Двойка

               

                «ДВОЙКА»
                (повесть)
 
                1 
                А ПРО КРОКОДИЛОВ В ЕНИСЕЕ НИЧЕГО…

                «Любовь – это когда хочется того, чего 
                нет и не бывает. Да, да, никогда не
                бывает. Но всё равно».
                И. Бунин

               
Телеграмму: «Приеду субботу тчк Встречай тчк Люда», почтальон части Дато Хинчагашвили вручил Косте Кашарову в пятницу вечером, сказав в сердцах:
-Слюшай, мегабари, что она тэбя так любэт? Трэтый раз за год прыэзжаэт!
Обэдно, слюшай… Э! Махнуть мнэ в Казачок, а?!               
Костя самодовольно усмехнулся, похлопал Дато по плечу и произнёс:
- Любит, Дато, любит, успокойся. А в Казачок смывайся после того, когда я вернусь. Хорошо? А то ты там ведь очередной шухер наведёшь. Не так что ли? Местные самцы сначала взвоют от досады и безработицы, а очухаются – грохнут тебя вместе с твоею «гордостью и красою». Мне же среди покоя с женой хотелось бы пожить, понимаешь, геноцвали?       
Казачок – единственный посёлок, где была гостиница и куда ездили в увольнение стройбатовцы, совсем рядом с их частью, каких-то тридцать километров, для таёжной географии – пустяки. 
Дато – грузинам грузин. В самоволке Дато был последний раз в середине января, а поскольку на дворе стелилась уже февральская позёмка, то Дато проклинал весь белый свет, проклинал свою судьбу, уготовившую ему такую двухгодичную ссылку, вспоминая при этом совсем не с умилением родного отца, который заведовал шашлычной где-то между Курой и Арагвой, и поскупившегося в торге с военкоматом, чтобы избавить сына от сибирских холодов и кирзовых сапог.
Дато вроде как понимал и медленной походкой, как и положено «барсу», пошёл к себе в закуток в клубе читать спортивную газету «Лело» каким-то образом ему доставляемую, а Костя заглянул в казарму, сказал дежурному по роте, чтобы отметили на поверке, и направился в санчасть к Шурику Фомину. Земеля, санинструктор, у которого свой кабинет-спальня – лучшего места не найти, где можно скоротать ночь. Всё равно ведь не уснёшь…               
Зайдя к Фомину, Костя небрежно бросил телеграмму на стол, на котором стояла чья-то потрошённая слегка посылка, а сам повалился на кровать, следя, впрочем, за реакцией земляка. Тот также как и Дато поудивлялся, повздыхал, почесал свой огромный живот и пошёл в процедурную за спиртом. Вернулся и выругался:   
- Вот, падлы! Сегодня к врачу нашему задроченному костоломы из госпиталя наведывались – всё вылакали!               
Посему запарили чифирь. Шурик послал симулянта Геру на продовольственный склад за сгущённым молоком. Гера обернулся мигом, принёс две баночки и радостный – спокойная ночь была заработана – отправился спать.   
После отбоя явился Андрюха, как всегда страдавший избытком нерастраченной энергии: покурнал Костю в подушку, причинил неприятности табурету, заметил телеграмму – полез дурашливо целовать Костю: «Отметим!»  Наконец, успокоился, сообщил, что дежурный по части лейтенант Кущик сидит в штабе и что-то пишет: то ли письмо невесте на Украину, то ли анонимку, а быть может записки бравого офицера о суровых буднях Советской Армии.
Пили маленькими глоточками чифирь, запах его дурманом расползался по комнате – кружилась голова, и тело возбуждающе напрягалось. За окном подвывал полуночный ветер, бестолково гонявший с места на место сыпучий, как песок, снег.
               
Все трое были одного призыва, «отстройбатили» больше года. Работали на «торчках» – тёпленьких местечках. Сторожа, лифтёры, диспетчеры, экспедиторы, банщики, сапожники, портные, почтальоны, хлеборезы, кладовщики – это совсем уж сверхторчкисты, как и заведующие столовой, - санинструкторы, нормировщики – они не в бригадах, они не прутся по холоду прямо с развода на работу, хорошо, если ещё в помещение с калорифером, а то ведь и на мороз, на обжигающий ветер, разгружать, например, машины с кирпичом.
Работать на «торчке» - значит сделать стройбатовскую солдатскую карьеру, это, стало быть, стать уважаемым человеком. Из «торчковых» прямая дорога в «барсы». Надобно только побольше наглости, ну, и умения за себя постоять при разборках. Можно, конечно, и просто на «торчке» отсидеться, но, какой-то тут изъянчик имеется, душок-с, ощущается, половинчатость какая-то.
А стройбатовский «барс» на двух ногах, а на ногах начищенные сапоги с высокими, под конус сточенными каблуками. На «барсе» ушитое армейское ХБ, которое ему стирают «чмыри» каждый месяц, а не мешковатая с изначально отвисшими коленками грязно-зелёного цвета форма ВСО – одеяние для военно-строительных отрядов. В морозы, ну разве что за исключением самых лютых, «барс» щеголяет в шапке каким-то чудом, держащейся на затылке, шапка, увы, не офицерская, это уже был бы беспредел, но отутюжена на кирпичах, квадратная, с кантиками, шапка. По ремню же старательно прошлись наждачной бумагой руки местных мастеров, -  ремень  должен быть у «барса» изящно потёртым, как джинсы, а пряжка так начищена, что хоть прыщики свои разглядывай.
 Для «барса» ничего не значит команда «подъём», разве что перевернётся со спины на живот или наоборот, недовольно при этом, пробурчав, мол, идите вы все со своими подъёмами. Рота возвращается с утренней зарядки – «барс» сидит на кровати опустив ноги в услужливо поднесённые ему домашние тапочки, склонив голову и продолжая недовольно бурчать. Засыпает он, как правило, под утро – таков уж у него режим. И днём он, разумеется, найдёт время и место для того, чтобы отоспаться.
«Барсы» «торчковые»: они похитрее, явно уж не выделываются, на рожон не лезут, если при том же подъёме командир роты присутствует и на зарядочку соизволят выйти, поразмяться. Те же, что стали «барсами» только за счёт безжалостных кулаков и какого никакого, пусть даже и условного, но уголовного прошлого – высшая стройбатовская каста. Им все моря и океаны по колено!
Числятся они в бригадах, ходят даже на «объект» – строящееся посреди енисейской тайги высоченное здание, – но работать их не заставишь, «в падлу» это, в здании множество замаскированных «нор», рядом будешь проходить, – не заметишь, в них – лежанки, «травка», брага. Там «барсы» и отдыхают от нелёгкой стройбатовской службы. Надоест «барсу» в такой «норе» отлёживаться, выйдет он на свежий воздух подышать, попинать легонько, не со зла, забавы ради, «чмырей» бригадских.
 А «чмыри» - основная тягловая сила.
Откуда название такое? А производное от «чмо», то есть «человека морально опущенного». Был и второй вариант расшифровки: «человек московской области» – вариант не случайно возникший – москвичи, один к одному, превращались в грязные, вшивые, понурые существа поразительно быстро. Месть настоящей России? – думалось иногда Косте.
Их, этих стройбатовских рабов было гораздо больше, как и полагается при любом эксплуататорском строе. Днем, таская носилки с раствором, разгружая машины с бетоном или же исполняя массу других пыльных, грязных, тяжёлых работ, после отбоя и ухода из казармы офицеров и прапорщиков, они мыли полы, стирали носки «барсам», иногда для обкуренных ставили концерты…
…По весне, случалось, кое-кто из «чмырей» бежал. Не домой, конечно, кругом тайга, так, вспомнится жизнь гражданская, одежда чистая, еда нормальная, а кому и вовсе жена с ребёнком, и… хоть немного побыть наедине, поплакать, полежать где-нибудь на солнечной поляночке… и опять к побоям, унижениям, тупому и ставшему уже естественным и постоянным ощущению покорности и страха.
Не «барсы», не «торчковые», не «чмыри» – были и такие. Но и их, спокойных, несколько заторможенных даже, но, как правило, крепких и чистоплотных, флегматично тянущих службу, могли, к примеру, «барсы», что не из «торчковых», заставить подшивать ночью подворотнички. Такая «швея» всё же умывается после работы, ногти на руках подстригает, а не обкусывает, – отгоняя временно брезгливость от себя «барс» поручал «ей» такое ответственное дело, но если оставался недоволен выполненной работой, то мог и вспылить, и надавать затрещин такому флегматику. И тот воспринимал это как должное: уже взбодрившись и потирая ушибленные места, работу старательно переделывал, нёс на приёмку. «Барс» работу принимал и отпускал «швею» досматривать сны. И приёмщик работы, опять же доволен: власть употребил, не лишний раз, напомнив об иерархии, да и на всякий случай, дал понять, что между «швеями» и «чмырями» граница зыбкая проходит. В приступах же дурного настроения «барс» может и «торчковому» какому-нибудь, попавшемуся под горячую руку, «фанеру» проверить, и пока тот держится за грудь, испуганно, но и с недоумением, иных чувств не должно присутствовать на лице, глядя на ударившего, «барс» назидательно произнесёт, типа сентенции, что, мол, от торчка до толчка расстояние не такое уж и далёкое.
               
Ветер за окном не стихает, самодельный мощный обогреватель – толстая спираль на куске дупронита, есть такой несгораемый строительный материал – постанывает. В голове от чифиря – стеклянные перегородки, соприкасаясь, они издают пронзительные звуки. Сердце настойчиво просится на волю. Хорошо сидим, братцы!
 
Костя стал «барсом» недавно. Сначала, с полгода тому назад, стал «торчковым», нормировщиком роты, а «барсом» стали его называть, да, недавно, после хорошо закрытых «дембелям» из «барсов» нарядов. Получили некоторые, уходя на гражданку почти по «штуке». То есть по тысячи рублей. А из них большая доля зарплаты последних двух-трёх месяцев.
 Костя не слазил с начальников участков, убеждал, охмурял, используя всё своё красноречие и, понимая, что это шанс утвердиться в глазах «барсов», был, словом, дьявольски изворотлив, настойчив и порою даже по-хамски агрессивен, когда приходилось вести разговоры с теми из начальников участков стройки, что помоложе или же порыхлее характером.
Так вдохновился этим занятием, что даже и умудрённым стройбатовским офицерам, подсказывал, как ловчее использовать ЕНиР. Те загипнотизировано листали пухлую книгу Единых Норм и Расценок, потом, очнувшись, с негодованием её отбрасывали: какие нормы, какие расценки, к лешему?! 
…Стройку эту ещё два года назад должны были сдать «под ключ» «летунам» - представителям космических воинских служб, а до сих пор ещё не сдан и первый этаж из восемнадцати. И каждый месяц закрывай наряды таким вот ушлым и наглым нормировщикам, да чтобы никак не меньше ста процентов, иначе будут всех иметь сверху донизу. А они, начальники участков, этот низ и есть. Но… найдутся лазейки, найдутся, куда им деться… Там, наверху такими деньжищами разбрасываются, аж дух захватывает, если поразмыслишь да прикинешь, хотя бы, в общем, прикинешь, со своей колоколенки, что к чему.  И куда эти деньжищи уходят и к кому - тоже всё понятно, а в военное ведомство и новый этот словоохотливый Генсек не лезет. Он зачем-то с водки и вырубки виноградников начал, ну-ну, посмотрим, что дальше… А мы то здесь люди маленькие с нас и спрос такой.  Опять же из этой дембельской тысчонки сотня-другая к моим рукам прилипнет…
…Так или примерно так размышлял начальник участка, ну, скажем, наиболее разумный из них, на субъективный взгляд Кости, конечно, старший лейтенант Наумкин. Такие мысли, наверняка вихрились у него в голове, когда он закрывал наряды, под вечер, в прорабской, чтобы утром в его неопохмелённой голове никаких и маломальских намёков на аналитическую деятельность не было и категорически не могло быть. Причём, как минимум до часов десяти утра. К тому времени закончится планёрка и свалит со стройки майор Мусафин - начальник управления начальных работ, мужик крутейший, с полковничьей должности своей злобно зыркающий татарскими глазами на этих офицериков в пыльных сапогах и бушлатах.
«Дедушки» из «барсов» также заценили способности нового нормировщика, за руку стали здороваться, к себе на чепитие приглашают, водочкой потчуют. Им к «дембелю» надо готовиться – пей, закусывай, брателло!
Вот ведь как бывает…Костя причислял себя и причисляет к разряду людей, страдающих от постоянного стремления самое простое запутать, нагородить всяких сложностей и философем перед собою…и в свои двадцать лет вряд ли ответит ясно: кто он? Зачем он? К чему он стремится и кем хочет стать? А тут назначили нормировщиком – стал он «торчковым», оценил ситуацию, поднапрягся, испытывая почти спортивный азарт в противостоянии с начальниками участков и вот он – «барс».
Сейчас Костя экспериментирует: вроде как поддерживает разговор… о чём, кстати, речь? – Ах да! – о ком? – О женщинах, естественно… Но это так, для видимости. Там внутри, среди стеклянных перегородок воспоминания роятся. С целью сравнить своё вхождение в касту «барсов» и то, как стали «барсами», например, его друзья Шурик и Андрюха…
               
…В этом экспериментирующем занятии есть свой резон, своя логика: если постоянно думать, представлять встречу с Людой, думать, представлять, ждать…время и вовсе остановится…А таким экспериментом можно время попытаться обмануть…
…Итак, начнём с земели…
…Шурик Фомин. Хитроватое, лоснящееся лицо, с рыжеватенькими, реденькими усиками, близорукость в четыре единицы, бесформенное тело – рисуй Шурика с натуры – две овальные линии и готово! Но при этом сила необычайная. Особенно в руках. Перетягивал любого, даже Андрея Витальевича Цыганова.
  Санинструктором стал так.
…В тот день,  их, новобранцев, - хмурых, с помятыми безразличными физиономиями от беспробудного пьянства в дороге, многочисленных пересадок с одного поезда на другой и ожиданий на смрадных тесных вокзалах, с тоскливой неизвестностью в душе: куда везут? – ссадили, наконец, с какого-то черепашьего поезда и не стали заводить в сарайного вида вокзал, а сказали, что дальше «железки» нет. Потом затолкали в автобусы-вездеходы и везли, и везли, покуда не очутились они на плацу, со всех сторон продуваемом нахрапистым ноябрьским ветром – вот тебе и тайга, дует как в степи! – завели в казарму, построили кое-как – «Равняйсь! Смирно! Баня через полчаса, вольно, разойдись» – плюхнулись на табуреты, дико озираясь по сторонам… Так вот, в этот день, точнее в эти тридцать минут, отведённых на ожидание бани, Шурик, согнав хмарь, дерзко, с независимым видом зашёл в канцелярию и попросил уединения для конфиденциального разговора с командиром роты.
 О чём они говорили – тайна сия велика была. Только через три дня, во время «карантина» – курса молодого бойца – перед ними, тянувшими ногу на плацу – «Делай р-р-раз!» – в тоненьких шинелях, съёжившихся, с обмороженными уже носами, с которых свисали сосульки, с одной замерзающей мыслью: «в казарму, к батареям». И пусть они, батареи, лишь подают признаки жизни, и  казарма отличается от улицы только отсутствием ветра и хранит лишь пять градусов тепла, не больше, но здесь, на плацу грёбаном все сорок мороза, и потому: «… к батареям» - перед ними остановились вдруг, спешили куда-то и словно вспомнили что-то, командир их роты, высокий, с красивым надменным лицом старший лейтенант Городов  и низенький майор, позже узналось, начальник штаба их строительного батальона, и командир роты ткнул рукавицей в Шурикову овальность – «Этот!»
Шурика повели в штаб, вернулся он загадочным, но весьма повеселевшим.
После «карантина» и принятия присяги Шурика забрали в санчасть – санинструктором. В его биографии нашлось место трём курсам мединститута и такой «капитал» он использовал. Тем более ему подфартило: его предшественник томился в ожидании ухода на «гражданку». Из института Шурик был изгнан за чрезмерное пристрастие к пиву и пропускам занятий, но об этой истинной причине он поведал позже, и избранным, а тогда Фомин веско объяснил:
- Я не согласен с некоторыми концептуальными принципами обучения в системе советского высшего образования, - следовала артистическая пауза, затем стоический, полный скорби вздох. – И поэтому я здесь.               
Через месяц Шурик перестал являться на вечерние поверки, ещё через два – ротный вспоминал о нём лишь в случаях, когда жена требовала каких-нибудь дефицитных лекарств. Шурик добывал их, используя твёрдо установившиеся связи с медсестричками из дивизионного госпиталя. Поначалу он ходил в форме, согласно Устава, затем родные прислали ему любимый свитер…
…Андрюха, или, - так ему больше нравилось, - Андрей Витальевич Цыганов, попал в армию после неприятностей, достаточных, чтобы жить ожиданием: вот, разыщут и повяжут, но в письмах кореша успокоили, мол, дело замяли, служи, гвардеец, спокойно. Андрюха расправил плечи, и было чему расправляться – ещё в юношах стал кандидатом в мастера по тяжёлой атлетике, или как он любил говорить: по штанге. Имея вид дерзкий с частыми, невольно прорывающимися на его лице гримасами презрения объяснил неприкосновенность таких особенностей своей физиогномики двум «барсам», что пожелали Андрюхе сделать рожу поглупее и попроще. Объяснил популярно, перед отбоем, заставив их искать нечто несуществующее на полу в ленинской комнате. Сбежались на шум ещё несколько «барсов», но пострадавшие пришли в себя, и дабы не испытывать судьбу во второй раз, заключили с Цыгановым пакт о ненападении. Более того, помогли Андрюхе устроиться дневным сторожем.
И Андрюха начал сторожить: открывал, насвистывая, замок двери в помещение на третьем этаже, помещение в сто квадратов, не больше, и где уже полгода одной из бригад велись шпаклевочные работы, потом спускался вниз и шёл к инструментальщику Маркову, земляку из Новокузнецка, в один из многочисленных, облепивших строящийся объект вагончиков.  В них обитали инструментальщики, электрики, мастера, геодезисты и прочий люд, также выведенный из бригад, где и устраивался поудобнее на своём ложе - верстаке, переоборудованном в топчан. И начинал, «вволю потрудившись», как он выражался, священнодействовать, громко временами похрапывая. К вечеру пробуждался, ел, шумно смакуя, из кастрюльки приготовленную Марковым картошку с тушенкой – фирменное блюдо инструментальщика.  Марков -  хмурый неразговорчивый парень, с выдающихся размеров носом - был степенен и цену себе знал: до армии  нагулял небольшой срок за мелкое хулиганство.
По ночам в казарме в каптёрке у старшины Андрюха совершенствовался игре на гитаре. Исполнял, к примеру, лирическую военных строителей:
Я танк не водил, не стоял на постах,
Не чистил затвор автомата,
Я брёвна как женщин носил на руках
Свой долг, отдавая стройбату!
Я в ярости рвал ВСО на груди,
Метал кирпичи как гранаты,
А мне оставалось ещё впереди
Два года до полной расплаты.
А время идёт и Родина ждёт,
Две нормы в любую погоду,
Отложим две сотни на дембельский счёт
И два своих собственных года.
А потом на гражданке среди дембелей,
Во имя кирки и лопаты,
Поднимем бокалы за наших друзей,
За тех, кто остался в стройбате…
…Старшина роты прапорщик Козлов ходил у него в учениках, правда, деревянные пальцы его особо расширять репертуар не позволяли, но Козлов был чертовски упрям и верил, что к Андрюхиному дембелю освоит и кое-что из Ричи Блэкмора, например. Веру старшинскую учитель не разрушал, а уроки, естественно, были платными. Цыганов наглел на глазах – морщился брезгливо при виде вручаемой ему «бормотухи». К водке же он привык в гражданском миру – после того, как ему надоело упираться на тренировках, и он убедился, что значительно приятнее и, главное, доходнее тренировок, выполнять заказы деловых людей металлургической столицы Сибири. А именно: обрабатывать зарвавшихся конкурентов. Стаей били таких, отрывающихся от кабацкой жратвы и кабацких шлюх, ещё жующих, распаренных вышедших на минутку из зала по приглашению прикормленного халдея: «Вас, уважаемый, к телефону, у администратора в кабинете, пройдите, пожалуйста». Били жёстко, умело, с распределением ролей, били с презрением, коротко, чтобы успеть смотаться до приезда ментов. В другом кабаке, или где-нибудь у подруг доход пропивали.
Подобно Шурику Андрюха любил иногда выражаться пространно и витиевато. А ещё любил, дурачась, произносить скороговоркой цитату из Георга Вильгельма Фридриха Гегеля. Не о разуме цитату, или там о бытие-сознании, нет, о любви.   
- Запиши, друг мой, и повторяй каждый раз перед сном, - говорил он многим, в том числе и Косте. – Готов? Ну, поехали! Истинная сущность любви заключается в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом «я», и, однако в этом же исчезновении и забвении впервые обрести самого себя.               
               
Костя, как сейчас он понимал, сглупил в самом начале службы. Даже раньше, когда вместо настроя решительного, поддался меланхолии, был размягчённым слюнтяем, интеллигентиком этаким. В дороге на место службы не пил, разговоры ни с кем не заводил, к еде не притрагивался, был, словом, в тоске и печали, до конца ещё не осознавая случившееся. Уж слишком всё быстро произошло. Ещё два дня назад он сидел на лекции в институте, имел отсрочку от призыва, и… с лекции был уведён вместе с несколькими его однокурсниками – пришли на первую «пару» пара человек штатских - строжащихся, насуплено-важных - назвали, коверкая, по списку нужные фамилии, вручили повестки и повели их прямиком в военкомат.
Было хмурое утро серединного ноября.
Они, студенты, а набралось их с десяток, шли гуськом, друг за другом, штатские из военкомата сосредоточенно и молча топали впереди. Шли какими-то дворами, чтобы спрямить путь, шли по узким протоптанным дорожкам - всю ночь шёл снег, и дворники не могли справиться ещё с навалившими сугробами. Игорь Пашков, сосед Кости по парте и соратник по покерным баталиям, поправляя очки на мясистом своём носу пошутил: «Учтите, историки, шаг влево, шаг вправо – приравнивается к побегу». Все засмеялись, но как-то натужно это у них вышло.
Костя, стараясь не наступить на пятки впереди шедшего Игоря вспоминал, усмехаясь, как после окончания первого курса он уже в армию призывался.  В мае ласковом прошёл медкомиссию, в июне свежезелёном сдал сессию, лихо, причём сдал, на отлично, родители устроили проводы, хорошие, добрые проводы, размашистые и в то же время душевно-тёплые. Крёстный - фронтовик-танкист - пьяно обнимал Костю и говорил: «Ты, там, нас не посрами! Служи честно, командиров слушайся и ушами не хлопай!» А утром, уже наступило первое июля, в тесном зальчике одного из городских районных   военкоматов, они, студенты, собрались, расселись, возбуждённо гомоня поначалу, а потом, впадая в задумчивость, и… в оглашённом  списке из тридцати человек, списке с цифрами команд не был назван  он единственный. Что, как и почему? – объяснять ему воекоматовские работники  не стали. Свободен и всё.
 Стриженный наголо он успел отправиться вместо армии в экспедицию - на обязательную на их факультете после первого курса археологическую практику – и, экзотическим таким видом потешив друзей и подруг, продолжил, с удвоенной, утроенной энергией, предаваться прелестям студенческой вольницы.
На втором курсе студентов военкоматовцы не трогали, и после второго курса никаких спецнаборов не было, и третий курс они распочали, совсем уже почувствовав себя матёрыми студиозами и как-то стал забываться им тот забавный случай, связанный с призывом на армейскую службу. К тому же… «…наш, Костя, кажется, влюбился…» – нет, не шутили грузчики в порту, и не кажется, так действительно случилось.  Случилось весной, когда чаще всего и туманится разум и как утверждают, грустно покачивая седыми головушками, опытные люди чаще всего и совершаются глупости, но о которых, тем не менее, они очень любят ностальгировать. А к порту местному, не одесскому, конечно, обычному речному портику их города, Костя, кстати, однажды-таки, сводил свою любимую, чтобы показать ей портовые краны. С ними, особенно с иностранным гордецом, но это так, для не посвящённых, на самом деле свойским парнем из Гамбурга, «Гансом» он до этого любил общаться, выпив пред тем изрядно пива и совершая прогулки по старой части города, что тянется вдоль Оби.
Промелькнуло в любовной лихорадке лето.  И осенью лихорадка не прекратилась, более того, Костя окончательно забыл про все свои юношеские установки не жениться лет так до тридцати минимум, нагуляться до предела, повыбирать подругу жизни с толком, с расстановкой повыбирать… и тому подобное гусарское было в этих установках…
Как-то прогуливаясь по октябрьским аллеям, часто останавливаясь и целуясь, они с Людой решили создать семью. Об этом поставили в известность своих родителей. Мама Кости всплакнула от такого неожиданного известия. Но, как бы то ни было, в аккурат за пять дней до прихода на лекцию штатских из военкомата у Костиных родителей дома был совершён русский предсвадебный обряд, известный как «запой».    
  Приглашённые родители Люды, люди простые, как, впрочем, и Костины родители, были несколько ошарашены таким оборотом событий, сидели за столом с прямыми спинами и на Костю посматривали… как и посматривают, наверное,  отцы и матери, у которых забирает, отнимает дочь вот  такой вот, напротив сидящий расторопный молодец, откуда-то взявшийся, свалившийся на их головы, доченька дружила со старших классов, переписывалась с парнем, он сейчас учится в военном училище, мы его знаем, хороший, добрый парень, будущий офицер, а вона, как получается, нежданно-негаданно, для него, вот этого молодца, да, что там, мальчишки ещё почти, выходит, пеленали, нянчили, люлюкались, для него растили и  воспитывали доченьку… Будущая тёща, забывшись, время от времени, в такт подобным мыслям, начинала покачивать сокрушённо головой. А будущий тесть крякал, не без удовольствия, выпивая с Костиным отцом, тоже крякающим и тоже с удовольствием, и повторял лишь одно: «Ну, решили, так решили, чего уж тут…»
  Костя от общего волнения, передавшегося и ему, пытался выглядеть то донельзя рассудительным, то, сбившись с этого тона, честно говоря, ему совсем несвойственного, начинал вести себя по-мальчишески,  громко и беззаботно смеясь…
… А между тем, в могучем, отлаженном доселе механизме военной советской машины, проверяемой на прочность уже не первый год Афганистаном, случился той осенью, сбой, связанный с одним обстоятельством, о котором, конечно же, говорить было не принято, строжайше возбранялось даже, но известным почти всякому.
Всё дело в том, что «косить» от армии, прежде всего в столицах и крупных городах, было, причём давно уже, модно и престижно. В сытом обществе под сладкоголосие итальянского и советского «диско» призывы служить и защищать Отечество для многих были не то, чтобы пустым сотрясением воздуха, но призывами раздражающими. Пацифистские настроения значительно усилились, совсем уж прочно овладели родителями, да и чадами их, разумеется, после того, как держава начала оказывать помощь интернациональной братскому афганскому народу и стали привозить в Союз Оттуда - «из-за речки» - цинковые гробы.
«Косить», «отмазаться» от армии – на то не щадили ни сил, ни средств, ни талантов артистических. И многие, судя по всему, этим модным и престижным делом занимались успешно.  «Белобилетник – звучит гордо!» – иные иронисты-приколисты так даже посмеивались в открытую…   
…Той осенью, население империи устало и сокрушённо покачивало среднестатистической головою, глядя в телеящик на генсека-манекена и вычисляло, сколько же этому Устинычу, хуже Лёни-бровеносца выглядевшему осталось на троне прокантоваться?
И вот, той самой осенью, когда минуло полтора месяца после приказа Верховного Главнокомандующего  об очередном увольнении и очередном призыве, то есть   вскоре после ноябрьской всеобщей пьянки, вместившей в себя и песчинку  «запоя» в скромном домике родителей Кости Кашарова,  военные чины, занимавшиеся призывом вместо водопадного грохота победных реляций  с трудом, вдруг, расслышали лишь слабое ручейковое журчание. Призыв, конечно, идёт, но как-то слабо…
 «Вот те на! Ни х… себе!» – промелькнуло в генеральских, любящих порядок, стройность и ясность, лелеющих мечты о повальном хождение строем, головах.
 «Ведь, до чего докатились! - можно догадаться, как зловеще пророкотали тогда бравые генералы. - Кто Родину-мать будет защищать? Да, что тут говорить…Ежели, в тот же славный и страшный для противника нашего стройбат, воинам которого, согласно анекдоту, даже автоматов не выдают настолько они, значит, могучи и страшны, в стройбат даже не набиралось и двух третий от нужного количества…» 
В общем, генералы были сильно недовольны и заставили чины рангом ниже и погонами пожиже скрести по всем сусекам. В том числе и по студенческим. Потому и «загремели» в армию, попали под общую гребёнку, вместе с ними - детьми трудового народа, - как выразился Игорь Пашков, единственный, кстати, сын четы сельских учителей, - и отпрыски  персон влиятельных, а также людей деловых, чей звёздный час был, как оказывается, не так уж и далёк. Отпрыски любили похваляться тем, что у папани или мамани в военкомате «всё схвачено», что служат сейчас только идеологически шизанутые, ну, да и  крестьянская молодая чернь, куда ж мы без неё-то?
Были и ещё сусеки… Помимо студенческих. Со студентами, надо признать, работать военкоматовцам было легко и удобно. Приходи, вот так с утра пораньше на лекцию и уводи. Сложнее было с другими, сложнее, но ничего – добирались и до, казалось бы, недоступных кавказских заоблачных горных селений, перетряхивали и среднеазиатские кишлаки, гонялись по лесам и отдалённым хуторам и успешно гонялись за горячими прибалтийскими парнями…
…А ещё и вот какая причудливая смесь образовалась в ту позднюю осень…
…К местам службы вместе с оскорблёнными в своих избраннических чувствах сынками персон влиятельных и деловых людей добирались, и многочисленные представители той части молодёжи, которую так любят добропочтенные граждане называть «шпаной» и, добавляя непременно при этом: «по ним тюрьма давно уже плачет». А «шпана» к тому же была густо разбавлена публикой посерьёзнее. У этих уже за плечами и «малолетка», и зона взрослая, кто-то осуждён был условно, кто-то с отсрочкой приговора, – скребли-то по сусекам не хуже сказочных бабки с дедкой!
И вот такой колобок получился и покатился, и прикатился к местам службы чтобы через два года назваться ДМБ - осень 86 и покатиться уже до дому до хаты.

Но подобные «аналитические» мысли, мысли отдающие шибко субъективизмом, и такие вот «колобковые»  аллегории  появились у Кости Кашарова позднее.   Тогда же, едучи в  тихоходном «пятьсотвесёлом» поезде, в общем вонючем вагоне, забитом призывниками, среди шума и гама, но в уединении внутреннем он с неприязнью посматривал на толпу пьяных призывников. Правда, как ни кручинился, как ни печалился Костя, но и успевал отправлять с каждой более-менее крупной станции – Тайга, Мариинск, Ачинск запомнились… - короткие, но  полные грусти перемежаемой, правда, бодрячеством напускным, письма домой.  В этом направлении, к месту службы, куда-то в енисейскую тайгу, Костя ехал один из всей их студенческой ватаги, и это тоже оптимизма не добавляло.
Сопровождал их пропитанный алкоголем офицер, поначалу просто пивший в одиночку, а потом присоединившийся к призывникам. От выпитого офицера, видимо, клинило. Он рассказывал анекдоты, все как на подбор, похабнейшие, рассказывал вперемежку с откровениями из своей интимной жизни, расписывал сцены детально, подробно и дико хохотал, багровея оплывшим лицом.
«Это и есть офицерство – честь и опора Отечества…» – язвительно думал Костя, хотя и ясно осознавал, что по одному обо всех не судят. Но хотелось думать и судить именно так – окончательно, категорично, и было мерзко и гадко на душе. И по-прежнему как-то до конца не верилось в происходящее. Мечталось даже: вот доедут они до места службы и там обнаружится, что это ошибка…
…Наконец, ему удалось заставить себя смириться со столь резкой сменой жизнеощущений и где-то уже за Ачинском он, забравшись на верхнюю полку, уснул,  и проспал до станции Абалаково, где их с поезда ссадили и, подгоняя, подталкивая, напихали в  мощные автобусы-вездеходы.
Но, оказалось, что смириться всё же не хотелось…
… В «карантине», в двухнедельном курсе молодого бойца, окончание которого знаменовало принятие присяги,  после трёхкилометрового кросса Костя почувствовал боль в области сердца, так кольнуло чуток, резко присел, не походил, не повосстанавливал дыхание, бывает, как опытный тренированный спортсмен, он знал об этом прекрасно… Но он, в тогдашние первые армейские дни, самые трудные, всё ещё не мог справиться с  нытиком, что был у него  внутри, нытиком и слюнтяем, а по большому счёту, как выяснилось в результате и  подлецом, по-прежнему надеющемся на чудо избавления от этой вторгшейся, наплевавшей на его личность,  на его планы армии, да, ладно бы армии, а  ещё и  стройбата… Демонстративно, чтобы заметил это ротный, полез в карман за тюбиком валидола (мама, для которой он оставался маленьким и слабеньким, хотя, вот, уже и вознамерился жениться, положила валидол вместе с другими лекарствами в дорогу) и стал со страдальческим видом держаться за сердце…
…Из двух недель «карантина» он неделю пролежал в санчасти… Боже, как стыдно-то за это! Костя даже сейчас, в ночных их посиделках за чифиром, вспоминая об этом, испуганно посмотрел на  Шурика и Андрюху, словно они могли догадаться до какого места дошёл он  в своих воспоминаниях… 
…Хотя «косили» тогда рядом на соседних койках в пропахшей йодом и мазью Вишневского единственной палате санчасти ещё с пяток новобранцев. Но что ему было до них! Ему умному, честолюбивому, здоровому молодому человеку, пусть и с налётом романтики, обожавшему стихи, но решительному, целеустремлённому, этому поспособствовали занятия спортом, двадцатилетнему парню!  Ведь в детстве он мечтал одно время стать офицером, был горд, когда старик Пахом, с косматыми седыми бровями страшный старик, слывший у них в округе колдуном, вдруг, проходя мимо, вклинился в их детскую игру и стал предсказывать, кто из них, пацанят, кем  станет и  Косте выпало стать офицером-пограничником… Потом он одно время, начитавшись Грина и Паустовского, грезил морем, представлял себя бравым морским офицером…И вот… Недавно, пару часов назад, они вернулись с врачом их части из дивизионного госпиталя. Он слышал, сидя в коридоре у двери кабинета, откуда только что вышел после снятия ЭКГ, как доктор с погонами майора басовито говорил их врачу, произносил позорные слова правды: «Есть, есть какие-то изменения, судя по всему врождённые, но косит товарищ, косит…»
… Боже, как стыдно-то!  Опять с этим сердцем…
…С детства, доктора, то находили какие-то шумы, то вообще пугали маму, что у сыночка что-то серьёзное, запрещали заниматься на уроках физкультуры, а она - сама сердечница, так переживала, что он непоседлив, постоянно в движении, постоянно носиться как угорелый…
… А он, - какая там физкультура! - действительно, серьёзно занимался спортом, стремился быть лучшим и в футболе, и в хоккее, и в баскетболе,  и на беговой дорожке. До темноты в глазах, до пошатывания, до подташнивания, но, при чём тут  сердце, при чём тут врачи? - он здоров, он вынослив, он станет ещё чемпионом, вот увидите!.. 
…Хорошо хоть оставалась пара-тройка дней до принятия присяги… И  он, Костя Кашаров, «исцелившийся», почти бежавший из санчасти тем же вечером, после подслушанных позорных слов правды про него,  изводил себя самобичеванием. На плацу же  сержанты изводили их маршировкой и Костя, механически выполняя команды, произносил внутренние монологи, обращенные к себе:  ну, и  подлец же ты, Костян, ну и  мерзавец, нет, ну, надо же! -  рассопливился пузырями…хотя, понятно,  так всё смешалось, перепуталось в эти дни, -  «запой», военкомат, поезд, блюющая и матерящаяся «шпана», тайга, шинель, сапоги, злые сержанты… -   к мамочке и невестушке ему, видите ли, захотелось… Ага! Телёночек херов, ты, Костя, а не мужик… Ну ничего, исправим, исправим свои ошибки, б… буду, исправим… Изводил себя такими монологами Костя, изводил, пока, наконец, не  явилось ему нужное. Сформировавшееся во фразу-приказ: «Стань как все!»  И нытик внутри согласился и даже  напомнил маминым голосом часто повторяемое: «Бог терпел и нам велел!»
И стало с той поры чуть  легче жить Косте, чуть легче служить.

 «Чуть» – потому как, справившись с этим внутренним нытиком-подлецом, пришлось Косте бороться с другими искушениями, что припасла ему затаившаяся, но не исчезнувшая гордыня. Стать как все можно, конечно, но натуру-дуру куда денешь?
После «карантина» и принятия присяги оказался он в бригаде каменщиков, ожидая, что вот, заглянут в его анкету, узнают о двух курсах института и тотчас кинутся с извинениями: «Вы – и в бригаде?!» Но время шло, в анкету, видимо, не заглядывали, кирпичная кладка не держалась, а если и держалась, – заставляли разбирать, надо было, оказывается, класть в другом месте. А ещё досаждали, изматывали авралы: будили бригаду ночью и они шли разгружать прибывшие на стройку машины с бетоном. Бригада была разноязычной, состоящей из двух отделений взвода, о «торчках» пока лишь все только мечтали, за исключением перебравшегося в санчасть и оказавшегося Костиным земляком Шурика Фомина. Они и  пересеклись там: Костя после пытки самоедством оттуда бежал, Шурик вселялся на правах помощника врача части смурного лейтенанта Волобуева и правой руки  длиннющего, вышагивающего цаплей, фельдшера – прапорщика Гайворонского. Приятель Гайворонского прапорщик Козлов называл фельдшера ласково «бандерой»,  потому как родом Гайворонский был с Западной Украины.
Здесь, к слову, в армии, в стройбате, впервые узнал Костя об особенностях нерушимой дружбы советского народа, в данном случае, советской молодёжи.
 Их рота, за исключением сержантского состава, была одного призыва.  И  сразу, не откладывая, разбившись по национальному признаку на группы - и днём на стройке и, случалось, ночью в казарме - стали  выяснять новобранцы  отношения между собою. За власть бороться, стало быть. А власть сильным  и смелым, как правило, даётся.   
 Самыми сплочёнными, дружными и отважными в драках оказались казахи. Они прибыли на службу первыми, ещё в конце октября. Обосновались дружно в одном углу казармы и встречали потому  партии прибывавших на службу, на правах хозяев. Маленькие, вёрткие, злые  готовые вступить в драку в любой момент, они не испытывали никаких симпатий, да что уж там -  в открытую презирали русских, но  почти все, хотя среди них большинство были из сельской местности, хорошо, практически без акцента и ошибок говорили на «великом и могучем». Правда, между собой разговоры они вели исключительно на своём родном языке, лишь вкрапляя  время от времени туда русские матерки. Их духовным лидером был взрослый, уже  окончивший ветеринарный институт Олжас Омарбаев, в драках участия не принимавший, но строго выговаривающий своим соплеменникам за подсмотренную им недостаточную жестокость в побоищах или расправах.
Организованно постояли за себя в первых схватках с казахами и надменные, носатые грузины. Были в грузинском десанте высадившемся сюда, в енисейскую тайгу,  и тбилисские стильные ребята, и сванские пастухи, - те  совсем не понимали русскую речь, но держались так же независимо и гордо. Косте нравилась эта нация: и в институте у него был приятель грузин, доверчивый, как ребёнок, в нём это уживалось чудесным образом с нахальством и хитростью, и за Шота Руставели, нравилась, и за их пение,  и за грузинский изящный, неповторимый, бескомпромиссный футбол.
Главный, самый массовый поединок, не  футбольный,  разумеется, между грузинами и казахами состоялся внезапно,  в воскресенье, после  обязательного просмотра программы «Служу Советскому Союзу», когда в казарме не оказалось ни одного офицера. Поединок был  с использованием ремней и табуреток, но обошлось без увечий. Да и каким-то демонстративным показался присутствующим в казарме зрителям этот поединок. И табуретками только замахивались, и ремнями воздух рассекали, прежде всего, себя охраняя, а не противника намереваясь достать и приложить,  и  завершился этот показательный больше бой  заключением мирного договора и разделением сфер влияния в казарменном помещении и мест в сушилке. Из-за портянок сушившихся, (одна из них, казахская, оказалась на полу, и в этом тягчайшем преступлении были обвинены грузины) всё, кстати,  и началось.
 Было несколько армян, городских, чистоплотных, с влажно поблескивающими тёмными глазами. Они, оценив обстановку,  примкнули  к грузинам и   посмеивались беззлобно над щетинистыми мордастыми азербайджанцами, их тоже было в роте немного, когда те жадно поедали за столом в столовой суп со свининой. Аппетит, впрочем, был попервости зверский у всех, вне зависимости от национальной принадлежности.
Быстрее всех зачмырились туркмены,  хотя их было не меньше казахов и грузин - человек  пятнадцать. Туркмен привезли к ним в часть уже накануне Нового года, последними в роту. Когда их партию, ещё по гражданке одетую, очень легко одетую для сибирского декабря, привели в столовую, там как раз шло обеденное чавкающее и позвякивающее ложками о миски действо. В столовой пахло мокрыми грязными опилками, посыпаемыми на пол, раскисшими валенками и  грубо и крупно нашинкованной, приправленной чуток подсолнечным маслом капустой.  И вот при всём честном народе, одному из туркмен, стройному надменному парнишке, скорее всего метису, в модных «пумовских» кроссовках, потёртых, почти до белизны джинсах и зелёной микровельветовой фирменной  курточке хватило ума  продемонстрировать неплохие навыки карате, наказав этим какого-то сержанта, обидно обозвавшего туркмен и помянувшего при этом что-то про Афган.   Мастерский каратистский удар, согнувший сержанта пополам, стал роковой ошибкой и для  этого парнишки, и для всей туркменской партии. Через несколько дней каратиста было не узнать. Обмороженное, забитое, испуганное существо, пропахшее мочой, в драной одежде, дырявых старых валенках, с ног до головы обледенелое, носившее по сильному морозу с улицы, с водокачки (в умывальнике что-то ремонтировали) воду вёдрами в казарму, неоднократно на себя вёдра эти опрокидывающее при падениях… «Эй, куда несёшь, сука! Неси назад, каратист, … твою мать!» – откровенно издевался над ним дежурный по роте. Обледенелое, дурно пахнущее существо ничего не соображая, лишь интуитивно понимая, что сейчас опять будут на нём отрабатывать удары, поворачивалось и шло с полными вёдрами назад на улицу, откуда его пинками загонял опять в казарму какой-нибудь стройбатовец из «шпаны». Из вёдер лилось на пол, туркмена попинывая, осторожно, чтобы самим  не запачкаться, заставляли лужи вытирать, а он, этот ашхабадский паренёк из семьи медиков, не мог согнуться из-за своего ледяного корсета и только утробно выл…
…Русских в роте было больше всех, почти половина из ста с лишним человек списочного состава. Треть из них составляли уголовники и «шпана». Эти, с тяжёлыми взглядами и подвижными при разговорах руками с растопыренными пальцами,  сразу себя поставили  обособленно от всех. Но, (и Косте было особенно противно за этим наблюдать) вели себя едва ли не заискивающе перед казахами и грузинами, армянами и даже двумя всего лишь в роте  дагестанцами – братьями Дадашевыми, сразу пояснившими, что ножи у них всегда с собою, - пашлэ пагаварэм!  Блатные же свои замашки эта публика, с собачьим нюхом,  стала использовать по отношению к остальным русским парням, - «оленям», - как они их между собою называли.

Однажды, на исходе первого месяца службы, бригаду, в которой был Костя, отправили после ужина на «доработку». Не справились с дневным планом, ротный получил нагоняй от комбата, и они, выпросив в пекарне по булке на двоих горячего душистого хлеба и, расправившись с ним по дороге, вновь спустились в подвальное помещение  стройки, что находилась в полукилометре от их части.
Здание, метров за сто высотой, формой схожее на рассечённый пополам параллелограмм, освещённое прожекторами,  и  совсем уж таинственное потому ночью, при взгляде на него  с таёжной дороги, стояло прочно и горделиво, лицом на юг. Спиною, пологой и жутко дорогою, экраном, или проще, «панелькой» называемой, -  на север. А  обширным своим усестом занимала   весь центр строительной площадки освобождённой от вековых таёжных деревьев.  Лицом здание тянулось к югу, словно силясь высмотреть, что там,  за триста с лишним километров отсюда, в столице крупнейшего по территории  края деется? Спину же здания  продувало ветрами поверх тайги прилетавшими  от  порожистого Енисея, что рокотал  совсем рядом, в пяти-шести километрах отсюда. 
Стройбатовцы да, впрочем, и все, и офицеры и вольнонаёмный работающий здесь люд, называли здание  «двойкой», реже, просто «объектом». А «двойкой» звалось оно из-за того, что рядом,  в какой-то паре сотен  метров, находилось ещё одно здание, тех же форм, но высотой меньшей в два раза -  это здание было возведено раньше и называлось «единицей».
Подвал «двойки»,  где и получила трудовое стройбатовское крещение Костина бригада, был длинный, совсем слабо прогреваемый двумя просунутыми в подвал  рукавами токеров – механизмов, стоящих у входов сюда, в преисподнюю, как мрачно шутилось стройбатовцами, с того и другого торцов здания. Токера смахивали на мини-паровозы, натужно гудели, выбрасывали снопы искр  в стылый, таёжный воздух, питались соляркой и потому ею же пахли. И почти всегда были облеплены замерзающими солдатиками из бригад.  Только-только одних,  уже зачумазившихся, соляркой пропахших, но отогрето-блаженненько улыбающихся, офицеры или прапорщики отгоняли от этих стройбатовских  печек  и,  кроя матом,  отправляли работать, как  тотчас же, свято место пусто не бывает, выныривали откуда-то и  прилипали к тёплым бокам токеров, жались к   подрагивающим под напором почти горячего воздуха рукавам, другие замухрышки-коченешки, и которых, вообще-то  принято было  называть на политзанятиях  представителями доблестных военно-строительных отрядов Советской армии.
 Тускло и неуютно, безжизненно как-то, освещали подвал пыльные лампочки, гуляли вольно здесь врывавшиеся с улицы сквозняки и сквозным же коридором, ох, как тоскливо  шагалось новобранцам стройбатовским, всем этим бригадным каменщикам, подносчикам раствора, уборщикам мусора - «духам» - по настоящей армейской неофициальной классификации. 
Коридор тянулся  через помещения с бетонными ямами, наподобие тех, что  есть в гараже у каждого уважающего себя автомобилиста. Над  ямами и выкладывали они, горе-мастера, по периметру кирпичные стенки, под поддоны. Стенки получались на славу - кривые, косые, то  почти совсем без раствора между кирпичными рядами, то с толщиной в три пальца, а про выкладывание углов и говорить было нечего – никто в их бригаде каменщиком, даже на любительском уровне  и не был сроду –  и барьерчики эти после возведения были обречены на слом. Кирпичи потом, после слома,  очищались от цементного раствора, - тяжёлое, прежде всего по нудности своей,  дурацкое занятие… Но!.. Такова жизнь – думал Костя, вяло, тюкая мастерком по цементным надолбам на кирпичах.
За  продольной стеной подвала, делившей его наполовину, тянулись тремя рядами, прикреплённые к потолку и стенам металлические стеллажи  - летом, говорили,  по ним должны были прокладывать  кабели – и ходить здесь можно было, только согнувшись, но лучше не ходить: эта подвальная половина  вообще не освещалось и легко можно было вляпаться в солдатские  кучки. Оттуда, из-за стены и послышался характерный  шум: кого-то били.
Оказалось, что казахи зачмыряли Вовку Питерина – высокого мосластого уральского парня, чуток заикающегося, добряка с конопатым лицом. Зачмыряли по всем своим азиатским, подлым правилам – наскочили мини-ордой и с помощью, прежде всего подлых ударов сзади и сбоку, а потом, не менее подлых, в пах и в живот,  когда уралец уже  лежал на полу скорчившись, прикрыв голову руками. Вовка лежал в полосе света из освещаемого коридора и ему громко, распалённо объясняли, что все русские уроды и дебилы. И что если он ещё раз хоть косо посмотрит на казахов, тем более если что-то гавкнет, то…
…Что за чёрт дёрнул Костю бросить своё занятие и направиться к кучке казахов? Он тогда об этом не думал, как не думал и о последствиях этого авантюрного во всех отношениях поступка. Правда, пока шёл, всё своё агрессивное красноречие растерял, спросил только, подойдя к удивлённым его наглостью детям степей: «Чё вы толпой-то на одного?» Казахи тогда его бить не стали, видимо, немного ошалели и они  от дури Костиной… Зато чуть позже, через пару дней, когда Костя попробовал вести в бригаде агитационную работу среди соплеменников, объясняя им, что вместе они сила и легко дадут отпор этим оборзевшим кочевникам, ему пришлось узнать, как неудобственно себя чувствуешь в ситуации - один против трёх. Ситуация, правда, поначалу была - три против трёх, - однако Вовка Питерин обмяк ещё во время словесной прелюдии, а  земляк Кости -  Малыгин Славка, габаритами тоже не обиженный, пропустив первый удар и вовсе, как заяц, бросился петлять по подвалу…
Сбили Костю с ног, но попинать лежачего от справедливой азиатской души не стали: отчего-то  вмешался Олжас Омарбаев и зло ругаясь по-казахски: букмакилимандакотакбасагмазгасыктаймызкатен – стал отгонять земляков. С неохотой, но его послушались.
Через неделю и вовсе прогресс обозначился. Костя не смолчал на откровенную провокацию маленького, задиристого казаха Нурпейсова, тот всё матерно поминал Костину маму. Костя не выдержал: «Е… свою!»  Тотчас подскочил к месту их стычки ещё один казах, подскочил-наскочил бычком рогатым, и Костя едва успел уклонить голову от казахского колгана…  Однако вновь приспел Олжас, что-то опять  гыркнул на своём,  и состоялась уже нормальная, правильная драка – один на один. Нурпейсов, надо признать, молотил кулаками стремительно, удары хлёсткие, да ещё по ходу выяснилось, что основная у него рука левая… Словом, пока Костя приноравливался, вспоминал приёмы мальчишеских махачей и  половины подгнившего зуба лишился, правда, он подгнивший уже был, болел и ещё разочек такой хук пропустил, что мама не горюй… Сумел уравнять положение за счёт длины своих рук и точного удара в ухо. Казашонок поплыл, стал промахиваться, испуг не испуг, но некое замешательство  в глазках его  промелькнуло, и Олжас, остановив поединок, объявил боевую ничью.
Поединок этот, по иронии судьбы, состоялся в воскресенье утром, то было особенное воскресенье, - третье февраля одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого года -  под вечер к Косте должны были приехать мама, отец и Люда.
Они и приехали. Ныл остаток зуба, припухла верхняя губа, но что значило всё это по сравнению с радостью от встречи?!
 Комбат, - седой, немногословный, с вечно усталым, каким-то обречённым видом подполковник Штанюк, позже Костя узнает поближе этого человека и заценит его, зауважает - предоставил три дня увольнения, и они провели их в Казачке. Мама, кажется, немного успокоилась и округлившемся Костиным лицом – результат зверского аппетита первых месяцев службы, и тем, что о Косте хорошо отзывался и командир роты, и старшина, и замполит ротный, прежде всего. Замполит Игорь Богданович, а официально - лейтенант Гецко - был из двухгодичников. Вместе с ними, солдатиками, сюда в тайгу по набору попавший, а  до этого  - журналист с Днепропетровского областного радио. Он  сразу озадачил  Костю общественной нагрузкой, определив его в   редакторы ротной стенгазеты.
А с  Нурпейсовым они, что интересно, после этого чуть ли не друзьями стали.  Олжас, и вовсе, через своего земляка, работавшего одним из диспетчеров, ближе к весне уже было дело,  помог Косте выбраться из бригады и устроиться геодезистом.  Перед этим как-то состоялся  у них разговор хороший, разговор задушевный -  про студенческую жизнь. Костя, среди прочего узнал, что Олжас ждёт скорого дембеля: жена в Чимкенте оставленная должна родить второго ребёнка.
Выбрался из бригады Костя, выбрался, но  выбраться из подвала пока не удавалось. Хотя с появлением в его армейской биографии нивелира,  штатива, измерительной линейки, а также напарника, вечно заспанного архангельского парня, окончившего строительный техникум, он и научил Костю основным операциям работы с нивелиром - обозначилась какая-никакая, но свободишка и возможность бывать, пусть и  моментами краткими наедине. Геодезист – это ещё не торчкист, он по подвалу слоняется, измеряет, нет у него тёплого постоянного пристанища, разве что в диспетчерскую забредёт, якобы с циферками в блокноте разобраться, прижмётся спиной к толстым отопительным трубам, и хопа! – к Морфею уже пожаловал…Но заскочит в диспетчерскую какой-нибудь из начальников участков и нарушит эту сказку тёплую… А ещё  вид штатива или линейки двухметровой на плече портит, не вписывается это в  светлый торчкистский облик, хотя геодезист  это уже вершок на пути правильном.

Зиму первую армейскую перевалили, весну встретили, совсем уж освоились в стройбатовских порядках, хотя и грустили по-прежнему отчаянно по гражданской жизни. Хоть глазком на неё взглянуть, но где тут в тайге кромешной взглянешь.
На ленинский субботник оправили два взвода их роты в «жилзону», так называли поселение, в полутора-двух километрах от их части, где жили офицеры и прапорщики с семьями. Чем будут они заниматься, естественно, не сказали. Только, когда подошли они к огромной куче мусора, поняли какой вклад они внесут в общее дело. К обеду апрельское солнце совсем распоясалось, жарило под тридцать вонь такая, что… Ладно, вытерпели, убрали за господами офицерами. Зато, как пошутил кто-то кусочек «гражданки» посмотрели. И когда брели через жилзону и жадно разглядывали всё вокруг:  и барачного типа дома, и несколько панельных пятиэтажек, некоторые из них были ещё с кранами башенными впритык, и четырёхэтажное здание УИРа, стройбатовский наш штаб дивизии, пояснил сопровождавший их офицер, и особенно, когда встречались на их пути женщины,  тогда начиналось в колонне и ржанье, и гогот и улюлюканье.  И когда с кучей мусора сражались, загружая содержимое в грузовик, потом от этой кучи к другой переместились, тоже не маленькой. К слову, столько интересного, доселе не виданного в них Костя увидел. И кожуру от бананов – тоже объяснение, что это такое потребовалось от офицера, благо был человек хороший: замполит их Игорь Богданович. И баночки  жестяные, из-под оливок, про них тоже только в книжках читал, из-под маринованных шампиньонов, крабов, кальмаров – всё диковинное ни разу на вкус не попробованное,  из-под пива даже! – баночки встречались,  и бутылки большие, не наши, с пёстрыми наклейками, все и не запомнились, кроме «Мартини», «Чинзанно» и «Кьюбе рам»…
 Но  случилась, однако, на исходе мая уже другая напасть. Опять натура-дура в Косте взыграла.
 Костя надерзил  командиру отделения - смуглолицему, с тяжёлым взглядом близкопосаженных глаз, побывавшему на зоне и этим гордившимся.  Надерзил публично, при свидетелях, в умывальной, послав этого урку по известному краткому адресу.
Урка командиром отделения стал недавно, сменив зачмырённого младшего сержанта Санькова, полгода отучившегося в учебке сержантской в городе Плавске, в первые их армейские недели, помнится, ходившего франтом, требовавшего чтобы новобранцы вставали перед ним, младшим сержантом, навытяжку. И вот спустя полгода, отслужив половину срока, младший сержант Саньков превратился с помощью таких вот урок в окончательно опустившееся, завшивевшее существо. Ротное начальство убрало его куда-то подальше, кажется, кочегаром в ОГМ – отдел главного механика, чтобы своим видом Саньков, стало быть, не дискредитировал лычки сержантские.
Урка же,  верзила под два метра из сургутских распальцовщиков, на должности командира отделения тешил на законных, можно сказать, основаниях свою патологическую слабость  к издевательствам над другими. А их  тут под его чутким руководством -  целый «олений» выводок  - двенадцать человек…  Лепота!
Урка приказал Косте идти и  ещё готовить дрова для бани, их, оказывается, они заготовили совсем мало и вообще, почему не доложили по форме о выполненном задании, а задание они выполнили плохо, поэтому будете, олени, дрова собирать до самого отбоя, а завтра ты, студент, в наряд пойдёшь по столовой, поэл, да?.. Причём идти предстояло с Вовкой Питериным, совсем опустившимся, и ещё одним тормозным эстонцем. Костя не выдержал и послал урку.
Тотчас после этого они, естественно, схватились. Костя, не любивший в принципе драться, оставивший это занятие ещё где-то в классе девятом, и потому-то до сих пор горделиво удивляющийся своему успеху в поединке с Нурпейсовым, на этот раз попробовал быть в драке расчётливым и по возможности спокойным. Но… После удачного первого бокового, пропустил такой сокрушительный ударище, что, разом потеряв выдержку и хладнокровие, ничего уже не соображая, бросился на урку как на амбразуру, второй раз заехал ему вполне точно по скуле, однако, получив кованым сапогом в грудь, долго приходил в себя, ловя воздух открытым ртом и не находя его…
…Та неделя, после разборки в умывальной, осталась в памяти, как дурной сон. И было ли это с ним? Было, было.
И унижения в столовой, когда урка демонстративно лишал его пайки масла, и издевательства на работе, Костя опять после геодезической передышки оказался в бригаде: «Это ты, кладкой называешь, урод?  Так ты работать, в натуре, не хочешь? Ты чё, падла, не просекаешь, с кем ты связался? Я тебя сгною, ты поэл, да?»
И странное дело: Костя именно в эту неделю посмотрел на зачмырённых из русских, как на людей, до этого они были для него безразличны, он никак не мог простить ту трусость его соплеменников в драке с казахами, решив тогда, что, коли здесь наглядно действует принцип, что спасение утопающих дело рук самих утопающих, то все эти прекраснодушные порывы и призывы к сплочённости русских порывами и призывами только и останутся. А потому - с волками жить…
…Он даже пообщался, в ту неделю, правда, близко не присаживаясь, с посудомойщиком Леоновым - ещё одним  земелей, быстро сломанным урками.  И  только потому, что Леонов был цыганистой внешности, а один из заправил ротных блатных на гражданке из-за цыган схлопотал условный «трёшник». Леонов показывал письма и фотографию  своей любимой девушки, они  были в целлофановом мешочке, но всё равно и от них несло столовскими  помоями…И совсем уж дёрнуло Костю, когда Леонов при расставании, протянув руку (Костя этого жеста постарался не заметить и рука посудомойщика повисла в воздухе) сказал: «Сначала, да, тяжело, но ты терпи, мы ведь терпим…»
Выбравшись как-то в ту неделю в тайгу, а значило это просто убрести  от стройки  шагов на триста и присев на поваленную берёзу (и берёзы и осины в тайге енисейской встречались),   Костя чуть не взвыл от отчаяния. Что же этому урке надо?! Достал свой блокнотик и записал:
Смирись гордый человек
Подумал немного и поставил после этих слов Фёдора Михайловича Достоевского вопросительный знак.
Олжас Омарбаев к этому времени демобилизовался, и Костя, продержавшись эту  неделю, решил обратиться за помощью к грузинской ротной диаспоре.
Их кормчий - рыжеватый, синеглазый, яйцеголовый Заур Кохидзе, - кандидат в мастера спорта по боксу, после первого курса спортивного факультета Тбилисского педагогического института (опять-таки на этот студенческий фактор Костя, прежде всего, и рассчитывал, помня задушевную беседу с Олжасом), оказавшийся почему-то  в стройбате вместо спортроты, внимательно выслушал Костю, повествовавшего про уркины докапывания. Самое хреновое в этой ситуации было то, что  урка стал науськивать на Костю других блатарей,  а их подлянки не ограничивались пропажей из Костиной тумбочки  всякой мелочёвки, это шакальё жаждало более конкретных издевательств… Заур с уркой поговорил, и тот для приличия поскрежетав зубами и повыгинав пальцы, от Кости всё-таки отстал.
Тем более наступившее лето Костя провёл в отдельно созданной из стройбатовцев бригаде, работавшей с гражданскими – они помогали тянуть в подвале (ну, когда же из твоих казематов на свет-то выберешься?! - думалось Косте) толстые блестящие чёрные кабели… Лето было жаркое, душное, в подвале стоял туман и так не хотелось туда спускаться…
…Тем летом второй раз приезжала к нему Люда… Приезжала вместе с Костиной мамой. Они опять поехали в Казачок.
 Втроём, в гостинице, они и отпраздновали зарегистрированный в местном Загсе брачный их союз. Обещал приехать на это событие замполит Игорь Богданович, но не смог вырваться из обручальных стройбатовских буден.
Лето протащилось неспешно, так неспешно, что хоть вешайся, особенно после свидания с родными, а в начале осени Костю вызвал ротный.
- Вы ведь, Кашаров, в институте учились, так? – старший лейтенант Самойлов, сменивший прежнего ротного, отправившегося на повышение, был со всеми подчёркнуто вежлив, страдал ревматизмом ног и всё никак не мог добиться того, чтобы его из армии списали, поговаривали, что нервы он лечил, смиряясь с действительностью, пригоршнями элениума. - Значит, такое положение: нормировщика нашего назначают нормировщиком части, ну и хочу спросить вас, боец, смогли бы вы на его месте справиться? Хотя наряды закрывать, замечу, не портянки наматывать…
Командир роты смотрел на Костю, Костя пытался изо всех сил выдержать хоть небольшую паузу. Пауза действительно оказалась совсем небольшой – Костя почти отчаянно замотал головой: смогу, конечно же, смогу!
И всё переменилось. Старшина роты, прапорщик Козлов, выдал новые сапоги, новое ХБ – «В штабе ведь будешь вертеться» - более того, разрешил ХБ ушить.
Кабинет нормировщиков находился в штабе части, и  Костя, заполучив в собственность письменный двухтумбовый стол, прежде всего, поместил  в его недра  свои самые  драгоценные вещи: письма родных и жены.
 Не сразу, но постепенно стали завязываться новые, нужные, полезные отношения. С «барсами», прежде всего. И с офицерами. «Чмырей» же надлежало не просто сторониться, обходить их за версту,  их надобно было просто не замечать.
В работу новую он  вник быстро. Ротный был доволен – план по нарядам выполняли. И оставалось Косте лишь обучаться науке наглости, чтобы наращивать вместе с весом и авторитет общественный, чем он и занимался неспешно последние месяцы…

…Эксперимент удался на славу…
…Сравнение с Шуриком и Андрюхой явно в его пользу. Без помощи кулаков, ж… никому не лизал, просто правильно оценивал ситуацию, когда обращался за подмогой к сильным мира сего стройбатовского. Урка сургутская, с ним они тоже в нормальных отношениях, как-то ночью (Костя вернулся из штаба в казарму, был конец месяца и они корпели над закрытием нарядов) пригласил попотчеваться присланной в грелке из дома самогонкой на зверобое. И  вот что урка ему тогда сказал:
 - Ты же видишь, студент,  у нас здесь, как на зоне, чуть ошибся, и всё…И тебя как человека нету, одно говно ходячее… Мы бы тебя с удовольствием тогда зачмырыли, если бы ты не допёр, что на одну силу другая сила найдётся.  А нам  с абреками связываться не катит.
Почему не катит связываться русским уркам не только с кавказцами, но и с  казахами, Костя, любопытствовать, разумеется, не стал. Согласно кивал, слушая урку, самогонкой расслабленный. Посматривал на его смуглое вытянутое лицо, встречался и выдерживал не без напряга, но выдерживал тяжесть его близкопосаженных глаз…
…Сейчас вот лезет, правда, в голову пугающая мыслишка, а что если бы та неделя продолжилась месяцем? Превратился бы он в посудомойщика, как Леонов, или бы хватило отчаяния осуществить, в ту неделю задуманное? Нож он, к слову, присмотрел тогда у инструментальщика Маркова, хороший, бравый такой,  ждущий подвигов ножичек…
… Или же не смог бы?..
… И тогда за месяцем второй приспел, третий… Четыре. Четыре часа ночи…Нет! Четыре утра!..
…И разговор отклонился в сторону от магистральной женской темы…Достаточно, Костя. Всё. Всё нормалёк. С волками жить…
- Да, братцы, а всё же обидно иногда бывает, что вот так со службой получилось… Как про нас говорят?.. Когда Бог раздавал дисциплину, стройбат был на работе… Блин! Лежишь иной раз – думаешь… Ведь вернёшься домой, встретишь друга с десантуры и что рассказать? Как я тут от триппера Дато и прочих самовольщиков лечил, да спирт разбавлял? – задумчиво говорит Шурик Фомин.
Задумчивость ему, кстати, не к лицу. Оно глупеет, вытягивается, а нижняя губа начинает обиженно совершать прыгающие движения.
- Окстись, Шура, патриота из себя корчить, - смеётся Костя. – Ты и на стрельбище осенью не ходил, лень было, а «обидно иногда бывает»…
Точно. Шурик не отважился тащиться две версты по грязи. А умора была! Автомат помнили, конечно, многие, но смутно, со школьных ещё сборов, присягу же здесь принимали с муляжом. «Южане» со среднеазиатского направления, не все, конечно, но большинство, отнажимав на  курок с закрытыми глазами, зарывались с головой под бруствер, да и славные славяне далеко не ушли – стройбат-мабута! Но вот кто дорвался до бесплатного, так это офицеры – отвели душу.
- Шурик, ты не прав, - Андрюха стал приводить свои аргументы. – Всё же и про нас такое сложили: был в Верхнеярске – гордись, а не был – не рвись! Или вот: они не носят автомата, и на границе не стоят, но без солдата из стройбата – ракеты в космос не летят. Понял, да? Гордись!..  Ну, бегал бы ты с автоматом два года, учения, марш-броски там всякие, уракал бы, в караулы ходил. Опять же Афган, хотя тебя с твоим зрением, может, и…
Стоп! Андрюха замолчал. Афганистан – это в их компании тема не для обсуждений. Совестно как-то становится. Точнее, неуютно. Старший брат Шурика вернулся оттуда психом и без правой руки, вернулся и через три месяца с восьмого этажа сиганул…
Помолчали, затем вновь заговорили о женщинах – здесь без «мин».
Ха! Костя пружинисто вскочил с кровати, потянулся, блаженно жмурясь, прошёлся по комнате. Половина пятого. Утром он сходит на политзанятия – суббота. Сделает обзор традиционно напряжённой международной обстановки и подчеркнёт, что это ещё раз напоминает всем нам: крепить боеспособность наших Вооружённых Сил – долг и святая обязанность военных строителей.
Ха! Потом рванёт на пост ВАИ (военной автоинспекции), там должны дежурить знакомые парни, подождёт  у них в будке автобус. Люда приедет либо на обеденном, где-то около часа, либо к вечеру – в пять. Проходил ещё один автобус из Верхнеярска – но этот поздний, в девятом часу.
- Опаньки! Смотри-ка, штабист места себе не находит, - Андрюха с досадой хлопнул себя по колену. – Эх, бляха-муха! Ну, зачем я со своей  разбежался? Выписывал бы её через каждый месяц…
- Тебе что, из жилзоны шмар не хватает? – рассмеялся Шурик.
- Понимал бы ты что-нибудь, мелочь пузатая…Жена есть жена, хоть и стерва, но всё же домом пахнет.
- А чем жилзоновские пахнут? – Шурик уже гоготал, мерно колыхаясь своим животом. Через тощую перегородку послышалось, как в палате кто-то недовольно забурчал.
- Молчать эпилептики! – кулачище санинструктора проверило перегородку на прочность. – На полы сгоню!
Всё стихло. Лишь продолжал стонать вполне здоровый самодельный обогреватель.
- Ладно. Закон Ома – два года и дома.
Андрюха взял гитару:
Помнишь, девочка, гуляли мы в саду?
Я бессовестно нарвал букет из роз…

…В обед автобус притормозил у поста ВАИ и, выпихнув на шоссе лейтенанта с женой, ребёнком и двумя увесистыми коричневыми кожаными чемоданами, вздыхая, устало от дальней дороги, скрылся за поворотом. Лейтенант, закурил, потом подхватил чемоданы, и семья  двинулась в сторону виднеющихся зданий барачного типа – жилзоны, где ютились  офицеры, а также вольнонаёмные.
В пять часов автобус, не останавливаясь, сноровисто прошуровал мимо поста ВАИ, подняв снежную пыль, и Костя встревожился: что случилось? Нелётная погода и Верхнеярск не принимает или с билетами напряжёнка?.. Но автобус был полупустой…
Дежурные на ВАИ дипломатично молчали. Выкурил с ними по сигарете, следом ещё одну жадно иссосал.
 Вернулся в часть, зашёл в штаб, в кабинет нормировщиков. Там никого не было. Сел за свой стол, извлёк из нижнего ящика письма жены и стал их зачем-то подсчитывать. В висках стучало и ломота в теле из-за бессонной ночи была уже не обволакивающе-томной, а раздражающей. Захотелось выпить.
В восемь часов вечера все четыре роты их батальона завели в клуб, на стенах которого плакаты, изображавшие танки, самолёты, суровые лица в касках, очень удачно прикрывали места с отвалившейся штукатуркой. Костя посмотрел начало индийского фильма «Танцор диско» и вернулся в штаб. Заходил Шурик, ничего не спросил, всё и так было видно на Костином лице, прихватил свежий номер «Советского экрана» и удалился.
Кажется, Костя задремал, забылся в зыбкой тиши и потому голос дежурного по штабу был неожиданно резок: «Костян, тебя к телефону. Жена звонит».
…Люда говорила торопливо – о том, что вылет на Верхнеярск задержали и она успела потому лишь на последний рейсовый автобус, и что шла по темноте, ужасно боясь, что забрела в какое-то общежитие, где живут какие-то рабочие, и что, слава Богу, здесь оказался телефон и ей подсказали, как позвонить им в часть… И торопливо, калейдоскопично было последующее: кросс в распахнутом бушлате до общаги монтажников, большая лохматая собака на крыльце, успевшая отскочить, прокуренный коридор, встреча, глаза, запах духов, голос, глаза, звёзды, глаза, слова, вездесущий Шурик, принесший чистое постельное бельё, комнатка на КПП, ночь, слова, губы, родное, податливое тело… утро, штаб, говорящий что-то комбат, по-отечески положивший им руки на плечи,  ручка с фиолетовыми чернилами,  увольнительная, печать, утро, дорога, снег с тяжёлым, сонным ещё искрением…бездна, вечность ИХ времени…

…В комнате администратора гостиницы, куда вошли Костя и Люда, было тепло и тихо, лишь радио, накрытое вязаной салфеткой бодрилось песнями. И всё здесь: и бабушка – сухонькая, с гладко зачёсанными назад гребешком держащимися седыми волосами и укутанная шалью, и  диван с наброшенным на него сине-белым клетчатым одеялом, и кот вальяжно на нём развалившийся,  и  домотканый половичок на полу из узких досок, и  кактус на подоконнике,  и посудный шкафчик с покорёжившейся местами полировкой – долгими годами прижившись, мирно и покойно дремавшее  в этот утренний час, хранило и оберегало тот незатейливый порядок, при котором самым неуёмным и деятельным обычно бывает закипающий чайник.
Люда заполнила карточки жильцов, они расплатились за трое суток. Бабушка, её звали Дарья Прокопьевна, вручила им ключ с биркой из клеёнки.
- Номер на втором этаже. Там толечко убрались и умывальник  рядышком, - с гордостью за свою гостиницу говорила она, провожая их по окрашенной в оранжевый цвет лестнице.
А гостиничного в гостинице и не было вовсе. Да и откуда, скажите, было здесь взяться хамству, спесивости, продажным девочкам, фруктово-цветочным спекулянтам, здесь, в гостинице старинного посёлка, основанного ещё в семнадцатом веке казаками-первопроходцами? В гостинице проживало совсем немного народу, если быть совсем уж точными, то, кроме наезжающих время от времени в увольнение солдат,  жили здесь две семьи, перебравшиеся в Казачок на постоянное место жительства и дожидавшиеся своего собственного жилья. Гостиница и внешне была проста, но основательна: из хорошо подобранных и оструганных брёвен
Улицы посёлка, кстати, тоже сплошь состояли из осанистых бревенчатых домов. За домами шли раздольные огороды, с кое-где виднеющимися из-под снежного наста подсолнечными кольями, а за огородами – стена таёжная возвышалась. А над стеной – изъеденное по краям холодное блескучее солнце. Летом оно зависало прямо над посёлком, а зимой, поспешно проскользив по снежной шапке елей и лиственниц, скрывалось.
По другую сторону Казачка – ровное широкое русло Енисея. Гостиница стояла в каких-то пятидесяти метрах от реки, естественно, и называлась она «Енисей». Сейчас от реки осталась бескрайняя белизна, берега соединились и лишь сиротливая тропинка, проложенная метеорологами храбро вела от их маленького, почти игрушечного домика, стоявшего рядом с гостиницей к Енисею.
В номере у них стояли две кровати, был стол с пожелтевшим графином посередине, шкаф для одежды – всё как полагается. Да и на свете всё было на своих местах. Люди исполняли обязанности и требовали прав, кто-то избирался в президенты, а кто-то изгонялся за пьянку из грузчиков, одним светило солнце, а другие мучились бессонницей, но одного не допускалось в эту устойчивую круговерть. Счастья. Сегодня, сейчас оно было отдано только им одним.

…Наверное, миновал полдень. Не хотелось ни о чём думать, да и сил не было, просто лежали, прижавшись друг к другу, и вдруг Костя, вздрогнув всем разнеженным телом, когда в это чувственное забытье явилась ему измызганная, хотя и хранящаяся в целлофане фотография девушки с большими глазами, которая верит и ждёт своего солдата, посудомойщика Леонова… Чуть больше месяца назад, перед новогодним праздником, Леонова нашли на свинарнике. Поначалу заведующий столовой чеченец Аскар исчезновению посудомойщика значения особого не придал – куда ему зимой деваться, в бега летом подаются, так что свинья эта русская никуда не денется, объявится… На второй день бросились таки искать и нашли в закутке свинарника, где откармливали поросят для их и соседней части. Нашли в петле…
…Солнце ушло, скатилось за горизонт. Но свет они в номере не зажигали. Сидели, говорили…Вслед за этим наступила пауза, рука лежала на руке…
- Мне хорошо, - слова жены были медленны, быстрым в темноте слышится только шепот. – И совсем не так, когда я получаю твои письма, и даже вчера при встрече было иначе. Ты был мой, я знала, была уверена в этом, но почему-то всё равно было боязно…Вдруг что-то не так, что-то, быть может, изменилось…Скажи, а почему, когда мы лежали, ты…
- Конечно изменилось, - Костя не дал жене договорить и, чтобы сгладить это, поцеловал её в висок. – Ты стала ещё родней, ближе…А знаешь!.. В самую жаркую погоду в Енисей заплывают крокодилы, нахально разгоняют мелкую рыбёшку, а крупным рыбинам читают лекции об африканских обычаях…
…Это был выход! Нужна была, необходима была ненормальность, чтобы удержать начавшую ускользать от них расположенность к счастью. Это были правила настоящего, а настоящее – исключение из правил.
И Люда, милая, милая жена, жёнушка, поняла, успокоилась и говорила, что ещё в старшей группе детского сада она писала ему, Косте, Константину Алексеевичу – полковнику царской армии длинные письма с признаниями в любви, что, в сущности, она ведьма и Куприн именно о ней писал в «Олесе», и что…
…А муж, в сущности, ведьмы напористо доказывал преимущества треуголок перед норковыми формовками, пространно распространялся о теории наличия в каждой биоминуте животных рефлексов…
…Была пугающая ясность в путанице бреда, всё вокруг было пронзительно отчётливо, ВСЁ ими слышалось, ощущалось, виделось, догадывалось, понималось и приветствовалось…И естественно, что наступила ночь светлее дня, и здесь всё было отчётливо ясно и понятно – солнце сменили звёзды, они более яркие, да и к тому же солнце одно, а звёзд… Сколько же звёзд было в эту ночь?
- Три тысячи восемьсот тридцать четыре, - уверенно сказала им утром Дарья Прокопьевна, считавшая их до рассвета и сочинившая по такому случаю очередной псалом…

…На следующий день они бродили по посёлку, здоровались с прохожими и те отвечали взаимностью. Останавливались на деревянном мосту, перекинутом через речку, впадающую в Енисей, стояли прислушивались к постаныванию жилистого тела, когда по нему проезжали автомобили.
Заходили в магазины, придирчиво осматривали какие-то кофточки, шляпки, костюмы… Хотели скупить весь книжный магазин, но передумали – ограничились «Басурманом» Лажечникова и томиком Блока. Обедали в столовой, ели невкусный шницель, подгорелую гречку, и Костя клятвенно обещал, что если Люда будет готовить так же, то он её любить не будет, а будет любить лишь их сына. Встречавшимся на их пути офицерам, видимо, приезжавшим в Казачок по каким-то своим делам, Костя козырял небрежно, а офицеры смотрели на Люду – на кой чёрт им сдался какой-то стройбатовец рядовой, а Люда прижималась к нему, рядовому, и в армии была приостановлена иерархия, и он, Костя, был главнее своими чистыми погонами их офицерских звёздочек…Ведь звёзды были сейчас авторитетны лишь те, что на небе…

…Вечером пошли в кино. Фильм назывался «Зимний вечер в Гаграх». В зале было холодно и совсем мало зрителей – страна в очередной раз восторгалась неуловимым Штирлицем-Исаевым, и мальчишки после каждой серии выходили на улицу и закуривали, пусть и украдкой, но почти так же изящно, как легендарный разведчик, и мечтали повторить его подвиг.
Ноги от холода имитировали степ, получалось не хуже чем на экране. Актёры играли для всех, играли трогательно и просто, на фоне пальм кипарисов, нарисованного морского прибоя, но вот пели только для Кости и Люды.
…Давай пожмём друг другу руки,
И в дальний путь, на долгие года…

…До гостиницы от клуба всего-то пять минут ходьбы, но шли они вечность.
- Мы с тобой, как пьяные – под каждым фонарём останавливаемся, - смеялась Люда.
- Пьяные? А что, это идея! Архиславная, товарищи, идея! Революция антитрезвости, о которой так долго, так настойчиво говорили большевики – свершилась!- грассируя под Ильича, дурачился Костя.- Завтра покупаем шампанское и непременно «Абрау-Дюрсо»!
Шёл снег. Как по заказу ненормальный. В мороз – большими мягкими хлопьями.
Они стояли перед гостиницей и ждали, когда погаснет свет в последнем окне. Но окно светилось…
- Н-да, бесполезно… Будь у нас  на ногах валенки, тогда бы ещё посмотрели, кто кого, - сдался Костя.
- Бедненький мой, замёрз…
- Ты тоже, - Костя смотрел в её большие, ослепительно красивые глаза и, спрашивая, отвечал. – Это ведь повторится?
Ресницы хлопали, соглашаясь…

...Шампанского «Абрау-Дюрсо» в поселковом продмаге не оказалось.
Продавщица – белый халат поверх пальто, обида на лице на этих молодых юмористов – плюхнула на прилавок «Искру» новосибирского производства.
- Да возгорится из неё пламя! – с пафосом декламировал Костя, возясь с пробкой.
 Напророчествовал. Пробка торпедировала потолок и красная шипучая жидкость залила стол.
Фужерами были гранёные стаканы. Яблоки, привезённые Людой из дома, пахли раем.
Потом пошли к Енисею, сбивались с тропинки метеорологической, помогали друг другу выбираться из снега, кричали, но ветерок обрывал голоса и эха не получалось.
Возвратившись в номер, заметили радио, такое же старенькое, как и у Дарьи Прокопьевны, самопроизвольно регулирующее громкость. В это последний вечер радио вопило, кричало и совсем уж всё заглушало, когда отмеряло часы – такие оглушающие пикпикалки!
Шампанское выпито. Кружилась голова. Передали концерт, задорно пела популярная певица:
…Ай-яй-яй-яй-яй-яй, целая лужа слёз,
Ай-яй-яй-яй-яй-яй, ну-ка утри свой нос…
…Потом унылые новости: там, на Ближнем Востоке или в Африке? - военные действия, здесь, в стране родимой - подготовка к посевам… Спутник запустили…А про крокодилов в Енисее ничего…

…Ночью они не спали. Костя выходил курить в умывальную, ополаскивал лицо ледяной водой… Всё! Ненормальность исчезла – в восемь утра уходил автобус, билет куплен. Всё ясно… всё ясно… Как ясно и то, что суждено им быть вместе, растить и воспитывать детей, после работы заходить в магазин за молоком и хлебом, в общем, прожить нормальную жизнь.
А может, они ошиблись? Напридумывали зря и зачем напридумывали, а?

Он проводил Люду, вернулся в гостиницу. Через три часа его уже автобус повезёт Костю в часть – к чифиру, к «чмырям», к «барсам», к обычной стройбатовской реальности. Повезёт к хорошим, что ни говори, офицерам – мёрзнут в этой тайге, пьют стаканами водяру и ради солдат готовы на всё, так что нормалёк, Костян, нормалёк. И пусть всё смолкло, закончилось и он, рядовой Кашаров лежит, уткнувшись лицом в подушку, и вокруг ползают тараканы, и облезлый номер хуже казармы, пусть…Всё нормалёк…
…И тут в дверь нетерпеливо  постучали. И тотчас открыли. На пороге их номера стояла Люда.

               







                2
               
                КОМБАТ-БОМЖАРА

                «Я вам объясню: наслаждение было тут
                именно от слишком яркого сознания 
                своего унижения: оттого, что уж сам
                чувствуешь, что до последней стены
                дошёл…»
                Ф. Достоевский   
               
-Человек жаждущий справедливости, человек порядочный, человек с мыслями в голове и с порывами великодушия в сердце, вот, как Пётр Алексеевич, к примеру, такой-то человек, ответьте мне, господа-товарищи, разве он может быть счастлив в России?
На подобную велеречивость, Гриша Маров цокал недовольно языком - «вот, загнул, балаболка», -  был способен в их округе только Тропинин, да и то только после принятых «на грудь» пятисот граммов, да вдобавок на крыше «двойки», где шалеешь уже от того, что  облака можно руками потрогать.
Тропинин он же Тропа, правильно с ударением на первом слоге, ТрОпа, как его все здесь звали, бывший преподаватель музыкального училища в одном из сибирских городов, «автор многих сюит и двух кантат и  один из последних приверженцев отвергнутой человечеством теории «эстетического воспитания» Иоганна Фридриха Шиллера» – так он отрекомендовался, когда его привели в кочегарку представить Петру Алексеевичу.
- Переведи, - мрачно потребовал тогда ясности насчёт теории Гриша Маров.
- Если коротко, то это способ достижения справедливости в обществе. Умный пруссак это всё быдлу разжевал, а быдло проглотить не захотело.
 Шутковал он по своему обыкновению или говорил серьёзно – никто, до сих пор толком  не мог понять этого маленького вёрткого человечка с губчатым, пропитанным алкоголем носом и чёрными, беспокойными и ускользающими как у каждого пьющего глазками.
 Также как кто-то верил, а кто-то и посмеивался над его рассказом о том, как он в здешних местах оказался.
После развода последовавшего через двадцать лет семейной жизни и размена квартиры Тропинин очутился в «гостинке» на городской окраине. Потом посреди  вялотекущей  многомесячной пьянки, с  провалами, порой и недельными в памяти, но с чётким обликом тех двух молодых брюнетов,  безукоризненно вежливых, не пьющих и даже не курящих – оттого, наверное, и запомнились, - и которые  ему и  предложили обмен этой комнатёнки на двухкомнатную в небольшом городе на берегу Енисея. Городке старинном, ещё в семнадцатом веке бывшем центром русской колонизации Восточной Сибири. Парни, здоровый образ жизни проповедующие, показывали ему большие, изумительного качества фотографии с видами открывавшимися с балкона его ждущей квартиры. Мрачный и неистовый, могучий и суровый красавец Енисей, холмы, покрытые знаменитой, Чеховым воспетой тайгою, холмы, соединяющиеся с далями  заоблачными и  к полёту вдохновения,  так и подталкивающие… Одну из комнат, по ходу разглядывания фотографий, уже панорамно-комнатных, фантазировал Тропинин он обобьёт пробкой и будет сочинять в ней музыку…Если есть «Амурские волны», почему бы не создать «Енисейские волны»?.. Всё можно! Ничего ещё не потеряно в пятьдесят!..
И главное, подальше, подальше от этого непонявшего Тропинина города,  где нескончаемое торжество разбухшей прослойки мелких и крупных жуликов - с одной стороны,  и зашоренности остальной, основной массы населения, очумлённости какой-то этих людей живущих от зарплаты до зарплаты – с другой. Зарплата эта, кстати, самая маленькая среди сибирских городов, но при этом в городе самоё большоё количество иномарок на душу населения, опять-таки среди городов расположившихся за Уралом… Такой вот странный город…
 Тем не менее, Тропинин подписывая бумаги, что подсовывали ему чернявенькие молодые люди, силился не упустить главного: названия этого своеобычного городка, в котором он надеялся начать новую жизнь. Он кое-что слышал, помнил, даже, несмотря на постоянное своё опохмелочное состояние, о том, как процветает сейчас чёрный маклерский квартирный бизнес. Не оказаться бы в какой-нибудь деревне Задрючино… Он как мог, концентрировался, боролся с воздействием утреннего стакана, который брюнеты ему, для восстановления сил подносили услужливо…
- Как же ты, Тропа, цифру не разглядел? – этот вопрос ему задавали всякий раз после его рассказа.
- А папа римский её знает, - пожимал он  узенькими плечами.- Ну, и ладно … зато нам и здесь вольно и покойно, - говорил он привычно о себе во множественном лице.
 Тропинин действительно оказался в двухкомнатной, на пятом этаже, но не в  бывшем центре освоения северо-востока российской империи, а  в  городке, стремительно  построенном для военных и также стремительно, без какого-либо сожаления брошенного на произвол судьбы на излёте перестройки, на излёте судьбы империи советской.
Вместо вида на Енисей - проплешины обгрызенной мощной техникой  тёмнохвойной тайги.  До старинного городка, где намеревался он подобно Прусту обить одну из комнат пробкою и сочинять «Енисейские волны»  около двухсот километров. До Енисея прямиком, если - шесть километров. Столько же до ближайшей деревни Малахаево. И главная цифра - 15. Её он и не углядел рядом с названием городка, когда подписывал нотариальные и прочие документы о купле-продаже.
Говорить Тропинин любил и умел по разному. Мог виртуозно сквернословить,  а мог, загнуть, что-нибудь неподъёмно-учёное, мог и перемежать изящные, витиеватые фразы со стихами. Эта лёгкость языка,  столь непривычная слуху подполковника запаса, а ещё и лёгкость характера, умение быть ненавязчивым, и дозволяла Тропинину бывать в гостях, в кочегарке, у Петра Алексеевича на правах почти приятельских, хотя дистанцию между ними комбат всё же держал.  Гриша Маров – давний знакомый Петра Алексеевича, из прапорщиков – наоборот, относился к Тропинину подчёркнуто-холодно и называл его то трепачём, то п…болом, но чаще - балаболкой.
Однажды в кочегарке Тропинин прочитал:
Лучше впасть в нищету, голодать или красть,
чем в число блюдолизов презренных попасть.
Лучше кости глодать, чем прельститься сластями
За столом у мерзавцев, имеющих власть.
Очень эти стихи Петру Алексеевичу понравились, очень. Тропинин по такому случаю переписал своим каллиграфическим почерком в блокнотик ещё с десятка два  виршей – рубаи, называются, объяснил, - Омара Хайяма и сейчас этот блокнотик для Петра Алексеевича вместе с молитвословом самые читаемые.
В тиши своего одиночества (кроме Тропинина и Гриши Марова никто к нему и не заходит, почти) часто пытается Пётр Алексеевич представить лицо этого печального и счастливого, судя по стихам, перса. Перс выходит  похожим на Рустама Сухробовича Халифова -  директора детдома в Витебске, куда в сорок восьмом определили двухлетнего Петю Штанюка оставшегося без родителей: отец с матерью утонули в Западной Двине, как ему позже рассказали, а подробностей никаких об этом не сообщили.
Рустам Сухробович или как называли его все за глаза  «наш Сугробыч» – статный мужчина с серебром в волосах, с наполовину обожженным лицом танкиста и двумя орденами Отечественной войны на гимнастёрке был болен честностью. Прощал им, детдомовским сорванцам всё, кроме вранья.
- Лгут только трусы и негодяи, - размеренно говорил он им и они, мальчишки, как не тяжело, как невыносимо это было, рассказывали директору всю правду о своих проказничествах, порою близких к хулиганству.

Именно Сугробыч, к моменту окончания Петром школы пониженный до простого воспитателя, благословил его на поступление в военное училище. Повлиял, конечно, и приезд к ним, будущим выпускникам детдома, представителей одного из высших военных строительных училищ. Пусть и строительное училище, но военное, командное.
- А  Родину   защищать, хлопцы, можно по-разному. Не только с помощью оружия. Без военных строителей и спутник не запустили бы и в космос не полетели, согласны? - так военные закончили свою убедительную речь. И хлопцы, разумеется, согласились.
 Поступил, однако, в это военно-строительное командное училище, располагавшееся в одном из волжских небольших городов, из хлопцев согласившихся лишь один Пётр. Кто-то из его класса всё же предпочёл другие военные училища, институты и техникумы, кто-то пошёл на завод, иные, вырвавшись на волю ею тотчас и захлебнулись и разбрелись по тюрьмам.
Пётру же тогда на встрече, сидевшему на первой парте, один из военных положил руку на плечо наклонился и, глядя в глаза, спросил:
- Ну, как, будущий комдив, решено? Будешь у нас учиться?
- Буду, -   кратко ответил Пётр, не отведя взгляда.
Воспитание же «по Сугробычу» не позволяло открещиваться от обещанного.
А училось легко. Тело, тренированное с детства спортивной гимнастикой (в детдоме был её культ, сюда даже приезжал олимпийский чемпион Борис Шахлин) спокойно восприняло физические нагрузки, например, десятикилометровые марш-броски с полной выкладкой под палящим  солнцем, кто-то, не выдерживая, бурчал недовольно: «нас, что в космонавты готовят?», ночные учебные тревоги.  И учебные предметы прочно усваивались, а детдомовский уклад жизни позволил просто и крепко ему влиться в новый коллектив, где чтили и свято исполняли принцип мушкетёров: «один за всех и все за одного». И обидеть штатским парням кого-нибудь из курсантов во время увольнительной значило для обидчиков нарваться на большие неприятности.
После училища пошла-поехала, раскатилась по Союзу служба: командир взвода, заместитель командира роты, ротный… Новые, так волнующие тебя чувства, когда под твоим началом, твоим приглядом зорким,  сотня парней, и ты лепишь из них, пропадая в казарме сутками, настоящих мужиков. После роты  - начальник штаба батальона… Места службы, как в песне - «Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес Советский Союз…»: Прибалтика, Казахстан, Подмосковье,  родная Белоруссия, Приморье…Будучи майором, назначили командиром батальона, звание подполковника получил уже здесь в енисейской тайге, в начале восьмидесятых.
Когда служил в Белоруссии навестил родной детдом и так получилось, что хоронил Сугробыча. При встрече, после долгой разлуки, встречи оказавшейся последней, он, Сугробыч, согбенный, высохший с трудом передвигался по своей комнате, одинокий, брошенный руководством детдома, но Пётр почувствовал, вспомнил ту силу внутреннюю, что исходила от этого человека, убеждённого, что всякий разумный живущий на земле должен, прежде всего, заниматься тем, чтобы научиться отличать истинное от ложного. И не кривить душой.
- Да, понимаю, сложно… а может и непонятно уже тебе, жизнь то познал… сединой  меня, вон, как догоняешь… но без этого, учти Петруша, покоя в душе не будет… Измучаешься сам… других задёргаешь, - старик говорил с трудом, с паузами, наполненными жёсткими, клокочущими вздохами. – Один раз уступишь мерзавцу… глаза закроешь на его делишки… а на его месте, глянь, уже двое новых… И что?.. А надо…надо… с ними бороться… И надеяться, что мы их победим…Человек без надежды…значит и без будущего…
Через неделю хоронили  этого мудрого таджика, фронтовика и заслуженного педагога Рустама Сухробовича Халифова. Хоронили не в пример его последним годам жизни -  с почестями, с речами проникновенными на центральном витебском кладбище…
…Как это у Хайяма?
В этот мир мы попали, как птицы в силок.
Здесь любой от гонений судьбы изнемог.
Бродим в этом кругу без дверей и без кровли,
Где никто своей цели достигнуть не мог.
  Почему-то только сейчас, вот подумалось Петру Алексеевичу: Сугробыч был одинок, семьёй не обзавёлся, или, по крайней мере, никогда о ней не упоминал, а они, пацаны детдомовские, конечно же, и не спрашивали его об этом. Когда умирал, было ему чуть за шестьдесят, ему же, подполковнику запаса Штанюку Петру Алексеевичу сейчас под шестьдесят. И как его учитель, он одинок, хотя семейная жизнь была, и грех на те годы жаловаться. Наоборот, разве забудешь, например,  пухленькие, с завязочками, дочкины ручки, что нежно обвивали его вечно загорелую, шею, и когда он спрашивал, предвкушая совсем уж сладостное: «а, как папку крепко любишь?» Наташка отвечала: «ведь задушу» и  глубоко вздохнув, изо всех своих силёнок прижималась к нему и он, замирал сердцем, вдыхая родной запах её волос…Разве такое забудешь?
Здесь, в таёжном военном городке Наташка окончила школу, поступила в Верхнеярский пед, потом, после третьего курса, перевелась  в Ленинградский областной педагогический институт. Живёт сейчас в Выборге, ей, повезло с мужем, не современным слюнтяем, которых нынче пруд пруди, а настоящим мужиком, и  за спиной его широкой никакие бури, никакие невзгоды не страшны. Дочь присылала фотографии внуков, двух погодков, в личиках которых, чуть насупленных, так жадно он искал знакомые черты, - его, дедушкины, бабушкины -  Ирины покойной…
После чтения Хайяма, хорошо, чисто и ясно думается и вспоминается. Хотя воспоминания не из приятных…

…Когда, вот, всё  началось? Когда нарушился привычный ход жизни, нарушился порядок внутри себя и придавила, вдруг, разом придавила, да так, что  не продохнуть стало, та  усталость? Он, здравый, серьёзный человек, мужик, конечно же, не склонен был объяснять с ним происшедшее, каким-нибудь «кризисом среднего возраста», или ещё какими гороскопно-шарлатанскими штучками, что так любовно примеряют на себе дамочки, да изнеженные мужеподобные существа.
Может с того дня началось, когда начальник УНРа – управления начальных работ – майор Мусафин, прилюдно, при офицерах и штатских женщинах работниках управления обозвал лейтенанта Синельникова «дерьмом собачьим»?
Все знали, а Мусафин, этот крепыш, с татарским хрестоматийным обликом и большой бородавкой посередине лба и не скрывал особо свою связь с женой Синельникова, работавшей в плановом отделе УНРа. Злые, болтливые языки, их нимало было в офицерской среде, совсем уж погано, со сладострастием расписывали: с какой любимой позы начинает  послеобеденный отдых майор в своей комнатке отдыха.
  Мусафина прислали к ним с понижением и в звании и в должности из Московского военного округа. За неоднократное рукоприкладство по отношению к подчинённым, опять-таки донесло сарафанное радио. Одному прапорщику, поговаривали, этот мастер спорта по боевому самбо, разорвал селезёнку. Мусафин сразу обозначил своё поведение в этой, как он выразился «ссылке»: «то, что сказал я, исполняется без напоминаний, иначе наклоню и буду наклонять постоянно, пока не окочуритесь».
Синельников, конечно, тряпка, из  офицеров-«двухгодичников», здесь на стройке оставшийся. Симпатичное, точнее смазливое лицо, без намёков даже каких-либо на мужественность, робкий, заискивающий взгляд, да, тряпка, слабак, но есть же пределы, в конце концов. Мусафин открыто презирал всех, с кем он был вынужден нести службу в этой тайге, однако, как и всякий хам, он тонко чувствовал, кого можно, а кого нельзя так открыто, публично унижать.
Своего соплеменника, начальника одного из участков капитана Ибрагимова он, после очередной несдачи «летунам» первого из восемнадцати этажей стройки заставил взять швабру и протирать и без того зеркально чистый пол одного из помещений. А вот, Наумкина, начальника другого участка, также подведомственного мусафинскому УНРу, Мусафин швабру взять в руки не заставил. Не смог бы, понимая прекрасно, что, даже «наклонив» этого невзрачного офицера не углядит, пропустит, его стремительный, как у хорька выпад-укус. Наумкина и свали хоть, сбей с ног, но он, этот сильно пьющий старлей, будет сопротивляться до последнего.
  Синельников, тогда, втянул до упора свою трусливую головёнку в узкие плечи, кто-то из офицеров удивленно присвистнул, секретарь парткома УНРа жирный, вечно распаренный подполковник Балтача, любитель анекдотов и хорошей закуски, заискивающе хохотнул, женщины осуждающе переглянулись, случившиеся здесь солдатики из дежурных по штабу с восхищением посмотрели на Мусафина, Пётр же Алексеевич почувствовал, как подступила к горлу тошнота, подступила, именно из-за чёткого, ясного осознания, что он опять ничего не скажет, опять промолчит, опять потупит взор, вместо того, чтобы также увесисто, он умел это, также ёмко и смачно, как только, что унизил лейтенанта Мусафин, окоротить этого хама.
Ему и раньше мечталось, по-мальчишески как-то мечталось, с распалением себя красочными картинами как он всё выскажет этому майору, а потом, коли отсутствуют в Советской армии дуэли, просто врежет ему по физиономии. Против боевого самбо у Петра Алексеевича имелась парочка детдомовских приёмов: неожиданным своим коварством врага обезоруживающих.
Детдомовское детство выработало в нём и правильное отношение к еде – пища не являлась для него фетишем,  и он знал, как бороться с голодом и уж тем более с обжорством. Подтянутость, ладность широкоплечей фигуры, при среднем росте ни грамма лишнего веса, и ни одной выкуренной сигареты в жизни помогала ему всегда. И в чёрные времена запоя и в возвращении к трезвости и в нынешней его аскетичной жизни, центром которой была зимою котельная их городка, а летом – тайга.
Опять же Тропинин сказал, во время резкого своего перехода от шутовства к серьёзности, и сказал же, чёрт красноречивый, не в бровь, а в глаз:
- Ты, Пётр Алексеевич, затворник, анахорет по-старинному. Но, тебе легче одиночество переносить, как мне кажется. Ты его не боишься, у тебя свобода не по Ницше – тебе есть о чём думать и с кем думать.
Впрочем, вот сейчас и думается… что Мусафин, Мусафин… Прости ты меня, Господи, грешного, что сужу хоть и в  мыслях своих людей… Разве мало видел он хамов, откровенных солдафонов среди офицерства? Просто, этот случай с Синельниковым произошёл перед самым переводом Петра Алексеевича из комбатов в начальники штаба автомобильного батальона, что был в каком-то километре от его части.
Те полгода, вообще, были зловещими. И всё шло в какой-то страшной закономерной последовательности.
 Ирине после химиотерапии становилось всё хуже. Пётр Алексеевич, видя в её глазах боль, перед которой она уже сдалась,  и это сдалась Иришка, Ирка! – тоже из детдомовок - и значит уже ничего не сделаешь, и остаётся только ждать неизбежного, вспоминал и заставлял её вспоминать, как  они познакомились…
 …Молодой старлей, замкомандира роты возвращался на поезде с Байкала, где проводил отпуск у матери своего сослуживца в казахстанские степи, в родную часть. Где-то за Боготолом в купе, - он скучал вместе с каким-то смурным старичком, - проводница подсадила на пару остановок маленькую, бойкую, короткостриженную, светловолосую худенькую девушку, почти подростка, с огромными зелёными глазами. И как попал в этот зелёный омут старший лейтенант Штанюк, как оказался в его водовороте, так и возвращаться ему обратно страшно не захотелось. За несколько часов пути, узнали друг друга родственные детдомовские души, обрадовались и потому наговорились вольно и всласть. Оставил при прощании свой адрес офицер и девушка оставила ему свой…  И через год, студентка педагогического училища, ставшая заочницей, родила уже  командиру роты дочку...
Наташка бойкостью в мамку, в учёбе всё хватала на лету, смена школ никаких ей неудобств не причиняла, месяц-другой и уже верховодит в новом для неё классе...
- В командиры готовишься? –   иногда он насмешничал. – Отца в звании решила переплюнуть?
Дочка, - ей шёл четырнадцатый год, когда поняла, осознала, какая беда ворвалась в их семью, - замкнулась в себе. Пётр Алексеевич, зная как труден и опасен подростковый возраст и какими неприятностями это грозит, да ещё при умирающей матери, скрепя сердце, совсем тогда отказался от выпивки. Осторожно, не докучливо, не с приторностью ласковой, но твёрдо, умело, используя весь свой опыт командирский психолога и педагога, отыскивал ключики к дочкиной душе…
Те зловещие полгода…
…За всё время, когда он командовал ротой, потом батальоном у него не было ни одного несчастного случая, как дипломатично называют гибель солдат. Не было шестнадцать лет службы, а тут за эти шесть месяцев четыре смерти…
…Сначала туркмены, сами затурканные и самые зашуганные в части, запинали своего землячка, на вид пятиклассника, чем-то он провинился перед своими, они решили его повоспитывать, вошли в раж…
Чуть позже взорвался котёл в бане, а банщик рядом  спал безмятежным сном, разморило в тепле. Приезжала за его телом целая делегация с гор – плевались, проклинали Сибирь, русских, генералов, комбата… Котёл этот был аварийный, давно замены просил, зампохозу же капитану Анштейну, - при прежнем Петре Алексеевиче ему в батальоне и года бы не прослужилось, вымел  бы поганой метлой этого борова сытого и мусафинского стукача,  - всё было некогда: должность хлопотливая – сгущёнки, тушёнки партиями на сторону…
И следом за этим, на стройке, на этой несчастной, Богом проклятой «ДВОЙКЕ»,  в главном, высотой более ста метров здании, ради которого всё здесь перевернулось в тайге, всё перемешалось, и не только в тайге, но и в мире, рядовой Стас  Агуреев из Алма-Аты, по их же стройбатовской классификации - из «барсов», красивый, флегматичный парень, через пару недель домой, дембель, сорвался на переходе из  «норы» в коридор: перекинутая небрежно доска, вроде как случайно…с четырнадцатого  этажа летел вниз, вниз – пока не застрял между стальными балками…
А перед новогодним праздником повесился солдат Леонов, посудомойщик из хозотделения при  столовой…

…Ему, Петру Алексеевичу, кадровому офицеру Военно-строительных отрядов, конечно же, не надо было втолковывать важность отчеканенной ещё древними римлянами формулы «Хочешь мира – готовься к войне». И вся его сознательная жизнь, равно как и жизнь всей советской армии, да и всего народа в целом шла под знаком именно такой борьбы за мир. Частица его труда, его сил, потраченных нервов, полученных, развитых и усовершенствованных на практике знаний – не могла затеряться в общем деле. Зная это, и будучи убеждённым, не по разнарядке вступившим в партию, коммунистом, комбат Штанюк, само собою, тогда, во времена службы не особо-то и задумывался о хитросплетениях политики.
Это, сейчас, задним числом, Тропинину тому же, доке во всём, и философов читал и поэзию знает, и на баяне и на гитаре и на пианино играет, легко рассуждать и делать глубокомысленные выводы.
 Несколько лет прошло, а помнится хорошо тот тропининский монолог на таёжной полянке. Греясь,  на весеннем солнышке и посматривая на верхушку мёртвой «двойки», видящуюся над краем тайги, с любого места их округи,  он заговорил, длинно, как всегда гладко, красиво, но толково, логично, начав с того, чем отличается политик от политикана.
- Политик, Пётр Алексеевич, нормальный политик, предан своему народу и Отечеству. Но он зачастую становится политиканам и в любой момент способен на предательство, обман, клятвопреступление. Нынешний наш царь, помните, как начинал? На рельсы лечь обещал, если цены повысят и прочую халву словесную подбрасывал обывателю. Но всё, что вокруг жратвы крутится, не может политика возвысить. И вот ведь одна закономерность какая имеется. Чем грандиознее, чем крупнее, монолитнее политик, тем ужаснее его преступления и его сущность. В этом и только в этом – феномен Иосифа Сталина. И отбросив нелепые попытки посмертных разборок связанных с его эпохой, можно уверенно сказать: у нас был гениальный тиран. Гениальный, поскольку только гений, добру и злу внимающий равнодушно, мог сделать то, что он совершил в середине века. Сталин установил в мире равновесие страха. И сейчас надо быть только окончательным дураком или продажным либералом, чтобы не понимать: если бы не появилась советская атомная бомба, то Евразия, от Лиссабона до Харбина, ещё в пятидесятых годах стала бы радиоактивной пустыней. Был такой историк Николай Николаевич Яковлев. Уже в том мире пребывает, но ему, покойному, до сих пор всякие прогрессивно мыслящие мерзавцы простить не могут его прекрасную книгу «ЦРУ против СССР». Почему? Ну, не только за то, что он показал, как Запад сделал из обычного, плодовитого писателя Солженицына пророка, а из наивного учёного Сахарова лидера всех правозащитников. Не только. А, прежде всего потому, что Яковлев в своём труде  подробно, в том числе и  по американским документам, кстати, изложил историю планирования ядерного удара против нас и Китая в сороковых-пятидесятых годах. Но советское ядерное оружие и средства доставки были разработаны прежде, чем удар был нанесён. И появилось такое понятие как «ответный удар». И, вот, когда это понятие появилось, стали умные головы разрабатывать концепцию противоракетной обороны, чтобы концепцию ответного удара нейтрализовать.  Системы противоракет и у нас и у американцев подрывая ядерные боеголовки над защищаемыми районами должны были уничтожать боеголовки межконтинентальных баллистических ракет. Но в это время был обнаружен новый фактор ядерного взрыва, о нём раньше только догадывались, электромагнитный импульс. Ядерный взрыв создаёт такой охереннный импульс во всех токопроводящих элементах систем связи, что они становятся бесполезными игрушками. То есть получалось, что собственные противоракеты, взрываясь над прикрываемыми районами, выведут из строя все сети управления. В том числе и те, которые их в полёт отправляли. А тут ещё вдобавок появились ракеты с разделяющими боеголовками. После отработки наведения противоракеты на такую межбалистическую, она выпускала несколько боеголовок, потом они получили даже индивидуальное наведение. И хотя бы несколько из них имели шанс прорваться к цели, невзирая на противоракеты. Вот в такой тупичок ядерная стратегия зашла и началась гонка ядерных вооружений – бессмысленная и бесперспективная. С конвейера, значит, сходили всё новые и новые сотни боезапасов, а аналитикам только и оставалось подсчитывать – сколько раз стороны могут уничтожить противника – восемь или двенадцать. И зачем нужно ещё одиннадцать раз уничтожать однажды уничтоженного врага – вам, Пётр Алексеевич, на занятиях скажем, или на совещаниях закрытых, никак не объясняли? Извините, конечно, нас за колкость. Но именно из-за вхождения ядерной стратегии в тупик, а не из-за сомнительного гуманизма политиков, возник, так называемый, переговорный процесс. Брежнев встречается с Никсоном, встречается с Фордом, встречается с Картером…Договоры ОСВ, ОСВ-2 подписываются…договор по противоракетной обороне семьдесят второго года… Смысл всей этой работы – поиск выхода из тупика ядерного и достижения преимуществ над вероятным противником. И всё же они принесли народам хоть какую-то надежду на смягчение, как тогда говорили, международной обстановки… Перестроечная пропаганда, по крайней мере, породила такую надежду… И тем сильнее разочарование последующее…Кто принёс успех в ядерной стратегии американцам? Однозначно, заявляю я, заметьте, не военный, не генерал там какой-нибудь обиженный, а гражданский сугубо человек,  шпак, так сказать, до мозга костей, от армии по болезни освобождённый, успех в ядерной стратегии американцам принесла, на блюдечке с голубой каёмочкой,  «пятая колонна» из партийных перерожденцев, прорвавшихся к власти в СССР. Их, американцев, «биологическое оружие»: Горбачёв, Шеварднадзе, Ельцин, Козырев, десятки других их приспешников, которые принялись демонтировать ядерные вооружения Советского Союза изнутри. Началась политика одностороннего разоружения перед лицом сохраняющего свой потенциал врага. В этом суть договора СНВ-2. Ликвидировались наши ракеты, гарантированно прорывающие любую американскую противоракетную оборону, а Америка в обмен обязалась уничтожить, но так и не уничтожила свои устаревшие носители ядерного оружия, типа старичков бомбардировщиков Б-52, которых спокойно можно было сдавать в утиль ещё в середине восьмидесятых…Мы, ведь почитывали, почитывали Пётр Алексеевич, кое-что и на эту тему, и когда по иронии судьбы здесь оказались, и  как следует, опохмелились, то поняли: нам посчастливилось прожить остатние годы в эпицентре крушения империи. Здесь, мы как уцелевшие на обломке Атлантиды…

…Легко, конечно, даже приятно, приходить Тропинину сейчас к таким умозаключениям.  Кстати, эту приятную предрасположенность у Тропинина,  к пространным рассуждениям о гибели страны и о  конце истории, и даже о счастье быть свидетелями этого Пётр Алексеевич заметил давно.
Он не то, чтобы осудил внутренне его за это, нет, но  и согласиться с тем, что страна погибла, не мог и не хотел.
Он, подполковник запаса Штанюк, - «комбат-бомжара», - как восторженно обозвал его однажды тот же Тропинин, когда они, компанией мужиков были на крыше «двойки», отмечая день рождения  Петра Алексеевича. А мысль провести его на высоте стометровой, понятно, могла прийти в голову только Тропинину, похваставшемуся как-то, что во время учёбы в московском институте культуры он не раз сиживал в ресторане «Седьмое небо», что находится в Останкинской башне и потом  эти хвастливые воспоминания развившего вот в такую идею:
- Пётр Алексеич, у тебя нет страны, которую ты стремился делать сильнее, но у тебя есть вот это, - произнося тост, он показал пальцем на крышу. – Это всё твоё, ты хозяин, ты…ты, Пётр Алексеич…комбат-бомжара! За тебя!
Вокруг, внизу, покуда хватало взора, простиралась тайга. Петляла ниточка  дороги, что связывает Верхнеярск с севером края. Зарастала широкая просека для уже разобранных и распиленных на куски ЛЭП. Печалилось несколько пятиэтажек городка. Но вниз смотреть им не хотелось. Они молчаливо, смолк и Тропинин, смотрели на проплывающие совсем рядом облака…
 Да, помнится, в ту пору, когда строительство двойки законсервировали, стали пускать пыль в глаза, врать неуклюже: и своему собственному народу, которого, тогда, вдруг, обуяла жажда вновь всё разрушить до основания и прилетавшим сюда делегациями целыми американским сенаторам, бизнесменам и шпионам, - да, Пётр Алексеевич полагал, что страна, сорвавшись в штопор, погибла.
 Но сейчас, в тишине, в  покое одиночества своего, с  каким-то сменившим в душе усталость и безразличие металлическим холодом, он, лёжа на топчане в котельной и глядя на свисающие с высокого потолка космы чёрной паутины, пятидесятивосьмилетний, ещё крепкий, с ястребиным взором,  с волевым лицом с твёрдым подбородком, и пусть и  с совершенно белыми волосами и большими залысинами человек твёрдо знает – пока жив он и миллионы, таких как он, страна жива.
Жива самой крепкой, самой целительной силой – памятью.
Покуда жива, а там, дальше… Димки  Маровы решат, как им быть, как им жить. 

…Их войсковую часть за номером…, строительный их батальон, в должности начальником штаба которого он пребывал уже третий год, перебросили сюда из Приморского края.
- Из тайги в тайгу, никакого разнообразия. А мы, товарищ майор, желали бы хотя бы на Монголию взглянуть краем глаза, да Наташ? – шутила никогда не унывающая, Ирина.
Правда, в той тайге, где водились ещё тигры, они жили в добротном военном городке. Здесь же, в трёхстах километрах от Верхнеярска ничегошеньки не было. И поэтому, сначала  семьи их разместили в крепком таёжном посёлке Малахаево, в шести километрах от стройки, по большим рубленым домам-пятистенкам расквартировали, часть помещений школы, клуба, больницы и даже конторы им отвели, а они, офицеры наравне с солдатами восемь месяцев жили в палатках. Гриша Маров о том времени вспоминал коротко и нелитературно:
- Это был полный п…ц!
Но ведь вытерпели, выдюжили ведь, тогда, в начале восьмидесятых, когда романтиков уже не то, чтобы среди солдатиков, среди новоиспечённых лейтенантов не наблюдалось. Зато был порыв! Был натиск из жил натянутых, из понимания, ЧТО они начинают, к какому ДЕЛУ они причастны.
- Товарищи офицеры! Мы начинаем строить самый мощный в мире комплекс радиолокационной разведки, - с гордостью говорил им на закрытом совещании генерал-майор Петраков, начальник управления инженерных работ, комдив в переводе на строевую воинскую иерархию. – Задача комплекса: контроль космического пространства, раннего обнаружения старта межконтинентальных баллистических ракет с территории США, а также полная защита с помощью радиолокационного наблюдения северо-восточных подходов к промышленным районам Сибири.
Вслед за Петраковым выступал представитель Генерального штаба, высокий, с умным, непроницаемым лицом:
- Разумеется, вас интересует, а  каковы возможности будущего объекта? Докладываю. На основе системы фазированных антенных решёток нового поколения он будет наблюдать за всем миром, тем самым, мир охраняя. К примеру, с помощью объекта можно увидеть в каком-нибудь Техасе металлический шарик диаметром в десять сантиметров. И несколько слов о максимальной мощности объекта. В нужный момент на него просто переключается Верхнеярская ГЭС, а это несколько миллионов киловатт, и максимум за сутки с помощью объекта сжигается вся спутниковая группировка США. Тем самым, выбросив американцев из космоса, решается в нашу пользу и исход вероятного глобального конфликта…
…И они с помощью, конечно, самой мощной, самой передовой для того времени техники, вгрызались в землю, тесно опутанную корнями вековых могучих деревьев. Самый качественный бетон, другие самые качественные  строительные материалы, самые мастеровитые, смекалистые, добросовестные парни из тех, кому пришлось попасть не в десантуру, в погранвойска  или в  Морфлот, но в стройбат – всё было привезено сюда, привезено и приведено в движение. Сроки окончания строительно-монтажных работ были определены рекордные для вялой, впавшей уже в спячку страны. И то, как они работали в  те полтора года, не работалось ни прежде, ни тем более позже. Время спрессовалось и обозначалось лишь главным: надо возводить приёмный и передающий центры радиолокационной станции, надо строить насосную станцию, холодильный центр, надо, надо, надо…
Строительные батальоны, кстати, были передислоцированы сюда со всего Союза, некоторые из них уже принимали участие в строительстве подобного, но менее мощного по размаху, замыслам и задачам.
А потом, когда в «жилой зоне» были построены дома для офицерских семей барачного, правда, типа,  а для холостяков были завезены синие металлические «бочки-цубики», (утеплённые, с удобствами даже) вполне пригодные для жилья, когда был построен четырёхэтажный штаб дивизии, госпиталь, дом офицеров, школа, когда стали строить пятиэтажки с «лениградской» планировкой для будущих новоселов, том числе и из воздушно-космических войск, и «жилзона» стала более-менее походить на военный городок, когда  были уже обжиты и солдатские казармы и солдатские столовые, и штабы в частях, раскинувшихся многокилометрово на юг от стройки, - на самой стройке наступило странное какое-то затишье. Словно  кто-то всесильный издал приказ негласный: шабаш! Перекур!
 И началась тягомотина. Грозно высились над тайгою остовы «двойки» и «единицы» - другого, вспомогательного, в два раза ниже основного, здания, а внутри и вокруг  них бестолково копошились стройбатовцы – уже не отборные, а так, наспех отовсюду собранные, в основном тщедушные, низкорослые, густо к тому же  приправленные сбродом из условно-осуждённых на «гражданке» парней.
На первых этажах вяло велись отделочные работы, изводилась тоннами шпатлёвка, матерились, видя как безобразно всё делается и переделывается по десятому разу, но переделывается также спустя рукава, начальники участков, вынужденные, тем не менее, каждый месяц закрывать наряды с перевыполнением обязательным планов, дремали в закутках, а то и на глазах у подчинённых, в холода разомлев у калорифера, офицеры.
То, вдруг поднимались ночью с кроватей бригады и подгоняемые злыми сержантскими пинками шли, почти бежали на стройку, куда пригоняли машины с бетоном, что курился паром на морозе и его спешно разгружали и развозили на тачках по подвальным помещениям. Иногда бригады не поспевали ко времени, бетон схватывался, голубел на глазах и его ломами и кирками долбили, долбили, долбили… и взирала на это всё освещённое мощными прожекторами,  величественная, торжественная и невозмутимая тайга.
Начальника УИРа генерал-майора Петракова перевели в Н-ск, в штаб округа, вместо него строительную дивизию возглавил полковник Федюшкин. Однажды он, нагрянув на «двойку» и надменно, почти не проронив ни слова, но, внимательно слушая, что ему говорили офицеры из свиты, обойдя её, заглянув на первый этаж, и внезапно – в складской ангар, где разбудил и перепугал до смерти кладовщика Курбанова, отбыл восвояси.
- Ночевать, Его Высокопревосходительство каждый раз  в Верхнеярск летают на вертолёте. Не могут, видать, аристократы, без семейного вечернего чаю,  -  глядя как чинно расхаживает Федюшкин по стройке, сообщил новость, впрочем, новость  известную всем,  на ухо Петру Алексеевичу майор Игонин, начальник штаба его батальона и добавил к сказанному, также всеми, и солдатами и офицерами и вольнонаёмным людом, обсуждаемое, - Во сколько же этот чаёк казне Красной Армии обходится, интересно знать?
К тому времени, Пётр Алексеевич, комбатил уже два года: через несколько месяцев после передислокации сюда, в енисейскую тайгу, его повысили в должности и присвоили звание подполковника.
В его части служили офицеры, с которыми он был бок о бок не год и не два. Тот же Игонин, любящий поострить, низенький ростом, но быстро семенящий своими ножками, и всюду успевающий побывать, а ещё  с таким  громовым голосом, что любо-дорого было принимать его рапорты на плацу на утреннем разводе. Или командир первой роты капитан Горшков – с ним, спокойным, сильным, правда, худющим донельзя, они, даже дружили семьями, чему поспособствовали, прежде всего, их жёны. Ирина работала вместе с женой Горшкова в школе и они, видимо на работе наговориться не могли об общих делах, перенося эти педагогические разговоры и в застолье, но, тотчас замолкая, чтобы через мгновенье радостно или грустно подхватить тот или иной мотив заводимой Горшковым под гитару песни… Молдаванин Ребежа, тёзка, Пётр, командир третьей роты, тоже капитан, но буйный сердцем, горячий, вспыхивающий как порох, в ругательствах, часто переходящий на родной язык, любимый солдатиками своими, хотя он их и муштровал в свободное от стройки время. Третья рота всегда была лучшей во время прохождения по плацу, под звуки «Прощания славянки», сам же Ребежа так вышагивал, так впечатывал каблуки в бетонный плац, так приветствовал их - комбата, Игонина, замполита части Аверченко, стоящих на трибуне – хоть заявку на ребеженскую роту подавай для участия в параде на Красной площади… А Гриша Маров… С ним он вместе  ещё с Белоруссии, помнит этого костромского, порядочного, упёртого парнишку сержантом, потом он вернулся к ним в часть прапорщиком…  Им, своим офицерам, он верил, мог довериться, положиться на них в любой ситуации.

…А может та  усталость навалилось на него с того дня, когда покинул их часть, уволившись в запас, «пригодилась» нажитая ещё в юности язва,  капитан Горшков? Друг проверенный не одним авралом, не одной тревогой,  просто объяснил  Петру Алексеевичу причину: «Надоел, комбат, этот бардак, надоел».
Вместо Горшкова первую роту возглавил старший лейтенант Городов – красавец с холёным лицом. При знакомстве он самоуверенно сообщил Петру Алексеевичу:
- Чтобы упредить слухи сообщаю. Да, я племянник полковника Федюшкина. До этого служил в Монголии, в Улан-Баторе.  Думаю, что долго у вас не задержусь, но из роты, за это время конфеточку, обещаю, сделаю.
Первую роту в тот призыв формировали полностью заново, так получилось. Сначала прибыли казахи, потом, русские из шпаны, досрочники-условники, потом грузины, потом опять русские, потом опять партия с Кавказа, потом потянулись со среднеазиатского направления новобранцы…
Старшина роты прапорщик Козлов как-то пожаловался Грише Марову на нового ротного:
- Ведь, какой сучара-то, а? Месяц, целый месяц, поначалу, ночевал в казарме. Всё с блатными, по одному, разговоры за дверью вёл и с теми, кто на них равняется. А сейчас,  представляешь, Гриня, чувствую, в роте что-то не то, какая-то херня творится. Эти, которые малолетки прошли, да своими сроками козыряют, на меня смотрят и посмеиваются. Ты, мол, прапор, кричи не кричи, равняй не равняй в правах всех, а мы тут хозяева. Было, раньше, знаю, всякое, но, чтобы из роты зону какую-то замастрячить, как они говорят…Будь моя воля, я бы этого племяша к армии на пушечный выстрел не подпускал бы. Законник, б…, выискался! Мне за то, что с фельдшером пару бутылок коньяка раздавил у него в кабинете, разнос учинил, а сам, точно знаю, паханам из блатных, разрешает ночью до жилзоны к девкам ходить или даже в Малахаево…Он и с начальниками участков, похоже, договорился, вот тут коньяк можно лакать…
Роту Городов, действительно быстро вывел в передовые. На разводах утренних, перед, тем как отправлять батальон на «двойку» озвучивались на плацу показатели минувшего дня. У первой роты, работавшей в подвальном помещении выходило постоянно под сто десять  процентов выполнения плана, и даже выше.  У других рот, задействованных в отделочно-затирочные работах показатели в социалистическом соревновании, в тот момент проходившем под лозунгом «Сорокалетию Победы – сорок ударных вахт!», были в районе ста пяти процентов…
 Ушёл в запас Горшков, а тут ещё Ребежа запил по чёрному (срок действия вшитой «торпеды» закончился и начался праздник жизни, устраиваемый молдаванином раз в пятилетку),  ну, ладно бы запил, прикрыл бы он его как-то, но ведь горячий молдаванин ещё и устроил дебош в Доме офицеров, не зря же говорят, что пьяный военный строитель страшнее трезвого десантника, поразбивав и посуду в буфете и подвернувшиеся под тяжёлую его руку чьи-то лица… Вместо него прислали на третью роту старшего лейтенанта Стрелкина, - не рыба не мясо, одни разговоры про надбавки к окладу.
О них, о надбавках, тогда, тоже много судачили. Через Министерство обороны продавили решение об изменении границ района, на территории которого строилась РЛС. Границу передвинули к северу и к районным коэффициентам должны были добавить пятьдесят процентов «северных», но что-то тянули с компенсациями, вот, подобные Стрелкины этим только и были озабочены.
И заместитель по тылу, зампохоз, сменился у Петра Алексеевича. Пошёл на повышение прежний, с ним из Приморья приехали, а  на его место капитана Анштейна прислали из другой части.
Анштейн, на Петра Алексеевича удивлённо так посмотрел, как на инопланетянина на комбата посмотрел, когда тот взялся  отсчитывать  зампохоза за недостачу какую-то смешную, право, - так ящик-другой тушёнки  на продовольственном складе ушёл налево для нужных людей…  Ты, чё, комбат? - читалось в глазках Анштейна. Может ещё, скажешь, что   и не знаешь, и не ведаешь, о том,  что место заведующего продовольственным складом стоит три тысячи и чеченец Саидов уходя на дембель получил эту сумму от своего земляка Удугова, как должное? Также как отдавал он, Саидов три тысячи полтора года назад, льстиво улыбаясь  своему кунаку уходящему на дембель? Может ты, комбат, не в курсе, что  место заведующего столовой стоит подешевле – две «штуки» - и здесь чеченца Аскара  сменяет чеченец Ахмад не только за то, что он земляк. А если бы, предположим,  так получилось, что чеченцы в их части иссякли, или остались такие, как твой водитель Джохар, которому ничего не нужно, кроме сна и он уже который месяц чинит твой «УАЗик», а ты таскаешься на стройку и повсюду пешком и над тобой посмеиваются другие комбаты, то продавал бы тот же Саидов своё место торчковое уже не за три, а за пять тысяч, как например, ингуш, запамятовал его фамилию, заведующий  хозяйственно-строительным складом продал армянину Хачатряну. Ты, комбат, дуру-то не гони, не прикидывайся херувимчиком… Потом, вдруг, Анштейн, шумно выдохнул, и удивление на его откормленном лице сменилось успокоением-догадкой: мол, понял, понял, товарищ подполковник, ладно подыграю вам, хорошо подыграю в той старинной вашей русской игре под названием: «Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак» - и он гаркнул по-службистски,  «съедая» его звание:
- Исправим! Наведём порядок, тарщ палковник! Разрешите идти?
Такая продажа сверхторчковых, то есть  не просто тёпленьких местечек, но местечек, где за год службы можно было, если, конечно,  по уму, не на героин, если бабки  изводить - накопить на «Волгу»,  тоже началась здесь, в енисейской тайге, когда схлынул порыв строительный, и наступила, связала всех и всё  вокруг эта липкая  тягомотина. И, конечно, же, догадывался об этом Пётр Алексеевич, хотя поначалу и не верилось: такие деньги! Откуда?! Но, тот же Горшков ещё до  увольнения своего из армии жёстко ему высказал:
-  Брось, Алексеич! Может ты ещё  и   не знаешь, и знать не желаешь, про то, что тридцать «КрАЗов» в шапкинском овраге засыпали? Ага, ага, ровным счётом тридцать. С полгода назад по приказу наших начальничков, чтобы новые получить. Вот  это размах, так размах! Машинам по два-три года всего, а их в могилу братскую… Не веришь, если, съезди к оврагу, копни немного…
…Разбухало, росло как на дрожжах, и  число обслуги в частях: почтальон, вот раньше, спокойно совмещал свои обязанности с обязанностями заведующего клубом и киномеханика - сейчас новое распоряжение: должности эти разделить.
 Или вот: одного банщика мало, ещё один по штатному новому расписанию назначается на эту непосильную для одного работу… Портной! Портной, оказывается, нужен, чтобы, стало быть, не покладая рук, обшивал стройбатовцев…
- Давайте, цирюльника ещё штатного создадим, будет причёски модные солдатам и офицерам накручивать, под этим… как колпак-то этот называют, - в сердцах высказался однажды Пётр Алексеевич.
И что же? И смех, и грех - через некоторое время и парикмахер, при каждой части, по приказу новому, должен быть. И извольте приказ выполнять. И чертыхаясь, подписывал комбат приказ о назначении рядового Дадашева, здорового дагестанца с руками мясника,   парикмахером…
Ширились и  ряды торчкистов,  которые находили себе не пыльную работёнку на «двойке» и уже в каждой роте набиралось по десять-двадцать человек, которые имели право не посещать утренние разводы, не идти вместе с ротами на стройку, а идти туда отдельно, приходить же в казарму, когда им заблагорассудится, имея на всякий случай железную «отмазку»: начальник участка приказал остаться после работы.
Не то чтобы дисциплина рухнула окончательно, но  какое-то броуновское движение стало определять жизнь батальона…
Городов через полгода, как и обещал, первую роту покинул, взяли его в штаб дивизии,  а на его место и вовсе недоразумение пришло в погонах... Старлей, возрастом за сорок, ноющий всё время, что ноги у него больные и  как тяжело ему на стройку потому ходить, и нельзя ли, чтобы он при части оставался.
Тут Пётр Алексеевич не выдержал, вспылил, осветил этой вспышкой гнева на короткий миг, окутавшее его к тому времени тусклое безразличие в душе, поселившееся вместе с усталостью, ко всему происходящему:
- А что тебе в части делать? В казарме одеяла на  кроватях поправлять?! Марш, сука, догоняй роту!

А потом обрушились на него эти страшные, зловещие полгода… С солдатскими смертями и  январскими похоронами Ирины завершившиеся…
И наступила для него пустота.
Он не знал, не понимал доселе этого слова, сейчас же физически ощутил, что это значит…
Но, как бы то ни было, надо было жить.
Детдомовец в нём напрягся, напружинился, материл последними, самыми извращёнными, самыми обидными словами, потом Сугробыч начинал объяснять, что у тебя дочка, Петруха, дочка, ради неё надо жить, её надо оберегать, пытаться понимать, обогревать своим теплом душевным. У тебя, комбат, наконец, твой батальон, твои офицеры, твои солдатики, тебе надо бороться с тем хаосом, что надвинулся откуда-то сверху, налетел как ком таёжного гнуса…
Детдомовец материл, Сугробыч втолковывал, а седовласый сорокалетний подполковник, возвращаясь поздними вечерами из части  домой, в городок, к дочери, боролся и не мог справиться с новым для него, в жизни никогда до этого не испытываемым – после скорготания зубами, после приступов удушья  прорывались-таки, нет, не рыдания, а какие-то  взрыды сотрясавшие всё его тело, заставляющие останавливаться, сгибаться почти пополам, а потом, разогнувшись, он  начинал пугать заснеженную тайгу ругательствами, спрашивать звёздное небо: «За что?» - и, не слыша ответа,  уже   сквозь пришедшие на помощь слёзы,  ощущать колкий морозный воздух, глотать, пить его до головокружения.
 Он должен был, так он решил, что бы это ему не стоило, выдержать два испытания. Первое -  он, офицер, не имел права плакать дома, при дочери, пусть даже и  ночами, закрывшись на кухне. И второе - он не имел права,  пока Наташка не поступит в институт выпивать даже в выходные…

…Гриша Маров, сейчас, вот вспомнилось ему, рассказывал, как прошлой зимою, будучи в Верхнеярске, у него там живёт старший сын, встретил на железнодорожном вокзале Костю Кашарова. Гриша забрёл на вокзал случайно, после некоторых обид высказанных ему сыном на его непутёвую, как чадо взрослое, из удачливых коммерсантов, считает, жизнь. Пошёл развеяться по Верхнеярску и вспомнил, что от кого-то слышал, как обалденно отремонтировали, отреставрировали вокзал, говорят лучшим в стране стал считаться. Еле проник туда, пустился на хитрость, чтобы обмануть стражу у входа. А там, действительно, красота - сплошной мрамор, хрустальные люстры, фонтаны… Разумеется, не Гриша Костю узнал, как-никак двадцать лет почти прошло, и сколько таких Кашаровых в его прапорщицкой судьбе было,  а Костя узнал Марова. Что и неудивительно. Гриша, обликом нисколько не изменившимся почти с его пришествия в армию из костромской деревни – вылитый актёр Михаил Кононов. Тот, что учителя истории Нестора Петровича в фильме «Большая перемена» играл. Столкнулись, значит, на вокзале  поговорили, даже обнялись, поскольку Гриша был навеселе и от Кашарова винный дух распространялся. Кашаров, рассказывал Гриша,  живёт то ли в Омске,  то ли в Томске, забыл, работает на каком-то предприятии  крупном, что-то с сельхозтехникой связанно, был в Верхнеярске в командировке, зато всё о тебе, Алексеич вспоминал, а когда узнал, что мы с тобой друзья по несчастью и каждый день почти видимся, повёл меня в буфет и пивом угощал, и всё о тебе расспрашивал, слезу чуть не пустил, привет передавал большущий…
…Через две недели это было после смерти Ирины… К рядовому Кашарову, нормировщику первой роты, и заместителю секретаря комитета комсомола части, временно тогда исполнявшему секретарские обязанности, так как секретарь прапорщик Котляров прямиком из отпуска отправился на продолжительный больничный, из студентов, - несколько задумчивому, но и вместе с тем расторопному, когда требовалось для дела нормировочного - солдату приехала жена. Приехала уже в третий раз, но не этим, конечно, запомнился тот случай.
Комбат, перед тем как подписать Кашарову увольнительную на трое суток в посёлок Казачок, где была единственная в округе нормальная гостиница, вдруг обратил внимание, как похожа жена Кашарова на Ирину в ранней молодости. И так защемило у него в груди…Справившись с болью, он, рассказывая, какой исполнительный, ответственный у неё муж, один из тех, на кого должны брать пример остальные, смотрел на нёё неотрывно, и тем, смущая девушку…
А через три дня Кашаров,  и без того  припозднившийся из увольнительной, без запаха малейшего, но с пьяными шальными глазами влюблённого человека, решительно попросил у комбата ещё три дня отдыха от стройбатовских буден. И вырвалось тогда  у него случайно: «Товарищ комбат! Ну, Пётр Алексеевич, ну, пожалуйста…» И глаза и обращение такое подломили и без того смятённую, усталую донельзя комбатовскую душу… И вместо такого же решительного укорота  наглости солдатской, только дай повод – сядут на шею тотчас,  что сделал бы он непременно  прежде, Пётр Алексеевич увольнительную Кашарову ещё на трое суток подписал.
А через месяц, работавшая в части комиссия, учтя все солдатские смерти и сделав вывод, что в батальоне непорядок, сообщила о своих наблюдениях выше и  Петра Алексеевича приказом командира дивизии понизили в должности и перевели начальником штаба в автомобильный батальон, в полукилометре от его части.
Ещё через пару месяцев его родной батальон отправили куда-то под Иваново, оставив в нём только офицеров, а солдат раскидав по другим частям…
Он несколько раз находил время и забредал на территорию покинутую  батальоном… Стояли, виноватились перед ним пустые добротные казармы, вокруг стремительно травою зараставшие, щитовые, обложенные  кирпичом,  глазели на него недоумевающе кое-где уже разбитыми окнами точно таким же образом построенные столовая, клуб, штаб. В штабе он заходил в свой бывший кабинет, выглядывал из окна: рядом с трибуной, откуда принимал он прохождение рот с развода, понуро клонился куда-то вбок флагшток, на стенде обращённом в сторону штаба краснели буквы «Честное сознательное отношение к труду – первая основа социалистического образа жизни», посредине  плаца, с кое-где пробившейся через бетон травою был брошен письменный, полуразвалившийся стол…   
Как сейчас он понимает, внешние обстоятельства жизни его ломали и пригибали к земле, желая видеть его распластанное, а скорее скорчившееся тело,  внутри же его восстанавливался ход жизни, жизни, в центре которой была дочь и больше никого, то есть ход жизни уже далёкий от прежнего его уклада. Он, словно догадавшись о чём-то, о чём кадровому офицеру и догадываться, не положено было, безучастно наблюдал разъезжая по другим частям УИРа, что многие из них, вообще к строительству «двойки» никакого отношения не имеют, и заняты там чаще какими-то землеройными работами,  или обматыванием стекловатой   труб в «жилзоне», а то и вовсе покраской заборов,  от силы половина списочного состава.  А чем занимались остальные было непонятно. Впрочем, его это, по большому счёту, и не интересовало.
Осенью, Наташка пошла уже в девятый класс и стала помаленьку оправляться от смерти матери, говорить, даже болтать с приходившими к ней подружками, в один из серых, пасмурных дней, вспоминавших, видимо, раздумчиво промелькнувшее лето, после обеда взметнулся над тайгою стометровый факел. Отчаянно-весело горела дорогущая и самая главная на «двойке» «панелька» - экран, составленный из фазированных антенных решёток… Горело то, ради чего здесь они жили, работали все эти предыдущие пять лет…
Сгорел материал, что мог сгореть, довольно быстро. Потом, суток трое ещё «двойка» подымилась, поотравляла едким запахом всю округу и, наконец, всё застыло в оцепенении. И выпал тогда первый снег, много снега, и среди  заснеженной тайги так гипнотизирующе чернела «двойка»…
 Сообщили, что в пожаре виновен сварщик из вольнонаёмных, производивший работы в недопустимой близости от экрана. Кто-то этому верил, а кто-то заговорил о диверсии, а третьи - о приказе собственных генералов: в главных газетах страны уже не раз к тому времени печатались опровержения насчёт «двойки».
«В ответ на измышления американской пропаганды о строительстве в районе Верхнеярска военного объекта, советское правительство ещё раз официально заявляет, что в данном районе строится объект, задачами которого будет исключительно мирная работа в области международного освоения космоса…»
Тот же Кашаров, наверное, только вернулся домой, отслужив и подписав документы о неразглашении военной тайны, как в газете «Правда» на первой странице, в начале декабря была опубликована большая фотография, на которой группа смеющихся школьников вместе с белозубой учительницей из деревни Малахаево  весело перекидываются снежками на фоне отретушированной «двойки» во время экскурсии на мирную крупную стройку…И под снимком опять текст: «В ответ на измышления…»
Американский президент Рейган талдычил тогда о программе СОИ (стратегической оборонной инициативы), или как чаще это называли программой «Звёздных войн», а  генсек Горбачёв выступил с программой мира… И «двойка» стала козырной картой американцев в переговорах по разоружению.
А летом следующим все: от посудомойщика до генерала Кузьмина, сменившего полковника Федюшкина, чудом избежавшего суда за незаконное использование казённых денег, припомнили ему ежевечерние вертолётные поездки домой и утренние на работу (в два конца каждый раз шестьсот километров) - обсуждали и готовились к посещению стройки американскими конгрессменами.
«Двойку» и «единицу» чистили и мыли, едва ли не шампунили их фасады, вокруг благоустраивали захламлённую до этого территорию, сооружали деревянные настилы, по которым должны были ступать ноги высокопоставленных гостей,  кругом стоял мат-перемат, дембелей весны восемьдесят седьмого отпустили по домам только в начале августа…
В начале же сентября, в ясный, солнечный день со стороны Енисея  над могучей тайгою, на предельно низкой высоте появились два вертолёта и, сделав безукоризненный полукруг, приземлились на площадке вблизи  «двойки». Пётр Алексеевич тогда был задействован в обеспечении автомобилями для привозки продуктов для обеденных столов в честь приезда «дорогих» гостей и мог, пусть и издали наблюдать за всем происходящим.
Из вертолётов по лесенкам спустилось несколько военных из Генерального штаба, и штатские, а также целая стайка раскованных американских конгрессменов и их помощников. Встречали их тоже чины достойные: заместитель министра радиопромышленности, конструктор РЛС, генерал-полковник – начальник главного управления войск, генерал-лейтенант – заместитель начальника по строительству и расквартированию Вооружённых Сил.
Не теряя времени, начался обход, знакомство с «двойкой». Военные, суетливо, заглядывая в лица американцам давали им объяснения через переводчиков. Американцы тоже много говорили, можно было догадаться по мимике – задавали вопросы.
После того как обход завершился и стройбатовцы, все как один облачённые в новенькую униформу вздохнули с облегчением и даже стали шёпотом между собою переговариваться, не прекращая, тем не менее, работу, все прибывшие на стройку подошли к развёрнутым большим армейским палаткам, где был подготовлен обед.  И тут произошёл забавный случай.
 У одной из  палаток стоял ящик со щётками для чистки обуви и когда один из генералов нагнулся и взял сапожную щётку, чтобы смахнуть с обуви пыль, к нему подбежал американец, взял из рук щётку и начал чистить генеральский туфель. Остальные смеялись и фотографировали эту сцену. Разогнув спину, американец протянул руку, в которую генерал, улыбаясь, вложил монету. Американец предложил ему повторить сцену, но уже, чтобы генерал был чистильщиком, объясняя, что раз советский генерал не почистит ему обуви, то его карьера конгрессмена на этом будет закончена и ему ничего не остаётся делать, как подыскивать у себя в Мичигане место чистильщика обуви. Американец улыбался, с плохо скрываемым злорадством усмехались переводчики, генерал же пошёл пятнами, но быстро сориентировался и сказал, что, когда он приедет в Америку смотреть на их объекты, то должок обязательно вернёт.
В главной палатке большой стол, человек на двадцать пять-тридцать, был застелен белоснежной скатертью и накрыт на удивление американцам со всей русской щедростью. На столе по обоим флангам красовались в огромных подставках зажаренные поросята, ждали гостей и пельмени по-сибирски и суп с севрюгой, стояли вереницы красивых бутылок с напитками, но не спиртными, не было даже пива – ещё неукоснительно на подобных официальных мероприятиях соблюдался антиалкогольный горбачёвский указ,  было много разной закуски. Магнитила взор и наших и, особенно, американцев чёрная и красная икра в больших блюдцах. «Вэри экспенсив! Вэри экспенсив!» - фотографируя стол, восклицали они, переводчики же бубнили и тоже с плохо скрываемым злорадством: «Дорого! Очень дорого!»
- Товарищи офицеры! Стыдно, стыдно подглядывать, живенько отошли и занялись делами, - стал увещевлять жадно разглядывающих, что делается под пологом палатки офицеров какой-то незнакомый полковник и, видя, что его просьбы не уваживаются с металлом в голосе рявкнул. – Пошла  отсюда, мабута, кому сказал!
После обеда американцы стали фотографировать «двойку», видимо удалось во время обеда уговорить наших генералов, что без фотографий им трудно будет убедить Конгресс в недостроенности РЛС. Правда, фотографировали они лишь на двух этажах передающего центра, где не было технологической аппаратуры.
Спустя часа четыре улетели с гостями вертолёты, укатили на «Волгах» в Верхнеярск оставшиеся генералы и полковники, погодившие немного после улёта, кое-кто из них даже  помахал руками на прощание вертолётам, иные в зачарованном раже, до тех пор, пока «МИ-8» не скрылись за горизонтом, разобрали столы, свернули палатки - всё стихло, как тогда после пожара, всё опять оцепенело, словно в ожидании, словно  в дурных предчувствиях о будущем «двойки»…
Потом…Потом в открытую началось в распоясавшейся прессе шельмование армии, вместе со Сталиным и сталинистами недобитыми, военные стали «козлами отпущения».  Вали всё на них! Опричники, солдафоны!.. А после Тбилиси – душегубы, убийцы!.. И общество, вытолкнув наверх каких-то нечесаных, неумытых, брызжущих слюной, косящих глазами, суетливо короткими руками перебирающих горлопанов прессу поддержало.
…Наташка уже окончила первый курс Верхнеярского педа – решила пойти по стопам Ирины – когда во второй раз прилетали на «двойку» американцы. Но об этом он и узнал позже, и нисколько тому не удивился. Он, пожалуй, в ту пору лишь раз удивился, когда на планёрке в штабе автобата молоденький лейтенант, опрятный, в новенькой, по-особому, началом взрослой жизни пахнущей форме, со сладострастием двигал челюстями: жевал резинку и надувал пузыри.
 В это время Пётр Алексеевич уже готовился к демобилизации из Вооружённых сил. Заканчивались двадцать пять лет отданные им армии. С трудом волочил службу, считал оставшиеся месяцы… С утра, побывав на разводе, шёл или к себе в кабинет начальника штаба автобата, где доставал из сейфа бутылку, выпивал размеренно два стакана и сидел, подперев голову руками, или же с утра, немного побродив по  территории части шёл к себе в пустую квартиру и, напившись дома раскрывал и перелистывал семейные альбомы…
Позже узналось Петром Алексеевичем об ухмылке судьбы: 15 сентября 1989 года глава советского  правительства подписал документ о демонтаже «двойки», а подполковник Вооружённых Сил Советского Союза  Штанюк был уволен в запас.
Позже узналось, а тогда он погрузился в запой. Пропивал военную пенсию, ночевал и под заборами и на кладбище у могилы Ирины, и под таёжными деревьями, и на «двойке» ночевал. Зимой же пил то, в квартире, то в котельной их городка, вместе с Гришой Маровым здесь работавшим. Сходился с какой-то пьянчужкой, но ненадолго - выгнал её в одно из хмурых утренних пробуждений. Постепенно его  квартира в барачного типа доме, на восемь семей освобождалась от  мебели, вещей…  Такая обычная история, словом. История, повторённая не одним им в их городке в наступившее лихолетье.
Нет, сейчас, вот анализируя, вспоминая себя тогдашнего, Пётр Алексеевич убеждён: он не был озлоблен, на это чувство, так часто ярко окрашенное завистью, у него и  сил не осталось в ту пору, да и не был он по природе завистлив и не к нему сейчас перс обращался:
Не завидуй – почувствуешь гнёт над собой,
А унизишь кого – он навек пленник твой…
 …И запой его был пропитан лишь горечью. И безнадёгой…
 
…Очнулся он, когда однажды утром,  ему подсунули для подписи письмо...
 Жители городка обращались со слезливой просьбой к американскому президенту. Оказывается у американцев он был уже новый: не Рейган, а Буш. И вообще, произошло много интересного:  недавно развалили Советский Союз, он помнил, как пили они, с кем-то у него на кухне оплакивая это и рыча и ударяя по столешнице сжатыми кулаками, образовалось какое-то СНГ, и цены на водку взлетели в такие выси!
В письме жители городка, в основном жёны офицеров, писали льстиво и  жалостливо, что они давно уже переловили всех собак и съели. Что бежать отсюда некуда. Что дело может дойти до людоедства и массовых самоубийств. Что мужья их проклинают те годы, что они отдали Советской армии. Что Верхнеярская РЛС на слуху у всего мира и если произойдут вышеописанные вещи - людоедства и самоубийства – большего позора Россия и США, наверное, не испытают никогда…  И несколько раз в письме: Господин Президент Буш  – помогите! Вы же обещали, что если стройку демонтируют, то вы, великая нация нам поможете…
Пётр Алексеевич, прочитав эту писульку, сначала выгнал из квартиры главу делегации подписантов – жену подполковника Балтачи, бывшего секретаря парткома мусафинского УНРа. Она долго не могла успокоиться и кричала за дверью. Как же так? Шла к нему, давнему знакомому, хорошему человеку, пусть и опустившемуся в последние годы,  уверенная, что он письмецо без вопросов подмахнёт. Подмахнёт,  как и предыдущие, уже обойденные пятьдесят человек, а, вообще, инициаторы написания такого письма намеревались обойти и собрать подписи у всех: у почти  тысячи человек взрослого населения городка тех, кто не сумел выбраться из этого таёжного плена… И вот такой обидный первый облом… Потому-то и не стеснялась Балтачиха в выражениях и силе звука своего голоса, - слышалось далеко, как эта тётка с редеющими от постоянных химзавивок и перекрашиваний волосами обзывала его заслуженными, чего уж тут, словами: алкаш, подзаборник, пьянь, рвань… Правда, когда  она   обозвала его  импотентом, он дверь открыл и вдруг, понял, что к нему вернулся его прежний ястребиный комбатский взгляд –  Балтачиху как ветром сдуло.
Затем он заглянул в платяной шкаф, без одной дверцы, вторая держалась кое как – вместе с диваном,   столом на кухне и табуретом – это было все, что у него осталось из мебели.  В шкафу изумрудно-зелёной «парадки» не было, не было и жёлтого ремня, не было и парадной фуражки, зато была походно-полевая форма в полном комплекте, с портупеей,  стояли втиснутые в самый угол шкафа пропылённые «хромачи». Хорошо. Дальше.
 А дальше - вторая удача: отыскались ножницы, и он отправился в ванную. Стал стричь бороду, заглядывая в осколок зеркала. Мыла, правда, не было, не было и бритвы.  С клочками оставшейся бороды на лице он обежал соседей – нашёл и то и другое.
Брился долго, тщательно. Из душевой лейки, оказывается, ещё лилась вода, хотя трубы то там то сям «сифонили». Он принял, как когда-то всегда это делал по утрам, контрастный душ.
Надел «полёвку», почистил тряпкой  сапоги от пыли, вышел на улицу…
Начинался апрель! Узналось это сразу: и по запаху ноздристого снега и по  таёжному, тянущему вдоль улицы хвойному оттаивающему настою, и по дерзкому солнцу, до рези бьющему в глаза. Хорошо!
Надвинул козырёк фуражки на глаза и, выбрав тропинку посуше, замер, напружинил тело, по которому дрожь пробежала с головы до пяток, глубоко вздохнул подполковник и… - пошёл чеканить строевым шагом! Двадцать шагов вперёд, крутой резкий разворот через левое плечо и двадцать шагов назад.
Под «Прощание славянки» в душе.
Тогда, помнится, младший  сын Гриши Марова, лет десять, не больше, мальцу было, на улице как раз  лужи мерявший – застыл как вкопанный, воззрился на это чудо. Тот ли это дяденька, что вечно пьяный, в порванном замызганном бушлате и шапке набекрень? Кажется тот, дядя Петя, друг папкин… Или не он?
«Прощание славянки» смолкло…Он вернулся домой, оглядел своё жилище. Опять открыл дверцу шкафа -  в «дипломате», приобретённом им ещё в Приморье лежали семейные альбомы, письма от дочери,  а значит, он самый богатый человек в мире, хотя он тут же и ужаснулся, что писал, как писал ей, Наташке, пьяным в ответных письмах…Ладно. Надо жить.
Жить надо. В   этом городке, где жизнь, не успев наладиться, стала по хотению её же  породивших сил и стремительно  разрушаться. Где всяк на особицу живёт: кто эгоизмом, кто в мистику подался, кто в разум верует, кто обезъяничает по чужим заимствованным формам. Кто вот, оказывается готов задницу лизать американскому президенту… Где всё распалось, где омертвело пространство, опустело время-времечко, где от надрывной этой жизни через лицо пьяные испорченные физиономии. Но ведь всколыхнулось же что-то и в них, что-то вспомнилось, ужалило их души после того случая с письмом к американскому президенту.
Ему Гриша Маров рассказывал по своему обыкновению делиться со старшим своим товарищем, учителем своим, справедливость выше всего ставящим комбатом, всякими новостями их таёжными и не таёжными. Так вот. После посещения Петра Алексеевича и того, как он её принял, Балтачиха из сотен и сотен обойдённых (энергии ей всегда не занимать было) только ещё с  десятка человек подпись сумела вытребовать. А ведь так удачно сбор этот начинался. Но разнеслась вихрем по их городку весть о ПОСТУПКЕ бывшего комбата Штанюка и такой вот  результат.
Получилось невольно как у Хайяма:
…Пока можешь, поддерживай ближних в невзгодах,
Тот, кому ты помог, будет рядом с тобой.
А про его маршировку  на обочине улице, Гриша, тонкий, чуткий человек, ничегошеньки и не сказал никогда, ни разу за все эти годы, не напомнил даже каким-либо намёком, хотя, разумеется, сынишка ему всё про чудачества дяди Пети рассказал, не стоит в этом и сомневаться.
Гриша друг, его истопником и устроил, к слову, вместо себя, когда не смог избежать искуса повального среди мужиков их городка – бывшие офицеры и прапорщики, из тех, кто ещё держался в выпивке в разумных границах – собирали на «двойке» и на других брошенных объектам цветной металл и сдавали его приезжавшим из Лесосибирска или Верхнеярска «купцам» на «ЗИЛах». Тем и жили и семьи свои кормили.
Квартиру свою Пётр Алексеевич оставил, сейчас в ней живёт семья бывшего начальника участка Наумкина, сам он тоже цветметом живёт, и перебрался окончательно в котельную. Всё необходимое здесь есть: и душ, чтобы смывать угольную пыль, и стол со скамьёй, и топчан с матрацем и одеялом, и шкафчик, где висит походно-полевая форма с погонами подполковничьими, и «дипломат» там хранится. Есть плитка, на которой он готовит свои бесхитростные кушанья, есть этажерка с книгами.
Надо жить. Вот закончится этот отопительный сезон, он заберётся на стремянку, очистит от чёрных паутинных косм углы и потолок, побелит…
И, на то духу надо набраться, быть может, поднакопит деньжат и съездит через всю страну, попроведовать дочку, увидеть впервые наяву внуков.
- Повторяете, Пётр Алексеевич, путь рок-музыкантов. Они в котельных от советской власти прятались, - пошутил однажды  Тропинин.
А он, ни от кого и не прячется. Здесь, на этом месте он пригодился. Он, его труд добросовестный, а иначе и нельзя, нужен людям – это на сегодня главное.
А как завтра будет? Поживём – увидим.
В России нужно жить долго – много интересного увидишь.
И, между прочим, младший сын Гриши Марова – Димка - сейчас уже лейтенант, окончил Кемеровское училище связи, служит в Подмосковье, в Подольске…

…Как-то в их городок ветром каким-то задуло несколько экземпляров газетёнки  со статьёй о «двойке»: как всё начиналось и чем всё закончилось.
 Статья называлась хлёстко: «Поле битвы принадлежит мародёрам».
 В статье подзаголовки типа: «Верхнеярская РЛС – пример пагубности волюнтаристских решений».
Гриша в кочегарку к нему газетку принёс, зашёл к нему на этот раз с товарищами своими, про которых как раз в статейке  прописано: «…аборигены за водку и «за спасибо» находят на бывших строительных площадках любой строительный материал, высококачественные материалы, запчасти…» И дальше их газетка пристыдила: «…Демонтируются и исчезают мощнейшие ЛЭП, подстанции со 110-тонными трансформаторами… В неприглядное зрелище превратился и город №…-15»
«Мародёры» и «аборигены»  после коллективного прочтения  этой статьи, поматерились немного, потом посмеялись, поподначивали друг друга и пошли на работу. К «двойке».

               






















               
 


Рецензии