Лёля
Сколько помню, в моём лёле мне всегда нравилась, чего греха таить, его несерьёзность. Потому, наверное, что эта черта лёлиного характера позволяла надеяться и ждать: что-то новенькое он обязательно отчебучит. И лёля, признаться, не обманывал моих ожиданий. Вот, к примеру, первое, пришедшее на память и относящееся к поре, когда я перешёл, кажется, в класс восьмой. Мама пришла с работы на обед и сообщила:
- Лёлька-то твой опять номер выкинул. Ограду у Мусориных повалил своим «танком». Ну, теперь его точно погонят с машины бесшабашного.
Двоюродный брат мамы, старше её на два года, он был для неё постоянной мишенью упрёков, но не злых, а сожалеющих.
Помолчав, мама со вздохом произносила то, что слышал я очень часто:
- Да когда же они (имелся в виду и мой отец) горло-то своё зальют, будет этому конец, когда или нет?
И, правда, протараненный штакетник и вставший на пути призрачной крепостью мусоринский курятник оказались последней каплей в чаше терпения совхозного начальства. Вспомнив свороченную водоколонку, замеченный обмен бензина на другую воспламеняющуюся жидкость и прочие грешки водителя-наладчика машины «техобслуживание», лёлю отправили сторожем на конюшню.
Ночами он нёс службу, а днём частенько захаживал в контору и на ехидные расспросы: - как, мол, ему после машины? – беззаботно отвечал:
- А на хрена мне машина эта? Пешком – и себе и деревне спокойнее.
- Это точно. Тут тебе, Алексеич, не Прохоровка, - подначивал лёлю какой-нибудь местный острослов.
Лёля никак не реагировал на это, всем своим видом показывая, что отвечать на подобное – ниже его достоинства, и произносил:
- Ну, ладно, почешу-ка я к своим меринам.
Маленького росточку, худенький, по-мальчишески лёгкий на подъём, он не казался мне стариком. Хотя стариками были для меня все, кто прошёл войну.
Впрочем, и на войну лёля ушёл тоже не без приключения.
Шёл 42-й. Лёле только-только стукнуло 16. Работал он пастухом в колхозе, и случилась беда – сдохли сразу две лошади.
Председатель пинками приволок парнишку домой и сказал матери: «Либо корову взамен отдавайте, либо в тюрьму его упрячем». Без коровы семья, где ребятни куча, и в мирное-то время не потянет, а в войну? Лёля в семье за старшего, а потому одно спасение – фронт. Лёля котомку в руки и – сорок километров полями до райцентра. Прямиком к военкому – заберите в армию. И шмыг-шмыг носом, и слёзы по щекам. Военком жалостливым мужиком оказался и сказал коротко: «Возвращайся домой и жди повестку».
Воевал лёля танкистом. Судя по числу орденов и медалей (как и многие фронтовики, больше всего гордился медалью «За отвагу»), воевал он лихо. Да, видно, ещё и в счастливой рубахе родился: руки-ноги целы остались, никаких серьёзных ранений. Горел ли в танке? На мой наивный вопрос отвечал с недоумением:
- А кто ж не горел? Длинная она, падла, война, всякое бывало.
«На память сестрёнке Марусе от брата Леонида. 24 июля 1947 года».
Передо мной фотография из семейного альбома.
Смотрит с неё на меня мои мама и лёля. Молодые, красивые. Лица, конечно, сосредоточенно-напряжённые, но и понятно – фотографировались в городском ателье. Мама в тёмном, с приподнятыми плечиками платье, главное украшение – большие, с инкрустацией пуговицы. Расчёсанные на прямой пробор тёмные волосы. Две косы, расплетены по тогдашней моде снизу и перекинуты на грудь. Моя двадцатилетняя мама. У лёли волосы зачёсаны назад. Верхние металлические пуговицы френча расстёгнуты. Лёля демонстрирует всему свету тельняшку – опять же по моде.
Перед ними вся жизнь! Что-то их ждёт?
А вот другая фотография.
«На долгую память сестре Маше от брата Леонида и Лены. 12 июля 1948 года». Размашистые, словно куда-то торопящиеся буквы лёлиного почерка. Под стать и подпись: полтора десятка, не меньше, штормовых завитушек под шатром заглавной «П» - Прошкин.
В лёгких, колышащихся на ветру, светлых одеждах, стоят мои лёли не где-нибудь, а на батумской набережной. В объектив попал и крутящийся у них под ногами какой-то аджарский пёсик.
Ещё до войны лёля порывался уехать из деревни – город ли манил или уже сказывался непоседливый характер, но сделать это тогда было сложно. Ну, а повидавшему пол-России и Европы танкисту два послевоенных года в деревне показались ссылкой. И укатил лёля с молодой женой прямиком на Кавказ.
- Зачем-зачем? – лёля всегда немного сердился, когда я лез к нему с расспросами. – Молодые были, свет посмотреть хотелось, как и всем. Чего непонятного-то?
Вспоминая кавказский свой период, лёля почему-то упор всегда делал на следующее:
- А душно там, как в парнике! Мокрый вечно ходишь от пота. На водку, веришь, нет, смотреть неохота…
Работал там лёля на шпалостроительном заводе.
- Дуб, бук – тяжёлые, заразы, а шпала – шесть метров, попробуй, переверни… Ничё, работали…
Под жарким кавказским солнцем родился у них и первенец Толик. Жить на Кавказе и тогда было дорогим удовольствием, к тому же обитали они там, снимая комнаты, словом, накушавшись, как выражался лёля, «чурекских пирогов», решили возвращаться домой. А в долгом пути не раз вспоминали оставленный Кавказ. За Уралом была уже не виноградная осень, а сибирская зима.
- Сушить-то толиковы пелёнки негде, вот себя ими обмотаешь, они за ночь и высохнут. Так и доехали…
После этого не раз ещё срывался лёля с места, выбирая, правда, теперь маршруты покороче. Работал и на кузбасских шахтах, и проводником на томском поезде, и … где и кем он только не работал, мой неугомонный лёля. Но пора было и честь знать – трое ребятишек, лёля Лена со всё более проявляющейся, в форме гневных монологов, склонностью к домоседству – лёля, «посмотревши свет», вернулся в родные места.
По возвращении из Заводоуковска встречали нас многочисленные родственники по маминой линии.
Запомнилось, что, разглядывая, тормоша и тиская меня, все как сговорившись, удивлялись тому, как я подрос. А больше всех колготился невысокий дядька со скуластым лицом, с непокорным вихорком на голове, в странных штанах-бутылочках – «галифе», узнал я позже, предпочитал он всем другим фасонам – и каким-то удивительным несоответствием густых, почти сросшихся и поначалу пугавших меня бровей, с широченной улыбкой. Мой лёля.
- Ты, посмотри, бабка, совсем большущий крестник наш стал. – Лёля в оценке меня тоже был не оригинален, однако пошёл ещё дальше. – Женить его пора, слышите, родители? Вон мы сейчас Гальку Безнигаеву и отдадим. Зови её, бабка, давай, давай, веди на смотрины, только смотри, чтоб сопли утёрла.
- Ой, ну чё мелешь, чё мелешь, болтун, - обрывала его лёля Лена. – Мальчонку смущаешь. Иди лучше свою «штаб-квартиру» готовь. Люди после дороги, в пыли все, а ты болтаешь помелом своим.
«Штаб-квартирой» лёля называл баню. Там у него было неисчислимое множество потаённых мест с банками бражки. Туда он и увлёк моего отца, прежде, правда, сделав узником конуры мутноглазого огромного Дозора.
Пока строился наш дом в Берёзовке, мы жили у лёлей в Сосновке. Начинавший однорядную улицу по соседству с конторой и магазином осанистый квадратный дом их был оштукатурен снаружи, что являлось редкостью среди открыто-бревенчатых или же обшитых досками деревенских собратьев. Дом был побелен раствором золы в спокойный, молочно-серый цвет, будто с целью хоть этим как-то повлиять на лёлин характер. А внутри стены и потолки трёх просторных комнат и кухни были нежно-голубоватыми. На подоконниках стояли горшки с цветами. И веселили взгляд пёстрые домотканые половички.
В самый первый день пребывания нашего в лёлином доме сделал я для себя одно открытие.
Оказывается, как замечательно пахнет свежеиспечённый домашний хлеб!
В магазине лёля Лена хлеб покупала редко, да и то только серый, для прожорливого – попробуй столько полай! – Дозора.
Домашний хлеб, выпеченный золотыми руками лёли Лены! Не хочешь, есть, а добрый ломоть с кружкой Зорькиного молока обязательно уплетёшь!
А ещё запомнилось, как вечером того же первого деревенского дня, в самый разгар застольного веселья лёля вскочил из-за стола, снял с шифоньера и подал мне глиняную игрушку. Сидит на пенёчке солдат в стянутой ремнём гимнастёрке, фуражка лихо сдвинута набок, на коленях широко развёрнутая гармошка. Весёлый парень, ничего не скажешь. Сразу мне понравился.
- Василий Тёркин, - сказал лёля.
Он покопался в небольшом ящичке и осторожно извлёк оттуда крохотную, тонко скрученную бумажку. Укрепил её в уголке тёркинского рта, зажёг спичку, и гармонист Вася Тёркин стал попыхивать ею, пуская вверх колечки дыма.
Восторгу моему и лёлиному не было предела!
- Ещё штук пять таких папиросок осталось, - с сожалением произнёс лёля.
- Дитя и дитя малое. В магазине купил недавно. Почти четыре рубля стоит, - смеясь, жаловалась маме лёля Лена. – Я уж ему говорю, ты бы ещё велик трёхколёсный купил – на работу ездить.
В деревнях-соседках Берёзовке и Сосновке было много стариков и старух, а это, известное дело, верный признак деревни не захудалой. Старушки собирались по-девичьи кучками, сидели на лавочках. Стоило мне, бегая с новыми друзьями по улице, появиться вблизи их, как они подзывали меня и норовили выведать, как жилось нам там, откуда мы приехали, много ли денег получал папа, зная, впрочем, всё гораздо лучше меня. А когда наскучит им сидеть на лавочке, шли в избу к кому-нибудь, где сноха не злая, и играли, шумно споря, «на копеечку» в «дурачка».
Познакомился я и с бабушкой Симбирихой, - древней совсем старухой. Сгорбившись и выставив палочку перед собою, сидит она не шелохнётся. Что-нибудь спросят у неё соседки по лавочке, повторят громче, она встрепенётся:
- Ась?
А старушки уже дальше беседу плетут да ещё одёрнут задававшую вопрос:
- Чё спрашивашь у неё, глухомани-то?
Симбириху до недавнего времени всегда звали крестить младенцев – лучше всех знала она молитвы. Как рассказывала мама, погружала она и меня.
Вообще, представляется мне теперь, тогда, в начале семидесятых, русская деревня неспешно, но выпрямлялась после «микиткиных-хрущёвских» чудачеств.
Чуткая душа её в то время осиливала упрямо, без ропота и шума и последнюю насильственную фантазию – строительство кирпичных двухэтажных многоквартирных домов, постепенно переселяя туда далеко не лучших своих представителей. Появлялись новые улицы – прямые, словно по верёвочке спланированные.
И уже то тут, то там возникали и снисходительно посматривали на колодезные журавли телевизионные антенны.
Глушила деревня и водку, сильно, особенно в межсезонье. Широко по-русски устраивались ещё, помню, гулянки на полдеревни. И был ещё, был, оставался покуда запасец того невыразимого словами деревенского единения, столь трудного, прежде всего в радости. Глушила водку, но ещё и берегла, цеплялась за ту норму, когда пропойца лютый или же лодырь никак себя героем почувствовать не мог.
А, разбирая ящиками «белую» и «огнетушители», словно пыталась старательно и сознательно загнать в кромешную тьму свои неторопливые, требующие непременной ясности и простоты крестьянские думы. Но как не увиливай, как не венчай ведьму с ангелом, а думы не утешали, выводя к тревожному ответу.
Глушила водку, но и работала деревня, да как работала!
Посреди же этих двух, занимавших большую часть времени дел, как-то исподволь крепчало и организовывалось, приобретая всё новых и новых участников, веселящее, порой даже этакое развлекательное, занятие. Уже не жали, не самодурничали явно «наверху». И деревенское начальство смотрело на это сквозь пальцы, давая возможность поворовывать из совхозно-колхозного добра, впрочем, неусыпно следя и за соблюдением своеобразного устава: всем ловким понемножку, нам, само собой, побольше.
И впереди ещё было то, что похерило запасец и норму, поистрепало стойкие на соблазн деревенские души, ударило коварно под дых и оставило в растерянности и боли…
Жаркий полдень того первого деревенского лета. Купаться меня сёстры не взяли, – видите ли, я раскидал по комнатам, с частичными пропажами, коллекцию фотооткрыток артистов кино – и я сижу на пахнущем прогретыми досками крыльце. Караулю воробьёв. Они любят возиться и ссориться в клёнах. Даже несмотря на мои метания в них камешками.
Из сеней с кружкой выходит лёля.
- Ты своим дружкам, Яшке и этому шпингалету Смирновскому, передай: крапива их ждёт – дожидается, – как бы убеждая себя, лёля добавляет. - Это точно, они. Я когда закидывал, они у мостика ныряли. Больше некому.
Произнося это, он успевает допить квас, бросить Дозору кусок хлеба и довести до сердечного приступа забравшуюся на крыльцо любопытную несушку.
У лёли кто-то «увёл» мордушку. Это вторая подобная пропажа за последние дни. И он просчитывает варианты, используя при этом приём психологической атаки. Ловлю же удочкой лёля считает делом несерьёзным и скучным.
- Всё, бабка, я побёг! – кричит лёля в дом. – Вечером, эта…попозжа приду. Терновым сено метать будем, а завтра нам привезём, слышь?
- Давай, давай, опять налижешься, - доносится голос лёли Лены.
- А сегодня как раз и не грех, да, крестник? – шёпотом говорит лёля и подмигивает. – Ты не забудь, насчёт крапивы передай.
С крыльца я вижу, как меняет он маршрут, ведущий на мехток, где работает, и делает плавный заворот к магазину.
Забегал он домой, узнав от учётчицы, что пришло письмо от Толика. Старший лёлин сын служит в Германии танкистом, как и отец. Осенью должен прийти. Другой сын, Леша, уехал поступать в военное училище в Орджоникидзе, а младшая Люда перешла в десятый класс.
Толик… В горнице лёлиного дома стояла на столе его фотография, присланная из армии. Мягкие материнские черты лица, застенчивая улыбка, ямочка на подбородке, а на широких плечах погоны с тремя полосками. Сержант! Танкист! Надо ли говорить, как я ждал возвращения Толика.
Поздней осенью, когда мы обживали новый дом в Берёзовке, к нам забежала из школы Люда и сообщила, что Толик вернулся.
Была, помнится, суббота, по деревне витал запах топившихся бань. Всю дорогу, пока шли-бежали с родителями к лёлям, колотилось моё сердечко. А когда пришли и узнал я среди толпившихся в ограде парней Толика, в армейском кителе со значками, то оробел. Мама подтолкнула:
- Ну, иди, поздоровайся…
Я, заплетаясь ногами, подошёл и, потупившись, буркнул под нос:
-Здрасьте…
И взлетел высоко-высоко в сильных руках!
А вечером в доме у лелей было много народу и не было конца краю разговорам и воспоминаниям, песням и смеху!
А когда засобирались домой, меня, после недолгих уговоров, оставили ночевать у лёлей, и легли мы вместе с Толиком. За его рассказами о службе и моими историями-приключениями мы долго не могли заснуть…
Звёзды на небе высыпали густо. Тихо-тихо кругом. Даже близкий, в полусотне шагов, бор, в лёгонькой ещё белой кепке, примолк.
Мы с папой вышли проводить лёлю с Толиком и стоим у нашей калитки. Сегодня папа и Толик ходили на охоту. Принесли русака к моему дню рождения.
-Попрёт сейчас морозец, да и пора уж. Ты смотри, нос свой, римского папы, береги, - посмеивается над отцом лёля.
Такую характеристику немаловажной части лица придумал сам отец, когда подтрунивает над курносостью мамы.
- С Рубейкиным в следующий раз пойдёшь? – интересуется у папы лёля.
- Так не с тобой же, охотник хренов. Тебе только за сусликами с ведром гоняться, - насмешничает в свою очередь отец.
Однажды папин напарник по охоте Степан Рубейкин, на удивление выносливый для семидесяти годков старик, приболел, и отец взял с собой «на зайца» лёлю. Вернулись они налегке и необычайно рано – к обеду. Отец – злой-презлой, лёля – хорохористо-виноватый.
Позже отец рассказывал:
- Пошли мы, значит, к дамбе, до неё всего-то считай километров пятнадцать, а он у второй бригады уже давай привал устраивать. Половины не прошли…Ладно, думаю, давай здесь, танкист, в тальнике пошерстим. Зашёл я, значит, с той стороны – беляк, на дурака! Я гоню на него, - пренебрежительный жест в сторону сидящего рядом и пытающегося вносить коррективы в папин рассказ лёлю. – Ну, он и жахнул с перепугу без наводчика-то метра на три в сторону да ещё перезаряжал с полчаса…
И оба они смеются.
…Завтра Толик уезжает в город. Будет там работать на заводе. Он уже ездил устраиваться, и ему дали место в общежитии. Мама мне сказала, что там, в городе, у Толика живёт невеста, тоже из наших мест. Ну и что? Из-за этого уезжать? Решительно я ничего не понимал и потому дулся весь вечер на Толика.
- Ну, что ты, Сергунок? Давай-ка прием покажи, какой с тобой учили, – Толик натягивает мне на лоб шапку и тормошит за плечи. Видя бесполезность этого, говорит как-то умоляюще. - Я клюшку настоящую тебе привезу, хочешь? Будешь тогда больше всех забивать. Хорошо?
Киваю, а в носу и горле всё равно першит. Так славно с Толиком было.
- Макаровские мужики вчера в МТМ приезжали, рассказывали, у них волки появились, - говорит, докуривая «Беломор», отец.
- Слышал, – лёля усмехается. – Давненько серых в наших краях не было. Это, видно, новый объездчик мосихинский к нам их направил. Если в Макарово появились, значит, и сюда придут.
Я прислушиваюсь к их разговору, и как-то жутковато бодряще мне становится. Кажется, и бор уже не молчит. Да, конечно же, - шумит таинственно и зловеще! – то не волчьи ли голоса?..
… Весна была с ленцой.
Вспыхнула радостным солнцем, согнала сосульками снег с крыши и запропала куда-то. Начало апреля уже, а снег, как показывают мои «барометры» - воткнутые в сугробы прутики – тает по миллиметру в день.
Новёхонький скворечник по-прежнему пуст. Посматриваю на него уныло и не спеша, углубляю в ограде канавки: защищаю погреб от талой воды, но её совсем немного.
На это моё занятие время от времени прилетают поглазеть вороны. Усаживаются на высокий серо-занозистый забор, посидят немного молча и начинают каркать. Тогда я отгоняю их снежками.
Мамы почему-то ещё нет с работы. Хотя рабочий день в бухгалтерии заканчивается ровно в шесть часов двенадцать минут. А сейчас - я заглядывал в дом - около семи.
Наконец замечаю издалека её вместе с папой и бегу их встречать. Они, вижу сразу, чем-то расстроены. Берут меня за руки, и мы идём домой. По дороге мама говорит, что Толик лежит в больнице. Возле его общежития была какая-то драка. Толик с парнями выбежал разнимать и его ударили чем-то по голове.
Лёли уехали в город и позвонили маме на работу из больницы: «Толик в реанимации».
Слово это – реанимация – мне совсем не нравится, и мама произносит его с испугом.
Затем, помню, наша классная учительница ловит меня на перемене за рукав и вместо того, чтобы сделать замечание, тихо говорит:
- Собирай портфель и иди домой. Толик умер.
…Апрельский вечер 1973 года. Всю округу заполонили запахи разбухших берёзовых почек и прошлогодней сухой, уже на припёках, травы. Толкует вечер утихающим скворешным гамом с подходящей ночью.
У лёлиной ограды стоял народ.
Бабушки то и дело повторяли друг дружке:
- Не пил ведь, не курил…
- О здоровьице всегда спросит…
- А вот оно так – сволочей разных земля носит, а хороших-то…
- Он ить в понедельник, сердешный, умер? Вот ночью ветрище с дождиком и был. Плакала погодка-то по нему.
Но вот родился в тишине, становясь всё ближе и ближе, звук папиного трактора, тащившего по распутице грузовик с гробом…
И ударили резко и страшно фары с того, дальнего конца улицы, сделав её беззащитно-голой.
Кто-то из женщин заплакал, потом ещё и ещё.
Я стоял с плачущими сёстрами, и когда трактор, преодолев последние метры, остановился у ворот и затих, не выключая фар, ослепленный ими я заплакал, сначала тихо и обречённо, затем зарыдал во весь голос и затряс кулачком, что-то выкрикивая, кому-то грозясь и почему-то выпячивая грудь перед этим зловещим снопом искусственного света…
Целую неделю, цепляясь за жизнь, не хотел уходить в двадцать с небольшим лет из этого мира Толик.
Он так и не пришёл в себя и не увидел почерневшее лицо лёли Лены.
Позже врачи сказали, что шансов спасти этого красивого стройного парня не было сразу. Ударили Толика со страшной силой сзади, по-волчьи, четырёхгранной ножкой от стола. Как ненавистны мне с тех пор эти ножки!
Именно после Толиной смерти, первой виденной мною в этой жизни, как-то незаметно ушла от меня детская мечта, что найду я когда-нибудь Волшебную палочку. И исполнит она для меня три желания. И первое из них, конечно же, чтобы все, кого я люблю, жили вечно.
Грустно, что ни говори, становится, когда ловишь себя невзначай на мысли, что память о прошедшем измеряется уже десятками лет.
Давно уже мы уехали из деревни.
Сначала я, поступив в институт, потом мои родители.
Много лет как умерла в страшных муках от рака моя мама.
Подрастают, тоже со своими потаёнными сказочными мечтами мои дочери. В минуты, часы изъедающих тебя уныния или отчаяния ими, своими курносыми непоседами, только и защищаешься от греховной мысли.
Ради них и надо жить – простая и, пожалуй, единственная истина на свете.
За эти годы не стал я и, даст Бог, никогда не стану настоящим горожанином.
- Городские, леший бы вас побрал, - поругивается лёля, когда в свои приезды в деревню останавливаюсь у них. – Всё что-то зудится у вас. Башки набекрень, и порядка никакого. Вот ты мне, крестник, объясни, как это получается? Лёшка мой двадцать лет на Украине отслужил, а здесь его не прописывают? Паспорт, говорят, не наш. Как это не наш? Он, стало быть, мне не сын, если я его у себя прописать не могу, а? Вот ты на своём радиво про это и пропиши! А то слушаешь - балаболите всё, балаболите…
- Ну, чё ты к нему пристал, чё пристал? Он что ли виноват? У него своё начальство, - заступается за меня лёля Лена. – У самого башка дурная, так нечего на людей пенять. Подай мне вон лучше полотенец. Да не этот! Вон, у рукомойника.
Лёля Лена уже лет пять передвигается на костылях – запущенный остеохондроз. Одно время, помню, всё надеялась на Кашпировского.
- Я вот, Серёженька, иной раз лежу ночью и начинаю считать, кто у нас в деревне в последнее времечко умер. Возьми только на нашей улице…Люся Безнигаева – раз, Коля Плотников, Рачёва, сын старший, Феша Самохина… И всё ведь молодые умирают, до пенсии не живут. Всё ведь кругом поотровили, вот и рак этот… А Юра Рыбин… Тому и вовсе сорок с небольшим. Толин ровесник…
Слушаю её, наблюдаю, как выдвигает она, сидя на табуретке, из русской печи каравай, и кажется мне, что этими ночными своими думами пытается она хоть как-то утихомирить, привести в некое равновесие память о Толике.
- А он ведь каждый Божий день пьёт, - продолжает она, воспользовавшись тем, что лёля выбегает в сени за маслом. – Да еще какой злой стал. Поверишь, Серёжа, чуть что - кулаками машет, того и гляди ударит. Люди-то к смерти, наоборот, образумятся, а он ещё хлеще. И пенсию ведь хорошую получает, как фронтовик. Не то, что у других. И каждый день бутылочка, а то и две. Весной в погреб полез пьяный да свалился с лестницы. Ногу сломал, месяц в гипсе в магазин скакал…
- Чего говоришь, бабка? Про меня, что ли? – весело спрашивает Леля, возвращаясь. – Ты её, крестник, не слушай. Она тут такую агитацию разведёт! Не хуже Горбача с Ельциным. Ты, давай, на стол лучше ставь.
- Ты только посмотри на него! Хоть бы людей постеснялся.
- А нам чё, мы люди простые.
После ужина я выхожу в ограду. Нарезая круги и громыхая цепью, косится на меня Дозор Третий. С мехтока доносится гул барабанов. Август доживает свои последние деньки. Печально задумалась о чём-то молоденькая застенчивая рябинка. В палисаднике мерно раскачиваются долговязые мальвы. Клонятся к земле пурпурными папахами георгины. И лишь всё так же неугомонно шумят и спорят в клёнах сварливые воробьи.
Сейчас я вернусь в родной лёлин дом. И, наверное, опять всю ночь буду ворочаться, вспоминать, но под утро всё же усну. А, проснувшись, первым делом посмотрю на шифоньер. Вот он, Вася Тёркин. Всё так же сидит на пенёчке, удало развернув гармошку и задорно мне подмигивает.
1995 г.
Свидетельство о публикации №225032300412