Поступок

Скандал с самим собой

Эта история проста. Она была бы еще проще, если бы я знал, чем все закончится и как мне жить дальше. Но ни то, ни другое – мне неведомо.
Вчера замначштаба приказал:
– Напишите рапорт: коротко – суть происшествия, подробнее – оценка своих действий. Можете не спешить – время терпит: ваши бывшие, – это слово Николай Иванович подчеркнул и голосом, и взглядом, – подчиненные вернутся ведь через неделю?.. Тогда окончательно и решим, как быть с вами…
А пока… Вы вроде бы в командировке. Все ясно?
– Чего же не понять: подпоручик Киже наоборот – того не существовало, но приказано было считать, что он есть, я – вот, весь перед вами, а меня вроде бы и нет!

– Подпоручик Киже… – Капитан Сокол осуждающе дернул головой. – Грамотные некотОрые стали!
НекотОрые… У нас в Костроме дрова дожжом побило… Только в этом слове и проскакивает костромское родство: «некотОрые» с ударением на втором «О»… Любил это словцо Николай Иванович, но в ход его пускал исключительно, когда чего-нибудь крепко не одобрял. Похоже, сейчас – тот самый случай.
Сокола задело мое упрямство. Он ворчливо втолковывает: – Да если тебя оприходовать по всем правилам, надо еще объяснить, по какому праву ты раньше срока в часть заявился! А такое, без взыскания никак не растолковать!
Николай Иванович громко вздохнул и вяло буркнул:

– Биографию твою командир жалеет… А то нынче бы приказ какой надо по-дружески сочинил бы – долго бы некоторые «подпоручики» «чихали», зато долго и помнили бы!
И, чтобы не продолжать не нужный для себя разговор, ушел, сбежал от меня по длинному штабному коридору, глубоко приседая на правую ногу и по-птичьи, резко и настороженно, оглядываясь по сторонам, – стесняется хромоты бывший десантник капитан Сокол! Кажется она ему, несмотря на окончательный приговор врачей, досадным пустяком вроде гриппа или ангины: перемается, мол, и все пройдет! И никак не возьмет в толк, что командира десантной роты капитана Сокола уже не будет никогда – чеченская пуля раздробила кость так, что даже волшебные илизаровские приспособления не дотянули ногу до нормальной длины. И не дотянут! Самое большое чудо медицина уже совершила – не протезом скрипит Николай Иванович! И давно пора капитану Соколу научиться работать на компьютере, полюбить исходящие номера бумаг не меньше входящих, да и приказы формулировать почетче и пограмотнее - есть в части должности и повыше замначштаба!
Подумал так и криво усмехнулся: чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу!

Взыскание… Первое в моей офицерской службе. Оно еще не объявлено, но витает в воздухе. А я жду очередного звания – приказ ожидается со дня на день. И убеждать кого угодно, тем более себя, что тебя это ничуть не волнует, глупо. Глупо и нечестно! Скорее бы развязка! Говорят, наказание облегчает муки совести преступника. А если ты своей вины не осознаешь? Выходит, безвинно пострадавший! Я для такой роли не гожусь: я уверен в своей правоте и буду ее доказывать! И представься мне возможность прожить минувшие двадцать дней заново, поступил бы так же!

Так же? Но обстоятельства круто изменились: Облепихов, твой непосредственный подчиненный, что временный – не в счет! – на гауптвахте, на десять суток! Ты мечешься по комнате, как тигр в клетке, и не знаешь, что тебя ждет завтра… Прав, говоришь? Отчего же так стыдно перед всеми?! Перед капитаном Соколом, перед отцом, которому ты даже не решаешься написать о случившемся, перед своими подчиненными, командиром, да мало ли еще перед кем?!

Вот сейчас, сию минуту вызовет, к примеру, к себе командир части… Что скажешь, как в глаза взглянешь?! Такая удача – электрическая подстанция! Не надо гонять дизели, жечь тонны солярки, держать на путях цистерны, мучиться морозными зимами, а других здесь не бывает, подогревая застывшее масло, платить железной дороге бесконечные штрафы за плохо очищенные емкости – а как их вычистишь, если горячего пара нет! – и еще тысяча и одно неудобство, включая загрязнение окружающей среды…

«Вы уж учитесь, как следует, надо кому-то поработать на подстанции… Временно, конечно. Сколько продлится это временно? Пока не найдем рабочих-электриков, которые, сами понимаете, в тайге не растут наподобие грибов да ягод. Рабочих ищут, некоторых уже подобрали, найдем и остальных, дайте срок. А выполнять задачу, ради которой мы и сидим здесь в стороне от автострад и проторенных троп, обязаны сегодня!»

Так говорил командир. Что скажет теперь? Нет начальника подстанции, не досчитались одного электрика… Положим, поначальствовать сможет и сержант Здоров, все же дипломированный инженер… В конце концов я тоже могу сдать экзамены и получить допуск на работу с высоким напряжением!

Могу… Ничего-то я не могу! Кто меня сейчас пустит в город! Да-а… Дожил, как говорится… Но я обязан съездить: рассчитаться за гостиницу, взять свои вещи! Я ведь как думал; привезу Облепихова и в обратный путь! А оказался почти под домашним арестом, хотя и не существует сейчас такового - двадцать первое столетие на пороге. А за что наказан? Формально все ясно: привез в часть ЧП. А по существу? Где я поступил неверно, в чем ошибся?

И не с кем посоветоваться… Стаса и Миху, соседей по комнате, как назло заслали в командировку – сопровождают транспорт с техникой: пока погрузят, пока отправят, да и путь не близкий – раньше чем через месяц не жди… Они хоть и желторотики вроде меня, но товарищи надежные – мою беду восприняли бы как свою, а значит, и помогли бы…

Самое верное – написать отцу… Подумал – и уши горят – стыдно. Да и письма долгонько идут из одного дальнего гарнизона в такой же не близкий другой. Да и не хочется перед отцом расписываться в собственной незрелости…

От двери до окна – шесть шагов, от окна до двери… Вот тут-то и подвернулась мне под руку книга Владимира Леви «Искусство быть самим собой». Купил ее давно, ведь офицеров искусству управлять собой, к сожалению, не учат, а научиться хотелось. Все собирался полистать…

На первой же странице читаю: «Все хорошие советы людям уже даны. Все правила мудрости и самообладания были составлены задолго до нашей эры, и со времен Марка Аврелия к ним не прибавилось ничего существенного. То досадное обстоятельство, что до сих пор эти рецепты мало кому помогали, имеют множество причин; вот, по крайней мере, две из них:

когда люди могут себе помочь, они часто не хотят этого. Многие бессознательно стремятся к страданию. Довольно многим хочется оставаться детски беспомощными;

когда люди искренне хотят себе помочь, воспользовавшись чьей-то подсказкой, они по большей части все равно не знают, как это сделать, ибо на всякий добрый совет нужен еще десяток – как его выполнить»…

Похоже, так оно и есть… Мне всегда казалось: приметил что-то хорошее у другого, запомнил – все равно, что в копилку положил. Я даже дневник вел, пожалуй, только с этой целью – копил мудрость, анализировал свою жизнь. Думалось, пройдет какое-то время, накопится этой мудрости столько, что откроется Истина – профессии, жизни, мало ли еще чего! Перенимал, подражал, еще больше записывал – Истина не открывалась. И только совсем недавно осенило: себя надо изучить, со всех сторон прощупать, кто ты такой на самом деле – трус, герой, добрый или злой, умеешь ли прощать другим слабости, способен ли подлецу сказать, что он подлец… А, изучив, уже со знанием дела примерить на себя, скажем, тот же мундир офицера: гожусь ли я для этого? Может быть, все же заглянуть в «кладезь мудрости»?

Я положил книгу на полку, достал из чемодана несколько столистовых тетрадей. Полистал – никакой системы: одна запись отстает от другой и на месяц, и на полгода. А ведь настоящий дневник тем и ценен, что малейшее движение души, любое происшествие в жизни, реакция на большие и малые события в мире и стране занимают в нем достойное место. Говорят, достаточно заглянуть в настоящий дневник, чтобы зримо и непринужденно представить дела минувших дней, почувствовать их неповторимую прелесть, их дух и атмосферу…

Ничего подобного из моих тетрадей не извлечь, видно, неважный я летописец. В минуты тоски, случалось и такое в первые дни службы в таежном гарнизоне, почитывая дневники, пытался я представить эту самую «неповторимую прелесть, дух и атмосферу» суворовского училища, например, – на ту пору больше всего приходится записей. Ничего не возвращалось! Отдельные события, лица, обрывки разговоров – все, как во сне, смутно, зыбко, без запахов, цвета, шумов…

Много историй, действительных и придуманных, хранят мои дневники. Но два года назад, на выпускном вечере в нашем высшем инженерном училище, когда мне вручили погоны лейтенанта, с грустью, но твердо решил навсегда с этим распрощаться: «Конец ребячеству и детству, конец выдумкам и фантазиям, – убеждал я себя, – начинается моя настоящая жизнь!»

Настоящая жизнь… Кругом тайга, под моим началом несколько солдат и сержантов, самая современная техника, как пишут в газетах, прибавим к этому комнату на троих в офицерском общежитии – что-то сбылось из того, о чем мечталось, а что-то и нет. И я снова вспомнил о дневниках: с кем еще пооткровенничать, как ни с самим собой! Не с друзьями же, которых после одного случая у меня не было. Но откровенничать, ничего не утаивая и все называя своими именами. Как советовал поэт Евгений Винокуров:

Я готов себя вынуть так,
Чтобы для самого себя
Стать объектом.
Тогда меня будет двое.

Где-то я читал, что в германской армии времен кайзера солдату запрещалось подавать жалобу сразу после происшествия. Он должен был сдержать первое чувство обиды, остыть, «заспать» случившееся. Если же он все же подавал жалобу немедленно, его наказывали независимо от того, прав он или виноват.

Мне не на кого жаловаться. А времени для того, чтобы остыть, предоставили даже больше, чем требуется: от одних рассуждений впору свихнуться с ума или совершить какую-нибудь глупость. К примеру, сбежать в город…
Хотя бы в наряд поставили… Нельзя! Я же подпоручик КижЕ наоборот! Меня не существует!

КижЕ наоборот… Ежик… Ёжик! На мой взгляд, очень самолюбивое и самостоятельное животное. И недотрога! Чуть что – в клубок и только иголки во все стороны торчат! Это нам подходит: к старшим – без заискивания, но чтя субординацию, к младшим – запросто, но без панибратства!

Да-а… Все так, да не очень: перед любым офицером старше меня званием и возрастом, чувствую себя ученичком-курсантом, привыкшим, что ему все расскажут, покажут – остается только сделать «от» и «до»! Даже когда уверен, что говорю дельное, – краснею, теряюсь, все кажется, что звучит неубедительно, поверхностно… И начинаю повторяться, доказывать очевидное… Представляю, каким идиотом в такой момент выгляжу!

А солдат норовлю назвать на «ты», по-свойски. Конечно, для человека привычнее и милее своего имени трудно что-то сыскать. Потому, хочешь расположить к себе человека, называй его чаще по имени! В армии такое обращение ценой еще выше, оно как награда. Но ведь, чтобы награждать, надо иметь на это право! А когда его нет? Своим человеком у солдат от такого обращения не станешь, а жизнь себе усложнишь!
 
Все понимаю, а называю на «ты». И мой приказ выглядит жалкой просьбой.
А Облепихов быстренько разобрался в моих «сложностях» и стал мне «тыкать». Одернуть – неудобно, сам ведь в друзья-приятели полез, а ничего путного, как достойно из такого положения выйти, в голову не пришло. Вот и крутил шеей, будто железных опилок за шиворот сыпанули!

Тогда и понял: ни во что не надо играть.

Но я ведь и не играю в дружбу со своими ребятами. Я их люблю! Мудрого сержанта Славу Здорова, наверняка, тяжело переживающего за своего не очень удачливого командира, поэта-правдолюбца Сашу Ивина, ленивого увальня и умницу Леву Маркова… Кто они мне? Родственники, друзья, знакомые? Они… Они мои подчиненные.

Но не к ним я сейчас хотел бы сбежать в город… На них я надеюсь, как на самого себя: сдадут экзамены, смогут работать. Людмила, Люшенька, Лю… Неужели конец всему, что еще и окрепнуть не успело, словами не назвалось?!
Сесть бы на любой поезд дальнего следования, – на минуту они на нашей станции останавливаются! Войти в любой вагон, ехать, ехать, тихо радуясь праздничной освещенности, почти домашней людской суете, вполуха прислушиваясь к случайным разговорам. Притиснуться к чужим судьбам и жизням, чтобы вернее понять свою… Какие-то несколько часов – и Людмила рядом!
Рядом… А даже ее адреса у меня нет: встречались всегда или у моей гостиницы, или у проходной ее завода.

Город Людмилы… Мысль отказывается признать очевидный факт, что кроме нее в городе живут еще тысячи людей, мне кажется – одна она!

Никак не могу свыкнуться с суровой реальностью: за окнами ранние сумерки, сонно шумит тайга, то есть обычная моя жизнь. А Людмила не рядом, Людмила – за сотни километров. Всего несколько дней прожиты без нее, а кажется – вечность! Что же будет завтра, через неделю? Что совершить, чтобы она оказалась рядом? Не знаю… На что же надеюсь в таком случае? На чудо? Но ведь надеюсь и даже верю, что все уладится, что мы еще будем вместе!
Приедут ребята, привезут ее адрес и маленькую записочку, в которой всего одна фраза: «Напиши мне, как живешь?..»

В коридоре загремели сапоги – холостежь возвращалась с ужина. А я даже и не обедал, забыл о еде. А теперь и не поужинаешь: поздно, через пятнадцать минут столовая закрывается, если уже не закрылась – после нашествия таких молодцов пусто и сиротливо в кухонных котлах! И никаких припасов в доме. Завалявшиеся глинянно сухие брусочки печенья я доел в завтрак… Ничего. Пораньше спать лягу.

В дверь постучали. Не ожидая моего отклика, вошли. Вернее, вошел. Это был человек, которого и в сгустившихся сумерках и даже в кромешной темноте я узнал бы по звуку голоса, по осторожному выжидательному покашливанию, наконец, по обыкновенному дыханию. Это замечательный в своем роде человек! Про таких говорят, что они по яйцам пройдут, ни одного не раздавят. Я восхищаюсь им. Именно его мне в эту минуту и не хватало!
На пороге стоял лейтенант Комов Владимир Николаевич. Как говорится, собственной персоной.


Спор, который длится годы

Он лишь мгновение привыкал к темноте, особенно ослепляющей после света коридора, потом, как и полагается решительному человеку, не спрашивая и не удивляясь, почему сидишь в потемках, да еще и в одиночестве, высмотрел выключатель и нажал на него, ослепив теперь уже и меня не только сиянием стосвечовой лампочки в стеклянном плафоне, но и своим внезапным появлением.

В этом месте хотелось бы отвлечься от событий, о которых шла речь. Меня, рядового читателя художественной литературы, всегда удивляла и раздражала манера некоторых, наверное, не очень опытных романистов, кидаться на нового персонажа повествования подобно тому, как кидается собака на чужака. Кидаться, чтобы, не мешкая, сию минуту выложить про него все, что ему известно, начисто забыв при этом обо всех остальных героях книги, вместо того, чтобы дать читателю возможность приглядеться к новичку, познакомиться с ним, ведь так бывает в жизни. Но вот пришел Комов и не могу поступить иначе, выложу все про него, вернее, что знаю и что думаю о нем, иначе весь разговор, который у нас с ним состоялся в тот вечер, покажется пустым и ненужным, если не ведать, кто таков Комов. Ведь если его знать поближе, а тем более раскусить, слова Комова станут похожи на айсберги – только самая малая часть смысла на поверхности, остальная – в подтексте. А если еще познакомиться с Галиной, женой Комова, можно многое почерпнуть для себя в умении жить, точнее, устраиваться в жизни. Впрочем, и мне не очень-то можно верить: я ведь пристрастен к ним.

Итак, если можно, оставим на время Комова стоящим на пороге с хитрой улыбочкой, которую легко спутать с дружеской, с улыбочкой в бледно-голубых глазах и на крупных губах с белыми вертикальными полосками, происхождение которых мне неведомо, но которым я всегда удивлялся и как идиот их рассматривал – не часто увидишь «линование» губы!

Мне долго не удавалось осмыслить наши с ним многолетние взаимоотношения. Помогла газета «Советский спорт», пристрастная к раз и навсегда найденным заголовкам, типа «молодо, но не зелено», «не числом, а умением», «в тесноте и в обиде» и т.п. и т.д., почти постоянным  опечаткам  и клишированным фразам, что, кстати, ничуть не мешает ее популярности. Наткнулся на неувядающий словесный шедевр и я. Шедевр, затертый от бесчисленного употребления, как ступени древнего храма. Но случилось чудо, с которым мы все знакомы, но которое от этого не перестает оставаться чудом: достаточно очень внимательно вглядеться в уже известное, привычное, и оно вдруг покажется совсем-совсем другим, чем мы привыкли его видеть, даже немного чужим. И самые удивительные открытия подстерегают нас при внимательном разглядывании своего лица, лиц друзей, своих привычных манер, слов и даже мыслей – их тоже можно «рассматривать», если неспешно и терпеливо думать об одном и том же…

Споткнулся я на «друзьях-соперниках». Друзья-соперники… И переложилось на собственную жизнь. Друзья-соперники… Но, конечно же, друзья – почти всегда соперники! В играх, учебе, любви, обыкновенном разговоре! Соперники внимательные к поступкам друг друга, бодливые, честолюбивые, но благородные и великодушные, если дружба настоящая.

Так было и у нас с Володей, у воспитанника Комова и воспитанника Глебова, давным-давно, еще в суворовском – достойные соперники и настоящие друзья. Потом было предательство, о котором здесь не хотелось бы распространяться – слишком все сместится в сторону от того, что случилось со мной сейчас. Да, наверное, незачем и по другой причине: неверность друзей, товарищей, подруг, кому это неизвестно! Неверность, которая в дружбе - всегда предательство. Пусть в малом, пусть по пустяку. От этого оно не перестает быть предательством и ранит оно по-настоящему, и как от всякого предательства рана, нанесенная им, долго не заживает, иногда целой человеческой жизни не хватает для ее заживления!

Комов предал меня в тяжелое время: в нашем мальчишечьем коллективе, во взводе, решался вопрос, кто кого – негласные, или как их в армии называют, ночные командиры, и мы, то есть, все остальные, сопротивление которых возглавили мы с Комовым. В этот момент Володенька и переметнулся в стан наших врагов. За ним увязалось еще четверо. Со мной остался мой верный «младший брат», как я называл Славу Евдокимова, да двое из шести слабаков,   в защиту которых и было создано наше «братство». Любители покомандовать во взводе «с позиции силы», «короли» и их свита, сначала не обратили внимания на наши «игры» – братья так братья, подумаешь! Но когда кто-то из «королей» походя задел одного из наших братьев, а мы «по душам поговорили» с обидчиком, обстановка во взводе резко накалилась: нас еще не проучили, но угрозы посыпались одна другой страшнее. Нас стали провоцировать на драку. Мы старались не обращать внимания на задир – мы своего добились: слабаков трогать боялись, а нам другого и не надо было. Нервы натянулись до предела. Володенька и дрогнул…

Сейчас нечего ворошить старое, чего не случается в детстве! Да и сама история «братства слабаков» заслуживает отдельного рассказа: братство оказалось крепким, на долгие годы. Только предательство Комова раскололо нашу с ним дружбу. Мы не превратились в слепых непримиримых врагов, старая дружба не позволила. Но соперниками стали злыми, неуступчивыми, хотя внешне остались вежливыми, временами вежливыми до издевательства. Особенно в таких отношениях преуспел Комов, в этом я безоговорочно признал его первенство!
 А судьба, словно забавляясь, всегда ставит нас рядом: сосед по парте в суворовском училище, одно учебное отделение в высшем инженерном училище, теперь – одна войсковая часть!

Последняя наша крупная стычка произошла сразу после торжественного вручения офицерских погон. Мы уже знали, что будем служить в одной части. Надо было решать, как нам жить дальше. В высшем инженерном мы, как две планеты одной галактики вращались каждый по своей орбите, не пересекаясь и не задевая друг друга – у него своя компания, у меня своя. Если временами я и ощущал существование  Комова, то оно проявлялось не прямо, а косвенно: его приятели, толком не зная меня, относились ко мне, тем не менее, настороженно, недружелюбно. Похоже, их настраивал против меня Комов, так, на тот случай, если бы я вздумал рассказать о наших с ним прежних отношениях и его, мягко говоря, не товарищеском поступке.
 
Но шло время, Комов все больше убеждался, что я тайну не разглашу, и холодок между мной и комовскими приятелями хоть и не исчезал, но и не сгущался в градовое облако, что, в общем-то, меня вполне устраивало. Короче, обстоятельства не требовали обнародования наших прежних отношений. Никого не удивляло и то, что мы с Комовым не дружим,  хотя приехали из одного суворовского, много приехало кроме нас. Теперь дело круто менялось: выпускники одного училища, однокашники, оба только начинают службу – мы просто-таки обязаны были держаться друг друга и, если не дружить, то поддерживать товарищеские отношения. И если такого не обнаружат, рано или поздно сослуживцы потребуют этому печальному факту правдивых объяснений. Не исключались варианты и похуже: к примеру, служба в одном подразделении. И совсем негодное дело, если на первых же порах один станет начальником, другой его подчиненным.

Нам выпало худшее

Но это произошло позже. А тогда, на выпускном вечере, мы выложили свои взгляды на будущую службу. И выглядело это примерно так:
– С этой минуты мне дано право приказывать, повелевать, – взвешивая на ладони погоны, задумчиво произнес Комов. – Я заимел его по закону – воинскому уставу. И я им распоряжусь на полную катушку!

Послушать со стороны, все верно, ничего особенного. Но это только со стороны! Все было гораздо глубже и совсем небезобидно, по крайней мере, для меня. Мудрец Комов заранее предупреждал: попадешь в подчинение – пощады не жди! И вообще: требовательность, требовательность и еще раз требовательность – в этом видел Комов путь к успеху в службе. Была в комовских словах и тонкая издевка: в сравнении с такой ясностью мое пристрастие усложнять все в жизни, даже самое простое – так представлял Комов мои попытки поступать по справедливости – выглядело не только очевидной глупостью, от которой Комов отгораживался навсегда и решительно, – не брат, не сват и даже не товарищ! – но и делом пострашней: разводить философию в армии не просто глупо, но порой, и вредно.

В принципе Володенька был кругом прав и… не прав: командовать-то предстояло не автоматами, а людьми, почти сверстниками, имеющими и самолюбие, и свои взгляды на жизнь, а иногда и знания не хуже наших. Поэтому и в таком ясном, как штык, положении о командире-единоначальнике не все так просто для тех, кто такое право только приобретает. Как ни крути, а этим самым сверстникам еще надо доказать, что ты не только благодаря бумажке – дипломом в наше время не удивишь! – имеешь право им приказывать, распоряжаться их судьбами.

Так я думал тогда, сейчас я просто в этом уверен.
Но перчатка, как говорится, была брошена. Очередь – за мной.
 
– Что ж, устав – он и есть устав, не о том речь. Только моральное право повелевать другими надо завоевать! Как? Не знаю. Буду думать…
Аукнулось вчера, откликнулось сегодня; минуло всего три месяца – Комов – командир нашей группы, я – оператор. А дела предстояли более чем серьезные: сдача зачетов на допуск к боевому дежурству! Для нас эти испытания оказались и проверкой наших убеждений, наших отношений…

Вот и наступил момент, когда команда «Расчет, к бою!» разделила жизнь нашего подразделения на прошлое и настоящее. И, услышав боевую команду, очень не просто сохранять спокойствие, даже если ты много и упорно готовился. В пультовой – мертвая тишина. Лица у всех осунулись – кости буграми, скулы – впадинами, глаза лихорадочно блестят. А за спиной каждого оператора, а вернее, над душой, над судьбой – поверяющий из комиссии, назначенной приказом самого главнокомандующего! Психологическая перегрузка зажала в кресла испытательных пультов, как космонавтов при взлете ракеты, – ни вдохнуть, ни выдохнуть! Ободряющий взгляд, дружеское похлопывание по плечу – бесполезны. Из тисков волнения выводит только одно – команда!

Я удивился выдержке Комова: в наушниках его ровный, даже спокойный голос: «Подготовиться к автономным испытаниям!» И все второстепенное отодвинулось в сторону, на задний план.
Зазвучали ответные доклады. Сперва робкие, скороговоркой, с хрипотцой, потом все уверенней, четче, как и учили на занятиях: получил команду – выполни, исполнил – доложи!

И за каждой командой, за каждым действием – длинная вереница процессов в электрических, пневматических, электронных системах, агрегатах, узлах… Со стороны все это выглядит ужасно не интересно, даже скучно – ничего не движется, ничего не крутится, все скрыто от глаза. Но ведь все живет!

В училище мы даже щеголяли друг перед другом, кто лучше помнит происходящие процессы на борту ракеты. И в этой игре были свои чемпионы и аутсайдеры. Но сейчас речь не о технических тонкостях ракетной техники, не об экзотике команд – «Ключ на старт», «Наддув», «Дренаж», «Протяжка» и т. п.  Их можно услышать, наблюдая по телевизору очередной запуск космического корабля. Речь все о том же – о нас с Володенькой! В перекличке команд, сигналов я слышал только один голос, в перемигивании разноцветных транспарантов, за которыми с трудом удается уследить, постоянно виделось его лицо…

Надо сказать, расчет наш был довольно слаженный: люди знали, что и как делать. И все чаще на лицах членов комиссии появлялась удовлетворенность нашей работой. Она слышалась и в разговорах в паузах, при подготовке к следующему этапу испытаний. И хотя испытания затягивались, никого, похоже, это не огорчало – успехи учеников радуют ведь и учителей!

Гром грянул во время комплексных испытаний. И виновники ЧП – я и Комов: тот в запарке зевнул подать необходимую команду, я, пока сомневался да раздумывал, как, не обижая самолюбия Комова, указать на его ошибку, потерял лишь время, и уже больше по инерции, механически «записал на борт» вместо испытательной учебную программу!

Испытания можно было не продолжать, они потеряли смысл!
В этой пиковой ситуации удивил Комов: как только понял, что к чему, тут же по трансляции раздалась его команда о повторных испытаниях…

Проверка закончилась поздно ночью, мы все-таки ухитрились уложиться в норматив. Но дальше предстояло самое главное: кто ответит за ошибку?
Все ждали разбора, на котором, как обычно, подводятся итоги, оценивается работа каждого… Надо же, столько готовились, а тут этот ляп! Гадай теперь, допустят к дежурству или готовься к экзаменам заново! Кстати, суровая реальность службы ракетчиков: ошибся один, не выполнили боевую задачу все!

Наконец офицеров пригласили на разбор. Его проводил опытный специалист, инженер с испытательного полигона полковник Деревщиков.
Не приукрашивая, но и не охаивая, он проанализировал работу расчета, разъясняя по ходу особенности эксплуатации некоторых сложных систем, давая рекомендации по совмещению операций. Такой разбор не только подводил к оценке труда каждого, но учил на будущее.

И вот настала моя очередь.
Все было названо своими именами. Собственно, другого никто из присутствующих уже и не ждал от полковника Деревщикова. Он назвал, в чём моя ошибка, почему в этом случае комплексные испытания срываются, и, как итог: расчету оценка положительная, мне – неуд.!

Полковник закончил разбор, традиционно поблагодарив офицеров за работу и пожелав успехов в несении боевого дежурства. Спросил, нет ли у кого вопросов.
И тут встал Комов.
– Товарищ полковник, я вас прошу, не изменяя общей оценки группы, неудовлетворительную оценку лейтенанту Глебову не ставить.
Сказано твердо, хотя и дрожащим от волнения голосом.

– Вы так считаете? – Деревщиков задумался. – А почему?
– В случившемся больше виноват я как ведущий испытания, и только в некоторой степени – лейтенант Глебов.
Полковник поморщился.
– Товарищ лейтенант, командир всегда виноват в ошибках своих подчиненных! И не в некоторой степени, а сполна: значит, недоучил, не проверил, недосмотрел! А результат один – невыполнение боевой задачи! Но сейчас речь не только об этом: надеюсь, о командирской требовательности и ответственности вам лучше разъяснит ваш командир…

Слова были суровые, но справедливые. Но Комова это не остановило:
– Я говорю о своей конкретной ошибке: я не отдал приказания заменить учебную документацию на боевую… А лейтенант Глебов знает свое заведование отлично, в этом вы сможете сами убедиться.
– Друг, что ли? – покосился на меня Деревщиков.
– Друг, – твердо ответил Комов.

Деревщиков устроил мне настоящий экзамен. Я его выдержал.
– Почему же ошиблись? В чем дело? – недоумевал полковник. –Почему не запросили ведущего испытания, не уточнили не понятую вами задачу по связи?

Это уже был не инженерный вопрос. На него мне ответить было намного трудней. Об этом догадался и сам Деревщиков.
– Ах, да… Друзья… – И посуровел лицом. – Ну, в этом вы сами разбирайтесь! Советую разбор начать с известной вам истины: оружие коллективное…

Итак, снова друзья…
Надо же, не испугался, заступился, признал при всех свою ошибку! Конечно, на такое способен только друг!
Я еще не знал главного: чего это стоило Комову.


Разные выводы из одного факта

Мы поселились в одной комнате общежития. Неудачу оба переживали тяжело. Разнос, учиненный нам командиром, мы восприняли как должное. Угнетали перешептывания, хихиканье да перемигиванья за спиной, глупые подначки. Расхожей шуткой гарнизонных остряков-самоучек стала злополучная фраза: «Что запишем на борт?»
Услышав ее, Володя бледнел, от ярости сжимал кулаки. У меня мгновенно вспухало сердце и начинало биться крупными тяжкими толчками.

Но больнее всего ранила неумеренная веселость моих солдат – что им ни скажи, все у них вызывает улыбку, а то и смех. Я сдерживался из последних сил, чтобы не раскричаться, не затопать ногами. Но однажды, когда их веселье перевалило через край, выскочил в курилку, затянулся одолженной сигаретой и, когда из глаз полились обильные слезы, – впервые в жизни закурил! – я горестно задал себе вопрос: «А за что, собственно говоря, они должны тебя уважать? Может быть, ты чемпион части по бегу или шахматам, или ты прекрасно поешь под гитару, блистаешь в спектаклях на сцене гарнизонного Дома офицеров?! Нет? Ага… А двухпудовую гирю с трудом поднимаешь двумя руками да еще оператор никудышный… Так, так… За что же уважать? – И, как справедливый приговор себе: – Не за что!»

Я не кинулся на стадион, не схватился за гири, не листал судорожно шахматные справочники и самоучители игры а гитаре, я… думал! И явилась мысль: «А ведь это первое испытание наших принципов! Право приказывать надо еще завоевывать и завоевывать!» И отлегло от сердца: «Все идет нормально, вожжи судьбы – в твоих руках, лейтенант Глебов!»

Я плотно засел за документацию и тренажеры. Всю энергию отчаяния я вложил в этот порыв. Одно тревожило: Володя наотрез открестился от моих затей, замкнулся в себе, вечно ворчал что-то под нос. Его не понизили в должности, но к службе он заметно охладел. Я решил нажать на его самолюбие.
– А как же с принципом: «Мне дано право приказывать»? Что-то не очень ты им пользуешься.
Комов взорвался:

– Не армия – потешные войска, макароны по-флотски! Ведь, чем хороша армия? Не надо задумываться, кому я приказываю, а кто мне! А здесь? Неисправность в схеме не сразу нашел – вроде бы ты тупица и зря штаны протирал в училище!

Нет, хватит: напишу рапорт, чтобы на строевую службу перевели; там, слава богу, пока все ясно: макароны в одну сторону, мясо – в другую!

 И, видя мое недоумение, окончательно прикончил меня:
– Я и в академию общевойсковую, а не в инженерную двину! Да, да! Можешь глаза от удивления таращить, можешь от смеха за живот хвататься – трум-турум-пум-пум-пум-пум… Люблю барабан, люблю шагать в строю под духовой оркестр…

– Зачем рапорт? Тот же командир двумя ступеньками выше нас, чем не строевая должность?!
– Слушай сюда, как говорят в Одессе… – Володя легонько притянул меня к себе за отворот тужурки. – Ступеньки, говоришь… Не-ет! Это высота. Чтобы до нее допрыгнуть, надо отталкиваться от твердой земли, мечта – это зыбко! Или чтобы волосатая рука под спинку легонько подтолкнула или за воротничок тужурочки вверх потянула… Но ты ведь знаешь: отец – слесарь, мать – уборщица. А твердой земли под ногами нет – специалисты мы с тобой пока хреновые: сегодня пустили пенку, где гарантия, что завтра чего-нибудь такого не случится?! А это, друг ситцевый, уже завал, конец карьере, болото – вечный оператор и не больше! Неужели, Серега, не сечешь?! Вижу понима-аешь, не дурак… Но тебе нечего волноваться – у тебя есть, кому помочь!

Меня словно крапивой по лицу хлестнули: я всегда кипятился, когда вспоминали не к месту моего отца-полковника, зама командира дивизии, без пяти минут генерала. Будь на месте Комова кто-то другой – с кулаками кинулся бы! Но я, проглотив обиду, возразил:
– Что у нас самих нет головы, рук? Да если постараться…
– Вот и старайся! – неожиданно грубо осадил меня Комов. Развернулся и пошагал по своим делам.

Мы перестали разговаривать. К нам стали приглядываться, у нас допытывались, что стряслось. Не знаю, чем бы закончилась наша новая конфронтация, но меня отправили в отпуск, благо на улице январь, мороз под тридцать, вьюга – самое отпускное время для лейтенанта! А когда вернулся из Сочи, кстати, с погодой невероятно повезло: теплынь, солнце сияет – у нас летом не часто так бывает! – в части многое переменилось. И главные перемены – у Комова. Во-первых, он стал командиром… подразделения охраны! Невероятно! Дипломированный инженер, должность для начинающего более чем приличная и вдруг… Во-вторых, Комов женился. И на ком?! На Галине, на Галке Чибисовой! Такое могло только в кошмарном сне присниться! Впрочем… Нет, о Галке – разговор особый, так просто всего не объяснишь. Что касается новой должности…

Я у многих спрашивал, как это Комова угораздило. Все пожимали плечами. Но все же картина прояснилась.
Как и на всякую вспомогательную службу, так, наверное, везде, не только в ракетных войсках, на подразделение охраны не очень-то обращали внимание. А тем временем в «охране» сменился зам по воспитательной работе. На место уехавшего учиться капитана Штыркова прибыл лейтенант, выпускник училища. А тут командир подразделения майор Хоменко становится заместителем командира части по строевой, и «охрана» осиротела.

Все бы ничего, переждалось-перетерпелось бы, но к еще молодым солдатам нагрянуло пополнение – старослужащие из другой части. Обстановка в подразделении стала такой, что каждую минуту требовался глаз да глаз.
 
Нужен был командир!
Майор Хоменко еще сидел в подразделении, но в мыслях пребывал не здесь, а в уютном кабинете в штабе. Рассказывали, что он чуть ли не каждого офицера хватал при встрече за рукав и уговаривал – хоть на месяц, хоть на несколько дней… Но кому охота свою работу запускать, чтобы выручить нового зама. Тут-то и возник лейтенант Комов, мессия, ангел-спаситель – командование торжествовало, Хоменко готов был на шею ему броситься.

Справедливости ради надо сказать: дела у Комова пошли нормально. Кого-то это даже удивило – не все инженеры умеют работать с солдатами, чаще побаиваются их. Удивило бы и меня, если бы не тот разговор о барабанном бое – трум-турум-пум-пум-пум-пум. Выходит, и правда, по душе строевая служба. Но ведь временно! А дальше? Но об этом не моя голова должна болеть.

Моя жизнь мало в чем изменилась: документация, тренажеры, материальная часть – каждую минуту, при любой возможности…

Закончили службу мои подчиненные. Они оказались великодушными ребятами – попрощались со мною скромно и сердечно. А сержант Луговой не выдержал и подбодрил:
– Не горюйте, товарищ лейтенант, все образуется!

Я молча улыбнулся в ответ: его сочувствие запоздало, по крайней мере, на несколько месяцев – я уже совсем не тот лейтенант Глебов, что был на испытаниях: прибавилось уверенности в себе, а главное, знаний. Но им это доказывать совсем необязательно. Это важно знать моим новым подчиненным, для которых я всезнающий и опытный командир, не дай Бог разочаровать их в этом! Как сейчас оказалось, не такой уж и опытный…

Мы с Комовым снова порознь, каждый сам по себе. Но теперь этому никто не удивляется: женатый человек оставляет в своей холостой жизни и своих друзей. Может быть, друзей прежде всего! И по службе наши интересы не соприкасаются, разные у нас заботы. А тут командировка! И, будто забыв о гордости, о том, что почти полгода мы не разговариваем, как ни в чем ни бывало – очень похоже на Комова: только что сидел как сыч и вот уже беззаботно хохочет! Артист? Не без способностей. Но не только: в душу ничего не впускает, все как бы «понарошку» – заявился также, как сейчас в общежитие и чуть ли не с порога: возьми Облепихова!

А зачем мне Облепихов? Ребята из своего расчета под рукой. Комов взорвался:
– Все вы такие: на словах горазды воспитывать да перевоспитывать, об индивидуальном подходе к солдату разглагольствовать… Хорошо трепаться, когда два человека в подчинении! А ты с сотней управься, тогда и болтай! Да вам – на его языке это означало исключительно «тебе» – с одним Облепиховым ни в жизнь не справиться!

Я вяло возразил:
– Чего заладил; Облепихов, Облепихов… Не на много хуже других твой Облепихов. Слышал: трудный! Ищите подход, товарищ командир!
– Вот и докажи на деле, что не хуже! – И вдруг весь так засветился: – Хочешь пари: вернешься в часть без ЧП – поверю, что не трепач, как другие. Не повезет – свои принципы спрячь подальше и год помалкивай в моем присутствии! Само собой, служебные дела – не в счет! По рукам?

Я рассмеялся.
– Мы и без пари уже полгода не разговариваем! Нет, Володенька, я уже не завожусь с пол-оборота, устарели твои приемчики!
Он не обиделся, не стал напирать, что я не прав, выдумываю, мол, черт-те что. Сник, задумался и совсем другим тоном сказал:
– Понимаешь, Серега, какие пироги… Недавно встречаю солдата с синяком под глазом. Интересуюсь, по какому случаю приобрел синяк. А мой солдатик в глаза мне не смотрит, все норовит отвернуться и еле-еле мямлит в ответ: «Упал».

Стал я к другим приглядываться – оказывается, не один он такой нестойкий… Есть у меня своя разгадка этому печальному факту. Но, чтобы убедиться в этом, надо бы кое-кого отлучить на время из подразделения… – И снова засиял, приободрился: – Да ты не дрейфь, ты прав: не такой уж он и страшный! И на виду будет все время, и ребята твои крепкие – если что, не вдруг поддадутся. А меня ты уж так выручишь, так выручишь…

Выручил!
С другой стороны, к тому времени я понял и такую мудрость: чтобы развить веру в себя, надо делать именно то, что боишься делать. Похоже, на этой мудрости замешен армейский принцип: «Не умеешь – научим, не хочешь – заставим!» А если откровенно: командовать, уверенно распоряжаться людьми я и не умел. А ведь профессия офицера не одного знания техники складывается!..

Вот после такого отступления можно вернуться к стоящему на пороге Комову. Впрочем, не очень-то он там и задержался! С сияющей улыбочкой, лучась многочисленными морщинами у глаз, раскрыв объятия, он чуть ли не кинулся ко мне; крепко обнял, прижался гладкой, пахнущей дорогим одеколоном щекой к моей, наждачно колкой к вечеру. И в памяти всплыла его любимая шуточка: «Я, как Макиавелли, своих врагов предпочитаю не убивать, а душить в своих объятиях». Ему это вполне под силу: гимнаст-перворазрядник, не фунт изюма!

Пристрастно? Конечно, пристрастно. Но так не просто различить, когда Комов искренен, а когда дурака валяет. Сейчас я «железно» не верил его бурной радости – последние дни он только тем и озабочен, как бы случаем не столкнуться со мной: наверняка, выжидает, что со мной сделают, а там и решит дружить с лейтенантом Глебовым или в упор его не видеть.

Несколько раз я замечал его в штабе. Но и Комов не страдая близорукостью – безошибочно находил пути в обход лейтенанта Глебова! А мне так надо перекинуться с ним хоть словечком: Комову теперь многое известно, что творится в штабе – лучший друг зама командира майора Хоменко! А для меня – намек, полнамека и уже можно сделать какие-то выводы, приготовиться достойно держать разумный ответ…

Что ему понадобилось от меня сейчас? Просто так Комов даже не чихнет!
Короткий взгляд на тетради, авторучку – все понял, все оценил, но подытожил по-своему:
– Стихи сочиняем? Это хорошо. Кажется, единственное, что необязательно уметь офицеру. Хотя, как посмотреть… Отобрал тут как-то у одного из своих гавриков конспект на занятиях, а там… Думаешь, письмо любимой девушке? Нет! Стихи! Выношу рецензию: «Один наряд на хозработы за то, что посторонними делами занимаешься»! А в ответ с вызовом: «Вы, товарищ лейтенант, никогда стихов не писали! Они не каждую минуту приходят!» «Точно! – соглашаюсь. – Не писал. Но и двух нарядов на хозработы за раз не получал!» «Как два?! – удивляется. – Вы же только что сказали один?» Снова соглашаюсь: «Один! Да за пререкания еще один. Вот и выходит два!»

Ты, конечно, не одобряешь мою суровость, творчество надо поощрять… Я отлично помню: ты сам изрядно марал бумагу в суворовском!
– Хорошо сказал: марал! А вдруг у парня призвание, а ты его по рукам! У меня тоже есть свой поэт – Саша Ивин. Подходит ко мне с тетрадкой, за советом. Заглянул я и испугался. Какой я ему советчик, стихи-то настоящие, не то что у меня! Пожал плечами, да и вернул обратно: ищи, мол, советчиков посолидней, в газете или в журнале.

А парень даже растерялся: «Я думал, что этому офицеров в училище тоже учат». Представляешь, учат! А стихи, не свои, правда, а любимых поэтов, мы тогда с ним друг другу вдоволь почитали!

Комов нарочито развел руками.
– Извини, не по нашей части – чему положено учить солдата и то не успеваю. Не до стихов, извини! Я к тебе другой вопрос имею: вдруг стихам учат в академиях, а? Не желаешь убедиться?
– Рановато!
– Тут я с тобой целиком и полностью согласен. Но ведь хотеть не вредно, вредно не хотеть!

– Рано!
– Чего заладил: рано да рано! Со дня на день – старшие лейтенанты! Год проскочил, а ты его заметил? То-то! И авторитет за один день не сколачивают – академию еще заслужить надо!
– Ну, вот, видишь…

– А ты погоди маленько, я еще не все сказал… Лично я так смекаю: сам о себе не позаботишься, никто другой о тебе и не вспомнит – разумный эгоизм называется! Значит, и выходит: наметил цель – стремись к ней! Достиг – обживай помаленьку, закрепляйся на достигнутом рубеже, чтобы ни у кого и мысли не мелькнуло, что не по праву место занял!..

Ты, конечно, помнишь наш разговор о рапорте… Я не передумал, нет. Цели не увидел. А тут – «охрана»! Скажешь, не для нас, чушь на постном масле, да?! А категория, между прочим, майорская – прямая дорога в академию, не то, что у нас с тобой – четыре маленьких звездочки и фунт прованского масла! Но с рапортом к начальству не побежал: кому нужен наш стриптиз: нравится – не нравится, могу – не могу… Как там гласит армейская мудрость? Нашел – молчи, потерял – тем более! Запасись терпением и жди! И я дождался: упрашивать стали! А теперь – тьфу, тьфу – высота завоевана, пройдет малость времени – обживем! И учти: строевики чаще инженеров лампас получают!

Вот так всегда; комовская откровенность меня обезоруживает: надо же, даже вида на генеральский лампас не скрывает! И ведь уверен, что ничего сверхъестественного в его планах нет! Да-а… А я… Я мечтаю о маршальском жезле? В глубине души – пожалуй. Но эти мечты так неопределенны… Они утонули в сутолоке ближайших дел и забот – ни выловить эту мечту, ни задуматься о ней! А в моем сегодняшнем положении, когда неизвестно не только, как служить, но и как жить дальше, думать об этом просто дико. Влепят строгача и доказывай долгие годы, что ты не рыжий! Здесь не до генеральских звезд, старшелейтенантскую не получишь!

Подумал так и сердце защемило: услышат мои мысли, отзовут представление, отложат на неопределенное время… Очень даже вероятное взыскание! И совсем невыносимы раскладки-выкладки Комова!

Неужели человек не понимает, что совершил подлость?! Прекрасно знал, кто такой Облепихов, уже устал бороться с ним и разыгрывал комедию: возьми на время, надо убедиться… А для чего так сделал? Да, не может Комов смириться, что у его бывшего товарища все хорошо: я давно это заметил, еще в суворовском – он не так огорчался своим тройкам, хотя учился прилично, но каждая моя «пятерка» повергала его в настоящий шок – белая и черная зависть – все это не для Комова. Его зависть агрессивная: любой мой успех лишал его дара речи – он на время переставал со мной разговаривать! Но случись со мной несчастье – сиял, как медный самовар. И, по-моему, в такие минуты он начинал меня любить совершенно искренне и также искренне пытался мне помочь. Не исключено, что и сегодняшний его визит от тех же чувств.

Комов недолго терпел мое молчание, засиял всеми морщинками, линованные губы расползлись в самую добродушную улыбку.
– Решаешь, в какие генералы податься – от инфантерии или от артиллерии? – И, без перехода, серьезным поучительным тоном – тоже, кстати, в манере Комова: – Живешь ты, Серега, в выдуманном книжном мире – цитаты из классиков литературы, философов, какие-то надуманные глупые принципы… Это все хорошо в школе, когда до настоящего дело еще далеко, как до Луны! А жизнь – совсем-совсем другое. Неужели не почувствовал разницу!

Живи проще: звание или должность забрезжили – лезь из кожи, старайся, чтобы заметили, оценили усердие; получил желаемое – замри, исчезни с глаз, тяни воз, не надрываясь. И бди! Жизнь – штука суровая: могут и плечиком потеснить, и обойти на повороте – не один ты в генералы стремишься! А ты?! «Я воспринимаю людей такими, какими они хотят передо мной выглядеть! И мне совсем неважно, что о них скажут другие!» Дон Кихот ты несчастный! Помни, что тебе нужно! А что до других… На всякий чих не наздравствуешься!

Я тебя с Облепиховым предупреждал? Предупреждал! Почему не послушал, кому доверился? Да он до призыва в армию успел побывать, не по своей воле, конечно, в местах весьма отдаленных! Согласен, не век ему ходить с клеймом, и мы обязаны помочь ему встать на ноги. Но не твоими же методами! Не гладить по шерстке…

И на душе стало тоскливо-претоскливо: «За дурака держит… И поделом! Ладно, торжествуй, лейтенант Комов, ты своего добился – твой соперник угодил в лужу, а вернее, в яму, которую ты для него вырыл!..»

– Вот что я тебе скажу, – заговорщическим тоном продолжал увещевать Комов, но прежде чем выложить это главное, оглядел пустые койки, словно лишний раз убеждаясь, что в комнате мы одни, что никто за нами не подглядывает, никто нас не подслушивает. – Ничего ты своими воспитательными штучками не добился: как был Облепихов в роте держимордой, да-да, держимордой, я теперь в этом уверен…

«Нет, надо же: он теперь уверен! Ты и раньше знал об этом, потому и уговаривал взять Облепихова, в этом и состоял твой подвох! Эх, Володенька, взять бы тебя за широкие плечики, да и выставить за дверь, а после век не разговаривать и руки не подавать! Но ты лучше меня знаешь, что я этого не сделаю. И не потому, что не справлюсь или зла на тебя не хватит, а потому что злюсь-то я больше не на тебя, а на себя!»

– И нечего метать бисер перед свиньями! Нужна дубинка, ежовые рукавицы – силу он понимает и уважает. Но теперь-то я ему рога обломаю!
Ну да ладно, что произошло, то произошло – ничего не вернешь, не переиначишь. Сейчас надо думать, как тебя из этой бяки чистым вытянуть.
Он так и сказал: «тебя»! И сразу все стало ясно: попал в историю, сам и расхлебывай, других за собой не тяни! А это уже любопытно: как будем доказывать алиби?

– Так, значит… – продолжал развивать мысль Комов. – Облепихову характеристику, если потребуется, выдам такую, что назад в колонию не примут! Есть, правда, нюансик: могут ведь и спросить: зачем, мол, посылали Облепихова, коли знали, что у него рожа крива? А что, да знали! Решили дать шанс исправиться человеку, специальность гражданскую приобрести, разве плохо?.. Я тебя только об одном прошу: теперь-то с ним не миндальничай, выложи все, что о нем думаешь без всяких там, мне казалось, я думал…

Начальство, брат, тоже думать любит, не отнимай у него это удовольствие! Да… Чуть не забыл… Такая непонятная штука, краем уха в штабе слышал: Хоменко просил Облепихова обо всем изложить письменно. Рапорт – не рапорт, не обязан солдат рапортов да объяснений писать, но что-то в этом роде наклевывается. Черт-те знает, что он там насочиняет! Не думаю, что это приказ командира, новый зам по строю роет, инициативу проявляет, а зачем –непонятно.
– Завоеванную высоту обживает, – буркнул я.
Комов хмыкнул.

– Молодец! Усваиваешь уроки: он же подполковника ждет! – И, почти сурово: – Пиши пожестче, но логично, не противореча уставам! Хочешь, когда вчерне набросаешь, вместе помаракуем, в каком виде командиру на стол рапорт класть?
 
Вот теперь Комов стал похожим на себя: навязал отпетого разгильдяя, сейчас выяснилось, даже негодяя, все про него знал и ни о чем не предупредил! Мало того, что подлянку подкинул, так еще и с Облепиховым хочет чужими руками расправиться, у самого-то они коротки оказались!

Сдерживая раздражение, я встал, прошелся по комнате, сложив руки за спиной, прислонился к стене в промежутке между кроватями. И, только успокоившись, осторожно спросил:
– Что-то я не пойму, что ты от меня хочешь?

Льдисто блеснув глазами, Комов окинул меня острым изучающим взглядом. Но не ответил. Молча прошагал к зеркально отсвечивающему окну, пристально вгляделся в заоконные сумерки, в черную ветку сосны, просительно скребущую о раму под порывами ветра, на все ее чернильно игольчатое очертание. Не поворачиваясь, словно кому-то стоявшему за окном, а не мне, пожаловался:

– Устал, как собака! С утра до поздней ночи – в подразделении! Зам по воспитательной еще зеленый, на прапорщиков – надежды никакой… Не на кого опереться, все сам да сам!
Тяжело вздохнул, вкрадчиво покашлял. Обернулся, присел на подоконник, вяло раздвинул губы в улыбке.

– Скажи честно, Серега, почему в гости не заходишь? Если за прошлое беспокоишься – напрасно, я же знал о ваших отношениях с Галкой, у меня на глазах все было, что ничего не было. Да и мужем и женой мы с ней стали, как бы тебе точнее объяснить, осмысленно, что ли? Ну, без любви… Хотя… Кому известно, что такое любовь?! Друг друга мы понимаем и уважаем: она верит в мою звезду, а мне тыл надежный нужен – Галка прекрасный человек, с высшим образованием, а никак у некоторых – весьма среднее и никакой специальности. Врач-педиатр! Дефицит!
 
– Как ей понравилось в наших краях? – прервал я восторги Комова.
– Ты же ее знаешь: энергия – через край, в женсовете на первых ролях – никакой скуки и уныния! У командира части чаще собственного мужа бывает!

Он снова глянул на меня изучающе, что-то соображая, и закончил:
– Вот что: раз ты сам никак не соберешься пройти два шага от общежития до нашего дома, так и быть, провожу тебя! Правда, что-то Галка приболела… Простуда, что ли?
Приболела… Это что-то новенькое. Раньше она гордилась, что никакие болячки ей не страшны, тем более какая-то простуда! Я столько шуточек стерпел по поводу моего хронического тонзиллита… Что-то ты темнишь, Комов, явно темнишь. Знать бы, с какой целью!

Видя мои сомнения, Комов подбодрил меня:
– Да что мы чаю заварить без Галки не сумеем? Обойдемся и без нее, пусть себе болеет на здоровье! – И вдруг подморгнул: – А может быть, чего-нибудь покрепче чая, а? Хоть и сухой закон в гарнизоне, но в баре про всякий случай кое-что держим!

Я возмущенно пожал плечами.
– Помню, помню, – закивал головой Комов. – Не по адресу! Я ведь тоже не изменился в этом плане – чай, сок, сладенькое… Ну, двинули?
Идти не хотелось – это дурацкое выяснение отношений, когда и так все ясно, а там еще Галка…

– Знаешь, как-нибудь в другой раз, – промямлил я. – Тем более Галка больна, побеспокоим…
Комов вдруг решительно заупрямился:
– Минута тебе на сборы и – в путь! Жду тебя у подъезда –воздухом подышу.
Комов рванул дверь и без стука плотно прикрыл ее за собой, тем самым отрезав мне путь к отступлению.


Супруги Комовы

Я не сразу разглядел Комова в тени деревьев – лес начинался сразу от здания общежития. Комов стоял, прислонившись к дереву, луково рыжей сосне, - видно, у ярко освещенного подъезда ему кислорода показалось маловато, зато в темноте под соснами – чистый озон.
– Двинули! – решительно сказал Комов, вынырнув из темноты, и, не ожидая моего согласия, зашагал лесной тропинкой к стадиону.
«Почему не по освещенной улице? Снова тайны и тайные расчеты? Впрочем, так ближе…» Я вздохнул и пошел за Комовым.

Сосновые иглы, толстым слоем устилавшие тропинку, похрустывали под ногами, кожаные подошвы сапог скользили по ним, как по льду. Я оступался, то и дело замедлял шаг. Очень обрадовался, когда выбрались на стадион – футбольное поле ровное, не споткнешься.

Комов ходил быстро. Как я ни старался, так и не догнал его. Тяжело дыша, вошел в подъезд дома, в котором жил Комов, и в гулкой тишине отчетливо услышал сначала щелчок замка, а потом и звук распахиваемой двери. Комов ждал меня на пороге, придерживая наполовину открытую дверь.

– Вот так, брат, ходят строевые офицеры, не то, что некоторые сидячеслужащие! – вместо приглашения войти сказал он и юркнул в темную прихожую. Не задерживаясь, на ходу щелкнул выключателем, направился в ярко освещенную комнату. И сразу же столкнулся с женой, выглянувшей на шум.
– Не спится, не лежится? – бодренько зарокотал Комов. – Муж дома – с постели встать не можем, умираем, муж за порог – козочкой прыгаем!
Жена с удивлением уставилась на Комова. Тот, не давая ей сказать, жизнерадостно хохотнул:

– Ну, раз мы такие здоровенькие, принимай гостя! – И отступил в сторону.
– Ой! Сережа! Серый! Какими судьбами? А я уже зачислила тебя в мещане – думаю, стесняется перед Вовкой за прошлое. Но я все честно рассказала» Да и было ли что у нас с тобой? Так, детство! Мне кажется вообще ничего и не было.
Она распахнула руки, ожидая бурных приветствий. Но когда я приблизился, манерно подставила сначала одну, потом другую щеку для поцелуя. Но не удержалась, крепко ухватив меня за плечо, поцеловала в губы.

Мне хорошо знакомы эти губы, всегда требовательные, вопрошающие. Целуя, они словно допытываются: «А ну, что там у тебя за душой, выкладывай! Признавайся, миленький, в чем и родной матери не признаешься, решайся, на что никогда и не собирался решаться, я этого желаю!»
Комов, видно, не ожидал от жены такого, недовольно отвернулся в сторону.
Смешно вспоминать, но я когда-то чрезвычайно гордился, что отбил Галку у всего мальчишечьего населения пионерского лагеря…

Галка-балерина со своей подружкой, тоже Галей, белыми пушинками мельтешили на дощатой клубной сцене лагеря. Неправда, царили! Две Галки, две птички в белоснежных пачках – Галя Чибисова и Галя Грачева! Но если Галя Грачева – невзрачненькая, с неровными выпирающими наружу зубами оставалась и в жизни, и на сцене пусть не гадким утенком, то уж гадким лебеденком в лучшем случае, Галя Чибисова везде была царевна-лебедь – рослая, гибкая, какая-то не по возрасту определившаяся.

Наши ребята и слышать не желавшие о балете, все до единого прилетали на выступления  «птичек». Сгоняли малышню с первых рядов, усевшись, ревниво косились на соседей. Но начинался концерт, и каждый забывал о других, ему казалось, что Галя танцевала только для него одного. Они тихо млели от восхищения, глядя на Галины бесстыдно оголенные ноги, сильные и легкие – на стометровке она запросто обгоняла многих мальчишек. Ходила она тоже непривычно: гордая, прямая, словно на сцене.

На какое-то мгновение Галина замерла, разглядывая меня, даже руку мою не выпускала из своей. И мне радостно видеть ее. Она почти не меняется с годами: не поправилась, не подросла – та же девочка из пионерского детства! Но жестче лицо, еще уверенней взгляд, волосы в крупных жестких завитках, всегда повязанные лентой, коротко острижены и из пепельных стали медно-красными. Нет, конечно, изменилась: из обожаемой взрослыми и детьми девочки, будущей Плисецкой, превратилась в женщину, врача, в женщину, знающую себе цену. А Плисецкой не стала… Не получилось из Галки солистки, а в кордебалет не захотела – или на первых ролях или ничего! Интересно, чего стоило ей это решение…
Комову неприятны наши нежности.

– Ну, если ты оклемалась от своей простуды и не собираешься к подружкам, – бодренько зарокотал он. – То…
Галя взглянула на мужа сперва недоуменно, потом в ее взгляде что-то блеснуло, и я успокоился: эстафетная палочка супружеского взаимопонимания передана, теперь они ее уже не уронят весь вечер.
– O каких болезнях ты говоришь, когда такой редкий гость заглянул! – пропела Галина. – Вовка, покажи ему нашу берлогу, а я мигом приготовлю вам пожевать. – И наставительно уже мне: – Дорога к сердцу мужчины, Серый, проходит через его желудок.

Не терплю расхожих шуточек. Эту в особенности: в каждом фильме, в каждой книге – дорога к сердцу мужчины… Культ еды? Я не едопоклонник: даже не знаю, что люблю, а чего на дух не принимаю. Поел – хорошо, не поел – ничего страшного, страдальцем себя не чувствую, хотя этот самый желудок знает точно часы «приема пищи», как выражаются в армии. Взять хотя бы сегодняшний день: ничего толком не ел, а есть не хочется. Впрочем, вру: сейчас не хочется – аппетит пропал от их супружеского взаимопонимания, хотя и предполагал, что они – два сапога – пара. А все-таки странно: Комов и Галка… А у Галки – хара-а-актер! Усмирил или подчинился? Оченно любопытно! А почему, собственно, это вас так интересует, а? Ага, желаете узнать, как вам вести себя с супругами Комовыми. А никак не хочется. Никак! Закрыть глаза, заткнуть уши и бежать сломя голову! Нот ведь надо узнать, зачем в гости звали.

– Галя, мы уговаривались только на чай, – пояснил я ситуацию.
– Комов, это правда? И тебе не стыдно своих друзей с пеленок так встречать?! Вижу, стыдно. Но безоговорочно подчиняюсь мужской воле: чай так чай! – присела она в глубоком книксене и удалилась в кухню.

Ну вот, роли и определились: товарищ детства, а теперь – друг дома. Так и заживем, с шуточками, прибауточками, дружескими подначками… Как все просто! Но ведь прекрасно знает: я для такой роли не гожусь, не умею я так. И не хочу!
«Берлога» была вполне ничего: двухкомнатная, метров двадцать восемь – похоже, с расчетом на прибавление семьи. А вот это напрасно: так можно думать, абсолютно не зная Галину, она хоть и детский врач – детей заводить не станет, а если родит, то по великой случайности. Впрочем, времена меняются…
 
Квартира даже для командира такого ранга, каким стал Комов, по нашим стесненным жилищным меркам великовата. А ведь получал он ее, когда им еще не был. Выходит, не по чину апартаменты, и щедрость командования объясняется не должностью ответственного квартиросъемщика, весомость лейтенантским звездочкам придали заслуги жены, неутомимой общественницы… Благодарная общественность вознаграждает самых активных своих членов… Смешно! Бескорыстная работа на благо всех оборачивается благом прежде всего для себя. Но Комовы здесь ни при чем – не они первые, не они последние…

В комнатах пустовато: в большой, где мы стоим, – письменный стол у окна, однотумбовый, канцелярский, как в штабе и с того же склада, и диван, добротный, современный; в дальней комнатке-спальне – кровать, армейская тумбочка голубого цвета, она же ночной столик. И все же в квартире уютно. Уют ей придают ковры –над кроватью и диваном, ковер и на полу в спальне. Но от этих же ковров квартира немного схожа с юртой кочевника – свернуть ковры в трубку, стянуть их походным ремнем и готовы в путь-дорогу, на новое место службы, а то и на учебу в столицу. А там, вместо казенных стола и тумбочки да голых лампочек под потолком – какая-нибудь солидная стенка мудреного названия, хрустальная люстра – чем не столичные жители! Учись, Глебов! Мотай на ус, не век холостяковать!

На миг представилась Людмила… В интерьер квартиры Комовых она не вписывалась – с ее образом не вязались временность жилья, любое непостоянство. Это радовало и огорчало: для счастливой семьи любое временное пристанище должно обустраиваться на век. Но ведь жене военного надо уметь и легко оставлять его, без слез и сожалений. Или такие мысли снова от незнания жизни?

Все же странно складывается моя судьба: со своим прошлым я не расстаюсь, даже уехав из прежних мест за тысячи километров, в глушь, тайгу. Рядом, переминаясь от нетерпения и внутренней напряженности, – свидетель моих юношеских порывов и ошибок – Комов, на кухне – моя первая любовь, которая запросто могла бы стать моей женой, ведь дождалась она Комова, а их роман неубедительней нашего с Галкой, мы с ней расстались больше как бы в пику друг другу…


О Галине


Пионерский лагерь, ныне они сплошь все оздоровительные, располагался на берегу Рузы, под Москвой. Мы распевали лихую песенку, из которой запомнилось лишь самое колоритное:
Наш лагерь в Рузе,
И крест на пузе!
Какой крест и почему именно на этом месте… Скорее всего, для рифмы и чтобы было посмешней.

Несколько двухэтажных корпусов – народу столько, что всех не запомнишь. «Птичек» знали все. Девчонки при их имени ревниво передергивали плечиками: «Подумаешь, нашлись балерины!» Мальчишки враз мрачнели, хмурились и начинали усиленно отыскивать беспокойным взглядом вокруг себя чего никогда не теряли, упорно отворачиваясь от глаз собеседника.
В Гале Чибисовой и впрямь было что-то от птицы: стоило мне ее впервые увидать на сцене, как она вспорхнула, неслышно пролетела над залом до последнего ряда, где я, хоронясь, внимательно разглядывал знаменитость, и поместилась в моем мальчишечьем сердце, свив в нем уютное гнездышко. А может быть, и не так просто все произошло: мое сердце уже было распахнуто ей навстречу разговорами о ней, чуть ли не легендами о «безжалостно разбитых сердцах кавалеров», которые просто еще не доросли до нее ни умственно – ни о чем поговорить не могут, ни физически – малявки!

С этой минуты все, что я ни делал, было ради нее, чтобы увидела и оценила, услышала и восторгнулась. Мысленно она была всегда со мной рядом, а в жизни мы не были даже знакомы. Ведь не подойдешь и не скажешь: «Разрешите с вами познакомиться». А «случайно» оказаться с Галей рядом возможности не представлялось…
Потом была поездка в соседний лагерь – сыграть в футбол, показать самодеятельность. Почему-то начали с концерта. Вполне закономерно, что когда начался матч, она сидела на самом удобном месте, кажется, даже на трибуне, с которой командуют торжественной лагерной линейкой.

Футбольная команда соперников была лучшей из всех окрестных лагерей, большинство ребят играли в детских организованных командах, имели спортивные разряды. И кумир местных болельщиков – центр нападения, «девятка». Потом я часто встречался с такими, как он. Бутсы у него, словно только из магазина, трусы, майка, гетры – стерильной чистоты и отутюжены до последней складочки. И внешне были такие парни, как на плакате: если гимнаст – плечи немыслимой ширины, что кажется он клином, если бегун – летящие над землей длиннющие ноги с напрягшимися красивыми мышцами…

Центр был рослый, сильный и грациозно гибкий. Мяч вел мягко, от столкновений уходил легко, как бы брезгливо отодвигаясь от соперника, бил по воротам хлестко и точно. Добавьте ко всему этому матового цвета лицо с правильными мужественными чертами, красивую прическу, которая не лохматилась даже после ударов головой, и абсолютную уверенность во взгляде – такими восхищаются без зависти – все равно не дотянуться, не перещегольнуть; таких сопровождают тайные и явные девчоночьи вздохи, к которым, как ни странно, кумиры абсолютно равнодушны – может быть, им мало конкретно чьих-то вздохов, им подавай мировое восхищение?!
 
И мне, нападающему, поручают опекать это совершенство!
– Можешь забыть, где ворота противника, но не дай пробить по голу этому пижону! – зверски корежа лицо, нашептывал мне наш тренер, придерживая меня за майку, когда команды уже выбегали на поле.
Но почему мне поручалось такое? Есть полузащитники, защитники…  Рассчитывал на мою исполнительность, учуял спортивное самолюбие, то самое свойство натуры, заставляющее человека все силы выложить, умереть, но обойти соперника хоть на сантиметр на финише?! Или этот хитрый психолог перехватил мои взгляды на трибуну?

Парень старался вовсю: его неожиданные финты держали меня все время в напряжении, я только тем и занимался, что постоянно его догонял. К перерыву мышцы ног дрожали студнем, а настроение – хуже некуда: так мне до конца матча не выдержать! Я прицепился к «девятке» клещом, ни на шаг не отпускал от себя, сторожил его по всему полю. Даже когда он выбрасывал мяч из-за боковой, я терпеливо поджидал, стоя рядом, совсем не интересуясь, кому он кинет мяч, что творится за моей спиной и даже забыл о трибуне, на которой сидела она!
Скоро весь стадион неодобрительно гудел и шикал. Вслед мне неслась тут же рожденная презрительная кличка – «Хвост».
 В перерыве я в изнеможении упал на траву у кромки поля, чуть в стороне от своей команды – указания тренера меня не касались, моя задача оставалась прежней, ведь счет был ничейным, «сухим» – 0:0, и «девятке» еще ни разу не удалось выстрелить по воротам без помехи!
Я и не заметил, когда ко мне приблизились какие-то лбы из местных болельщиков.
– Отойдем, потолковать надо, – нашептывали они, кивая в сторону леса, – его опушка проходила чуть ли не по бровке футбольного поля. – Да он трус, не видишь, что ли! – накалял атмосферу ехидный голосок из гущи подошедших.
Мне было не до их угроз, – отдышаться бы! – но в глубине шевельнулась мысль: «После игры надо держаться своих – могут и побить, место и время эти молодцы отыщут!»

Матч так и закончился – «по нулям». Для кого ничья, для нас – самая настоящая победа: играли в гостях, да и соперник сильный!
Сразу после свистка судьи на нас навалились наши немногочисленные болельщики – поздравляли, целовали, тискали в объятиях. В радостной кутерьме я совсем забыл об угрозах, со счастливой улыбкой бродил бездумно по полю и вдруг кожей ощутил опасность. Огляделся – вокруг меня стоят с нахмуренными лицам местные – и никого из наших. «Кажется, сейчас состоится чествование героев матча!» – хмыкнул я и был недалек от истины – кольцо сурово и неумолимо стало сжиматься, вот я уже чувствую на своем лице их разгоряченное дыхание… Я знал, как это бывает: кто-то ударит первым, а там – пойдет-покатится! Отстанут, когда окажешься на земле или запросишь пощады. Ни то, ни другое мне не светило, но и достойного выхода я не видел.

Наверное, тот день был особенным в моей жизни во всех отношениях, день моего триумфа – события происходили, как в кино, как в сказке!
Растолкав локтями своих не в меру ретивых поклонников, ко мне продрался мой подопечный, «девятка», красавчик-бомбардир, кумир публики, – может быть, за время игры он привык ко мне и горячо полюбил? Смех смехом, но разыскивал он именно меня, и, надо сказать, нашел вовремя! Дружелюбно улыбаясь, он протянул мне две крупные розы – алую и белую, наспех обернутые в обрывок газеты.
– Прямо с газона… За честную борьбу, – как-то не по-корифейски смущенно улыбнулся он.

Публика не зааплодировала, смотрела спокойно и выжидающе, но гроза миновала, я мог свободно идти, куда мне заблагорассудится. Но на этом чудеса не кончились: вдруг подлетела Галка, грациозно чмокнула в щечку парня и, не теряя царского достоинства, меня – в обе щеки. Наверное, в ту минуту мы были с парнем, как две капли воды похожи друг на друга – эдакие два симпатичных столба! Я очнулся первым и протянул, нет, втиснул ей в руки розы, алую и белую…
– Заинька, ты скоро? – заметно нервничая, крикнул Комов жене, не вставая из-за стола, – чем-то это ожидание нарушало его планы.

– Зайчик, у меня все готово, – бодро раздалось в ответ.
И тут же появилась она сама, стала накрывать на стол. Та же балетная походка, та же гордая прямая спина, уверенность во взгляде, но улыбка на тонких капризных губах мягче, мудрее что ли… Конечно, она изменилась. Стала женственней, добрей. Капризная, вздорная, злая в гневе – раньше она и не пыталась скрывать своих чувств.
 Правда, со мной она остерегалась быть такой: уже в те годы в ней жило звериное чутье на настроение окружающих, под которое она ловко подстраивалась, не теряя при этом своего достоинства безоговорочно красивой девушки, всеми любимой, всеми обожаемой. От меня она и этого не требовала, интуитивно угадав мое отвращение к притворству и вранью. И никогда при мне не капризничала, была в меру веселой, ироничной, временами игривой. Не скрою, мне такая Галка нравилась…
– Сережа, о чем ты все время думаешь?

Я не сомневался, что она догадалась, о чем и даже о ком. Ну интуиция! Ей бы в следователи по особо тяжким преступлениям, а не в рядовые врачи-педиатры. И мне стыдно, словно меня застали за чем-то недостойным.
Она взяла меня за плечи и повернула к столу лицом.
Белоснежная скатерть, красивая посуда, сияющие вилки и ножи – браво, Галка! И в центре стола – салат из свежих помидоров и огурцов! Я уж и забыл, что такие овощи существуют – в нашей столовке свежая капуста и та великая редкость.
– Галя! Ужинал я! – упирался я из последних сил. Но Галя, не обращая внимания на мои стенания, наложила горкой салат в мою тарелку.

И неожиданно всем стало страшно неловко: Галке за то, что усиленно потчует меня, Комову, что нарушаются его планы – ужином кормить да рассиживаться со мной за столом, в его планы не входило, я сгорал от стыда потому, что не хотел, зарекался когда-либо сесть за один стол с Комовым, а сижу.
Все разом замолчали, и было это молчание материально ощутимым. Уверен, что в эту минуту каждому из нас стало ясно, что наше совместное прошлое многое будет диктовать в жизни сегодняшней, всячески усложняя ее.
Первым неловкость, как лишнюю одежду, стряхнул с себя Комов. – Ну что сейчас толковать, что кому-то из нас в детстве не додали ложку рыбьего жира! Не хватало начать выяснять старые отношения! Каждый сам выбирает себе судьбу, без указчиков и прокуроров! Тебе хотят помочь, неужели неясно? Но и ты должен…

– Что я должен?
– Не забывать, что генералы в свое время были старшими лейтенантами! Вот и я, прежде чем стать генералом, желаю для начала заиметь старшелейтенантские погоны, и не когда-нибудь, а в ближайшее время!
– Я-то тут причем? Становись, хоть сразу генералом!
– Он ничего не понимает! Нет, вы посмотрите на него! – Комов вскочил из-за стола и забегал по комнате.
– Погоди шуметь, зайчик, – остановила его спокойным тоном Галина. – Я тут, случайно оказалась при разговоре в штабе… Один из штабных упрашивал зам командира по воспитательной разрешить им проучить некоторых молодых да ранних по всей строгости воинских уставов. Я поняла, кого именно, хотя к началу беседы не поспела. Начповос не согласился: не всегда, мол, надо взысканием, как дубиной размахивать, на ошибках надо учить и воспитывать.

– Неужели поговорят и не накажут? – удивился Комов. На жену посмотрел с сомнением; не путает ли чего? И уже с пафосом ко мне: – Ну, вот, видишь, все оборачивается как нельзя лучше! А шутки, между прочим, надо понимать и не лезть в бутылку, если чего-то недопонял! Если хочешь знать, я никогда ни с кем не спорю: из двух спорящих один – дурак, а другой – обманщик!
«Шутки, говоришь? Нет, Володенька, это не шутки, а обыкновенная подлость – подставлять товарища под взыскание».
Неожиданно Галина провела рукой по моим волосам, словно жалея или успокаивая.
– Ты у нас, Сереженька, благородный… Ну зачем из-за одной глупости страдать двоим, а?
Вот теперь я признал прежнюю Галку – простота, которая хуже не только воровства, но даже и преступления. Как она тогда допытывалась: «Ты нарочно так сказал маме, чтобы ей понравиться, да?»

Мы встречались уже давно, но в гостях у Гали я оказался тогда впервые. «Как ты учишься?» – спросила меня Галина мама. «Хорошо», – ответил я, далее не улыбнувшись ее обыкновенному вопросу родителей. «А как хорошо? – не отставала мама. – Пятерок больше или четверок?» «Пятерок…»
А как было ответить, если я учился на «отлично»?!
Помнится, мать с дочерью переглянулись и с расспросами отстали. Но стоило нам оказаться на улице, как Галина лианой обвила мою шею и горячо зашептала: «Ты нарочно так сказал маме, да?» И понимающе заглянула в глаза: теперь, мол, можно и правду.
Пожалуй, с этого момента у нас все и перекосилось… Теперь я понял, чего боится Комов – что я расскажу о нашем разговоре перед командировкой, расскажу, как он уговаривал меня взять Oблепихова. И, самое страшное для Комова, не дай бог, проговорюсь о несостоявшемся пари. Ведь если рассказать об этом, Комов станет ясным не только для меня, для многих. Но я промолчу и на этот раз. И не потому, что такой благородный, как выразилась Галина. Просто другим это не очень интересно: никому другому такого спора Комов не предложил бы, а вот бывшему другу, у которого, оказывается, служба пошла на лад, почему бы и нет? Да и мне нечем хвастать – лопухам не сочувствуют, над ними смеются! Поэтому я был искренен, когда заявил Комову:

– O каком споре ты вспоминаешь? Нам разве кто руки разбивал?
– Никто! – радостно вскинулся Комов.
Его глаза загорелись: он мигом ухватился за протянутый палец. Оставалось глядеть в оба, чтобы рука осталась целой.
– Вот видишь, Галя, твой муж чист, как стеклышко – к моим приключениям он никакого отношения не имеет: я сам просил капитана Сокола, чтобы взять Облепихова в командировку, понравился он мне!
– Мне-то какое дело! – ни с того, ни с сего обиделась Галина. И уже Комову: – Только помни. Зайчик, наш уговор: если мы через три года не в академии – наши пути с тобой здорово разойдутся!

Комов сжался, словно его ударили – не ожидал он такого от своей Заиньки, да еще в присутствии посторонних. Мне даже жалко его стало; разумному эгоисту Комову еще очень далеко до таких вот высот – Галкин эгоизм – высшей пробы!
Но Галина, похоже, не все выложила.
– А ты что сидишь, надувшись, как мышь на крупу! – грозно уставилась она на меня. – Светлая голова, да не тому досталась! Долго еще в житейских делах дурачком оставаться намерен? Не настала пора поумнеть? Учись у Комова, как жить: командиру – медвежатины кус, заму по строю – мешок кедровых шишек, любит его жена кедровые орешки! Не за свои денежки, конечно, за государственные. Но и за государственные попробуй достань! А Комов достал! Он исполнительный офицер!
– Заинька, помолчи, пожалуйста! – поморщился Комов.

– Что Заинька! Учить-то надо оболтуса! По нем сохнет девка, – Галина даже легонько двинула меня кулаком в плечо, – и какая девка?! Дочь зама по строю! А он нос воротит, сидит себе в общежитии, оплакивает себя. Да будь я парнем, напустила бы туману, закрутила бы ей мозги – она бы на коленях упрашивала отца помочь ее Сереженьке! Не ты, а Хоменко перед тобой на цирлах прыгал бы!
Страсть розовощекой толстушки Марины Хоменко ко мне для меня не секрет: еще с холостяком Комовым мы как-то забрели от нечего делать в гарнизонный клуб на танцы, не успели оглядеться – подскакивает сияющая десятиклассница Марина, приглашает на белый танец. После этого уже год с лишним я бегаю от ее приглашений одно другого заманчивей. Не удивлюсь, если и нелюбовь ее папочки ко мне окажется оборотной стороной любви его дочери, на которую какой-то лейтенант Глебов не желает обратить внимание! Правда, Мариночка не очень-то страдает от такой неудачи, одаривает своей любовью других, не делая различий в воинских званиях и возрасте. А теперь и вовсе – сама себе голова; совершеннолетняя и самостоятельная, работает в штабе делопроизводителем. Она бы помогла с радостью! Только, уважаемая Галина Матвеевна, такие игры не для меня! Подумал я так и ничего не сказал Гале.

Она правильно поняла мое молчание.
– Ну и черт с вами! Сами заварили кашу, сами ее и расхлебывайте!
Из ее глаз неожиданно брызнули слезы. Не вытирая их, Галина, гордо удалилась в спальню, плотно прикрыв за собою дверь.
Комов, облегченно вздохнув, досадливо махнул ей вслед рукой.
– Э-ээ, бабские штучки! Наливай чай!
Я про себя усмехнулся: «Плохо ты знаешь Галку, товарищ Комов. Ни от боли она не плачет, ни от радости, только со зла. Значит, что-то пришлось ей не по вкусу. Берегись, Комов, Галка обид не прощает!»
Я встал.
– Пойду я.

Комов развел руками: мол, если решил – не удерживаем. Сияли голубые глаза, многочисленными морщинками сияло лицо – не Комов, а само благодушие! Я знал: он любил меня в эту минуту, того и гляди кинется объясняться. От такой любви можно спастись лишь бегством. Я выскочил за дверь, исхитрившись избежать жарких рукопожатий. Как хорошо, что я пришел к Комовым! Теперь можно никогда, ни под каким соусом к ним не наведываться.
Сломя голову проскочил один лестничный марш, другой. У-уф! Как из клетки тигра. И радость такая, что губы сами к ушам ползут, и козликом прыгать хочется. Ну не прыгать, так… Я натянул поглубже фуражку, оседлал, как в детстве, скользкие пластмассовые перила и – у-ухх! Вниз на пятой точке. На лестничной площадке сменил коня и снова вниз, а там еще и еще раз, лихо, с ветерком! И вдруг оказываюсь в чьих-то объятиях. Ба! – капитан Сокол!


Мы же с тобой не тараканы

– Здравию желаю, товарищ капитан!
– Да уж здоровались с некот;рыми. – А сам незаметно брюки отряхивает. – В гостях был, или кататься на перилах в наш дом пожаловал?
– На перилах кататься…
– Ну и правильно, Серега! – неожиданно хмыкнул Сокол. – На лейтенантских штанах еще можно, в них лавсану много, хорошо скользят. А вот капитанские – уже похуже, о майорских и говорить нечего – буксиром не сдвинешь. Но вниз катиться – ума не надо, это могут и некот;рые. Уж если рисковать головой, так по перилам вверх
– Предпочитаю по ступеням!
– Молодец, Серега! У нас ноги крепкие, да? И голова от подъема не кружится. – Сокол довольный хохотнул. – А раз ты такой разумный, айда ко мне на пельмени – Людмила Михайловна мастерица их готовить!

Видно, что-то переменилось в моем лице, потому что Сокол как-то неуверенно повторил:
– Мила и вправду хорошо их стряпает, она же у меня сибирячка…
Я даже испугался: «Неужели теперь всегда буду бледнеть и вздрагивать в испуге при одном только имени – Людмила?! А Николай Иванович – славный человек! И за что он меня жалует? Другие, вот, обижаются на его строгость, даже сухость. Николай Иванович – сухарь? Удивительно!»
– Товарищ капитан…
– У меня, между прочим, есть имя-отчество. А мы не на службе.
– Николай Иванович, можно я ваше приглашение в самое надежное место спрячу до времени – подумать надо о жизни, в одиночестве… Понимаете, как в школьной задачке: есть исходные данные, даже ответ в конце книжки есть, а не решается. Все кажется, что кроме меня еще кто-то виноват.

– Серега, задачка тебе попалась трудная, но ты ее обязан решить сам. Мы все каждый день их решаем: долг, честь, совесть, а тут всякие обстоятельства к ним подмешиваются. И пошли варианты! Некоторые их, как орешки щелкают, другие потеют и даже седеют раньше времени, корпев над задачками. А вот двоечников в таком состязании-олимпиаде быть не может: не справился с задачкой – вешай мундир в шкаф, не получилось, значит, из тебя офицера, не своим делом занялся! Наша служба – вечный экзамен, где ставит оценки начальство, выводят  отметки друзья, подчиненные, жизнь, наконец! Но самая строгая отметка – собственная!

Что с тобой стряслось в командировке, знаю в общих чертах, надеюсь, в рапорте подробно обо всем расскажешь. А почему задачка не решается, догадываюсь: ты нетвердо заучил правила. Да, да, правила! Правила воинской службы! Я в курсе: училище ты закончил с красным дипломом. Но не обо всех правилах говорится в учебниках, многие из них приходится постигать практически. А без правил – простого примера не осилишь! Ты споткнулся на аксиоме: в воинской службе не бывает второстепенного, не бывает мелочей – все важно! Заметь, не на теореме, которую надо еще доказывать, на аксиоме, то есть истине, не требующей доказательств.

Сокол неожиданно замолк и помрачнел. И уже не так уверенно:
– Читаю наставления, будто сам все знаю… Свою судьбу не определю, а туда же, с советами… Знаешь, Серега, никогда не шпаргалил, а сейчас… Сунули бы самую невзрачненькую, но с дельной подсказкой – обеими руками ухватился бы и спасибо сказал!
– Извините…
– А ты здесь при чем? – пожал плечами капитан. – Впрочем, и тебя касается: – Совестливым, Сергей, всегда и во всем трудней, для них в любой дом – один вход – через который все идут, законно! Это для некот;рых любая щель – парадное! Но мы же с тобой не тараканы, Серега! Не тараканы же, а?

Человек в порыве, что во хмелю. Капитан Сокол не терпит лести и сладкой лжи? Так то трезвый! А во хмелю… Но не стал я уверять Николая Ивановича, что все у него образуется и, чем черт не шутит, еще увидит он над собой купол парашюта…
Я промолчал: пусть остынет да хорошенько разозлится на себя, злость, по-моему, отличное средство для достижения недостижимого.
Подумал так и хмыкнул: «Хорошо формулируешь… за других!» А капитан Сокол в твоих советах не нуждается – он на одном самолюбии да злости только и держится! Но не жалеть же! Жалеть – значит, обижать сильного!.. Почему ж тебе хочется, чтобы тебя пожалели, ты ведь слабаком себя не считаешь?

Николай Иванович положил мне руку на плечо.
– Да… Что я тебе еще хотел сказать… Приглядись к своему дружку по училищу, Комову… Хороший командир растет, требовательный!
«Что, получил дулю под нос? Так тебе и надо, психолог!»
– И не крути головой, Серега, внимательно слушай и крепче запоминай: твой путь в командиры подлинней, чем у других: убедить трудней, чем запугать. Значит, запасайся терпением, которого у тебя не хватило – рановато тебе облепиховых воспитывать! Взялся ты, парень за непосильное, а в результате нарушил святая святых в армии – приказ! Потому и говорю тебе еще раз: на сегодня Комов получше тебя командир, он свои возможности знает, и приказ командира части выполнил бы!
– А как же воспитывать людей, если не поступком, жизненной, а не придуманной в воспитательных целях ситуацией?! Да и офицер – не учительница начальных классов в школе, это она все наперед знает, и все умеет; офицер же ошибается и ушибается,    чем чувствительней, тем полезней – в другой раз умней будет.

– Не торопись, Серега, ушибут, и больно ушибут, за это не беспокойся. А ошибка твоя не в том, имел ты право давать увольнительную Облепихову, или нет. Ты не выполнил приказ: нет электрика Облепихова, нет начальника подстанции лейтенанта Глебова. Зачем, спрашивается, тебя отрывали от важной службы, государственные денежки тратить?! То-то! А теперь размышляй, как тебе служить дальше, подпоручик Киже…

Сокол шутя надвинул мне фуражку на глаза.
Я поправил фуражку и, не глядя на капитана, тихо сказал:
– Я пойду… Разрешите?
– Ну, конечно! – поспешно откликнулся Сокол и даже в плечо подтолкнул.
Три ступени – шаг, еще три – другой и – улица!
Сосны перед домом не шелохнутся, сторожат вечернюю тишину. И неприличен стук сапог, и, как назло, царапает по шершавому асфальту полуотвалившаяся подковка на левом каблуке… Не почувствовал Николай Иванович, что наступил на мозоль или специально метил?

Бегемот нечищеной картошиной
Плавает в бассейне, словно в блюде.
Львята спят, ну до того хорошие,
Будто вырастут из них не львы, а люди…
Стихи успокаивают. Особенно детские. Читать, читать подряд, что приходит на ум! Или без счета повторять одно и то же:

Бегемот нечищеной картошиной…
Еще можно петь. Нет, петь нельзя: за углом дома – освещенная, как днем улица, наш «Бродвей» – центральная и единственная, широкая и асфальтированная, хотя и без тротуаров. Да они и ни к чему: после работы по городку ни одна машина не проезжает, некуда на машине ехать.

Кто-то завел обычай гулять перед сном. Гуляет командир части с супругой, гуляет начальник по воспитательной с супругой и взрослой дочерью, гуляет… – все гуляют!
Степенно движутся по часовой стрелке пары, как в столичном театре в антракте. Носятся пацаны на велосипедах, пугая гуляющих неожиданными звонками…
Теперь уже по собственному желанию выбираю путь через стадион, напрямик – я есть, но по документам появлюсь лишь через два дня – подпоручик Киж; наоборот не должен смущать публику.

Возвращаться в общежитие не хочется – не уснуть!
Низкая скамейка вдоль футбольного поля влажна от росы – и холодная. Сажусь, не обращая внимания на такие пустяки.
Темень… В нескольких метрах взгляд вязнет в мраке. А над верхушками сосен еще светло. И над всей землей высокое, почти
невидное небо с мокрыми плачущими звездами. Волглый вечерний воздух горчит хвоей, горчит, аж в горле першит!

Замерзает в стужу лужа,
Ей от этого не хуже,
Покрывается стеклом,
Ей под стеклышком тепло…

Стихи сочиняю – самое время: худо мне… Пусть упрямство, пусть заблуждение – не стать Комову настоящим командиром, не должны Комовы ими становиться. Надо же – кус медвежатины и мешок орехов!
А почему бы и нет? Тебе этого не хочется? Уж не завидую ли я Комову? Нет, не завидую. И злюсь только на себя… А вдруг из львенка вырос человек, а ты, ослепленный прежними счетами с Комовым, не заметил этого. Все заметили, а ты нет! А мы, как зеркала, отражаем окружающих по кусочкам и выдаем это отражение за их характер, облик…

Замерзает в стужу лужа…
А над вершинами сосен льдиной застыла светлота. И затягивает она в себя, всасывает… Дельтаплан бы сейчас! С маленьким моторчиком… Разбежаться по ровному футбольному полю, врубить моторчик и – в светлоту, как в омут! Нет, выше, выше взмыть! Внизу деревья, пропитанные  темнотой,  вмиг сомкнутся, и тайга станет похожей на море или степь – ровная, бесконечная. И на горизонте этой глади, на самом ее краешке – пухнущий желтыми огнями город. Час, другой полета и внизу – высвеченные артерии улиц, капилляры переулков… По крутой спирали – к земле, вот и разноцветные крыши, окна домов… Людмила, Яшенька, Лю…

Да, мы зеркала из комнаты смеха. Каждый изображает другого, как ему заблагорассудится и по этому изображению трудно представить истинный облик. Значит, и супруги Комовы отражаются во мне не такими, какие они есть?


Еще раз о Гале

Розы, алая и белая… Что-то сдвинули они в наших отношениях с Галей, вернее, завязали их, потому что до этого случая никаких отношений и не было. До конца третьей смены в пионерлагере оставались дни. Я исхитрился ни разу не столкнуться с Галей. Помнится, даже в столовую несколько раз не ходил – боялся с ней встретиться: о чем говорить, как себя вести? А так, хоть и ничего определенного между нами не было, но вообразить кое-что можно.

Вернувшись домой, в Москву несколько дней промаявшись в тоске, чуть ли не оплакивая себя, проклинал свою нерешительность, потом успокоился
Однажды сестра, хитро поглядывая на меня, сказала, что к ней заходила Галя Чибисова. И, хмыкнув, с ехидцей добавила:
– Вспомнила, что мы с ней учимся в одном классе!
– Зачем приходила? – испугался я.
– Просто так, поболтать!
Справившись с испугом, как можно безразличней поинтересовался:
– И о чем же вы болтали?
– Так, ни о чем, – разочарованно пожала плечиками сестра, видно, ожидая от меня совсем другого вопроса.

И все же интуиция ее не обманула: придя в другой раз, Галя вела себя более откровенно, спросила про меня. В передаче сестры все это выглядело настоящим объяснением в любви и к кому, ко мне! – как все близкие люди сестра не очень-то высоко меня ставила и была настолько удивлена, даже разочарована тем, что «птичка» втюрилась в ее брата. О моих чувствах к «птичке» она даже не поинтересовалась – чего спрашивать, если все  мальчишки школы хвостом вились за Галкой-воображалой!

– Не радуйся: ничего у тебя с ней не получится! – убежденно и как-то очень по-взрослому заявила сестра. – Она старше тебя на сто лет!
– Младше на полтора года! – крикнул я, скорчив рожу и высунув язык.
– Старше! Я-то лучше ее знаю… Когда-нибудь и ты это поймешь…
Она оказалась маленькой мудрой старушкой, моя сестра! Не сразу, но дошло: намного старше!
Седьмой и восьмой классы не оставили в памяти следа: все, как у всех – встречи, гуляния, держась за руки, и как высшее блаженство и награда – неумелый стеснительный поцелуй в каком-нибудь темном парадном. Единственное, что удивляло и остается до сих пор непонятным, почему Галка не приглашала меня на свои выступления. Потому, что балет был ее хрустальной мечтой, и в этой мечте не было места для меня? Сейчас я спокойно рассуждаю об этом, а тогда злился, обижался, хотя и помалкивал.

Встречаться мы стали реже, всегда по каким-то делам. А тут я поступил в суворовское училище, и наши встречи вовсе прекратились: трудности новой жизни отодвинули все личное на задний план, растворилась в них и память о Галке. Но однажды я ее увидел среди девчонок, толпившихся у КПП – в училище был вечер отдыха, а их никто не пригласил. Девчонки набрасывались на каждого воспитанника – проведи! Накинулись и на меня. Лишь одна не шелохнулась, стояла гордо и независимо. Я пригласил именно ее. Это была Галка!
– Эта девушка со мной! – уверенно сказал я солдату на проходной. Осторожно поддерживая под локоть, я провел ее до парадного входа, открыв тяжкие двери на злых могучих пружинах, пропустил Галю вперед – все происходило так, будто мы заранее условились встретиться. И ежу ясно, не меня поджидала. Кого же? Любопытно. Пришла, как девочки у КПП, в расчете на случай? А гордость? Нет, не похоже. В конце концов, ждала – не ждала, чего гадать! Пошла ведь со мной.
Галка сняла шубку – глубокое декольте, темно-вишневое платье держится лишь на узких лямочках – дух захватывает! Покопавшись в сумке, извлекла туфли в целлофановом пакете… Все-таки ждала! А не лишний ли я на этом балу? Вот так прямо и спросить. Но я знал, что произойдет потом: вмиг обидится, развернется и уйдет, «до  свидания» не скажет. «Пусть будет так, как есть: случайная встреча!» – решил я.

Вечера в училище устраивались часто. Приглашали девочек из соседних школ, приводили сестер, знакомых. Танцы – не мой конек, отсюда моя нелюбовь к вечерам. На них блистали другие, тот же Комов. Он первым выскакивал на вальс… Меня убивала сама мысль: под великолепную музыку, к примеру, Штрауса, надо старательно выделывать одни и те же, в общем-то, примитивные фигуры. И уж совсем убивала во мне всяческий энтузиазм – необходимость забавлять партнершу разговором: о серьезном не побеседуешь, а трепаться по пустякам, не любил и не умел. На вечерах я появлялся, когда уж совсем некуда было деться. Но и тогда, промаявшись у дверей час и два, в танцевальный зал протискивался ближе к концу бала, когда все уже уставали от танцев, когда за спинами танцующих, где-нибудь в уголке, можно было встретить скучающую интересную девочку, которая пришла на вечер после мучительного раздумья: идти – не идти.

Может, тому причиной мое долгое затворничество – в увольнение нас отпускали по субботам и воскресеньям и то не всегда, только в ту случайную встречу Галка показалась мне необычайно милой, даже нежной. Мы снова стали видеться, и этих встреч я уже ждал. И так продолжалось вплоть до идиотского вопроса: «Как ты учишься?»

Я честно пытался забыть о нем, но вкрадчивый голос Галиной мамы настырно звучал в ушах, словно заело пластинку. Минуло какое-то время, и тот вопрос уже казался совсем не детским. Слыша его вновь и вновь, я казался себе лошадью на ярмарке, которой угольно черный цыган, раздирая в кровь губы, заглядывал в зубы. Я не удивлялся: женятся в наше время рано, так почему бы и не присмотреть доченьке женишка? Галя со своей бесцеремонной простотой вскоре и подтвердила мои горестные мысли.

Я уже не пропускал вечеров, торчал на них от первого вальса до прощального. Мое мнение о танцах, хотя и не очень круто, но изменились – они мне стали нравиться. Галку приметили, не могли не приметить. Вальс она танцевала с Комовым. Их ждали. С молчаливого согласия всех они, стремительно закручиваясь, вихрем проскакивали по всему пустому залу – законодатели, образец для подражания. При высоком росте была она гибкой, грациозной от природы. Вроде те же примитивные движения на раз-два-три и не те – легкость, воздушность, а еще – радость в глазах, сияние в лице! Да, что-то в танцах я недоузнал. А тут, как бы нарочно, чтобы посрамить мою серость в этом вопросе, встретились, запомнились, наполнили грудь праздничным звоном колоколов строки Бунина:

Похолодели лепестки
Раскрытых губ, по-детски влажных –
И зал плывет, плывет в протяжных
Напевах счастья и тоски.

Сиянье люстр и зыбь зеркал
Слились в один мираж хрустальный –
И веет, веет ветер бальный
Теплом душистых опахал.

Танго танцевал с Галкой я. Я вел, но был ли ведущим? Она то приникала плотно, жарко, то не замечала меня, то грустила, то ликовала – я посчитал бы себя самым разнесчастным человеком, если бы не угадал ее следующего движения…
Современных танцев Галя не любила. Снисходительно улыбаясь, сидела, выискивая среди танцующих самого смешного, и, не таясь, смеялась.
– Каждый сам по себе! Никакого общения с партнером! Это не танец!
Но когда ее просили станцевать, никогда не отказывалась. И всегда ее танец превращался в сольный номер – среди быстро пустеющего зала – одна Она!
Из-за этих импровизированных ее сольных номеров я снова разлюбил танцы, кажется, навсегда…

Как-то раз мы пришли в училище задолго до начала вечера отдыха.
Фойе, танцевальный, он же актовый зал на втором этаже, и туалет – вот и вое места, где разрешалось появляться гостям…
Прохаживаемся по фойе… Дверь с табличкой «Комната дежурного по училищу», откуда-то, и дело слышится перезвон телефонов, точно под прямым углом два расходящихся коридора, концов которым не видать – это предметно осознаешь, когда, стоя босой ногой на пружинящей полотерной щетке, скачешь вдоль этих коридоров, драя до зеркального блеска паркетные полы; по команде «смирно» замерший часовой у знамени училища в стеклянном саркофаге, на стенах – золотом и серебром фамилии медалистов, выпускников прежних лет, здесь же – постоянно обновляемый стенд – фотографии претендентов на золотосеребряную стенку, сегодняшних отличников…
И тут начинается игра с самим собой: я о чем-то разговариваю с Галкой, а сам изо всех сил стараюсь взглядом или жестом не задать своего интереса к этой самой доске, которая притягивает меня к себе сильнее, чем магнит железный гвоздь – среди множества фотографий есть и моя. Хочу и не хочу, чтобы Галка глянула на доску, хочу и не хочу… Только, чтобы сама, случайно… Вожу Галку подальше от стенда, упорно не гляжу в ту сторону…

Срабатывает рефлекс: фотографии, что телевизор – бездумно затягивающее зрелище. Галка сама подводит меня к ним…
Вроде бы, чужие люди, чужие судьбы, а вглядываешься, ждешь какого-то чуда… Галка не просто рассматривает, комментирует увиденное: «Вот этот… Какой длинный нос, губы тонкие… Наверное, злой, мстительный… А этот очаровашка: глаза смеются, нос картошкой… Наверное, забавный… Но росточком, похоже, не вышел: все веселые да забавные – коротышки… А э-этот…!
Стыдно признаться, но я ревную Галку к этим парням, ко всем без разбору – ее внимательность, ее тайные мысли, о которых так не трудно догадаться… Ревную еще и потому, что я их всех хорошо знаю» для меня они не просто фотографии, живые люди.

Беспокоит и другое: как Галка прореагирует на мой портрет, как мне себя вести при этом? Отшутиться? Выпятить грудь, да и гаркнуть: «Фотографируют… Ну а мы тут как тут: завсегда готовы запечатлеться!» Пожать плечами, что ж, мол, удивительного… Все мои сложные выкладки она сметает, как крошки со стола – напрочь!
– Серый! Выходит, ты не обманывал маму! Надо де, отличник!
И у меня нет слов: взвить по-волчьи от тоски, рыкнуть на нее от возмущения, запрезирать ее на всю оставшуюся жизнь за детски садистскую наивность или обрадоваться?

– Но это же замечательно! – искренне радуется она. – Ты получишь медаль и тебя направят в академию, артиллерийскую или медицинскую! Ой здорово!
А это уже серьезно. Меня не удивляет, откуда известны ей наши порядки, возмущает, что она вообще их знает…
«Время нас не преображает,
Оно только раскрывает нас».
Не согласен, не верю, потому и запомнил фразу. Кажется, даже записал в дневник. Не исключено, что на эти олова я наткнулся позднее и возмутился, что поступаю согласно им – своего давнего мнения о Галине и Комове не изменил до сих пор! По какому праву я отказываю им в переменах?
В тот вечер Галя была такой нежной, такой уступчивой… Даже отказалась от танцев. Преданно заглядывая мне в глаза, предложила: «Погуляем?» Но меня уже ничто не радовало, даже уединенность в темных гулких подъездах, ее страстные поцелуи, Как медь на дне копилки звенело обидное пошловатенькое словцо: «Женишок! Выгодненький женишок!»

А потом произошло такое, что вспоминать неприятно…
– От академии – откажусь! Только училище: хочу стать строевым офицером, взводным – командовать, воспитывать, о ком-то заботиться… Об академии подумаем позже.
Так я тогда сказал Гале. Шутка! Страдал, а кривлялся. Зачем? Стыдно… К слову, удивительная статистика: со всеми Галями, с которыми потом сталкивала меня судьба в жизни, отношения не складывались – роковое имя!
Была ли в шутке доля истины? Еще какая! На моей голове просто-таки шелестели лавры воспитателя! Нет-нет и сейчас этот шелест слышен – перевоспитать за месяц Облепихова… В тот же вечер хотелось видеть, как Галка отреагирует на мои заявочки! А в академию хотелось, даже боялся сглазить разговорами – вдруг не сбудется?

Тест оказался добротным, подтвердив старую истину: женщины любят определенность. Даже в туманных словах мужчин, называемыми мечтами, не обнаружив себя с избранником рядом, наши подружки уходят к другим, имеющим не меньше тебя прав учиться в академиях или в престижном высшем инженерном училище, но предлагающим им стать их женой немедленно, на крайний случай, на последних курсах училища, когда до лейтенантских денег – рукой подать…
Теперь супруги Комовы желают учиться в академии и жить в столице… Интересно, кто из них жаждет больше? Впрочем, не моя печаль – время нас не преображает… Но и ты далеко не ангел: не захотел бы, сам командир части не смог бы заставить взять Облепихова… Переоценили себя, лейтенант Глебов!
Все так, но Комов-то, Комов…

К ночи стало холоднее, а волглая одежда не греет, крадет тепло у тела… Кожаные подошвы сапог скользят по сухим сосновым иглам, как по льду…
Людмила, Люшенька, Лю…
Спишь ли, или, лежа в постели, при свете торшера читаешь новый роман модного западного писателя, или, остро вглядываясь в невидимое, решительно наносишь мазок на холст, или задумчиво держа острый карандаш, тонко очерчиваешь на вафельно-пористом листе ватмана чей-то неясный профиль?..
Припоминаются где-то услышанные слова: в любви наиболее прекрасное – прелюдия. А может быть, проще, но вернее, как в русской пословице: «Нет лучшей поры, как впереглядушки»…


Ночь без сна

Время нас не преображает. Оно только…
Так и есть: память дала сбой – этих слов я не записывал, запомнил и совсем недавно. Записал совсем другое, когда искал объяснений своему чувству: «Примечательно, что именно о человеке, которого мы любим, мы меньше всего можем рассказать, каков он. Мы просто любим его. В том-то и состоит любовь, чудо любви, что она держит нас в живом парении, в готовности следовать за человеком, каким бы он ни представал перед нами. Мы знаем, что каждый человек, когда его любят, чувствует себя словно преображенным, словно расцветшим, и что любящему тоже кажется расцветшим все – и близлежащее, давно уже знакомое. Многое он видят как будто впервые» Любовь освобождает от всего примелькавшегося. В том-то и заключается вся прелесть, вся необычность, вся притягательность, что людей, которых мы любим, мы не можем познать до конца: потому что мы их любим; до тех пор, пока мы их любим».

Я никогда не читал Макса Фриша. Два дня назад случайно наткнулся на него в библиотеке. Взял из-за названия – «Из дневников». Значит, подспудно мысль о дневниках возникла раньше, чем я достал из чемодана клеенчатые толстые тетради?
Теперь я знаю, как их вести – не врать!
Это трудно, почти невозможно – песок в твоей пригоршне принимает форму именно твоей пригоршни! Сознание и чувства человека и любой факт, разве не то же самое? Не потому ли мы так любим втолковывать другим даже прописные истины – та же истина, но в нашей упаковке

Моя бесконечная благодарность Фришу – он снял с моей души камень: мне не надо объяснять самому себе, за что я полюбил Людмилу…
В здешних краях – климат резко континентальный: летом – жарче, чем на юге, зимой морозы – построже заполярных? Холод невыносим в поле, в лесу, жара – в городе: размягчается асфальт, теряют четкость очертаний в знойном воздухе здания.
Хочется пить…
Мой первый выходной в большом городе. Куда пойти? Не сразу сообразишь… Есть театр, но это вечером, а сейчас два часа пополудни. Посмотреть новый фильм! Но в такую жару… Музей, выставка в огромных прохладных залах – другое дело! Но я не знаю, есть ли в городе музей, тем более какая-нибудь выставка… И ни знакомых, ни родных… И рождается недоуменный вопрос; «Как отдыхают люди?»
И час, и два беспрерывно хожу и хожу – с чужим городом лучше всего знакомиться «ногами» – и расспросишь, и разглядишь, и запомнишь.

Пить хочется… У бочки с квасом мы и встретились – она хотела только пить, а мелких денег не было. Есть ли они у меня? Да, есть. А ей разменять пятисотрублевку отказывается. Но это выясняется потом, когда квас выпит. Пытаемся уже вдвоем разменять: мало ли, что мне не жалко два-три рубля, всем не жалко, а в подачках она не нуждается!
В жару даже самая удобная одежда сидит на человеке не ахти как, в этом я твердо уверен, стоя под жарким солнцем рядом с девушкой, которую зовут Людмилой, имя я узнал только что. В рубашке и брюках навыпуск вместо привычных кителя и бридж полевой формы я, словно солдат-первогодок только что переодетый в военное: здесь жмет, так тянет и брюки гармошкой…

Смущение всегда беспомощно: мне стыдно разменивать злополучную пятисотрублевку, ничего не покупая; стыдно, хотя с просьбой к продавцам палаток обращается Людмила. А еще в душе растерянность: «Как удержать Людмилу хоть на секунду, когда она все же разменяет злополучную купюру?»
Беспомощность одних рождает решительность в других: пятисотрублевку мы разменяли в кафе-мороженом, съев его почти по килограмму, – сластены!
Кто сказал, что в жизни не бывает чудес?
Ее дом, оказывается, почти рядом с гостиницей, в которой я остановился. Встретимся ли завтра? Да, завтра вечером, она свободна, и, если я люблю живопись, – что за вопрос?! Конечно люблю! – можно сходить на выставку акварели…
Вот бы сейчас хотя бы малый кусочек чуда! Например, четырехугольник письма в черных кляксах почтовых печатей…

И пока я буду нетерпеливо и одновременно боязливо рвать край конверта, и отрываемая полоска, не желая быть ровной, будет выщипываться полукруглыми зазубринами, я почувствую запах ее духов, тонкий и нежный; до одури, до оцепенения разом расслабляющий волю и душу, и этот запах поможет представить Людмилу, какой я ее запомнил!
Запомнил… Чушь и неправда! Сколько раз пытался мысленно ее увидеть! Припомнил по отдельности черты лица – огромные серо-голубые глаза, а в них радость и восхищение: «Что ты говоришь! Да-а? Но ведь это замечательно!», губы – пухлые, как у капризного ребенка, когда он дуется на весь белый свет, волосы…
Судебный протокол, инвентаризация! Вот-вот, именно так – инвентаризация! – не слово – жевательная резинка! Подстать ему и воспоминания! И все же запомнил – удивление, что Людмилу оказывается можно обхватить одной рукой, такая она худенькая, и грудью услышать отчетливый стук ее сердца…

И когда непослушные пальцы, наконец, дощиплют край конверта, из его влекущего нутра, как из заточения выпорхнет чудо – плотная стопочка листков, исписанных крупными кругленькими буквами – почерк отличницы, и, прочитав письмо сначала на ходу, уворачиваясь от чужих любопытных взглядов, а потом бесчисленное количество раз где-нибудь в укромном уголке, куда занесут меня бездумные ноги, наслушавшись ее ласкового голоса и узнав все-все о нас и нашем будущем, я с обморочным испугом стану отыскивать конверт, в горячке засунутый неизвестно куда, но не найти который просто невозможно, ведь в нем – ЕЕ АДРЕС!

Чудо вполне может поместиться на клочке бумаги, наспех вырванном из тетради для конспектов, – строчки, как волны моря; несуразные переносы слов, а по правому краю клочка – буквы-уродицы – та о горбом, другая сплющенная, у третьей все части развалились – поскальзывалась авторучка на бумаге, видно писалась записка на краешке «дипломата», на весу. Сложенная вчетверо, залохмаченная на сгибах от долгого ношения в карманах, с прилипшими крошками карманного мусора, теперь тщательно разглаженная, как громадная ценность будет долго храниться у меня между страничками удостоверения личности или другого какого документа, потому что на ней опять-таки будет ЕЕ АДРЕС!

 И каждый раз, разглядывая это чудо, об одном буду жалеть, что Людмила постесняется написать хотя бы слово для меня.
Людмила передаст записку, конечно же, со Славой Здоровым, к нему она особенно благоволила – как-то раскрепощалась в разговоре с ним, смотрела на Славу ласковыми глазами. Я даже немного ревновал ее к Здорову. Ровесник мне, он многое успел в – свои двадцать четыре года – закончил политехникум и даже год проработал на должности инженера. Дома, под Курском, его ждут жена и дочка, фотографию которой он показывает исключительно уважаемым им людям. Удостоился такой чести и я – видел пухленькое полуторагодовалое существо в платьице с кружевным воротничком и огромным бантом в волосиках. А Людмиле Слава, кажется, даже подарил снимок, ревниво и с достоинством, как дарят творцы свое любимое произведение.

Впрочем, о ревности зря наговариваю – не было ее тогда, нет и сейчас. Само слово звучит мертво и отстраненно, как случайный звук за окном, – слышу и никак не воспринимаю и не воспринимал, я был необыкновенно богат любовью Людмилы. Настолько богат, что в какой-то момент мне стало неловко за свое счастье перед ребятами. С этого чувства вины, наверное, и началось…
Я был уверен, что ребятам, безвылазно просидевшим в таежной глухомани больше года, просто необходимы многолюдье улиц, священная тишина и строгость музеев, сутолока случайных столовых и кино, то есть все то, чем мы живем в повседневной жизни, ничуть не замечая важность всего этого для человека, а потому и ничуть не ценя его. И только лишившись такой повседневности, почувствуешь и ее необходимость, и ее прелесть.
 
Мне долго пришлось уговаривать начальника штаба части, к которой мои подчиненные были прикомандированы, чтобы разрешил брать ребят в город, – увольнение временным не полагалось: приехали учиться, будьте добры, учитесь, а не в увольнениях прохлаждайтесь!
Мы исходили весь город, пересмотрели все последние фильмы, побывали в краеведческом музее, на выставке акварели…

Людмила своим присутствием одухотворяла наши походы – все заранее к ним готовились, каждому хотелось выглядеть молодцом…
Сейчас я понимаю односторонность взгляда на те события: я решал за ребят, за Людмилу. А по какому праву? Потому что мне так казалось? А ведь они не были изгоями: кино, лекции, концерты, те же коллективные походы на выставки и в музей – все это планировалось и без меня, планировалось на каждый выходной для всех солдат части, и для них тоже. Им только не полагалось увольнение. Да и Людмила, может быть, с большим удовольствием съездила бы за город, на природу, со мной вдвоем, и в таких прогулках совсем не лишним оказался бы ее этюдник, по моей прихоти сиротливо забытый ею вот уже какой день дома…


Записи в дневник

…Опыт приходит с годами службы, ответственность – вместе с приказом о назначении (из прочитанной книги).

…Молодые офицеры избегают, боятся работать с людьми. Эта тенденция особенно проявилась в последние десятилетия (из газеты).

…Надо, чтобы твой приказ звучал в душе подчиненного как собственное побуждение. Тогда это будет дисциплина (из книги).

…Август сего года… По школьной привычке пытаюсь найти ответы на жизненные затруднения в умных книгах. Но книгу собственной жизни пишу я сам. Есть советчики, есть наставники, есть идеалы, но автор – я! И оттого, как я ее напишу, то есть проживу, содержательной она будет или так себе, что стыдно показать другим.
Но смутные пишутся страницы, смутные…


Та же ночь без сна

Взять к себе в расчет Облепихова!
Мысль родилась неожиданно.
Я прошелся раз и другой по комнате, остановился у окна.
И вмиг одолели сомнения: «Ну что, хочешь доказать, что ты чего-то стоишь, что случившееся – лишь досадное недоразумение? Не много ли берешь на себя? Комов бился – не оправился, а ты, значит, запросто! Ах, у вас разный подход к воспитанию?! Не надо говорить, какой, ты уже раз его продемонстрировал!»

Именно так все и подумают: только в моих мыслях Комов кругом не прав. Сокол считает его неплохим офицером, почему и другим не думать так же? Да и его требовательность не лишняя вещь в обращении с такими людьми как Облепихов.
Комов – требовательный офицер? Ленивый – да, равнодушный, холодный, только не требовательный! Как что – взыскание! Без разбора причин, не важно, кто провинился, опытный солдат или зеленый новичок… Так ведь недолго и в пугало превратиться! Бояться будут, любить – никогда!

И вспомнился Комов:
– Они не хуже нас с тобой разбираются, что такое служба в армии. Я же обязан объяснять, что от них требуется в каждом конкретном случае, и проследить исполнение. А любить меня необязательно: я не девушка. И подстраиваться я ни под кого из них не намерен! Знаешь, есть психологический тест на совместимость: в соседних душевых кабинках помещают двоих. Настроить холодную и горячую воду можно только одновременно, одному нельзя. Так вот, я – один, их – много, мне не с руки подлаживаться под каждого, пусть под меня подстраиваются!

Удивительно, как зорок человек в жестокости – без промаха в самое больное место! Он прав: я подстраиваюсь! Не в этом ли причина истории с Облепиховым?
Пока не знаю, в чем, но не в этом. Хотя…

Почему, собственно, нельзя подстраиваться командиру к каждому своему подчиненному? Тогда в чем суть индивидуального подхода, кто мне объяснит?
Я твердо убежден: просто требовать, тем более «давить на голос» – мало чего добьешься. Запугать можно, убедить в чем-то – никогда! А в бою нужна убежденность каждого в правоте дела, за которое он идет на смерть, в правоте командира, в его умении, в его праве приказывать. Любовь к командиру – это, прежде всего, вера, что тот знает лучше других, лучше каждого, что делать в любом, даже безвыходном положении.

И еще: почему офицеры не дружат с солдатами? Неинтересно? Неправда! Тот же Слава Здоров – и начитан, и жизнь знает получше других… Я часто слышал, что давно, еще до войны, когда меня и не было, офицеры иначе относились к дружбе с рядовыми: солдат мог запросто бывать у них в доме, дружить с их детьми… И не меньше нынешнего, пожалуй, больше, офицеры требовали с подчиненных. Но и заботились о них больше, заботились как о родных, близких людях… И вот уж чего никогда не пойму и не приму – солдаты колют дрова своему командиру, что-то мастерят по дому под присмотром его жены…

Людмила, я и Здоров за столом, на котором все, что нашлось в холодильнике… И вздохнулось: как много для такой идиллии надо!


Для себя в дневник:
«Дружить со Здоровым!»

В заоконной темноте, в просветах между сосен – огни казармы, словно новогодние лампочки. Но мой мысленный взгляд стремится и проникает дальше казармы к караульному помещению, рядом с которым – гарнизонная гауптвахта. В одной из камер с зарешеченным окном, на кровати, пристегиваемой на день к стенке, сидит Облепихов, в кителе без ремня. Сидит не понуро, не виновато. Ему тоже не спится, но не от бессонницы, не от угрызений совести, просто не хочется спать, днем выспался.

 Он сидит и с сожалением думает, что через пару дней ему снова в свое подразделение, под бдительное око Комова, и останется лишь вспоминать дни, прожитые на гауптвахте, где ему подчинялись не только рядовые караульные, сам начальник караула, старший сержант, а то и прапорщик, услужливо совали ему в руку при случае горсть сигарет. И ни какого-нибудь «Дымка» или «Примы» – с фильтром.

Я отчетливо все это представил и горестно вздохнул: так оно и было.
И мне стало жаль Облепихова – люди ничего ему не дарят: ни свою дружбу, ни свою радость, он все отнимает силой. Был он волком, сильным, властным, жадным, им и остался…

Комов проиграл спор раньше, чем заключил со мной пари – он раскусил Облепихова, этого тайного лидера, ночного командира. Но всей хваленой комовской требовательности не хватило, чтобы справиться с ним. И пустым звуком оказалась его громогласно восхваляемая требовательность, требовательность и еще раз требовательность. И тогда он поступил так, как и должен поступить Комов – он не стал искать причин неудачи в себе, он решил посрамить мои принципы, доказать, что они еще хуже, чем его. Командировка – очень удобный момент прощупать друга-соперника на прочность…

Может быть, и не так рассуждал Комов, но мне эта версия давала возможность другими глазами взглянуть на происшедшее, оценить величину своего проигрыша Комову или, напротив, утвердиться в себе. Но для этого нельзя в прожитом терять даже мелочей.


В дневник:

«Солдат великодушен к случайным оплошностям офицера, но не простит ему невежества, неразумного упрямства, несправедливости и тем более обмана» (из книги).


И еще в дневник, на отдельную страницу:

Есть в русском офицере обаянье,
Увидишься – и ты готов за ним
На самое большое испытанье
Идти сквозь бурю, сквозь огонь и дым.
Он как отец, – и нет для нас дороже
Людей на этом боевом пути.
Он потому нам дорог, что он может,
Ведя на смерть, от смерти увести.

        Георгий Суворов.  Слово солдата.


На вершине

Теперь я могу сказать с уверенностью: как у всего на свете, у счастья тоже есть вершины. И тот день, который надо вспомнить – я его ни на минуту и не забывал – был такой вершиной…
Наша жизнь командированных упорядочилась: каждое утро я встречал ребят на КПП части, и мы вместе шли на электрическую подстанцию, на учебу – полчаса ходу. Можно было подъехать трамваем, но единодушно решили: пешком. И только на обед – трамваем, чтобы уложиться в отведенный часовой перерыв.
На теоретические занятия я не ходил: для инженера-электрика такие занятия – не новость. Да и преподаватель смущался, скованно чувствовали себя ребята. Это время коротал в библиотеке, или торчал при любых работах на подстанции, присматриваясь да приглядываясь.

Подстанция с забором из бетонных плит почему-то напоминала мясорубку, одна линия на громадных двуногих опорах подводила к подстанции энергию высокого напряжения, от подстанции разбегалось уже несколько линий на одноногих столбах-вышках с напряжением в несколько раз меньше. Но это впечатление внешнее.

Сразу же за воротами со строгим вахтером на проходной любые сравнения исчезают: подстанция есть подстанция – энергия хоть и укрощенный зверь, но не ручной: потерял бдительность – расплачивайся здоровьем, а то и жизнью! Поэтому дисциплина на станции под стать армейской: переключать трансформатор – только по команде: старший по смене командует, младший команду повторяет, докладывает о каждом своем действии.
Зрелище впечатляющее: вот рабочий шальштангой зацепляет рукоятку переключателя, вспыхивают огненные шары, гремит разряд со звуком пушечного выстрела…

С занятий возвращаемся все вместе в часть, к которой прикомандировано наше маленькое подразделение. Ребята живут в казарме, столуются, развлекаются по планам хозяев, наравне с ними – всё, положенное солдату, им отпущено. В офицерской столовой ужинаю я – вкусно и удобно. Иногда хожу с ребятами в солдатский клуб, в кино. Все привыкли к такому распорядку и не видят в моих поездках в часть и хождениях в клуб докучливого контроля, понимают: куда мне податься в незнакомом городе?

Только на ночь я их покидаю, ухожу в гостиницу, метрах в трехстах от части. У ее входа по утрам, они поджидают меня, раскуривая утреннюю, самую вкусную сигарету, смеясь и радуясь чему-то своему, а то и вовсе без повода – много ли надо, чтобы рассмеяться в восемнадцать-девятнадцать лет! Они всегда появлялись раньше срока, я – ровно в восемь. Дышали свежим утренним воздухом, слушали шум города, глазели на прохожих, в особенности на работниц, спешащих на завод, улыбались им вслед, шутили. Те им отвечали в тон, а шустрые девчушки, вчерашние пэтэушницы, охотно предлагали встретить их после смены.

 Но что ребятам их предложения, одно расстройство. И у меня давно зреет идея сводить их в заводской клуб, на вечер отдыха. Планы переменились с появлением Людмилы – с какого-то момента быть с Людмилой в присутствии кого-то стало еще сладостней, чем наедине – наверное, я, как мальчишка, просто хвастался ею.
 Теперь учились, работали и ждали субботу и воскресенье – два дня в обществе Людмилы!

Тогда была суббота… По нашему общему плану – поход в краеведческий музей. А по мне – все равно куда. Главное вместе, все вместе! – разделенное счастье в тысячу раз больше счастья для одного себя!

Встреча у гостиницы, в которой я остановился... Не терпедлось. Вышел намного раньше. Стою, гляжу по сторонам, жду…
По гладкой булыжной мостовой – клац-клац-клац. Ни расхлябанного звона, ни сбоя в перестуке – лошади плотно кованы, сытно кормлены – на выбоину, на камень торчком – ноль внимания, ноль внимания…

Прыг-прыг, скок-скок – легко и грациозно. И - дальше, дальше,  на скорости, не сбавляя хода. Катит карета, запряженная парой длинногривых лошадей. А может быть, даже цугом, бело-молочных – белое мелькает сквозь зелень деревьев, дразнит, завлекает.

Крутой разворот, – кучерский шик! – лошади всхрапнули и разом выдохнули, замерли, закусив требовательные удила, перед самым крыльцом гостиницы «Мадрид», название - желтым по голубому полю.

Тукнув деревянной перекладиной, повисла выброшенная из кареты веревочная лестничка, и тут же выпрыгнул гибкий в талии офицер, во всем белом, щегольском. Предупредительно подал руку грациозно улыбающейся Людмиле. Она отводит его руку и, улыбаясь еще ослепительней, направляется ко мне, к скамейке в самом дальнем углу гостиничного двора.

Праздничный офицер – Комов! Он-то откуда и когда успел познакомиться с Людмилой? Конечно, это был не Комов, его я придумал только что!
Но вот уже нет кареты, нет длинногривых красавиц-лошадей, но у булочной, рядом с гостиницей, понурив голову, переминается с ноги-на-ногу светлой масти битюг, запряженный в тележку с фургоном – ярко-желтым по синему - «Хлеб». А на высоких козлах – возчик в белом форменном фартуке…

А Людмилы пока нет. Она приедет автобусом, остановка которого в двадцати шагах от гостиницы. Приподнятая площадка, очерченная белым бордюром, на фонарном столбе разграфленная черным желтая табличка – карточка для игры в лото – в которую вписаны номера автобусов и проставлены интервалы движения.
Зашипели двери подошедшего автобуса. «Если первой выйдет женщина, Людмила тоже приехала…»
Профили сидящих пассажиров бесстрастно неподвижны, словно нарисованы на стеклах машины. Никто не вышел.

Из булочной вынырнула старушка. В оттянувшейся почти до земли сетке – круглая буханка хлеба. «Приедет! Пусть не из автобуса, но женщина появилась!»
А следом удивление и даже испуг: «Разве я сомневаюсь, приедет или не приедет? Ведь еще полчаса до встречи! Пусть только на минуту, на секунду появится раньше ребят – посмотреть внимательно в глаза, подержать молча руку в своей – и все, можно идти хоть на край света!»


Незапланированное

– До свидания детский сад, где нам пикнуть не велят!
В театре это называется репликой в сторону: зрители слышат, партнер по сцене вроде бы нет. Кто партнер, кто зрители сейчас?

Слышали все! И пропустить мимо ушей, не заметить, не услышать невозможно.
Ребята крутили головами, не зная, куда деть взгляд от стыда.
Я готов был провалиться сквозь землю.
Людмила растеряна до беспомощности – она так старалась, наверняка, готовилась заранее. И вот – благодарность за труды…

Мгновения назад я был самый счастливый человек на свете…
Людмила с таким знанием рассказывала, так доброжелательно. Мы обошли весь музей, все увидели, обо всем услышали и вот – финал… Вместо благодарности…

Интересно, как поступил бы Комов в такой ситуации? Грозно глянул, прикрикнул? О Комове я тогда не вспоминал, сейчас подумалось. Тогда я, кажется, ни о чем не думал – пустая голова и глупая улыбка…

– Ну чего ты, Облепихов! – искренне возмутился Саша Ивин. – Так все было здорово, а ты… – И уже Людмиле:
 – Людмила Александровна, я первый раз в музее – думал, скучно, неинтересно, вот и не ходил. А вы так рассказывали…
– Замечательно рассказывали! Большое вам спасибо! – авторитетно подхватил Здоров.
А молчун Лева Марков согласно кивал головой каждому слову друзей.

Замешательство прошло, но неловкость занозой впилась в чувства и мысли каждого.
По моим согласованным с Людмилой планам – после музея – обед в ближайшем кафе, потом до ужина – парк отдыха…

Людмила вдруг заторопилась домой: надо помочь маме в домашних делах. Ее выдержки хватило лишь на вымученную прощальную улыбку.
Подвернулось такси, которого здесь днем с огнем не сыщешь… Рявкнул мотор, машина рванулась с места – Людмила смотрит через заднее стекло.
Уже и не разобрать и не понять, как смотрит.
 Мы прощально машем руками… У всех сразу же появляются свои собственные планы: ребята прикинули, что еще успеют на обед, а вечером у них какой-то интересный фильм в клубе. Я еду с ребятами.

Вечер без Людмилы… Может быть, останусь на фильм… Облепихов – сам по себе: спокоен, независим, в уголках губ - притаившаяся улыбочка…
Разговаривать с Облепиховым неудобно: ненамного выше среднего роста, он ухитряется смотреть на собеседника свысока, поверх головы, да еще и исподлобья. Я ждал, что сам затеет разговор – зачем же он тогда совершал хамство?

Мы остановились сразу за КПП: ребятам в столовую, я тоже собирался перекусить в буфете при клубе, наши пути на время расходились.

– Я в такие игры не играю! – сказано лениво и снисходительно, ни к кому не обращаясь. Все молча замерли. – Могу я не ходить в краеведческие и разные музеи, мне и в части не скучно?

Это уже вопрос только ко мне.
Оборачиваясь и поглядывая в нашу сторону, ребята удаляются на обед. Мы с Облепиховым остаемся один на один.
– Можете выходные проводить в части, по общему распорядку!

Ответ четкий, не задумываясь, – этот вопрос я предвидел. Что дальше? А дальше совсем не по моему мысленному сценарию!
– Солдата можно заставить делать, что угодно: приказал – и будь здоров! Но издеваться над солдатом – нет такого права у офицера!
– Издеваться? – Я удивился. – Кто над вами издевается?

Облепихов, словно не слыша моего вопроса, продолжал напористо:
– Солдат тоже живой человек! У него, как у всех, может быть девушка, жена, как, например, у Здорова, или у меня. Здорову может и скучно, но терпимо: жена далеко – не съездишь, не слетаешь. А моя… Какие-то тридцать километров отсюда. Говорила, что любит, когда каждое воскресенье в увольнение приходил. А сейчас… Ни письма, ни телеграммы… – И, не давая ни переварить услышанное, ни слово вставить, почти просительно:
– Всего на денечек, туда и обратно, а? Товарищ лейтенант…

«Почему бы и нет! – загорелось внутри. – Почему бы и нет! Даже дикий зверь помнит добро. Облепихов – не потерянный человек! А вдруг этот факт – начало новой биографии Облепихова!»
Ах, чувство! Красивы твои поступки, неудержима энергия, с какой ты добиваешься своей цели – уговорить начальника штаба изменить свое же распоряжение… Только чувству по плечу такое! У разума повадки старого ростовщика: взвесить, еще раз прикинуть, пощупать и после этого еще посомневаться… Но ненадолго хватает чувству самостоятельности: совершит что-то и на разум поглядывает, как ребенок на взрослого, правильно ли делаю?
– С 8.00 до 24.00. Только… не опаздывать, вести себя достойно в увольнении, приветствовать старших…

– Товарищ лейтенант…
И снисходительный взгляд поверх моей головы. Радовался ли Облепихов, не помню. Радовался я, и моя радость была бы еще большей, если бы порадовались вместе и мои ребята. Но они поскучнели, и хотя были со мной рядом – мы пережидали время до кино – как бы отодвинулись от меня.

Зато был неудержим Облепихов. Я никогда не подозревал, что он такой разговорчивый. О чем он только ни говорил! И все доверительно, исключительно мне. Больше всего о том, как удивится и обрадуется жена.

Не выдержал Здоров. Он долго молчал, крепился и вдруг взорвался:
– Нет у тебя жены, Облепихов!

Мне бы удивиться, выяснить, что к чему, – боялся спугнуть радость. Нет, сейчас можно сформулировать и поточнее: не только радость, а умиление своим благородством. И, как мне не хотелось тогда оставаться одному, поспешно распрощался до завтра с подчиненными и ушел, сбежал к себе в гостиницу.


В качестве объяснения вроде бы нелепых записей в дневнике


– С воображением у вас все в порядке, воспитанник Глебов! – выговаривал мне крайне осуждающим голосом офицер-воспитатель нашего взвода в суворовском училище. Ему можно было бы не поверить – к проделкам воображения он относил все, что не укладывалось в рамки уставов – строевого, внутренней, гарнизонной и караульной службы и, конечно, дисциплинарного. Но его слова подтверждала учительница русского языка и литературы Ольга Георгиевна Бауман – не верить ей, особенно в те годы, я не мог. Значит, так оно было, так оно и есть: с воображением у меня, товарищи, все в порядке!


Гостиница «Мадрид», или о чем думает и как проводит вечер человек, любимая девушка которого придет только завтра

Гостиница называлась Мадрид», вернее, когда-то, еще до революции, или, как сейчас говорят, октябрьского переворота, в этом здании помещалась гостиница с таким названием. С коврами на широких лестницах и в длинных коридорах, с зеркалами на стенах в просторном холле, швейцаром в позументе у входной тяжелой двери, отдельными «нумерами», в которые по первому зову, торопливо семеня, тащил проворный буфетчик ведерный тяжелый самовар.

Сейчас это дом для приезжающих на завод. Или, еще точнее, общежитие для командированных на это предприятие.
В просторных комнатах с четырьмя-пятью железными кроватями с гремящими панцирными сетками, воющими кранами у одинокой раковины, неопрятными туалетами без сидений…
Широкие, из неизвестного камня ступени с глубокой впадиной в середине от шарканья бесчисленных подошв, с медными шариками с отверстиями по краям, именно в них вдевались медные стержни, удерживавшие тяжелые ковры; подъем ступеней незаметен и осторожен, совсем не утомительный, до самого верхнего четвертого этажа.

Стенные бра вдоль лестницы кто-то сорвал, как ненужные, а может быть, их и не было вовсе – многие детали я дорисовывал мысленно и сейчас трудно вспомнить, что было на самом деле, а что я придумал. Кстати, не было и пальм в громадных кадках, хотя их я видел всегда и в фойе, и в концах коридора, и даже в некогда шумных и ярко освещенных буфетах – сейчас в этих комнатах – кладовки, комнаты дежурных – принципиальные старушки, которые твердо знали, что можно делать в общежитии, а чего нельзя.

Можно было культурно проживать, все остальное – нельзя. В одном из бывших буфетов размещалась кухня – пять или шесть газовых плит, металлическая раковина и вечно открытая в гулкую пустоту внутреннего двора форточка… Из кухни постоянно тянуло смрадным запахом жареной рыбы, кажется, мойвы.

Была у меня в гостях Людмила. Всегда в гостинице «Мадрид». И ни разу – в общежитии…
В моей комнате жили три инженера, шумные, деятельные. Уходили рано, я только просыпался, возвращались скоро, случалось, заставали меня, я еще только собирался на учебу. По городу они не гуляли, в магазины не бегали – отоваривались в заводском буфете. Вечно сидели за столом – пили, ели, играли в карты – всегда улыбчивые, гостеприимные…

Дежурная на них не шумела – они отдыхали культурно: не дебоширили, пьяными никогда не были, бутылки отдавали исключительно ей. Не обижался на них и я – лишь в первые дни они были настойчивы, но без назойливости, разделить их торжество. Потом отстали и даже поверили, что здоровый и молодой парень, да еще и военный, вполне может обходиться без спиртного, одним крепким чаем без сахара.
Приятные, милые люди… После их застолий – нигде ни соринки, к одиннадцати часам – форточка настежь!

У них был старший – Борис.
– Сергей, – назвался я при знакомстве.
– Очень приятно. Значит, я – Борис.
Они намного старше меня, неловко называть без отчества, но их отчеств я не знаю.
Как все глухие, Борис при разговоре внимательно смотрит говорящему в рот и, кажется, все понимает. Иногда просит с улыбкой:
– Погоди! Погоди! Куда так спешишь! Сейчас я надену очки и выслушаю тебя внимательно…

Борис для меня загадка: панибратство и беспрекословное подчинение, как это ему удается? Не кричит, не глядит на подчиненных орлиным взглядом, все распоряжения и советы – как бы между прочим… Интересно и до сих пор не все понятно.
Случалось, ребята заводились: появлялись лишние бутылки на столе… А без пятнадцати одиннадцать – исчезали, Борис их сгребал и спокойно прятал в шкаф.

– Ну, Боря! – возмущался кто-нибудь из парней, а то и оба сразу. Действия Бориса в такие моменты непредсказуемы. Один раз он поднес парню кукиш под нос да еще азартно поддразнил: «Накося, выкуси, накося, выкуси!»

А тот, вместо того, чтобы возмутиться, обидеться, крепко выругаться, крепко схватил зубами Борин палец, заулыбался, сдаваясь.
 В другой раз Борис охотно согласился с парнями, поплотнее уселся и даже отчаянно махнул рукой – где, мол, наша не пропадала. И, даже вспомнив, что их троих ожидает завтра ответственная и муторная работа, снова махнул рукой.
Парни вмиг поскучнели, покачав головами, вздохнули: «Да денек предстоит…». И сами убрали все со стола.

Он был умница, этот Борис, и дело свое, как видно, знал, как пять пальцев. И еще было ему ведомо про других людей такое, чего и сам человек про себя не знал. К такому на выучку бы на год-два! Благодаря Борису я и о Людмиле почти все узнал. Не думаю, что ее короткая и прозрачная биография заинтересовала этого мудреца, ради меня старался…

Она будущий искусствовед, специальность – изобразительное искусство. Любит акварель, сама прилично пишет картины, в основном пейзажи. Между прочим, ее папа – главный инженер предприятия, которому принадлежит общежитие, где меня поселили. Сторож, дежурные по этажу с нею вежливо здороваются – все ее хорошо знают, и не просто косятся в нашу сторону, но и немного подслеживают – интересно, как выглядит словесный портрет лейтенанта Глебова в их передаче ответственному папе?
Похоже, меня это обстоятельство беспокоит больше, чем Людмилу – она или очень воспитанный человек, или вообще не задумывается над такими вопросами – ее непосредственность сводит меня с ума, к таким, как она, никакая грязь не пристанет!

О том, что ее папа главный инженер, мне забыть не удается – эта должность мешает мне представить Людмилу рядом с собой, в родном гарнизоне. Одно неоспоримое преимущество в новом местожительстве очевидно – пейзажи неповторимые – тайга! А вот, что касается, обыкновенной комнаты, тем более квартиры, где бы можно было поселиться, – кто нам их даст?! Отсюда главная моя душевная боль: захочет ли Людмила поменять свою городскую жизнь с любимыми родителями на роскошные таежные пейзажи?

Горячо взялся за свое эстетическое воспитание: учусь понимать искусство. Тайком несколько раз бегал в местный выставочный зал… Между прочим, была в это время передвижная выставка современных художников… Акварель – высотное здание на Котельнической набережной, почти рядом с домом бабушки и дедушки, у которых я и жил, пока отец с матерью кочевали из гарнизона в гарнизон. Вроде бы родные места, а не трогает картинка, не задевает никаких струн: свой дом я хорошо представлял и без этой акварели, и письма любимым старикам писал часто. Не обо всем писал, но это другое дело… Стою, пытаюсь хоть за хвост поймать эти самые эмоции, а рядом два парня – охи и ахи: «Замечательно, гениально!»

Посмотрел еще раз – здание кривое. Даже возмутился своим невежеством, спрашиваю вежливо ребят, что гениального они заметили в картине.
– Совершенно потрясающе наложены слои, почти несовместимые. Никогда не думали, что так можно. Гениально!

– Да ведь здание того гляди в Яузу упадет, – почти умоляюще восклицаю я.
Глянули они на картину и громко расхохотались:
– Действительно, может! А мы и не заметили… Да-а, гениальная картина!

Нет, мне такого не постичь: здание криво стоит и все-таки гениально!
А мне в картинах нравилась мысль, которая прячется по кусочкам в каждом изображенном предмете и которая незримо витает над картиной. И замечательно, если художник что-то из этой мысли не доизобразит, такое, что мне и самому известно. Как в детективном фильме, несу я недостающие эти осколки, чтобы присоединить их к уже изображенным и вдруг ощутить, что мы с художником те люди, которые ничего друг от друга не скрывают, одинаково мыслят, восхищаются одним и тем же.

Со слоями хуже – моему глазу более привычна черно-белая расцветка боевых мишеней и три-четыре цвета карандашей на боевой карте…
В букинистическом случайно отыскал альбом живописи Государственного Эрмитажа… Мадонна Бенуа Леонардо да Винчи, Мадонна Литта, Мадонна Конестабиле Рафаэля, Юдифь Джорджоне, Кающаяся Мария Магдалина Тициана…

Лежу в спортивном костюме поверх одеяла на кровати, листаю альбом и никак не могу сосредоточиться – мысленно готовлюсь вместе с ребятами ко сну, готовлю вместе с Облепиховым форму к завтрашнему дню, тянусь неотвязным хвостом за Людмилой…
Она в домашнем халатике деловито шмыгает из комнаты в комнату, я – за ней, хотя никогда не был у нее в гостях, представляю совершенно осязаемо.
Впрочем, Людмила и сейчас в моих мечтах. Часто хозяйничает в моем московском доме. И иногда в квартире Комовых, которую они добровольно уступили нам…

Отвлекает Борис с друзьями: «Рислинг» они «закусывают» кроссвордом. Самые сложные и глупые вопросы подкидывают мне, щупают эрудицию молодых защитников страны. Как ни странно, я серьезно принимаю вызов и вовсю будоражу память. Кажется, я Бориса не разочаровал.
Тогда-то и раздался стук в дверь – посыльный из части: меня срочно вызывали к дежурному, зачем – неизвестно…

Пока я, как по тревоге, собираюсь, солдата пытаются усадить за стол - выпить чашечку чаю. Но он упорно стоит у порога, переминаясь с ноги на ногу, и при одном взгляде на него внутри обрывается от предчувствия беды.
Борис зачем-то надел очки со слуховым аппаратом, хотя никто не произносит ни слова. Его взгляд из-за стекол не встревоженный, но излишне напряженный, задумчивый.
– Дверь закрывать не будем, свеженького чайку приготовим к твоему возвращению, – говорит он ободряюще.

Мы с посыльным почти бежим. Вдоль тротуара – яркие фонари, и все же выбоин и неровностей не видно – то и дело оступаемся, высекая сапогами искры из асфальта. Я совсем недавно купил у чистильщика очень приличные подковки, которые тут же в будке мне и прибили – стоптанные каблуки ощущаю чисто физически, как нечищеную обувь или плохо выбритое лицо.
У посыльного подковки посерьезнее моих. По-моему, их производство известно солдатам испокон веков, настолько оно просто и целесообразно: из толстой проволоки делается полукольцо с острыми загнутыми краями – настоящая подкова! Эти концы вгоняются в каблук – голенище изнашивается, а каблук цел!

Я снова спрашиваю, зачем вызывают, думая, что посыльный не стал говорить при посторонних. Но он, действительно, ничего не знает – ему приказали меня вызвать, а зачем, не сказали.

Посыльный докладывает о выполнении приказания дежурному по части, который разговаривает по телефону и «слушает» доклад глазами. Я представляюсь.
У майора свежее, совсем не усталое лицо – заступил на службу всего несколько часов назад» Он, хотя разговора по телефону и не прерывал, наши доклады слышал: несколько мгновений смотрел на меня, что-то припоминая, потом в его глазах блеснуло; он быстренько свернул разговор, плотно прижал трубку к рычагу и некоторое время держа так руку, посмотрел уже с интересом на меня и понимающе покачал головой:
– А-аа… Это ты, голубчик…

Проворно вскочил и оказался маленьким кругленьким, в тесно облегающем мундире, полы которого крылышками торчат из-под затянутого ремня. Но голос у майора плотный, властный, слова взвешены – чувствовалась долголетняя привычка командовать людьми.

– Облепихов, ваш подчиненный? Жалоб на здоровье не высказывал? Ничего странного в его здоровье не замечали?
Вопросы острые, стремительные как укол шпагой, но пока не угрожающие, прощупывающие, понуждающие меня собраться, мобилизоваться. Мне не сразу это удается.

– Что значит, вроде нет? Не знаете, не замечали или вообще не интересовались?
Я пожимаю плечами; я не могу вот так, как он коротко, ответить на его вопросы и на главный, что вертится в голове: «Что же все-таки случилось?»
– Ну, знаете… – Майор разводит коротенькими руками. – Считайте себя счастливчиком, что не у меня служите – вроде, вроде у дяди Володи – сплошные неопределенности… Идемте!

Как все коротышки он семенит, но подвигается быстро, даже стремительно. Видимо хорошо знает, как выглядит со стороны, поэтому, чтобы не потерять важности и строгости, говорят нарочито замедленно, взвешивая слова.
– Ситуация не совсем понятная: рядовой Облепихов задержан по ту сторону забора, то есть в самоволке – это факт, который не подлежит обсуждению. Странно другое: у него на руках увольнительная на завтра, с 8.00 до 24.00! Зачем идти в самоход? Ночь отдохнул и шагай на все четыре стороны на полном законном основании? Не ясно другое – состояние его здоровья: сразу же после задержания у него произошел сильнейший приступ эпилепсии – судороги, пена у рта, до крови расцарапал себе лицо.

Он искоса глянул на меня, не проясню ли я теперь ситуацию. Я не знал, что ответить, в моей голове окончательно все перепуталось.
– Подчиненных надо знать! – жестко подвел черту майор. – И не только по документам, а с их же слов, в откровенной беседе – это закон службы!
Дальше мы шли уже молча.
Четырехэтажное кирпичное здание, ярко освещенный полуподвал – караульное помещение, далее узкий коридорчик, вдоль которого несколько дверей. И вот, последняя, обитая оцинкованным железом, с маленьким глазком. Мне не надо объяснять, что здесь помещалась гауптвахта.

Майор решительно толкает дверь плечом. Она не заперта, хотя рядом с ней замер по команде «смирно» часовой, приветствуя нас…
С воображением, товарищи, у меня все в порядке, я уже писал об этом. Но то, что произошло там, за оцинкованной дверью, да и потом, на другой день, мое воображение было не способно родить! Я до сих пор многое из происшедшего воспринимаю так, будто это случилось не со мной, с кем-то другим. А если и со мной, то, наверное, во сне, не по-настоящему. Только вот выводы надо делать самые что ни на есть настоящие и объяснения в рапорте изложить не выдуманные, а реальные, суровые…

– Встать! Смирно! Товарищ генерал…
Печатая шаг, к нам приближался с повязкой на рукаве лейтенант, дежурный по караулу. Я испуганно оглянулся: где он увидел генерала?
– Вольно! – раздалось из глубины помещения, оттуда, где на полу, в изломанной позе лежал Облепихов.
– Вольно! – устало и буднично повторил подошедший майор медицинской службы и спокойно добавил: – Моя помощь ему не потребуется – обыкновенная симуляция! – И тем же домашним голосом, произнес, не оборачиваясь: – Вставайте, рядовой Облепихов, а то впрямь заболеете – ковров здесь не положено иметь, а пол холодный!

Я глянул через плечо медика. На полу, корчась в судорогах, лежал Облепихов – руки и ноги – в струну, грудь выгнута колесом, на губах обильная пена. Не ошибается ли врач?
– Не ошибаюсь, не ошибаюсь, – уверенно покачал головой майор. – Мы тут с лейтенантом договорились сыграть сцену – клюнул на генерала! Ну, я вам скажу, и артист! Как по нотам приступ эпилепсии разыграл! И так его щупаю и эдак – ни одна жилка не дрогнет, глаза закатились… А на генерала среагировал – зыркнул глазом! – Майор благодарно сжал плечо дежурного по караулам. Лейтенант, круглолицый простоватый парень, смущенно улыбался.

Облепихов спокойно встал, вытер рукавом гимнастерки губы, пригладил волосы и сел на край топчана с независимым видом. Теперь не только доктор, но и мы все почувствовали себя лишними здесь, молча и как бы виновато вышли в коридор, теснясь и уступая дорогу друг другу. За порогом разом остановились, молча и пока бездумно глядя, как пришедший сержант, звеня ключами, замыкает тяжкую дверь, каждый из нас медленно возвращался к тем заботам, которые оставил, спеша сюда.
– Ну, что ж… – подвел итог молчанию дежурный по части, уже деловитым жестом поправляя фуражку. – Завтра доложим командиру – пусть решает, как быть с этим… А на сегодня – всем спасибо, все свободны.

Откозыряв, находчивый лейтенант с красной повязкой ушел, давая какие-то распоряжения сержанту; кивнув головой, по-штатски неуклюже зашагал на выход, к проходной, медик, довольный в душе, что впереди еще почти вся ночь и можно отоспаться, не надо, надрываясь, звонить, продираясь сквозь ночную глухую тишину, в далекий госпиталь, упрашивая срочно принять больного, не надо оформлять длинные бумаги с историей болезни, диагнозом и симптомами, а может быть даже и сопровождать больного, чтобы наверняка приняли, не вернули обратно из-за недооформленного чего-то, забытого второпях, – доктору было чему радоваться и быть довольным» А завтра, на свежую голову, – сущие пустяки: доложить обо всем командиру, и также, не торопясь, выбирая слова поточнее и понаучнее, изложить свое заключение о симуляции.

Недовольный, что его напрасно оторвали от дела, уже во власти своих служебных забот, майор сухо протянул мне руку для прощания.
– Завтра, нет, уже сегодня, к 8.00 – быть в части, можете понадобиться. Тогда же решим, как быть с вашим солдатом. Все!
Я смотрел в спину быстро удаляющемуся майору – странная закономерность: большинство толстяков – легки на ногу. Майор наклонял голову вперед, но туловище все равно не поспевало за ногами, его откидывало назад, майор шел, как ходят люди, когда дует сильный ветер в лицо.
Возвращаться в гостиницу не хотелось: надо что-то объяснять Борису, его друзьям. Но что я мог объяснить?! – сам ничего не понимал. Одно было очевидно: меня ожидали крупные неприятности.

У дверей штаба майор остановился, обернулся, долгим взглядом поглядел на меня, стоявшего в раздумье: я так и не решил, что мне делать, куда пойти. Майор вдруг по-мальчишески озорно подмигнул. И призывно махнул рукой: айда со мной!



Приказано отдыхать

– Немедленно на топчан! Обо всем забыть! Спать, спать!
Майор говорит и легонько подталкивает в плечо.
– Не стесняйся, я все равно не отдыхаю на дежурстве. И отчего толстею, не пойму? Ем мало, как попало – у меня ведь транспортное подразделение: тот в командировке, другой болен, остальные в рейсе… Сам вечно на колесах. И беспокойный я, непоседливый… А разносит, как на дрожжах!

Дерматиновый верх топчана скользкий, подушка выскакивает из-под головы, приходится ее придерживать рукой. Не помогает: угол подушки в руке, а голова – на топчане…
Я отдыхаю, как и положено на дежурстве, – без сапог, но в обмундировании, только крючок и верхняя пуговица мундира расстегнуты да ослаблен на несколько дырочек ремень на поясе. Яркий свет стосвечовой электрической лампочки в стеклянном абажуре меня не смущает, я давно привык спать при свете. Старательно закрываю глаза – спать!

Косясь в мою сторону, майор разговаривает по телефонам приглушенным голосом. Появляется помощник дежурного, худой угловатый лейтенант. С удивлением смотрит на меня и не знает, как доложить. Успокаивающим жестом руки майор его останавливает, разговор продолжается напряженным шепотом…

Прошел час-полтора. Исчез куда-то майор, наверное, пошел проверять караулы – дежурному положено не меньше двух раз их проверить, один раз – обязательно ночью. Лейтенант, привалившись к стене, дремлет от одного телефонного звонка до другого. Яркий желтый свет сплошной желтой стеной стоит перед моими плотно сомкнутыми глазами – сон не приходит. На мгновения сознание поскальзывается, проваливается в небытие, и снова возвращаются шумы – за окном – приглушенный гул города, трезвон телефонов дежурке. И лейтенант всякий раз поспешно хватает трубку, испуганно, оглядываясь на меня…

Я старался не думать о завтрашнем дне. Кажется, мне это удавалось. Но забыть о грядущем совсем я просто был не в силах. Тогда и закрутился фильм в стиле «ретро»: жизнь и учеба в суворовском, высшем инженерном училище, мечты тех дней о будущей службе – прекрасная возможность сравнить с сегодняшней реальностью! Кино сумбурное, обрывочное, но мне оно было понятным: что какие-то там картинки, когда хорошо известен подтекст!

Ну, что ж, посмотрим и разберем критически. Так… Основная идея фильма: Он – отличный офицер. Неплохо! Но как Он это себе представляет? Старательный, энергичный, признает только товарищеские отношения с подчиненными, штудирует книги по специальности. Молодец! Он любит инженерное дело и офицерскую службу… Можно поверить: я все свои конспекты и книги, какие можно было, привез с собой. Да и сейчас получаю наложенным платежом через «Книга – почтой» все интересное и новое.

А это еще что? Целая гора книг по истории военного искусства, биографии великих полководцев, военачальников последней войны… Читает и с одними соглашается – Он точно так же бы поступил! – с другими спорит. А как его любят солдаты! Почему бы и нет? Он внимательный к каждому из них, знает их нужды и радости. За каждый маломальский поступок, за каждое выполненное упражнение и норматив ставит оценку в журнал, объявляет ее на занятиях и не ломает головы при выводе оценки за учебный месяц, при определении отличившихся…

Разумно! Я не сам дошел до этих истин, в книге вычитал, но всегда так делаю… Кому не давалась специальность, тайно оставался в тренажерном кабинете – рассказывал, показывал, проверял, все ли солдат понял…

Все ясно – снова не Его, а у кого занятое.
Я хорошо помню, как обрадовался, найдя эти слова у Энгельса, запомнив их сразу: «Солдат, который должен еще рыться в памяти или ломать себе голову, чтобы понять, чего требует от него поданная команда, принесет… больше вреда, чем пользы».

Ну и что, что не Его и не моё! Мудрость остается мудростью независимо оттого, кому она первому пришла в голову…

Слава Здоров – отличный специалист. После срочной службы остается служить прапорщиком. А кто его уговорил? Все пороги в штабе обил, пока услышал: будет семье Здоровых квартира! Сначала прапорщиком, потом можно, нет, нужно аттестоваться на офицера – Здорова я от себя ни за что не отпущу! Даже Саша Ивин – свое заведование знает, как собственные пять пальцев. Моим ребятам не надо объяснять дважды, что им надо делать в следующую минуту! Комбинезоны стирают через день, не дожидаясь, когда старшина поменяет на свежие. И не беда, что мне приходится свой стирать ежедневно – аккуратность в одежде, аккуратность и в работе!

Что-то много щенячьего оптимизма в этом фильме! А жизнь идет по своим законам, зачастую неизвестным нам. Вот она вливается, могучая и властная, с солнечным светом, крепчающим уличным шумом города, повышенным до полной громкости голосом майора… Что она приготовила мне на сегодня? Но пока я рывком не поднялся с топчана, пока мрачные мысли не захлестнули сознания, мне хочется высказать для себя, для других, для кого угодно мудрость, выстраданную моей двухгодичной самостоятельной службой.


Ода отличнику

Ах, эта школьная привычка – быть у всех на виду, уверенность, что тебя обязательно похвалят – вот что губит отличника в годы самостоятельной службы! Его успехов, которых на первых порах у молодого офицера не так и много, не замечают! Бывший отличник нервничает, считает себе обиженным, обойденным, начинает капризничать. А вот это всеми сразу берется на заметку, всех раздражает!

Первое взыскание, самое тяжкое, самое жестокое. Оно может сломать неокрепший хребет, делает человека безразличным к службе, а то и агрессивным к непосредственным начальникам… А это уже тупик, из которого без посторонней помощи, умной и терпеливой, без надежной руки старшего товарища – не выбраться…
Не жалейте добрых слов, товарищи командиры, для своих молодых коллег, в особенности, если они бывшие отличники. Будьте щедры и доброжелательны к ним! За похвалу бывший отличник горы свернет!


Этюды педагогики

Как ни странно, я не чувствовал разбитости от бессонной ночи. Наоборот, сила в мышцах, свежесть и ясность в голове. Радостная улыбка майора, дружеский тычок в плечо; мыло, свежее полотенце и электрическая бритва – в руки.
– За бритого – двух небритых дают!
 
Может быть, он и прав этот честный и добрый человек, командир транспортного подразделения? Для меня, чтобы почувствовать себя уверенным, надо привести себя в полный ажур. А вот завтрак – совсем необязательно. Да и не смогу я ровным счетом ничего проглотить! По крайней мере, пока не будет известно решения местного командования по поводу всего случившегося.

«Облепихова отправить в часть, по месту службы! Немедленно!» – таков приказ.
Облепихов и я молча шагаем к казарме. У дверей останавливаемся.
– У нас в распоряжении – сорок минут. Полчаса – езды до вокзала. Вам на сборы – десять минут!
Он безразлично поверх меня смотрит вдаль.
– Документы мои на гауптвахте взяли?
– Получите при приезде в часть!
– И увольнительную?
– Она вам не понадобится!
– Вот и я об том же: можно разорвать, можно сжечь…
– Осталось восемь минут до отъезда, поторопитесь!

У ребят жалостливые взгляды, сочувствуют. Им пора на завтрак, но они топчутся рядом, словно ждут каких-то моих распоряжений. А совсем недавно я остро ощутил их временную отчужденность: не могли простить моих заигрываний с Облепиховым. Ревновали меня к нему, глупыши. Разве я смогу им изменить, в своей привязанности, даже любви. А теперь они жалеют меня, но не знают, как помочь. Выдержка и еще раз выдержка, не раскисать и не превращать собственную неудачу в мировую трагедию! И не поддаваться жалости к самому себе!

Я, как могу, твердо заявляю:
– Здоров остается за меня. Занятий не прекращать, на работу и с работы – трамваем. Всем все ясно?
– Так точно!
Отвечает за всех Здоров, остальные молча кивают головами.
– Ну, а если всем все ясно – на завтрак и на подстанцию! Завтра к вечеру постараюсь быть здесь. До свидания.

Здоров медлит, не уходит.
– Товарищ лейтенант, может быть, кого-нибудь возьмете в помощь?
– Ничего, Вячеслав… Все будет в порядке… Вы уж здесь меня не подведите!
– Товарищ лейтенант…
– Верю, верю, Вячеслав… Идите…

Прошло пятнадцать минут… До вокзала хоть и не полчаса езды, но двадцать минут, не меньше. Заглядываю в умывальник – Облепихов тщательно намыливает щеки. В зеркало замечает меня, не оборачиваясь, корежа намыленное лицо, говорит:
– Все равно опоздали! Чего спешить? Соберемся, как надо, а завтра с утречка можно и на поезд…
– Сегодня и как можно скорей! – говорю я жестко.

Облепихов замолкает, но движения его по-прежнему неторопливы и размеренны.
– Поторопитесь, пожалуйста! – говорю я тем же тоном, но это «пожалуйста» звучит как-то просительно. Досадуя на себя, я ухожу.
Дурацкое положение: времени в обрез, а что сделаешь?! Не везти же Облепихова с недобритой щекой!

Сидеть не могу. Стою, смотрю в окно казармы, ловя в стеклах, как в зеркале, дверь в умывальник – не пропустить бы момента, когда Облепихов появится на пороге, жестом, взглядом поторопить его, подогнать…
Три минуты, одна, тридцать секунд… Все! Время на сборы кончилось! Теперь, если даже бегом бежать до остановки и сразу, без ожидания, сесть в трамвай – все равно не успеть! Спасти может только чудо. К примеру, совсем невероятное – поезд по каким-то причинам задержался…

И в душе отчаяние, чуть ли не слезы, а в горле – горечь… На часы уже можно не смотреть…
Оборачиваюсь. Облепихов в синей майке, огромный, свежий. Поражаюсь белизне его мускулистых рук – никогда не загорал или загар не пристает?
Облепихов основательно усаживается на кровать, не спеша достает из тумбочки одеколон и даже какой-то крем, жмурясь от удовольствия, похлопывая себя по щекам, растирается одеколоном, также тщательно намазывается кремом, рассматривает царапины на лице… Все не торопясь, с глухим противодействием мне, всем на свете. Я креплюсь из последних сил, молчу. Не выдерживает Облепихов:
– Может, все-таки завтра?

Как могу решительно, но без надрыва, без истерики:
– Поторапливайтесь, рядовой Облепихов!
– Никуда я не пойду! – вдруг заявляет Облепихов и даже руки опустил, сидит с независимым видом.
Никогда себе не прощу этой слабости. Уже через минуту мне стыдно было за те слова, и еще стыдней сейчас, когда вспоминаю в спокойной обстановке. Как я мог так унизиться! Да-а… Всего я ожидал, но такого… Как это не пойду?!
– Облепихов… – сказал я дрогнувшим голосом» – Я вам что-нибудь плохое сделал? Вы попросились в командировку, и я вас взял, понадобилось увольнение – разрешил… Что вы имеете ко мне лично?

Словно засомневавшись в моей решимости, он впервые глянул мне в лицо. У него, оказывается, голубые глаза, как я раньше не замечал, что они у него голубые? Но это длилось мгновения. Он снова непримирим и упрям:
– К вам лично ничего. А вот кто приказал мне убираться отсюда, пусть меня и выводит, а лучше – выносит, сам я ни за что не сдвинусь с места!

Зло – плохой советчик, даже, когда злишься на себя. В ту минуту я не просто злился на себя, я ненавидел себя за слабость, за свою командирскую беспомощность. Только этим можно объяснить то, что произошло минутами позже.
– Это приказ командира части, приказ генерала!
– Вот пусть генерал меня и несет до вокзала, если хочет, чтобы я отбыл из его царства!

Чисто выбритый, с короткой аккуратной прической из светлых волос, китель отутюженный, да и весь Облепихов по-спортивному подобранный сидел на кровати подчеркнуто невозмутимый, красивый. На какое-то мгновение я даже залюбовался им. Потом зло еще круче во мне взыграло: «Если ты привык отлынивать от приказов, я с детства приучал себя их выполнять. Докажу, что приказ надо выполнять во что бы то ни стало!» – решил мысленно я.

И уже спокойным тоном сказал:
– Приказ отдан мне, я его и выполню!
– Неужели понесете? – ехидно спросил Облепихов.
– Не под конвоем же вас вести! Понесу!
– Смотри, лейтенант, я не постесняюсь…
– Ради выполнения приказа, я тоже! Встать!
Я подошел к Облепихову и взвалил его себе на спину. Ну и тяжел, черт!

– Ну, хорошо, хорошо – сильный! – снисходительно изрек Облепихов. – Отпускайте!
Я продолжал упорно шагать. Редкие зрители, те, кто успел позавтракать и забежал на минутку за чем-либо в казарму, сгрудились около нас, с удивлением наблюдая эту сцену.
– Отпустите! – уже нетерпеливо заявил Облепихов и попытался сползти с моей спины. Но я лишь поглубже подсадил его и медленно двигался к выходу. – Отпустите же, что я раненый, что ли?
– Раненый, и тяжело… Рана ваша опасна для жизни – у вас по-поражена со-вес-ть!
– Ну, все! – Облепихов резко крутнулся и сполз со спины. – Должен же я вещи взять!

Удивительное дело: Облепихов покраснел? Да ради только этого я его тащил бы еще сколько угодно!
Кто, прыская в кулак, кто, недоуменно пожимая плечами, – происшедшее не все поняли, – зрители расходились по своим делам. Тяжело дыша, я поджидал Облепихова. Теперь я знал точно: пойдет своими ногами хоть на край света!
Но он до конца не сдался, упрямо заявил, подойдя с вещевым мешком за плечами:
– Зря едем, все равно придется возвращаться – поезд один раз в сутки ходит!
– Будем ждать на вокзале!

Облепихов хмыкнул, но ничего не сказал – уже хороший признак.
Стояли на задней площадке трамвая, молчали, сосредоточенно глядя в окна, думая каждый о своем. Говорят, в таких случаях хочется залезть в голову другого, подсмотреть, подслушать его мысли. Представься такая возможность, я ею не воспользовался бы. Для меня важнее в ту минуту были свои чувства. Я твердо знал: приказ выполню, что бы это мне ни стоило. Это важно не для Облепихова, для меня – уважать себя перестану, если отступлюсь от своего решения. И не просто выполню, постараюсь и себя при этом не уронить, что сделать было посложней.

Трамвай звенел на перекрестках, подгонял зазевавшихся пешеходов, мчал вдоль длинных улиц, увозя все дальше от Людмилы, Люшеньки, Лю, и я не могу забежать на секунду к ней на завод, оставить для нее записку в гостинице, куда она должна заглянуть вечером. Что скажет Борис, соседи по комнате? Придет ли еще раз в гостиницу и когда, попытается ли встретиться с моими ребятами, чтобы что-то узнать обо мне? А вдруг решит, что я сбежал от нее? Чушь! Ни за что так не подумает! И все же: был-был, назначил встречу и ни слуху, ни духу… Вот это и есть жизнь военного, вмиг сниматься без объяснений причин, не сообщая, когда вернешься…

Почему-то Людмила вспоминалась уходящей: тонкая, с прямой спиной правдоискательницы; шагая легко, вроде бы не касаясь земли, но стремительно. Почему-то такая ее походка волновала больше всего. Много позже понял, почему волновала: в походке – характер, порывистый, безоглядный… Людмила, Люшенька, Лю… Когда увижу, дождусь ли встречи?..

Соскочив с трамвая у вокзала, Облепихов коршуном кинулся к расписанию. И, круто развернувшись, как бы хищно навис надо мной, поедая суровым взглядом.
– Знал?
– Что знал? – не понял я.
– О дополнительном поезде…

Вот это да! Как же выветрилось из памяти, сегодня же четверг, единственный дополнительный поезд к нам ходит именно по четвергам! Сказать, что не знал, не поверит, ни за какие коврижки. Подумает, что оправдываюсь, выворачиваюсь. Интуиция подсказала: разговор на крайностях – самый подходящий с Облепиховым.
– Если и знал… Что меняется? Приказа никто не отменял.

Облепихов лишь секунды что-то молча соображал, сощурился, и в его взгляде поверх моей головы блеснуло прежнее – самоуверенность и пренебрежение к другим. Он лениво, как бы в раздумье, обронил:
– Ну-ну… Купить подарки друзьям я должен, командир… Не могу же я вернуться из города с пустыми руками!

Чего угодно я ожидал от Облепихова, только не этого. Идти вместе с ним и терпеть его издевательства и потерять всякое уважение к себе? А как одного отправишь? Без увольнительной его патруль сцапает здесь же, у вокзала… Пусть сцапают, ко мне же и приведут! Хуже, если он вольным казаком загуляет по городу, ведь не исключено, что есть у него знакомые, а то и дружки. Уйдет и ищи-свищи ветра в поле. А решать надо мгновенно. В этой мгновенности моя уверенность в себе, независимость, достоинство – все, все…

Наверное, в тот день в меня вселился бес: «Макаренко не побоялся доверить деньги бывшему вору!» – подстегивал я себя. Потом… Меня уже интересовал не только сегодняшний Облепихов, но и завтрашний. Как там в умном совете: обращаться как с джентльменом.

– Да, да, конечно, – одобрил я его планы. Не без колебаний потянулся к внутреннему карману, к документам. – Вот вам военный билет и увольнительная. Поезд – через сорок минут, я вас жду в третьем вагоне.
Не скрою, я порадовался растерянности Облепихова – он даже переступил с ноги на ногу нерешительно, долго разглядывал военный билет, увольнительную записку – не по его планам получалось. Только и я уже не мог спокойно смотреть на все это, я уже жалел, что так поступил.
– Так в третьем вагоне, не забыли?
Облепихов молча кивнул головой, не отошел от удивления.


«Черный ящик»

Прошли какие-то минуты, а я уже не просто жалел, что так опрометчиво поступил, ругал себя последними словами. Возмущала не сама легковесность поступка, возмущала его несамостоятельность – как же, прекрасно помнил «Педагогическую поэму»… Так прежде, чем дать эти деньги, Антон Семенович не один день наблюдал за человеком, воспитывал его, наконец! А я… Одно удалось: моя решимость сбила спесь с Облепихова, но еще не доказала, не дала прочувствовать и убедиться, что приказ надо выполнять! А-а-а… Пижонство и бездумность! Зачем только я сохранил эту роковую увольнительную… С другой стороны: у меня не было выбора, только риск.

Странно, но мои запоздалые охи да ахи не гасили торжествующей нотки где-то в глубине. Худо становилось, когда представлял, как я сажусь в поезд один, приезжаю на свою станцию… Ну, что я скажу, как объясню командиру все это? Да и нельзя мне ехать без Облепихова, бессмысленно.

Я старался отогнать дурные мысли, а, может быть, просто прятался от них. Но они не уходили, с каждой минутой становились настойчивей, тревожней. Десять минут до отправления… Семь… Шесть с половиной… Потом пошли в ход секунды…
«Ехать или ждать на перроне? Ехать или ждать?»

Сердце молотило так, что вот-вот выскочит наружу…
Кинулся вниз по лестнице, в подземный переход. Глянул: спешили редкие пассажиры, Облепихова не было. В какой-то момент показалось: кто-то похожий на него мелькнул за колонной… Я медленно поплелся наверх – в такие минуты может показаться что угодно. И, тем не менее, я еще постоял – через минуту, максимум две – поезд отправлялся, а я не должен показывать Облепихову, что волнуюсь и жду – это на случай, если он все-таки придет к поезду.

Поднялся в вагон. Народу немного: на деревянных сидениях, почти как в московских электричках, сидели по одному-двое. Мне повезло – сел в отсек один, никого напротив – очень не хотелось, чтобы кто-то видел меня сейчас со стороны… Вагон чувствительно дернуло – поехали… Неужели придется возвращаться и разыскивать Облепихова по всему городу? Ужас!


Отчаяние

Звали ее Евгенией Александровной. Была она маленькой, невзрачной, с белыми волосами на прямой пробор – розовая полоска по белизне. Поговаривали, что она одинока, даже знали дом, где она жила, совсем рядом со школой. Ну уж этим никто не интересовался, как именно она жила. О доме и ее одиночестве я узнал позже, по-моему, когда закончил школу и по-новому взглянул на все прошедшее в ее стенах. Не исключено, что и эти мои мысли о Евгении Александровне не в полной степени воспоминания, скорее домыслы. Впрочем, и это неважно.

 Важно, что знаю: помнят Евгению Александровну и другие ее ученики, хотя никто из нас не попытался когда-либо ее разыскать, навестить.
Да и по имени ее никто и не называл – Крыса, или по-французски – «Le rat», а никакая не Евгения Александровна. Была она злая до невозможности. В гневе багровела с шеи до кожи головы, кричала, чуть ли не топала ногами. Ее боялись, с ней старались лишний раз не встречаться, от нее прятались за спины товарищей по парте. Запомнилось и осталось в душе благоговейное восхищение ее справедливостью, ее фанатичной преданностью своей учительской профессии – пока есть в мире такие, как Евгения Александровна, не померкнет святое и великое явление – Учитель!
 
Почему я вспомнил сейчас именно ее? Понял, почему рано седеют учителя, оценил их бескорыстие и подвижничество, обиделся их всепрощенческой обидой на неблагодарность учеников, за их бездумную жестокость? А, может быть, хотелось предметно ощутить, что такое справедливость?..
Я смотрел в окно и ничего не видел – дома, дороги, переезды, широкие поля – все мелькало, как картинка на экране неисправного телевизора, и невозможно было настроить ее, отладить…

Прав или не прав… Воспитывать доверием… Нет, не было у меня в голове таких ясных мыслей. Я не осознавал, я чувствовал, что с Облепиховым надо поступить так, как я поступал.
Чувствовал… Вообразил! Вот это правильней! А ведь в клетку к тигру без долгого приручения никто не заходит, все понимают, что их ждет. А ты в о о б р а з и л, что если ты любишь тигра, то и он тоже должен это почувствовать и проникнуться к тебе симпатией и любовью. А тигру ровным счетом наплевать на твои чувства; может быть, съев, только и  почувствует твою любовь – слаще других оказался.

Обыкновенное заблуждение и ни грамма воспитания! Тебе поручено привезти в часть нарушителя дисциплины, а ты… Посадил Облепихова на шею и радуешься – ему так удобнее! Вспомни Аристотеля… «Заблуждаться может всякий, упорствовать в заблуждении может только идиот!» А ты упорствуешь!

Воспитание… Читать мораль, поощрять и наказывать – это может делать и равнодушный человек, Комов, например. Он так и поступает – формально все правильно, а в голову и душу себе ничего не берет. В конце концов, для чего мы воспитываем солдат? Для поступков, для самых решительных действий, для боя! Значит, и солдат должен быть уверен, что и ты готов к таким действиям, что ты способен на поступок, на риск, что ты доверяешь ему. Только тогда он вверит тебе свою жизнь…

Все не то… Я хочу всем доверять, даже когда меня обманут, не разочаровываться в людях – честных большинство! И даже дикий зверь понимает, когда к нему входят с доверием и любовью…


Доверие

Что это деятельное, а не пассивное чувство, я узнал еще в детстве. Я жил тогда у бабушки с дедушкой в Москве, родители служили где-то на Дальнем Востоке, видя меня только в отпуске, забирали отдыхать с собой. В наш двор из соседнего дома ходил дядя Саша Махов; его прозвали Ломоносовым, за широкий лоб, постоянно задумчивый взгляд, и за то, что он еще перед войной проучился год или даже два в университете. Но война что-то в нем надломила, охладила пыл к учебе – он часто менял места работы, я его даже однажды видел, как он грузил пустые ящики в овощном магазине. Как сейчас помню, дядя Саша очень застеснялся, что я его увидел за таким занятием; он как-то по особенному относился ко мне, любил, наверное.

Во двор он приходил поиграть с мужиками в домино. Но игра ему быстро наскучивала. Он пристраивался с кем-нибудь из играющих сбоку, иногда подсказывал, но чаще сидел, задумавшись, куря одну папиросу за другой. Иногда приходил пьяным – тонкая кожа лица – в бисеринках пота, длинные прямые волосы свисали на лицо… В такие дни он любил побеседовать с кем-то, чаще говорил сам, как правило, что-то непонятное, сложное или мне так тогда казалось… Из его многочисленных историй запомнилась одна, почему-то именно ее он рассказывал особенно часто.

Молоденький лейтенант, он часто вылетал с диверсионной группой в тыл врага. Несколько раз был ранен, товарищи выносили к своим. После одного из ранений временно служил на аэродроме, пока здоровье не придет окончательно в норму. Тогда эта история и произошла.

Он обучал прыжкам с парашютом новичков, может быть, тех, с кем потом придется ходить в рейды в одной группе. Перед посадкой в самолет проверил, все ли в порядке. Тут-то его куда-то и вызвали на минутку. Положил парашют, побежал. Вызывали, действительно, на минутку, можно было вылетать. Парашют надел уже в воздухе. Надел и кожей почувствовал – не его парашют, кто-то испугался, что не так уложил парашют и поменял на инструкторский – тот-то должен быть уложен, как надо.

Ему не обязательно было прыгать самому, можно было проследить, как прыгнут подопечные и спокойно вернуться на аэродром в самолете. Да, но тогда надо было искать того, кто поменял парашют. И не просто искать, надо было делать соответствующие выводы – по крайней мере, среди десантников – ему не место: трус, подлец – приговор по заслугам. А вдруг это секундная слабость, которую человек будет со стыдом вспоминать вою жизнь?

 Можно было поступить еще проще – обойти всех и найти свой парашют, еще не прыгая. Да, но что будет с тем?
И лейтенант принимает решение: прыгать с тем парашютом, который есть за плечами! Это был самый страшный прыжок из всех, что совершил! И не просто прыгать, прыгать первому, чтобы тот видел.

Построив всех после прыжков, только и сказал:
– Кто-то по ошибке взял не свой парашют. Прошу вернуть. – И на время ушел, чтобы не видеть, не знать, кто именно.
Он не узнал, кто поменял тогда парашют, не узнал и позже, хотя ходил с этой группой несколько раз на задания, ровно столько, сколько можно было, пока не надо было группу собирать заново. И никогда не жалел, что поступил так, а не иначе.
Рассказывал с непонятной для меня целью, всегда бесстрастно, немного с грустью. Много еще историй рассказывал дядя Саша, но других, кроме этой, я не запомнил.


Предварительные итоги

Поезд набирал скорость. За окнами мелькали поля, поля, черные леса на горизонте, домики деревень, поодаль от железной дороги - казенного вида, одинаково коричневые, дома служащих дороги. Но в одно целое увиденное не складывалось, мысли заняты совсем другим. И невозможно сосредоточиться на чем-то одном – вое обрывочно, все вскачь… И только единственное настойчиво билось: «Как быть, как быть, как быть?» Бесконечно, в такт стуку колес на стыках…

Не спится… Хотя - родная общага, все знакомо до мелочей, все на местах... Теперь, наверное, уже и не уснуть – скоро утро, начало четвертого – самое глухое время. Не стучат домашние тапочки, не давит ослабленный в поясе ремень… Окно – дверь, дверь – окно, маршрут короткий, но бесконечный… За стеклами еще тяжкая темнота. Кажется, распахни окно, протяни руку, и рука упрется в нее.

В тайге особенно чувствуешь тяжесть темноты – ни крика птиц, ни шума жизни человека, хотя я хорошо знаю: всего в двух километрах отсюда – ярко освещена разгрузочная рампа. Ночи, выходные, праздники – время, когда железнодорожники особенно щедры на грузы: предприятия не работают, военные – в любую минуту готовы! В свете ярких фонарей урчащими тенями мелькают стрелы автомобильных кранов, бережно перенося ценный и нежный груз – отсеки ракет, или полностью собранные изделия; перегружают на громадные тележки, установленные тоже на специальные рельсы; тележки мягко катятся вдоль хранилищ, развозя ракеты по территории. Отрывистые команды, каждый на своем месте – все знакомо, привычно…

Всякая опасность страшна лишь поначалу. Мозг устает страшиться, воля бороться – приходит безразличие… С усталым безразличием встречал я уже знакомые станции за окном поезда, скоро и моя. Я даже торопил ее приближение… Моя станция… Одна из множества бусин на стальной нитке железнодорожных путей. Ждал, когда мелькнет заезженная до стального блеска грунтовая дорога. Робко поднырнув под стальную магистраль, она будет долго жаться к своей могучей родственнице, какое-то расстояние бежать вместе, пока, уже одетая в бетон, гордо вильнет в сторону, в чащобу мачтовых сосен, да и исчезнет от любопытного, а может быть, пристально заинтересованного чужого взгляда.

И правильно сделает – не всякому дано право знать, куда она ведет и где кончается… Сразу за переездом – станционное зданьице, неотличимо коричневого цвета, как и все постройки вдоль магистрали, с зальчиком в комнату величиной, с вечно закрытым окошком кассы да тремя деревянными диванами с затертыми до костяного блеска сидениями с крупными резными буквами на спинках – «МПС»…

Тут и появился Облепихов. Я его не увидел, скорее, почувствовал его присутствие. Для полноты эффекта он несколько мгновений постоял в дверях вагона, радостно улыбаясь. И, словно мы были с ним одни в вагоне, громко и жестко сказал:
– Ну, что, испугался?

Я выдержал паузу, дождался, пока он усядется напротив меня и только тогда, ни секундой раньше, как мог спокойнее ответил:
– Вы же сказали, что придете…
А внутри все бушевало, вот-вот выхлестнет наружу…
Остаток дороги мы проехали молча. Также молча вышли из вагона, никого из наших на станции не было, вообще никого не было – пусто и голо, и никто не вышел с нами из поезда. Предстояло до части добираться пешком, это недалеко, всего несколько километров. Я поправил фуражку, Облепихов поудобнее закинул за плечо вещмешок, мы не спеша тронулись в путь. Что-то теплое доброе тронуло душу – я дома!

Мы шли теневой стороной. Кованые сапоги в тишине глухо стучали по бетонке. Я впереди, шагах в двух сзади – Облепихов. Говорить ни о чем не хотелось, думать тоже – все, что произойдет с нами там, за воротами КПП, от нас уже не зависело – решать не нам. Оказалось, что я поспешил с выводами, пришлось решать и самому!
– Товарищ лейтенант!
Так зовут на помощь.


Мы с вами где-то встречались

Я обернулся.
– А Здоров правду сказал; не к жене я собирался!
Я остановился и, словно впервые вижу, долгим взглядом уставился на Облепихова. Поразила меня не новость – какая сейчас разница, к жене или к теще на блины собирался ехать Облепихов после всего, что произошло! Опасный он человек и пока никакой солдат – вот главное! А этого одним разговором, даже самым задушевным, ни загладить, ни исправить. Но и от разговора нельзя уходить, не я к нему в душу лезу, сам решил высказаться.

И все же, какой я еще желторотик: пропустить мимо ушей такие слова: не жена – и всему конец! Сиди в казарме, как все!
Облепихов, видно, рассчитывал, что я удивлюсь, стану возмущаться, отчитывать, делать что угодно, но только не молчать. Я же молчал и ждал: сказано «а», последует и «бэ».
Он побуравил меня оценивающим взглядом, словно еще раз прикидывая, стоит ли со мной откровенничать. Снисходительно хмыкнул: ладно, мол, раз начал…
– Только давайте шагать, на ходу складнее получается: я ведь не трепач, говорить не умею.

Мы двинулись дальше.
– В городе, где мы раньше служили и откуда нас и привезли сюда после расформирования, жила фартовая девочка Надя. Очень она меня крепко полюбила. За что? – ее дела. Я был не против. Одно плохо: замуж торопилась – распишемся да распишемся! А мне жениться не резон – рановато. Вот закончу службу, поступлю в милицию… Я же просил, лейтенант, не останавливаться, на ходу, вон какая интересная история заворачивается, как в кино… Значит, поступлю в милицию, дадут мне лычки сержанта и приличный оклад… Опять стоп-машина? Так я собьюсь, а мне совет охота услышать!..

Дадут, дадут, куда денутся: кому-то надо защищать честь славного общества «Динамо», а у меня худо-бедно твердый первый разряд по лыжам, спорту номер один в этих медвежьих краях! Побегаю на лыжонках года два, мастера сделаю – силенка имеется! Дадут квартиру, в техникум устроят. А я – в тренеры! Сборы, соревнования… Сегодня на Урале или в Сибири, завтра – в Москве! Всю страну объезжу, глядишь, и лучше Надьки кого встречу. Нет, так и она сгодится!
Я ей толковал: подожди пару годков! На дыбки вскинулась: «Чего годить-то! «А я что: не терпится, желаешь немедля замуж? С нашим удовольствием! Окрутили Наденьку – жена первый сорт! Вот только муж… И росточком не вышел, на морду не очень, но кореш, что надо: не просил, не заставлял, только сказал: «Надо, Федя!»

– Это какой же Федя?
– Говорю же, мой кореш. И не у нас он служит, в том городе остался – навстречу ему пошли: оставили, чтобы молодых не разлучать. А меня разлучили… Я ведь не муж, это, оказывается, даже Здорову известно… Хм, все-то ему известно, сучок…
Я не выдержал:
– Страшный вы человек, Облепихов!
– Что? Неужели тоже испугался?

– Да нет. Жалко стало…
Враги мы с вами по самому главному пункту жизни – по нашим взглядам на людей: вы же суперменом себя мните, а всех прочих букашками. А в чем ваше преимущество? В здоровых кулаках? Не маловато ли?
– А башка? Не надо обижать, лейтенант. В ней тоже кое-что имеется! И не враги мы с вами: я таких, как ты с одного момента дюже зауважал – я его бил, а он, выплевывая зубы, вставал и все пытался меня вразумить, как плохо быть хулиганом. И ведь вразумил, хотя и не сразу!

Сцапали меня тогда менты – так я и не дождался, когда он передо мной на коленях ползать станет! Потом уже, далеко от своего города и других населенных пунктов, у меня было много времени порассуждать: «Какая все же сила его подымала?» На вид – ханурик, а он вставал… Не любовь же к своей крале его выпрямляла! Эта фифа при первом ударе с криком убежала, хотя из-за нее и сцепились: нравилась она мне, а я ей – нет.

И не в ментовку подалась, их вызвали другие, дома отсиживалась…
Да-а… волевой пацан, идейный! Сейчас – большой человек в нашем городе, самый главный городской начальник, мэр. Когда я вернулся, простил меня, даже предлагал помочь устроиться на работу: перевоспитываться, мол, пора, человеком пора становиться. – И… Тоже, наверное, жалел. А меня жалеть не надо: Облепихов сам свою жизнь устроит, без чьей-то помощи!

Когда вы меня на закорки взгромоздили – девяносто килограммов живого веса! – понял: да ведь это мой старый знакомый, ханурик!
Не враги мы, лейтенант, но и не друзья: въедливый вы, норовите в душу влезть. А я гордый, и душа моя – не заводская общага: селись любой, без разбору!
– Ваша душа – незавидное место: темень и неуют. Сами-то в ней не плутаете?
– Во! Опять за свое! Пусть потемки! Но зачем же ее выворачивать наизнанку?! Чтоб светлее стала? Для кого светлее? Опять же для вас: виднее на какой пищик надавить, чтобы побольнее!

Нет уж, лучше пусть Комов! Тот накричится всласть, глянет грозно, а ты, вроде бы, в штаны наложил от страха. Он и доволен! С ним можно дружить, правила игры соблюдает. А с тобой… Я вас уважать стану, стоя в сторонке, идет?

– А ведь и верно, вы неглупый человек, Облепихов… Но и самоход, и самодеятельность на гауптвахте – простите, не от великого ума. Я мог бы как-то понять вас, если бы вы свою девушку любили…

Шаги за моей спиной смолкли. Я тоже остановился, оглянулся: лицо Облепихова, всегда без румянца, стало и вовсе белым, крутые желваки на скулах ходят ходуном. Неужели страдает, или снова спектакль, театр одного актера для одного зрителя?
– Лейтенант, ты напивался хоть раз в жизни? В доску? Ну, прилично-то, наверняка, набирался, не мужик, что ли? Так, вот… Если не тряпка, не червяк, соберешь волю в кулак и идешь; на бровях ползешь, а виду не подаешь, на ногах держишься, челюсть на грудь не роняешь. А в подъезд своего дома ввалился, и все, отскочила внутри защелка, бац на четвереньки! Не помнишь, сам дополз до кровати или соседи помогли…

Последнее время Надька из башки не вылезает! Все, что было промеж нами хорошего, до тонкости вспоминаю. Думал, блажь, без баб живем, вот и блазнится. В город приехали – к бабам не тянет, Надька, зараза, занозой застряла! А здесь – увольнительная в кармане. Вроде, как в подъезд своего дома приполз… Вот и не дождался утра…

Надо бы Облепихову не верить и сил нет: слышу Надька, Надежда, а внутри совсем другое имя отзывается!
– А когда повязали, так обидно стало – аж затрясло! Старое само и вылезло. И не расколоть бы меня докторишке, не в форме был, что-то непонятное со мной творилось!

И вдруг Облепихов рухнул на колени.


Складной театр

– Встаньте! – почти с испугом вскрикнул я. – Встаньте, рядовой Облепихов, – повторил уже спокойнее.
– Виноват я, товарищ лейтенант, перед вами. Подвел вас. Попадет вам ни за что. Простите, простите, товарищ лейтенант! А вы – хороший, добрый, справедливый!..
А вот это и вовсе никуда не годится: у меня от таких слов сначала руки опускаются, потом все внутри пружиной сжимается и челюсти на замок. Бревна таскать, вагон с углем разгружать, окоп в полный профиль копать – только не слушать такое, лишь бы не слышать!

– Встаньте, – вздохнув, устало проговорил я.
Облепихов по-своему истолковал мои вздохи, и с напором, свистящим шепотом зачастил:
– Товарищ лейтенант! Зачем вам неприятности, вам служить да служить как медному котелку до ржавчины; благодарности, звания получать!
 Облепихов быстро поднялся, деловито отряхнул бриджи на коленях, придирчиво оглядел, не осталось ли грязи, пятен, что-то снял двумя пальцами, снова отряхнул и уже уверенно скороговоркой продолжал:
– Да и кто знает, что я через стену лазил? Генерал? Он своего добился – выгнал меня из части и успокоился, сообщать никуда не станет. Наши – ни за что не скажут: проведу «политинформацию» – пусть только пикнут! – Облепихов даже кулаки сжал. – Ну, не захотел я постигать новую специальность – не хочу учиться, хочу дураком остаться, с дураков меньше спрос! Приехали мы с вами: я – в подразделение, вы – в город, к Людмиле…

Мне показалось, что, назвав это имя, Облепихов подмигнул мне.
Не знаю, как я взглянул на Облепихова, только он вмиг осекся. Не только за помянутую всуе Людмилу я разозлился, и зло мое не на Облепихова, снова на себя: обидно стало, жалко себя – расшаркивался перед таким типом, пытался пронять его какими-то воспитательными штучками… Да они ему – слону дробина! Ничегошеньки-то он не захотел замечать, да еще в душе посмеялся над своим горе-командиром, зеленым развесистым лопухом!

Но я не закричал на Облепихова, не затопал на него ногами. Это означало бы, что я отступился от своей затеи с перевоспитанием Облепихова, сдался. А это совсем-совсем не так: умного человека в дурака превратить просто, из таких вот, «облепиховых», сделать нормальных людей – посложнее. Я выбрал свою судьбу, стал офицером, значит, обязан научиться и такому. Как именно я поступлю? Пока не знаю…

Но, каков подлец – так больно ударить ниже пояса!
Я не смогу вернуться в город, к Людмиле! Облепихов это понял раньше меня. Понял многое и другое: мою неопытность, мои чувства к Людмиле, мой страх перед неминуемой расплатой… Да, страх! Перед самим собой нечего лукавить – и тогда, и сейчас мне кажется, что всей моей службе конец! А я не хочу быть неудачником, и тупицей выглядеть не хочу!..
Может быть, попроситься, чтобы перевели в другую часть? Начать все заново, как в детстве начинаешь новую тетрадь…

Каждую новую тетрадь я раскрывал с волнением, даже благоговением. Думалось, будет она красивой, вся сплошь в гордых пятерках. И вдруг, какая-то темная полоса: там тройка, там страница в перечеркиваниях и исправлениях… И я начинал писать крупнее, чтобы тетрадь скорее закончилась. Случалось, лопалось терпение, я ее выбрасывал… Только не было радости, когда брал чистую – вроде бы не заработал ее, не заслужил.

Не сразу я научился терпеть такие тетради до конца! А вдруг и в жизни также? Наверняка, так! Только «старую тетрадь» выбросить невозможно… А за страх не стыдно. Не боятся за содеянное только, наверное, те, кто осмысленно совершает недозволенное. Чего бояться, если заранее взвесил, что ему будет в случае провала?! А если делаешь по совести, и вдруг, оказывается, не то наворотил! Всегда страшно отвечать, жалко себя…
Оказалось, Облепихов не все высказал, припас такое, что и до сих пор мне покоя не дает.

– Командир! – как-то брезгливо изрек Облепихов. – Неужели тебе неясно, что она птица высокого полета – ей выставки, культуру тоннами подавай! А у нас – тайга, киношка до нас год добирается, только и услышишь от отпускников-офицеров, что новенького вышло…
Я сначала даже не понял, кто это она. А, поняв, задохнулся: «Да как он смеет?! Что себе позволяет?!» Но и на этот раз не крикнул. Лишь как мог глубоко вздохнул и сдерживал дыхание, сколько мог – злость поулеглась.

– Довольно! Поговорили! – подытожил я, как мог спокойней, но решительно.
И, цокая металлическими подковками сапог по бетонке, направился к КПП. А через минуту сосредоточенного перецокиванья с подковками облепиховских сапог, вспомнил до словечка тот совет про джентльменское обращение и чуть не расхохотался: «Если вы имеете дело с мошенником, то единственная возможность взять над ним верх, это обращаться с ним так, как если бы он был почтенным джентльменом. Считайте само собой разумеющимся, что он джентльмен. Он будет так польщен таким отношением, что откликнется на него и будет горд, что ему доверяют…

Создайте человеку доброе имя, чтобы он стал жить в соответствии с ним».
Я-то такое имя Облепихову старался создать. При этом почему-то не додумался до незначительной малости: как жить самому при облепиховском добром имени?
Конечно, тогда, на дороге, я так длинно и складно не рассуждал. Это сейчас у меня есть время да и необходимость поразмыслить. Хотя и сейчас… Уже светлеет за окнами и пора гасить свет в комнате… А боль от облепиховского удара ниже пояса, похоже, не скоро пройдет, если вообще когда-нибудь забудется: «Неужели тебе не ясно, что она птица высокого полета…»

Говорят, любовь зарождается с удивления. Людмила не просто меня удивила, восхитила, поразила, сразила… А у меня есть качества, которые могли бы ее удивить? И как надо удивить человека, чтобы он, оставив тепло, уют, возможность заниматься любимым делом, добровольно все оставил, неизвестно что получив взамен?..

«А за что меня любить? Как там в «Борисе Годунове»:
Григорий
(читает)
«Чудова монастыря недостойный чернец Григорий, из роду Отрепьевых, впал в ересь и дерзнул, наученный диаволом, возмущать святую братию всякими соблазнами и беззакониями. А по справкам оказалось, отбежал он, окаянный Гришка, к границе литовской…»
…А лет ему вору Гришке от роду… (глядит на Глебова) за 25. А росту он среднего, лоб имеет широкий, выправку военную, лицом мужественный, а внутри – кисель: то не то, и это не это…

Прав Облепихов: любить тебя, лейтенант Глебов, – пока не за что!
Даже своей профессией похвастать не имеешь права: на твоих петлицах – скрещенные стволы пушек, а с какой стороны заряжается эта самая пушка – знать не знаешь. Все секретно-сверхсекретно! Ракетные войска стратегического назначения есть, ракетчиков по отдельности – нет!

Объективные условия, объективные обстоятельства…
А если вот сегодня, сейчас тебе сказали бы: «Говори, что хочешь! Нет, Глебов, секретов!» О чем повел бы речь? Инженер-эксплуатационник по приборам… Электрические реле, временные механизмы… Кому это интересно?
Зато я отлично знаю историю ракетной техники, нравится история военного искусства, знаю труды великих полководцев, Карла Клаузевица, Юлия Цезаря!

Ах, ах! Как это все интересно двадцатилетней девушке, будущему искусствоведу!
Интересно! Война и мир – смерть и жизнь! Всем на земле эти понятия небезразличны, все искусство произрастает из них. И будущему искусствоведу должно быть интересно, что в душе человека, который может повергнуть землю в прах, а, может, и сохранить, и сохраняет жизнь на ней! Как переносит этот человек такое могущество, чувствует ли свою ответственность перед людьми, человечеством? Да, да, именно человечеством!
Кто-то скажет: философия…

Да, она самая! Философия жизни…
Над тобою толща земли. В абсолютной тишине тикают часы, отмеряя человечеству миг, минуты, часы, годы жизни… И ты хранитель этого времени, времени жизни…
Работой ожидания называют ученые боевое дежурство. Тяжелая работа, изнуряющая работа. После нее несколько дней не можешь нормально спать – снятся кошмары… Несколько дней душевного опустошения, когда ровным счетом ничего не хочется… Потом, словно пробуждаешься… Обновленным чувством жадно схватываешь обыкновенный снег за окном, шум столетних таежных сосен, радостный писк синицы. Новыми глазами видишь людей, таких торжественных и величавых, в своей повседневной жизни…

Где же художники, что написали увиденное этим новым взглядом, где писатели, которые проникли в новую, обновленную душу человека-воителя?!
Может быть таким художником станет Людмила? Для этого надо так мало: достаточно взглянуть на мир глазами лишь одного человека – Сергея Глебова…
– Знаешь, Лю (укороченное странное имя родилось только что и показалось необыкновенно точно передающим мое чувство к Людмиле, – робкую нежность, неосознанный страх ежесекундной возможной потери, радостное недоумение: она рядом, она улыбается мне как давно знакомому, может быть, даже родному ей человеку)… У меня такое чувство, что я знаю тебя давно-давно…

Говорю и досадую на себя: не мои слова! Их миллион раз произносили герои книг, кинофильмов… Я горько пожалел, что высказал свое сокровенное чужими словами. Но как отыскать свои слова любви? И надо ли их искать? Ведь пришло само собой это необычное имя «Лю» – сокращенное от Людмилы и любви!
– Сережа, как ты меня назвал? – ей понравилось ее новое имя.
– Люшенька… Лю!


Река Неуверенность

Так блекнет румянец воли пред бледным лучом размышления.
В. Шекспир. Гамлет

Однажды я чуть было не погиб в горной реке. Недалеко от Адлера, в горах, есть прекрасная армейская турбаза «Красная поляна».
Мое сегодняшнее состояние очень похоже на то, когда меня несло по камням горной реки…

Зеленая вода с клочковатой пеной у каждого камня, что мешал стремительному течению. Река досадовала, злилась на препятствие.
Очень хотелось искупаться. Не потому, что было жарко, что-то горело внутри – испытать силу силой и уменьем, плавал я прилично. Слышал и знал – небезопасно. Вдруг вижу: на берегу – люди, местные, из поселка. Некоторые навеселе. Купаются…
«Да неужели какой-то алкаш лучше плавает, чем я, сильный, здоровый?»

Купались в небольшой лагуне – река делала поворот, русло пробила широкое, на случай обильного таяния снегов на белых горных вершинах, текла же узкой полосой» А здесь, в обширном полукружье у поселка, притормаживала, как бы передыхала.
Но я не знал самого главного: в реку надо было входить выше лагуны, тогда течение заносило в лагуну, откуда свободно можно выбраться.
Я кинулся в воду уже в лагуне!..
И вмиг неожиданно неумолимая сила повлекла меня – передохнувшая река в конце полукружья спокойной воды уже набирала стремительность, резко уходила влево, а дальше, почти отвесно, вниз… Я повернул к берегу. Меня сносило, но, думалось, успею выбраться до того страшного отвесного падения. А тут, на мое счастье, мелководье. Проворно встал на ноги – сбило. И снова понесло!

Страх и неуверенность несли меня некоторое время вместе с бешеным течением. Поборол страх, ясной стала голова. Неуверенность же осталась. Она была в каждом подводном невидимом камне – руки за что-то хватались и тут же соскальзывали или выворачивали ненадежно лежащие камешки…
Я царапал, как граблями, растопыренными пальцами по дну, тупо ударялся о камни локтями, коленями, царапал об острое живот, грудь… И вот уже, за поворотом – белые буруны и пена, и – бездна…
Зацепился. Камень надежный. Хватило воли не пытаться встать на ноги сразу – мышцы дрожали от усталости и напряжения. Я отдыхал. Не помню, сколько времени, показалось – вечность. Когда же почувствовал в теле силу, медленно встал, держась за камень. Уже стоя на ногах, постоял, согнувшись, все еще не решаясь разомкнуть побелевшие от напряжения пальцы, сжимавшие камень… Решился!
Выбирая чуткой ногой прочное дно, медленно, шаг за шагом, выбрался на берег!
На меня смотрели молча и, кажется, с уважением – в ту минуту мне было трудно что-то замечать вокруг…

Отросли поломанные ногти на пальцах, перестали болеть избитые до жестоких синяков колени и локти, бесследно исчезли кровавые борозды глубоких царапин на животе и груди, но надолго осталось ликующее чувство победы над страхом, над неуверенностью… После этого я не раз купался в горных реках и ничего со мной не случалось – меня держали на стремнине не только уменье плавать всеми стилями, но и опыт, приобретенный самой высокой ценой, величиною в подаренную, нет, отвоеванную у реки, целую жизнь.
Что-то подобное с тем моим купанием в Мзымте, происходит со мной и сейчас. Те же страх, та же неуверенность и не нащупатьнадежный камень! Но, кажется, они уже попадаются. Первый – убежденность капитана Сокола, что во всем происшедшем виноват прежде всего я.


В дневник: «Главное препятствие познания истины есть не ложь, а подобие истины»
Л. Н. Толстой. «Круг чтения»


Еще один камень в реке Неуверенность

Героем себя не считаю, но мне эти слова дались непросто. Я сказал Облепихову, там, на пустой дороге, прежде чем взяться за ручку двери КПП.
– Имеете ли вы ко мне какие претензии? Может быть, в какой-то момент я поступил с вами несправедливо, оскорбил, обидел?.
– Нет! – ответил Облепихов.
– Прекрасно! Я доложу командиру так, как все было, и его право поступить с нами так, как мы того заслуживаем.


Формула: «Порядочность плюс сентиментальность как раз равняется глупости» (из книги)
Уж лучше глупцом, чем подлецом!


Cherchez la f;mme

День для меня начался стуком в дверь посыльного по части.
– Товарищ лейтенант, в 10.00 в штабе, собрание младших офицеров!
Председательствовал капитан Сокол.
Рядом с ним в президиуме – заместитель начальника по психологической подготовке. Из старших офицеров – никого. Повестка дня – странная: «Отчет о командировке лейтенанта Глебова С. И.» Приглашая меня на трибуну, Николай Иванович запнулся:
– Слово предоставляется… – и замолк на миг. И уже с усилием: – лейтенанту Глебову! – Не сдержался, ободряюще кивнув головой, тихо добавил: – Давай, Серега!
Я доложил все, как было. Почти все… Ни слова о Людмиле – это только мое, и никого другого не должно касаться. Но если рассудить: не будь ее, ходил ли бы я вместе со всеми ребятами по городу, в кино да музеи? Пришла ли бы в голову Облепихову крамольная мысль: «Сам встречается, а нам, значит, и увидеться нельзя?» Да, он этих слов не говорил. Но разве я, да и остальные, не об этом ли подумали, когда он устроил сцену у краеведческого музея и тем более, когда попросил увольнительную?

Да, я могу твердо сказать: не будь Людмилы, я все равно увольнительную Облепихову выдал бы! Но кто мне поверит? Упомяни я хоть полслова о Людмиле… Как говорят французы: в любом деле ищите женщину, она первопричина всему! А здесь и искать не надо. И не оправдаться, не разубедить. Умолчал я и о разговоре с Комовым перед командировкой, о пари – и подавно: слишком много пришлось бы рассказывать…
Мог ли я выложить всю правду? Я и говорил правду, одну лишь правду, но не всю правду; рассказ получался поучительный, но который не мог никого научить, ибо до любых поступков необходимо дорасти не только умом, но обязательно и чувствами, а чтобы почувствовать, надо самому пережить подобное…

На меня дружно навалились: ругали за все эти коллективные походы – без тебя позаботились бы о досуге твоих подчиненных, для того их и прикомандировали к части! Больше всего возмущались моим легковерием: Облепихова, оказывается, многие хорошо знали, – тот еще фрукт! Вызревал единодушный вывод: зеленый еще, с личным составом работать не умеет, самоуверенный – корчит из себя умельца, который может вязальной спицей желе съесть, что обычный выговор будет для меня счастьем.

Упреки можно было бы стерпеть, тем более, что они были справедливы. И неважно, что не было глубокого анализа, которого я сейчас жаждал – собрание не обязано этим заниматься. Неопытный – да, с людьми не научился обращаться – тоже верно, и силы свои переоценил… И все же обидно было до слез – все говорили о выговоре, других взысканиях, и никто не спросил, как на мне отразилась эта история, никто по-человечески мне не посочувствовал, хотя бы по такому «пустяшному поводу», что на моих погонах по-прежнему две звездочки, а несколькими рядами сзади меня сидит… старший лейтенант Комов – приказ о присвоении очередного звания командир объявил Комову сегодня утром. Комова поздравили, обо мне забыли. Забыли, что мы с Комовым – одного года и одного дня выпуска…

– Слово предоставляется старшему лейтенанту Комову, – объявил Сокол и грустно посмотрел на меня.


Игра воображения, или зима в Сочи

В конце декабря 2000 года я оказался в Сочи…
До этого я не раз бывал здесь, с родителями, но всегда летом, зимой впервые. В один из дней у санаторного корпуса увидел художника с мольбертом. Взглянул на холст: небо с кучевыми беззаботными облаками, в правом углу картины – кипарисы на горе, и, конечно, море во всю оставшуюся ширь.
«Неплохо, красиво, – подумал я, – но нет зимы». Так и подмывало подсказать это художнику, даже предложить свою композицию: пусть останутся беззаботные облака, – погода прямо-таки летняя в Сочи! – пусть останется и море во всю ширь, ничем неотличимое от летнего, только на картине обязательно должны быть пальмы со связанными верхушками, как связывают новогодние елки, храня их на балконах или за окном до времени; пусть будут пальмы поменьше, спеленатые в тонкую ткань или огороженные ширмами, – деревянные планки, обтянутые той же тканью, в центре города даже аляповато расписанные абстрактными цветочками. И главное, что должно быть на картине – огромное голое безлистное дерево, которое раскидистыми черными сучьями преграждает не только дорогу, но даже взгляд к морю, как бы говоря: «Нельзя! Зима, холодно!»

Хорошо, что удержался от совета! Какой жалкой оказалась человеческая фантазия перед природой? Через два дня выпал снег. Он валил хлопьями, крупными, жадными, как на сцене, когда Онегин убивает Ленского. Снежинки приникали к сырой земле, зеленым пальмовым и фикусным листьям магнолии. Ель в снегу – жалкая одиночка, скромница-золушка перед этим буйством снега и зелени! Такое представить невозможно, это надо видеть, особенно вечером, в карбидном свете уличных фонарей. А снег сыплет, сыплет – зима на Кавказе, зима у моря… Жалким выдумщиком и лжецом чувствуешь себя перед бесконечными возможностями природы, естества, правды.

Я ни за что бы не запомнил зиму с холста художника, ту зиму в Сочи вижу до малых деталей. К такой зиме легко довообразить любые чудеса, присочинить любые события. Например, такие…
Я сижу перед кабинетом врача, в коридоре. Вдруг вижу – кто-то знакомый. Да, это же Комов, майор Комов! Ему почему-то не досталось места, он ждет, когда что-то освободится.
Я захожу вместе с Комовым к дежурной медсестре.
 
– Поселите пока у меня, это мой товарищ еще по суворовскому училищу!
– Ну, если вы не возражаете, товарищ полковник…
Конечно, не возражаю. Мне кажется, что я даже люблю Комова, простив ему предательство, тем более какие-то там мелкие обиды. Помнится, в начале нашей службы…
Помнится, но совсем другое, помнятся слова Л. Н. Толстого: «Помните, что ничего нельзя делать прекрасного из соперничества, ничего благородного из гордости».
Не в этом ли часть отгадки моих сегодняшних бед?
А пока выступает старший лейтенант Комов.

– Сергей, простите, лейтенант Сергей Глебов – мой друг…
Нет, я не ослышался, Комов так и сказал: «Мой друг…» Ну-ну… Замерзает в стужу лужа…
– Принципиальный, старательный… Здесь некоторые за взыскание лейтенанту Глебову. Не для этого нас собирали! Проанализировать ошибки Глебова, сделать выводы для себя – вот задача нашего собрания. Или я ошибаюсь?..

Афоризм. Между прочим, собственного сочинения, почти экспромт: «В любой среде, как рыба в воде».

– Если же говорить об ошибках Сергея, позвольте на правах друга мне так его называть, то они, на мой взгляд, следующие: ему не хватает командирской твердости, требовательности. Он считает своих подчиненных такими же благородными, как он сам. Но, к сожалению… Пожестче надо, больше спроса, контроля…

Ха-а! Требовательность! Но не ради же самой требовательности. Иначе все получится, как в старом армейском анекдоте.
В одном подразделении служил старшина, щедрый на взыскания. Как что не так – получи и не жалуйся! Иногда он раздавал взыскания за просто так – чтоб служба медом не казалась. Наступило время расставания, кончился срок солдатской службы. Построил старшина роту и спрашивает:

– А есть ли у нас такие, кто за всю службу ни одного наряда на хозработы не получил? Есть? Два шага вперед из строя!
Вышел один.
Обошел вокруг него старшина, оглядел любовно, а, полюбовавшись, вздохнул тяжело:
– А вам, рядовой Иванов, треба полы в умывальной комнате помыть напоследок! Вот, так!

– Кто не знает Облепихова! – продолжал с пафосом Комов. – Разгильдяй из разгильдяев! Решили ему доброе дело сделать – помочь приобрести гражданскую профессию – электрика высоковольтной подстанции! И что же? Сыграв на мягкотелости, других слов я не нахожу, на мягкотелости лейтенанта Глебова…


Кое-что о дуэлях

«Дуэль – поединок, происходящий по определенным правилам, парный бой, имеющий целью восстановление чести, снятие с обиженного позорного пятна, нанесенного оскорблением…»
«Стрелять в воздух имеет право противник, стреляющий вторым. Противник, выстреливший первым в воздух, если его противник не ответил на выстрел или также выстрелил в воздух, считается уклонившимся от дуэли…» (Дурасов. Дуэльный кодекс. Град св. Петра, 1908, с.104)…

«Я заметил, что противник бледен и неспокоен – мне думалось, не от страха, от ярости… Я посмотрел на д’Азимара в упор и прицелился. Его пистолет выстрелил на секунду раньше, чем он ожидал, – вероятно, у него дрогнула рука – пуля задела мою шляпу. Я целился вернее и ранил его в плечо – именно туда, куда хотел…»
Все верно Комов говорил и даже того, чего не договаривал – было правильным. Одна беда – я знал наперед все, что он скажет и как скажет, в каких выражениях и с каким выражением…
Будет великодушно жалеть своего незадачливого друга, даже пытаться защищать, ровно настолько, насколько позволяют «объективность» и «беспристрастность»! Мне нечем сегодня ему возразить: он кругом прав, я – нет! Только вот отступаться от своего избранного пути не намерен! Я уже не слушал Комова, мне было интересно, что скажет капитан Сокол.



Поддержка

– Помню, в станице Асиновская лоб в лоб с бандой столкнулись. Стрельба началась. Замечаю, сержант Смоль Володя как-то странно возле меня вплотную держится. Я после боя только понял: прикрывал собой от пуль; так и держался рядом. И вдруг как швырнет меня; сам упал, а над нами – автоматная очередь.
Часто, бывало, в опасный момент кто-то из сержантов или солдат выступал вперед: «Товарищ старший лейтенант, дайте-ка я тут…» Берегли, выходит… Ну и последний бой, конечно… Ночью на нас напали бандиты…

Сокол заметно волновался, без надобности разглаживал алый бархат председательского стола.
– О чем, вы думаете, я первым делом вспомнил? «Как там мои, как моя рота?» Домик для офицеров – на небольшом расстоянии от палаток, где расположился личный состав. Нам бы поостеречься: солдатам – залечь прямо у палаток и дать отпор, мне – незаметно для врага пробраться бы к своим и разобраться в обстановке. Собственно, так и было: выскочил, слышу дружные залпы – мои уже заняли организованную оборону. Но несколько человек, в открытую, в полный рост, как и я, шальной, через простреливаемое пространство бегут мне навстречу, на выручку… Тут меня и ранило!

Капитан Сокол тяжело вздохнул и замолк на минуту, потом как и начал непонятно речь, так ее и закончил:
– Конечно, военная безграмотность… Но кто осудил старшего лейтенанта Сокола? Жалели, да. Но никто не осудил!


Запись в дневник (выстраданное)

Мы иногда принижаем нашу профессию. Смотрим на нее с точки зрения продвижения, удобства, престижности; случается, по уши врастаем в быт гарнизонов, в дрязги отношений. Но достаточно подняться выше всего этого и взгляду откроются другие истины, другие дали, станут мучить иные вопросы: война как таковая, мир, как естественная необходимость человеческой жизни…

В ином свете предстанет даже повседневность. К примеру, отношения офицера и солдата. Уверен, солдата надо любить, исполнительного и разгильдяя, способного и не очень. Любить-жалеть, здесь исконно русская равнозначность этих слов как нельзя кстати. Любить – значит, жалеть, посылая в бой, предусмотрев все возможное, чтобы не погиб, чтобы остался здоров. Великому военному искусству жалеть человека настоящему офицеру надо учиться всю жизнь. И необязательна воину ненависть, тем более в мирные дни. Величайшая честность помыслов и целей рождают необходимость у человека поступать так, как надо. Не посылать солдата на смерть, он сам пойдет, если увидит, что иного пути нет. Но это крайний случай. И чем выше умение, воинское мастерство офицера  и солдата, тем реже такие крайние случаи.


Где начало того конца, которым оканчивается начало?

Собрание затягивалось. Наступила та степень ясности, когда любые слова, даже самые правильные, раздражают. И неважно, что эта ясность обманчивая – копни поглубже, и разговор можно начинать сначала. Я не хотел испытывать ничьего терпения. Остались у меня вопросы? Это мое личное горе, не для того людей собирали.

Наверняка, кому-то из присутствующих речь капитана Сокола показалась странной и непонятной – ничего страшного, она не для них предназначалась.
К неудовольствию многих я воспользовался заключительным словом. Конечно, поблагодарил, это никого не удивило, все так делают, потом сказал такое, после чего председательствующий капитан Сокол долго не мог унять шум и крики. Я не лукавил и не пижонил, когда заявил: «Прошу поддержки собрания, чтобы командование разрешило перевод рядового Облепихова в мой расчет!»

Когда Соколу удалось навести порядок и унять крикунов, взметнулось несколько рук – просили слова. Но председательствующий собрание закрыл, сказав, что оно не прошло даром, заставило многих задуматься о службе и тех поступках, которые мы совершаем, и был стопроцентно прав.
С шумом и гамом стали расходиться. Я сидел. Подошел, сияя морщинами и линованными губами, Комов.

– Все нормально, Серега! Через пару недель все будет глухо, как в танке, никто и не вспомнит о собрании, можно будет и приказ о звании обнародовать – уверен, командир из воспитательных целей тебе не объявил его сейчас.
Надо же, все рассчитал, а мне такая спасительная мысль и в голову не пришла! И так захотелось сбить спесь с этого «мудреца».
– Володя! – приостановил я восторги Комова. – А ты знаешь, сколько крузейро стоит обыкновенная свинья в Бразилии? А сколько степеней имеет орден Свинхувуда? Вот видишь, не знаешь… Готов принять условия нашего пари, если перевод Облепихова разрешат.
Комов враз посуровел:
– Выходит, ничему не научился… – Он разочарованно вздохнул. – Учти, Серега, кто не с нами – тот против нас! Пари… Можешь играть хоть в бинго-шоу, хоть на скачках, хоть в подкидного дурака! Только не впутывай в свои авантюры других! Будь здоров!

Комов повернулся и деловито зашагал к выходу.
Может быть, он и прав. А пари… Какая разница, заключим мы его или нет, наш спор продолжается, наш спор впереди!
Я – в зале, капитан Сокол – за председательским столом, никого, кроме нас двоих не осталось.

– Серега… Ты что же это, едрена канитель, задумал! Повинную голову меч не сечет, а ты? Прав Комов – любишь ты усложнять! А раз ты такой несговорчивый да упрямый, беру тебя за руку, чтобы не сбежал, и веду к Людмиле Михайловне на пельмени!
Сбегать я не хотел. Я и остался, чтобы напроситься к Николаю Ивановичу в гости, мне было о чем с ним поговорить и помолчать.


Будущее

Завтра возвращаются из командировки мои подчиненные. Завтра решается моя судьба – адрес и всего бы четыре слова: «Напиши мне, как живешь», – и счастье на ближайшие годы мне обеспечено! Завтра… А сегодня я твердо решил, как мне служить дальше. Сам решил, мнение командования мне еще неизвестно.


Рецензии