Крестьянская дочь и непутёвый сын

                Сергей Бузмаков
               
                Крестьянская дочь и непутёвый сын
 
Прошло три года, как закончилась самая большая и страшная война. А в прошлом году были отменены хлебные карточки. Хотя сытости это не добавило, но недостача калорий и привычное чувство голода переносились  всё же легче и веселее. Ещё немного потерпим, братья и сёстры…

…В бывшем аптекарском саду, а ныне городском парке, на танцплощадке, как говорится, яблоку некуда падать. А что вы хотите? Май месяц, его пьянящий чувства и разум, цветущий черёмухо-яблоневый эпилог. Вальсы играет духовой оркестр, отовсюду слышится смех, этот искренний и счастливый смех в недавно победившей лютого врага стране, танцуют, кружатся в вихре вальса пары, и кружится голова от предчувствия любви.
Машенька Прошкина, двадцатилетняя девушка, пришла в парк вместе с подругой. Сначала они побродили по туннельным аллеям, постояли немного у тира, понаблюдав за мастерством местных «ворошиловских стрелков», и…ноги их сами привели сюда, где музыка, где танцуют и смеются. Подруги стоят у высокого решетчатого забора, все скамейки по овалу танцплощадки заняты девушками, смотрят подруги на танцующих, время от времени шушукаются меж собою, прыскают от смеха, не забывая при всём этом посматривать по сторонам с надеждой во взгляде: не приближается ли кто к ним, чтобы пригласить на танец? А в Машенькином взгляде вместе с надеждой, да что там вместе, гораздо сильнее её, надежды, испуг. Что очень даже понятно и объяснимо. И остаётся совсем немного, несколько минут, чтобы в судьбе девушки произошёл случай, так - по-простому, называется Божье провидение, управляющее судьбою. Воспользуемся этими минутами и познакомимся с Машенькой. Моей будущей мамой.
Лишь несколько месяцев назад оставила она родную деревеньку Сосновку, что в ста километрах отсюда, и переехала в этот большой, а для неё и вовсе огромный, город, где вскоре должен появиться самый настоящий электрический трамвай. (Рельсы уже прокладывают рядом с городским парком…)  Устроилась Машенька счетоводом на Барнаульский пивоваренный завод. И это большая удача,  равно как и прежняя, когда удалось вырваться из деревни. Из послевоенной, с надорванными жилами деревни, где после победы жить стало намного тяжелее: единственное в Сосновке радио на столбе рядом с конторой объясняло, что село должно помочь в восстановлении разрушенной войной промышленности, а потому с ещё большим энтузиазмом за работу примемся, товарищи колхозники! А тут в довесок гибельная  засуха второго послевоенного лета…
Мамин отец – Василий Фёдорович – ещё осенью 41-го года был призван в трудармию и перелопачивал схваченную уже утренниками землицу, готовя вместе с другими, не подлежащими по возрасту мобилизации крестьянами стройплощадки под ожидаемые с запада страны эвакуированные заводы. Видимо, здесь, в барнаульской трудармии, дедушка Василий успевал не только выполнять планы по кубатуре, но и предаваться своему любимому занятию. Слишком охоч был Василий Фёдорович до женского пола. «Ах, Васька, Васька, - часто говорила Машенькина мама, Екатерина Петровна (в дальнейшем - бабушка Катя), – всё ты не угомонишься. Здесь трепался-трепался, там каку-то Фешку-балалаишницу нашёл… Или она тебя  заарканила?» 
Попервости бабушка Катя пыталась урезонить, призвать к совести любвеобильного муженька, несколько раз даже добиралась (что было равносильно подвигу) до города и при встречах слёзно просила его вернуться. Тем более, дедушке это уже было позволительно: в трудармию был произведён новый набор из поволжских немцев, но чернявенький, небольшого росточка, сухопарый дедушка сызнова к деревенской жизни возвращаться не желал. 
В последнюю встречу и вовсе обошёлся с бабушкой бесцеремонно: не пустил её на порог, разговаривая в ограде, рядом с высоким крыльцом осанистого дома своей новой спутницы жизни. «А Фешка-то эта за нами из-за шторки  наблюдат и ухмыляется, стерва такая, - рассказывала мне бабушка уже на исходе своей жизни, в начале девяностых годов (умерла она 14 марта 1995 года около восьми часов вечера), рассказывала, конечно, уже беззлобно, но именно этот эпизод чаще всего вспоминала - оставалась, видно, до сих пор в её изношенном крестьянском сердце эта заноза - и добавляла  тихо: - После того разу я больше его и не просила. Через Маньку потом уже обчались».
 А осанистый дом, в котором вечерами, наверное, пили из самовара чай и слушал бывший колхозник, а ныне горожанин, Василий Фёдорович игру на балалайке своей «молодухи», у которой своих детей навалом, и потому нужен был «тягловый» мужичонка для работ по хозяйству, вовсе теремом смотрелся в сравнении с их деревенской покосившейся халупкой, и которую хотя бы немного поправить да подновить дедушке-«топтуну» (деревенское прозвище) всё было недосуг.
А в халупке той ждали отца тринадцатилетняя дочка Маша и семилетний сынок Шурка. Оба черноволосые,  в батю родного…
Тяжело одной было бабушке Кате с ребятишками, да разве она одна такая… Вон, Нюрка Рогатина, семеро по лавкам, и похоронка пришла перед самым новым 1942 годом. Так что не тужи, бабонька, ты, можно сказать, с самого сызмальства притерпелась, когда двухлетней выдержала долгую и трудную дорогу с Рязанщины до Сибири. Что горевать-то, ведь и Манька (по иному бабушка и не называла дочь) - девка работящая и Шурка-малец с семи лет в колхозе работать начал, возили с дружком-одногодком Васькой Зелениным копны к стогам. А, глядишь, может, этот городской женишок одумается иль его сама балалаишница турнёт…
Бабушка Катя родилась 17 декабря 1905 года, накануне  Николиного дня и в самый разгар революционных боёв на Красной Пресне. Родилась в рязанских местах, в бедняцкой крестьянской семье.
Через год после бабушкиного рождения издан был закон, разрешающий крестьянам выходить из общины на хутора и отруба. Началась столыпинская аграрная реформа. В многочисленных потоках переселенцев, искавших лучшую долю в сибирских краях, оказалось и бабушкино семейство. Но, судя по всему, лучшей доли им не перепало.
И когда в 1921 году  в появившейся на опушке ленточного кулундинского бора деревеньке Сосновке создавался людьми, строящими новую жизнь и верящими в революционные идеалы, комитет бедноты, отец бабушки Пётр Рябов (по деревенской версии, вместо фамилии прозывался он и откликался на прозвище Ёнчин –  а это прозвище, скорее всего от отчества прадедушкиного: Ионович) вступил туда в числе первых.
Интересно, каким он был, мой прадедушка Пётр?
Участвовал ли в братоубийственной кровавой сумятице, которую история называет гражданской войною? Каков был обликом и нравом?
Увы, ответов на эти вопросы я не знаю. Потому как не задал их вовремя бабушке. Так получилось, что не нянчилась она со мною ни дня, и, будучи подростком, потом юношей, никаких разговоров я с нею не заводил. Бабушка Катя оставалась для меня хоть и не чужим, но и не близким человеком. Некоторое же сближение с нею случилось на исходе бабушкиной жизни, когда она была уже слишком стара и слаба памятью. Свои поездки в город к блудливому муженьку она помнила, а вот, например, когда умер её отец, мой прадедушка, - до или после её замужества - она толком вспомнить не могла. «Ага, около того или опосля», – так она мне отвечала. А замуж бабушка вышла двадцати годков отроду за односельчанина Василия Прошкина, родители которого богатством, хоть маломальским, тоже похвастаться не могли. Сосновка, появившись в истории романтичной нищенкой, в дальнейшем таковой и оставалась, не в пример соседнему селу Макарово, не говоря уж про тоже недалёкое от Сосновки зажиточное, а до тридцатых годов и вовсе торговое село Усть-Мосиха.
Мама родилась 14 ноября 1927 года, а через семь лет (странно большой промежуток для тогдашней крестьянской семьи) Василий и Екатерина Прошкины обзавелись ещё одним ребёнком – сынишкой Шуркой. 
До войны мама успела окончить семь классов, а восьмилетнее образование (немалое по тем временам) получила спустя шесть лет, тяжёлых, с ежедневным изнуряющим крестьянским трудом лет, проучившись год в Усть-Мосихинской школе. Сохранилась небольшая пожелтевшая, но с чётким  снимком фотография: выпускники Усть-Мосихинской  школы  1947 года. Мама и еще два-три выпускника заметно выделяются по возрасту среди остальных: окончившие семь классов в сорок первом… Все выпускники в кирзовых сапогах, на маме явно большая размером кофтёнка поверх платьишка, ребята (их всего трое) в подпоясанных веревочками косоворотках, лишь Николай Мищенко (мама на обороте фотографии написала фамилии и имена всех, и кто в каком ряду стоит и сидит) в светленьком  пиджачке, который, впрочем, ему явно маловат. Напряжённые, измождённые лица крестьянских дочерей и сыновей. 
После этого мама, поработав в колхозе по найму десять месяцев  (пометка перед первой записью в ее трудовой книжке), перебралась в Барнаул. Навестила родного папаню. Он совсем “огорожанился”, был важен и немногословен, чёрные волосы его уже заметно подморозила седина. Зато, как ни странно, понравилась маме тётка Феша, ещё ниже невысокого папани, с круглым плутоватым лицом, разговорчивая и хохотливая. И очень приветливо встретившая дочку своего мужичка. Угощениями  полнился стол, наливалась в пузатые рюмашечки домашняя рябиновая наливка, велись разговоры-расспросы, а под конец бренчала балалайка и пелись песни,  и… мама прожила здесь целый месяц! А потом, не без помощи тётки Феши (всех-то она знала, со всеми находила общий язык и, как узнала мама,  приторговывала-спекулировала пуховыми шалями на рынке) устроилась мама на хорошую работу, «не надсадную», как выразилась тётка: учётчицей на пивоваренный завод. 
После первой зарплаты мама сняла угол в насыпном домике в нагорной части города на улице Фомина, несмотря на уговоры тётки Феши и редкие поддакивания родного папы Васи остаться у них. Мягкосердная, неопытная, но смышлёная, как-то сразу чутьём, глубокой ли крестьянской интуицией понявшая, что есть город и каким должно быть поведение в нём, моя мама никого не хотела стеснять, навязываться  кому-либо. И без того она была благодарна очень тётке Феше за устройство на работу, где ей сразу стали платить  около четырёхсот рублей в месяц. Огромные деньги для недавней девушки-колхозницы!
Что до тогдашних, 1948 года цен, то, пожалуйста: килограмм хлеба стоил 3-4 рубля, килограмм мяса 28-32 рубля, сливочное масло стоило свыше 60 рублей, десяток яиц около 11 рублей. Чтобы купить хорошее шерстяное платье, правда, надо было отдать три среднемесячные зарплаты (а это в сумме более полутора тысяч рубликов), но не до платьев хороших пока нашей Машеньке. Главное: она  нашла работу, снимает жильё, исчезло почти постоянное многолетнее, чувство голода и она даже умудряется подкапливать помаленьку  денежек для того, чтобы отправить их с оказией в родную деревню Сосновку матери и братишке Шурке, которому уже идёт четырнадцатый год. Вот будет радость-то для них! 
Но вернёмся в городской парк, на танцплощадку.
Сгущаются сумерки, и вот  уже зажглись  разноцветные лампочки вокруг этого, ставшего самым популярным с наступлением настоящего вечера, места. Машенька лишь пару раз была до этого в парке, а на танцплощадке и вовсе впервые. Оттого и испуг в её  карих глазах. Сердце Машеньки бьётся сильно, и чуть бледна она от волнения, но последнее обстоятельство скрадывают сумерки. Росточка Машенька небольшого, но ладненькая и стройненькая, а длинная коса перекинута на грудь.
Ах, эти девушки! - воскликну я вслед за Александром Сергеевичем Пушкиным, выросшие под яблонями и между скирдами, воспитанные природою, гораздо милее вы мне всех, даже самых изысканных городских красавиц.
Меж тем на приятном лице Машеньки тенями пробегает напускная строгость. Напускная ли? Строгость правил поведения была тогда в моде, и что же удивительного в том, что в двадцать лет девушка Машенька даже ещё и не целовалась. Положил как-то на перемене в Усть-Мосихинской школе  Колька Мищенко, пытавшийся казаться щеголеватым парнем, ей руку на плечо и едва успел увернуться от крепкой машенькиной ладони…
…А вечер так хорош! Каким и может  быть  только теплый майский вечер, когда тебе двадцать лет.
К подругам подходит стройный светловолосый парень с чубчиком кучерявым по тогдашней моде. И в одежде его наблюдается небрежная опрятность с претензиями опять-таки на моду первых послевоенных лет. По всему видно, что он обходителен и весел, а танцплощадка для него - частое место посещения. Машенька успевает поймать завистливые взгляды некоторых стоящих поодаль девушек. А парни, еще когда он шел к ним, опасливо уступали ему дорогу. Подошёл-то он к ним, но смотрит лишь на Машеньку. Говорит что-то, улыбается, а улыбка у него! Чудная улыбка! Ну кто, скажите, милые вы мои подруженьки, устоит против такой улыбки? И против такого парня?
«Валентин», – представился он маме, когда они уже танцевали, и Машенька продолжала бороться  с пробегающими по лицу тенями суровости…
И вновь мне на подмогу приходит наш русский гений.
«Если бы слушался я своей охоты, то непременно и во всей подробности, - оправдывается Александр Сергеевич Пушкин, – стал бы описывать свидания молодых людей, возрастающую взаимную склонность и доверчивость занятия, разговоры; но знаю, что большая часть моих читателей  не разделила бы со мною моего удовольствия. Эти подробности, вообще, должны казаться приторными, так я пропущу их, сказав вкратце…» 
…Промчался на влюблённых парах июнь, и июль исчез в знойном мареве, и были ежедневные встречи. Валентин был уже влюблён без памяти, а Машенька была не равнодушнее его. Оба они были счастливы настоящим и мало думали о будущем. Но оно неотвратимо надвигалось. Поторопимся потому рассказать о светловолосом парне Валентине. Моём отце.
Родители отца, мои бабушка Таня и дед Сергей, годом своего рождения избрали 1904. Бабушка родилась 19 января, а дедушка немного позже – 22 апреля. И если о семье бабушки Тани известно, что жили они, род Щенниковых (девичья фамилия бабушки), в Вятской губернии, в городке Омутнинске, то семейство Бузмаковых претендует сразу на несколько российских территорий. Это и пермские  места, и Удмуртия,  и та же Вятщина (при Советской власти – Кировская область) мелькала в спорах при поисках истины: откуда есть пошёл бузмаковский род?
Прекрасный прозаик Евгений Шишкин приезжавший к нам на Алтай, на Шукшинские чтения сообщил мне, что рядом с Вяткой есть даже деревня Бузмаково. Ну, как тут, скажите, не склониться в пользу Вятских мест?
Случилось мне, вернее, посчастливилось, познакомиться и с замечательным поэтом с вятских краёв Валерием Фокиным, целых три ночи ночевали в одном гостиничном номере в славном городе Нижневартовске. Этот талантливый, энергичный человек, так мне и сказал, мол, никаких иных мест, вы, наши, вятские.
Не поверить этому вятичу, чей могучий храп, как мне кажется, был слышен не только в Нижневартовске, но и доходил до слуха буровиков на нефтяных скважинах, разумеется, было нельзя. 
Родной брат бабушки Тани Константин также служит до сих пор предметом  споров на непрочном фундаменте догадок и предположений. Одно при этом не оспаривается: брат бабушкин был очень мастеровитым человеком, также как и её отец, и жили они весьма справно. Имели большой бревенчатый двухэтажный дом, в котором наяривал граммофон, пили чай из больших блюдцев вприкуску с сахаром, держали целый табун лошадей.
Эти лубочные рассказы родственников заставляли меня интересоваться: а не к купеческому ли сословию принадлежали Щенниковы?
«Да вроде, как и нет», – мне отвечали. Одно время, совпавшее с открытием шлюзов гласности и перестройки, родственники стали всё более настойчивее утверждать, что бабушкин брат Константин в Первую мировую войну стал офицером, а в гражданскую воевал на стороне белых. Так вроде бы вспоминала сама бабушка Таня, к тому времени уже более десяти лет как ушедшая в мир иной (умерла она 7 июля 1978 года). Но постепенно страсти вокруг этой «золотопогонной» версии утихли. А вот, как и где завершил свой земной путь Константин, никто не ведает. Бабушка знала грамоту и довольно быстро, пока позволяло зрение, читала. Так же, впрочем, как и дед Сергей, за плечами которого была аж церковноприходская школа. Где  дедушка с бабушкой познакомились? Увы, ещё один вопрос без ответа. Но известно, что их первый ребёнок, Коля, родился в 1925 году, второй - Валька, мой отец, в 1928 году. Он смутно помнит старшего братика, умершего от простуды. С 1928 по 1937 год умерло у них ещё три ребёнка: девочка Физа, мальчик Гриша и ещё один мальчик, которому даже не успели дать имя. Зато с рождением в 1937 году мальчика Коли (не побоялись опять назвать этим именем, что характеризует их как людей решительных и несуеверных) последующие дети рождались здоровыми: в 1941 году родилась Лида, в 1944 - Нина, спустя три года - Толька и в 1949 году - самый младший, Володька. Бабушка Таня, по моим сведениям, никогда и нигде не работала. Хозяйничала по дому, периодически рожала, как вы заметили, детей и вела неутихающую  битву характеров с дедушкой Сергеем. Искры от этой битвы, видимо, и способствовали появлению детей. Речь бабушки Тани, речь характерная для вятских хватских людей, полная афоризмов и прибауток, тем не менее, на дедушку Сергея особого впечатления не производила. Он оглох в двадцать пять лет от жестокой простуды, давшей осложнение на уши. Но нрав после этого у дедушки стал ещё более крут, и воспитывал он, к примеру, старших двух сыновей большей частию при помощи толстой верёвки и тяжёлой метёлки. Голос деда Сергея был глуховатый, словно в бочку говорил, светлые волосы носил длинные и для того, чтобы не мешали во время работы, повязывал на голове ленточку, а вот бороду дедушка Сергей не любил и брился ежедневно и только опасной бритвою.  Рубаху навыпуск подпоясывал ремнём - а за ремнём - неизменный плотницкий топор. В таком виде  он всегда ходил на калым. Всю жизнь, - с небольшими перерывами, - ставил дедушка Сергей дома.
Начало войны застало семью Бузмаковых в Свердловске. Там они жили в районе втуз-городка.
- Но понаехало тогда жидов, всё скупили, у них же деньги всегда, цены взвинтили, а нам, русакам, жрать нечего, – единственное на моей памяти националистическое высказывание отца.
Семья стала голодать, дети дрались из-за картофельных очисток. И тогда дедушка и махнул с семейством  на Алтай: слухами полнящаяся земля донесла, что здесь вроде чуток посытнее было. 
Поселились в Барнауле, в нагорной его части.
Дед Сергей устроился работать сторожем в «Зелентресте» (для меня до сих пор удивительно – глухой сторож), но как бы то ни было, я, работая в архиве, нашёл в списке награждённых медалью «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны» фамилию, имя, отчество  своего деда. А в другом списке  обнаружил, что и мой отец, в годы войны подросток, также был отмечен такой  наградой. И когда он всё только успевал?.. Но отец действительно работал во время войны, шестнадцатилетним подростком на тракторе ХТЗ, и часто любил в подпитии вспоминать, как при попытке запустить  двигатель трактора выскочившей рукояткой ему сломало руку, и после этого он непременно просил меня потрогать лучевую кость правой руки. Я ощупывал и соглашался: да, точно, кость выпирала больше, чем на левой.  Этот случай со своевольной тракторной рукояткой (ХТЗ заводились, как и ныне иногда заводятся автомобили: кручением-верчением в «носу» мотора изогнутой рукояткой) входил в число наиболее вспоминаемых моим папой случаев из времён военных.
Часто вспоминался им и поход за булкой хлеба на пригородную станцию. Мать послала старшего сына Вальку обменять что-то из вещей  на булку хлеба на эту пригородную станцию к кому-то из знакомых.
- Обменял я, возвращаюсь, - рассказывал отец. – А идти до втуз-городка километров десять, не меньше. Морозяка, булка хлеба у меня за пазухой, я раз отщипну, два, пока пришёл домой, всю булку-то и умял. Матушка на меня с полотенцем, кричит, чуть не плачет: «Ах ты, непутёвый! Что же Колька исть-то будет?!» Потом отец ещё метёлкой погонял. 
Царь-Голод, вечный спутник тех лет, заставлял совершать такие вот поступки.
Помню из детства: отца тотчас выводило из себя, если я начинал выделываться за обеденным столом, не желая  есть суп, к примеру, и  он кричал:
- В войну бы вас! Поняли б тогда, что такое голодуха,  а то ишь ты, есть  он не хочет! Ладно, забирай, мать, у него тарелку! Захочет есть – попросит.
Вспоминались отцом неоднократно и битвы с братаном Колькой из-за картофельных очисток.
- Их на печку рядом с плитой положишь, они подпекутся - и вкуснота. А Колька хоть и младшой, но, б…, настырный был, лезет, орёт, я ему по харе-то и звездану, он к матери жаловаться, она меня полотенцем… Так вот и жили-были...
На мои вопросы, как он учился, отец отвечал, посмеиваясь:
 - Четыре класса с похвальной грамотой закончил, а из пятого выгнали.
Мне, пацану-несмышлёнышу, было непонятно: шутит ли батяня или говорит всерьёз. В другой раз после моих приставаний – мне отчего-то очень хотелось знать, какое образование у отца – он отвечал ещё ёмче:
- Четыре класса и  коридор.
 Однако на воспоминания о военном детстве отца тянуло лишь в изрядном подпитии. В трезвости отец, как и подавляющее большинство простых русских мужиков, был малословен и хмурно-серьёзен.  Но в любой стадии подпития он никогда не вспоминал, не упоминал даже намёками одной темы…
 
…Итак, промчались на влюблённых парах июнь и июль, а в августе Машенька, договорившись на заводе (опять-таки помогла тётка Феша), взяла три дня отгула и повезла  возлюбленного Валентина в свою родную деревеньку Сосновку. На смотрины, так сказать, и для прошения материнского благословения на замужество (да-да,  мои родители всегда были людьми решительными и в долгий ящик дела не откладывающими).
А ещё очень уж хотелось Машеньке порадовать матушку свою и братишку  сэкономленными деньгами и кое-какими подарками. Часть денежной суммы и подарки вручил Машеньке Валентин, она уже не раз замечала, с какой лёгкостью он относится к деньгам. «Деньги – зло, их уничтожать надо» – говорил он, покупая зачем-то  (мама тотчас мысленно переводила это на цену хлеба или картошки) губную трофейную гармошку на базаре.
Почти половину многокилометровой дороги от Барнаула до деревеньки Сосновки добирались мои родители пешком. До  крупного села Шелаболиха  доехали в кузове «полуторки», а потом, как вспоминала мама, сняли обувки и пешком, сначала по каменской (ведущей до городка Камень-на-Оби) трассе километров сорок, а ещё тридцать - полевыми просёлочными дорогами.
О приезде, точнее, приходе, в Сосновку влюблённых молодых людей мгновенно оповестило местное сарафанное радио: «Ой, Маруська Прошкина приехала с мужиком!» 
Соседка бабушки Кати  бабушка Аня Трегубович много позже мне  рассказывала, что всему, большей частию, конечно, женскому населению деревеньки (война повыкашивала мужиков) Маруськин избранник поглянулся:
- Хороший мальчишка был, я вышла в ограду поглядеть к плетню, а он мне и здрасьте-пожалуйста, и о здоровьице успел порасспросить, и пошутил, и посмеялись мы, - говорила бабушка Аня. – И такой миловидный, молоденький.
Бабушке Кате  отец тоже понравился, а уж от подарка (кирзовые сапоги) она  просто опешила: никогда и никто ей ничего не дарил. Одним словом, родительское согласие было получено и, переночевав, мои родители весь следующий день посвятили возвращению в Барнаул. Хотя военные строгости были почти отменены, но опаздывать на работу Машеньке никак было нельзя. Валентин же особо никуда не спешил.
А в начале осени он внезапно исчез. Машенька  извелась вся, теряясь в догадках и страшась самых плохих предположений. Ходила узнавать к родителям Валентина, они жили в большом бараке на Моховой поляне, в нагорной, уже лесистой части города, но те  ничего не знали, а бабушка Таня в сердцах, не удержавшись, сказала:
- Что ж ты, девонька, с ним, с непутёвым-то, связалась? Не видишь, что ли, чем он заниматца?
Не зря говорят, что любовь слепа.
Да, порою Машеньку начинали одолевать вопросы: почему Валентин никогда не говорит, где и кем работает и отчего у него так много свободного времени и денег, к которым он так небрежно относится? 
Отчего так почтительно, даже с плохо скрываемой боязнью относятся к нему парни – завсегдатаи танцплощадки, вообще-то сами лихие и бесшабашные – и так лебезяще бросаются угощаться папиросами, когда Валентин раскрывает свой портсигар (однажды Машенька на базаре видела такой же, красивый, с инкрустациями а, услышав цену, опешила: её месячная зарплата), и отчего, наконец, Валентин иногда вдруг замыкается в себе, погружаясь в какие-то свои, судя по всему, невесёлые думы?  Но эти вопросы быстро уходили, не слишком-то затрудняясь поисками ответов. Счастье любви, счастье оттого, что твой самый близкий и родной человек рядом и вот сейчас отрешится от своих грустных мыслей, тряхнёт задорно чубчиком кучерявым и скажет, напевая, скажет, используя слова из  блатной песенки: «Ну что, курносая, поехали кататься? От пристани отча-а-ли-и-т пароход…»
Валентин появился уже после Покрова. Пришёл к Машеньке на квартиру чуть навеселе и не один. Этот второй одновременно и напугал Машеньку тем, что был рядом с её Валентином и был отрекомендован им как «мой кореш», и в то же время она вдруг поняла, прозрела, чем занимается её возлюбленный, и ответы на мучившие её временами вопросы сами пришли. Пришли вот с этим, невысоким жилистым, с дерзким, раздевающим тебя взглядом, человеком. Известным всей Горе.
Хозяйка квартиры, где жила Машенька, рассказывала как-то о нём, рассказывала вслед, когда он проходил по их улице имени героя то ли революции, то ли гражданской войны товарища Фомина, а они сидели вдвоём на лавочке у калитки.
- Видела, пошёл мужик-то? Это Крот. Вся местная шпана его боится. Год уж как освободили, он тут, у нас на Горе, за главного бандита. Но чего-чего, а тут уж правду надо сказать, кого попало не обижает. Трясёт, говорят, с дружками тех, кто в войну нахапал. Да, ещё ведь он с наганом, говорят, всегда ходит. Ну да что ему терять? 
И этот страшный для деревенской девчонки, а для нагорных хулиганов, можно сказать, легендарный Крот сидел сейчас на табурете и оглядывал машенькину комнату и её, Машеньку, разглядывал. И действительно, шла от этого человека, ощущалась какая-то властная сила, и тяжёл был его взгляд. Нет, он не прищуривался, не обнажал «фиксы», не играл желваками и не пускал пальцы «веером», то есть не делал того, чем любят наделять таких вот «паханов» иные «детективщики». Машеньку поразил взгляд Крота: он смотрел на человека и уже всё знал о нём и, наделённый этим знанием, без усилий видимых подчинял этого человека своей воле.
При каких-то обстоятельствах, видимо, пал этот взгляд и на Валентина. Шустрого, разбитного паренька, начавшего поворовывать ещё на свердловских базарах, ловкого и фартового, умевшего обольстить человека своей обаятельностью и бесстрашного в драках, драках серьёзных, когда в дело шли финки и кастеты.
Ко времени знакомства с Машенькой Валентину шёл двадцатый год и он, выделенный из таких же шустрых и фартовых  парней Кротом, жил вольной и рискованной жизнью. Но ближе к осени 1948 года к этим качествам Валентиновой жизни добавилось и ставшее постоянным чувство опасности.
Уже после смерти мамы отец впервые рассказал мне, двадцатипятилетнему, о той своей, а стало быть, и маминой, жизни. Рассказал скупо, неохотно, уступив моим настойчивым просьбам.
- За мной уже ходили, с лета ходили, я это чувствовал, да и Крот предупредил, - рассказывал отец. – Я поэтому осенью из города-то уехал. Думал отлежаться, круги пройдут, и вернусь. Месяц, наверное, или больше в Кытманове жил. Опять в Барнаул приехал, к Кроту пришёл. Он вроде как успокоил. На радостях я его и с Марией познакомил. А когда от неё вышли, он мне говорит, зло так говорит, мол, что ты ангелочка-то испортил, не мог, что ли, какую-нибудь соску найти, мало их, что ли, по блатхатам  шныряет. Ну а я что в ответ скажу, как объясню, что полюбил? А Крот мне ещё посоветовал, чтобы я притих, на работу где-нибудь устроился.
Валентин так и поступил, вновь пошёл работать в «Зелентрест», но через неделю пришла повестка в армию. Призывали отца в Морфлот.
-Только выхожу я из военкомата, - вспоминал  он. - Уже одетый, обутый. Тут ко мне подходят: – «Ты Бузмаков? – и наган на меня, – ты арестован». И ведут меня в тюрьму, на Гору. Привели, а там кенты сидят уже. Всю нашу компанию повязали.
Случилось это 18 ноября 1948 года. Пока шло следствие, мама приходила «на свиданку», приносила передачу – «кешу». О чём тогда говорили, отец не помнит. Помнит лишь мамины слёзы и её вопрос: «А я-то как же?»
Суд состоялся 8 января 1949 года. Отцу и ещё одному парню дали по двадцать лет, другим их подельщикам сроки поменьше. Помимо грабежей и двух разбоев, «шили» им и групповое убийство. В посёлке Ерестном была свадьба, гуляла на ней и батина компания. Ну, а какая свадьба русская без драки? Дело было зимой, вышли драться на улицу и одного из посмевших рыпнуться на кротовский «молодняк» избили до полусмерти, а потом, видя такое дело, спустились к Оби и погрузили тело в прорубь…
- Ты участвовал в убийстве, отец? 
- Нет. 
- Зачем же вину брал на себя? 
- Дурак был молодой. Перед Кротом выделывался. Он ведь убийство организовал. Велел парня к проруби оттащить. Сам он по «мокрухе» тогда не шёл. Хотя Крот, Крот… Сам себя я дураком делал. Сам. 
Когда на суде объявили приговор, отец успел сказать маме: «Не жди!» Арифметика простая. Маме исполнился 21 год. Отцу было 20 лет. И следующие 20 лет жизни надо было провести за колючей проволокой. Но прежде надо было просто выжить.
Трудно поначалу было в «Южкузбасслаге», где оказался отец сразу после суда. Валили лес по пояс в снегу. Из подручных средств - пилы, топоры да матерки.
- Обед привезут, - вспоминал отец. - А мисок не хватает. Зона молодая была, бытовуха ещё не наладилась. Одна, значит, миска на двадцать- тридцать человек. Ложек не давали. Баланду в миску плеснут, взял выпил, бросил миску на снег и отходи: следующий подходит-поторапливает.
«Доходяги» в ту зиму умирали штабелями. Среди них особенно много было «политических». «Штабеля» дежурные группы  из зеков же волокли на обрывистый берег реки Томи и сбрасывали вниз. Весенние воды сплавляли тела  по течению – к Оби и к самому, быть может, Северному Ледовитому  океану. 
Там, на зоне, в «Южкузбасслаге» отец в 1953 году, как он выражался, «заработал год тюрьмы». После лесоповала, баланды и миски на тридцать человек, словом, после тяжкой и лютой второй половины зимы 1949 года, судя по всему, жизнь отцовская пошла полегче. Ему удалось устроиться хлеборезом в столовую, а там он сдружился с заведующим столовой – бывшим военным лётчиком, да не простым, а Героем Советского Союза, “грохнувшим” после Победы в каком-то ресторане какую-то тыловую крысу, посмевшую сделать ему замечание. «Крыса» окочурилась от могучего удара командира эскадрильи, а может, и просто от страха, а герою-лётчику присудили по минимуму, да и на зоне устроили заведовать столовой. А, освобождаясь, он устроил отца на своё место.
Одна из важнейших человеческих способностей, как подмечено ещё давным-давно, состоит  в привыкании, причём довольно быстром, как к плохому, так и к хорошему. Вот и отец, возглавляя столовую, в которой питались полторы тысячи человек, очень скоро вошёл в курс дела, то есть научился.
- Нет, не воровать, - поправлял он меня в разговорах. - Воровать я с десяти лет начал, а «химичить», понял?
Разницу между этими понятиями, правда, он мне объяснить никак не хотел. Жизнь шла весёлая, по меркам зоны – «люксовая» (с ударением на втором слоге).
Деньги водились шальные, отец носил дорогущие часы, отрастил вновь кучерявый чубчик.
- И девки были, и всё было. Девки-то откуда, говоришь? Так ведь Мыски (город в Кемеровской области) рядом. Денег дашь нужным людям, они тебе и привезут их, и отвезут.
Такая жизнь  продолжалась года три-четыре и закончилась тем, что заведующий столовой осуждённый Бузмаков однажды, приняв 70 тонн картошки, едва расписался в накладных -  и тут его, посреди, стало быть, хлопот и забот, вызвал к себе «кум» - так называют на зоне оперуполномоченных.
Этот «кум», признавался отец, был калач тёртый. Куплены были завстоловой, начальник караула и вахтёры, а этот упирался, более того, «качал права». В кабинете у себя «кум» с места взял в карьер, обращаясь к отцу, он ронял слова-гири: «Ты заелся! Я тебя отправлю. Спрячу хорошо и надолго. Собирай вещи!»
Расслабленный фартовой житухой,  Валентин полагал поначалу, что это всего лишь вспышка гнева оперуполномоченного и что проваландается он в карцере день-два - и всё пойдёт по-старому. Но оказалось, что действительно надо собирать вещи, «баландщик» сообщил, что Валентина вместе со знаменитым вором Тэсом отправляют «на этап».
И поехали они по этапу в западном направлении. Новосибирск, Казань, Москва, Рига и, наконец, латвийский городок Даугавпилс, основанный в тринадцатом  веке Ливонским орденом как крепость Динабург, целых одиннадцать лет в середине векасемнадцатого называвшийся Борисоглебовым, а с 1893 года и вплоть до года 1917 -    бывший Двинском.
Эти исторические факты привёл в своей краткой наставительной лекции начальник местной тюрьмы, а в завершение поинтересовался сочувственно состоянием отца (перед прослушиванием «лекции» с экскурсами в историю отец провёл двенадцать часов в «тамбуре» - дерзко вёл себя на этапе). Тамбур, по словам отца,  наподобие шифоньера, только узкого и маленького, ни сидеть, ни тем более лежать, только стоять дозволено.  А в самом конце своего выступления начальник тюрьмы, продолжая выдерживать вежливо-издевательский тон, сказал: «Поздравляю с «крытым» годом!»
И целый год –  с мая 1953 по июнь 1954 – отец провёл в камере-одиночке, или на блатном жаргоне, который я так часто, увы, использовал на этих страницах, в «крытой». 
О чём думалось отцу там, в четырёх толстенных (тюрьма находилась в старинном замке) кирпичных стенах с узким зарешеченным оконцем под самым потолком? Да, конечно, о жизни своей, жизни непутёвой, которая тогда, как он выражался, «шла колесом». Подумать было о чём, подумать было, где и когда. Бояться, анализируя свою жизнь и совершённые в ней поступки, можно было только собственных мыслей и воспоминаний и ещё одного, о чём напоминала надпись, нацарапанная когда-то и кем-то на стене, скорее всего, гвоздиком: «Не дай мне, Бог, сойти с ума!» Пушкинский гений проникал везде и всюду. Правда, о том, что это стихотворная строчка Александра Сергеевича, отец не знал и не догадывался. Кстати, о пище духовной: книг в «крытой» тогда иметь не разрешалось. Хотя тюремная библиотека сохранилась ещё с царских времён и содержалась в идеальном порядке.
Об этом рассказал отцу всё тот же вежливо-издевательский начальник тюрьмы, человек, я так думаю, не только остроумный, но и умный, сказавший отцу: «Каждый человек - это книга, вот ты себя, не поленись, открой и читай внимательно и не спеша». Видимо, этим мой отец весь год невольного  одиночества и занимался. «Читал» и делал выводы.
Выводы правильные – свидетельством тому служит вся его дальнейшая жизнь. 
После даугавпилской тюрьмы, из камеры-одиночки отца с пересыльного пункта в городе Котласе отправили в один из воркутинских лагерей. Здесь  он и проработал  в шахте № 29 с лета 1954 года по ноябрь 1963.
Работал хорошо. Старательно и ловко. И Бог к отцу был милосерден: несколько раз оказывался он с бригадой в небольших завалах, но это дело для шахтёров-проходчиков привычное. Серьёзные же аварии - их было немало - прошли мимо отцовской судьбы и жизни.
А  работа была хотя и тяжёлая, но простая. Нарядился в робу шахтёрскую, каска на голове с фонариком, через плечо перекинута сумочка с аккумулятором для фонарика, в руках отбойный молоток, в клеть лифтовую зашёл - и вниз с грохотом и скрипом, вниз и вниз, в самую преисподнюю.
- Глыбину, какая над тобой, представишь, - рассказывал отец. - И каждый раз, когда спускаешься в клети, про себя со всеми прощаешься. Ну а из шахты выходишь на свет милый – сначала куришь. «Беломор». Причём фабрики Урицкого - строго. Только потом идёшь мыться. А пороша угольная не смывается. Отметина на всю жизнь. 
Рубил отец воркутинский уголёк, зарабатывал условно-досрочное освобождение. В «актив» (это те, кто сотрудничал с администрацией зоны) не входил, от «блатных» отошёл, был среди «мужиков» – тех, кто просто работает, зарабатывает «досрочку» и никуда не лезет…

…Бумажный потрёпанный и пожелтевший листок  передо мной, с маленькой (2,5 см на 3 см) фотографией молодого, чуть перевалившего за тридцатилетний возраст, отца. Краешек фотокарточки захвачен круглой печатью Министерства внутренних дел СССР и далее, на печати, чуть мельче, но так же по кругу: Управление исправительного трудового лагеря АН-243/1. Этот листок – справка за номером 078671 от 28 ноября 1960 года.
Читаю типографский, стандартный для таких листков текст, вперемежку с написанным от руки синими чернилами, читаю с некоторыми комментариями: «Выдана гражданину Бузмакову Валентину Сергеевичу, 1928 года рождения, национальность: русский, уроженцу Тобольской области Елизовского района (в отцовском паспорте же место рождения – город Воткинск, Удмуртской АССР, между прочим, родина Петра Ильича Чайковского.
Впрочем, путаница у отца и с днём рождения: по паспорту - 10 октября, отмечает почему-то 16 октября, но при этом не преминет напомнить, что его матушка, баба Таня, говорила, что он родился сразу после Троицы, когда веники вяжут).
Осужденному, читаю дальше, Алтайским краевым судом города Барнаула 8 января 1949 года по статье 2 ч. 2 Указа от 4.06.47 г. к 20 годам лишения свободы без п/правах, - типографским текстом: имеющему в прошлом судимости, – от руки:  не судим, по определению Верх. Суда Коми АССР от 30.08.1960 г. срок сокращён до 15 лет.
Опять типографские буковки: в том, что он отбывал наказание в местах заключения МВД с (чернилами) 18 ноября 1948 г. по 7 декабря 1960 г.
Вновь использование гутенберговского открытия: откуда освобождён по (весьма аккуратный, мелкий почерк и чернила сохранились очень даже неплохо) определению Верх. Суда Коми АССР  от 25.11.1960 г. в соотв. ст.44 Основ уголовного Законодательства условно досрочно на 2 года 11м-цев 17дн.
Внизу размашистые (словно соревновались в этой размашистости между собой) подписи начальника Управления (подразделения) колонии, тюрьмы Меньшова и начальника отдела (части), секретаря тюрьмы Тарабукина. У Тарабукина подпись мне кажется красивее, впрочем, на то он и секретарь. У Меньшова же в подписи не скрывается некая вальяжная усталость.
На обратной стороне справки-листка сообщается, что её обладатель следует к месту жительства – станции Тягун Тогульского района Алтайского края. Выдано денег на питание в пути (тут почерк другого человека): 22 рубля 50 коп.
А ещё из справки следует, что выдан гражданину Бузмакову билет на проезд до станции Овчинниково Томской железной дороги стоимостью 156 рублей. И в самом низу листка, этого долгожданного и драгоценного, приписка: л/денег – 616 руб., фонд освобожд. – 50.
Под этими цифрами жирная черта и сакраментальное число, в данном случае обозначающее количество денег, выданных отцу… 

…Родители отца к тому времени уже давно жили в таёжном посёлке Сунгай (странствования их, как показала дальнейшая жизнь, на этом почти закончились). Посёлок находился в тридцати километрах от станции Тягун, появившейся в начале пятидесятых годов с завершением строительства железной дороги на Кузбасс, и принадлежал Тягунскому леспромхозу.
Сунгай состоял из двух длинных улиц крепких домов, имелись в посёлке два магазина, семилетняя школа и много-много ребятишек. Семьи тогда в Сунгае были многодетные. Бабушка Таня продолжала домовничать, дедушка Сергей ходил по наймам, ставил дома, а ещё занялся пчеловодством, равно как и половина сунгайских хозяев.
Жили они в небольшом - семь на пять метров - домике, настоящем сибирском, с полатями и русской печью. Печь  была из глины: кирпич в глухом таёжном посёлке отсутствовал. В  их огороде было два колодца, но воду предпочитали брать из огибающей посёлок речки, где водились тогда в большом количестве хариусы.
В 1961 году, когда освободился отец, с родителями в Сунгае жили трое детей: шестнадцатилетняя Нина, Толик четырнадцати лет и самый младший - Володька, родившийся в апреле 1949 (да, выходит так - бабушка Таня была беременна, когда судили и посадили старшего, как часто она выражалась, непутёвого сына). Второй по старшинству сын Николай, с которым отец дрался из-за картофельных очисток, подался на заработки куда-то под Тюмень, а сестра Лида вышла за местного сунгайского парня и, следуя местным традициям, стала методично рожать детей.
Возвращаясь с Воркуты, отец широко погулял в вагоне-ресторане (это он обязательно делал и впоследствии, когда приезжал к родителям на побывку), полдня побродил потом по Москве, сел в новосибирский поезд, в столице Сибири пересел на барнаульский, в Барнауле - на томский, проскочил станцию Тягун, вышел на следующей – станции Аламбай, а оттуда на лесовозе «Урал» был доставлен за две бутылки «Московской» в Сунгай, прямо к родительскому дому. 
В  Сунгае отец пробыл месяца три. Хотел было устроиться рабочим в геологическую экспедицию, но не получилось. Немного посапожничал, этому ремеслу он научился в Воркуте, впрочем, как и столярному, и… вновь уехал в Воркуту.
Стал работать, теперь уже вольным на той же шахте № 29. Жил в бараке, и жил, как он меня уверял, хорошо.
Ну то, что хорошо материально -  сомнению не подлежит.
Отец купил новейшую модель мотоцикла «Иж-Планета». Радиолу и комод с зеркалом. Самый что ни на есть современный фотоаппарат «Зоркий-4» и всё необходимое для изготовления фотографий. Их много, этих фотографий, отличного качества причём, из которых мне больше всего нравятся… впрочем, все они мне нравятся, и все они мне дороги, и я их бережно храню – семейный архив, письменный ли, фотографический – это святое. 
Отец увлёкся, помимо фотографии, там, на «северах», ещё и охотой. Купил двустволку - «горизонталку»  и специальную охотничью сумку.
Сколько там хранилось замечательных, интересных штучек! А этот несравнимый ни с каким другим запахом детства - запах из сумки, запах пороха, оружейного масла и оттаивающих дома - сумка хранилась на холоде - патронов, гильз, пыжей, делавшихся из старых, негодных уже валенок, запах этот полонил комнату, мама жаловалась, что нечем дышать, а мы с батей ничего не слышали, мы священнодействовали – готовились к завтрашнему походу за зайцами, а вдруг ещё и  повезёт, и мы встретим рыжую бестию?
К тому же отец в молодости, за исключением лагерного периода, да и в зрелом  возрасте, всегда в своей одежде соблюдал самую последнюю моду. Воркутинское, вольное уже для отца время, время начала шестидесятых годов – полёт Гагарина, начавшиеся соревнования бригад коммунистического труда, время великих строек: Братская ГЭС, строительство Единой Энергетической Системы Советского Союза, время таких фильмов, как «Девчата» и «Живёт такой парень», время вечеров в политехническом и споров между «физиками» и «лириками», время голосов Марка Бернеса: «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно…» и совсем молоденькой Майи Кристалинской: «А снег идёт, а снег идёт, и всё вокруг чего-то ждёт…», время, когда  успешно завершилась борьба комсомольских активистов со стилягами и в моде были прямые широкие брюки и строгих тонов костюмы.
Несколько костюмов приобрёл и бывший зэк, а ныне член бригады проходчиков, бригады, борющейся за высокое звание «бригады коммунистического труда» Валентин Бузмаков, ну а к ним надобно ведь и галстуков прикупить, и они прикупались. За правило было взято приобретать с каждой получки новый (я ещё застал и помню эту ярко-пёструю многочисленную коллекцию, в которой преобладали шёлковые галстуки-«селёдочки», потом постепенно куда-то «расплывшиеся»), в отцовском гардеробе присутствовали также в немалом количестве и рубашки, и свитера, была и «москвичка»  с кожаными вставками, и зимние шапки - «кубанка» и «финка».
Куплено было на Севере и длинное кожаное пальто-реглан, так долго провисевшее в шифоньере – отец ни разу отчего-то не облачался в него, живя в деревне - и  проданное уже в конце семидесятых годов на базарчике городка Камень-на-Оби. 
И зимнее, из отличнейшего драпа синего цвета с седым каракулевым воротником пальто было куплено, да, конечно же, была у тридцатипятилетнего шахтёра-проходчика шестого, почти высшего разряда, а стало быть, очень неплохо зарабатывающего, и  тяжёлая тёплая шуба, сохранившаяся и по сей день (умели тогда делать вещи, умели, что бы ни гундосили о советском качестве всякие там  смердяковствующие либералы, которые, как правило, и гвоздя в стену забить не могут). 

Но главный предмет вещественный, предмет гардеробный, гордость отцовская, а под хмельком повод для похвальбы - это бурки.
Человек в бурках.
Да знаете ли вы, дорогие мои, что это такое было, что значила и на что указывала возможность носить, а значит, прежде купить бурки, эти сапоги из фетра на кожаной подмётке, – тогда, в первой половине шестидесятых? Человек в бурках и кожаном пальто был  как минимум хозяйственным руководителем среднего звена.
И  именно в бурках - у отца они были по последней моде - с белым фетром и коричневого цвета подметкой, в кожаном реглане возвращался поздней осенью 1963 года отец из Воркуты – бывший зэк и бывший шахтёр.
Случилась очередная серьёзная авария на одной из многочисленных воркутинских шахт, и отец решил – баста! Иначе следующая будет «моя».
А хочется, ох как хочется пожить  на этом свете! Вольно пожить и… семейно.  Надоела, по сути, холостяцкая жизнь, не назовёшь же женою и семейной жизнью общение с этой вечно полупьяной и крикливой сожительницей, тоже бывшей зечкой, да и сошёлся он с нею только потому, что имя у неё - Мария…
Отец ехал в скором поезде «Воркута-Москва». Постукивали колёса, шумело в голове от выпитого в вагоне-ресторане армянского коньяка,  в двух чемоданах были вещи и купленные подарки. В том числе подарки и для той Марии, к которой он ехал, к которой возвращался спустя пятнадцать лет… единственной своей Марии… Машеньке…
 
…Сразу после суда и оглашения столь сурового приговора Машенька – вся в горячке, в слезах и расстройстве – поклялась  Валентина дождаться. Хотя и на свидании, и в зале суда он ей твердил, требовал даже, чтобы она его не ждала. Шутка ли – двадцать лет срока. Какое уж тут «жди меня и я вернусь…» Она продолжала жить на Горе, снимала ту же комнатку, работала по-прежнему учётчицей на пивзаводе и также  высылала каждые три месяца скопленные деньги матери и братишке, но сама в деревню не приезжала. Стыдилась Машенька. Что-то она людям скажет? Как объяснит всё происшедшее? «Куда же ты, девонька, смотрела?» – спросят её земляки, и что прикажите на это отвечать? От сумы да от тюрьмы не зарекайся? Ну так эта присказка больше подходит  для  тех, кто оступился случайно, оказался жертвою обстоятельств. Валентина же дошедшие до Сосновки слухи о суде, да как бывает частенько, в пути-дороги слухи, разросшиеся до чудовищных размеров (грабили и убивали всех подряд, а когда задерживали ихнюю банду, они, сказывают, и мильтона порешили, даже двух, из пистолетов… и так далее и в том же, почти  мифологизированном духе), окрестили бандитом, которому человека убить как дважды два. Но ведь это же неправда! Не может он быть убийцей! Да, попал под влияние этого страшного Крота, молодой, горячий, неопытный, глупостей натворил, но чтобы людей убивать…
Не может такого быть. Машенька чувствовала, была уверена в этом, что бы он там, на суде, ни говорил и какую бы вину ужасную на себя ни взваливал. «Он хо-ро-ший. Он самый лю-би-мый». Каждый вечер твердила как заклинание, перед сном, сквозь слёзы в подушку. Горячую, уже не девичью, молоденькой одинокой женщины горячую подушку. 
Время после суда уже измерялось месяцами, Машенька ждала хоть какой-то весточки от Валентина, но её не было. Решилась она сходить к его родителям, быть может, они что-то знают, да и вообще, попробовать  поговорить с этими, не принявшими её почему-то людьми (она это ощутила при первой встрече), но оказалось, что они съехали из барака на Моховой поляне и куда уехали - неизвестно.
- Да рази ж они скажут? Челдоны они какие-то… Вроде как куда-то в тайгу подались, – отвечали Машеньке похмельные обитатели барака. 
Месяцы склеились в год, другой, третий… А склеенного конвертика, да просто бумажки о двух словах от Валентина так и не было.
За это время тётка Феша успела попасться на спекуляции шалями, отсидеть два года в тюрьме, а, вернувшись, собрать своё многочисленное семейство, в придачу с муженьком своим, моим дедушкой Васей, продать дом, где-то на Прудских улицах, и уехать  жить в казахский город Чимкент, в котором жили её родственники.  Это случилось накануне нового 1951 года, а в феврале этого года  мама уволилась с пивзавода и, как гласит запись в её трудовой книжке, была принята на должность учётчика на «Алтайвесоремзавод».
Здесь она проработала три года (перелистываю разнопочерковые - чернильные до начала семидесятых годов,  затем наступает эра шариковых ручек - странички трудовой книжки, с множеством записей мест работы и с  не меньшим списком объявленных благодарностей, денежных премий, грамот, ценных подарков и, как венец трудовой биографии, присвоением маме в июле 1982 года, за четыре месяца до ухода на пенсию, звания «Ударник коммунистического труда»).
Затем мама около года проработала приёмщицей цеха № 2 артели «2-я пятилетка» (что это за артель и чем она занималась – неизвестно, впрочем, постойте,  кажется, мне удалось расшифровать смазанную печать: «Арт. «2-я пятилетка» Кемеров. облшвейкомбинат).
Расшифровка, правда, ясности  не добавляет– мама уезжала в Кемерово? Узнала, что отец сидел в «Южкузбасслаге» и хотела быть к нему поближе? Отец в это самое время, напомню, находился в камере-одиночке даугавпилской тюрьмы… Или же эта артель была своего рода барнаульским филиалом кемеровского швейкомбината и мама никуда не уезжала?..
Почему, ну почему я не расспрашивал маму о её жизни и судьбе? Почему так мало говорил с нею по душам? Чего-то стыдился? Нет, скорее был занят только собою, юношескими делами и соблазнами, копался в своём внутреннем максималистски жестоком мирке и так мало оставлял времени и места для теплоты и мягкости,  прежде всего по отношению к самому близкому и родному человеку – маме. А если и возникало желание поговорить с нею, то подавлял его, откладывал на потом, мол, успеется…
… А следующая запись в трудовой книжке проштампована печатью Московского городского управления местной промышленности треста Мосгорхимпром фабрики искусственного волокна. Запись такова: «Зачислена учётчицей в химический цех». И дата: 6 мая 1955 года.

Отложу на время в сторону мамину трудовую книжку и обращусь к семейным фотографиям. Их много. Несколько альбомов и россыпью - целая коробка. Много фотографий, сделанных отцовской рукою с помощью отличного фотоаппарата «Зоркий-4» (знакомый профессиональный фотограф цокал языком, когда я, уже в девяностые годы, показывал ему этот фотоаппарат: «Да у него же объектив «Юпитер» – это же класс!»). Снимки воркутинского периода, деревенские фотографии… Несколько фотокарточек, где мама, её подруги, мама с двоюродным братом Леонидом, моим крёстным, на обороте карточек, почти на каждой, подписи. И лаконичные: сестре Маше от брата Леонида. И с лирическими посвящениями: «как тихая в море волна, как скромная песня поэта, пусть будет мила и близка, тебе фотокарточка эта». Обязательно указываются и даты.
И вот что интересно. Десятка два фотографий, относящихся к 1947 - началу 1948 года, а потом  до коллективного снимка рабочих «Алтайвесоремзавода» (декабрь 1951года – помечено маминой рукой на маленькой фотографии, отличное качество которой позволяет рассмотреть лица около полусотни человек) – как отрезало, ни одного фото. Не до фотографирования было Машеньке…
Однако молодость  брала своё, Валентин оставался там, в прошлом, в том майском вечере на танцплощадке, в упоительных летних месяцах, в обрушившемся и придавившем, лишившем воздуха и сил, страшном ноябре 1948 года… 
Надо было жить.
И вот несколько снимков: группа нарядно одетых женщин, мама вторая слева во втором ряду, а вот мама с подругой Машей Агафоновой, мама с Любой Колесниковой, с Томой Платоновой, с Ниной Васильевой, а на снимках, внизу, в уголке, фирменный штампик Бийского Дома отдыха. Это июль 1952 года.
А на этом снимке все отдыхающие стоят на верхней палубе теплохода «Зюйд»…Теплоход причалил к берегу широкой и уже успокоившейся к июлю реки Бии.
Наконец фотография, на которой рядом с мамой красивый и  высокий мужчина.
Высокого красавца звали Александром. Он жил, как и мама, на Горе, там же они и познакомились. Александр жил с родителями, которые выбор сына не слишком-то одобряли. Кто такая? Ни кола, ни двора, росточку маленького, по грудь нашему Сашеньке, а он, между прочим, в институт собирается поступать в московский, не до семьи ему... Сыночек Сашенька, видимо, всё же был человеком упрямым и уж точно не маменькиным сынком. Полгода они с мамой снимали угол на улице Мамонтова, близ дрожжзавода,  там Александр работал и хорошо зарабатывал, а ранней весной 1955 года они уехали в Москву.

Как жилось им там, в первопрестольной гордячке?  Как жилось маме, волнует меня.
О Москве, помню, она говорила лишь то, что некоторое время  работала в кассах стадиона «Динамо» в Петровском парке. Какую же бурю эмоций во мне, помешанном на футболе, вызывали эти мамины слова! 
Мама работала на стадионе «Динамо»! Значит, она могла видеть воочию наших знаменитых футболистов: Льва Яшина, Константина Бескова, Никиту Симоняна, Сергея Ильина, Бориса Татушина, Валентина Иванова,  восходящую звезду Эдуарда Стрельцова (впрочем, звёздами они тогда не назывались, эти поистине великие игроки, не в пример нынешним «звёздным» неумехам), а каким  известным людям мама могла продавать билеты на футбол?!
Однажды ночью, точнее,  на рассвете, я, будучи уже взрослым человеком, влезая на свет Божий после чтения  любимого Юрия Казакова, вдруг подумал, что мама и Юрий Павлович Казаков могли запросто встречаться, пересекаться в Москве. Писатель был неравнодушен к футболу и ходил на игры, а динамовский стадион тогда, в 1955 году, был главной футбольной ареной в столице (Лужники только строились), и они, одногодки, перебрасывались, к примеру, фразами-шутками, когда он покупал билет в мамином окошечке…
Но мама футбол, как и спорт в целом, просто не воспринимала и не понимала. Да к тому же, рассказывая об этом оскорбительно будничным тоном, добавляла, что  на «Динамо»  она проработала  совсем недолго.
В химическом же цехе московской фабрики  искусственного волокна мама, если судить по записи в трудовой книжке, проработала до 16 мая 1956 года. Но точно известно, что 22 февраля 1956 года она приехала на Казанский вокзал, села в поезд и поехала домой, на родину, в деревеньку на опушке ленточного бора - Сосновку. А 24-го февраля, в поезде родила мою сестру Таню. Сестра пожелала явиться на свет, едва скорый поезд пересёк границу Пермской и Свердловской областей, и роженицу с дочкой ссадили в городе Красноуфимске и отправили в местный роддом. Местные врачи очень удивлялись некомпетентности московских коллег, не разгадавших срок беременности (девочка родилась с нормальными весом и ростом), правда, при этом их и оправдывали, храня профессиональную солидарность, наверное, мол, ввёл в заблуждение их маленький мамин рост и подобные случаи с такими вот, низкорослыми мамашами - не редкость.

Да, мама возвращалась домой.
Взаимной любви с Москвою не получилось, так же как и с высоким красавцем. Несостоявшийся студент Александр стал раздражительным и не по-мужски мелочным и занудливым. Москву же он решил покорить тривиальным для провинциалов способом: с помощью какой-нибудь коренной москвички с жилплощадью. И рьяно бросился претворять в жизнь намеченное. Несмотря на ожидаемого мамой ребёнка. Бог ему судья - и расстанемся с ним без сожаления, как сделала это моя решительная и гордая мама. Она действительно возвращалась именно в родную деревню. После восьмилетнего городского периода, вместившего так много, она чувствовала усталость, а единственным желанием у неё было забиться куда-нибудь в уголок, никого не видеть и не слышать. Кроме появившейся Танечки.
Уголком этим она выбрала родную Сосновку. Прошедшие годы стёрли чувство стыда за историю с Валентином, а если кто спросит или, того хуже, попробует позлорадствовать  насчёт возлюбленного бандита, а уж тем более появившейся дочурки, она сумеет найти слова для достойного ответа. Жизнь тому научила. 
Земляки, однако, маму и маленькую её дочурку встретили вполне спокойно и в большинстве своём радушно.
Были, конечно, и вопросы-расспросы, иные с подковыркой, но как без них.
Чуть-чуть подросла Танечка, окрепла, а мама, сбросив апатию и усталость (они не прокормят), уже устроилась  на должность счетовода-кассира в местный зерносовхоз «Свет Октября» (тогда ещё отделение Алтайского конного завода № 39).
Шёл третий год целины, только что там, наверху,  развенчали культ Сталина и тотчас стали создавать новый.
Набирали постепенно силу чудачества Никиты Сергеевича Хрущёва. Например, касающиеся личного подворья: держишь овечек – свинью не держи и наоборот. Телка, если корова отелилась, лишнего тоже держать возбранялось.  И подкрадывалась уже к распаханным почти до крылечек деревенских готовая занять царский полевой трон кукуруза. 
Мамин родной брат Шурка завершал службу в армии, а бабушка Катя преподнесла маме неприятный сюрприз: отказалась нянчиться с внучкой. Выручила и стала сидеть с Танечкой, пока мама была на работе, двоюродная сестра бабы Кати тётя Доря Лебедева. В свою очередь дочка тёти  Дори Маша  называла мою маму с той поры и всегда нянькою.
Мама работала и приглядывалась к здешней жизни, к землякам, к ровесникам, так повзрослевшим и изменившимся за эти годы (простые люди быстро взрослеют и так же быстро старятся), наблюдала за новыми, незнакомыми ей людьми. На целину в наши края приехало много не только молодых и азартных комсомольцев, были среди целинников и люди семейные, приехавшие за достойной работою и таким же жильём. Шалопаи и слюнявые нытики отсеялись сразу после первого сева, последние из них драпанули с наступлением бодрящей сибирской зимы. Остались люди здоровые телом и, прежде всего духом.

Прошло два года, как мама вернулась в родную деревню...
За это время пришёл из армии мамин брат  Саша, устроился работать в хозяйстве механиком, заочно поступил учиться в Каменский сельхозтехникум на агронома и ко всему этому надумал жениться на гарной и дородной местной дивчине, которую тоже звали Сашей. А мама успела сойтись с целинником и даже свою  фамилию на Дошенко поменять, но опять что-то не сложилось и вскоре она по-прежнему жила и воспитывала Танечку одна.
И вот здесь я вновь обращаюсь к семейному фотоархиву. Ни одного письма - отцовского или маминого, - увы, не сохранилось, они  мне в моей изыскательской работе здорово помогли бы. Но, как бы то ни было, осенью 1958 года маме приходят  (после десятилетнего молчания!) весточки от Валентина.
Держу в руках два отцовских фотопортрета.
Первая фотография: отец в красивой и дорогой зимней одежде, на голове высокая шапка. Чуть наклонив голову вбок, смотрит в объектив зазывно, с лёгкой улыбкой на устах, и никаких признаков, что он человек подневольный, по снимку обнаружить решительно  невозможно. Наоборот, это уверенный в себе и довольный своей жизнью мужчина смотрит на вас, а вот подпись дарит только ей, моей маме: «На память от Валентина Марии. 26. 9. 58 г. г. Воркута». 
Вторая фотография, где отец снят в пиджаке в полоску и рубашке без галстука, этакая франтоватая небрежность просматривается, а взгляд  и поворот головы немного в сторону (излюбленный приём фотографов), обнаруживает следы оспинок на щеке и та же, что и на первой фотографии), лёгкая улыбка, позволяющая заметить «фиксу» слева, в верхнем ряду. Подпись содержит два новых слова, но каких! «На память от МУЖА Валентина  ЖЕНЕ  Марии, г. Воркута, - 3.11. 58 г.»
Кто выступил инициатором переписки? Да и была ли она? Быть может, просто отец, вырулив на прямую и правильную дорогу жизни, рубя уголёк и прислушиваясь к разговорам, что вскоре будет учреждён новый профессиональный праздник - День шахтёра - и ожидается в связи с этим большая амнистия для заключённых горняков, всерьёз задумывался о послетюремной жизни, строил планы и вспомнил о Марии?
- Я её никогда не забывал! – обиделся отец на мои предположения.
- Любил, что ли? – сознательно провоцировал я отца.
Но при этом нашем разговоре про тонкие душевные материи отец был трезв, а трезвым он слово «любовь» выговорить не решался. А переписка, робкая и редкая поначалу, как утверждает отец, всё же началась. Её инициатором оказался отец, на удачу написавший в Сосновку короткое письмецо и приложивший к нему в конверт фотографию. И он узнал из ответного и скорого письма, что у мамы есть маленькая  двухлетняя дочка и что мама ничего не забыла, всё помнит и…
…Почему же после освобождения, 7 декабря 1960 года, не поехал сразу к маме? Батя, на сей раз, мы говорили за бутылочкой, был более словоохотлив и пояснил, что они с мамой к тому времени «разошлись в понимании дальнейшей жизни» - и переписка прервалась. Потому он  после трёхмесячного пребывания в таёжном Сунгае и  вернулся тогда, в начале 1961 года, вновь в Воркуту.
- Работал, «прибарахлился» – так он охарактеризовал тогдашнее своё материально-бытовое состояние. – Тут эта Мария появилась, шалашовка, с ней сошёлся, она выпивала, на… её выгнал, потом пожалел, у неё ребёнок же был, года четыре ему было, наверное, она его всё по знакомым оставляла, как в загул пойдёт… Опять её выгнал, а тут ещё на Октябрьской шахте рвануло, тогда про трупы не говорилось, но мы то знали, что человек тридцать завалило  и не откопали. Вот я и решил из Воркуты выбираться.  Мотоцикл продал, обстановку в комнате  оставил, вещички только собрал и айда, вперёд на поезд. 
…На сей раз отец, минуя Сунгаи и Барнаул прямиком рванул в Сосновку. Ему объяснили, что надо сойти с московского поезда на станции Корчино, оттуда добраться до села Шарчино, от которого до Сосновки рукой подать – километров двадцать пять. Что он  и сделал.
В Сосновке отец  перепугал своим появлением (чемоданы, бурки, плащ кожаный – и как не замёрз? – был ноябрь) бабушку Катю, тёщу, которая, однако, его вскоре, на свету,  признала, а ведь видела его  лишь однажды -  пятнадцать лет назад. Познакомился с детишками дяди и тёти Шур, двумя девчушками – четырёхлетней Людочкой и Светланкой, пытавшейся ходить и родившейся год назад. Родителей девчушек дома не было.
Был будний день, и после знакомств-узнаваний и стопочки самогонки под огурчики отец решился спросить:
- А что Мария-то, на работе?
- Дык, она ишо по весне с Танькой в Барнаул умотала, – простодушно отвечала бабушка.
Отец крякнул, выпил ещё стопочку и спросил:
- Одна уехала-то?
- Я ж тебе объяснила, что с Танькой, – бабушка после самогонки осмелела и в мыслях, наверное, уже вынашивала вопросы про тюремно-бандитскую жизнь, а ещё ей было любопытственно, как признавалась она мне позже, есть ли у энтова пришельца при себе наган или он просто с ножиком ходит?
 - Я про мужика говорю, – хотел знать подробности отец, и бабушка успокоила, что нет у неё никого. А в город подалась, потому, как вроде какая-то подружка её позвала и посулила работу и жильё и чтобы дочка в городскую школу пошла.
- А у вас что же, в селе школы нет, что ли? – спросил зачем-то отец.
- Почему же, есть: три класса в Сосновке и большая школа в Берёзовке. 
Вечером пришли с работы мамин брат  дядя Саша и его жена тётя Шура (так разделилось имя, чтобы не путаться при общении, бабушкой Катей). Уже оповещённые, что в их тесном домике, дышащем натужно и просящем ремонта ещё с довоенных времён, такой вот гость объявился.
Тётя Шура, будучи женщиной боевой, крупнотелой, с подковыристым язычком, освоилась и поняла, как вести себя с гостем, первая. Выведала, и всё (или почти всё) прознала про батину жизнь, утвердилась во мнении, что мужик он хоть и горя хлебнувший, но не сломленный, любит прихвастнуть после самогоночки, но что с того, кажется, не буйный, не драчливый, наоборот, о таком поведении отзывающийся  крайне неодобрительно. Словом, тётя Шура, уже давно, сразу после свадьбы, пять лет назад, прибравшая бразды правления в домике в свои руки, решила: такой мужик золовке Марии подойдёт. И она мысленно их благословила.
Мамин же брательник, новоиспечённый агроном Александр Прошкин всё больше помалкивал при этом, и даже самогонка на него на сей раз не действовала (подростковые представления из услышанных рассказов о кровавых преступлениях банды, в которую входил вот этот, рядом сейчас сидящий человек, вспомнились ему и частично парализовали его волю).
Переночевав в Сосновке, отец  уехал в Барнаул.
Здесь он без особого труда отыскал по взятому у тёти Шуры адресу дом, где проживала, а точнее, снимала комнату мама. Бревенчатый, двухэтажный, рядом с железнодорожным вокзалом.
Во дворике дома ребятишки катались на санках.
- Кто из вас Таня? – спросил отец.
Две девчонки закричали:
- Я!
- И я! 
- Прошкина меня интересует, – допытывался отец.
Сестра подошла и внимательно, снизу вверх, посмотрела на незнакомого дядечку в красивых белых то ли сапожках, то ли валенках.
- А мама твоя где? – отец искал в девчушкином личике  Машенькино.
Сестра  ответила, что мама на работе и придёт вечером.
- Ну, я тогда подожду её здесь, хорошо? Ты же меня домой не пустишь? 
- Нет, - ответила почти семилетняя сестра и тут же участливо спросила: – А вы тут, на улке, не замёрзнете? 
И начались, а точнее, продолжились, фартовые, счастливые знаки.
К ним приближалась мама.
Весь день сегодня  у неё кололо отчего-то  сердце, и она отпросилась с работы пораньше, а работала она в вагонном депо станции Барнаул кладовщицей мягкого белья.

Спустя некоторое время они втроём вернулись в Сосновку.
                2004


Рецензии