдами, ответственностями, долгами перед родиной и обществом.
И вот, нагрянула окаянная. Казнился, мучился. Днями. И ночами - тут уж и совсем страшно. Тоска, паника, нечем дышать. И всё чаще и чаще приходили к нему мысли покончить с этой своей ненужной никому и себе самому жизнью. Что жизнь? Так, пустое, тягучее, невыносимое. И он никому не нужен. И никто и не заметит, что он исчезнет. Ну, был какой-то злой, драчливый пьяница, был да сплыл. А для Ольги и вовсе освобождение и успокоение. Поплачет, может, для порядка, повздыхает, повспоминает и продолжит жить дальше…
… А случилось на Страстной то, что Бориска, накачанный какой-то отравой (кажется, Царь принёс политуру с местной лесопилки), ворвался в церковку, шла служба, отец Георгий рассказывал о предательстве Христа Иудой, а он-то пакостник, гниль, пёс смердящий, постояв немного, покачиваясь и бормоча глухо матерные ругательства, вдруг в два прыжка достиг этого возвышающегося полукружья в центре церковки, где стоял и проповедовал этот сейчас ему особо ненавистным показавшийся человек и стал зло выкрикивать… а что он кричал, какими словами поносил всех…нет… слишком тяжёл этот груз даже для воспоминаний.
Тяжелее длани батюшкиной, которой он сжал Борискино плечо и таким способом вывел его из храма. Но не ударил. Только выжег взором своим все его внутренности, которые заменили его душу. И отрезвил.
Хватило его тогда на пару часов забытья, спеленавшего его в кочегарке, куда он добрёл, но затем опять похмелье и ещё несколько недель ничегонепомнинья.
После традиционного весеннего запоя опять начались у Латышева вялые, пустые дни-недели-месяцы с перепродающими шабашками, редкой удачей на «металлохоте» и степенным пропиванием заработанного непосильным трудом.
Степенно и задумчиво проводит он и вечера свои. Жена Ольга к нему в комнатку не заглядывает, они давно живут, как чужие. Дочка Нина, родившаяся за три года до Павлуши, живёт в райцентре Овсянниково, муж, тоже пьющий попался, мучается, но у того хоть периоды трезвости бывают, а руки золотые, трезвым заработает хорошие деньги (чаще всего в город ездит в Бинск или Старокаменск) и Ниночке отдаст. Нет, они хорошо живут, внук Сёма всегда ухожен, накормлен, учится, опять же хорошо. В редкие встречи и с ним, с дедом, общается, о своей интересной жизни рассказывает, и, что так нравится, ему, дедушке, как-то и не замечает его луноликого облика, его постоянной алкогольной отёчности, его вечного перегара. Впрочем, общаясь с внуком он старается и дышать через раз, и только слушает, и кивает, а что там, внутри у него творится и не передать никак. В такие моменты он даже клятвы произносит про себя, что всё! Тварью будет последней, если не завяжет…Но уедет внук и такая тоска-кручина опять его спеленает, что только одно средство остаётся: идти к таким же луноликим Царям, Кувалдам и прочим. Дочка же старшая Катя, взявшая фамилию отца, как сейчас говорят, биологического, и вовсе живёт далеко-предалёко. В Карелии. Сама поехала счастье искать после техникума строительного, да и нашла. Семья, двое ребятишек, часто с женою созванивается, а с ним, который её тетёшкал маленькую и не общается, не признаёт вовсе, с тех пор как он пить стал безмерно. И фамилию поменяла – в укор ему. Хотя Гусь - враг, а потом друг школьный Уткин- исчез из их дочери с матерью жизни, когда Катеринке и года не было. Уехал Гусь в Энск там и пропал, и никто не знает, что с ним случилось, жив ли нет. Родители его умерли, никто больше о нём и не вспоминает. Был человек – хороший ли плохой – человек был и как будто и не было. Вот он, всеми презираемый пропойца Латышев Борис Ильич вспоминает, помнит о нём, а больше, наверное, и никто.
И долго сидит Бориска у окна, надутый, как сыч, подперев кулаком пего-рыжую голову, глядя как угасает очередной день его жизни за плохо пропускавшими свет, неизвестно, когда мытыми стёклами в почерневшей от гнили раме, уже ни о чем не размышляя, а просто так проводя время, чтобы скорее оно прошло. Но и обида на мир, который не понял, не оценил все его таланты, все его мечты, стремления, обида как всегда на месте, и как всегда, с неё, обиды начинался каждый новый день. Да и вообще, в России, ведь известно давным-давно, не сердятся (сердиться ещё цари отучили), а обижаются. На всех. И на государство в целом. А обидевшись как следует – самозабвенно пьют, ноют и пускают пьяные сопли. Иные, их совсем уж и не осталось, пьют идейно, горюют о судьбе страны, горюют самозабвенно: рвут рубаху на груди и бросаются в пьяном угаре, с ошалелыми зенками родину – мать их, спасать. Как правило, спасение заканчивается очередным, уже не вмещающимся в широкую русскую душу, стаканом.
Но появилось в постоянной обиде на мир, его, Бориса Ильича не понявшего, и кое-что новое.
Он решился. Решившись, стал дожидаться удобного случая. А подтолкнул к решению один случай.
Сметанин старший, этот вечный передовик и активист, этот Без Пяти Минут Герой, был замечен Борискою, выходящим из церкви с попом.
Панфилыч приехал на одной из своих машин и стал выгружать из неё какие-то свёртки и кули.
«Ага! Решил делегат партейных съездов и здесь, значит, связи навести. Задружить, значит, с попом, билет в рай выкупить. Вчера с партбилетом наперевес, сегодня – с подсвечником», - зло прошипел себе под нос Латышев.
Когда ненависть его переполняла, он замечал за собой такое, Латышев начинал не шептать, а шипеть.
Отец Георгий, действительно, познакомился ещё зимою с Панфилычем, потом встречались непременно, находили по часику, каждую неделю. И при первом их разговоре удивился отец Георгий, как же бодр внешне и внутренне подтянут этот человек уже разменявший восьмой десяток. И хотя, Панфилыч, по-обыкновению своему ершился, да порою куражился, но поуспокоился, когда разглядел, а самое главное, душою почувствовал этого попа.
- Внутри кремень у этого человека. И понимаешь, внук, вижу! Чувствую! Верит он. Твёрдо верит! А? Понимаешь? Я жизнь прожил и первый раз такого человека встретил! – эмоционально делился впечатлениями с Артёмом от общения с отцом Георгием Панфилыч. – А ещё сказал мне, когда я ему хвастанул, что Библию начал почитывать, а говорит, её читать не надо головой. Ничего не возьмёте путного, говорит, Владимир Панфилович. С этой книгой беседовать надо сердечно. Во сказанул! Буду осмысливать. Он, кстати, Артемий, тоже гирьками балуется. От силё-ён!
Помолчал Панфилыч, долго помолчал, а вечером, за ужином покачал головою и сказал:
- Ишь, ты, каков…поп…
Пономарь Ильич
Как и всякое село, Палаш имело в наличии всегда, в любые времена и эпохи классовых и бесклассовых обществ своих героев и антигероев, своих обывателей и революционеров, либералов и консерваторов, философов и циников, своих, тут уж, опять обратимся к нашему Панфилычу, сказавшему: «Народ в России делится на людей и паразитов. И нигде, видно, такого дележа не было, нет и не будет».
Эту фразу, наряду с ещё одной, масштабно звучащей: «Живёшь в России, значит – работай!», - Панфилыч произносит часто.
Слышал её и не раз и Бориска Латышев. В том числе, когда дважды работал у Панфилыча в артели. «Ага! Работал! Батрачил на кулака-мироеда. На Без Пяти Минут Героя труда. Социалистического! Орденоносца совецка власти!», - так называл, да так называл, чтобы были слушатели числом поболее, эти периоды своей трудовой биографии сам Латышев. И, как мы помним, дважды был изгнан из дружных «весёлобатрацких» рядов. Сначала за воровство, а потом за пьянку. Слышал и ехидничал:
- Ты, наш кормчий, дальше досказывай. Развивай свою мысль. Мол, всех, кто не работает, то есть, нас паразитов, всех на Севера. Всем по кайлу. И да здравствует новый Гулаг!
- Какая у тебя, однако, каша в голове, - строго и как-то обречённо отвечал Панфилыч.
Ещё, как всем известно, в деревне все и всё на виду. «От людей на деревне не спрячешься», - лирично утверждала песня из хорошего, доброго фильма, вышедшего на экраны великой страны за пару лет до появления на свет Боречки Латышева. Потому изменения в поведении Бориса Ильича Латышева, этого палашинского злого, вечно задиристого пьяницы, этой Козьей ножки, было замечено сразу и вызвало весьма активные пересуды.
Сначала заметили, что Козья ножка эти самые «козьи ножки» больше не мастерит, не курит и просто вонючие сигаретки, наподобие «Луча» или «Примы». Дальше больше: вдруг заметили, что сторонится Бориска своей компании, где он верховодил. На вопросы по этому обстоятельству и Царь, и Кувалда, и Копчённый, и Водолаз, и Карл Маркс вместо устного ответа дружно крутили пальцем у виска, а потом всё же молвили, что искренне сожалеют по поводу сошедшего с дистанции их товарища, но и верят, надеются, что это временное помешательство и, что Козья ножка вернётся к единственно правильному в наше поганое времечко образу жизни.
Наконец, Латышев оказался пусть и не на первых, но и не на последних ролях в удивительном спектакле (всё, что происходило вокруг церковки многим палашинцам из тех, которые помнили первую прививочную попытку сделать из советских атеистов постсоветских прихожан, казалось какой-то театральной постановкой) под названием «Строительство трапезной».
Началась стройка ко второму году службы отца Георгия, в начале лета, когда опять та же бригада, что возводила церковь, привезла с собою брёвна для сруба и как-то аккуратно и быстро, совсем не по-нашему, построила небольшое, скромное зданьице, где, как было сказано батюшкой прихожанам, будут кормить всех обездоленных, в первую очередь одиноких стариков и ребятишек непутёвых родителей, а также устраивать поминальные обеды.
На стройке Борис Латышев был, что называется, на подхвате, но все поручения для разнорабочего выполнял с нескрываемым удовольствием. Да что там! Впервые за столько лет, как вернулся он со своим семейством и скудным скарбом из южных краёв, увидели палашинцы улыбку Козьей ножки. И улыбка была новая (тут уж самые старожилы, помнящие школьника-хулигана Борьку с наглой, как бы дразнящей, вызывающей на ссору, драку ухмылочкой, более всего дивились), улыбка была застенчивой, стеснительной даже! Словно просит прощения человек за что-то у всех и разрешения улыбнуться им, людям, всему свету Божьему.
И совсем другие глаза у него стали. Были злые, лютые, как у волка бешеного, а стали такие, что на образах пишут.
А после стройки и появления на новом зданьице вывески «Трапезная», стал Латышев что-то вроде прислужника, того же разнорабочего при церкви. Он и сторож, он и дворник, он и истопник, он и посуду поможет помыть двум пожилым женщинам-прихожанкам, что на кухне завтраки и обеды готовили для тех, кто стал в трапезную наведываться: сначала с недоверием, боязнью даже, ожидая и выискивая по привычке простых русских людей, где же всё же здесь подвох-то кроется и когда, наконец, обнаружится, то что-то нам от всего этого будет… Что-что? Да понятно дело, ничего хорошего. Но подвох не обнаруживался, кормили просто и сытно, не слишком любезничая в обслуживании, словно и здесь пытались быть похожими на батюшку: строгого, без нужды не говорящего, лестью и лаской никого не прельщающего.
Постепенно стали привыкать в Палаше и к трапезной. Все, конечно, знали, что помогают с продуктами несколько «справных» палашинских мужиков: кто продолжал их называть фермерами, а кто-то предпринимателями или частниками, и, конечно, были и те, кто, как Латышев, когда-то злобно обзывал их кулаками-мироедами.
Обращали внимание, что Бориска Козья ножка самым ранним утром уже во дворе церковки что-нибудь делающий, при приезде отца Георгия, встречает его, нет, не кланяясь, но склоняя голову и руку держит у сердца. И стоит так не пару секунд, а дольше, так дольше, что кажется так и будет стоять вечно. А отец Георгий положит ему ладонь свою огромную на плечо и тоже постоит с ним рядом некоторое время.
Ох, и измучились местные палашинские детективы, пытаясь разгадать сию загадку, сию метаморфозу, случившуюся с беспутным, никчемным пропойцею и лентяем по прозвищу Козья ножка. И так, и этак гадали, какие только версии не выдвигали, как не злословили! Однажды совсем бесстыдное про отношения Козьей ножки и отца Георгия довелось услышать Панфилычу у одного из палашинских магазинов. Не выдержал землепашец, выругался сплетникам в лицо:
- Да как у вас язык не отсохнет! Ну, что вам легче становиться, когда гадостей на людей столько плеснёте? Да всё за глаза… Эх, нет на вас Сталина!
Разумеется, Панфилыч и не мог догадываться, почему, вдруг, так изменился Латышев. А если бы узнал, то, наверняка, не поверил бы. Знал, что творилось, что созидалось в душе Бориса Ильича Латышева, какие страсти там кипели, только один отец Георгий.
…Конечно, откровенное, вызывающее, провокационное богохульство этого человека с испитым лицом и ледяными от бешенства и ненависти глазами, тогда в церкви, на Страстной, не могли не встревожить отца Георгия. Он заприметил, запомнил Бориса ещё в первую встречу, когда приехал в Палаш на своём джипе осмотреть церковь и устроил первую проверку местным жителям, судя по одежде, давно на себя махнувшим рукой. Но отец Георгий, капитан Советской Армии, замполит десантно-штурмовой роты, ещё с курсантских пор, с первой практики, уяснил твёрдо для себя одно из правил, которому следовал всю последующую жизнь. Правило это было: никогда не суди и уж тем более не делай никаких выводов о человеке по его внешнему виду. Проверка состояла в том, чтобы увидеть реакцию этих по всем признакам, мучающихся с утра похмельем, людей, на его повелительный приказ не курить рядом с Храмом.
Его не могло не обрадовать то, как опешив на миг, мужички тотчас побросали сигареты. Не мог не заметить он, как стал тушить «бычок» и этот с копной пего-рыжих волос, и кто, видимо, был у этой компании верховодом. Он всё делал нарочито медленно: затянулся напоследок поглубже, потом пошёл от церкви к ближайшему магазину и выбросил окурок в урну. Вернулся и вперился взглядом, попытавшись уколоть зрачками отца Георгия. И когда стал батюшка знакомиться, каждому ручищу свою протягивая, дважды «прокачал» новых знакомых. Сначала сжал, серьёзно так тиснул ладонь крупного мужика, самонадеянно решившего показать свою силушку, а потом, задержав руку вожака этой гоп-компании в своей, сказал тихо, чтобы услышал только он, продолжающий сверлить его снизу-вверх, взглядом:
- Почему-то так много русских мужчин, которые хотят жить честно и справедливо, а под уркаганов косят? Странно, да?
И промелькнуло в глазах у Бориса Ильича Латышева (так он представился) удивление. И за этот взгляд – живой, искренний - и уцепился отец Георгий. А Латышев после этой встречи с огромным этим попом не то, чтобы потерял покой, но некоторое неудобство стал испытывать.
С самого раннего детства любознательный Борька, жадный до узнавания нового, любящий это новое осмыслить, повертеть его так и этак, чтобы лучше понять и решить, как к нему относиться, куда это у себя разместить, а может и выбросить за ненадобностью, так же жадно тянулся и к людям, которые могли бы жажду эту познания утолить. Только вот не везло ему на таких людей-наставников. Откуда их взять в той же школе, где сплошь и рядом, так ему казалось, какие-то озлобленно-усталые, мало что знающие, а самое главное и отталкивающие, ни в чём не сомневающиеся (и не потому, что не положено, а по причине собственной лени и невежества) учителя?
Родители? Был для них он только обузою, это он понял рано, и эта была первая трагедия в его жизни, кроме вечных их пьяных скандалов ничего ему и не запомнилось. Бабушек и дедушек в его детстве на горизонте не наблюдалось.
Кто-то поддержит смышлёного мальца, кто-то поможет ему разобраться в этом совсем не простом мире? Потому-то и вспоминался часто сосед по рабочей общаге, где жил Борька со своими непутёвыми родителями, вдруг, взявшийся его, двенадцатилетнего отрока обучать, нет, не боксу там или самбо, хотя в Старокаменске была одна из лучших в Союзе школ самбо, а нигде и никогда не показываемому, не рекламируемому восточному единоборству под названием «карате».
Сосед этот, невысокий, худощавый с длинными тёмными волосами, стянутыми в узел и аккуратной бородкой, был, как сейчас понимает Латышев, человеком в высшей степени незаурядным. Он, помимо знания карате (шёл слушок, что он руководит подпольной секцией обучения этому искусству владения своим телом), любил японскую поэзию, мог исполнить на гитаре весь битловский репертуар, ну, а почему жил в общаге? – так кто ж в ней, общаге нашей рассейской, не жил? Так вот, этот сосед-тренер говорил, что есть правила, без выполнения которых человек не может называться человеком. «Какие? Слушай, Борис. Первое правило. Прежде, чем что-то сказать, тем более пообещать – надо подумать. Второе правило вытекает из первого: пообещал – расшибись в лепёшку, но сделай. Третье – учись верить людям. Научишься этому – научишься любить людей. Всех людей любить, конечно, невозможно. Поэтому следующее правило: тех людей, которых полюбить не можешь, просто не замечай».
А ещё в том наставительном разговоре он сказал, что верить людям сложно. Может быть даже это самое сложное занятие на земле – верить людям. Легче же верить в то, чего нет. «Бог — вот есть? - Да, хотел сказать Борька, - Нет, сказал сосед (как не пытался, а не мог вспомнить Латышев, как же его звали-величали). Вот люди и верят в то, что легче. Человек же он, вот, рядом, смотрит на тебя, дышит, что-то говорит. Ты начинаешь ему верить, а потом произойдёт что-то такое, отчего ты в этом человеке разочаруешься, перестанешь ему верить и так оттого тяжело бывает. Нет на свете тяжелее утраты веры в человека. Разве, что предательство…»
Потянулся Борька к этому человеку, а он возьми и исчезни. Куда? «Да кто знает, - так ему ответила одна из вахтёрш, та, что подобрее. - Сдал постельное бельё, собрал свой рюкзак, гитару на шею, и умотал восвояси, музыкант-балалаечник».
Кажется, тогда Борис впервые и по-настоящему обиделся. Как так? Даже не попрощался… Значит и для него я, зачарованный его речами, готовый тренироваться у него круглосуточно, получается, никто, ровное место, наступил и дальше пошёл. С этой утвердившейся обидою он и в деревне этой навозной оказался и здесь не нашлось ни одной души, которая его поняла бы, выслушала, поговорила, отогрела. Ольга… Да, было у них с этой девчушкой чудное, словами про которое не скажешь и только чудом он объяснял, что вот так промеж ими сложилось и стали они мужем и женой, да ещё после таких жизненных проверок. И жили ведь хорошо, с пониманием, пока не махнул он на себя рукою и не стал так стремительно опускаться на дно жизни. И тогда пришла к нему, всем завладела, окончательно полонила, так что не продохнуть, пока с утра не выскажешь всё этому уродливому миру, этой никчемной жизни, этим насквозь пустым и фальшивым людишкам всё, что тебя гложет.
Сердце вынесет тревоги, но не вынесет обиды. Обида часто и рождает, и поднимает из самых глубин души зло, которое жаждет проявить себя, реализовать, напомнить, что никуда оно не исчезло и не исчезнет покуда будет человек. А логика обиженных чудовищна. Только сами обиженные про это может и догадываются, но никак с этим согласиться не могут. Потому что не хотят. Всё просто. Всё чудовищно просто.
Вот и у Латышева давно уже был логически вычислен главный враг. Тот, от кого все его трагедии. Он, этот так раздражавший его ещё с той поры, когда они приятельствовали с его старшим сыном Вовкой, раздражавший тем, что вот, он отец его приятеля, а он безотцовщина. А он ведь тогда надеялся даже, что вот скажет этот человек слова, которые он так ждал, вымаливал он каждый вечер в постели перед сном эти слова.
Как-то за обедом у Сметаниных попытался Борька порасписывать-посочинять о своём отце, мол, изобретатель был, конструктор, и при испытании одного прибора на заводском полигоне случился взрыв и хоронили отца с оркестром и… добрести до воинских залпов Борька не успел, так как вдруг заметил на всегда-то насмешливом лице дяди Вовы этакую полутень. Терпеливого безразличия к его нет же, не фантазии, а исповеди вот такой, которую он намеренно хотел донести именно для этого человека, к которому относился с уважением, а в подростковом возрасте уважение к человеку, чаще всего, находится на одной ступени с любовью. Заметил и всё! И где была любовь и уважение, появилась скрытая ненависть, которую так бережно лелеет и взращивает обида.
Он ведь и всю свою обиду-ненависть после смерти сына Павлика перенёс прежде всего на Сметанина-старшего. Вот каких мы внуков воспитываем! Что же он этот отличник, этот со всех сторон положительный, гордость школы, Артёмка не спас эту перезрелую корову-пэтэушницу, а ведь, так он понял, что первым на выручку ей бросился именно внучок Без Пяти Минут Героя, да что-то вот в пути подзадержался, поотстал, и Пашка один боролся и с омутом, и с этими хватучими руками, что цепляли его, мешали выбраться из погибельных кругов.
Знал Латышев и о любви сына к Ксении Первушиной. Однажды рылся в поисках заначки и добрался до книжной полки сына, и там обнаружил тетрадку со стихами. Его, Пашки! Прочитал первое и до второго не добрался. Слёзы задушили и ослепили. Понять бы тогда, что не ослепили, наоборот, могли ему помочь прозреть. Начать подниматься до уровня такого сына. Если бы… О! Как же он хотел, как кликал несчастья и беды на этого передовика и всё его семейство! Как радовался, узнавая, что случился разлад и в семье младшего сына Панфилыча Игоря, как доволен был, что совсем загулялась, меняя сожителей мать Артёма, да и сам он, этот внук в городе не остался – кому он там нужен! – вернулся в их дыру: чем не радость? Но хотелось большего. И никакие бесы им не владели, он сам, со своим разумом решил однажды, когда совсем уж невмоготу стало поджечь дом Сметанина, но духу хватило лишь добраться в сухую, ветреную ночь до бани и поджечь её. Надеясь, что огонь и на хоромы Панфилыча перекинется. Не получилось с домом. Да и баню потушили быстро, до приезда из Овсянниково единственной на район пожарной машины, всем миром палашинским пламя сбили.
Мучился ли он от того, что натворил? Ни фу… ньки, бодро себе отвечал. А в следующий раз высмотрел оставленную у гаража машину легковую, на которой Панфилыч разъезжает важно и оперативно провернул ещё один, как он про себя нарёк, также бодрясь и ерничая, акт возмездия. Все четыре колеса поколол яростно, шипя остервенело вместе с колёсами: подожди ещё не то будет!
А потерял он покой окончательно, когда увидел Панфилыча, ручкающегося с попом. Увидел, как уважительно общаются они. Поп тот вообще, едва ли не с восхищением на этого старикашку юркого смотрит. Убедив себя, обосновал этой чудовищной логикой, что, сделав это ему станет легче, не Родион же он какой-нибудь Раскольников. Да и в руках у него не топоришко будет, а старинный его, проверенный, как он его называл, «товарищ Макар», с которым он приятельствует ещё с армейской поры на Украине.
Тот большой «хапок» девяностых годов не мог, конечно, ограничиваться только Россией, на Украине с не меньшим энтузиазмом разворовывалось всё, что плохо лежало, а лежало много, в том числе и на военных складах. Ах, как же он досадовал, как проклинал себя, что не мог потерпеть ещё с полгодика до погружения в тотальный алкогольный дурман, продержался бы на должности начальника продовольственного склада, всё бы на трезвую голову провернул и мог бы, минимум, квартиру в Москве прикупить. А так что успел, так поменять пару ящиков тушёнки на вот этого «товарища Макара». Пятьдесят восьмого года выпуска, ровесник, уже пожилой, но безотказный. Проверено последнее было и на Украине, проверялось и каждый год в Палаше: летом он извлекал его из тайника на чердаке, том самом чердаке, где они, школьниками познали с Ольгой друг друга, любовался его воронённой сталью, бакелитовой рукояткой вишнёвого цвета. Он помнил, как в школе прапорщиков впервые взял в руки ПМ, помнит первый выстрел: пистолеты и в учебке были пятидесятых годов выпуска с изумительно мягким спуском, гармонией угла шептала и размера куркового зуба.
Даже в самые лютые запои, в самые страшные дни, в нём хранилась ему только известная тайна и никто даже и догадаться не мог о ней, даже Ольга… Даже в минуты страшной обиды, когда он грозился «Убью!» тому же Панфилычу и этому его подельнику по артели Зубатову, выкидывающему его, Бориса Ильича Латышева, за шкирку с хозяйственного двора, он хранил эту свою великую тайну и ничто его не могло заставить прокричать: «Застрелю!».
На чердаке (он выгадывал такое время, чтобы дома никого не было и на чердак он залазил, выгадывая пустую улицу), тщательно орудовал шомполом-протиркой, вставлял обойму, целился… Потом так же с предосторожностями спускался с чердака и с рюкзаком, в котором был старый квасной жбан, где и хранился завёрнутый в тряпицу пистолет, уходил подальше от села и испытывая восторг, не сразу сумев справится с заходившими руками, тоже от захолонувшего волнения (за пару дней до этого тайного свидания с другом он не пил) всаживал в сосну все восемь пуль. Этого добра девятимиллиметрового калибра ему отвалил забиратель тушёнки, тоже прапор из соседней части, сотни полторы, не меньше.
Потом, отстрелявшись, виляя, путая след, уходил от «стрельбища», долго шёл, шёл укромно, прячась, пока не проходил час-другой и Латышев, добравшись до луговины Дальнего озера в радостном упоении валился на траву, раскинув руки и смотрел в небо. Что это было? Зачем ему этот ежегодный салют на природе? Вопросы зависали в блаженной пустоте, в которой он в такие моменты пребывал.
…Накануне, ближе к вечеру, он увидел, как подъехала к конторе Палаша белая «Волга». Из машины вышел мужчина, в котором Латышев узнал наведывающегося к Сметанину каждый год, да не по разу, корреспондента из Старокаменска или, как прозвал его Латышев: Балаболка с радио. В конторе, видимо, никого в этот час не оказалось, Балаболка вышел, закурил на крыльце, постоял, потом сел в машину и поехал по направлению к сметанинскому дому. Значит, жди на следующей неделе с утра откровения от великого землепашца. На весь округ по радио будет этот хитрован хвастаться в очередной раз о своём трудовом пути, жаловаться на притеснения крестьян, проходиться по тунеядцам, которым государство зачем-то ещё и пособием по безработице помогает. Тут его буквально затрясло: ну, погоди, получишь ты по полной от тунеядца!
Обычно (всё-то он знал о Панфилыче, о его привычках) Балаболка ночевал у Сметаниных, допоздна засиживались они на веранде, распивая чаи, а следующим днём, если это была летняя встреча, выезжали, как правило, на машине Сметанина в поля. Значит, решил Латышев, надо затаиться где-то на выезде из Палаша, в сторону сельхозугодий кулака-мироеда. А там… Что там, он не знал, но что-то подсказывало ему, что получится то, на что он решился.
Вечером он не находил себе места, его потряхивало, лихорадило, всё в нём умоляло, просило: выпей, забей на всё это! Ты не справишься с этим грузом, если вдруг получится, если... не дай Бог, это получится…
Ночь пришла с ветром. Ветер разогнал теснящиеся на августовском небе звёзды, охотился за вершинами деревьев, гремел железом на крышах. Под свист и уханья ветра Латышев забылся, а очнулся, резко вскинувшись, в холодном, липком поту. Ему привиделось в этом забытье будто он держит ПМ в левой руке и большим пальцем пытается снять пистолет с предохранителя. Лежал с трепыхающимся сердцем и не сразу понял, что ночь, уходящую рушит, изгоняет её, ночь, ветер уже силы ураганной. Грохот за грохотом коверкал небо. И так широко и вольготно было начавшемуся ливню. Латышев выглянул на крыльцо и задохнулся воздухом, сотканным из ветра и дождя. Он обрадовался такой непогоде. Значит не сегодня, успокоено подумал и тотчас ветер стал притормаживать свой ураганной скорости бег. И ливень перешёл в неторопливый дождик. А тут ещё ровно в семь часов выглянуло из-за туч солнце, а вместе с ним потянуло с юга хоронившимся где-то теплом. А ещё через некоторое время земля закурилась паром, и когда он около восьми часов отправился, снаряжённый рюкзаком со жбаном, воздух уже стал вязким и сулил жаркий, может быть совсем уж знойный день.
Часа два, не меньше, находился он на выезде из села, у развилки дорог: одна дорога шла в поля, а вторая, не сворачивая, устремлялась вверх, яром, вдоль речки Палашки, сбоку росли весёлые, цыганистые берёзки, тянулись поля созревающей, подсыхающей после дождя, а потому духовитой пшеницы, шла вверх дорога, столь любимая влюблёнными палашинцами, чтобы километра через полтора забраться на вершину яра, в том месте, где внизу речка, некогда полноводная и если не могучая, то силой явно необделённая, создала излучину с широкой побочней. И такой простор открывался с яра, что захватывало дух. И, конечно же, имело такое красивое место красивую, но трагическую легенду, по которой девушка, насильно выдаваемая замуж, чтобы сохранить верность своему суженому бросилась с головокружительной высоты и в память об этом назвали это место Яром Верности.
Латышев терпеливо ждал. Солнце жгло нещадно, он выпил почти всю воду, которую захватил с собой. Постепенно с запада потянуло свежестью и пришёл сначала стеснительный ветерок, а потом разыгравшийся, порывами и вовсе хулиганистый ветер. Собрался Латышев уже было пойти по берегу Палашки, чтобы у подножия Яра Верности напиться из родничка, их там несколько, холодных, с удивительно вкусной водицей, когда увидел неторопливо двигающийся «уазик» -вездеход.
За рулём – Панфилыч, рядом – Балаболка. Ага! Что-то припозднились, завтрак был, видно, продолжительным и многоречивым. Машина, не ускоряясь, проехала мимо него, успевшего спуститься с насыпи дороги в кювет и загородиться от этих (он запнулся в нахождении того слова, которым ему хотелось их обозвать, но вдруг ощутил, что также неистово ненавидит и этого Балаболку) придорожными ивовыми зарослями.
Латышев, успев зло сплюнуть вслед машине, подумал с пришедшим, вдруг, отчаянием: ну, вот! Что сейчас-то мне делать? И тотчас его словно озарило: повезёт, когда вернётся с полей, когда вдоволь нахвастается Панфилыч, обязательно повезёт Без Пяти Минут Герой Балаболку на Яр Верности, на этот возведённый в легенду местными сентиментальными дурачками, высокий, крутой обрыв. И там-то он и будет их поджидать…
… И ведь так и получилось! По его хотению, по его велению. И он был готов исполнить задуманное. И зло шептал, зло шипел, схоронившись за кряжистою, старою берёзою, что не подпускала к себе стайку молоденьких берёзок, уже не цыганистых, как внизу, а здесь, ближе к небу, строгих и аккуратных. Шипел Бориска, слушая разговор фермера и репортёра, восторги Панфилыча о ветре, урагане, высоте, полёте к Байкалу, не состоявшемуся, словом, обычный трёп этого неунывающего хитрого старичка, который, как-то, похвалялся планами дожить до ста двух лет и, тем самым, пережить своего деда, прожившего сто один год.
«Ну, хватит! Пора! Пожили!» - он резко одёрнул себя и бесшумно, плавно снял пистолет с предохранителя…
Последнее что он помнил перед обрушившейся на него темнотой: жгучая боль в запястье правой руки и внезапная нехватка воздуха.
…Он очнулся от назойливой оравы муравьёв, на караванном пути которых лежала его голова. Голова на месте, хотя и гудящая, чугунная, тело он ощущает, ощущает, как ужасно болит шея, а правую руку, как он не пробует приподнять, просто пошевелить ею, не получается. Так. Вспомнить всё. И он вспомнил. Вспомнил (откуда? он не знал этого) и самые нужные, самые необходимые слова сейчас. «Господи, пощади, спаси и помилуй раба твоего! Господи, пощади, спаси и помилуй раба твоего!»
Было тихо, безветренно. Уже давно Панфилыч со своим гостем распивали, наверное, вечерние чаи после баньки, а, может, и уехал Балаболка по своим важным делам, кто их знает, а Латышев всё лежал неподвижно под кустом калины, нахально поселившейся посреди ивовых зарослей, лежал Латышев, несостоявшийся убийца, так он себя сейчас величал, мститель, сука, народный, тварь последняя, мразь, погань, нелюдь, величать-величал, но и слышал как по-мышиному скрипели тальники, слышал шорох высокой травы, что любит расти по сторонам тропинки, той самой тропинки, по которой крался он, тать, к толстой берёзе, стоящей на крутояре, только повернулся он на бок, освободив караванный муравьиный путь, и смотрел неотрывно на широкую спину отца Георгия, сидевшего на краю яра, как мальчишками сидели они здесь, свесив ноги и смотрел на заходящее солнце.
Латышев смотрел на богатырскую спину батюшки и думал, честно и прямо думал, что не имеет права он жить на этом свете, не имеет.
…Солнце совсем ушло за горизонт, только несколько крутых лучей ещё озорничали над розовой кромкой, небо было тёмно-сиреневым, а над головой батюшки висела невесомо прозрачная луна. Хорошо было кругом в богатом и щедром месяце августе, покойно и тихо. Только свистела где-то в кружке молоденьких берёзок, пела-попевала и горя никакого не знала, и знать его не хотела небесная пташка зарянка, с самым нежным и ласковым прозвищем данным ей людьми – малиновка.
Когда старшеклассник Юрка Фоменко ухаживал за своей школьной любовью, восьмиклассницей Наташкой, звучала отовсюду песенка, удивительно подходившая, соответствующая тому состоянию, в котором он пребывал:
Малиновки заслышав голосок,
припомню я забытое свиданье,
В три жёрдочки берёзовый мосток,
над тихою речушкой без названья…
Выросла девчушка Наташка, верная, любимая жена, всё с ним перенёсшая и перемогшая, вытащила его из той трясины, в которую сам добровольно залез после исчезновения страны и армии той страны, и он, как всякий выросший не в городе был убеждён, что жизнь мужика зависит от женщины (не мог он никогда выговорить это русское самоуничижение «баба»), что ею, женщиной силён и крепок мужик.
Прошу тебя в час розовый,
напой тихонько мне,
как дорог край берёзовый
в малиновой заре…
И вот, вырастили они с матушкой Натальей детей, скоро внуки пойдут…
-Завтра придёшь ко мне в храм, - сказал этот странный батюшка, этот твёрдый поп, совсем не толоконный лоб, наоборот, совсем наоборот, сказал негромко, не оборачиваясь, зная, что смотрит ему в спину этот несчастный, жалкий человек, совесть, как ни старался не утерявший, это отец Георгий ощутил ещё при первом знакомстве. Только вот совесть у него без Бога, а, значит, такая совесть, слепа, самонадеянна, темна, горда и может заплутать до самого страшного. И лежит вот человек, которого он сегодня и уберёг от этого. А то, что он решился на это самое страшное и богопротивное, отец Георгий понял, просто физически ощутил, когда увидел Латышева сегодняшним утром. И по лицу его – искажённому напряжением, страхом и покорной решимостью, по глазам омертвело-шальным – понял всё, что навалилось и придавило этого человека, потом в секунды «мозговой атаки» расшифровал, приблизительно, правда, рюкзак, его содержимое и вернул себя после этой расшифровки в состояние разведчика.
Не забыл, да и как можно забыть то, что всегда с тобой, попросить прощения за нарушение устава церковной жизни, за пропуск службы, потому как надо было немедленно спасать эту жизнь, эту ещё живую, мятущуюся, себя за счёт других казнящуюся, мятежную душу.
И голова, и руки, и ноги - главные разведчики - не подвели. Потому ничего не услышали Панфилыч со своим собеседником на Яру Верности. И ничего не успел понять выключенный на пару часов Латышев.
…После ещё одной бессонной ночи Борис Латышев совсем ранним утром переступил порог Палашинского храма.
С этого началась его новая жизнь.
К ней Борис Ильич отнёсся очень прямо и просто. Он благодарил судьбу: она подарила ему возможность выправиться, образумиться, раскаяться.
- Бог в каждом человеке. Он для человека. И не надо из него делать чудище. Он не лозунги изрекает, не догмы. Он учит человека любить.
Это ему сказал отец Георгий. Твёрдый поп. А для Латышева он прежде всего добрый, всё понимающий, знающий, что такое земная смерть, человек.
Однажды отец Георгий сказал, что семья для православного человека – это святое. Быть семьянином – это значит искренне любить. А искренне любить – это, значит, ощущать ответственность.
И какое это счастье броситься к ногам любимой женщины, просить прощения, плакать и обнимать её колени. Ольга была в постоянном волнении чувствуя изменения мужа, восхождения его к чему-то новому, чистому и честному. А Латышев чувствовал, что жена настолько счастлива, что пугается своего счастья. Не верит, что оно возможно. Он как мог успокаивал её, нежил и ласкал. Её лицо, им, только им, измученное, состарившееся раньше времени, было озарено такой пасхальной надеждой, что он смог увидеть прежнюю Олечку. Ту, которая понимала, а значит любила его.
Следующим годом, на Пасху случилось ещё одно событие, взволновавшее палашинских верующих, и ещё больше, разумеется, атеистов.
Вышел отец Георгий на паперть, в епитрахили, с крестом в руках, подошёл поближе к Латышеву и сказал ему:
-Христос Воскресе!
- Воистину, воистину, воистину Воскресе! – радостным голосом Латышев, трудник неустанный церкви, отвечает.
- Примешь святое крестное целование? – спрашивает батюшка.
- Недостоин я…
Отец Георгий подошёл к Бориске, которого всё чаще окликали с уважительной, часто просящей интонацией – Ильич – благословил его и приложил крест к губам. Ильич даже вздрогнул, а когда понял, осознал, что произошло, что свершилось - затряслись его плечи в беззвучном рыдании.
- Не всяк злодей, кто часом лих, - сказал тихо, только для него, батюшка Борису.
Накануне Рождественского поста, решением настоятеля Палашинской церкви во имя святителя Николая Чудотворца, при одобрении прихожан, Борис Ильич Латышев, православный, крещённый год назад человек, человек с внутренним молитвенным деланием и постоянной борьбой с собственными страстями, церковно грамотный, познавший устав богослужения, разумеющий церковнославянский язык, кротко и степенно обращающийся с людьми, опрятного вида, в однотонной рубашке, чёрных брюках и чёрных же, всегда начищенных ботинках, с чистыми, перемогшими пегость седыми, совсем белыми волосами, был назначен пономарём, или, как больше принято ныне говорить, алтарником церкви.
Мироворот
Крупные звёзды висели над селом Палаш и растущий в эту пору месяц сверкал над заснеженной равниной. Освещённое жёлтым светом пространство было громадно и звёзды уходили в бесконечность.
По улице села шёл человек и думал. Думалось ему крепко, вольно. Так думалось, наверное, потому, что воздух был сух и прозрачен, а морозец был добродушен, и настолько, что позволял человеку в тулупе и малахае напевать (любит русский человек под напевы думать) себе под нос:
В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звёздами нежно украшена
Тихая зимняя ночь...
Вечер был поздний, около десяти. Действительно - уже зимняя ночь. Утомлённая праздничной неделей деревня сидела по домам, кемарила у телеэкранов, а то и вовсе уже изволила почивать в кроватях. А кому-то так сладко лежалось на русских печках, которые, ну, никак, даже самое цивилизованное, самое технологичное время отменить не может, как не старается. Также как ни стараются реформаторы уже четверть века формально изменить русскую деревню, ничего, конечно, у них не выходит. Они считают да прикидывают, все эти «эффективные менеджеры», что жизнь несётся вперёд, а деревня постоянно плетётся в хвосте, не поспевает. А, значит, надо её подгонять! Надо выбивать из неё «совковую» дурь и лень! А кто не согласен, кто не может вписаться в такую стремительность, что ж… естественный отбор. Слабые должны исчезнуть. Капитализм он и в Африке, и в России – капитализм. Самое же удивительное для этих менеджеров в том, что деревня и не расстраивается особо по этому поводу. У деревни свой ритм, свои заботы. Свой взгляд на те ощущения, что горожане характеризуют «кошмаром», «я в шоке» и прочее. Может, потому что деревня лучше других понимает, что двигаться вперёд, не теряя, - нельзя?
По дороге Зубатов заглядывает в палашинскую котельную, или, как всегда, её и все называли – кочегарку. Там работают посменно три человека, ответственные и непьющие мужики. Сегодня смена у Дмитрия Фетисова. Он только что управился с чисткой печей, вывез последнюю тачку со шлаком. Надёжный человек Дмитрий. И характер у него что надо. Срок кодировки закончился год назад. Жена его Светлана говорит, что Дмитрий про это и не вспоминает. Вообще у них эта тема под запретом.
От кочегарки до конторы сотня метров. Зубатов открывает замок на дверях, включает свет в коридоре, проходит в свой скромный, тесный кабинет. Заваривает крепкий чай, достаёт из сейфа годовой финансовый отчёт, не может удержаться от тяжёлого вздоха. Провидцем не надо быть, чтобы знать, как нелегко придётся хозяйству в наступившем году с двумя двойками по краям и телефоном пожарной службы между ними. И, ведь не успокоишь себя вечными присказками, вроде той: «а когда на селе легко-то было?» В том-то и дело, что никогда. Но и никогда на его памяти не было такого отстранённо-безучастного, холодно-циничного отношения к тем, кто продолжает возделывать землю, заниматься животноводством, то есть, кормить страну. «Труд» и «трудно» - слова одного корня. Вот только труд сегодня настолько унижен, обесценен, опорочен, что слов для возмущения не хватает. Всё так. Но, как это в песне?
Кто мне сказал, что во мгле заметеленной
Глохнет покинутый луг?
Кто мне сказал, что надежды потеряны?
Кто это выдумал, друг?
Минувшим летом пришло младшей дочери ещё школьнице сообщение в «Одноклассниках». От Зубатова Валерия Васильевича. Родного его дяди.
С десяток лет назад в порыве душевном и волнительном написал он, тогдашний артельщик «Весёлого бедняка» Костя Зубатов, письма отцу в Казахстан и дядюшке в Москву. Письма! Всё, как полагается, на листочках, вырванных из школьных тетрадок, в конвертах, что опустил в почтовый ящик. Когда опускал, подумал, что может ящик этот никто и не проверяет, поэтому зашёл на почту, вот уж что осталось: запах сургуча! – и сообщил, мол, письма мои в ящике вашем лежат. Посмотрела на него почтальонша удивлённо. С отцом он регулярно пару-тройку раз в месяц созванивается, а вот с дядюшкой как-то общение не задалось.
Помнится, отправил то письмо с двумя фотографиями: семейная, с детьми, а вторая, на которой уместилась вся их дружная, немногочисленная артель «Весёлый бедняк». Отправил письмо дяде Валере, только ответа так и не дождался. Подумал тогда, что зря это сделал, писаниной занялся, дурень. Но ведь бывают же, случаются с каждым человеком такие моменты, когда рвёшься к родне всей душою, когда всё минувшее вспоминается так отчётливо и подробно. И вот спасибо интернету, этим «Одноклассникам», в которых год назад зарегистрировалась дочка Олеся.
Дядя Валера сообщал коротко, что всё у него хорошо. Дети дядины, то есть двоюродные брат и сестра его живут самостоятельно, ведут успешно свой бизнес. А дядя Валера живёт большей частью в Европе, в Чехии. Тотчас Зубатов с помощью дочери ответил также коротко об их жизни - и стали они ждать ответа. А пришёл ответ позавчера, третьего января. Поздравлял дядя с новогодними праздниками, с наступающим, а у них в Чехии уже наступившим Рождеством, оценил свою жизнь и свои дела в два слова: «всё хорошо», а вот фотографией удивил, так удивил. Дядюшка на фото с молодой красивой женщиной и держат они бережно малютку. Подписал дядя Валера фотографию кратко: «Жена Анастасия и сын Пётр. Ноябрь 2011г.». В конце письма дядюшка приписал: «Вот, подрастём и махнём по родной сторонушке путешествовать. И к вам в верховья Оби нагрянем. Так что, ждите!»
… Примерно в каких-то пяти с половиною тысячах километрах от сибирского села Палаш, в чешском курортном местечке Марианские Лазне, молодые родители Анастасия и Валерий Зубатовы в это самое время, когда председатель сельскохозяйственного кооператива «Огни» Константин Георгиевич Зубатов, после сентиментальной, родственной паузы углубился в круговорот цифр годового отчёта, оставив двухмесячного сыночка Петечку на часок с няней, бродили по местечку.
Раздумчивые снежинки зависали в воздухе, парили и медленно, нехотя опускались на землю. Настя рассказывала своему мужу, как он несчастный проспал минувшей ночью осознанный взгляд малютки.
- When he woke up, he began to seek his dad. Where’s daddy? However, the father is sleeping. Why are you laughing? *
Зубатов не смеялся, он просто глупо улыбался, так, как улыбаются все счастливые, оставившие на время ум и думы свои, люди. Весь прошлый год она занималась с мужем английским языком. Как шутила: в благодарность за оказанное доверие.
Зубатов вместо офисной нудятины с документацией предложил Насте, используя свои старые связи, перевести с английского нашумевший рассказ американского писателя для одного очень солидного московского журнала. Предложил решительно: попробуй!
Настя попробовала, увлеклась, да так, что порою, не замечала, как день сменяется ночью. Пришлось Зубатову вмешиваться. Беременным такой распорядок дня противопоказан. Сказал, как умел только он: строго улыбаясь:
- It’s a good idea I didn’t offer you a novel to translate. **
Переведённый Настей рассказ был опубликован и редактор отметил качество перевода А. Р. Зубатовой. Конечно, Зубатов знает английский неплохо, но они решили, что будут по несколько минут, но обязательно каждый день общаться на английском.
Чехи, особенно пражане, как заметила Настя, и особенно молодые, при русской речи восторгов не высказывают. И взгляды их при том строжеют.
И невольно думается Насте: чужая и никогда ты здесь не станешь своей. Зато обратишься к ним по-английски и всё в чехе меняется: предупредителен, вежлив, слегка напряжён – а как же иначе? К тебе цивилизованный человек обратился, европеец.
*Он проснулся и стал искать папу. А где папа? А папа спит. Ну, что смеёшься? (анг.)
**Хорошо, что я тебе не предложил переводить роман. (анг.)
… А в ста семидесяти километрах от Марианки, в Праге, друг Валерия Зубатова Зденек Броучек бережно держал за руки свою единственную и любимую женщину Элишку, свою жену, и говорил, говорил самые нежные слова, которые ему, филологу, приходили на ум.
Говорил и думал, что он сделает всё, чтобы жена осталась с ним, в самом красивом городе земли и ну её, эту Хайфу. Думал, как прекрасно встретили они Рождество. Собрались всей семьёй. И дочка Хелена приехала из Фрайбурга на каникулы, и старший сын Яромир получил армейский отпуск и прилетел в Прагу.
А младший сын Антонин, первокурсник университета, ради семейной встречи решил пожертвовать рождественской поездкой со своей подружкой в Альпы. И так чудесно им было всем вместе.
Какая же мудрая есть у этих взбалмошных русских поговорка: «Семья вместе – душа на месте».
…От Праги до Хельсинки рукой подать: каких-то полторы тысячи европейских километров.
Здесь, на окраине финской столицы, в кирпичном трёхэтажном доме гостиничного типа, построенном ещё во времена президента Маннергейма, и который содержит организация, занимающаяся вопросами политических эмигрантов из Восточной Европы, в меблированной неопрятной комнате с шумной батареей отопления наслаждается одиночеством Марк Белов.
Его сосед по комнате Эдик – маленький, гибкий, с влажными, тёмными глазами, готовыми всё понять на лету, уехал вместе со своим новым и близким другом на Иматру.
Эдик получил статус политэмигранта не за политическую борьбу, а за то, что сумел доказать, что он жертва борьбы с режимом за свои права человека, имеющего иные воззрения и потребности в интимной жизни. Белову же получить возможность выехать за границу помог очень влиятельный человек из столичной политической элиты – один из лидеров Исламского Интернационала.
С ним Марк сделал очень достойное дискуссионное интервью, пытаясь в нём дотянуться до высот духа, ума и знаний этого человека, что последний не мог не отметить, и Марк стал регулярно раз в неделю посещать просторную квартиру на Остоженке, где жил этот влиятельный человек, знаток человечьих душ, который всё понял, всё рассмотрел в Марке и помог ему эмигрировать в Финляндию, где, сообразно историческим традициям, к русским революционерам всегда относились с нескрываемой симпатией. Потому и смог Марк Белов, благодаря своей героической биографии, получить статус политического эмигранта, а не просто беженца с видом на временное проживание в этой умной, трудолюбивой стране.
В Хельсинки Марк прибыл полный надежд, но и вместе с тем и внутреннего смятения. Разочарованный лидерами-тусовщиками протестного движения, всей этой картинностью, картонностью, карикатурностью, так называемой,
политической борьбы. У Марка, как будто сломалась ось, вокруг которой вращалась разогнавшееся колесо его жизни. Единственное, что его согревало: эти несколько недель, проведённые им на одном из промышленных предприятий около Питера. Там он, ожидая вестей от влиятельного человека, трудился подсобником на вспомогательном сборочном конвейере и мог наблюдать ту цельность жизни людей, к которой он стремился, устав от всех этих философских систем, трухой рассыпающихся от ветхости в его голове. Он чувствовал, что у этих разновозрастных немногословных людей кроется за их репликами во время работы и короткими разговорами в обеденный перерыв что-то более веское, понятное только им, занятым созидательным трудом.
В один из таких познавательных, открывающих так много нового для Марка дней, ему (так удачно совпало, что звонок случился в обеденный перерыв, когда можно было пользоваться телефоном) позвонила Настя Русакова и сообщила о смерти бабушки Лидии Макаровны. Он ответил ровным голосом, что сочувствует, скорбит, но он далеко и слишком занят, чтобы приехать на похороны. И этот короткий разговор, пусть и с печальной новостью (ему было жалко, конечно, Лидию Макаровну), наполнил его ощущением свободы, словно была окончена часть тяжёлого пути, и что самое трудное и мучительное в его чувственном мире ушло, стало миражом.
Под шум отопительной батареи, привыкнув к нему, наслаждаясь одиночеством, и вспоминая свою работу на конвейере, пишет Марк статью, в которой хочет развернуть и обосновать тезис о том, что будущее в мире принадлежит тем, кто созидает, кто живёт трудом, то есть рабочему классу, который никуда не делся. Да, его запретила буржуазия, переименовав «рабочий класс» в «работников», но что с того?
…Нет прямых авиарейсов и нет прямой автострады, которые из скандинавского Хельсинки доставят человека до сибирского города Старокаменска. Далека, ах, как далека столица Верх-Обского округа от столицы Финляндии – четыре с половиною тысячи километров, если проложить маршрут по карте, но были бы у меня крылья – тотчас бы полетела. Так думает, так тоскует о своём сыне Ирина Феликсовна Белова. И всю-то жизнь болезненная, держится она последние годы жизнью сына: его успехами, за которые надо порадоваться, его неудачами, в которых ему надо помочь. Совсем исхудавшая, с седыми, начавшими выпадать волосами, живёт она телефонными звонками Марка. Сын звонит редко и всегда в разговорах краток, точен в словах, ясен в мыслях, что доносит до самого родного и близкого человека на земле. И обязательно в завершении пообещает, попробует успокоить: «Мамочка моя родная, мы обязательно встретимся. Я всё для этого сделаю. Верь мне и береги себя».
Мамочка Ира, когда поняла, что сыну очень тяжело в Москве, а муж Аркадий по-прежнему занят исключительно собой, папа Феликс уже пять лет как умер, а дядя Марка, её брат Григорий после очередной долговой истории исчез в неизвестном направлении и никаких от него вестей, а милиция разводит руками: ищем, продала их квартиру, главное достоинство которой состояло в близости к центру, и купила «однушку» в пригороде. А вырученные от этой сделки деньги, большую их часть, отправила Марку. Хотела и вовсе домик в деревне купить, но как там одной прожить. Да и боится она деревню, ведь от этой деревни всегда жди подвоха. Деревня – это ворох подвохов. Всегда она себе на уме. Потому – подальше, подальше от неё. А у сынули однажды вырвалось в телефонном разговоре: «Мамочка, потерпи! Я увезу тебя подальше от этой страны. Туда, где тепло и просторно, где нет злобы и отчаяния, нет страха, нет почитания и раболепия этих воров и жуликов».
…В Старокаменске же в городской квартире сидят и пьют чай, вернувшийся с поминального обеда Михаил Кириллович Конев и Николай Иванович Пензин. Сегодня похоронили фотокорреспондента Виктора Третьякова. Виктора Михайловича. Витюшу. Светлого, всегда готового прийти на помощь человека. Мастера своего дела.
Пьют чай - впали оба в трезвеничество уже давно - на тесной кухоньке квартиры Николая Ивановича. Пью чай, удивляются. Живут в одном городе, занимаются по-прежнему журналистикой, а не виделись вот так – за чашкой ароматного и полезного напитка тыщу лет, кажется. Да, не кажется, а точно: изничтожив всех бесов во главе с зелёным змием толковые русские мужчины становятся менее общительными, довольствуясь редкими телефонными звонками с теми, кого хочется услышать, встречами на бегу, потому как они, победители, погружены полностью в работу. Пьют чай и вспоминают с грустью ушедшее. Хотя, казалось бы, что им грустить, успешным, состоявшимся в профессии и жизни людям?
Вспоминают они и работу в «Землепашцах». Вспоминают и Валентина Изотовича Знаменского, не перенесшего повторной операции на сердце семь лет назад и умершего в прошлом году Анатолия Борисовича Барсукова. Светло вспоминают.
Сердце в будущем живёт;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.
… Крупные звёзды висели над селом Палаш и растущая луна сверкала над заснеженной равниной. Ночь налаживалась тихая и морозная. И завтрашний день угадывался ведренный.
Поздним вечером в час, когда председатель здешнего хозяйства Константин Зубатов корпел над бумагами в конторе, сводил и выверял цифры, вздыхал и думал о будущем, в доме Владимира Панфиловича Сметанина ведут разговор хозяин дома и его гость из Старокаменска – Матвеев.
Павел приехал, предварительно созвонившись со своим старшим товарищем, в обед. Панфилыч встречал его на трассе Старокаменск-Бинск на своротке в сторону Овсянниково. Обнялись при встрече, уселись в машину Панфилыча и неторопливо поехали.
Дул с запада студёный ветер. Кое-где на дороге намечались заносы, но мощный японский автомобиль преодолевал их легко, с коротким недовольным урчанием. Однако после обеда как-то враз устал и сник ветер, и распахнулось над снегами опаловое небо, а к вечеру пришло и принялось всматриваться в палашинский мир, вникая пристально в белую стынь окрестностей ещё не сильное, но уже зоркое солнце, зная, что всё в природе уже повернулось к нему. Совершило зоркое светило огляд и ушло довольное за горизонт.
В большом сметанинском доме было шумно и колготисто и всё вертелось и кружилось вокруг двухмесячной малютки. Матвеев, как только переступил через порог почувствовал себя неловко, найдя момент укоризненно шепнул Панфилычу: что ж не сказал, не предупредил. Тот искренне удивился, мол, о чём ты, всем места хватит и спать ты будешь в покое и тишине на лебяжьем пуху.
Малютку назвали родители - Ксения и Артём - Любашей. В честь бабушки Артёма Любови Геннадьевны.
Обнимая жену Владимира Панфиловича, с трудом вставшую с кровати – совсем ноги не держат, пожаловалась, - Матвеев почувствовал какой пугающе худой стала она, заметил какая тонкая синеватая кожа на запавших висках. Уговорил сесть на кровать, не вставать, держал за словно неживые, холодные руки слушал как рассказывала Любовь Геннадьевна о Любаше. Родилась девочка крепкая, плотная, серьёзная и голосистая, как и её братик Вовчик. Начали, конечно, мучить уже рези в животике, ну, так это сейчас у всех детишек. Любовь Геннадьевна нахваливала жену Артёма – такая домовитая Ксеша, такая заботливая и в Артёмке души не чает, и он, внук их, стал мягче, не стесняется быть добрым, покладистым, с Вовчиком сыночком готов днями и ночами возиться и видно, что такая жизнь как у них с Ксешей ему тоже по душе.
Артём в это время жадно и взволнованно смотрит на уснувшую Любашу, на губчонки её, носик-пуговку, на острую лобастую головку и не видит, как просияло измученное бессонными ночами лицо жены.
Вечером Матвеев и Панфилыч ходили в баню, в первый пар. «Внеплановый чистый четверг устроили», - шутил Панфилыч. После бани посидели за столом недолго большой компанией. Заглянул младший сын Панфилыча Игорь – пасечник уже со стажем, толстый и хохотливый. Вместе с ним - жена, больше помалкивающая всем видом своим намекающая, что, находясь в этом доме исполняет тяжёлую для неё повинность. Пришёл отец Ксении Владимир Сергеевич, а мама её Тамара Андреевна и не уходила вовсе, днями старается она подольше быть у Сметаниных, помогает дочери с малюткой управляться.
И вот пошли по домам родители Ксении, дядька Игорь с женою, ушли наверх на второй этаж Ксения с Любашей и Артём с Вовчиком, уснула Любовь Геннадьевна. Остались за столом Панфилыч и Павел.
Панфилыч, покручивая пальцами трубочку конфетного фантика, между тем разговора, упоминает, словно удивляясь сам себе:
- Вот завершал уборочную и думаю, а может и до пятидесятой доживём и в поле её закончим. А? Как думаешь?
- Да, какой разговор, Владимир Панфилыч. Конечно доживём, - Матвеев знает, что минувшая уборочная была сорок пятой в трудовой биографии Сметанина.
Говорят они долго, не спеша. Иногда совсем уж шепотом: просыпалась малютка Любаша и со второго этажа требовала всем просыпаться.
- Если кто опять задумает, как коммунисты, переродить человечество к лучшему, то им надо будет людей к земле приближать. Никуда без этого. Ты, вот мне сам рассказывал, Павлуша, что для тебя в земле копаться – нет лучше отдыха. Конечно, когда землю пашешь, или пшеницу собираешь – то тут не отдых, тут земля из тебя все жилы выворачивает. И всё ж ты, как не крути, а от земли человек мягче, добрее становится. Да и на труд добросовестный, бережливый с умом земля отзывчивей, потому что не умеет обманывать. -помолчал землепашец и сказал, - Нет, землю не обманешь. Мы, вот себе врём чаще, чем другим. А почему? А потому, что себя всегда простить можешь.
Матвеев после этих слов Панфилыча, словно решившись на что-то, произносит:
- В детстве хотел стать трактористом. Оказаться в кабине отцовского «Алтайца» было счастьем. Потом до самозабвения хотел стать футболистом… Потом историей увлёкся, мечтал исследовать, открывать… В журналистике по воле случая оказался. Понравилось, затянуло. Пытался быть честным и смелым. Получал за это не только благодарности, премии и грамоты. И вот стал… Другой раз подумаю: ну, что? Что исповедуешь? Что говоришь людям? Да и говоришь так - не сморгнув, бодро… А что вокруг тебя делается, что со страной происходит… А! Сами виноваты… так себя оправдаешь, да ещё вспомнишь, как геройствовал в девяностые выступая против всего что творилось… Но всё равно на душе погано. И живёшь как будто в долг. Хотя в чём он состоит и не знаешь.
- Ну, это ты слишком густо и черно так нарисовал, - Панфилыч улыбнулся. - Хотя у нас, ёлки-маталки, всё по краю, да через край. Я тебе одну притчу расскажу короткую про долг. Вот, послушай. Один молодой монах жалуется мудрому старцу: трудно, говорит, узнать и понять в чём состоит твой долг. На что ему старец отвечает: наоборот, легко. Долг – это то, что тебе меньше всего хочется делать.
Помолчал землепашец и сказал:
- Мы себе врём чаще, чем другим. А почему? А потому, что себя всегда простить можешь.
…Звёздная ночь сменилась морозным, солнечным утром в деревне Палаш. Председатель сельскохозяйственного производственного кооператива «Огни» Константин Георгиевич Зубатов плюнул на продолжающиеся рождественские каникулы с их искусами махнуть на лыжах на охоту и до головной тупой боли, с самого раннего утра вновь вчитывается в финансовые документы, подводящие итоги прошедшего года. Иногда он отрывается от бумаг, подходит к окну и смотрит на муаровую, сверкающую роспись.
Тогда его утомлённый взгляд исчезает, а взор опять становился по-мужичьи умным, и из-под усов проскваживает хитрость вместе с укором и усмешливым превосходством трудящегося человека над суетою бытия.
Думает, отдыхая от бумаг, Константин Зубатов, что русский мужик хитёр и скрытен. И у него в душе своя мужицкая вера и свой, не поповский Бог.
«А ещё, - думает Константин, - мужика работой не убьёшь, она у него в крови. Вот и продолжит он в новом году на мужиков опираться. Человек двадцать настоящих наберётся. Для Палаша, где семьсот тридцать зарегистрированных жителей – это сила. Так что не торопитесь, реформаторы, нас ластиком стирать. Хренушки у вас это получится. Честь и труд любого буржуя сотрут. Ну, вот, досиделся за бумагами, в рифму заговорил».
И как подтверждение этим мыслям, углядел Константин Георгиевич в муаровой оконной полыньи ходко идущих на лыжах Владимира Панфиловича Сметанина и часто к нему приезжающего старокаменского журналиста Матвеева. Зубатов, работая в сметанинской артели «Весёлый бедняк», как-то однажды давал интервью этому корреспонденту, а потом слушая себя утром по окружному радио, испытывая горделивое волнение вместе с тем чувствовал и неловкость какую-то, может оттого, что ему сейчас, слушая, хотелось всё сказать иначе.
«Так. Решил, стало быть, наш старейшина городского товарища с утра поморозить. Что ж, правильно», - улыбается Зубатов.
Владимир Панфилович Сметанин, этот неунывающий человек, думающий уже сейчас о своей предстоящей сорок шестой по счёту посевной, тащил захандрившего своего друга, которого разбудил сегодня пораньше, на волю. В снега, на высоки берега. Туда, где простор и где хандре не климат. Чтобы вдоволь напиться крепкого от стужи январской воздуха.
В конце вчерашнего застольного, но трезвого разговора Матвеев старательно выстроенным будничным голосом сказал, что скоро наступит весна и он уедет с семьёй жить на юг, ближе к тёплому, синему морю.
И, упреждая вопрос добавил:
- Я давно это решил, Владимир Панфилович.
То было вчера, поздним вечером, уже ночью, а сегодня, как только застегнул Павел ремешки-крепления на валенках (ах, милый мой старик, ты даже валенки для моих лап сорок пятого размера хранишь и бережёшь для случая!), да как резво заскользил на широких охотничьих лыжах по накатанной уличной дороге, да как упал для начала, для порядка, для возвращения, значит, уверенности в своих силах и для прогона прочь тоски-печали – совсем другим человеком себя почувствовал.
…На косогоре, на Яру Верности дул ровный и душистый морозный ветер. В нём угадывался едва уловимый запах берёзовой коры. Всё вокруг полнилось игольчатым радужным блеском, который словно роился в прозрачном воздухе над слепяще-белой равниной. Лишь местами, внизу, дымилась позёмка и тогда казалось, что белая равнина словно текла куда-то и звала, звала за собой. Светло-голубым было небо и они, Панфилыч и Матвеев, оба румянощёкие, помолодевшие, ходко отмотавшие три километра по снежной целине, были в центре этого морозного, солнечного, вольно дышащего, полного гармонии и красоты мира. И опять, как всегда, случалось с ним на этом месте Матвеева охватило ощущение полёта, властной, какой-то необыкновенной лёгкости.
Он почувствовал, наконец-то после долгой хандры, что свободен в своих решениях и потому верит, что смелые мысли, которыми свобода его обязательно наградит помогут ему опять вернуться в состояние художника, а не серого робкого, заискивающего ремесленника. Он знает, что именно в этом состоянии творчества, художнической реальности он и есть настоящий. И как бы тяжело не было с ним быть рядом в таком состоянии, родным, близким, любящим его людям, он не может и представить жизнь свою иначе. Да, труд настоящих художника, писателя, журналиста – всегда риск. Потому, что труд этот всегда поиск, всегда отсутствие возможности опереться, ухватиться за поручни-шаблоны. В этом он схож с трудом человека, работающего на земле – с трудом землепашца, хлебороба. И потому то они не то, что не застрахованы от неудач, ошибок, непонимания, нет! Они даже предрасположены к таким вечным испытаниям.
А его дорогой друг и учитель по жизни Владимир Панфилович Сметанин, этот вдохновенный художник земного труда говорит сейчас то, что он, Матвеев и сам знает, но ему так важно, чтобы это сказал именно Панфилыч:
- От себя не убежишь, Павел. И без родины прожить трудно. А жизнь, что… То жалит, то манит. Лёгкой она только дуракам даётся. Так что надо радоваться и верить в неё, в жизнь-то. И трудиться, чтобы совесть была спокойной.
СОДЕРЖАНИЕ
В я х а. r u
Роман
Часть первая
На краю ………………………………………………………………
Приступ тоски и как от него избавиться……………………………..
Знакомство…………………………………………………………….
Сердце вспоминает…………………………………………………….
«Весёлый бедняк»…………………………………………………….
Из бортового журнала капитана Панфилыча
(семидесятые годы)……………………………………………………
Шенапан из Палаша…………………………………………………..
Становление русского буддиста……………………………………..
Ты в весеннем лесу пил берёзовый сок?.............................................
Критики Википедии…………………………………………………..
Попытка номер два……………………………………………………
Кормилица Сибирь……………………………………………………
Город обетованный…………………………………………………...
Синяк за спасителя Сталина…………………………………………
Краснобая и баламута верная жена………………………………….
Мечты о море на русской печке……………………………………..
Братья………………………………………………………………….
Из бортового журнала капитана Панфилыча
(восьмидесятые годы – начало безвременья) ………………………
Часть вторая
Говорливая эпошка…………………………………………………..
Страдания молодого коммуниста…………………………………..
Вяха…………………………………………………………..............
Собутыльники………………………………………………………..
«Gould I Have This Kiss Forever»…………………………………...
Настя………………………………………………………………….
Зима будет долгой……………………………………………………
Марк Белов: комсомолец и революционер…………………………
«Вновь буржуям отдана свобода…»………………………………..
Жизнь в потоке интеллектуального мусора………………………..
Кочедык, или Месть гостеприимного Панфилыча………………..
Потуги вовлечь Артёма в партийную деятельность………………
У души и тела должно быть дело…………………………………..
Предстартовое волнение…………………………………………….
Русское дело………………………………………………………….
Потери………………………………………………………………..
Часть третья
«Политтусня…»…………………………………………………….
«… и кровавая гебня»………………………………………………
Симфония в Колонном зале………………………………………..
Поэтри-слэм в душном подвале…………………………………...
Разлука………………………………………………………………
Последняя весна…………………………………………………….
Мажор из казахстанских степей…………………………………...
Друг Зденек…………………………………………………………
В центре Европы……………………………………………………
«Ничего на свете лучше нету…»………………………………….
Сон о Тогулёнке в Доломитовых Альпах………………………...
Самое главное………………………………………………………
Особо охраняемый ирис сибирский………………………………
Похороны в узком кругу…………………………………………..
Злые ветры………………………………………………………….
Неизречённая душа………………………………………………...
Испытание…………………………………………………………..
Твёрдый поп………………………………………………………...
Пономарь Ильич……………………………………………………
Мироворот…………………………………………………………..
Свидетельство о публикации №225031901348