Сеятели и всходы

- Леонть Палыч, а скоро коммунизм построят? – с надеждой в голосе спрашивал я учителя на уроке истории.
Леонтий Павлович, черноволосый, с волнистым чубом, был бы и вовсе красавцем, если бы не слишком тяжелый подбородок и круглые янтарные глазки,  маленькие для его раздольного лица. Тёмно-синий костюм ладно сидел на его фигуре. Во всём облике нашего историка была подбористость и спортивная упругость. Как теперь я понимаю, не был он лишён и артистических, ораторских способностей. Сильным красивым голосом он начинал живописать коммунистическое завтра, сводящееся, впрочем, к традиционному набору представлений (об этом и родители говорили дома, посмеиваясь). Говорил Леонтий Павлович, что в магазинах будет решительно всё и бесплатно. Пришёл, взял, что тебе надо и пошёл домой. А дома у всех будут ванна, туалет, цветной телевизор, магнитофон, да и у каждой семьи советской будет автомобиль или мотоцикл. А работать они будут не на бензине, а на газе. Совсем не будет преступников, лодырей и пьяниц… 
…Весь наш четвёртый класс слушал, затаив дыхание. Но сосновский Вовка Хотиненко, маленький, рыжий, вертлявый, перебивал торжественный момент:
- А в школу надо будет ходить? 
- Конечно, - чуть поубавив пыл, отвечал историк. 
- Каждый день?
- Ну… да, каждый.
- И двойки будут ставить? – наседал рыжий. 
- Двоек не будет, Вова, - мечтательно вздыхал Леонтий Павлович, - все будут сознательно и добросовестно учиться на четыре и пять. 
Вот тут царапало сомнение. Это чтобы такие как друг Шотик или Серёга Зеленин, да на четыре и пять?!
Мне очень ещё хотелось конкретики: уже тогда я любил хронологию, даты, затягивал меня постепенно и омут спортивной статистики: 
- А через сколько лет построят, Леонть Палыч?
- Э-э… - историк поджимал губы, брался рукой за мочку уха и, наконец, раздумчиво произносил: - По моим прикидкам, лет через тридцать. 
История с первых же уроков стала моим любимым предметом. Да и  вообще, четвёртый класс – это уже что-то значит. Новые предметы, не одна Полина Михайловна, а уже несколько учителей ведут уроки, вызывают к доске, расписываются в твоём дневнике.
И классная руководительница у нас новая, Ирина Ивановна, красивая, добрая, хотя и ведёт ненавистную математику.
И перебрался наш класс на второй этаж, в математический кабинет и так поспело удачно: именно в этом, 1975 году привезли в школу новые парты. И как же за ними удобно сидеть! Светлая, чудесно пахнущая лакированная поверхность парты, с ложбинками у края для ручки и карандаша, внизу - металлические гнёзда для ранцев и стулья такие же красивые и аккуратные. Да, это не прежние парты – громоздкие, с откидывающимися крышками, крашенные на сто раз попеременно то зелёной то мрачно-синей краской, исписанные, изрезанные перочинными ножиками. Одно неудобство, особенно для двоечников - прежние парты имели больше схронов, в тёмной глубине ящиков чего только не спрячешь, а тут при новых - сплошная видимость. Зато парту легче двигать, на стуле по полу пошаркать-покататься опять же можно без усилий.
В четвёртом классе к нам добавился вознесенский народ, так как в Вознесенке была лишь начальная школа. Народ, правда, состоял из трёх человек: два пацана и Светка Моторина. В неё-то я сразу и влюбился. Нет, не то чтобы сразу, а в конце второй четверти, под самый Новый Год, когда она спела на репетиции песенку про воздушные кораблики. И какое несчастье: только влюбился, а тут – бац! –  каникулы, и вознесенские уехали домой. Две недели страдать, мучиться, писать записки и уничтожать  их тотчас… Не дай Бог, мама увидит.
Как-то легко померкли, ушли, растворились перед силой моей новой любви прежние мои романы. Мысленные, правда. И к Лариске Чистовой, и к сосновской  Кристине Вебер. Закончились с приходом Светки мои метания, моя раздвоенность: и тёмненькая, с двумя косичками Лариска нравится; то перед сном искручусь весь, измечтаюсь, как мы гуляем вдвоём с белокурой, с волнистыми, такими кажется невесомыми волосами, Кристинкой. И ведь никому такие свои терзания-метания не доверишь, даже маме, не говоря уже о приятелях.. И сгорай от  любви в одиночку!
С прибавлением вознесенских в нашем классе стало ровно двадцать человек. Шестнадцать пацанов и четыре девчонки. Несложно подсчитать, что в сердце моём не нашлось места лишь одной, сосновской Верке Харлачёвой, но уж слишком она некрасивая, да и учится плохо. Помогло отчасти в моей любовной неразберихе и то, что в начале четвёртого класса уехала с родителями из нашего села Лариска Чистова. А с Кристинкой мы перед сном уже не гуляли. И ворочался я, к неудовольствию мамы, уже представляя, как учу Светку играть в хоккей. Да, к четвёртому классу я уже был помешан на футболе-хоккее, и второй год мама выписывала мне, одиннадцатилетнему сопляку, большую, взрослую газету «Советский спорт». Надо ли говорить, что прочитывал я её от корки до корки.
В четвёртом же классе у нас по вторникам стали проводиться политинформации. Мне поручили быть за них ответственным, и я давал задания одноклассникам пересказать своими словами какую-нибудь заметку или статейку из «Пионерской правды». Эту газету я считал несерьёзной, так, для мелюзги. 
Всё-то хорошо, всё ново в четвёртом классе, но и жалко, грустно, что нет с нами нашей Полины Михайловны.
Три года с ней неразлучно были.
Полина Михайловна – жена Леонтия Палыча – худая, гордая, кажется, что вечно чем-то недовольна, но это для тех, кто её плохо знает. На самом деле добрая она и внимательная. И даже её неприятная манера, когда, проверяя тетради или заполняя классный  журнал, она время от времени трогает свои длинные ресницы левой рукой, будто ей что-то постоянно мешает, и она силится это невидимое убрать, сейчас вспоминается с улыбкой.
А  наши двоечники и Вовчика, сына-дошкольника Полины Михайловны, тоже почти с любовью вспоминают. Вовчика Полине Михайловне случалось брать с собой на уроки, и он, посидев немного за партой и порисовав в тетради, начинал расхаживать по классу  и задирать этих самых двоечников. То к Серёге Зеленину подойдёт и, заглянув в его замызганную, взлохмаченную тетрадку, ущипнёт его и ещё маме пожалуется: «А у Зеленина опять грязь, хоть лягушек разводи!» – про грязь и лягушек часто Полина Михайловна говорит; то к Шотику подкатится и начнёт ему язык показывать, дразниться. Те,  лишь затравленно улыбаются, терпят, но думы в их светлых, под «ноль» стриженых головушках, легко читаются: «Ну, соплежуй, не будь ты сынком учительским мы бы тебе показали…» Наконец, Вовчик усаживается  опять за парту, оставляя двоечников в покое. 
Но и сейчас частенько заходит Полина Михайловна нас попроведовать: как, мол, тут мои? И мы на переменах,  встретив её в коридоре, бежим навстречу с объятьями или же к ней в класс, где сейчас сидят эти малыши-первоклашки, заходим. И вспоминается, как пришли в этот кабинет, окнами в школьный сад, первый раз…
 
Первое сентября 1972 года.
Ясное холодное ветреное утро.
Иду с мамой первый раз в школу. Она несёт большой тяжёлый букет из георгинов и гладиолусов (астры отвергнуты, слишком скромны для такого случая). В почти пустом ранце погромыхивает пенал, да я ещё иду, норовя подпрыгивать, чтобы шуму было побольше. Но чем ближе к краснокирпичному двухэтажному зданию школы, тем сильнее бьётся сердечко, а ноги начинают заплетаться, и пару раз я  чуть не падаю - спасибо мама удержала - опылив брюки нового шоколадного цвета костюмчика. И давит, давит воротник белой рубашки с застёгнутой верхней пуговицей.
И вот остаётся только свернуть в ограду школьную, а там столько народу! Гомон, смех слышатся то тут, то там.
А, заслышав смех, я (это известно по садику) теряюсь окончательно. Кажется, все обернулись, смотрят на меня и надо мной смеются. Мама достаёт расчёску и поправляет мой чубчик. И мы ступаем в этот мир… 
…Очнулся я где-то на втором ли месяце учёбы, во второй ли четверти – отчетливо это не припоминается… Пробуждение состоялось из-за  Борьки Калачёва. Сосед - дома наши наискосок на одной улице стоят - никак не мог добиться хотя бы относительной прямоты выписываемых в тетрадь палочек и округлости нулей. А сидели мы с Борькой за одной партой и Полина Михайловна, подойдя к нам, качала сокрушённо головой, всматриваясь в борькин расшатанный штакетник и хвалила меня за старание и чистоту. Ну, а доброе слово  даже вечному бродяге с постоянно поцарапанной мордой - коту калачёвскому Ваське - тоже приятно. Мне же помимо того, что было приятно, было и удивительно. Сестра-то научила меня писать и читать, а после того, как она поступила в педагогическое училище и уехала, со мной занималась мама. Хваление продолжалось, и я постепенно стал оглядываться, втискиваться в жизнь школы. С Борькой мы её и обследовали на переменах, даже, несмотря на запрет, поднимались на второй этаж, где сновали между ног старшеклассников. 
Вхождению же в классный коллектив  поспособствовала, как ни странно, болезнь. После первых наших зимних каникул  в классе заболело сразу несколько человек. Их увезли в районную больницу, а болезнь, как мы узнали, называется смешно: желтуха. Люди, заболевшие желтухой, становятся жёлтыми, такое объяснение сразу стало популярным среди нас, и домысливали мы уже, что эту болезнь-заразу занесли в наши края  страшные лазутчики китайцы. Правда, для доказательства полагалось привести случай, что, вот, мол, видели  на опушке бора какого-то узкоглазого и желтолицего, со зловещей ухмылкой. Был он на лыжах, за  спиной ружьё, и скрылся лазутчик в лесной чаще…
Вслед за первой партией заболевших последовала вторая, в которой оказался и я. Нас так же отвезли в район и поместили в одну палату с одноклассниками, встретившими нас радостными воплями.
Целая палата первоклашек- желтушников, в смешных полосатых пижамах и тапочках. Тапочки из нас никто никогда и не носил, оказывается. Не деревенская это обувь.
Три больничные недели прошли весело. Аппетитом, правда, никто похвастаться особо не мог и беготни не было (как-то не хотелось, а чуть попрыгаешь на кровати и в глазах темнеет, и выступает на лбу липкий, холодный пот). Зато было столько разговоров, столько небылиц рассказано! 
Заговорили как-то раз про войну. Сначала про танки, самолёты, автоматы, а разгорячась, войдя в раж, перекинулись к нашим родителям (в подсознании они были с нами постоянно, иногда и поплачешь перед сном, когда потушат в палате свет, их к нам не допускали в палату, когда они приезжали, и общались мы с ними через заледенелое окно).
Начала Кристинка Вебер, сообщив, что когда была война, её папа был маленьким и за ним гонялся большой, с чёрными крестами фашистский самолёт, а папа Кристинки чуть его не подбил из винтовки, только ранил. «Да откуда же у него винтовка-то была, он же маленький?» – стали мы ловить Кристинку на слишком уж большом вранье. Но она с немецким упрямством твердила: была винтовка, он её нашёл.
Это упёртое враньё открыло шлюзы и для нас. И понеслось!
Все взахлёб, перебивая друг друга, рассказывали о подвигах отцов в войну, именно отцов, а не дедушек. Хотя на самом деле никто из них не был на фронте из-за малолетства, а иных ещё и на свете не было.
Врал вдохновенно и я: папа служил на флоте, у нас дома и портрет есть, на котором он в морской форме, и тельняшка видна, приедем вот домой - покажу, и воевал он на большом корабле, был…был, как же называется… был наводчиком, да! вспомнил, и однажды они потопили  ещё больший, чем их, огромный прямо вражеский корабль, он стал тонуть, и фашисты прыгали в воду, бултыхались, молили о пощаде, а наши их из пулемётов всех покрошили… Врать-то я врал, сочинял на ходу, но что интересно, к концу рассказа сам уверовал в то, что так и было на самом деле.
Отболели мы своё, и бледнолицые, но спаянные долгим, непрерывным общением были выписаны. При выписке вместе с радостью присутствовало и огорчение: на моём, шоколадного цвета, школьном костюмчике (мама отвозила меня в больницу почему-то именно в нём) пуговицы тёмно-блестящие, гладкие, красивые, превратились в шершавые, облезло - светлые. И весь костюмчик как-то пожух, сморщился. Такая же картина была с одеждой и у других. На моё почти слёзное недоумение мама ответила, что нашу одежду «прожаривали». Заразу, значит, желтушную прогоняли.
А потом нагоняли в учебе, и каждый день узнавали что-то новое от Полины Михайловны, часто прерывали уроки и делали гимнастику для рук: «мы писали, мы писали, наши пальчики устали…» И наступила весна и нас приняли в октябрята, и была смерть Толика, так меня потрясшая…

И вот уже перешагиваем из четвёртого класса в пятый - и дальше, дальше…
Кто-то легко перешагивает, играючи, кто-то - вползая, покряхтывая, кого-то и вовсе за шиворот, силком тащат, тот упирается, – не хочу учиться, хочу, понимаешь ли, жениться,  но всеобщее среднее образование: такова установка партии и правительства.
Всё тяжелее и воз предметов. Арифметика, то есть математика, взяла и разделилась на алгебру и геометрию. Тут  к месту поговорка, что хрен редьки не слаще. Ведёт эти предметы наша классная руководительница Ирина Ивановна. На её уроках тишина, потому как она хотя и добрая и красивая, но  строгая, а муж  нашей классной директор школы Дмитрий Валерьевич. Всегда спокоен, уравновешен. Не могу припомнить, чтобы он на кого-то кричал. Но идёт по коридору школьному и все несущиеся сломя голову сразу на шаг переходят.
Однажды я оказался свидетелем короткой воспитательной беседы Дмитрия Валерьевича с Колькой Рыжиковым – представителем многочисленного, буйного нравом  рыжиковского  клана. Дело было на улице, лето, каникулы, свобода. Колька в десятый перешёл, точнее, перевели, детина здоровый, рожа наследственно наглая и мясистоносая, коротконогий, толстый, походняк вразвалочку, сплёвывает через каждый шаг. Рядом  заискивающе семенят верные оруженосцы. На предводителе - панама из газеты сделанная, кеды, трико, рубаха узлом (по тогдашней, середины семидесятых, моде) выше пупка завязана. 
- Здравия желаем! – дурачась, прикладывает руку к панаме Колька.
Улыбается широко и директор. Рад, несказанно рад этой встрече, шёл вот в магазин за хлебом - и такое событие, такая встреча, с таким человеком…Здоровается Дмитрий Валерьевич и  говорит:
- Ну, хорошо. Понимал бы, если бы ты Николай, спортом занимался, на турнике пару раз хотя бы подтягивался, не курил, стройным был…Но вот скажи, зачем ты всем на обозрение своё пузо выставил? С него же скоро жир будет капать… 
И что же вы думаете? Смутился, даже покраснел (и это при собственной гвардии-то!) и бочком-бочком, хотя улица широкая,  прошмыгнул мимо директора гроза всей школы, по которому, говорили взрослые, тюрьма давно плачет. 
В классе пятом у меня стало ухудшаться зрение, не стал различать, что написано на доске. Особые неудобства испытывал во время математических контрольных. Почерк у Ирины Ивановны убористый, надо задания своего варианта решать, а я ничегошеньки разобрать не могу. И признаться в этом духу не хватает, признаться – значит,  очки пропишут, носить заставят. Как вспомню, сколько насмешек перенёс Борька Калачёв, когда ему ещё в первом классе очки выписали, – нет, надо что-то придумывать срочно. Поделился своей бедой с соседом по парте Шотиком. Так он - Женька Лебедев, а Шотиком стал, потому что в популярном в определённых обстоятельствах выражении: «ну, ты чё?!» он вместо «чё» произносил «шо». Семья Женьки приехала с Украины, где он родился и учился говорить сообразно месту проживания. Шо или Шотик, как производное.
Договорились мы с ним на взаимовыгодных условиях. Он переписывает мне задания моего варианта, а я ему решаю одно-два задания из его варианта. Шотику больше ничего и не надо. И так Ирина Ивановна  заподозрит, что он списал. Главное, на троечку с минусом. Вот так мы с ним одно время и выкручивались. Шотик, друг надёжный, никому из пацанов меня не выдавал. Но всё закончилось  с приездом из районной больницы врачей.
Раз  в год в школу приезжали люди в белых халатах и обследовали всех учеников. Главное для меня было пройти окулиста. Неприятное, раздражавшее меня слово – окулист - глист какой-то, а не врач. Опять-таки договорились мы  с Шотиком, разработали план. Идея его заключалось в системе  условных знаков. Когда у меня будут проверять зрение, Шотик  украдкой жестикулировать начнёт. Кулак покажет, значит, буква Б, указательный палец – И, два пальца – Ш, и так далее.
И вот судный час настал. Надо заметить, что проверка зрения вызвала в классе всеобщий интерес. Азартно спорили: кто самый зоркий? Кто у нас местный «Зоркий Сокол» (название одного из популярных тогда фильмов про индейцев)? Азартно и комментировали:
- Во, Миха даёт! Весь нижний ряд назвал!
- Эх, Толян, очки  иди покупай!
Толян Александров, между прочим, до третьего нижнего ряда добрался. А мне то что делать?! Когда я третий верхний с трудом различаю?..
Одна надежда – Шотик. Но врачиха-окулист и оказалась «зорким Соколом».  Шотик отчаянно грозил кулаком, показывал фигу (буква Н), чесал макушку (буква М) – словом производил весьма странное впечатление. Поначалу врачиха с недоумением на него посматривала, полагая, видимо, что у мальчика не в порядке с головой и надобно о нём спросить  учителя. Я тоже косился на Шотика - он стоял по правую сторону и когда проверяли левый глаз, иезуитская наша хитрость ещё срабатывала, но, закрыв листочкам глаз правый, подельника своего я перестал видеть, и во время  мхатовских пауз стал в поисках его поворачиваться всем корпусом. И заговор наш был раскрыт. Шотик был  изгнан из класса (медосмотр проходил в кабинете математики). У меня же  снова проверяли левый глаз, потом правый…
- Минус четыре оба глаза, – вынесла приговор разоблачительница.
-Ого! – выдохнули пацаны, некоторые радостно «лыбились».
Врачиха поинтересовалась, на какой парте я сижу.
 -В среднем ряду, на предпоследней, – отвечала удивлённая Ирина Ивановна.
Я отвечать не мог, меня душили слёзы.
И была потом поездка с мамой в райцентр, откуда мы вернулись с очками в большой коричневой оправе. Конечно, носить я их постоянно не носил, но во время письменных на уроках надевал.
 
«Биссектриса - это крыса, бегающая по углам и делящая угол пополам» - вот так бы всю геометрию и алгебру. В присказках, прибаутках. Но математическая наука - дама явно не легкомысленная, а мне она и вовсе в тягость была. Особенно в старших классах. Спасибо Ирине Ивановне. Понимала, чувствовала всю «силу любви» моей к уравнениям с двумя  неизвестными и прочим разным функциям, которые, видите ли, надо обязательно находить, нужны-то они больно кому… Ну, а дабы не портить мне аттестат, вытягивала на пятёрку. Но порою мне снится одно и тоже: контрольная по алгебре, годовая, и я не могу решить ни одного задания, вообще ничего не помню, не знаю, время контрольной истекает, а мои проштампованные роновской печатью листики чисты…и вот уже надо их сдавать… И радуешься, просыпаясь, – это только сон.

Сонливо и скучновато было на уроках русского языка.
Кругом тоже сплошные правила. Диктанты с распевной речью учительницы русского Тамары Николаевны, разборы предложений, хирургические (вместо скальпеля - авторучка или мел) расчленения слов на приставки, корни, суффиксы и окончания… Гораздо веселее и свободнее было, когда писали сочинения. Самое главное – совладать с запятыми. Их мне хотелось (и по сей день такое желание присутствует) ставить там, где я считаю нужным. А может, и не ставить совсем. Писал же свои замечательные произведения, обходясь без запятых, прекрасный русский писатель Борис Зайцев. И даже суровые нотации Ивана Бунина на него не действовали. Впрочем, что-то я разошёлся не хуже нынешних сторонников реформы русского языка, ратующих за то, чтобы писать, так как слышим и говорим.

Физик Иван Николаевич Тишко приехал со своим семейством в нашу деревню в тот самый год, когда  мы, шестиклассники,  начинали изучать эту науку «о природе, о законах и явлениях ея».
Иван Николаевич сразу же получил прозвище Шрайбикус – настолько он был похож на пронырливого мальчугана-фотографа из учебника немецкого языка. Такой же курносый, с непокорным вихорком на затылке, в больших очках и с неизменным фотоаппаратом на всех школьных мероприятиях.
Рассказывал интересно, доходчиво, проводил опыты с вольтовой дугой, с вращением рамки с током в магнитном поле. Но всё это для трёх-пяти учеников. Остальные занимались чем угодно на уроках физики, только не физикой. Анархии этой способствовал как характер Ивана Николаевича, мягкий, покладистый, хотя и случались вспышки гнева, когда доведёт его до белого каления какой-нибудь вконец обнаглевший оболтус и будет выдворен из кабинета физики учителем с применением физического воздействия; так и приверженность Ивана Николаевича к самому популярному русскому напитку. Кабинет физики располагался на первом этаже  в конце коридора, а за перегородкой находилась физическая лаборатория, куда бывало прямо во время урока «нырял» наш физик. Через некоторое время он возвращался – взбодрившийся, раскрасневшийся, энергично потирая руки и чаще обыкновенного поправляя очки:
- Значит, продолжаю. Закон Авогадро гласит, что в равных объёмах идеальных газов… 
Кто-нибудь спешил учителя физики перебить вопросом:
- Иван Николаевич, а вы про правило Буравчика расскажите… 
Следовала очередная вспышка гнева, и спрашивавший удалялся из класса. Этот, казалось бы, безобидный вопрос имел двойной смысл и был дежурной издевкой над бедным физиком.
   Дело в том, что когда Иван Николаевич  объяснял это правило, он иллюстрировал объяснение жестом, а именно, вращал кисть руки по часовой стрелке с опущенным вниз мизинцем и  указующим вверх  большим пальцем – жест  понятный и известный всем пьяницам.
Родом наш физик был с Брянщины, с золотой медалью окончил школу, с красным дипломом педагогический институт. Этот факт я узнал позднее от директора школы Дмитрия Валерьевича, сам Иван Николаевич о своей блестящей учёбе никогда не распространялся. Занесло же его в нашу сторону  то обстоятельство, что у супруги Нины Владимировны родители жили в соседней  деревне.
Нина Владимировна преподавала биологию, всё делала неспешно, плавно - и говорила,  и ходила, а с лица её не исчезало вечное выражение сонливости и связанного с этим недовольства: не дали, вот, мол, сон досмотреть. Однако, несмотря на столь меланхоличную внешность, по деревне регулярно циркулировали слухи о том, что Нина Владимировна своего дражайшего супруга поколачивает. Довольно  крепко и довольно умело. Не оставляя следов на лице Ивана Николаевича, а делая акцент на жесткие удары по корпусу. Причём провоцировала стычки сама будущая жертва: пьяный Иван Николаевич становился необычайно задирист, а петушиные свои наскоки на жену ещё подкреплял страстными, громкими (все соседи слышали) монологами, обличающими Нину Владимировну в неверности. Что, кстати, абсолютно не соответствовало действительности. После уроков Нина Владимировна неспешным, но широким шагом двигалась к дому, где её ждали две дочки-погодки и личное животноводческое хозяйство. Догляд и уход за домашней живностью со стороны Ивана Николаевича оставлял желать лучшего.
После особо убедительных побед Нины Владимировны физик залечивал раны:  как душевные, так и на теле. Был трезв и задумчив. В такие периоды он нередко прерывал объяснения на уроках лирическими воспоминаниями о своей малой родине, о сурово шумящих брянских лесах и мягких: не чета нашим - зимах.
В голосе его слышалось грустное недоумение: какой чёрт меня, мол, затащил в этот сибирский край?..
Воспоминания прерывал звонок с урока. Физик спохватывался и размашисто (брызги мела по сторонам) писал на доске домашнее задание, вслух его озвучивая и навлекая этим пародирование. Говорил он по-московски «акая», упомянутый выше закон Авогадро звучал: Авахадра, а смешнее всего получалось у Ивана Николаевича произношение слова “тире”. Тончайшие, нежнейшие сначала  «ти»,  а затем ещё мягче и ещё нежнее:  «рье».
- Параграф девятый на дом, запишите… Большов! Мерзавец… Сядь! Сядь, я сказал!.. Страницы  восемнадцать, тирье  двадцать...
И в завершении фразы обязательные два коротких плевочка на испачканные мелом пальцы.
Через некоторый промежуток времени  Иван Николаевич  объявлял «мораторий на трезвость» - и всё опять шло своим чередом. Дрожащие по утрам руки, «ныряние» в лабораторию, увлекательное, образное растолковывание законов физики горстке учеников, вспышки гнева, граничащие с яростью, вечерние рукопашные бои с Ниной Владимировной…

Лаборант кабинета физики Степан Васильевич был в нашей округе личностью известной.
Несколько лет назад, поговаривали в деревне, он тронулся слегка умом из-за чрезмерного увлечения наукой. В ту пору работал Степан Васильевич в совхозной котельной, в просторечии именуемой кочегаркой, и заочно учился в машиностроительном техникуме. По ночам за чёрным лоснящимся столом в подсобке котельной исписывал какими-то формулами и уравнениями, графиками и схемами толстые общие тетради. О том свидетельствовали мужики, заходившие в кочегарку выпить и поделиться философскими думами, развивающими бессонницу. Степан Васильевич был одержим идеей модернизировать работу вверенной ему котельной. Когда было исписано с десяток тетрадей,  он, будучи на сессии в городе, рискнул показать свои труды университетским профессорам. Высоколобые учёные мужи изобретательский пыл Степана Васильевича остудили. И, видимо, по-городски бесцеремонно. 
По возвращении в деревню Степан Васильевич устроил акт сожжения тетрадей, а поскольку вообще не пил и не курил, то попал сначала в районную, а затем и в краевую больницы. Оттуда он вернулся с постоянно поселившейся стеснительной улыбочкой на лице и невесть откуда взявшейся присказкой: «тэк-с, сказали мы с Петром Ивановичем», которую он приговаривал себе под нос каждые пять минут. В кочегарку его на работу не взяли. У Степана Васильевича резко ухудшилось зрение и на нервной почве стали отказывать ноги. Доброхоты из числа совхозных студентов-заочников, которым Степан Васильевич решал контрольные по математике, едва ли не высшей, не решал, а, можно сказать,  щёлкал, как орешки, восхищались его необыкновенными способностями и помогли устроить  его лаборантом в физический кабинет, под чуткое руководство Ивана Николаевича.
В лаборатории постоянно дымился паяльник, смолисто пахло канифолью, на стеллажах - штативы, приборы для физических опытов соседствовали с радиоприёмниками, принесёнными лаборанту для починки, валялись на полу, свисали с полок разноцветные провода, мотки проволоки, в укромном месте (но мы то, конечно, знали где)  хранилась колбочка со спиртом для утренних «ныряний» Ивана Николаевича. А сам он смотрел на нас, часто заходящих в лабораторию (здесь, как нигде больше в школе, ощущалась атмосфера вольномыслия и творческого беспорядка), смотрел через толстостёклые очки и стеснительно улыбался. Иногда мы заставали физика и лаборанта за шахматной партией. Чаще проигрывал Иван Николаевич  и в сердцах раздосадовано констатировал:
- Эх, ебонитовые вы палочки, как же я так коня профукал!
На что победитель довольно бурчал под нос:
-Тэк-с, сказали мы с Петром Иванычем…
Учёбу в техникуме Степан Васильевич, кажется, так и не завершил… Но  контрольные для будущих инженеров и педагогов, к слову, он решал всегда бесплатно, лишь иногда принимал в подарок конфеты для своей дочери, которая очень часто болела и даже на исходе лета оставалось с бледным цветом кожи.



Каким-то ветром занесло к нам в школу и музыканта по фамилии Корчагин. Молодой, юркий, со смазливой мордашкой, он сразу же развил кипучую деятельность. Перво-наперво провёл отбор в организованный кружок баянистов. Отбор происходил следующим образом. Корчагин сидел за учительским столом и подзывал к себе по алфавиту каждого из нас. Отбивал пальцами по краю стола несколько тактов. Повторил вслед за ним – считай, ты в кружке.
Оказался после таких смотрин там и я. Мама этому несказанно обрадовалась.
У нас уже пару лет пылился на шифоньере баян. Его родители покупали сестре, когда она поступила в каменское педучилище, но сестра уже работала в одной из барнаульских школ, а баян «Этюд» тульского производства был невостребован.
И вот, радость-то, какая! Сын будет обучаться музыке, там, в кружке, а дома, стало быть, репетировать.
Ядро баянистов составили мы, шестиклассники, и три удальца во главе с Валеркой Серых из седьмого. Корчагин выхлопотал у администрации школы (энергии ему было не занимать) с десяток баянов.
И началась учёба. Началась форсированными темпами, словно сообразуясь с популярным лозунгом: «Пятилетку – в три года!» Стартовав с  «Во поле берёзонька стояла…», мы, не задерживаясь рядом с кудрявыми красавицами, перешли к мелодиям и маршам времён гражданской войны. Корчагин, оправдывая свою задорно-революционную фамилию, жаждал публичного успеха. Мы, ещё толком не начавшие осваивать  басы, тоже в своём воспалённом воображении видели себя на сцене купающимися в лучах славы. Слух уже ласкали овации  переполненного зрительного зала в нашем  Доме культуры. Занятия в кружке начались по осени, а к 23 февраля мы  должны были уже разучить и с блеском исполнить  «Шёл отряд по  берегу, шёл издалека…» - и далее про командира с обвязанной головой и кровью на рукаве, но не бросающего красное знамя. А исполнить на праздничном концерте  на сцене Дома культуры. Помимо кружка баянистов, куда, забыл я сказать, входили только пацаны, Корчагин организовал хор, где, за редчайшим исключением, пели девчонки.
Постепенно наш энтузиазм начал угасать. Репетиции проходили обычно вечерами в каком-либо из школьных классов. И часто параллельно с репетициями хора. Корчагин в таких случаях оставлял за старшего Валерку Серых, а сам убегал к хористам. Мы же, скромно полагая, что достигли уже совершенства в игре на баяне, как только за Корчагиным захлопывалась дверь, затевали игру в «трясучку».
Как раз эта игра вдруг захватила в школе всех: от малышни до десятиклассников. Правила игры были просты. Каждый из вступивших в игру «втихую», то есть, зажав в кулаке монету или несколько монет – копеек, двушек, трёшек, пятаков, десятиков, двадцатиков - на счёт  «раз, два, три» кулаки разжимал. Тот, кто выставил на игру большую сумму денег, – банковал. Он собирал все монеты играющих в ладонь, второй ладонью их прикрывал и начинал трясти, потом высыпал монеты на стол. Монеты, легшие гербом (орлом) вверх, отходили банкующему, а те, что рассыпались и улеглись вверх цифрами (решками), надо было перевернуть, ударяя их плашмя по поверхности стола. Перевернул – твоя, следующую стучи. Если банкующий мастер, то другим и поиграть не доведётся, знай только стой да наблюдай, как переворачиваются твои монетки, выданные мамой на пирожки с повидлом, которые приносили нам на большой перемене из совхозной столовой.
Валерка Серых был непревзойденным мастером «трясучки». Потому и выступал инициатором замены репетиции на игру.
На «атас» в коридор выставлялся Васька Янтарёв, самый малый ростом в нашем шестом классе. Когда он ставил на колени баян, то над инструментом была видна лишь его головёнка с оттопыренными ушами. Стоило появиться на горизонте торопящейся фигуре Корчагина, Васька залетал в класс, мы срочно сворачивали игру в «трясучку» и растягивали меха наших красивых, с инкрустацией, баянов. Репетировали.
Домашнее общение с баяном также шло по наклонной плоскости. Моего репетиционного прилежания хватало, в лучшем случае, на полчаса, а потом я устремлялся на свободу – на улицу. 
Подкралось и наступило 23 февраля 1978 года. Шестидесятилетие Советской Армии и Военно-Морского Флота.
По традиции, в открывшемся прошлой осенью Доме культуры, что строился без малого десять лет, вначале был прочитан доклад, а потом началась концертная программа.
Наша баянная бригада должна была выступать ближе к концу. В белых рубашках и красных пионерских галстуках, мы, виртуозы Берёзовки, держались особняком и высокомерно поглядывали на хористов. Сейчас мы выйдем и покажем! Сейчас мы сбацаем лихо про командира с обвязанной головой и его боевой отряд. Обзавидуетесь, певцы безголосые! Мы смеялись, а вернее, нервно похохатывали шуткам Валерки Серых и часто бегали в туалет.
Подошёл свежевыбритый (на дневной, последней репетиции ещё проглядывала кустистая щетинка) Корчагин. 
- Через два номера мы! – сообщил, сверкая глазами. - Следите за мной!
И вот мы выходим на сцену.
Семеро смелых во главе с  Корчагиным.
Рассаживаемся на приготовленные для нас, стоящие полукружьем, стулья.
Наш руководитель сидит сбоку и так, чтобы мы видели его игру.
Зал полным-полнёшенек.
Пытаюсь найти родителей в зале и не нахожу…
Туманится отчего-то взор и коленки подрагивают, а вместе с ними и баян…
В подобном состоянии, видимо, находился не я один, так как с первых тактов наш спаянный игрой в «трясучку» коллектив устремился не по берегу, вслед за командиром, а по своим, сугубо индивидуальным делам и дорожкам…
Сначала вырвался вперёд, всегда заполошный порывистый Юрка Колесов. Гневные корчагинские взгляды его не тормозили. Васёк же Янтарёв, как-то враз обессилев и пытаясь заглянуть поверх баяна, явно никуда не торопился. Остатки сил у него уходили на то, чтобы хотя бы немного растянуть меха. Толик Александров и вовсе впал в летаргическую задумчивость. Я пытался играть как можно тише, точнее, вообще не играть, а делать видимость. Старшему брату Васьки Янтарёва Лёхе  стал почему-то мешать ремень баяна, и он всё время поводил по-богатырски правым плечом, до тех пор, пока ремень окончательно не спал. Один лишь Валерка Серых не терял присутствия духа, разворачивал меха во всю ширь,  так же широко и нагловато улыбаясь залу…
Надо ли говорить, что пунцовым Корчагин стал ещё до окончания первого куплета?..
Туман у меня перед глазами рассеялся, но заходили ходуном руки, я вообще не попадал на нужные кнопки, зато в голове отчего-то завертелось: «кнопочки, кнопочки, хорошо играете, расскажите кнопочки, что о милой знаете…»
Юрка Колесов тем временем всё убыстрялся и убыстрялся, всё удалялся и удалялся от нас. Наверное, ему хотелось поскорее завязать с этой концертной деятельностью. Васька от волнения тёрся подбородком о баян.
В зрительном зале было весело.
Корчагин с испариной на лбу играл во всю силу, пытаясь заглушить нашу трактовку музыкального произведения.
Юрка закончил, когда мы начинали последний куплет. И дерзко впервые за всё время, что находились мы на сцене - взглянул на Корчагина: мол, а поживее нельзя? Вдруг очнулся от летаргического сна Толик Александров и хрипло рявкнул басами – то был, видимо, клич в атаку раненого командира.
Я, судя по всему, самый хитрый, тоже что-то подыграл напоследок.
В зале смеялись. Но не все. Родители баянистов пытались пристыдить смеющихся. Сами вот вышли бы, да и сыграли, попробовали бы, как тяжело ребятишкам и страшно–то в первый раз на сцене с музыкальным инструментом, это вам не хиханьки-хаханьки…
…После этого «триумфа» на сцене Корчагин не разговаривал с нами долго, наверное, месяц, а может, два. Потом, вместе с природой, оттаял и стал выбивать для нас место в концертной программе ко Дню Победы. Но безрезультатно. Кружок баянистов, не имея концертной практики, в условиях бесчеловечной травли и чёрной зависти со стороны совхозных работников культуры, закончил своё существование. Мы же - Юрка, Толик, Васька и я, как особо музыкально одарённые и понюхавшие к тому же сценического пороху, были приняты в хор.
Через год ветер странствий вновь наполнил паруса мятежно-кипучей души музыканта Корчагина. Он уехал из села в школьные весенние каникулы, и больше я о нём ничего не слышал и не знаю. Баян тульского производства «Этюд», на котором я так и не сыграл по-настоящему ни одного музыкального этюда, был вновь водворён в розовый футляр и отправлен на шифоньер.

Уроки ботаники с разными там пестиками и тычинками, амёбами и инфузориями - туфельками нами всерьёз не воспринимались. Подумаешь, ботаника! Вот когда стоишь зябким осенним утром на кромке огородного поля в пятнадцать соток со ждущей твоего трудового порыва картошкой, стоишь, обозреваешь, вглядываешься в подсолнуховый частокол на другом конце и думаешь со страхом: да возможно ли с этим аэродромом справится?! – вот это ботаника!  Вместе с биологией в придачу. И зоология тут присутствует, когда зверем взвоешь от известия, что надо после битвы на своём огороде идти завтра помогать на бабушкин двадцатисоточник. 
Встрепенулись мы разве что с появлением в школьной программе предмета анатомии, встрепенулись в восьмом классе, встрепенулись мы, робятки, у которых, как кричала бабка Белячиха, гоняясь за нами со своей неизменной черёмуховой палкой, яйца уже лошадиные, а умишко всё воробьиный.
Но анатомию преподавала жена физика Ивана Николаевича меланхоличная Нина  Владимировна и самые щепетильные темы она попросту игнорировала: параграф такой-то для домашнего чтения. Будто мы, четырнадцати - пятнадцатилетние в ту пору не знали, откуда, как и почему берутся дети.

Не везло нам с преподаванием немецкого языка.
Впрочем, за всех сказать не могу. Многих,  конечно, чехарда с учителями немецкого - а порою таковых не было по году - более чем устраивала. Пытались, правда, выступать в роли «немок» и историчка Дарья Семёновна, и географичка Оксана Григорьевна, умеющие сносно читать, но вряд ли, как и мы, впрочем, понимающие, о чем в прочитанном тексте идёт речь. Новоявленные «немки» ориентировались по сопутствующим тексту  картинкам и делали архивольные переводы.
 Перед девятым классом приехала в родное село, окончив иняз пединститута, выпускница нашей школы Нина Ивановна. Модно одетая, с фигурой, магнитящей наши подростковые взгляды, запахом незнакомых нам духов (французские, пояснил всёзнающий Васька Янтарёв). Приехала, и с первых же уроков заскучала, предавшись воспоминаниям о студенческой, общаговской вольнице. Хватило Нины Ивановны в роли сельской учительницы на год с хвостиком.
И в выпускном классе наш слух вновь нежила речь географички  Оксаны Григорьевны.
Так же, как и физик Иван Николаевич была она хохлацких кровей.
- Итак, ребята, тема сеходняшнехо урока – Уньзире  Хаймать.  Шо  в переводе означаить: наша Родина. 
…Словом, полный плюсквамперфект, думалось мне, как же я буду сдавать этот немецкий при поступлении в институт?..

На уроках химии у нас ничего не взрывалось. Учительница Ольга Николаевна была сверхосторожна. Опытов рискованных не проводила, пожаров устраивать, локального, конечно, значения, нам не давала.  Стеклянный куб с вытяжной трубой пустовал. В лучшем случае окрашивалась водичка, а так упор делался на уравнения, формулы и таблицу Менделеева, мрачно-косматое лицо гениального русского химика смотрело на нас с портрета, висевшего над таблицей.
Саня Большов, задиристый бугай из Сосновки по прозвищу Кот, учившийся через силу (сила его вкупе с наглостью, рано проявившаяся, была в другом, об этом он любил рассказывать во время перекуров в туалете или за школой на переменах: «я вчера Лариску  Батищеву того…», следовал выразительный жест – лихой щелчок двух пальцев одной руки о палец другой) задал, однажды на уроке химии вопрос:
- А знаете, Ольга Николаевна, кто водку изобрёл?
Учительница пришла в замешательство, и Кот торжествующе указал пальцем на портрет Менделеева.
- Я то знаю, а вот ты откуда такие знания почерпнул? – пришла в себя Ольга Николаевна. 
- А, вот! Земля слухами полнится, - уклонился  тот от ответа.
Такие сенсационные сообщения, вообще, были в духе Саньки Большова. На одной из политинформаций он подготовил и «сделал сообщение», так это у нас называлось, о значении слов «кайф» и «секс». Информация, помнится, была им почерпнута из фельетона в журнале «Крокодил». Ну, а откуда, скажите, в глухой деревне конца семидесятых могла ещё появиться информация о таких, как бы не ругательных, но чуждых полу запрещенных словах?

- У нас физра – ура! – стайка пацанов со спринтерской скоростью мчится по школьному коридору в спортзал.
Нечаянная радость: вместо заболевшей биологички с её фотосинтезом растений - урок физкультуры. Вот так бы каждый день. Ведь две «физры» в неделю, по нашему глубочайшему убеждению, явно мало.
Если стояла погожая осень, то уроки физкультуры проводились на совхозном стадионе, который находился в сотне шагов от школы. Там же, на свежем воздухе, прыгали в длину, бегали короткие и длинные дистанции, метали мячик и гранату (не настоящую, естественно), играли в футбол, а то и просто в лапту в майские дни последней, четвёртой четверти.
И как же быстро проходит урок физкультуры!
    Только разбегаешься, распрыгаешься, разгоняешься с мячом – и, нате вам, урок закончен, обратно в школу, чтобы не опоздать на следующий урок, который как назло, будет тянуться  бесконечно.
Кроме сентября и мая, а также второй четверти, когда в спортивном зале школы устанавливались гимнастические предметы, всё остальное время было на уроках физкультуры во власти баскетбола и волейбола. Мы наспех, кривляясь и дурачась, делали зарядку, потом делились на команды (иногда нас делил учитель, иногда мы сами, с помощью «маток») и начинались наши баталии!
Обучение баскетболу начиналось с волейбольным мячом, он гораздо легче баскетбольного, и вот мы, мелюзга, по десять гавриков команда, носились по спортзалу, ошалелые, с выпученными глазами, девчонки визжат, пытаясь увернуться от несущейся на них орды, мячик под мышкой у Кота, он по прямой, снося всё на своём пути, мчится к кольцу, вся остальная братия за ним, с рёвом, кто: «Кот, падла, дай, не жмоть!», другие, успевая заискивать: «Санёк! Ну, Санька, ну, дай, пожалста!»  Противник же действует всё больше молча с сопением, бежит, урчит лишь под нос, мол, у, блин, не догонишь, не сшибёшь этого бугая. Но и догоняли, и сшибали, и мяч подхватывал кто-нибудь другой, и орда мчалась уже в другую сторону, вновь наводя панический ужас на девчонок, которые, понятное дело, в этой вакханалии участия не принимали, да и не хотели,  но вынуждены были находиться на площадке. Вновь сшибка! Орда валится на пол, мяч где-то там под телами, учитель свистит, положение может обернуться травмами, кто-то его слышит, кто-то нет, те, что в самом низу рвут мяч из рук его обладателя, но он вцепился в него мёртвой хваткой: казни его сейчас, расстреливай, – не отпустит, не отдаст врагам-супостатам, а те его по полу возят, гладкому, крашенному, на спине герой, мяч к груди прижат-приклеен, возите - тащите меня, голубчики, сколько хотите, сколько силёнок у вас хватит, таскайте хоть по всему спортзалу, да хоть по школе всей, все равно не отдам – наш мяч, нашей команды!
Так постигали мы азы баскетбольные, в игре больше похожей на регби, но случались и броски в кольцо. Иной раз, добросив, с замиранием сердца следишь, как скачет, словно издеваясь, мяч по дужке кольца, томительно тянется это мгновение…и! Не попадает в баскетбольную корзину…
Зато разве забудешь  свои первые точные броски: сначала, коричневым волейбольным мячом,  а затем, повзрослев, оранжевым баскетбольным.
Фёдырыч – личность для нашего совхозного спорта легендарная – долгие годы совмещал преподование физкультуры и «военного дела», но потом занялся только подготовкой из нас будущих воинов. Потому на то время учителя физкультуры менялись: одни приезжали, другие уезжали, пока наконец,  не появился  у нас Василий Николаевич Варов.
Родом из Берёзовки, после армии уехал в город, работал таксистом, наезжая изредка к родителям, и  вот вернулся в родные пенаты. Про «пенаты» он сам говорил, подчёркивая свою образованность.
Рано полысевший, с гармонично развитой фигурой в обтягивающем синего цвета спортивном костюме и постоянно улыбающийся. Улыбка такая ехидно-широкая, с трудом сдерживает смех Василий Николаевич, давится им просто и во всём этом читается: вот, убейте, сам не пойму, как я в школе оказался сельской, я, таксист городской, вдоль и поперёк Барнаул избороздивший…И вот они детки, цветы жизни… Но улыбки - улыбками, а организовал Василий Николаевич школьное физкультурное дело - будь здоров! И уроки стали походить на уроки, а,  будучи фанатом лыжного спорта и кросса, Василий Николаевич терпеливо, но настойчиво стал прививать любовь к этим «лошадиным», как выразился Васька Янтарёв, видам спорта. 
Школьные соревнования по игровым видам спорта, которые мы без ложной скромности называли «чемпионатами», и где страсти кипели нешуточные, районные турниры и просто товарищеские матчи по футболу, баскетболу, волейболу, когда едешь на выделенном для такого случая администрацией совхозном автобусе «Кубань» в Тюменцево, скажем, или в Шарчино, или они приезжают к нам и битком забит болельщиками наш спортзал и твоё волнение – не ударить перед ними в грязь лицом,  и лыжные первенства, и школьные легкоатлетические забеги… Свободным от спортивных школьных стартов было только лето, о чём я, кстати, очень жалел.
Спорт… О нём я могу говорить бесконечно…
Единственное, о чём сейчас упомяну, о страсти поглотившей меня и долго не отпускавшей. О занятиях футболом. Кожаный мяч, действительно, дневал и ночевал (под кроватью) со мною. Стартовый рывок у меня был хорош, скорость движения с мячом тоже, технику я развивал и шлифовал постоянно, да и игру - а футбол игра интеллектуальная - я «читал» нормально. Зрение, конечно, оставляло желать лучшего, но футбол это не волейбол зимними вечерами в полутёмном нашем спортзале. А главное, готов был я играть в футбол постоянно. Ночью разбуди – кеды зашнурую и готов! Добавлю к достоинствам своим, что я «левша», то есть, левая нога основная, а это в футболе ценится, особенно если ты форвард, и удар был у меня поставлен с детства, плотный такой удар, хлёсткий. Играл я всегда нападающим, естественно, на левом краю. И уже после восьмого класса, летом, стали меня привлекать играть за взрослую совхозную команду.
А деревенский взрослый футбол - это нечто! Тут настоящий естественный отбор: выживает сильнейший. Выживает, а иными словами остаётся с целыми ногами. Мне, вёрткому, хитрому и быстрому это удавалось. Слух о  лопоухом пацане из Берёзовки  пошёл гулять по футбольным кругам района. Я постепенно становился весьма известной личностью. И продолжал самозабвенно тренироваться.
Был окончен восьмой класс, мы скопом перешли в девятый, лишь Серёга Пучков решил ехать поступать в речное училище, хотя всем говорил, что едет в мореходку. Он всегда был самостоятельным и весьма самоуверенным пацаном, этот Серёга. Живописные ли его рассказы о том, кем он станет, с постоянным рефреном: вы, дурачьё, два года ещё будете за партами штаны протирать, а я уже в море ходить буду; горячечное ли, граничащее с сумасбродством состояние, присущее пятнадцатилетнему возрасту, не знаю, но мною вдруг овладела, пленила меня в одночасье идея ехать поступать в Ростовский спортинтернат на футбольное отделение.
Объявление о наборе-конкурсе я вычитал в моей любимой настольной газете «Советский спорт».
Ну, а что, думал я, с взрослыми мужиками наравне играю, всё при мне, вроде вот рекорд личный на днях установил: нажонглировал ногами, бёдрами, головой,  не давая коснуться мячу земли, 514 раз. Васька Янтарёв был этому свидетелем.
Надо, надо ехать!
    Ведь мечтаю я лишь об одном: сплю и вижу себя футболистом. Если и не великим, не в сборной СССР играющим, но в какой-либо команде высшей лиги точно. Недели две я провёл, как в бреду, ночами не спалось: в какие выси я возносился! В  какие дали убегал!..
То, что город Ростов-на-Дону, «Ростов-батюшка», весьма удалён от деревеньки Берёзовка и как вообще до него добираться – об этом я если и думал, то мельком, мимоходом: доберусь как-нибудь…
Под глазами у меня появились тёмные круги, глаза лихорадочно блестели, я уже жил в Ростовском спортинтернате… 
Мама сначала отмахнулась как от надоедливой мухи, когда я сообщил о своём решении покорять футбольные вершины. Шутит, мол, сынок. Я угрюмо, с дрожью в голосе, повторил и добавил, что это серьёзно. Мама посмотрела на меня внимательно и пошла за корвалолом. Потом позвала отца. Тот выслушал и витиевато сматерился, что с ним бывало крайне редко…
Подробности я опускаю, скажу лишь, что никуда я не поехал.
Более того, казнил себя и винил за то, что сообщил о своём решении и в столь категоричной форме: маме было плохо с сердцем. 
Тут очень кстати случилась у меня, как у новоиспечённого (в конце восьмого класса избрали на школьном комсомольском собрании по предложению Леонтия Павловича) секретаря комитета комсомола школы недельная поездка на краевой семинар-учёбу таких же вот школьных комсомольских активистов.
Неделю мы провели в лагере «Рассвет» под Барнаулом, встречали и вправду рассветы, жгли костры, устраивали каждый вечер дискотеки,  я успел влюбиться за это время сразу в двух девчонок (что было для меня не в новинку).
С одной из них,  Наташей, мы даже переписывались около года, она жила в одном из предгорных районов, и надеялись на встречу.…
А тут ещё началась Олимпиада в Москве, и я умолял наш капризный телевизор «Весна» продержаться это лето.

А потом наступила осень и девятый класс.
    К нам пришли ученики из Макарово и Куликово. Новые лица, знакомства, притирки, разборки…
Всё вертелось и кружилось. И мечта стать настоящим мастером футбола как-то пожухла, полиняла. И всё больше меня увлекала история.
    «История есть борьба классов».
Белые картонные буквы на красно-кумачовом фоне «Уголка историка». И чуть ниже и чуть мельче обозначен автор фразы-тезиса: Карл Маркс.
Тем не менее, этот бородатый дядечка не существовал отдельно. Он был неразлучен с так же бородатым, другом Фридрихом. «Третьим будешь?» – спросили они припозднившегося Владимира Ульянова-Ленина. «Конечно, буду!» – отвечает. Этот анекдот, помню, рассказал Лёха Янтарёв.
Пытался время от времени восставать против анекдотов Леонтий Павлович. Горячился, когда говорил, что анекдоты к нам приходят «оттуда» и «там», на «загнивающем Западе», а именно в городе Лондоне, существует целый институт по их придумыванию. Только про одного Василия Ивановича Чапаева и Петьку сочинено три тома.
- А вы как попугаи, - стыдил Леонтий Павлович.
К старшим классам мы, конечно, уже наивных вопросов насчёт построения коммунизма нашему учителю не задавали.
Будем довольствоваться социализмом, построенным в нашей стране.
Так острил папин приятель и напарник по механизаторскому искусству, Витька Трегубович. И рассказывал анекдот:
- Идёт общее собрание в колхозе. Ну, наподобие нашего. На повестке дня два вопроса. Первый: ремонт сарая. Второй: построение коммунизма. Председатель колхоза встаёт и говорит: досок нет, переходим сразу ко второму вопросу.
Наш черноволосый, волночубый учитель истории Леонтий Павлович, которого мы пытали насчёт сроков построения коммунизма, был вдобавок и завучем по внеклассной работе. И, видимо, лелеял надежду стать директором школы.  На уроках, скажем, по изучению средних веков, Леонтий Павлович любил отвлечься от темы и, минуя века, порассуждать о современной политической ситуации в мире. Хотя тогда всё было ясно и просто подавляющему большинству населения. Есть хищнический по своей натуре, но загнивающий капиталистический мир, стремящийся разрушить социалистический лагерь во главе с Советским Союзом и развивающиеся страны. Правда, была ещё одна, но очень большая сложность – Китай.
Все наши школьные семидесятые,  начало восьмидесятых  - это суды-пересуды: будет или нет третья мировая война?
А если да, то когда?
И главный наш враг, конечно же, китайцы.
Всякие там америкашки  и прочие англичане в расчёт почти не брались. Трусоваты эти буржуи. Тем более наши ракеты, - мы в этом были абсолютно уверены - гораздо мощнее, быстрее и точнее американских.
А вот китайцы…
Они могли не соревноваться с нами в ракетных ударах, но уж слишком  их много и такие они, судили мы по кадрам кинохроники, озлобленные, аж жуть!
Помню, разнёсся, слишком уж устойчивый слух, а было это в  середине семидесятых, что китайцы нападут на нас в аккурат на 9 Мая. Мы с Вовкой Хотиненко, рыжеволосой бестией в вечно коротковатом ему костюмчике, ходили, обнявшись по школьному коридору и распевали песню «Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг», пощады никто не желает!..» Такое  воинственное настроение снизошло на нас после того, как, обмусолив в очередной раз этот слух, почесав затылки (у Вовки, он хвастался, их было целых три: три раза женюсь!) и, повздыхав, что жить нам осталось немного, вот и женись три раза, мы вдруг вспомнили: ёпэрэсэтэ! У нас же изобретено недавно лазерное оружие! А это такое оружие…такое! Да от этих узкоглазых одна кучка пепла останется, хоть их и миллиард. Попробуйте, суньтесь!
- Почему они так себя ведут, ведь они тоже коммунизм строят? – спрашивали мы у Леонтия Павловича.
- Это они на словах строят, а сами уже давно снюхались с американцами, - доходчиво изобличал их наш историк. – Так же, кстати, как и албанцы. 
В социалистический лагерь эти албанцы, вроде, как и входили, об этом осторожно писалось в учебнике, а по сути-то нет.
-Политика, - объяснял опять-таки Леонтий Павлович.
После смерти Мао Цзэду-на вздохнули с облегчением, но рано радовались - новые вожди Китая дружелюбия к нашей стране никак не выказывали. Разве только тем, что появились на короткий момент в нашей стране красивые узорчатые китайские рубашки. И выпускали модники страны советской воротники вражеских рубашек поверх пиджаков, чувствуя себя неотразимыми красавцами.
С американцами вместе слетали в космос, после чего появились жутко дефицитные и ценимые не меньше болгарских «Опалов», «Фениксов», «Ту-34», «Стюардесс», «Вег», «Родопи», «БТ» (тоже дефицит, твёрдая пачка), сигареты «Союз-Апполон». А до этого Брежнев встречался с американскими президентами Никсоном и Фордом, были подписаны Хельсинские соглашения – и американцев поругивали вяловато.
Но к концу семидесятых вновь началась ругань злобная. Начитавшись газет (разве я знал тогда знаменитое цветаевское: «читатели газет – глотатели пустот»?) на уроках истории, я делал доклады о международном положении. К вящему удовольствию Леонтия Павловича, клеймил империалистов и весьма красноречиво. Но главное - искренне.
Ну, разве можно было не возмущаться словами тогдашнего госсекретаря США Александра Хейга, заявившего, что есть дела поважнее, чем мир? 
С упоением, словом, я читал газеты.
Помимо «Советского спорта», ставшего обязательным чтением с первого января 1975 года, родители в старших классах выписывали мне «Правду» и «Советскую Россию». И, конечно же, не пропускал я ни одной из телепрограмм «Международной панорамы», где более всего из ведущих мне нравился вислогубый и пышноусый толстяк Александр Бовин, и политической программы  «9 студия»  с Валентином Зориным.
    Отец тоже частенько смотрел эти передачи и характеризовал политобозревателей так:
- Умные мужики, б…!
А наслушавшись «умных мужиков», иногда в пьяных монологах (мама уходила, чтобы нервы не тратить, я же оставался в роли надсмотрщика: не подался бы папаня в круиз по деревне, и в роли слушателя) отец использовал в монологе и такие фразы с явно не деревенскими словами: «Я вам не американская марионетка, слышь, сын, передай матери, мой ультиматум!» Или «Всё! П…ц!  Договор о дружбе расторгнут!» Услышать подобное из уст трезвого бати было бы дико.
А потом мы вошли в Афганистан  «оказать помощь в защите завоеваний революции дружественного афганского народа», а  американцы в ответ призвали бойкотировать Олимпиаду в Москве - и понеслось-поехало с удвоенной силой.
Бывший голливудский актёришка, ставший президентом, Рональд Рейган готовился обозвать нас «империей зла» и обозвал, подлец, после истории-провокации с южнокорейским «Боингом» и призывал к «крестовому походу на коммунизм». Это мы- то «империя зла»?! Все вот эти мужики, не разгибающие спины, а иные, чего уж там греха таить не просыхающие от водки, это наши вечные труженицы старушки, старики наши, спасшие всю эту зажравшуюся публику, все эти Биг-Бены, Голливуды и Тель-Авивы от вырезания потомками тевтонов – наш бедный, потому как надо противостоять развязанной американцами «гонке вооружений», но самый душевный, лиричный, терпеливый русский народ – это «империя зла»?!  Да какие ж мы злодеи, мы, добродушно посмеивающиеся над «сиськами-матиськами» (так получалось у него слово «систематически») горячо любимого Леонида Ильича Брежнева и желающими ему выдержать и осилить до конца отчётный доклад на очередном съезде партии или пленуме.
Нейтральное отношение к Америке  (даже стишки Сергея Михалкова об американских расистах, обижающих бедных негров в  каком-нибудь  штате Алабама, меня как-то не трогали) сменилось тогда, в начале восьмидесятых, искренней неприязнью, граничащей с ненавистью, к этому государству. И, как нельзя кстати, попалась мне на глаза в совхозной библиотеке книга доктора исторических наук Николая Яковлева «ЦРУ против СССР», только что изданная. И прочитал я её сначала залпом, взахлёб, а потом медленно и обстоятельно.
Леонтию Павловичу эта книга тоже очень понравилась. Так же, как нашумевший в ту пору очередной детектив Юлиана Семёнова «ТАСС уполномочен заявить…». Но к этому времени нас с Васькой Янтарёвым  мнения и суждения нашего историка уже мало интересовали. 

С Васькой мы сдружились, или, как было принято говорить среди нас, пацанов, скорифанились, в седьмом классе.
Васька был младшим из трёх сыновей директора нашего совхоза Янтарёва Павла Васильевича.
Назначили Павла Васильевича руководителем хозяйства в середине семидесятых годов.
Злые языки утверждали, что эту должность он купил несколькими флягами мёда. Род Янтарёвых  издревле был родом пасечников. Потому и возникла такая версия, подкреплённая тем, что до перемещения в директорское кресло Павел Васильевич ничем себя особо не проявил на посту главного совхозного зоотехника. Ну, да что с них взять, с этих вездесущих и везде живущих  «злых языков»?
Павел же Васильевич был человеком добрым, спокойным, с непременной для сельского жителя, а тем паче, для руководителя, хитринкой-лукавинкой.
Вот и сыновья пошли в него. Средний, правда, сын, Лёха, был весьма эмоциональным молодым человеком, любителем посмеяться, поподтрунивать над теми, кто его младше по возрасту, а ближе к старшим классам стал Лёха главным конкурентом своего одноклассника Валерки Серых в борьбе за ловеласовские лавры. Друг же мой Васька к седьмому классу был самым маленьким по росту и самым хилым по комплекции пацаном в нашем классе. И, пожалуй, самым умным. Хотя, конечно же, к тому возрасту я уже был непоколебимо уверен в своём праве считать себя самым умным, самым начитанным, словом, самым-самым в нашем классе. А это уже начинало подтачивать, мутить чистую по природе своей ребячью душу. На накопленных к тому времени знаниях и возникшем желании вести не только мальчишеский трёп, но и серьёзные разговоры и родилась наша с Васькой Янтарёвым дружба. И с седьмого класса мы сидели с ним за одной партой, первой в среднем ряду.
  К тому времени уехал из наших мест Женька Лебедев, он же Шотик, с которым мы делили пространство парты и играли вместе в нападении футбольной команды. Его непоседливые родители вернулись на родную Украину. С Шотиком мы даже переписывались после его отъезда, но года через два наше письменное общение прекратилось. Васька всегда сидел за первой партой, сколько я помню,  к нему я и подсел в начале нового учебного года.
С Васькой нам не надоедало быть вместе.
Тот счастливый случай, когда два подростка, не без выпендрежа, конечно, общаясь, обогащают друг друга открытиями окружающего мира и вместе тянутся, растут интеллектуально. Васька, кстати, летом, между восьмым и девятым классом, подрос и в буквальном смысле. Да так, что из самого низкорослого в классе сразу ворвался в тройку самых высоких парней. Всё  это происходило на моих глазах, я не переставал удивляться этому, пока Васька, чуть смущаясь, не признался мне, что утром и вечером каждый Божий день висит на турнике, а ещё усиленно поглощает морковку. Конечно, это не универсальный рецепт, но вот Ваське помогло.
Вымахать-то он вымахал, обогнал и меня, в том числе по росту, а вот «мясом», то есть мышцами не оброс, являя из себя худющего парня, с походкой, словно идёт Васька и пританцовывает, широко при этом размахивая руками.

С девятого примерно класса у нас с Васькой одним из любимых занятий стало издеваться на уроках истории над бедным Леонтием Павловичем. Издевательства эти были весьма тонкими и меж собой мы называли их «психологическим прессом». Сотворив умные физиономии, с налётом надменности и одновременно прорывающейся снисходительной усмешки, мы внимательно слушали объяснения темы нашим историком, а на самом деле, не объяснения, а всего-то старательный пересказ Леонтием Павловичем того или иного параграфа. Почти слово в слово. С частым подходом к учительскому столу и заглядыванием в учебник. Эти подглядывающие действия учителя мы фиксировали с Васькой и демонстративно, чтобы увидел Леонтий Павлович, переглядывались друг с другом, чуть заметно покачивая головами. Такое наше поведение  нервировало историка. Он начинал путаться, чаще обыкновенного поправлять то манжеты на рубашке, то свой волнистый чуб. При этом старался не смотреть на нас с Васькой, не замечать даже сидящих у него под носом «двух умников». Лишь изредка бросал на нас очень даже рассерженные взгляды. Читалась в них, прежде всего,  обида. Мол, что же вам надо? Что вы от меня хотите? Да, плохо я историю знаю, да к пятидесяти годам с грехом пополам, но закончил заочно исторический факультет пединститута, да в молодости работал на ферме, надоело коровам хвосты крутить и в навозе ковыряться, вот и прорвался в школу, был помощником завхоза школьного, потом завхозом, наконец, учителем истории стал, болтать-то я на отвлечённые темы ещё на ферме научился…Книжек исторических не читаю? Ну, так некогда, сами знаете, хозяйство большое, а Полина Михайловна, ваша первая учительница, кстати, напомню, болеет в последнее время что-то часто, всё на мне, да и не сказать, что я вовсе свой багаж знаний не пополняю. Отчего же: недавно новый роман Юлиана Семёнова прочитал в «Роман-газете». А вам поскромнее надо быть, лица попроще сделать. Смотрите, кто высоко взлетает, тому падать больнее… Но как же они спелись-то хорошо, сынок директорский да этот, мой протеже, так сказать, вожак комсомольский. И ведь ничего с ними не сделаешь: сидят молча, дисциплину не нарушают, с внимательным видом слушают…Да! Пожалуйста, Янтарёв. Что у тебя? Вопрос? Давай после объяснения темы, хорошо? Ах, у тебя по теме вопрос?.. Ну, ладно (встревоженный вздох), задавай…
Вопрос, естественно, был с подвохом. Тужась, мобилизовав все свои артистические способности, Леонтий Павлович выкарабкивался-таки из сложного положения, непременно добавляя в конце:
- После урока ко мне подойдите (имелся в виду, конечно, и я),  поподробнее объясню.
Звенел звонок, заканчивался урок. Мы с Васькой, опять-таки, демонстративно, сидели, ждали, когда нас подзовёт Леонтий Павлович, но у того обнаруживалось неотложное дело, которое надо успеть решить на перемене (ох, уж эта хлопотливая должность завуча по внеклассной работе!), и наш некогда боготворимый историк упархивал из класса. Мы с Васькой, довольные собой, похохатывали и передразнивали Леонтия Павловича.
Жестокая пора ранней юности, когда холодная пустота в душе удивительным образом уживается с энергией огромной внутренней силы. Ну, зачем, скажите на милость, надобно было нам издеваться таким вот способом над бедным Леонтием Павловичем? Притом, что над другими учителями мы с другом Васькой  подобных психологических опытов не проводили, даже и в мыслях подобного не держали…
 
Летом 1981 года, последним нашим школьным летом, мы классом ездили в Горный Алтай.
Чуткое руководство над нами осуществлял  физик Иван Николаевич Тишко. Он был почти стоек в борьбе со своей главной слабостью, несмотря на ежевечерние соблазны, образно и красиво рассказывал об особенностях солнечного затмения, случившегося в те дни.  Мы наблюдали солнечное затмение на скалистом  берегу быстрой Катуни через бутылочные портвейновые осколки. В начале этого года мы поругались с другом Васькой, не разговаривали почти полгода, а в походе нашем по Горному Алтаю наконец-то помирились. Из-за чего возникла ссора, даже и не вспомню, но вот момент примирения с его радостью и некоторой настороженностью  (а вдруг чем-то, каким-то неосторожным словом заденешь и обидишь и всё опять вернётся к прежнему), этот момент помнится и никогда не забудется. Как и тема, которую мы тогда, при примирении, обсуждали. Тема была: события в Косово и вновь разворачивающееся в Польше забастовочное движение. Мы анализировали с умным видом и с использованием не менее умных слов сложившуюся обстановку, сожалея при этом, что нет под рукой свежих газет.
А по возвращении в родную деревню нас ждала сенсационная весть…
Куда там Косово и Польша!
Леонтий Павлович, наш главный школьный идеолог, главный претендент на директорское место (поговаривали, что нашего директора собираются поставить председателем сельсовета), Леонтий Павлович («ум, честь и совесть нашей школы» – как выражался друг Васька), этот красавец-мужчина, всегда тщательно выбритый, в отутюженном костюме тёмно-синего цвета, человек ведущий правильный, здоровый образ жизни… уволился из школы.
Причём не по собственному желанию, а как говорится, в виду сложившихся обстоятельств. Обстоятельства эти заключались в том, что Леонтий Павлович совершил манипуляцию с деньгами, выделенными районо нашей школе. В результате, часть денежной суммы перекочевала из школьного фонда в карман вечно-безупречного отутюженного пиджака нашего историка и завуча по внеклассной работе.
Сумма, видимо, была не такая уж малая, и наше деревенское «сарафанное» радио утверждало настойчиво, из выпуска в выпуск, что Леонтий Павлович ещё легко отделался, просто вернув школе присвоенные  деньги.
Иначе, невзирая на его заслуги и незапятнанную  биографию, могли на Леонтия Павловича  завести уголовное дело.
К новости этой деревенский люд отнёсся по-разному.
В начале восьмидесятых годов – «золотого века» для советской социалистической деревни – полным ходом шло обустройство быта.
Покупались (порой с драками, интригами, потому как дефицит) холодильники, цветные телевизоры, полуавтоматические стиральные машины, магнитофоны и прочее и прочее.
И уже привыкли к диковинным раньше личным автомобилям и мотоциклам (последние и вовсе приобретались родителями своим чадам).


Деревня советская становилась зажиточной, а потому всё более злой и завистливой…

 Оттого многие, не скрывая, злорадствовали, естественно, за глаза, над Леонтием Павловичем.
Другие, в том числе и мы с Васькой, негодовали: как же он мог?! Ладно, историю ни фига не знает, но воровать…
Третьи - их было меньшинство, и среди них мои родители - Леонтия Павловича жалели: мол, вот что значит, не умеет воровать, раз попробовал и напоролся как назло на ревизионную комиссию, а другие-то как воруют! И сколько их, почитай, только в нашем совхозе, а по стране всей? 
Сам Леонтий Павлович, судя по дальнейшим событиям, эксгумации с собой и своей совестью не проводил…
Примерно через год (я как раз поступил в институт, и первый раз приехал в родную деревню гордо-заносчивым студентом) наш экс-историк  неожиданно вышел из тени и возглавил совхозный кирпичный заводик. Под началом Леонтия Павловича было с десяток человек, из комнатушки-подсобки он соорудил что-то наподобие директорского кабинета, правда, костюм Леонтий Павлович сменил на менее парадную одежду и вместо всегда начищенных ботинок обулся в сапоги. Впрочем, такой карьерный взлёт объяснялся просто. Партийного билета после истории с деньгами Леонтий Павлович не лишился – влепили просто «строгача» – а находиться без работы партийцу как-то не пристало. Леонтию Павловичу предложили, как только улеглись страсти, работу на выбор: или бригадиром на ферму или возглавить местное кирпичное производство. Леонтий Павлович подался в рабочий класс…

  …Поздняя осень 1981-го. Снега всё нет, хотя уже ноябрь.
Я бреду, с трудом волоча ноги, утопающие в грязи (и морозов ещё нет), по нашему проулку. Темно, ничего не видно, пару раз я чуть не падаю, чертыхаюсь, но это мне придаёт еще больше злой внутренней энергии. «Я буду! Я стану кандидатом, а может быть и доктором исторических наук! Я уеду из этой деревни, из этой грязи, глухомани, от этих вечно полупьяных мужланов, я стану, клянусь, я стану, учёным человеком! И когда-нибудь, приеду сюда, вот так же на своей машине и прочитаю землякам лекцию о международной политике».
Я возвращаюсь из совхозного Дома культуры.
Только что здесь закончилась лекция кандидата исторических наук Б.
Немолодой уже, но и не старый дядечка, коренастый, в больших роговых очках в течение двух часов рассказывал в холодном кинозале о внутренней и внешней политике нашего государства. Так гласила вывешенная заранее афиша,  на которой более всего меня пронзили, заставили учащённо забиться сердцу слова: «Лекцию читает КАНДИДАТ ИСТОРИЧЕСКИХ НАУК…»
Я ещё ни разу не видел, что называется, вживую  человека с учёной степенью. Да ещё к тому же историка!
И этот дядечка, невесть как оказавшийся в наших местах (сейчас я понимаю, что он совершал просветительский вояж по сёлам нашей округи, отрабатывая гонорары  от общества «Знание»), приехавший на личном «Запорожце» (а лучше техники и не сыскать для наших дорог да к тому же в такое время года), хлеб свой отрабатывал на славу.
    Рассказывая о том, что мы не слышали по радио, не читали в газетах…
Он говорил о повальном пьянстве в городе и деревне, но видимо щадя самолюбие собравшихся в зале  полусотни человек, акцент делал на городе.
- Был я недавно в Германской Демократической Республике. Нашу делегацию свозили на один из заводов. Кругом чистота. Проход между рядами станков по обе стороны обозначен двумя белыми линиями. И за время работы никто из рабочих эти линии не переступит. Ни одной минуты простоя. А что у нас?..
Приводил статистику, сколько гибнет на производстве, в том числе и  сельскохозяйственном, опять-таки по причине пьянства.
Говорил не в открытую, но намёками и так ловко, что все в зале понимали: руководству партии нужны свежие силы. Что была надежда на Кулакова и такая внезапная, «странная», подчеркнул лектор, смерть.
Перейдя к внешнеполитическим делам, он заявил, в зале люди вновь, как и когда речь шла о странной смерти Кулакова (о ней, честно говоря, и забыли все: этот член Политбюро умер три года назад) стали переглядываться:
-  В Афганистане, боюсь я, мы можем завязнуть на долгие годы. И цена будет самой дорогой… Мы уже и сейчас вовсю расплачиваемся. Хотя, что же… Химического элемента второй группы периодической системы Менделеева за номером тридцать у нас в стране хватает… 
О ситуации в Польше он сказал, что нет ничего плохого, если профсоюзы отстаивают права рабочих, но вмешиваться в польские внутренние дела нашему государству не стоит. Пусть сами разберутся:
- Вы не задумывались, друзья, отчего так бьются, не на жизнь, так сказать, а на смерть чехословацкие хоккеисты с нашими?..
Помянул и про наши дороги, приведя известную пословицу о бедах России…
И вновь в зале переглядывались, перешептывались, когда этот странный кандидат исторических наук сказал,  задумчиво глядя в сторону:
- Наш великий историк Николай Михайлович Карамзин на вопрос: что делают по обыкновению в России-матушке? – отвечал коротко, но точно: «Воруют»…
 
Два часа лекции, а точнее обстоятельного и такого неожиданного рассказа пролетели незаметно.
И о холоде в кинозале собравшиеся как-то позабыли.
И вот я бреду по тёмному нашему проулку, утопая в грязи, и даю себе клятву, что  стану учёным-историком.
 Стану!
 А пока дома меня ждёт мой письменный фанерный столик, сделанный папой, настольная лампа с зелёным абажуром и стопка учебников. Сегодня вечером я должен вызубрить тридцать новых немецких слов, продолжить хронологическую таблицу нашего государства (её я старательно и красиво, разными цветами, выписываю в блокнот, подаренный на день рождения родной сестрою), а ещё ведь надо подготовиться по химии, физике и, будь она неладна, алгебре.
Ну да, ничего!
Я буду! Я стану!
И всё ближе огни родного дома.
                1989, 2003 гг.

               


Рецензии