Голубиный город
Больше всего тогда меня поразили голуби.
Они, городские, совсем не боялись людей и так необычно было видеть их, важно и вместе с тем сноровисто и проворно расхаживающих вокруг тебя, почти под ногами у тебя снующих.
В нашей деревне голуби прятались от пацанов на чердаке электростанции, ещё работающей, тарахтевшей своими движками (потом, года через два деревня будет подсоединена к высоковольтной линии и электростанция замолчит понуро) и только вокруг этого краснокирпичного в два этажа здания, разминались полётами своими и близко подойти к этим птахам было невозможно – они тотчас отлетали на безопасное расстояние.
Впрочем, были среди нас и совсем сорвиголовы, как например, Мишка Тонич, проникавший на чердак, ловивший там этих божьих птиц и потом устраивавший, где-нибудь в бору пиршество.
- Я их на костерке обжарю, а потом с «Аджикой» хрясь-хрясь и нету птичек, - похвалялся он своим волчьими повадками и волчьим же аппетитом, но затем, понимая, что переусердствовал, начинал дурачиться, притворно размазывая мифические слёзы по своим реально грязным щекам всхлипывая и гундося. – Птичку жалко…
К нам в ограду голуби также почти не залетали, хотя электростанция находилась от нас в какой-то сотне метров. Я этому значения не придавал особого, хотя, не скрою мне хотелось иметь дома голубей. Особенно мне, почему-то нравились не сизари, а голуби, как говорили, кофейного цвета.
А, вот, мама иной раз увидев испуганно озиравшуюся голубиную пару залетевшую на запах пищи для кур и уток, но так и не посмевшую с забора ближе к корытцам переместиться, жалостливо покачивала головой и произносила, имея в виду воробьев, которые оккупировали молоденькие, но уже разлапистые клёны:
- Вот эти, зато, ничегошеньки не боятся. Вражины… Китайцев на них не хватает, - про китайцев, ударивших, как посмеивались, из пушек по воробьям во времена «культурной революции» и безбожно уничтожавших этих пташек, якобы главных виновников неурожаев, говорилось тогда много.
А ещё, что касается голубей, не могли почему-то выветриться из моей памяти слова бабушки Тарасихи, древней совсем старушонки, когда она сидя на лавочке, я отчего-то оказался рядом, мелко трясся своей маленькой, ссохшейся головкой то ли кого-то поучала, то ли говорила сама с собою:
- В Писании сказано, бабоньки, что мудрыми надо быть как змеи и простыми как голуби…
- Вот ты простодырой и помрёшь, ни кола, ни двора, - обрывала её злая старуха Белячиха с костистым крючковатым носом, бабушка моего дружка Серёги Белякова намекая этим на то, что у детей Тарасихи и хозяйства захудаленькие – никто из них не при должности - и, вообще, относятся они в деревне к категории людей безалаберных и никаким уважением среди односельчан не пользующихся.
О змеях мне думать не хотелось, а вот голуби, значит, простые. Простой человек – это хороший человек, я это понимал. А простодыра – это насмешка. Быть простым, но не простодырой – это как?
Обрывки таких умствований обрывками в моей голове так и оставались. Развивать философствования мне было некогда, надо было играть в футбол.
И вот сидя на зелёной скамейке неподалёку от городского автовокзала, и вновь ощущая головокружение и подташнивание, но на сей раз не от тряской и долгой дороги в душном «Пазике» с разноцветными стёклами по краям его крыши, не радовали даже потешки всю дорогу от весёлого водителя с запоминающейся фамилией Сморода, и которого папа хорошо знал, а от толчеи, колгошения людского, беспрестанного шмыганья, урчания и гужения машин, я вдруг как-то сразу, словно солнце пробилось через плотную завесу туч, почувствовал облегчение, когда вокруг нас стали собираться голуби.
Родители перекусывали наспех - их ждало множество дел, как и всякого сельчанина оказавшегося в городе - и я должен был сжевать ну хотя бы половинку пирожка с каким-то ливером – голуби, наверное, поэтому нас и выделили среди всей этой суматохи. Незаметно я им и скормил половинку этого ливерного пирожка и, насмотревшись впервые так близко на них – руку протягивай и гладь их. И я протягивал, но они как-то ловко увёртывались, не упархивали, не тревожились, нет, просто ловко избегали моих намерений.
А город при первой встрече с ним тогда больше ничем и не запомнился. Всё мельтешило, пугало, стесняло. И громыхающий трамвай, где надо было крепко-крепко держаться за мамину руку, не отпускать её и никак не соглашаться присесть на колени какой-то тётеньки, громыхающим чудищем только и остался.
Следующие мои встречи с городом случились под дождями.
Сначала был дождь летний – тёплый и неспешный, с пузырями на лужах. «Ну, зарядил теперь на неделю», - как говорит мама про такой дождь.
Мы приехали в город, - зачем, по каким надобностям – этого я не помню, - и остановились с ночёвкой у Комаровых. Это родственники соседей наших деревенских: бабка Комариха и её младший сыночек Витюня. А старший их сын дядя Боря, похожий на цыгана, часто приезжает в деревню с моим дружком Олежкой. У нас, говорят взрослые схожие характеры – оба, если чем-то увлечёмся, про всё забываем, а ещё мы любим дурачиться, и как-то на потеху взрослых танцевали с Олежкой танец белых лебедей. На головы тюбетейки пёстрые надели, целый мешок этих тюбетеек завезли прошлым летом в наш магазин, и всяк родитель поспешил купить такой восточный головной убор своему сибирскому чалдонистому чаду, тюбетейки надели, оттопырили от карманов шараварчики наши, и у Олежки и у меня они одинаковые: толстые, тёплые, кирпичного цвета, - и давай ножками скрещенными перебирать: та-та-та-та-да-ди-та-та…
Дедушка Комаров – муж бабки Комарихи - недавно умер, он был прославленный фронтовик, почти герой, и ему дали вот эту трёхкомнатную квартиру в этом пятиэтажном длиннющем сером доме на улице Молодёжной. Про это я узнал из разговоров взрослых перед поездкой сюда. Правда, квартира мне сразу не понравилась - запущенная, неприбранная, с тяжёлым запахом, с какой-то неряшливой мебелью и отсутствием штор на окнах. Ещё мне не нравится Витюня у которого речь такая, что ничего не понять, что он говорит, а из уголка рта постоянно сползает слюнка, а смеётся он и вовсе так, что испугаться можно. Опять же взрослые говорили, что Витюня слаборазвитый, но хороший. Хороший-то хороший, но я, вот, этого Витюню боюсь и потому жмусь к маме. Зато мне сразу как-то понравилась квартирантка Комаровых – девушка-студентка, как оказалось.
Сели за стол кушать, бабка Комариха её зовёт, а она на балконе книжку читает, не слышит. Бабка к двери балконной – исть, говорит, пошли, девонька. А та отказывается вежливо: спасибо, не хочу, я в институтской столовой поела недавно. Ответила так и опять в книжку уткнулась. На балконе она сидит, укутавшись в халат, с ногами на стуле, книга толстая на коленях, а сама девушка худенькая, красивая, глаза большие, зелёные с мерцающими внутри них смешинками. Потом, уже в комнате, она сказала, словно оправдываясь, сказала так, что я навек запомнил:
- Я люблю дождь. Особенно такой вот ласковый дождик. И читать люблю, когда он идёт. Так грустно и хорошо.
И мне! И мне грустно и хорошо, когда идёт дождь… Так нестерпимо мне хотелось это ей сказать, и рванулась, устремилась к ней навстречу моя детская душа, почувствовав родственную душу. И вмиг после этих слов стало как-то уютнее в этой квартире. И не утерпев, упросился я с девушкой на балкон. Дождь не переставал, где-то наверху ворковали голуби, а внизу мокли тополя и пробирались торопливо, обходя лужи, горожане под чёрными зонтиками, а по другую сторону улицы были тесно утыканы домики с умытыми, блестящими, красными железными крышами. Домики, как в нашей деревне, только у нас крыши шиферные и под дождём темнеют, и так странно было глядеть с четвёртого этажа на всё это.
Мы с девушкой сами по себе, а всё что внизу тоже само по себе.
И нам хорошо и им, там, хорошо, вон, они как весело через лужи-то прыгают, и всё вокруг хорошо. И сейчас по телевизору начнётся фильм «Матрос Чижик». Витюня уже торкался в балконную дверь, звал. И я уже его не боюсь. И с девушкой мы покидаем балкон и идём смотреть кино.
А утром мы уезжаем домой и больше я никогда эту девушку не встречу, не увижу… И не могу вспомнить, как не стараюсь, её имени…
Но так ли это важно? Наши души познакомившись, помнят друг о друге, я в этом уверен – и, вот, это главное, вот, это важное.
Следующий дождь осенний.
Причина нашего с мамой приезда в город мне на сей раз помнится – после того как я отлежал в районной больнице с сотрясением мозга мне выписано направление в краевую больницу на обследование.
Итак, значит дождь осенний.
Октябрь уж на дворе, его начало. И дождик нудный, холодный. И скучно и зябко, но… Выходя из магазина полного вкусных и тёплых запахов колбасы и сыра, чая и какао, я увидел, как бы со стороны всё: и тёмноё низкое небо, сеющее лениво дождиком, и блестящую витрину и рядом с ней, под навесиком женщину, продающую последние, наверное, уже арбузы, их почти никто не покупает, женщина ёжится, прячет свой покрасневший носик в воротничок пальто, поверх которого белый халат, ей хочется в тепло, домой, к семье…Вернувшись из женщины, я вдыхаю хищно, глубоко вдыхаю воздух, пропитанный влагой с остатками магазинных колбасных запахов, которыми успела пропитаться моя курточка, гляжу на всё это шумное, хотя и вечернее, но ведь городское, спешащее… автомобили один за другим, - сколько же их! - белые и жёлтые автобусы с окнами, за которыми размытые силуэты пассажиров… А вот покатил, урча, покатил троллейбус с искрящимися усами на крыше… гляжу на всё это и… вздрагиваю - фонари в этот момент зажигаются, здесь на главной городской улице – Ленинском проспекте – название это я запомнил из маминых рассказов… и ударили по глазам блики, отражаясь на мокром, с прилипшими к нему листьями тополей, асфальте…
… Всё это томит меня, зовёт куда-то… мне тоже хочется спешить, торопиться домой…или ехать, вот, сейчас прямо оказаться в переполненном троллейбусе, я ещё ни разу на нём, ведь не прокатился…
…И я ещё крепче, после всех этих взъерошенных чувств сжимаю мамину руку, и мы идём в пятиэтажку, но не такую длинную, как на улице Молодёжной, идём ночевать теперь уже к своим родственникам – маминому троюродному брату Николаю.
Мне велено называть его непременно Николаем Фёдоровичем – он большой начальник, говорит мне мама, работает… я напрягаю память…в … край…сполкоме… кажется так…
Другой мамин троюродный брат дядя Саша тоже, как говорят родители, «большая шишка», в торговле работает, каждый год за границу ездит, а ещё на юг на курорты. Дядя Саша приезжал к нам в деревню и даже подарил мне шахматы – красивые-прекрасивые. Дядя Саша и сам красавец, важный такой. А вот тётя Мария, что живёт в частном доме на улице Анатолия не в братьев пошла – жизнь у неё личная не сложилась, ребёночка нажила, одна его ростит, потом ещё тётя Мария в детстве ещё ногу сломала, её хромушкой зовут взрослые и жалеют, что она сильно «поддаёт», то есть выпивает – таковы мои сведения об этих городских наших родственниках.
Николай Фёдорович, то есть дядя Коля, зови меня так, говорит он мне при знакомстве, худощавый, стройный, всё в нём спортивно и подтянуто, с добрым, чуточку грустным лицом, прищурившись слегка, рассматривает меня и видимо остаётся доволен и моей скромностью и краткими моими односложными ответами на вопросы о том, как я учусь, чем люблю заниматься. Тётя Маша – строгая, молчаливая жена дяди Коли – зовёт всех к столу, а стол круглый, покрыт красивой сине-красной скатертью, стол стоит прямо посреди комнаты под низко висящей лампой укрытой зелёным каким-то и тоже красивым чехлом со свисающей бахромой.
Да и так-то всё у них в квартире красиво! Так уютно и тепло, особенно если вспомнишь какая сейчас на улице погода и как мы сегодня с мамой намерзлись, таскаясь по городу.
-Нас ведь из больницы в больницу врачи гонять стали, тут этого нет, там другого, - жалуется мама. Потом, я это заметил, заметил и как-то застеснялся этого, мама резко замолкает.
Мама у меня уж чего не любит так это жаловаться, я это уже за ней знаю – она всё в себе хранит, так иногда вырвется из неё накопившееся, но она полувыговорившись на полуслове себя и обрывает как вот сейчас за этим обеденным столом, где я впервые в жизни вижу большую такую кастрюлю, но не железную, не алюминиевую, а из того же из чего тарелки, те которые если их уронить бьются.
«Супница» - так кастрюля эта называется. Из неё черпаком тетя Маша суп по тарелкам и разливает всем нам. А потом и вовсе чудеса начинаются. На второе подаётся на стол длинная такая предлинная и тонкая такая претонкая лапша, как-то её тётя Маша назвала, я не расслышал диковинное какое-то слово, что-то на сапог похожее, сапогети что ли, а поверх такой диковинной лапши ещё одна невидаль явилась моему взору, да в двух экземплярах – тоненькая колбаска со смешным названием «сосиска»… Как всё это есть-то? Как вот с лапшой такой, особенно расправляться прикажите?..
Словом, натерпелся я страхов, сидя за таким столом, и только когда на третье компот предложили, просто компот из стаканов, я с облегчением выдохнул. Тут уж ничего сложного – выдул стакан и всё. А «спасибо» я всегда говорю из-за стола вставая, родители приучили.
Мама тоже волновалась и стеснялась и не только когда мы за столом обедали, точнее, ужинали, как-то напряглась она, я это чувствовал, и за весь вечер разговора между взрослыми почти и не было.
Мы рано легли спать, рано встали, потом весь день опять ходили по больничным кабинетам, я устал сильно от одних и тех же расспросов, осматриваний, слежения глазами за молоточком докторским, а главное от сидения в очередях.
А вечером мы отправились ночевать к бабке Комарихе. Здесь мама была уже и разговорчива и я себя гораздо лучше чувствовал, несмотря на то, что за это время здесь, в квартире стало ещё неприбраннее, только и досадно мне было, что у них, у Комаровых, та девушка, любящая дождь уже не живёт. И дверь на балкон была закрыта и туда никак нельзя было выходить, даже если дверь и отпереть – осень, холодно.
Потом встречи с городом стали чаще, так как сестра Таня после окончания Каменского педучилища устроилась работать в одну из барнаульских школ. А ещё встречи стали гораздо волнительнее. Тут уж причиной послужила покупка родителями автомобиля.
Это были более близкие к оранжевому, чем красному цвету «Жигули» одиннадцатой, совсем новой тогда, в 1976 году, модели. Шесть тысяч триста рублей цена. Вторые «Жигули» в Берёзовке. Первые были у папиного приятеля слесаря-наладчика МТМ Виктора Ивановича Шмидта, мастера «золотые руки», тоже передовика, «стахановца вечного», и который и пригнал вместе с папой наши «Жигули» из Барнаула в самом начале лета.
Покупка родителями машины проверила наших знакомых, друзей и родственников, как сказал как-то под хмельком папа, «на вшивость».
- Вот, Витька Трегубович, тот - молодец! Не завидует. Понимает человек сколько я пыли наглотался в кабине-то в тракторе на неё зарабатывая. Сколько жил она из меня вытянула. А другие, б…, морды при встрече кособочить стали. Ну, и х… на них положить, завистников.
Когда батя, выпивши, он и при мне матерится, не замечает. «Не контролирует себя», - как говорит в таких случаях мама. Трезвый же редко-редко в присутствии сыночка крепкое словцо выдаст – тут уж его надо чем-то чрезвычайным из себя вывести.
Купить машину – такой целью мой отец задался года три назад – я только в первый класс пошёл. И вкалывал мой папка любимый так, что все эти годы на ноябрьские праздники его отмечали и награждали как победителя социалистического районного соревнования по вспашке зяби. И он, действительно, из трактора своего, красавца Т-4, когда посевная или вот осенняя вспашка зяби в совхозе идёт, сутками не вылазил. Перекусит лепёшками, чаем запьёт и вперёд.
- Ты, говорят мне, чифирист, знаем, как ты работаешь, - опять же однажды с обидой нескрываемой, и опять же под хмельком, тогда и только тогда становился он разговорчив, говорил батя, попутно раскрывая секрет своих успехов. – А я им: попробуйте! Какой я чифир пью, попробуйте. И со мной оставайтесь в ночь, попашем. Они спать уходят, а я херячу, херячу. Два часа ночи, а у меня уже берёзы перед глазами. Понял, нет, сын, что это значит? Значит, всё! Надо поспать часок-другой. Я хоп на педаль! Выключил мотор, упал в кабине и сплю. Птички запели и я встаю. Всё. У меня уже наглядная картина. И попёр обратно. И попёр и попёр. А они, эти… не чифиристы… приходят на работу, а я уже сорок гектар вспахал! Во, как! Чифир, чифир… Один со мной в ночь остался. Я ему чай налил, а он не стал. Я тоже. Пашем, пашем. Потом на перекуре он у меня опять допытывает: почему не спишь-то? Как я ему объясню – что у меня цель машину взять? Но, этот хоть насчёт меня понял. Другие опять: чифирист он, знаем. Я им снова да ладом: оставайтесь в ночь - попашем. Повеселимся, говорю, чифирку глотнём. Не хотите? Так не трепитесь языками, как бабы рязанские… Чифирист… Знали бы они чифиристов…
Витька Трегубович – большой и балагуристый парень, с рыжеватой, короткостриженной и круглой головой, с усиками, которые придавали его лицу плутовское выражение, напарник батин по механизаторской бригаде. Витька батю моего уважает, что не мешает ему над отцом подтрунивать добродушно. Впрочем, он над всеми подтрунивает, но беззлобно, оттого и не обидно, наверное, никому. Особенно любит Витька рассказывать про один случай, рассказывать в лицах.
- Как-то пахал, значить, Валентин Сергеич за третьей бригадой, она самая дальняя, знаете, ближе к трассе Каменской. Пахал, пахал мой наставник, как водится день и ночь. Потом, видать, закемарил… И вот просыпается он под утро, когда птички запели – глядь, а местность-то незнакомая… Как так? Вот ёлы-палы… Одним словом, встревожился тогда, Валентин Сергеевич, движок запустил, плуг поднял и осторожненько через какую-то лощину стал к востоку пробираться. Знает - где солнышко встаёт там и мы живём. А тут ему пастух, как раз, навстречу со стадом. Тормозит, значить, Валентин Сергеевич, речь заводит. Осторожно так спрашивает, прощупывает обстановку, как разведчик Рихард Зорге, мол, а где мы находимся-то? А мужик, всё присматривается к моему учителю, присматривается. Как-то и боязно ему: не может признать на лицо тракториста. Отвечает, а голосок дрожит так, противненько: «Так на выгоне мы, вон Мезенцево виднеется. Не узнаёшь что ли?» Тут Валентин Сергеич удивляется: «Мезенцево?» Пастух тогда, осмелевши, у него: «А ты сам-то откуль будешь? Чегой-то не признаю твою ряшку. Из приезжих что ль?» Валентин Сергеич ему виновато так отвечает: «Да из Сосновки я. Зябь вот пашу». Пастух аж чуть с коня не упал: «Ну, ни хера себе мужик! У тебя и гоны!»
Этот Витьков рассказ пользовался неизменным успехом у слушателей, потому как случай, пусть и приблизительно схожий с правдой действительно имел место в батиной пахотной эпопее. А деревня Мезенцево от Сосновки, где было расположено отделение нашего совхоза и где работал отец находилось в километрах двадцати, не меньше. Гонами же обозначали, пастух не иначе как был из разжалованных механизаторов, длину обрабатываемого поля.
По полям, по полевым накатанным уже к июню дорогам и началось обучение бати вождению автомобилем. Не упомню, как и где он получал права, но минувшую зиму его настольной книжкой были «Правила дорожного движения», а ещё целая кипа схем с разнообразными ситуациями на перекрёстках: кто должен дорогу уступить, кто первым проехать… А ещё подшивка толстая журнала «За рулём» - и правила, и схемы, и журналы батя вдумчиво изучал, нацепив на нос новоприобретённые очки в чёрной оправе. И у мамы, ведь, в это же примерно время, очки тоже появились. Я, конечно же, улучив момент и те и другие померил: ничего не видно в них, всё мутно, расплывчато. Потому как это очки для дальней зоркости, как взрослые говорят, для чтения эти очки.
Теоретические, стало быть, навыки будущего автомобилиста, батей были получены, права тоже имелись, как без прав, и, наверное, были они получены в Тюменцево, а быть может и в узловом, как про него говорят в наших местах, городе Камне.
И надо было совершенствоваться вождению на деле… А это, оказалось, занятием нелёгким.
Как я сейчас понимаю и оправдываю тем самым отца, - за пятилетку непрерывного общения с тяжёлым гусеничным трактором Т-4, у которого попробуй, попробуй, вот, рычаги тугие попотягивать цельный день, педали, тоже не слишком-то податливые поотжимай, потрястись в котором сутками напролёт ощущая при этом все прелести вибрации – руки и ноги отцовские привыкли к совсем иным нагрузкам, совсем иным приёмам вождения.
Руки моего папки родного… Натруженные, все в венах, пропахшие соляркой и мазутом, бессильно мыло и были они, наверное, белоснежными только при рождении и в детстве самом раннем, и пыль въедливая, пыль угольная за десяток шахтёрских лет навечно осталась, и масло не сливочное, но машинное, ежедневное, тоже отметины оставило и из-за него и татуировки-то плохо совсем видны… Пальцы с траурной каёмкой под ногтями, то один ноготь, то другой, глядишь, сбит, посинел тёмно, молотком прихватило или какой деталью прищемило, мало ли что в общении с такой суровой техникой, как гусеничный трактор произойти может…. Руки папкины с жёсткими вечными мозолями на ладонях… Но такие они родные и нежные, когда гладит он тебя по вихрастому затылку или возьмёт вдруг и сильно-сильно прижмёт к себе, приговаривая: «Сын мой, кровиночка моя…» И я, чувствую, как сильно бьётся его сердце и волнами ходит грудь… Редко такое бывает, редко, но бывает…
- И руками много чего можем и ноги наши быстры, - смеется он иногда.
Да, точно… Ноги отцовские обутые летом в пропылённые «кирзачи», а зимой в валенки с галошами, ходкие ноги, сухопарые, как и вся его фигура, ладная, стройная.
Идём бывало перелеском из Берёзовки в Сосновку на какой-нибудь родственный праздник к Прошкиным. Зима, холодно. Ветерок сноровистый даже в лесу пробирает и сгоняет снег с верхушек сосен и колко лицу от этого вихрящегося снежка, но и радостно почему-то.
И батя в настроении приподнятом: скоро, скоро до стола накрытого доберёмся, попотчаемся с шуряком, хорошо попотчаемся, крепко… Он то с мамой, как мы говорим, «заигрывает», приобнимет её, рассмешит, что-то на ушко шепнёт, дурачится, словом, то, вдруг толкает меня легонько в плечо: «Пробежимся?» Мне же только предложи! «Да во-о-он, той сосны. Ну!»
А мне повторять не надо, я уже лечу по блестящей накатанной розвальнями дороге! А батя, чуть переждав, следом устремляется, и догоняет, как я не упираюсь, и обгоняет и мне завидно, и в то же время я успеваю любоваться, как батя, выставив грудь вперёд, быстро-быстро перебирает ногами, обутыми в выходные, ладно скатанные валенки, и шуба ему тяжёлая, «с северов» привезённая не помеха.
Папка мой! Как я тебя люблю! Ты только не пей часто…
…И, вот, после «Алтайца» этого, как все называли трактор Т-4, представьте, пересаживаться на «Жигули»…
- Это, значить, как из бухгалтеров в грузчики, - провёл такую аналогию Витька Трегубович. – Правильно я. Валентин Сергеич, толкую?
Тяжеловато, ничего не скажешь, тяжеловато, давалось отцу освоение «легковушки».
Особенно, при переключении скоростей и при трогании с места. Плавненько стронуться редко когда удавалось. Чаще машина дёргалась, едва ли не подпрыгивая, её сотрясала нервная дрожь и она или же глохла или взрёвывая, окутываясь синими выхлопами, судорожно бросалась вперед, на освоение, так сказать, дорожного пространства. Хорошо хоть полевого, где нет движения встречного, нет перекрёстков, нет постовых, нет светофоров…
Но и до поля надо было сначала добраться…
Выехать, выбраться перво-наперво из гаража, а гаражные ворота батя самокритически оценил, как ну, очень уж узкие.
И мы с мамой регулировали этот процесс выезда задним ходом, крича и пытаясь перекричать друг друга:
- Левее пап, бери чуть-чуть, левее!
- Нет! Нет! Куда?! Правее! Правее! Ой! Щас заденет боком! Щас заденет!
- Левее! Левее, пап!..
Потом осторожно, лавируя между вечных луж, пробраться по деревенской улице, моля Бога, чтобы не попался под колёса гвоздь или ещё что-нибудь острое, и что так любят выбрасывать на дорогу ребятишки. Потом натерпеться страху проезжая по высокой и тоже необычайно вдруг оказавшейся узкой плотине, слева которой глубокий нефтебазовский пруд, а в правую сторону и вовсе смотреть не хочется: взрослые берёзы всё никак своими макушками до верхнего края плотины дотянуться не могут - вот какая высота!
Наконец поле!
По дороге полевой, что тянется вдоль лесополосы, прошлись грейдером, да и без него накатали дорожку лучше асфальта. «Лучше, асфальта, лучше, мягче машина идёт» - такой вердикт вынес, используя сравнительный анализ, Виктор Иванович Шмидт и батя с ним согласился и мы с мамой. В таком составе выезжали мы на тренировочные занятия попервости.
Затем Виктор Иванович убедившись, что товарищ его Валентин Сергеевич, которого он любит и уважает за порядочность и за прямо-таки немецкое трудолюбие и немецкую же аккуратность, и, что очень приятно Виктору Ивановичу, любовь и уважение искренние Валентина Сергеевича и к себе он чувствует, так вот, убедившись, что товарищ его более-менее освоился за рулём и потому нас Виктор Иванович оставляет втроём.
О чем, прежде всего, сильно пожалела вскоре мама.
Потому что и между тем, отцова натура, натура всё же исконного русака, едва приноровившись к «Жигулям», стала прорываться наружу и при вождении. Прорываться с каким-то восторженным, прямо-таки, мальчишеским нетерпением… И вот, уже на участке полевой дороги, что попрямее, батя выжал восемьдесят… В другой наш выезд стрелка спидометра, на которую я с заднего сиденья неотрывно смотрел, дошла до девяносто и стала клониться к ста километрам, значит, скорости в час. Сидевшая рядом с лихачом мама стала тихо ойкать и хвататься за сердце... Гонщик, наконец, сжалился, скорость сбавил, и очень хорошо, что сбавил, потому, как на дороге возник ухабчик, и как отец его не стремился миновать, но не миновал и машину драгоценную, с которой он, вообще-то пылинки сдувал, особенно в первое время, машину тряхнуло, да так тряхнуло, что днище ёрзнуло по земле и отец передёрнулся при этом как от ожога.
-Вот! Давай, лихач, давай! Хоть на час, да вскачь! - не утерпела, пришедшая в себя, мама.
Этим первым, машиной заполненным летом, освоив езду по полевым, просёлочным дорогам, выбрались мы и на трассу районного сообщения и доехали до Тюменцево, а потом и вовсе отважились отправиться по Каменской трассе до Павловска. Не абы зачем, а встречать сестру Таню, у которой наступил отпуск и она, позвонив маме в контору, предложила встретить её на автовокзале в Павловске, до которого она доберётся из Барнаула на автобусе.
Всё в поездке прошло благополучно, хотя въезжая в этот чудный, красивый городок, примостившийся у бора, батя заметно нервничал. Заметно нервничала и мама. Незаметно для них, нервничал на заднем сиденье и я.
А со следующего лета мы стали выезжать на машине и до Барнаула.
К поездкам в краевую столицу, надо сказать, батя готовился тщательно и более чем ответственно. Посодействовала этому и мама. Она рассказала отцу, что, вот, недавно в журнале «Здоровье», который мы выписывали ещё со времён заводоуковских, была опубликована статья, в которой говорится, что алкоголь из крови не выветривается в течение трёх недель
- Так что, хочешь прав лишиться: выпей-выпей, может даже нажраться, как свинья, а через неделю в город поезжай… до первого милиционера, - мама часто в доказательствах использовала так называемый «метод от противного».
- Ну-ну, заливай, давай, - не поверил отец. – Полгода ещё скажи.
Мама тотчас взяла журнал, как бы ненароком он оказался у неё под рукой, и стала тыкать им отцу под нос.
- Почитай! Почитай, если не веришь!
Читать отец не стал, он вообще никогда не брал этот журнал в руки и часто посмеивался, когда слышал разговоры о болячках со всеми этими вздохами-охами, с жалобами и вместе с тем с надеждами на медицину, её семимильные шаги по пути прогресса и новых научных открытий:
- Сколько дано всё наше, лишнего не попросим, - врезался он, обычно, такой бодрой фразой в такие разговоры.
Читать отец не стал, но видно было, что тень немого вопроса: «А может это и правда?» пробежало по его лицу.
В начале мая стало известно, что мне предстоит небывалое: в июне, я целую смену, почти месяц, то есть, проведу в барнаульском пионерском лагере «Огонёк», в котором сестра Таня будет работать старшей пионерской вожатой.
Здорово! А отвезут меня в город вот как раз и на машине.
Батя, когда всё было решено и он сам, видимо, внутренне настроился на эту первую поездку в город, - надо же когда-то рискнуть, ну… а мне-то, к риску не привыкать, ну… надо, надо… зачем тогда машину покупал?.. ничё прорвёмся…где наша не пропадала… - не пил весь май месяц. Понятно, что и посевная этому поспособствовала, но чтобы ни дня даже «выпивши»…
Ни глотка целый месяц. Ни глотка даже пива. Пива холодного, свежего, Каменского розлива, привезённого к нам в деревню на праздник первой борозды. Отнекивался, отшучивался мой батя, когда ему предлагали…
- Нет, Валентин Сергеич, ты не мужик, - начал как-то подначивать его Витька Трегубович, и выждал, ведь, артист, паузу огроменную. Выждал, видя, как багровеет лицом и шеей отец. – Нет, – опять пауза, но на всякий случай Витька от отца отошёл на безопасное расстояние. – Ты, Валентин Сергеевич, не мужик, а кремень. Даже не кремень… Как же нас в школе стишку учили?.. Во!.. Гвозди бы делать из таких людей. И не было, значить, крепче в мире этих гвоздей. Это прям про тебя прописано, Валентин Сергеич. Это ж надо! Целый месяц! Ни в одном глазу!
Барнаул начался для бати уже в Павловске. Здесь, оказывается, установили светофоры, минувшим летом их не было, и водитель автомобиля «Жигули» с номерным знаком 15-39 АББ стал выказывать в своём поведении некоторые признаки волнения.
У отца с мамой был уговор: в поездке в город отец не курит. Чтобы, значит, ничего не отвлекало от дороги.
Уговор, однако, пришлось нарушить сразу после вот этой встречи со светофорами.
Батя признавал ещё с молодости только «Беломор», желательно ленинградский, но ленинградский фабрики имени Урицкого у нас редкость, потому приходится довольствоваться бийским или, когда и бийского нет, совсем уж плохим прокопьевским, и, вот, припрятанная им пачка бийских папирос была распочата к большому неудовольствию мамы. Я же приготовился не пропустить нравящийся мне момент, когда ровно через пятнадцать секунд после нажатия, мы проверяли, не врут в инструкции по эксплуатации автомобиля, со щелчком выскакивает обратно гильза автоприкуривателя с малиновым кругляшком внутри. Автоприкуриватель, автозажигалка по иному, находится рядом с печкой, по правую руку водителя. И такого в предыдущих моделях «Жигулей» не было, мы прознали с батей про это и гордимся этим.
Выехали мы затемно, в ночь ещё, и когда только-только миновали Павловск показался нам навстречу оранжевый краешек солнца. Потом и вовсе всё светило вылезло и так осветило пошедшую перевалами, долгими протяжными спусками и такими же подъёмами дорогу, что дух захватило от красоты, от неизведанных раньше ощущений: солнцем освещённая дорога, июньская свежесть зелени по обочинам и на полях, редко-редко встретится нам машина, мы почти одни на трассе в этот ранний час – хорошо!
И отец успокоился, кажется…
Но вот, проехали мы село Шахи, потом Михайловку, вот показалась огороженная проволокой территория аэропорта, дачи по левой стороне пошли… Водитель опять напрягся. Машины стали чаще попадаться нам навстречу, да все так мчатся… И нас стали обгонять ранние автолюбители, кое-кто почему-то посигналивал нам…
Но батя был верен намеченному курсу: держал путь неспешно и почти не обращал внимания на сигналы, только что-то, - я догадывался и мама догадывалась, что, - он бурчал себе под нос, бросая при этом молниеносные, затравленного зверя взгляды на обгонявшие наши «Жигули» машины.
Пост ГАИ мы миновали почти шагом и такое сверхзаискивающее поведение наше не было никем оценено: на посту не оказалось ни одного милиционера.
И начался по левой стороне опять же, всё интересное слева, только пост ГАИ справа, город.
Огромные… Огромные, какие!.. Свежие, словно умытые утренней росою, белые девятиэтажки с синими, голубыми и зелёными балконами, отражающими солнечные лучи оконными стёклами… Первые их этажи скрывают шеренги молоденьких тополей и берёз.
Город…
Из окна автомобиля он чем-то ближе стал в отличие от прежних сюда приездов… Может оттого, что машина легковая, новой марки к тому же – это, прежде всего город, а не деревня? Может ей, холимой, лелеемой, мытой нами и внутри и снаружи так часто, что не успевает просыхать в ограде поле моего стадиона, сейчас тоже радостно от того, что она встречается с городом, видит то, что не может увидеть в деревне, что катит она, горожанка, катит уже полтора часа, не меньше по асфальту, а не по деревенской пыли или, что ещё хуже, деревенской отборной грязи?
А вот бате было, конечно же, не до рассматриваний, не до лицезрения пробуждающегося, хорошо выспавшегося и потому счастливо улыбающегося нам города.
Павловский тракт уже совсем ожил, вереница машин тянулась по противоположной стороне, и нас продолжали обгонять… Но самое главное – впереди показался светофор…
Этот многоглазый, подмигивающий объект всё приближался и приближался…
Батя почти лёг грудью на руль и хищно всматривался вперёд.
Мы с мамой замерли, боясь пошевелиться.
Почти парализовано, обречённо как-то подъезжали мы к светофору…
Но он, словно поняв наше состояние, вспыхнул зелёным и батя на радостях так газанул, что шедший впереди «Москвич» инстинктивно мотнулся вправо к автобусной остановке, а на перекрёстке, кто-то взвизгнул тормозами. Но мы уже этого не замечали – светофор и перекрёсток были нами преодолёны! Первый настоящий городской перекрёсток! И так мы лихо его одолели! Вот мы, какие молодцы!
В салоне возникло радостное оживление. Мама с переднего сиденья обернулась ко мне и ободряюще улыбнулась. Я тоже улыбался и гордился батей.
Но впереди нас ждало испытание гораздо более трудное. Нам надо было, перестроившись во второй ряд заворачивать с Павловского тракта на улицу Советской Армии, а для этого требовалось «всего-то» пересечь трамвайные линии, а потом, точнее сразу же, без раздумий и промедлений, после преодоления рельсового барьера определиться с тем, как нам безболезненно миновать встречную полосу и влиться в поток машин едущих по правой стороне улицы любимой мною Советской Армии.
А перестроиться во второй ряд нам не давали и не давали… Подобное же грозило тем, что мы уползли бы вправо под железнодорожный мост и схема нашего маршрута рушилась бы катастрофически, схема, не единожды над которой склонялся в раздумчивости все эти предстартовые дни отец и его светлые, зачёсанные назад, волосы спадали на лоб, а он этого и не замечал, видя себя в этот момент, наверное, как раз на том месте, куда мы сейчас подъезжали.
Наконец, батя, матюгнувшись, резко бросил машину влево, - была, не была! - сзади истошно засигналили, но мы оказались-таки во втором ряду!
«Жигули», надо заметить, вели себя странно. Им тоже, наверное, передалось то громадное внутреннее напряжение, которое испытывали все мы, но особенно, разумеется, папа. Машина стала фыркать, стала судорожно дёргаться, её колотила, как и отца, нервная дрожь…
На трамвайных путях наша красавица заглохла.
И не думала заводиться.
Дрожащими руками, втянув голову в плечи, батя дёргал ключи в замке зажигания, белая, для праздников, рубашка на спине у него потемнела…
Он полностью перешёл на ненормативную лексику.
Машина не подавала никаких, ну, просто никаких признаков жизни! Мы с мамой были ей под стать. А сзади уже рычали сигналами автомобили… И, как и полагается по закону всемирного свинства, к нашим «Жигулям» подкатили с двух сторон трамваи…И трамваи стали высказываться по нашему поведению пронзительными, в оцепенение и вовсе вводящими звонками…
Отец был готов вырвать замок зажигания вместе с ключом, готов был броситься в рукопашную на всех, кто посмел бы сейчас приблизиться к машине… Мама, очнувшись, стала его успокаивать, хотя голос у неё подрагивал: «Валя! Валь, успокойся… Ну, успокойся…» Мне хотелось уменьшиться в размерах и спрятаться в пепельницу на боковой панели двери…
Чем бы это закончилось, неизвестно, не подоспей к образовавшейся пробке машина ГАИ. Молодой, курносый и круглолицый сержант, быстро оценив ситуацию, спокойно и даже несколько весело сказал отцу: «Давай, дорогой товарищ, пересаживайся. Выберемся сейчас, не боись!» И «Жигули» послушно завелись, и сержант вырулил их на спокойный участок дороги и посоветовал отцу отрегулировать зажигание получше, а главное, не заводиться самому по пустякам.
- Машина, пусть заводится с первого раза, а вам, товарищ надо быть спокойным и внимательным. Счастливого пути! - сказал напоследок.
А отец, спустя некоторое время только и выдохнул:
- Вот эть, человек!
В пионерском оздоровительном лагере «Огонёк», что принадлежал аппаратурно-механическому заводу и примостился на берегу речки Барнаулки и прямо в пригородном посёлке Борзовая Заимка, или как проще всеми говорилось и говорится по сию пору Борзовка, я находился все три недели на полулегальном положении.
То есть имени и фамилии я не менял, но всему отряду, всем с кем я знакомился более-менее конкретно, я говорил, что живу на посёлке Осипенко, на улице… какую-то и улицу я выдумал, что учусь я в школе…номер такой-то…Почему, зачем потребовались такие хитрости? Кажется, так мы с сестрой условились. И как-то так получилось, что «расшифровать» меня городским пацанам, прежде всего тем, которые принадлежали к числу дошлых и нагловатых, не удавалось. Для всех я был городским двенадцатилетним парнишкой, родным братом старшей пионерской вожатой лагеря Татьяны Александровны.
Были, возникали, я это чувствовал обострённым чутьём полулегала-разведчика, какие-то подозрения у некоторых новоприобретённых моих приятелей. Потому приходилось, например, менять школы, как перчатки. Если приятель учился в сорок второй, то я перешёл в шестой класс шестьдесят девятой школы. Называлась сорок пятая школа, я устраивался на учёбу в пятьдесят пятую, ты в сто третьей? – а я в семьдесят восьмой… И так далее, хотя особо о школе, надо признать, в начале школьных каникул не слишком-то и вспоминалось. И с приятелями новыми у меня находились иные темы для разговоров.
Один из новых друзей, белобрысый Женька, неплохо игравший в футбол, только «дыхалка» его подводила – уж слишком быстро он уставал, а когда уставал, то пользы от него на футбольном, кочковатом и коротковатом поле лагеря было мало, узнав, что я живу на «Осипухе» обрадовался.
- И я там живу! Я на Волейбольной, а ты где?
- Я… Я… это…на… улице… Садовая… - молвил я неуверенно.
- У! Знаю! Недалеко и у меня там тётка живёт. Говори адрес!
- А тётка у тебя по какому адресу? Может соседи? – я проявлял чудеса дипломатии.
Женька называл адрес, я мгновенно прибавлял в уме к адресу цифру семьдесят, именно почему-то семьдесят, и там и поселялся для этого белобрысого любознайки. И ждал его в гости. И соглашался с тем, - конечно, Жэка, конечно, - что вместе нам ходить в футбольную секцию будет веселее и удобнее.
Дело в том, что после одного из матчей между сборными соседских, их разделяла только смехотворно мелкая речка Барнаулка, лагерей «Огонёк» и «Ландыш», нас с Женькой подозвал к себе какой-то дяденька и, расспросив и узнав, что ни в какие секции футбольные мы не ходим, предложил нам прийти в начале сентября на стадион «Локомотив» и спросить Павла Ивановича.
Этот Павел Иванович, оказавшийся детским тренером, приезжал в гости к своему другу и нашему физруку остался посмотреть матч и приметил среди толпы четырнадцати-пятнадцатилетних акселератов нас, двенадцатилетних, умудрившихся к тому же по голу забить вратарю «Ландышу». Женька, правда, отыграл лишь один тайм, а я, как угорелый «пронасался» весь матч, весь левый фланг избороздил в полузащите и помимо гола отметился ещё и двумя пасами голевыми и разгромили мы тогда «Ландыш» до неприличия крупно 7:1. И чествовали нас болельщики как героев и получили мы в столовой по дополнительной порции второго и по три стакана компота.
Вдохновенным, надо признать, в футбольном отношении было для меня это лето. Дома, там, в родной деревеньке, по которой я скучал попервости, у меня стадион в ограде, где я успел провести в мае уже чемпионат страны. Здесь же, в пригородном пионерском лагере, среди откровенно любопытных, интересных мне городских пацанов – а чем они отличаются, чем я их хуже или, наоборот, лучше? - такие вопросы посещали меня и я на них на основе своих наблюдений и общений отвечал, выяснилось, что я лучше всех играл в футбол.
Про игру среди старших меня по возрасту я уже упомянул, среди сверстников и вовсе я выделялся чрезмерно. Без хвастовства, говорю, какое тут хвастовство, когда, играя за отряд наш на первенство лагеря, я успевал в каждом матче с пяток мячей наколотить и в обороне «отпахать» и в центре поля и края успевал перекрывать.
Случалось пару раз даже такое: я выбивал мяч с линии вратарской от наших ворот, выбивал далеко, к центру поля и пока мяч находился в воздухе, особенно когда против ветра направленный он чуть зависал, я успевал до середины поля добежать, мяч от бестолково по нему ударявших игроков, метавшегося между ними, подхватить, обыграть по ходу всю защиту и вратаря и закатить мяч в ворота, закатить издевательски – пяткой.
Потом не раз и не два мне думалось: а если бы я жил в городе и по настоящему занимался футболом, вот у такого, например, Павла Ивановича – что тогда? Может что-то из меня стоящее и получилось? Ведь в трудолюбии, в любви и беззаветной преданности к футболу мне отказать было трудно. Но тогда в детстве я и не знал и не понимал, что значит слово «судьба»…
Единственное, что меня в лагере огорчало: сюда не поступала газета «Советский спорт» и я урывками, случайно, как например, из висевшей на стекле двери в вожатскую комнату газеты «Правда», хорошо хоть висевшей не вниз газетной головой, газеты успевшей за день буквально пожелтеть от щедрого тем летом солнца, узнавал, что там творится в чемпионате страны по футболу, как там моё любимое московское «Динамо» играет…
А на газетном стенде лагеря всю смену висела, согласно, видимо, негласным установкам, тоже газета «Правда», но с номером целиком посвящённом проекту новой Конституции Советского Союза.
Я иной раз тайком, чтобы не засмеяли меня пацаны к этому стенду приближался и просматривал статьи будущей Конституции.
Чем же я отличаюсь от городских ребят? На такой, вообще-то недетский вопрос, я ответить затрудняюсь. Может только они, и то не все, более нахальны, бесцеремонны…Не знаю…
Я лишь однажды попадаю впросак, когда в «тихий час» по нашей спальне начинает блуждать листок с рисунком каких-то четырёх волосатиков. Почти все оценивают этот рисунок: похожи, нет, ни фига не похожи… Я же ляпнул, потеряв осторожность: а кто это? На меня посмотрели с большим таким удивлением, привстав с кроватей: ты, чё, это же битлы! С удивлением, но никаких язвительных насмешек.
Отношение ко мне было - всё же, я это чувствовал, видел, понимал, - не как к обычному пионеру четвёртого отряда, а как к родному брату старшей пионерской вожатой лагеря, строгой, но справедливой Татьяны Александровны.
К сестре каждый вечер приезжал высокий красивый молодой парень на мотоцикле. Звали красавца Валерием, он учился в политехническом институте и жил, также как и сестра «на Осипенко». И до свадьбы их оставалось. Как выяснится позже, всего-то три месяца. И будущий мой шуряк возил меня однажды, возил с ветерком по прямой как стрела лесной асфальтированной дороге купаться на озеро, что рядом с посёлком Южным. «Южный это тоже город?» - интересовался я у Валерия. И выяснялось, что и город и в то же время посёлок пригородный.
Купаться на Барнаулке нам в первую смену было запрещено: что-то нехорошее было в речке обнаружено и поэтому в лагере некоторые из старших отрядов роптали. Другие из старших, что похитрее, просто, купались втихушку, как и втихушку курили и в карты играли…
Но вода манила всех и поэтому где-то в середине смены был растянут и заполнен водой на две трети «лягушатник». Это круглое из бледно-зелёного брезента сооружение, глубиной, аж, в метр было самым притягательным для малышни. Да и для нас, «средненьких» по возрасту, это было место, куда в жару как магнитом тянуло.
21 июня, ещё одна дата вбившаяся в память, после «тихого часа», который было бы правильнее назвать «часом громким» и если бы не воспитатели и вожатые, то и вовсе «часом неуправляемым» или, скажем, «часом порванных подушек и планирующих по домикам отрядным перьев», в знойный, полный духоты и тополиного пуха предвечерний час, в «лягушатник» были запущены наш четвёртый и пятый отряды.
В четвёртый отряд, где я был всех старше по возрасту на год, надо сказать, я был определён сестрой не случайно, а потому, что здесь вожатой была её лучшая подруга Валя, подруга ещё по Каменскому педучилищу, с которой они снимали комнату в домике на улице Садовой. Пятый отряд и вовсе мелюзга и бултыхаться с ними в «лягушатнике» не особо-то и хотелось. Но что поделаешь…
Именно в толчее этой, барахтанье, плескании, визгах неумолчных попытках даже нырять в таких стеснённых условиях, натыкаясь при этом непременно на чьи-то тела, иной раз и сталкиваясь головами с таким же, как и ты, ныряльщиком, я раз, потом другой и третий оказывался рядом с какой-то девчушкой. Худенькая совсем, младше меня года на два, но, конечно же, уже в купальнике синего цвета, и синего же цвета у неё глаза, короткая, почти мальчишеская стрижка, смешливая, озорная эта девчушка…
…Её зовут Ира, а как меня зовут, она, оказывается, знает, знает и то, что я брат Татьяны Александровны, знает, что я в шестой класс перешёл, а вот она в четвёртый… И всё это знакомство среди купающегося, беснующегося люда, визжащего так, что, кажется, перепонки не выдержат… Романтика, словом, полная.
А вечером этого же 21-го июня, в клубе лагерном, на танцах наше знакомство продолжается. И даже закрепляется. Мы с Ирой танцуем «медляк». Танцуем, разумеется, на «пионерском растояниии». Страшно волнуемся, дрожат наши руки, дрожим мы все. А тут ещё парни из первого отряда, сидя у стенки на стульях и наблюдая за танцующими, выделяют нас, как самых юных и смеются и советуют нам:
- Ты её к себе-то, футболист, прижми… Слышишь, э?
- Девочка, не стесняйся. Тоже прижмись…
- Голову ему на грудь положи…
- Поцелуй меня покрепче, Мэри! Ха-ха-ха!
Мы стараемся не слышать, не замечать этих парней и их колких шуточек, но и слышим и замечаем и ещё больше волнуемся, ещё больше дрожим. Но, упрямцы, опять, после того как отбарабанил танец быстрый, и народ наскакался до одури, мы танцуем с Ирой. Её тоненькие ручки лежат на моих плечах, я держу её за талию… Длилось бы это вечно, а? Ну, кто там владеет машиной времени? Сделай так, чтобы не кончался этот июньский, отошедший от зноя вечер…
Но заканчиваются танцы, мы прощаемся с Ирой, желаем друг другу спокойной ночи и разбредаемся по своим отрядам и домикам.
А утром видим только друг друга в толпе отрядной: отчего-то произошла заминка перед дверьми столовой.
Уже сказаны речёвки не раз: «Мы не пили, мы не ели, мы голодные как звери!», отряды строем сюда пришедшие, распались, смешались. Все толкутся, смеются, обсуждают, что интересного за ночь произошло, кого пастой зубной вымазали, кого из рано заспавших напугали, стянув его с матрацем с кровати… И только, кажется, только мы с Ирой молчим и глядим друг на друга и у нас есть тайна.
Это так много: тайна, и у нас, наверное, поэтому и нет слов.
И дни лагерные, что до этого шли вразвалочку, вдруг полетели, и оказывается, что их так мало осталось, скоро смена первая закончится. Ира будет в «Огоньке» и во вторую смену, а я поеду домой…
Мы почти неразлучны все эти дни.
Вечерами, перед танцами мы прогуливаемся по короткой тополиной аллее, что ведёт от плаца, где проходят утренние линейки на стадион. Прогуливаемся не абы как, а «под ручку».
И тайна наша, конечно же, раскрыта. И когда за одним из отрядных окраинных домиков, встревожив и согнав с места разомлевшую стайку голубей, мы, несколько пацанов и девчонок из пятого и четвёртого отрядов, рассаживаемся играть в «бутылочку», девчонки из Ириного отряда делают так, что мы с ней оказываемся сидящими друг против друга. Мы и сами этого хотим и… первый поцелуй наш случается под взглядами, под веселье и смех. А нам не смешно, нам… нам так хорошо! И грустно… Мы с Ирой уже считаем дни до разлуки, а поцелуи те, под взглядами, так и остались единственными. Вдвоём мы только обнимаемся осторожно.
Перед самым отъездом я «расшифровываюсь» Ире. И она, удивленная, записывает мой деревенский адрес, в котором я, зачем-то указываю и название улицы и номер дома, хотя в нашей деревне улицы не обозначены и нет в помине никаких табличек и номеров домов.
Из лагеря мы возвращаемся на автобусах. И уже в городе, на Ленинском проспекте напротив стадиона «Динамо», где я ещё не был, но так мечтаю здесь побывать, автобус тормозит у светофора и в окно я вижу на аллее девочку из первого отряда, она уже взрослая, она не девочка, она уже девушка, я запомнил её. Она, видимо уехала из лагеря раньше и стоит сейчас с какими-то девчонками, наверное, подружками, у скамейки, они смеются, они что-то весело обсуждают… И так мне обидно становится. Вот, она, остаётся в городе, стоит сейчас на аллее, потом они купят мороженое, пойдут в кино или в парк, в город сейчас, я знаю, приехал чехословацкий лунопарк, а я уже завтра буду в своей деревне…И Ира будет ходить в кино и в парк, кататься на каруселях, а я буду один, буду в маленькой нашей деревеньке…
Весь июль я мучаюсь, забываясь лишь в футбольных своих баталиях. Доходит до того, что поздним вечером, когда мы все втроём: мама, папа и я улеглись на перинах постеленных из-за жары на полу кухни перед открытыми дверьми в сенки, я, изворочившись, изметавшись, признаюсь маме, что очень хочу в лагерь, ну, отвезите меня, пожалуйста, тем более сестра Таня осталась и на вторую смену старшей пионерской вожатой. Батя, по обыкновению давно уже храпит, а мама успокаивает меня, спи, спи, сынок, утро вечера мудренее, отец проснется, мы об этом поговорим… Но меня не отвозят в лагерь, родителям некогда, некогда, понимаешь…
А в августе приходит письмо от Иры.
У неё совсем детский, корявый такой почерк, в письме это особенно заметно, не так как при написании адреса, про такой почерк мама говорит: «как курица накарябала», но маме я письмо не показываю, даже и словом об этом не обмолвлюсь. И это первое письмо, и второе, тоже августовское, и третье, сентябрьское, я, прочитав, прячу в укромное место, под толью покрывающей маленький курятничек для цыпушек – никто не догадается. Ира пишет в первом письме, что скучает, во втором… в самом конце, большими-большими буквами, что любит меня и ждёт встречи…
Поразительная штука память! Я не помню, что я писал, как отвечал на такие признания Ирины, не помню… Помню, зато адрес, помню до сих пор. Она жила на улице 50 лет СССР, дом…но, пусть это останется нашей тайной. И, случается порой, проезжая по этой улице я непременно вспомню худенькую девчушку с синими глазами, смешливую, озорную, бесстрашную…
- Это ж надо! Вот, стрекоза! Десять лет всего, а закрутила любовь с парнем! – смеялась добродушно, вспоминая позднее об этом сестра, всё конечно знавшая про наш «роман». Мне было, однако, не до смеха - после обоюдных четырёх или пяти писем наша переписка отчего-то оборвалась. Оборвалась открыткой поздравительной, новогодней от Иры. Было не до смеха, хотя и льстило, не скрою, ласкало мой слух, что меня ещё только-только сделавшегося тринадцатилетним, сестра называла не мальчишкой, а парнем. А письма Иры, наивные, с вопиющими ошибками, даже на мой грешный по отношению к орфографии, взгляд, я не сохранил. Прятал их прятал, перепрятывал… они куда-то и затерялись…
Поездки на машине предполагали встречи с городом летним.
Зимой же мы наши «Жигули» почти не использовали, тем более для таких дальних поездок.
В зимнюю пору, когда «приспичит» по выражению бати, поехать в Барнаул, отправлялись мы в сей стольный град на рейсовом автобусе, на том, чей маршрут проходил, как было указано в расписании на автовокзалах – тюменцевском и барнаульском – через село Макарово.
Автобус выходил из Тюменцево без десяти семь утра и к восьми - к началу девятого прибывал в Берёзовку. Здесь уже его поджидали мои односельчане, вознамерившиеся на поездку отважиться, поджидали в нетерпении, в сильный мороз в диспетчерской МТМ, а когда потеплее и на улице расхаживая или стоя, покуривая и переговариваясь, поругивая, как правило, и жизнь и порядки районные. При которых вот так куда-то автобусы запропадают.
Кто-то, не выдержав, шёл в диспетчерскую и просил тётю Нину или дядю Колю позвонить в Тюменцево, на автовокзал, узнать вышел или нет автобус на Барнаул через Макарово.
Звонили, громко, надрывно крича, переспрашивая, алёкая, всё же узнавали.
Снова выходили на воздух покурить, сообщали:
- Вышел, говорят по расписанию…
- Может чё на трассе случилось…
Обсуждали тогда берёзовцы жаждущие с городом пообщаться, что могло бы, по их версиям, произойти на трассе:
- Перемело, может где…
- Да вряд ли, дороги чистят…
- «Кировец» наш, вон, Нинка диспетчер сказала, с клином прошёл и по полям до трассы…
- Ха! Тогда не застрянем, выберемся на трассу Каменскую, а там уж… Газуй не хочу по ровненькой дороженьке-то…
- А может, что с мотором сделалось?.. Уж девятый час пошёл…
- Кто его знает, техника есть техника…
Стылый воздух, тем временем, синеет, гаснут одна за другой звёзды…Промчался куда-то по делам ранним директорский «Уазик». Вслед ему злословят:
- Своих-то Янтарёв на автобусе не отправляет…
- Ну! Скажешь тоже. Это ему западло!
- Власть... Ети их мать…
И вот, наконец-то, выныривает из-за поворота с пучком света от фар шустрый, пропахший бензином «Пазик». Тормозит, открывается передняя дверь и первые из ожидающих, самые ловкие и проворные устремляются занимать места получше.
Автобус уже с несколькими пассажирами тюменцевскими, из тех, что торопятся в Барнаул и не стали дожидаться рейса прямого и предпочли поехать через Вознесенку, Берёзовку, Макарово… лишних почти полсотни километров… ведь прямой-то рейс, который через Юдиху, только в девять сорок.
Рассаживаемся, уталкиваемся, утрамбовываемся. Мы с папой едем, на этот раз вдвоём, мама дома осталась на хозяйстве. Да она уже и видела новое жильё сестры.
Таня с Валерой и моим племяшом Димкой, которому только в феврале, через почти два месяца исполнится годик перебрались с Осипенко, где они прожили больше двух лет, «от свёкров», как выражается папа, в общежитие трансмашевское, что находится на улице 40 лет Октября.
Валера после окончания политехнического института распределился на завод «Трансмаш», откуда, впрочем, его на учёбу и направляли и вот завод комнату в общежитии своему молодому специалисту предоставил.
И едем мы сейчас, на новое место их жительства, едем, гружённые гостинцами, мясом, салом…
Мясо, и сало, и тушки куриные и банки с вареньем - в большой хозяйственной сумке, что в руках у отца. А за гостинцы мамой собранные и в основном из сладостей состоящие, я отвечаю.
Гостинцы в моей сумке красно-белой с надписью «Спорт». Надпись, жалко, русскими буквами, а так сумка хорошая, модная. С ремнём через плечо. Подарок, между прочим, сестры. Сумка была встречена со жгучим интересом моими школьными друзьями.
А ещё сестра подарила мне на шестнадцатилетие блокнот с вытесненным на обложке московским олимпийским знаком. В начале блокнота олимпийские чемпионы Василий Алексеев, Нелли Ким, Иван Ярыгин, Татьяна Казанкина, Валерий Борзов, Фаина Мельник, Николай Андрианов…их фотографии и кратко об их биографиях и достижениях написано. А сестра подписала на блокноте, на первой его странице, красивым своим почерком, такие слова:
Не поддавайся злу и зря не злись,
Спеши поспорить, если мыслишь разно.
Спеши, но никогда не торопись.
Стань человеком, а не просто взрослым.
Я уже блокнот стал понемногу осваивать. На форзаце этого солидного блокнота я написал по-немецки: Нотицблок фюр Цеттелс. Блокнот, стало быть, для записей.
Стал, например, выписывать сюда немецкие выражения. У меня же есть самоучитель по немецкому. А вот в школе у нас учителей немецкого на данный момент найн.
И потому я выписываю. Много выражений выписываю. На все случаи жизни.
Рассмотрим, пока не тронулся автобус и водитель продаёт билеты, чертыхается, когда запутывается со сдачей, рассмотрим лишь один из таких случаев.
Вот, когда я стану студентом, то буду сражать, понимаешь ли, наповал девчонок, своей образованностью…
…Стоит такая симпатичная, с фигуркой точённой, это в моём вкусе, стоит, значит, на дискотеке, скучает. Из недотрог. Тут я подкатываюсь, в джинсах, купят же мне тогда родители эти джинсы, купят, наверняка, как я без джинс-то, подкатываю нагло так и спрашиваю с улыбочкой чуточку надменной: танцен зи герн? Любители вы, в смысле, танцевать? И вот, мы танцуем. Я уверенно веду партнёршу (очень, ну очень смелая фантазия, потому как танцевать я того… не слишком), чуть погодя я интересуюсь у девушки: ви хайсен зи? Таня - отвечает она. О! Моё любимое имя, произношу я и опять перехожу на немецкий: дарф ихь ум Ире аншрифт битттен? А Таня… А Таня тут мне и отвечает… на чистейшем немецком… Длинно так красиво отвечает…Видя, что я впадаю в ступор, она спешит мне на помощь: я спросила вы прямо во время танца будете записывать мой адрес?.. Так, стоп. Лучше ограничиться во время знакомства только танцен зи герн. А потом поразить Таню стихами Блока, которых я знаю наизусть достаточно много. Начать с «Незнакомки». Потом и вовсе заволакивать Танюшу нежностью и печалью: «Мы встречались с тобой на закате, ты веслом рассекала залив, я любил твоё белое платье, утончённость мечты разлюбив…» И уж, чтобы она полностью была сражена прочесть: «Мы были вместе, помню я, Ночь волновалась, скрипка пела… Ты в эти дни была - моя, Ты с каждым часом хорошела... так… подзабыл… ты с каждым часом хорошела… А!.. Сквозь тихое журчанье струй, Сквозь тайну женственной улыбки К устам просился поцелуй, Просились в сердце звуки скрипки…»
…Однако до студенчества мне пока половина девятого и десятый классы. И я с завистью смотрю на возвращающихся после новогодних праздников в сельхозинститут будущих ветеринаров Дюшу и Колю Глыбченко и Ваньку Крыгина, который на механико-инженерный не поступил, но каким-то образом за «рабфак» зацепился.
Дюша – средний и самый мелкий из трёх братьев Александровых, с младшим из которых Толиком мы одноклассники и корефаны – ещё не может отойти от бессонной загульной ночи, треплется пьяным языком.
Но надо отдать ему должное, треплется без матерков и с фирменным «дюшенским» юмором. Он настолько потешно умеет рассказывать о своих похождениях, так иронично себя при этом, оценивая – смех стоит при этом жеребячий. Глыбченко и Ванька тоже под хмельком – вся троица уселась на задние сиденья, там, где «подбрасывает» на ухабах, аж к крыше автобусной, но этого-то студиозам и надо для большего веселья.
Трогаемся, наконец-то. Но перелесок проехали, в Сосновке остановка. Тут тоже желающие есть до города прокатиться. И у всех дела. Разные: праздничные, учебные. Через десяток километров – Макарово. Тут уж столько народу понабилось, что не продохнуть. Ведь в одежде все в тяжёлой, в шубах, и сумок с провизией студенты везут воз да маленькую тележку. Сейчас у них скоро сессия – усиленное питание просто-таки необходимо.
Мы с отцом сидим на боковых сиденьях, что в задней части салона автобусного. Хорошо сидим – это особенно понимаешь, когда наблюдаешь за стоящими пассажирами. Им почти полторы сотни километров на ногах стоять… И тут к нам пробирается и протискивается и усаживается между мной и сиденьем обозначенным как 11-12 места, усаживается на «колесо» - так называют округлую возвышенность в салоне над задними колёсами - Саня Паньшин… Этот макаровский парень в последние примерно полтора года, ни много, ни мало, а мой кумир. Ведь Саня Паньшин учится на историческом факультете нашего университета.
В Макарове десятилетки нету. И деревня эта небольшая, но главное Макарово всего-то отделение нашего крупного совхоза. Потому девятый и десятый класс макаровские заканчивают в нашей Березовской средней школе. Особых адаптационных проблем у них не возникает. Ну, кто-то, разве что из самых борзых… его быстро вразумляют тогда… Макаровские живут в интернате, где есть, где спрятаться нашим Березовским парням, укрыться для игры в картишки на мелочёвку, портвешок попить… Другое дело – народ из села Куликово, где также только восьмилетка. Эти чужаки. С той стороны ленточного бора, из другого хозяйства, из другого района, даже. Интернат им не полагается, живут они по квартирам и родственникам их родителей. Всё же в наших местах перемешено. И Берёзовка наша из пришельцев куликовских когда-то образовалась. Но, всё равно куликовским труднее. Хотя… Как себя поведёшь, так к тебе и относиться будут…
Этот глубокий вывод делаю я, продолжая незаметно наблюдать за закемаревшим Саней Паньшиным… Дорога, кстати, укачала многих пассажиров, из тех, кто сидит, понятно, а не стоит, И батя рядом носом клюёт и Дюша народ перестал веселить, задремал Дюша, да так задремал, что и во время пусть и непролжительного, но парения, когда встретится «Пазик» с ухабами, которых и на зимней дороге хватает, Дюша продолжает спать, бережно, правда удерживаемый его неспящими (силёнок, видно, у них побольше осталось) и так же парящими товарищами.
Тихо в автобусе стало, только мотор жалуется на дорогу, да кто-то из пассажиров впереди водителя разговором развлекает. Посмеиваются даже оба, время от времени.
Паньшин, или как его все звали, Паня, в школе когда учился, вот, вспоминаю сейчас, звёзд с неба не хватал. Но при этом на его хитром, с ухмылочкой постоянной, с чуть видными синеватыми крапинками («поджиг» в детстве подвёл) лице так и читалось: мол, я вам всем не ровня, я всех вас выше. И при таком невыгодном выражении лица, Паня ухитрялся быть другом самых главных в нашей школе пацанов. Тех, которые школу нашу «держали». Одним словом, дипломат. И росточку невеликого он, и ходил всегда неспешно, широко расставляя ноги, отчего заполучал иногда от малышни вслед обидное: «Панька в штаны нас…нька», и в спорте он ничем отмечен не был, в баскетбол, разве, что немного так поигрывал… А, вон, ведь как умел себя человек поставить. Когда же я узнал, что Паня поступил не куда-нибудь, а на исторический в университет… Да… Вот это да… Первый, кто из выпускников школы нашей так высоко взлетел. Высоко, высоко… Исторический, да не в «педе», а в университете… это…это… словом, я туда тоже мечтаю поступить.
История мой любимый предмет, а из тех десятками в месяц прочитываемых, проглатываемых мною книг, запомнилось мне, в память врезалось вот такое, вычитанное в одном из томов собрания сочинений Николая Васильевича Гоголя. Один из моих любимых писателей пишет поэту Вяземскому в письме: «Вы владеете глубоким даром историка – венцом Божьих даров, верхом развития и совершенства ума». Верх развития и совершенства ума… Вот, что, значит, быть историком…
Едет сейчас, вот, Паня на сессию, счастливый… Поговорить бы с ним, порасспрашивать… Да, духу на это у меня не хватает. В нём, всё сейчас городское, нездешнее. И небрежность какая-то щёгольская в одежде: шапка у него лисья с вечно опущенными ушами, шуба… ну, шуба обычная… зато как изящно обмотан вокруг его шеи длинный крупноячеистый серого цвета шарф… какие ботинки модные у него на ногах… и джинсы…Интересно, какие у него джинсы?.. «Монтана» или "Леви Страус"? Или "Лее"? Или… впрочем, больше названия джинс я и не знаю… Нет! Ещё, вот, вспомнил: «Техас»! Есть такие джинсы… Эх, я с сожалением смотрю на своё, стального цвета пальто, скашиваю взгляд на чёрный цигейковый воротник, поправляю кроличью шапку… И синие брюки-клёши, что сшила мне тетя Нина Пучкова меня нисколько не радуют. Да, когда только их сшили, когда только я их надел и пошёл первый раз в них в школу…тогда, да - радовали, да что там радовали, в восторг неописуемый приводили. Я в клёшах! Тридцать три сантиметра ширины снизу! Есть и поболе, конечно, у того же Серёги Пучкова они аж тридцать девять сантиметров, но мне и тридцати трёх хватит, это не штанишки от школьного костюма. И сколько же я маму уговаривал, чтобы она разрешила мне клёши…И, вот, смотрю сейчас на них… ничего особенного, перевожу взгляд на ноги Пани… Эх, везёт же людям… Мой друг Васька Янтарёв… ему проще… он к Пане снисходительно относится, потому, как Васька собирается поступать или на биологический или на агрономический в сельхоз. Он на мои неумеренные восторги по поводу Пани коротко так и ёмко сказал: «Дуракам везёт!» Я, конечно, всё понимаю, и даже знаю выражение «не сотвори себе кумира», говорят, что это выражение из Библии, которую я в глаза, конечно, не видел, а хотелось бы, знаю это выражение, понимаю, что оно означает, но всё же…Паня! Поговорить бы с ним, порасспрашивать про студенческую жизнь…А может он… нет, молчок, об этом никому, об этом только в мыслях моих… в мечтаниях моих воспалённых… Но, всё же мне, кажется, что Паня посещает…
Попетляв по тоннелю зимней полевой дороги, оберегаемой, к жизни возвращаемой после буранов и метелей мощным «Кировцем» с клином и выбравшись, наконец, на трассу, автобус ходко преодолевает километры пути. Вот и Батурово - в низине расположенное, совсем крохотное, село – промелькнуло, вот и к Шелоболихе спустились и по новому мосту проскочив знатный здешний овраг, по инерции взбежав чуть на горку, переключился «пазик" на пониженную скорость и натужно выражая недовольство, стал подъём этот одолевать.
И опять после шелаболихинского оврага равнина пошла. «Чудная картина, Как ты мне родна: Белая равнина, Полная луна…».
Луны, конечно, давно уже нет. Солнышко, совсем робкое ещё в самом начале января, едва проглянувшее из-за горизонта бежит вровень с нами к Павловску. Пусть так пока, но всё равно уже веселее. Утренняя предрассветная элегия мелодией у меня в душе сменилась. Мелодия весёлая, заводная, пусть и слова дурацкие и непонятные какие-то: «Барабан был плох, барабанщик - Бог, ну, а ты была вся лучу под стать… барабан барабань… только каблучком его ты не порань…»
В Павловске десять минут стоянка. Дюша «со товарищи» успевают, судя по воспрянувшему дюшиному красноречию, где-то «принять на грудь». Паня изящно покуривая, стоит в отдалении от грудящихся рядом с автобусом, вышедших глотнуть морозного воздуха, пассажиров. «Вишь, горожанится», - слышу я от кого-то из макаровских и понимаю, что это о Пане.
От Павловска бодрствуют все.
И чем ближе город, тем взбудораженнее, тем шумнее внутри салона становится…А когда въезжаем мы в царствие многоэтажек, когда начинаем к центру, к автовокзалу пробираться все смолкают, если кто и переговаривается, то отчего-то негромко, почти шёпотом.
И только молча все озираются по сторонам, высматривают с настороженным любопытством в окна автобусные всё, что мимо нас стоит-громоздится, всё что идёт, едет. Город…
Что город, то норов.
А в самом городе у каждого района свой характер, свои особенности, свой запах…
На посёлке Осипенко, на Осипухе тесноспаянной домами, пахло, особенно после дождя, укропом с огородиков тесных и деревянными заборами. А то вдруг наносило от железнодорожного вокзала запахи шпал и вагонов с углём, и тогда начинало бухать сердце в ожидании скорой и долгой дороги… куда-нибудь к морю…
При зное же по всем осипенковским окрестностям начинало нестерпимо вонять от речки Пивоварки, и тщетно боролись с этим все иные запахи, к примеру, запахи нагретых солнцем железных крыш.
Поток – район, куда перебралась на жительство семья сестры - встретил нас при знакомстве отвратительно-угарным запахом сероуглерода. Говорят, что главные парфюмеры этого: комбинат «Химволокно» и шинный завод. Да и все заводские трубы кочегарили так, что казалось, они задались целью посостязаться с самим воздухом, напомнить ему, указать, кто здесь, мол, хозяин.
- Чуешь, сын, как пахнет? То ли дело у нас в деревне, да? - говорит мне отец, когда мы, сойдя с трамвая, поозиравшись и пораспрашивав прохожих, начинаем продвигаться к нужному нам адресу. – А снег? Ты посмотри, снег-то, какой…
Да, снег… Одно название…
Я представляю, как блестит он ослепительно в полях. А какая чудная игра красок на снегу начинается, когда, возвращаясь с лыжной тренировки, приостановишься на опушке нашего ленточного бора… Солнце закатывается… И розоватые, и палевые тени усмотришь и густо-синий цвет найдётся…
Здесь же, на Потоке всё отдано цвету серому. Серый снег, серые кирпичные многоэтажки, серый цвет одежды на горожанах…
Ну, да ладно. Всё равно город, пусть и окраина его рабочая. Что здесь, не люди что ли живут? Всё равно интересно, тем более на Потоке я ни разу ещё и не был.
Мы отыскиваем, после некоторых блужданий общежитие завода «Трансмаш», заходим и попадаем уже во власть других запахов. Смесь если и не гремучая, но близкая к такой. Запахи гниющего где-то пола, каких-то тяжёлых испарений, мужского пота и перегара…
Последнее уже непосредственно от вахтёра, пожилого дядечки, с морщинистым и тёмным от щетины лицом, который, тем не менее, вежлив, как-то, даже весело-вежлив:
- О, сельчане, вижу, приехали! Узнаю земляков!
- Это почему узнаёшь, по сумкам? – интересуется у него отец, сразу сменивший настороженность на лице своём на улыбку. Ему, я знаю, нравятся люди, которые «из себя не воображают».
- И по сумкам и по физиономиям! Вон они, какие свежие! Кровь с молоком! Папа с сыном… Угадал? Сынок? Вижу, вижу, сынок… С какого района? К кому пожаловали? – начинает сыпать он вопросами. Не дожидаясь ответов кричит проходящему по коридору парню с газосварочным оборудованием. – Петруха! Привет! Вы, б…, когда в душевой закончите? Народу после праздников вымыться надо, так? В себя прийти! К трудовым подвигам подготовиться!
- В баню пусть идут! – не слишком ласково отвечает Петруха. – Опохмелиться у тебя будет?
- У меня завсегда будет, сам знаешь. Смотри только чтобы комендантша не усекла.
- Ты сам смотри.
- О! У меня отмаза железная! 26 декабря день рождения был. Юбилей!
Процесс опохмелки стремителен и происходит на наших глазах. В него чуть было не вовлечён и батя. Но под моим испепеляющим взглядом он, слегка дёрнувшись навстречу радостному и желанному, сникает.
Петруха занюхав шлангом и рукавом уходит, пообещав Николаичу – так называет он вахтёра – при случае и его выручить. А мы после разъяснений поднимаемся на третий этаж, идём по длинному коридору, где уже нахраписто торжествуют запахи из общих кухонь: запахи жареной картошки, пережаренного лука…
Зато в комнате семьи сестры продолжает пахнуть новогодним праздником.
Маленькая, но настоящая нарядная ёлочка в углу примостилась, пахнет апельсинами и ёлочной мишурой. Из детской кроватки на нас вошедших вопросительно посматривает круглоголовый племянник Димка, с которым я уже имел возможность немного потетёхаться прошлым летом.
Очень любознательный малыш, очень.
К примеру, успел обслюнявить и немного погрызть первыми зубками мои тетрадки с футбольными таблицами и записями.
Рассмотрев нас из-за кроваточной решётки, племянничек резво и деловито встаёт, оголив при этом свой кругленький, тугой животик, кроме распашонки на нём ничего нету, так как в комнате тепло, даже жарко, и держась одной своей пухлой ручкой за верхнюю перекладину кроватки, другой требовательно указывает на мою красно-белую сумку.
Сестра моя любимая, сестра моя красавица, смеётся:
- Знает, где гостинцы бабушкины лежат. Димуля, а это кто приехал, узнаёшь?
- Да-да-да-да… - лопочет, перебирая ножками мой племяш, и продолжая требовать от нас, как я понимаю, материальных знаков внимания, а не словесных. А, заполучив один из гостинцев, на радостях, наверное, племяш включает, не скупясь, щедро включает свой кранчик, что пониже животика, прямо на дедушку своего включает.
А из телевизора, что стоит на широком подоконнике, трогательно-щемяще хрипит, отпустивший бороду Вахтанг Кикабидзе:
Пусть голова моя седа,
Зимы мне нечего бояться,
Не только грусть мои года,
Мои года – моё богатство…
Батя через денёк уезжает – работа держит, а я остаюсь до конца зимних каникул. У сестры, как раз подготовка к сессии, она поступила заочно на филологический факультет в педагогический институт, ходит заниматься в читальный зал библиотеки, а я часа по три – по четыре сижу с Димкой.
Ох, и долгие эти часы… Племяш требует к себе беспрестанного внимания, он общителен сверх меры. Играть в одиночку ему, видите ли скучно, его развлекать надобно, развлекать без продыху, без роздыху…
Так…Подумать надо, пообмозговать, как из этой ситуации выбираться. Я же, не зря среди пацанов слыву дипломатом. Нет, можно, конечно, и нужно даже конкретно разбираться, без всяких там дипломатий, попросту морду начистить, какому-нибудь возомнившему из себя, как, например, к нам в девятый класс пришедшему красавчику макаровскому Вовчику Чеснокову… С удовольствием мы его побили, с превеликим удовольствием. Зато, как шёлковый с тех пор стал, вежливый, обходительный… Но во многих случаях, я уже понимаю это, можно и словами человека убедить, не только силой, словесной вязью его покрыть, связать, успокоить, усыпить, наконец…
Усыпить… Точно! Пусть спит больше неугомонный мой племянничек, во сне, говорят, дети растут…Покормил я его с утра, кашкой там манной, или ещё чем, что сестра ему сготовила, не хочет есть это создание, капризничает, почти насильно ему ложечку впихиваю в ротик, эх… вымазались кашей и кормящийся и кормящий… Потом поиграли немного с круглолицым, так я Димку зову, по той простой причине, что личико его как циркулем нарисовано, поиграли, значит немножко, и хорош, спатеньки… Баю-баюшки, баю… Ах, мы не хотим!.. Ну-ну, племяш, посмотрим – поглядим… начинаю его на кроваточке укатывать… Туда-сюда кроватка… кроватка на колёсиках, туда-сюда, туда-сюда… баю-баюшки, баю… ах, мы не только глазки не закрываем свои лупоглазые, не только что-то объяснить мне пытаемся своими угуканьями… мы и спинку выгибаем, урасим, мы встать пытаемся… ёпарэсэтэ…ничего я то же упрямый… посмотрим кто-кого переупрямит…
Иной раз по полчаса длится наш поединок по упрямству… Чаще побеждаю в нём я.
Димыч засыпает, а я тихонечко-тихонечко прослушиваю на катушечном магнитофоне «Комета-209» записи зарубежных групп «Бони-М», «АББА», «Смоки», «Баккара», «Иглз», которые записывал раньше с радио шуряк мой Валера.
Или успеваю проглотить сотню страниц какой-нибудь книжки. Чтением я заболел в классе восьмом, серьёзно уже заболел. И день без вот этих ста-двести страниц – день для меня потерянный.
Приходит сестра, а племянничек спит-посыпохивает.
- Давно спит? – спрашивает Таня.
- Да, нет, - отвечаю, пряча взгляд. – С полчасика.
Тут Димыч и просыпается. И как его не пробуют заставить ещё поспать, как не укачивает его сестра – бесполезно. Да и вообще, энергичный десятимесячный товарищ удивлённо хлопает своими большущими ресницами: имейте, мол, совесть, родственники, и так сдался этого настырному гостю, поспал, чё ещё-то надо?
Да… Хорошо хоть, только ресницами хлопает, а то бы вывел бы он лёлю своего на чистую воду.
После смен таких дежурств я иду обследовать Поток. Хожу часа два, пока окончательно не замёрзну, пытаюсь привыкнуть к воздуху и не могу. А трубы заводские продолжают такую производительность труда демонстрировать, что хоть противогаз надевай! Особенно в безветренные дни. Заражённый уже немного скептицизмом, нигилизмом помаленьку обволакиваемый, я усмехаюсь: «Но, дым Отечества нам сладок и приятен…»
Потом, поразмыслив, оправдываю всё и вся. В том числе и невзрачность Потока. Оправдываю пусть и пафосно, но искренне.
«Пусть здесь пахнет так неприятно, пусть снег и на снег не похож, пусть всё серо, неприглядно, пусть, но здесь, точнее и здесь, создаётся индустриальная мощь страны. Её оборонная мощь, в том числе» - такова, вкратце, моя оправдательная Потоку речь.
«Холодная» война в разгаре. Я понимаю это. И понимаю, уже, понимаю сознанием комсомольского активиста, секретаря школьного комитета комсомола, что в таких условиях не до жиру, быть бы живу…Хотя есть такие, которые жируют…
О! Я много могу говорить на эту тему. Говорить искренне. Иногда я ловлю косые батины взгляды. Мне кажется, ему не слишком-то нравится моё стремительное карьерное восхождение. Он, я знаю, недолюбливает всех этих говорунов. Всех этих парторгов, «рабочкомов», всех, кто только языком как помелом, а копни, говорит, внутри червивый. Батя мой убеждён, что последние настоящие коммунисты погибли на фронте. Я не спорю с ним. Он мой батя. Который, как я начинаю догадываться, понимать это на каком-то интуитивном уровне, мог бы многого достичь в жизни, при его-то зоркой наблюдательности, остром уме, характере лёгком в общении и злом на работу, - умру, но сделаю! - при его терпении, при «золотых» его руках…
…Истекают дни школьных каникул и однажды мне захотелось прогуляться по Потоку вечером.
В свете дня, так сказать, я его уже хорошо рассмотрел, изучил, исшагал, а как, интересно, выглядит Поток вечером? При свете фонарей? При свете окон пяти- и четырёхэтажек?
Ища ответы на эти вопросы я брожу сначала по главной улице Потока – имени космонавта Германа Титова… Схлынуло веселье новогоднее, горожане впряглись в повозку, на борту которой написано «1981» - и какой она будет? Тяжёлой? Лёгкой? Быстро ли покатим её или начнутся одни сплошные тягуны?
Впрочем, до этих ли вопросов, думаю я, вот этим людям, что спешат, пусть и, осторожничая, по обледенелым тротуарам, заходят в магазины? Может всё проще… Предчувствие вот этой простоты, заданности, запрогроммированности жизни вдруг, царапает меня – неужели и у меня будет всё также во взрослой жизни - всё просто, всё буднично, всё так до безысходности грустно?!
Отмахиваюсь от такой мысли-царапины… Чур, меня!
Меня ждёт жизнь полная ярких впечатлений, полная интересных событий и встреч. Я готовлюсь к этой жизни… Честное слово, готовлюсь… И я объеду полмира, совершу множество добрых дел, буду знаменитым… Кем я буду знаменитым: спортсменом ли, писателем или учёным или… революционером – я пока не решил. Точно лишь знаю, что я буду знаменитым.
Об этом мы как-то заговорили с Васькой Янтарёвым и он, по-обыкновению изображая из себя Печорина, скептически и устало молвил, когда я о желании достичь славы признался: «Один поэт написал, что быть знаменитым некрасиво…»
Ну, и чёрт с ним с этим поэтом! Сам-то он, наверное, из кожи лез, как и всякий поэт, чтобы знаменитым сделаться… Да и Васька, сдаётся мне, о славе мечтает никак меня не меньше…
А вечер этот так хорош! Лёгкий морозец, тихо падающий снег, который, попадая в фонарные лучи искрится и будоражит и будоражит душу! И Поток, этот, рабочим людом наполненный район, в такой вечер таинственен. Полон поэзии и светлой печали. И кажется, к воздуху я привык… Почти привык.
Я сворачиваю с улицы имени Германа Титова, бреду по какой-то другой, но тоже оживлённой улице, кажется, она называется именем Глушкова… да точно… потом сворачиваю и с неё иду какими-то дворами, ещё не поздно ещё много народу, и мне нисколечко не страшно, хотя я уже и наслушался о страшных преступлениях, которые здесь совершаются и совершаются, судя по рассказам едва ли не ежедневно.
Вдруг я слышу в отдалении взрыв восторженных голосов, начинаю прислушиваться и для меня доносится «лихая музыка атаки», я слышу характерные звуки ударов шайбы по бортам, щелчки клюшек…
Как загипнотизированный я двигаюсь по направлению к этому… Вот уже различимы звуки режущегося коньками льда, выкрики игроков и болельщиков…
И, я выхожу к хоккейной площадке, настоящей хоккейной площадке! Она освещена десятками висящих на параллельно натянутых проводах лампочек под круглыми железными колпаками. Снег вокруг площадки вровень с дощатыми бортами, а местами и даже выше и зрителям наблюдать за происходящим очень даже удобно. Главное, как я понимаю, не свалиться с этой верхотуры прямо в гущу ледовых страстей.
Матч серьёзный, оцениваю я обстановку. И команды играют в две пятёрки и запасные вратари имеются и размахивающие руками мужики в пальто и спортивных шапочках, что толкутся вместе с игроками в освобождённых от снега загончиках, явно тренеры.
И на площадке всё по закону: два арбитра в полосатых чёрно-белых свитерах, игроки в форме, пусть и потасканной, ворота с сетками. Красная центральная линия, линии синие, круги с точками вбрасывания - всё это на льду хорошо просматривается, хотя и «настрогали» коньками снежного крошева хоккеисты предостаточно, ведь, как я узнаю, идёт уже третий период. И только что, как я схватываю на лету, игроки в красной форме вышли в счёте вперёд 5:4.
- А кто в красном играет? – интересуюсь я у стоящего рядом мужика в овчинном тулупе и громоздких валенках, на губах прилепилась папиросина.
- Ты, чё пацан? В натуре «Полимер», не узнаёшь, – без каких-либо и намёков на вежливость отвечает.
Спрашивать с кем неузнанный мною «Полимер» сражается я не решаюсь. Узнаю у другого болельщика, помоложе и видом не столь сурового, что сражается «Полимер» с «чмошниками из Новоалтайска».
- Мы их сегодня обязательно порежем на кусочки, нашпигуем и скушаем за милую душу, - говорит он, ядовито так улыбаясь и пальцы его в перчатках растопыриваются и, выждав паузу, он, как и первый, упоминает в речи сакральное. – В натуре, б… буду, если не так…
«Ничего себе! Серьёзные болельщики на Потоке» - думаю я и отхожу на всякий случай, к двум бабулькам и совсем уж дряхлому старичку в поношенном пальтишке и шапке-ушанке. Зыркнув на меня из-под лохматых бровей старичок снимает варежку, шумно высмаркивается, потом засовывает синие от татуировок пальцы в рот и оглушительно свистит! Но на этом не успокаивается и кричит неожиданно сильным голосом, впрочем, уже не неожиданно после такого-то богатырского свиста:
- Пи…дите, ребята, паровозников! Пи…дите! Мочите их, фуфлыжников!
Бабульки радостно смеются выходке своего, видимо, темпераментного «кавалера».
Матч заканчивается. «Полимер» удерживает победный счёт. Проигравшие высказывают судьям всё, что у них на душе накопилось. Некоторые высказывания с обещаниями разобраться по приезде к ним в Новоалтайск также красочны и убедительны, как и у старичка-болельщика. Судьи только устало посмеиваются – наверное, для них это всё привычно.
Надо возвращаться в общежитие. Уже начало девятого. Я иду дворами по направлению к улице Титова. Иду, как мне кажется, правильно…Вот только, что-то двор другим двором сменяется, сворачиваю за угол очередной пятиэтажки, думаю, что, вот, сейчас, откроется моему взору освещённая, оживлённая улица имени второго космонавта, ан, нет, двор опять… А тут и вовсе какие-то гаражи, какие-то сугробы непреодолимые… Фу!.. Ну, вот, вроде выбрался… Улица… непонятно что написано на покореженной табличке… Так пройдём этот дом… какую-то улицу пересекаю… всё внутри уже взбудоражилось… Заблудился… Так, спокойно. Если что - спрошу у прохожих… Ещё вот сюда только сверну… Опять какой-то двор… Совсем тёмный двор и тени какие-то мне мерещится начинают… Резко меняю направление, вернее сказать, по-заячьи прыгаю в сторону и прямиком по сугробам опять пробираюсь на фонарную улицу.
Выбираюсь из сугробов на тротуар и почти сталкиваюсь с двумя девушками бредущими по ручку. Чуть их не опрокидываю на снег. Они смеются.
- А вот, и мужчина! Оль, как по заказу! Только ты подумала, только загадала…
- Ой! Да молоденький, да симпатичненький. Да стройненький какой! Да шапка-то на нём кроличья! Нет, нельзя такого, Светка, упускать! – это уже вторая насмешничает. Или серьёзно это они?
Рассматриваю их настороженно и в то же время застенчиво. В шубейках обе простеньких и одинаковых, простенькие, без всяких затей и пухленькие личики девушек. Одна, вроде как даже и симпатичная. Толстенькие правда, обе… Или это мне из-за шубок так кажется?
- Пойдем к нам в гости! Музыку послушаем…- говорит та, что Оля.
- Ага! Козла забьём, винца глотнём! Ты её больше слушай, - вторая смеётся грубовато. Судя по всему она в лидерах. – Хотя может и правда, посидим? Мы здесь неподалёку живём… Тебя как зовут?
- Иннокентий, - отвечаю. Грубо так отвечаю, чтобы смущение моё не заметили. Хотя, конечно же, заметили эти... И у нас в деревне такие бесстыжие и наглые имеются. И почти все их презирают, злословят о них. А может эти девушки не такие?..
- Шутишь, да? Иннокентий… Кент Кеша, да? Кеша дай сигареточку!
Точно «из этих». Сигареточку им… Посидим… Блин, ещё напоют чем-нибудь… Рассказы тотчас вспоминаются об изнасилованном оравой женской мужике, которого сначала в гости зазывали, потом поили и усыпляли, а потом связанного с перетянутой мошонкой да хором… до полного изнеможения… до смерти… Всё это в моей голове таким экспрессом проносится… Скоренько, скоренько, я соображаю.
А вот с голосом справиться не могу. Дрожаще так у меня выходит:
- Извините, не курю. И занят я. Дела. Спешу. В следующий раз, девушки… - пячусь, пячусь и едва ли не бегом от них.
А эти, наверное, как мне думается позднее, спокойнее думается, какие-нибудь прядильщицы с хлопчатобумажного комбината, кричат мне вслед:
- Кеша, постой!
- Стой тебе говорят! Олька, правда, за тебя замуж собралась! Ты ей понравился! Не виноватая она!
- Без ума я от тебя, Кешенька! Ха-ха-ха!
…В общежитие, которое я ещё с полчаса, наверное, искал, я возвращаюсь слегка ошалевшим… Знакомство с вечерним Потоком состоялось.
А через пару дней узнал я, через запах узнал, Поток утренний.
Сестра предварительно купила мне билет до дому. Автобус до Тюменцево через Макарово из стольного града Барнаула выходит без двадцати восемь. Я, чтобы добраться до вокзала иду на трамвай с утра пораньше, в половине седьмого выхожу.
Иду вместе, так получилось, с Лёшкой Тонич, старшим родным брательником Мишки любителя в детстве поедать голубей с «Аджикой». Лёшка после армии подался в город, устроился на «Трансмаш» и живёт тоже в этом общежитии, где я, вот, почти десять дней прожил. В общежитии мы как-то с ним, белокурым, постоянно взвинчено-весёлым, говорливым, навязчивым слегка даже, и столкнулись.
А сейчас идём на трамвайную остановку. Лёшка с мужиками идёт, с которыми в комнате живёт и в одной бригаде работает. И такой дух от них сивушный! Такой перегарище! А Лёшка с радостью искренней говорит мне:
- Серёга! Перед глазами - всё в тумане розовом! У-у! Хорошо!
- Чё хорошего-то? – у меня уже есть небольшой, крохотный совсем, но опыт мучений похмельных.
- Салага! Чё бы ты понимал в колбасных обрезках! Пьёшь-то ради похмелья. Сейчас на работу приедем с мужиками, сообразим…
На трамвайной остановке в морозном утреннем воздухе, с чуть обессилившим, заспавшим, наверное, сероводородным амбре торжествует, зато запах пролетариев.
Мне кажется, что попыхивающие папиросками работяги, все как один подписались бы сейчас под Лёшкиными словами о «розовом тумане». Все друг с другом знакомы, покуривают, посмеиваются, кто-то и вовсе по-жеребячьи гоготнёт так, что куржак с деревьев осыпается.
Подъезжает трамвай из двух вагонов.
Люд рабочий сознательно, шутки ради устраивает давку у одних из дверей. Бедные дамочки, что спозаранку едут сейчас в этом вагоне! Мужики в мгновенье ока надышали так, что я уже забыл напрочь, что есть на свете белом иные запахи, кроме перегарного.
Слушаю беспрестанный трёп Лёшки о том, как ему нравится жить в городе, жить в общаге, а носом утыкаюсь в шарф.
Хорошо хоть он хранит остатние запахи одеколона. Наконец, не выдерживаю:
- Лёш, а у вас вчера какой-то праздник был?
- С чего ты взял?
- Так весь вагон пьяный…
Лёшка смотрит на меня, как младенец:
- Каждое утро так…
А на «трансмашевской» остановке мужская запашистая ватага выходит и устремляется к проходной родного завода, к которой со всех сторон в этот час стекаются чёрные людские ручейки.
И это тоже жизнь.
Последнее школьное лето… Далёкое уже, светлое лето…
Вот, мы с Серёгой Беляковым возвращаемся домой перелеском из Сосновки…
Там мы немного «женихались» под музыку и импровизированные танцы на лужайке, причём вдвоём «женихались», так говорит бабка Серёгина, бабка Белячиха, то есть оказывали всяческие знаки внимания Светке – городской блондинке приехавшей погостить к бабушке Бирючихе.
Светка была неприступна как крепость измаиловская, мы же настойчивость суворовскую не проявили.
Наверное, потому, что я по-прежнему, уже четвёртый год люблю одну девчонку, Серёгину одноклассницу, кстати.
Люблю безответно, люблю безнадежно.
Впрочем, иногда мне кажется, что не безнадежно… Серёга же не проявил особой настойчивости потому, что через пару дней уезжает поступать в «сельхоз». Он даже пробует учить химию, но как-то плохо у него это получается. Но Серёга фаталист. Как будет, так и будет, говорит.
Мы возвращаемся в Берёзовку. Четвёртый час ночи. Луна пробивается сквозь сосновые верхушки и дорога чуть, но освещена.
Остановились. Закурили. Мы не серьёзно курим, так балуемся. На танцах там, или как, вот сейчас. Чтобы ещё больше ощутить себя взрослыми и самостоятельными.
Тихо. Только большие сосны напевают что-то своими вершинами. Опять пошли и опять у меня в голове зазвучала навязчивая мелодия (раз пять сегодня ставили мы эту пластинку) и слова простецкие в голове вертятся:
Не было печали, просто уходило лето,
Не было разлуки – месяц по календарю,
Мы с тобой не знали сами, что же было между нами,
Просто я сказала: я тебя люблю…
Но она мне этого не скажет… не скажет никогда?!
Да, а лету ещё целый месяц колобродить… Ещё впереди поездка в Горный Алтай классом нашим.
Ещё всё впереди… Но отчего так разрывает душу эта непритязательная мелодия, эти бесхитростные слова песни?
Светка была в черной водолазке, на которую так таинственно, так пленительно ниспадали её длинные светлые волосы…
А волосы моей любви русые и пахнут полевыми цветами.
Лишь однажды мы были так рядом, что я мог ощутить их запах…И этот запах, клянусь, я запомню на всю жизнь. Даже если мне и не суждено будет быть больше с нею рядом, всё равно, запомню…Да, знает ли она, догадывается ли, как я люблю её, неужели её душа не чувствует мою тоскующую душу?..
Как-то легко во мне уживаются, и комсомольский задор и вера в то, что душа есть у каждого человека… Мама верит в Бога, а я вспоминаю, что совсем маленьким тоже в Него верил. Я и сейчас…
Ах, ладно, всё так просто и всё так сложно! Некогда мне об этом думать! Меня несёт куда-то мой шестнадцатилетний возраст. Моё спортивными занятиями регулярными тренированное тело способно преодолевать любые барьеры. Я смело смотрю в будущее и надеюсь только на себя. Что ещё надо?
Вот мы уже сворачивает из проулка на нашу улицу. Серёга чуть насмешливо, в своей манере, говорит: «до новых встреч в эфире» - это у него присказка такая при расставаниях – и идёт дальше, а я открываю осторожно нашу калитку.
Дверь домой незаперта. Мы одни с батей дома. Мама в городе – нянчится в отпуске с Димычем. А батя привычки запираться не имеет. Говорит, что если захотят утащить что-нибудь, всё равно утащат.
Сейчас он спит на разобранном диване, похрапывает так основательно. До дребезжания стёкол оконных. Я раздеваюсь и проскальзываю к стенке. Батя бурчит во сне: шляется где-то, шляется… Спи, спи, отвечаю. А сам ещё долго не могу уснуть, ворочаюсь.
То Светку представлю, то свою любовь безответную…то вспоминать, вдруг, начинаю городские полмесяца, проведённые в июне… Но тут я камнем падаю в сон…
А город всё больше и больше меня манит, мне, кажется, что я в него влюбился…
…Я опять сидел с племяшом. И поначалу использовал зимнюю, январскую, испытанную тактику. То есть стремился, чтобы подросший за эти полгода Димка, - уже лихо бегающий по комнате, преодолевающий всякие преграды тоже лихо, из кроватки пытающийся выбраться самостоятельно, уже слова первые произносящий, - как можно больше спал, а стало быть, ещё быстрее рос… Но сестра сказала, что надо с Димкой гулять на улице, на колясочке его, круглолицего, возить надо.
И стали мы с племяшом каждый день прогуливаться неспешно по Потоку.
Племянник, при этом, рвался к большей свободе и всё норовил с коляски соскочить, причём на ходу… Поэтому, в сквере перед Дворцом химиков, где по периметру росли кусты сирени и были установлены скамейки, а посередине журчал и радужно переливался под солнцем фонтан, я племяша на волю всё же отпускал и он начинал с восторженным улюлюканьем гоняться за голубями. Иногда племянник падал, но как-то удачно падал, потому, как тотчас вскакивал и продолжал с неменьшим азартом освобождать сквер от Божьих птах. Я же следя за Димкой, успевал рассматривать тайно и жадно проходящих девушек…
Иногда меня некоторые из сидящих на соседних скамейках бабушек кличут «молодым папашей». Слышу, бабульки особо не церемонятся, их строгий диалог, в центре обсуждаемой темы которого я.
- Ишь, смотри-ка, совсем молодой, а уже с дитём!
- Щас оне, атомные!
- Точно. Спешат всё, спешат…
- А может от армии бежит… Второго настругают и готово!
- Можут… Оне, всё можут!
Среди развлечений городских у меня следующее: продолжать исследовать Поток, покупать квас из жёлтой бочки, её называют городские «бурёнкой», читать газеты и книги и ждать футбольных матчей на стадионе «Динамо».
Поток я изучил досконально. Нашёл, кстати, и ту хоккейную площадку, сейчас здесь рубятся в футбол пацаны, пошёл от неё дворами и, не сбившись ни разу вышел на улицу имени Германа Титова. Днём, да ещё днём летним, солнечным, радостным днём - всё иначе выглядит, чем поздним зимним вечером. Посмеялся, вспомнив свои страхи, панику меня обуявшую, встречу с девушками в шубках одинаковых…
А к запаху и, правда, привыкаешь. Ко всему привыкаешь.
Меня уже, например, узнаёт киоскёрша (привыкла), у которой я каждое утро покупаю газету «Известия» (дома накапливается, растёт стопка «Советского спорта», с удовольствием я вспоминаю про это ждущее меня обстоятельство), и я уже покупку газеты воспринимаю как дело обыденное.
И, кажется, да, нет, не, кажется, а точно, меня узнаёт (тоже привыкла) и продавщица кваса.
Бочка с квасом стоит рядом с бочкой пива. За пивом стоят мужики, за квасом женщины в основном. Женщины и я. Продавщица мне улыбается приветливо, словно говоря: вот, молодец, правильно, пиво пить здоровью вредить…
И ещё мне очень повезло! Пока я нахожусь в городе эти две недели барнаульские динамовцы проводят три домашних матча!
На первый из матчей я иду с шуряком Валерой, который себя к футбольным болельщикам не причисляет, вообще к футболу относится равнодушно. Вот техника его страсть! Мотоциклы, автомобили… Тем не менее, дабы юноша деревенский не растерялся попервости на стадионе, сестра отряжает Валеру со мной.
И вот он – стадион!… Приближаемся к воротам, над которыми большими буквами: «Динамо». Площадка перед входными воротами на стадион забита народом. И у касс народищу! Благо, Валера купил билеты заранее. Проходим, подхваченные людским потоком, через турникет, показываем контролёру билеты… И оказываемся в ещё большей людской круговерти, оказываемся в клубах белёсого дыма от мангалов… Всё вокруг движется, шумит, перекликается, толкается…Всё пёстро, весело, всё в предвкушении футбола… Мы проходим под арку, и я вижу… изумрудное поле, такое красивое, что глаз не отвести.
Я загипнотизирован его ровностью, ухоженностью, безукоризненно прямыми белыми линиями, расчертившими этот магический зелёный прямоугольник на две половины, на две штрафные и вратарские площади…а посредине также безукоризненный по исполнению центральный круг… Трепещутся на ветру угловые флаги. Покатые трибуны, опоясывающие поле заполняются… В груди у меня от волнения бухает тяжело сердце.
Рокот, пока мерный, ровный рокот стоит над стадионом…Неужели, неужели я на настоящем стадионе?..
И вот матч начинается! Мы сидим с Валерой на Южной трибуне. «Динамо» играет с рубцовским «Торпедо». Поединок принципиальнейший. Зрители не жалеют голосовых связок:
- Дави, Рубцовку!
- Химики, мы вас порвём!
- Судья! Куда смотришь, козёл!
Матч как начался, так и проходит при непрекращающемся рёве трибун. Они гонят и гонят динамовцев вперёд. Только вперёд! В матче с Рубцовском надо выкладываться на все сто, иначе не победить. Понимает, всю принципиальность матча и «Торпедо». И огрызается острыми контратаками, да такими, что трибуны охают дружно, потом облегчённо гудят: пронесло…
Во всей этой лихорадочности, кажется только мой шуряк сохраняет олимпийское спокойствие. Хладнокровно взирает он на игру, на перемещения, финты и удары игроков. Даже некоторое удивление появляется время от времени на его лице: что, мол, вы так орёте-то? Ради чего весь этот шум-гам? Немного наблюдаю за Валерой, удивляюсь, хотя уже знаю его хладнокровный характер, потом, опять переключаюсь на игру.
Всё решает единственный гол, забитый во втором тайме динамовцем Валерием Белозерским. Пушечным ударом метров с двадцати, под перекладину. Вратарь, как говорят в таких случаях, отдыхает.
Трибуны беснуются. Кажется от криков, от топота, от подпрыгиваний диких, не выдержат и бетонные конструкции трибун. И даже мой шуряк, наконец-то, проникся важностью происходящего. Кричит, правда, сидя, и кричит негромко, неуверенно, но кричит: «Ура… ура…»
А на следующий матч я уже отправляюсь один.
С утра, помню, лениво и тяжело плыли по небу облака. И вчерашний день был нежно-серый, серый как тоска. Неужели, волнуюсь я, погода совсем испортится? Хотя футбол люб и дорог мне в любую погоду, но всё же так нестерпимо хочется солнца, бездонного синего неба, хочется полного праздника.
И ближе к обеду, как по заказу, подул с юга ветерок, и прогнал тучи и стало солнечно и радостно на душе.
Как только приходит из института сестра я начинаю собираться. До матча ещё пять часов, но разве усидишь на месте? Да к тому же я хочу купить билет заранее, без толкучки в очереди.
Я еду в троллейбусе первого маршрута, еду по длинному Ленинскому проспекту, который с приближением к центру становится всё красивее. Я уже мечтаю о море, мечтаю о юге, мечтаю об южных городах, о портах и кораблях… Это после того, как я познакомился с книгами Константина Паустовского. И сейчас, проезжая Октябрьскую площадь, этот удивительный дом со шпилем, разглядывая жадно, надо, надо, рассмотреть его получше при случае, я вдруг, ловлю себя на мысли, что Барнаул похож на южные города. Пусть там, в южных этих городах я и не был, но город, в который я всё больше влюбляюсь, город южный. Полный солнца, зелени, улыбающихся людей, красивых…ах, каких красивых девчонок!
Я покупаю билет, но на этот раз не на Южную, а на Северную трибуну. Там, как я слышал сидят самые толковые, самые знающие болельщики. И мне хочется посидеть среди них, послушать, может самому что-то дельное сказать… А что? У меня есть что сказать, есть о чём поспорить.
А до начала матча динамовцев с красноярским «Автомобилистом» ещё несколько часов…
Начинаю прохаживаться по аллее Ленинского проспекта. От улицы имени поэта Никитина до улицы имени классика русской литературы Гоголя Николая Васильевича. То, что в Барнауле, вот, в этой старой его части, правда, пока мало мною изученной, много улиц названных именами писателей, мне нравится.
Нравятся тополя, что маслянисто блестят под солнцем. Нравится синева густая июньского неба. Нравится, как проносятся с обеих сторон аллеи машины – одни мне навстречу, другие меня обгоняя.
И какой же длинный этот Ленинский проспект!
Сколько я ехал по нему на троллейбусе, вот приехал, а он ещё дальше тянется, до самой Оби. Там тоже надобно побывать, обязательно!
Потом я покупаю газету «Советская Россия», очень интересная, оказывается, эта газета, её и родители стали выписывать, усаживаюсь на скамейку, выкрашенную в голубой цвет, читаю. Рядышком со мною примостилась голубиная пара. Сначала они проворно походили вокруг скамейки, подёргали своими шейками в такт шажкам своим, и затихли и успокоились.
Читаю, уже внимательно, после разглядывания голубей, большую статью про каких-то махинаторов-торгашей, руководителей оптовой базы…Вот жулики! Посидят сейчас, подумают в тюрьме, и так надо с каждым, кто жить не хочет честно, кто расхищает нашу социалистическую собственность… Нужно с такими строго разбираться, вот как с этими торгашами из Ростова-на-Дону, куда прошлым летом я чуть было не уехал, пробовать поступить в Ростовский футбольный спортинтернат…
От правильных мыслей о законности и порядке я опять перескакиваю на лихорадочные размышления о предстоящем матче. Смотрю на часы… Уже почти пять. И у щита с таблицей чемпионата начинает собираться болельщицкий народ. Немного пока, но собирается. И у касс билетных ручейки образовались…
Не могу уже усидеть: вскакиваю со скамейки, разбудив голубков, - те, словно встревожились, закивали мне головками, мол, ты куда, парень, посиди, составь компанию, - иду к щиту.
Из человека истинно любящего футбол, любящего не разумом, а сердцем – разведчика сделать не получится. Потому что стоит заговорить об этой удивительной игре… и всё! Глаза загораются, руки начинают непроизвольно жестикулировать, дыхание учащается, он становится говорлив, он торопится рассказать всё, что знает о футболе, он готов к спору по любому поводу, особенно если нелестно отозвались о его любимой команде или любимом футболисте, при этом он легко скатывается от спокойных аргументов к напряжению голосовых связок, да, он, тихоня и флегма полнейшая, переходит на крик, да, он кричит, он… да, будь сейчас в руках его мяч он тотчас доказал бы на собственном примере, как следует играть, как следует обводить, как следует пасовать…
Четверть века проведённые в любимом городе мне позволяют сказать с полной на то уверенностью: в Барнауле очень мало разведчиков.
Но куда же так сильно я забежал вперёд? Останемся ещё немного в том июньском, полном солнечного блеска предвечерии.
Итак, я подхожу к щиту, на котором красиво исполненная таблица чемпионата второй лиги восточной группы. Из таблицы ясно, что барнаульское «Динамо» намерено вновь, как и в прошлом, 1980 году побороться за первое место, а стало быть, попасть в финальную «пульку» команд, что будут биться за путёвку в первую лигу.
Об этом – о шансах динамовцев на завоевание путёвки – сейчас и спорят собравшиеся у щита мужики.
Спор ещё вяловат, спор ещё только-только начинается. Не хватает спору детонатора, то есть человека сознательно или нет, говорящего заведомо провокативные вещи. Например:
- Да, нифига, слушай, вашему «Динамо» не обломится! Кишка тонка вашим игрунам Волгоград сделать! Вот увидите, мамой клянусь!
А «детонатор»-то вот он! Я едва подошёл, едва вслушиваться стал, а тут такое произнесено… Произнесено с мягким кавказским акцентом человеком, бесспорно южных кровей и, судя по всему, человеком бесстрашным. Это ж надо – такое сибиряку открытым текстом в лицо!
- Я знаю, что говорю, да! Я «Ротор» видел, я знаю, как они с судьями работают, как у вас работают. Там юг, там деньги большие…
- А сам поди не за коротким рублём к нам приехал? С базара, с черешни навар, наверное, хороший?
- Э! Я строитель, я снабженец! Я ваш Барнаул каждый год по три месяца вижу! Это… почти родной город, да!
- А… Работа у тебя такая…
- При чём тут это?! Мы за футбол говорим, да? Ты сказал, я сказал! Я тебе говорю, что в «пульку» если «Ротор» попадёт с «Динамо» вместе всё! Режь отару – делай шашлык! Волгоград потащат за уши, поверь мне!
- Ну, да у вас всё схвачено там на Кавказах! Ещё сюда прётесь… Строитель он…
- Я тебе, глупый человек, правду говорю. Ты правды слышать не можешь. Значит ты ишак!
- Сам ты ишак! Щас, как пи…ну по твоему шнобелю!
- Ну, тихо! Тихо, бойцы!
- А чё он, хачик, выделывается?
- Сам ты хачик! У меня, если хочешь знать, жена русская! Дети по-русски лучше тебя в десять раз говорят. Хачик… Сам хачик!
- Тихо, мужики! Вон, менты косятся уже…
Что-то меня дёргает сказать явно не патриотическое и я говорю:
- Учтите, что в Волгограде, если допустить, что в «пульке» мы с ними пересекаемся, и стадион один из лучших в стране, там даже сборная, вспомните, иногда матчи товарищеские проводит. Стадион, между прочим пятьдесят тысяч вмещает. Ещё до Волгограда ближе добираться, а, сколько там, в первой лиге команд из-за Урала и из Европейской части посчитайте, пожалуйста. А? То-то и оно… Ещё, не забывайте, уважаемые, «Ротор» давно в первую лигу попасть хочет…
…Нет, это произносит не длинноволосый юноша бледный со взором горящим. Нет, не здоровый, краснощёкий, стройный деревенский паренёк в отутюженных летних лёгких брюках, в белой рубашке с завёрнутыми рукавами и сандалиями фирмы «Скороход» на ногах, это говорит. Это вещает воплотившийся каким-то образом в меня в этот момент, умудрённый жизнью аксакал, всю жизнь просидевший в турецких кофейнях на черноморском побережье и прорассуждавший о высоких футбольных материях… Это… это какой-то Цицерон красноглаголит, в тунике и пробковых штиблетах, соединяя в голосе своём кипящую страстность суждений и ледяную, арктическую аргументированность…
Мужики, в том числе и «товарищ с юга» смотрят на меня с плохо скрываемым уважением. Вот, юнец, выдал! Действительно, и про географию мы забыли, а стало быть, и про перелёты из конца в конец нашей необъятной страны, и про экономику, что должна быть, как сказал дорогой Леонид Ильич Брежнев, экономной…
Чуток это перемолчав мужики спор возобновляют.
Теперь масштаб спора, сугубо, местный: у кого удар сильнее у Вадика Сосулина или у Валеры Белозерского?
Спор, где одни склонны считать, что старый конь, то бишь Белозерский борозды не испортит, другие клянутся, что сами видели, как Вадик Сосулин, он, разумеется, оказывается у всех его сторонников, соседом по подъезду, тут, правда, следует небольшое выяснение обстоятельств и оказывается, что всё-таки не все соседи Вадика, там, в подъезде этом мой троюродный брательник живёт, говорит один, а у другого тесть, но они своими глазами видели тоже, как Вадик штангу деревянную поломал ещё в девятом классе учась…
- Э! Хорошо хоть железную штангу не сказал, - «товарищ с юга», продолжает быть скептически настроенным, а потом, вдруг обращается ко мне. Тихо так, чтобы другие не слышали, говорит. – Ты, я вижу, в футболе разбираешься, парень, не то, что эти… Пошли от них, посидим, поговорим.
Я чрезмерно польщённый такой оценкой, усмехаюсь кривовато, мол, ну, а что с них взять-то, с этих… псевдоболельщиков… горланят только, а в головах сквозняк…
Да… ещё двадцати минут не прошло, наверное, как я сидел на скамейке и читал газету «Советская Россия»… вот, она в руках, правда, скручена в такую тонкую трубочку… видимо, я, когда вслушивался в спор у щита, когда готовился и произносил свой красочный монолог газетку так безжалостно и поскручивал…Двадцати минут не прошло, как вырос я в своих глазах, безудержно… А что? О футболе я готов говорить, почтительно, разумеется, говорить, даже с самим Валерием Васильевичем Лобановским… или Константином Ивановичем Бесковым…
Мы идем с Самвелом – так представился мой новый знакомый – к гостинице «Алтай». Он, в белых брюках и белой же тенниске, невысокий, с подростковою фигурою, я его крупнее, в плечах заметно шире, покупает по пути в киоске «Союзпечати» пачку болгарских сигарет «Родопи». Я, тем временем, остановившись у красных автоматов с надписью «Газированная вода» выпиваю стакан грушевого и тотчас повторяю, но на сей раз с малиновым сиропом.
Потом мы садимся на скамейку. Скамейка не простая, а встроенная в бетонный и обложенный сверху красивыми отполированными, все как на подбор, коричневыми камнями, парапет, что тянется вдоль тротуара, тянется туда – вверх, по Ленинскому, как говорят горожане. Интересная такая скамейка. Скамейка-ниша. И она прямо напротив входа в гостиницу.
Самвел красиво курит, пуская колечки и расспрашивает меня: кто я, откуда? Я же вдохновенно, пусть и частично, вру. Имя я своё называю, а потом меня несёт…Оказывается, я живу на улице Молодёжной, что в этом году заканчиваю школу и собираюсь поступать в университет, что родители у меня…отец начальником цеха на заводе аппаратурно-механическом, а мама… там же в отделе кадров…Нет, спасибо, я не курю… бросил… а, впрочем, давайте…
У Самвела, действительно, выдающихся размеров нос, на смуглом его худощавом лице это главная примечательность, а влажные тёмные глаза смотрят как-то отстранённо, что-то в них своё, тайное просматривается, может оттого он и отводит взгляд, когда я в глаза его заглядываю, с целью узнать: верит или нет моим россказням?
А зачем я вру-то? А потому, что не хочется признаваться мне самому себе в том, что я, кажется, начинаю стесняться своего крестьянского происхождения, мне почему-то стыдно, вот так этому Самвелу сказать правду.
И чем больше меня расспрашивает Самвел, - но о футболе ни слова, а мы ведь и собирались о футболе поговорить, отойдя от этих скопившихся у щита дилетантов, всё о жизни, о том, что мне нравится, что я люблю делать, а есть ли у меня девушка, и прочее в том же духе, - тем сильнее во мне разгорается какое-то беспокойство… А тут на балкон, что над входом гостиничным выходит женщина, смотрит на нас, а Самвел делает ей какой-то знак рукой. Женщина скрывается за норовящей пуститься в свободный полёт кисейною шторою, а мой новый знакомый предлагает мне подняться к нему в номер гостиничный и поужинать… И по пятьдесят граммов настоящего армянского коньяка… не возражаешь?.. До футбола успеем, не бойся…
А я и не боюсь, я уже готов подняться с ним в гостиничный номер на второй этаж, готов покушать, я всё же ещё часов в двенадцать ел, а сейчас уже без четверти шесть. А голод, говорят, не тётка… Тётка… А кто эта тётка появлявшаяся на балконе? Что-то… не это ли закравшееся в душу беспокойство удерживает меня… А Самвел уже едва ли не тянет меня за руку, он обхватил моё запястье, держит крепко…
В моей голове, как и тогда зимним поздним вечером на Потоке при встрече с девушками в одинаковых шубках, вихрь проносится… Почти грубо я вырываю руку из Самвеловой клешни, сплёвываю по-блатному, вот это я умею хорошо… и хорошо так молчу и хорошо так испепеляю взглядом этого… кто он?
Я смутно где-то слышал о таких мужчинах, которые любят не женщин, а мужчин. Слышал, что их называют голубыми, педиками, пидорами, короче, их называют.
Глаза Самвела начинают беспокойно бегать – значит, я добился своего. Значит, я поступил правильно. Потом взгляд его тухнет, гаснет, даже глаза светлеют, какими-то пустыми становятся, и весь он сникает, только сейчас, я понимаю, почему я испытывал беспокойство.
Просто я ощущал всё это время, пока мы сидели на скамейке-нише Самвелово напряжение, что пронзало всё его тело и исходило наружу. И вот он сник сейчас, я это чувствую, сник этот «товарищ с юга», так ведь о себе и ничего не рассказавший, только выпытывающий обо мне, он сдулся, этот Самвел или как его, сдулся, как воздушный шарик.
Я встаю и, не говоря ни слова иду к стадиону. Потом не выдерживаю, оборачиваюсь, и смачно так, сплёвываю, циркаю далеко, циркаю почти под ноги Самвела и ещё раз изничтожаю его взглядом.
Город. Надо быть настороже.
И мама мне об этом говорила и говорит постоянно. И отец посмеивается: ты, Алёшей питерским не будь, рот закрывай, а то птичка залетит. Кто такой Алёша питерский я не знаю, но понимаю, конечно же, что батя призывает меня, как мы бы выразились между нами пацанами, «еб…м не щёлкать».
Город. Он разный этот южный город с трескучими морозами за сорок.
И тем всё больше и больше он мне интересен. И так замечательно, что сейчас, совсем скоро начнётся футбол, и ты обо всём на свете забудешь.
И этим же летом, но уже в августе случилась ещё одна встреча с городом, похожая, впрочем, на быстротечное любовное свидание.
Мы, классом отправлялись в Горный Алтай. Чуткое руководство над нами, пятнадцатью человечками доросшими до десятого класса, осуществлял наш физик, любимый нами Иван Николаевич Тишко.
До бийского поезда оставалось пара часов, и мы разбрелись группками по окрестностям привокзальной площади. Кто-то осматривал Мемориал Славы, кто-то бродил бесцельно по перрону, иные робкие совсем, остались на вокзале, вжавшись в сиденья.
Наша троица, правда, троица странная, так как мы с Васькой Янтарёвым были уже с полгода в ссоре, но он с загадочной мрачностью на лице всё же поплёлся с нами, то есть со мной и живчиком Юркой Колесовым, решилась на путешествие. Пусть и недалёкое, пусть и пешее.
Пошли сначала по Социалистическому проспекту, мимо закрытого уже магазина «Орбита», где мы с шуряком Валерой прошлым летом покупали мне магнитофон кассетный «Тоника» с большими, тяжёлыми, но слабенькими колонками, мимо двойника «Орбиты» по размерам магазина «Электротовары», тоже опустившегося в вечернее молчаливое одиночество. Магазины-двойники примостились между тремя краснокирпичными двенадцатиэтажками с длинными лоджиями. Совсем недавно, кстати, я узнал, чем балкон от лоджии отличается.
Заворожённые этими высотками мы и налево не посмотрели, не углядели серое здание педагогического института, потом мне об этом, непочтительном отношении к будущей моей «альма-матер» вспомнится.
Слева усмотрели только гостиницу «Сибирь» с рестораном. Из ресторана, в приоткрытые окна, музыка доносится, ансамбль играет. Хрипят певцы из репертуара «Машины времени»: «Вот!.. Новый поворот, и мотор ревёт, что он нам несёт, омут или брод, и не разберёшь, пока не повернёшь…». Потолкали друг друга: зайдём?
С Социалистического, огибая здание Государственного банка вышли на улицу Молодёжную, шли, настороженные, далеко уже от вокзала, с дрожью внутренней под шатром кленовым, шли по направлению к проспекту Красноармейскому.
А вышли из тёмной уже аллеи, и попали прямо под косые лучи опускающегося солнца. Оно золотило нежно воздух над зданиями, багрило окна высоченного, мы остановились и сосчитали – тринадцать этажей! – здания без балконов, только окна и бетон, окна и бетон.
- Мы здесь будем жить! Да, Васёк? – убеждённо проговорил Юрка. – Это же общага сельхозовская.
Юрка и Васька собирались поступать в сельскохозяйственный. Задавала Янтарёв на агрономический, а Колесов с десяти лет, наверное, уже разбиравшийся не хуже своего отца механика гаража, в моторах, - на инженерный факультет.
Постояли на перекрёстке Молодёжной и Красноармейского, что громыхал трамваями, шинами машинными шуршал, постояли, подумали, помолчали.
По тротуару шли влюблённые парочки, смеялись громко и беззаботно компании парней в джинсах и в футболках с рисунками. Солидные пожилые люди прогуливались, кое-кто вёл на поводке собачек. Хорошо было, прохлада вечерняя на город опускалась вместе с солнцем.
Двинулись мы по Красноармейскому к вокзалу. Юрка, долго не умеющий оставаться в настроении печальном, стал вызывать нас на спор: сейчас, запросто с девчонками познакомлюсь, спорим? И ведь, шельма, выспорил бы, если бы мы согласились. А так – просто своё самолюбие потешил. Вьюном светлокудрявым к каким-то девчушкам смешливым подкатил и давай убалтывать их, и давай. Свои бесчисленные присказки при этом, используя, и анекдотец ввернул, где надобно, и нас с Васьком успел представить девчонкам как-то смешно так представить, что они прыснули от смеха. А нам с Васькой не до смеха. Он по-прежнему загадочно-мрачен, я же в грустное, задумчивое настроение впал. Со мной это в последнее время всё чаще и чаще бывает. И как с этим бороться я не знаю. Да и надо ли? Мне в таком настроении быть, если честно, и нравится.
И одиночества сладость я уже вкусил, и томление по несбыточному (и в Ростов мне уехать не удалось и не удастся уже, я понимаю, и морским капитаном, бороздящим простор широт мне не стать) мне знакомо. Я часто бываю несправедлив к родителям своей излишней резкостью в разговорах с ними, подчас совсем уж грубо отвечаю на их замечания. Я взрослею? Наверное… Мне всё чаще думается и думается сладко как-то о том, что становится с человеком, когда он умирает, есть ли бессмертие, и что значат мамины слова: «все мы под Богом ходим»? Эти думы над вопросами то обостряются во мне, то и почти исчезают, когда я вовлечён в круговерть каких-то дел, в подготовку и участие в спортивных соревнованиях, а ещё в школе я должен быть вечным активистом и бодрячком, секретарь школьного комитета комсомола… И так иногда мне вся эта суета, всё это бодрячество напускное надоедает… И с таким удовольствием тогда хочется издеваться над бедным нашим и глупым учителем истории Леонтием Павловичем.
Мы, - после Юркиной победы над девчушками выразившейся в том, что они ему дали номер телефона, по которому он пообещал позвонить завтра и назначить встречу… только, чур, с вас ещё и третья, нас-то трое, хорошо?.. договорились тогда, тогда всё пучком, всё нормалёк, девушки, до завтрева…чао-чао… - бредём неторопливо по Красноармейскому.
Слева длинное с аркой пятиэтажное здание с какими-то большущими окнами на последнем, пятом этаже, справа магазин с огромными буквами прописью на крыше «Золотая осень»…
Потом начинаются стоящие косо по отношению к проспекту три пятиэтажки, а слева высокомерно взирает на всё высотное здание гостиницы «Барнаул».
Судя по номерам домов это конец Красноармейского проспекта, но всякий, кто выходит из комплекса, например, Мемориала Славы и посмотрев на громадину гостиницы с орнаментальной восточной какой-то вставкой с первого по последний этажи, взглянув на горделивый облик кинотеатра «Мир», прочитав на крыше пятиэтажки, что рядом с кинотеатром: «Барнаул – город орденоносный», всякий невольно обращает внимание как стремительно, строго и прямо начинает свой разбег, своё начало, именно начало, этот Красноармейский проспект.
Как по-столичному, с намерением ошарашить, и дать понять провинциалу, лаптю какому-нибудь деревенскому смотрятся высокие каменистые парапеты напротив гостиницы! Как уходят они вместе с проспектом дальше, туда, где тоже город, где тоже жизнь, где вот-вот зажгутся уличные фонари и высветится над головами звёздный атлас. Не ленись только – читай.
Вокзал железнодорожный уже рядом, путешествие наше по кругу закончилось, скоро поезд, что повезёт нас в Бийск, а потом мы окажемся в загадочном Горном Алтае…
Сколько всё же загадок на белом свете! Разве, вот, не загадочен этот город, сейчас, в прорези между зданиями наполнившийся тёмно-красным закатным воздухом?
Через год, слышишь, я приеду к тебе с намерениями самыми что ни на есть серьёзными.
Я буду поступать на исторический – куда, правда, ещё не решил: в университет, или же в педагогический, на последнем варианте настаивает и сестра и мама.
Я буду серьёзно готовиться к экзаменам, я должен поступить, я должен продолжить знакомство с тобой, незнакомцем всё же ещё, сколько бы я уже не успел побродить по твоим проспектам и улицам…
А пока я стою напротив гостиницы «Барнаул» в скверике с резными деревянными крокодилами и медведями стою, от фонтана устало журчащего несёт сыростью и так хорошо мне становится! «Мне грустно и легко. Печаль моя светла…»
Всё впереди и у тебя и у меня! Всё впереди…
…Как же год-то стремительно пролетел!
Опять август, его пресыщенное уже теплом и солнцем оранжевым и пахучими дарами и плодами садово-огородными, начало. Правда, это там, в родной деревеньке щедро в огородах и пахнет густо из бора хвойным настоем и полынью с пустырей, и ботвою картофельной пахнет, и огурцами и смородиной, всё в августе перемешено, а здесь, в комнате общежития трансмашевского в форточку только и тянет становящимся мне всё привычнее, тяжёлым, угаристым запахом Потока.
Я один в комнате. Сестра с шуряком Валерой и с Димычем, и мама с отцом, - все уехали в село Алтайское, где сегодня празднуют свадьбу двоюродной моей сестры Людмилы. Она окончила этим летом «иняз» педагогического и тотчас, без пауз и размышлений выходит замуж за выпускника тоже, но военного училища.
Сейчас им всем весело… Свадьба усаживается за столы, начинаются тосты, крики «Горько!», поцелуи…
Я же совсем, совсем один. В тоске и печали. Мне душно в комнате, мне страшно, мне до отчаяния горько. Всё! Приплыли! Суши вёсла…
Сегодня я сдавал второй вступительный экзамен. Экзамен письменный – сочинение. Выбрал тему, что по душе – о гражданственности в поэзии Некрасова Николая Алексеевича. Лихо накатал на черновик, проверил ошибки, переписал на чистовик, сдал одним из первых, а потом началось… Лезет в голову, вспоминаю, что вот в этом месте, кажется, надо было сделать запятую, да, не кажется, а точно… А здесь, в одном из первых предложений, наоборот, запятой и в помине не было, но у меня она появилась, согласно моей натуре, уж слишком вольной в пунктуации. Так… а в этом слове я, кажется, не поставил мягкий знак, а ведь спросил же, задал вопрос «что делать?»…
Словом, истерзался я совсем к вечеру. А вечер только пятницы, а результаты сочинения, двойную отметку, за грамотность и за содержание мы, поступающие на исторический в «пед» наш барнаульский узнаем только во вторник утром. Бездна времени – теперь я понимаю, что значит это выражение.
Ещё перед первым экзаменом – историей, естественно, - ползли слухи, с одной стороны для нас абитуриентов с одинаковой почти у всех роковой бледностью на лицах и еле теплящейся в глазах надеждой - слухи лестные, с другой – пугающие.
Оказывается, наш конкурс второй среди всех в городе. Больше чем на истфак «педа» в этом году поступают только на юридический в университет. Правда это или нет, никто из нас не знает, но слух этот устойчив, без упоминания о нём не обходится ни один перекур абитуриентский.
А что это значит? А значит это, что будут главный отсев делать как раз «на сочинении», где ещё лучше хорошенько разобраться с этими, вот… возжелавшими стать учителями истории… Ага, знаем, едва ли не каждый второй, о школе и не мечтает, в страшных снах она ему может только и снится.
Исторический факультет – факультет идеологический, с него хорошо запрыгивать на пока нижнюю ступеньку партийной карьеры: каким-нибудь инструктором в райком комсомола, а там уж, как карта ляжет, как масть попрёт…
Первый вступительный экзамен, историю, разумеется, я сдал в первой десятке запущенных в аудиторию номер четыреста пятнадцать и первым сдал, и на пятёрку. После бойкого рассказа о «Русской правде» перешёл обстоятельно ко второму вопросу о восстановлении разрушенного войной народного хозяйства в тысяча девятьсот сорок пятом тире тысяча девятьсот пятьдесят восьмом годах, и когда сообщил не в школьных учебниках вычитанное, что урон от войны составил двадцать бюджетов предвоенного сорокового года, слушавшие меня преподаватели остановили. Молодец! Гуляй, Вася, до второго экзамена, до сочинения…
…Всё сейчас мне вспоминается, всё.
И как в самом начале десятого класса, всё же сделал я окончательный выбор в пользу исторического в педагогическом. И мама этому рада, потому, как для неё школьный учитель – это о-го-го! И почёт, и уважение, и работа лёгкая физически – не мешки таскать, и ещё не на холоде учитель, а в тепле, что мерзлячке маме тоже важно – и, с детишками, ты, говорит она мне, общаться умеешь, вон, как их футболу тренировал, за тобой спозаранку приходили, отбою от них не было.
И сестра родная уговаривала. Уговаривала тоже аргументировано: если в педагогический будешь поступать, то можно взять направление от районного комитета по образованию и поступать по целевому набору, а это значит, что можно сдать на одни тройки, а всё равно примут, а с направлением, думаю, рассуждает сестра, проблем особых не будет – и активист ты комсомольский, и спортсмен хороший, и на пятёрки учишься. А ещё, говорит Татьяна, она может достать билеты с вопросами по истории, темы по немецкому… Ей обещал помочь один знакомый, который у них в школе пионерским вожатым работает и тоже на исторический поступать собирается.
Уговорили, короче, они меня. Да, и какая разница, тут уж я сам себя уговаривал-не уговаривал, но легонько так убеждал – какая разница-то: педагогический или университет?..
Главное – ВУЗ, главное студентом стать, студентом-историком, а историю я люблю больше всех школьных предметов.
История - это…
…Перед тобой целый мир с самого его основания, понимаете, целый мир! В его развитии, в его истории – тысячи, десятки тысяч коллизий. Тысячи, десятки тысяч тенденций и алогизмов, невероятное смешение жанров: от великого до смешного. Это тысячи персонажей, которые историю двигали, а она двигала их… к триумфам… к катастрофам…История - это… нет, не только и не столько хранилище фактов, предположений, хронологических таблиц… это интерес к самому себе… как реальному персонажу этой самой исторической постановки. Какой характер у этой постановки?.. Ну, об этом…
…Что об этом?! Что сейчас долдонить с глубокомысленным видом внутренние монологи, когда мне ясно, я уверен стопроцентно, что письменный экзамен я провалил?!.
… А ведь я готовился… Я добросовестнейшим образом, честное слово, готовился.
Всё распланировал.
Например, приказывал я себе: до марта месяца знать историю России до реформы 1861 года, знать так, чтобы, вот, разбуди меня посреди ночи, отвечу тотчас, все, о чём спросите, любую дату назову, любого более-менее значительного исторического персонажа охарактеризую, любые тенденции и закономерности кратко и ёмко объясню.
По литературе приказ: также до марта, добраться до, скажем, творчества «зеркала русской революции» Льва Николаевича Толстого.
После марта – другой этап: до середины, к примеру, апреля, сделать, то есть, понять и запомнить то-то и то-то…
И немецкий… Сестра обещание выполнила – достала и вопросы по истории, что были на прошлых вступительных экзаменах, а изменений, её заверили, практически не будет, и темы по немецкому языку, вот они, передо мной. Двадцать тем. На каждую из них я предложений по двенадцать-пятнадцать написал. С грехом пополам, но написал. И заучиваю их, вот здесь уж точно назубок их заучиваю, механически в память их вдалбливаю. Так как с преподаванием немецкого у нас в школе по-прежнему – швах дело.
А жизнь это не кино. В жизни, как я догадываюсь, не случится сказочной истории как в кинокомедии «Баламут», несколько лет назад на экраны вышедшей, где главный герой - ни бум-бум в английском – в Москву приедучи поступать на экзамене по иностранному языку вдруг учительницу, сбежавшую скоренько из их села, встречает… Ну и понятно… дезертировавшей с фронта борьбы за знания учительнице стыдно, хотя она и оправдывается… баламут этот Петя Горохов, к слову, с видом более чем придурковатым, тут уж режиссёр перестарался, что уж так совсем плохо-то о деревне думать, учителку эту сурово так попрекает, попрекает, но поступает, учится… Сказка, одним словом. А здесь жизнь, здесь конкурс…
…Представляю вдруг, ясно так представляю испещренные красными чернилами листочки с моим сочинением, представляю это сейчас в сгустившихся уже за окном сумерках.
Вскакиваю резко с кровати и начинаю метаться, как в клетке, по комнате. Вдруг!.. Вздрагиваю крупно - кто-то пьяно прогорланил у крыльца общаговского… А что? Сегодня пятница, вечер – законнейший, можно сказать, повод… Может и мне водочки хряпнуть? Стоит, знаю, почти полная, початая слегка шуряком бутылка «Пшеничной» в холодильнике… Нет… И так совсем мне плохо, а тут ещё водка… И как пережить эти долгие три дня?!
…Закончил я школу без единой четвёрки в аттестате. Хотя прекрасно понимал, что некоторые пятёрки, по той же алгебре или химии – пятёрки дутые, ну, да и ладно. Это, так сказать, компенсация за мои комсомольские подвиги, два с лишним года я секретарствовал… лямку тянул… Всякие высокие слова произносил, понимая, что, например, однокласснику моему сосновскому Сане Большову по кличке Кот, или ещё десяткам подобных ученичков всё это до такой лампочки, что… И ладно. И хрен с ними.
Я уже утвердился, хорошо так, основательно утвердился, в том настроении ранней юности, когда не только противополагаешь себя миру, но и можешь с лёгкостью и приятностью для своего честолюбия выделять себя из толпы своих сверстников. Выбирать себе друзей, равных по уму. И так получается, что друг у меня один – Васька Янтарёв.
Равенства в мире нет - горький этот вывод, я давно уже сделал. Есть равные тебе по способностям люди, с такими интересно. Даже не способностями равные, по восприятию мира окружающего равные с тобой, себя в этом мире ощущающие, как и ты, не песчинкой, но личностью… Словом, как говорит мой друг Василий, кто-то должен быть в стаде, кто-то пасти это стадо должен.
Тот же Санька Большов, если разобраться… Я его жёстко квалифицирую – это человек тёмный. С той, уже явно проявившейся злобной завистью к тем, кто его умнее. И при этом у Кота, просто жуткое желание выделяться, быть этаким… Да я вас всех… да мне на вас с самой высокой колокольни… А ничего-то, главное, в его нечесаной вечно головёнке и нету для таких, вот, выводов и такого поведения. Оттого и раздражает он сильно.
Как-то Кот после случившейся между нами мелкой стычки, ещё в классе седьмом это было, наверное, затеял со мной бороться (странно, но мы с ним ни разу так и не подрались, хотя желания и у него и у меня было предостаточно – антипатия у нас была ярко выраженной друг к другу). Да так мы в раж с ним вошли, что все парты в кабинете математики посдвигали, все стулья поопрокидывали, всю пыль и грязь на свои школьные костюмы собрали, но я, будучи Кота послабее силой, но, гораздо ловчее телом, завалил-таки его под учительским столом, вжал его к полу, вжал намертво вражину, в запале даже придушивать стал пионерским галстуком, превратившимся в верёвку грязно-красную. Кот захрипел, в глазах его кровью налитых испуг появился, и наблюдавшие за схваткой пацаны нашего класса быстро меня, хотя и не без усилий от Кота оттащили и постановили – «Буз победил!». И, вот, тогда Кот, прерывисто дыша, выдохнул с ненавистью:
- Ну, подожди, школу закончим, будем тогда парнями биться - березовские с сосновскими… Я с тобой обязательно схлестнусь на кулаках. Уж я тебя, не сомневайся…
Тогда я не нашелся, что ему ответить, меня просто ещё раз, вдруг, поразила мысль: за что он меня так ненавидит? Лишь в классе девятом ответ отыскался. Я этому вечно немытому бугаю любящему донимать учителей заковыристыми вопросами, ответил бы так: «Йедем дас зайне». То есть «каждому своё».
Итак, в аттестате одни пятёрки, к тому же мама выхлопотала направление от РОНО. Дело за малым, как я про себя пошутил, сдать вступительные экзамены на все пятёрки. Прежде всего, для себя.
И я учил, и учил остаток июня и весь июль.
В закутке ограды, в проходе, что вёл ко двору с живностью, между стеной гаража и заборчиком палисадника, под самым большим и самым разлапистым клёном я соорудил себе «шалаш в Разливе». Пристроил к забору и стволу клёна столик из листа фанеры, а из чурбака толстого сделал сиденье. Сидел за этим «рабочим столом», читал, конспектировал для лучшего запоминания, в том числе и ленинские статьи. Когда затекала шея, вставал, делал короткие пробежки по пустующему своему оградному «стадиону». Потом подходил к перекладине – отрезку водопроводной трубы перекинутой от толстого сука клёна на крышу гаража – и подтягивался раз пятнадцать или же делал с десяток подъёмов переворотами.
Иногда садился на велосипед и ехал на один из прудов наших деревенских купаться. Однажды, в прохладный, ветреный день оказался один на пруду. Впрочем, я этого именно и хотел.
Дул свежий, какой-то осенний ветер. Пруд уже начинавший понемногу зеленеть, был расстревоженно-тёмным. Я разделся и долго плавал, и нырял, и подныривал под волны пенящиеся, какие только и может создать ветер порывистый на пруду, и представлял себе, что я на море, что я последний революционер-романтик…
Нырял до посинения, и клацая уже зубами, зло повторял и повторял плещеевский стих:
По духу братья мы с тобой,
Мы в искупленье верим оба,
И будем мы питать до гроба,
Вражду к бичам страны родной.
Серьёзно готовился, серьёзно… А между занятиями подготовительными… написал вдруг махом, написал за столиком фанерным, под клёном зелёным, клёном расписным, рассказ. Первый в своей жизни.
В основу написанного, как говорят, положил увиденное прошлым летом в городе. Назвал рассказ «Удостоверение», потому как речь в нём шла о фронтовике, который пришёл покупать билет на автобус в предварительные кассы, а удостоверение участника и инвалида Отечественной войны он дома забыл, а очередь злая его не пустила и слабое заступничество некоторых в очереди стоящих фронтовику не помогло.
«Николай Петрович вышел на улицу прихрамывая, и торопливый ветерок согнал с его щетинистой щеки набежавшую слезу. Пусть никто не видит». Таким слёзно-щемящим финалом, а в том, что слёз читательских будет пролито над рассказом много я был уверен, я, свой первый литературный опус и закончил. Потом залез с тетрадкой по немецкому на клён, - там была у меня хорошо закреплённая и удобная сидушка – и стал повторять наизусть уже заученные темы.
Надо сказать, что к сдаче экзамена по немецкому языку я готовился с особым старанием. Немецкий у нас в школе или совсем месяцами, не преподавался, или обучали ему люди совсем случайные, сами с трудом по-немецки читающие.
К подготовке по немецкому были привлечены резервы из родственного клана Прошкиных. Двоюродная сестра Людмила, выпускница факультета иностранных языков, и как раз немецкого отделения, и невеста, вот, новоиспечённая, как я уже говорил, и которую я панически боялся, так как она умела как-то внезапно подловить меня и начать настоящую эксгумацию над моими прыщами, проверив мной, составленные предложения по темам, внесла в них существенные поправки и дополнения. И, вот, сидя на клене, с учётом этих поправок, я и продолжал заучивать наизусть темы.
На клён время от времени присаживались бесцеремонные воробьи и начинали вести свои шумливые разговоры. Я не мог выдержать долго этого трёпа и прогонял их. Тогда им на смену прилетала другая воробьиная эскадрилья, не менее говорливая.
Что ж, делать нечего – эти птички меня совсем за пацана не считают, который раньше регулярно и небезуспешно охотился с рогаткой проволочной за этими пташками наглыми и прожорливыми. Действительно, китайцев на них не хватает. Ну, ничего – у нас тоже оружие имеется, похлеще атомного.
Я спускался с клёна и шёл искать кота Егора, создание, скажу я вам, поразительное. В этом рыжем пройдохе умещался чудесным каким-то образом ещё и нахалюга, коих мир редко видывал.
Поскольку мне были хорошо известны любимые места отдыха кота, то я быстро находил его и залазил на клён уже вместе с ним.
От Егора, как от настоящего кота несло за версту духом несгибаемого бойца и покорителя многочисленных кошачьих сердец. Находясь у меня на руках, он, никоим образом не показывал своего недовольства по поводу временного лишения его свободы, потому как был иногда мною серьёзно бит за свои регулярные хулиганские проступки. Видимо и сейчас, кот судорожно анализировал своё поведение за последнее время и размышлял: будут его драть или нет?
Итак, рыжая бестия у меня на руках, а что ж воробушки? А воробушки боятся садиться даже и на соседний клён, настолько, значит сильно несёт от котяры воинственным духом, только на дальней черёмухе встревожено щебечут. Наверняка предмет их разговора - Егор.
Иногда, глядя на бандитскую, всю в шрамах котярову морду, я думал: что жизнь и время делает, а?! Был ведь, я хорошо это помню, таким миленьким, таким добродушно-игривым котёночком, и вот… Превратился в монстра настоящего, которого панически боятся все коты и кошки в округе, и который зимою, иногда и в разгар самых лютых морозов, исчезает на неделю, исчезает, но ведь и всё равно возвращается. Шатающимся от усталости возвращается, худющим, порою с новыми боевыми отметинами на морде, насквозь пропитанным чердачными запахами, с виноватым взглядом, где нетрудно прочитать: ну, виноват… сам знаю… ну, что поделаешь, хозяева… такова уж моя натура…
И о Егоре я этюдик написал между своими подготовительными занятиями. И даже этот этюдик Ваське Янтарёву заглянувшему ко мне, прочитал. Ваське понравилось. Правда, рассказ о фронтовике обиженном злой очередью я другу своему читать не решился.
Мне тогда вот что представилось.
Когда я поступлю, когда, стало быть, стану я студентом, то отнесу рассказ в газету и там его, разумеется, напечатают… Я представил сладко, с замиранием сердца, свою крупно набранную фамилию, а внизу текст, много текста, моего текста на полстраницы, пожалуй, даже больше…Так, вот, рассказ напечатают, а на следующее утро я проснусь знаменитым. Васька рассказ прочитает, поудивляется, повосхищается, погордится, что у него такой друг, ну а полученный большой гонорар за моё творение мы с ним пропьём в каком-нибудь ресторане… Тут я и вовсе распалился, и погрузился в фантазии, где всё перемешалось: и ресторанная светомузыка, и дым табачный коромыслом, и официанты предупредительные, и поющие цыганки в цветастых широких юбках, и я, известный писатель, нет, скандально известный писатель, так лучше, пьяно облокотившийся на кабацкий столик с полудюжиной бутылок шампанского и трагически произносящий блоковские строчки: «Я пригвождён к трактирной стойке, я пьян давно, мне всё равно, вон счастие моё на тройке в сребристый дым унесено…» … а вокруг меня роковые красавицы, томно воздыхающие и восторгающиеся, понятно, чьим талантом…
…В кленовых зарослях хорошо мне не только фантазировалось, не только по-немецки хорошо рассказывалось об «Унзере Хаймат», «Майне фамилии», «Майне шуле» и так далее по списку, но и стихи хорошо декламировались.
Стихи любимых мною Пушкина и Блока, Некрасова и Фета, Есенина и Маяковского…
Да, да, я уже всеяден. После того, как прочитаю некрасовское:
…Ему судьба готовила, путь славный,
Имя доброе, народного заступника,
Чахотку и Сибирь…
Начинаю без пауз читать из Есенина:
Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость…
…Всё же хорошо, что в десятом классе я не видел её каждый день…
Она, старше меня на год и уже училась в городе, училась, не поступив в сельхоз на экономический, в техникуме на бухгалтера.
Конечно, я её вспоминал, вспоминал каждый Божий день, и, засыпая, желал и ей спокойной ночи.
Я её и простил давно уже, за измену мне, ни разу её даже не сумевшего поцеловать, так… только один танец… на новогоднем школьном вечере при горящем свете, при взгляде мамином, она сидела на скамейке у стены, и, конечно же, наблюдала только за сыночкой, у которого от волнения ноги заплетались.
В десятом классе она дружила с макаровским Филимошей – другом Сани Паньшина – высоченным дурниной, только, что вернувшимся из армии, а до армии у них что-то намечалось, она, говорили, обещала его ждать… Как же я не хотел слышать, но жадно прислушивался к рассказам того же всезнайки сельских сплетен Юрки Колесова, повествовавшего о том, что встретил он как-то вечером поздним её с Филимоновым, и Филимоша целовал её грудь в расстёгнутой белой кофточке…
А ещё спасал, здорово дисциплинировал меня, уже в мечтах-фантазиях декаденствующего, спорт. Мало времени, почти нет времени на всякие глупости. Только учёба, подготовка к институтским экзаменам, тренировки и соревнования. Ну, иногда… редко-редко… с Васьком, как мы выражались, «нравственно взбодримся», то есть разопьём втихушку бутылку портвейна или вермута, где-нибудь в бору.
На выпускном же вечере я не мог позволить себе даже глотка шампанского и рассвет с классом встречать не пошёл, так как утром мы совхозной сборной уезжали в Тюменцево на районную олимпиаду. И мне предстояло ещё забить три мяча в футбольном финале и занять второе место в соревнованиях по прыжкам в длину. А потом опять за штудирование учебников…
…Как же мне в деревню-то возвращаться? Засмеют. Засмеют за глаза, конечно же, в глаза трусливый в основном и шкодливый и вороватый народец этот, смеяться не посмеет. И такого народца в деревне хватает, всё больше такого становится. Всё больше и больше сникают люди честные, работящие, молчаливые. Всё больше людей с чересчур громкими голосами – разве могут такие иметь тонкие мысли?
В этих выводах своих насчёт деревни я уверен. Как уверен и в том, что лгут, лгут по-разному – топорно и витиевато - современные писатели, лгут, когда со слюнопусканием начинают расписывать идиллию деревенскую.
«Всё в деревне нынешней мирно, свободно. Энергичный секретарь парткома знакомит меня с дальнейшими планами строительства» - как один пишет.
Другой в повестушке, казалось бы, остросоциальной, повестушке о шабашниках, всё же лизнуть власть успевает: «Всё в селе изменилось к лучшему. Хуже только им, шабашникам, стало…»
Чувствую эту ложь, точнее полуправду, что всякой лжи страшнее, злюсь, отбрасываю книжки и журналы с такими рассказами и повестями, за чтение Чехова или Льва Толстого принимаюсь…
Было бы, думаю, в деревне хорошо и вольно людям порядочным, свободным, не блюдолизам начальничьим, не ворью, не бежали бы из деревни так. Не бежали бы от, действительно много строящегося добротного жилья, от бора пахучего с его грибами-ягодами, от ласковых летних вечеров, пахнущих парным молоком не бежали бы…
Впрочем, зачем возвращаться? Устроюсь на работу в городе где-нибудь, кем-нибудь…
…А на следующий год опять поступать буду, если в армию не призовут…
…Спокойствие, Серый, главное спокойствие…
…Но не спалось совсем ночью этой, как я себя не успокаивал. И на следующий день весь разбитый, весь усталый – и куда только вся тренированность тела исчезла? – я бродил сомнамбулой по Потоку, не хотелось никуда больше ехать, ничего не хотелось…
…И ведь закончились же всё-таки эти пыточные дни! Закончились!
И родственники, и родители со свадьбы вернулись, и вторник наступил и утром прильнул я, как и десятки других абитуриентов к листу большому с оценками за сочинение…
…Ищу сверху по алфавиту свою фамилию… ну… ну! Уф…Пять-три. Пять за раскрытие темы, за содержание, и три, стало быть, за грамотность мою… Ура! Ура! Ура!
Вышел из института – радость переполняет.
Решил, вдруг, так часто со мною происходит, вот, это «вдруг» явится внезапно и всё! Слушаюсь и повинуюсь! Решил поехать на ВДНХ.
Выставку достижений народного хозяйства, что в нагорной части города находится я однажды с сестрой и шуряком Валерой посещал. Правда, было это ещё до Димкиного рождения.
И захотелось, вот, – сейчас, немедленно, одному.
И поднялся по долгой извилистой лестнице, махом поднялся, и не запыхался нисколько, и встал на площадке, и на город глянул с высоты нагорной…
…Солнце озаряло Барнаул, заливало его плавным, растворяющимся светом… Далеко этот солнечный город просматривался, далеко, а справа катила свои воды, бесчисленно бликовала и ликовала, красавица Обь…
Хотелось петь мне, и я тихонечко, хотя и никого-то почти в этот ещё утренний час на выставке не было, кроме контролёров в павильонах, запел: «Утро красит нежным светом, стены древнего Кремля, просыпается с рассветом вся родимая земля…»
И пошли дни первые, институтские, студенческие. С бодростью внутренней, даже напряжением некоторым – новый коллектив, приглядываешься, присматриваешься, кого-то выделяешь, на других мимо смотришь, третьи настораживают своей бесцеремонностью, гонором…
Напряжение внутреннее… Зато, какой сентябрь тогда случился!
Дни мягкие, солнечные, плывут они как облака – тихо и незаметно.
Идёшь с остановки трамвайной по Социалистическому, идёшь к институту по тротуару, в этом месте всегда оживлённому, а над тобой свисают клёны и тополя, и солнце сквозь начинающую желтеть листву ласково к тебе стремится… Студент!
Хорошо-то как в мире! И на душе хорошо!
Город обхватывает тебя, я это, едва ли не физически чувствую, объятием тёплым обхватывает, объятием неотрывным, многоцветно-голосистым. Словно говорит: ну, вот, ты и с нами, не стесняйся, осваивайся, будь как дома…
Первые две недели, пока утрясался вопрос с общежитием, я жил у сестры. Помню, лежу на постеленном на полу матраце, заснуть не могу и повторяю и повторяю что-нибудь из немецкого. Как-то сразу за нас из всех преподавателей, «немка» взялась. Крепко так взялась, а мне это понравилось. Наконец-то немецкий я серьёзно изучаю….
И вот, я сижу на только что заправленной байковым синим одеялом кровати, в комнате сижу за номером пятьсот десять общежития номер три, что совсем рядом с институтом.
Сижу на кровати, осматриваю, прямо скажем, убогонькое жилище, где я четвёртый жилец, отвечаю вежливо и кратко на вопросы невысокого парня в синем трико и белой майке, он только что из умывальной комнаты вернулся, усики свои аккуратненькие расчёссочкой причесал, и на голове своей тёмноволосой изумительной правильности пробор навёл.
Аккуратиста зовут Алексеем, он уже на четвёртом курсе. А ещё два его однокурсника также в пятьсот десятой комнате проживающие – Борис и Сергей – летом работали в стройотрядах и потому приедут на учёбу через неделю.
Алексей, видимо уже считающий себя без пяти минут завучем по воспитательной работе, как минимум, устраивает надо мной шефство. Объясняет, как маленькому, дотошно объясняет, с нотами явными менторства в голосе, правила поведения в институте и общежитии.
- Главное в институте на лекции к бабушке Зине ходить. И к Уманскому Алексею Палычу…Ну, и… Да, хватит… остальных… можно периодически видеть. С тебя не убудет. С них тоже. В общаге, смотри, нос не задирай, могут его, того, у нас тут народ горячий, особенно под нами, что живут, на четвёртом этаже. Там военруки живут. Все после армии. С одной извилиной в голове. К юмору глухи.
Вскоре выясняется, что к юмору глух и сам Алексей. Вернувшиеся на учёбу Борис с Сергеем, тотчас, словно вдоволь наголодавшись, набрасываются на Алексея с шуточками-приколами. Нормальными такими, не плоскими, не обидными. А он фыркает, серьёзно, он всё делает серьёзно, начинает своим сокурсникам объяснять, что внешность для мужчины это главное.
Внешность – это потому, что среди главных объектов приложения шуточек - болезненная страсть Алексея к наружности своей.
Маленький, но с фигуркой, как у гимнаста, он по полчаса не вылазит по утрам из умывальной комнаты. Потом ещё с полчаса приглаживает свои усики, свой пробор наводит, в который, каждый раз просятся взглянуть, как в зеркало Борис с Серёгой. То боком встанет у зеркала, то прямо, то бицепсами своими поиграет, то щёки начинает надувать (зеркало прикреплено над тумбочкой на стене между моей койкой и койкой Бориса, и я спросонья, сквозь ресницы за этим утренним обрядом Алексея наблюдаю), а как тщательно он костюм надевает, сколько времени на это уходит… Костюм и галстук – галстук, непременно! – Алексей надевает по нечётным дням недели, а по чётным он в джемпере и вельветовых джинсах.
С костюма его Борис с Сергеем просят разрешения, по очереди, сдувать пылинки и волосинки убирать.
- Можно, Алексей Владимирович, сегодня я опять за вами поухаживаю? Ну, можно, а? Ну, пожалуйста, ну, что вам стоит, Алексей Владимирович… - шутит Серёга, самый словоохотливый из этой троицы. Борис подхватывает:
- У него стоИт, а не стОит. Причём постоянно, я правильно говорю, шеф?
Иногда они, особенно Борис, называют Алексея шефом, шефулей, боссом. Борис в упражнениях своих шуточных над Алексеем, с которым, они, кстати, из одного района, всё больше любит именно эту, плотскую тему развивать.
- Шеф, можно поинтересоваться? За минувшее лето вы значительно пополнили список своих жертв? И как всегда вкусам своим не изменяете? Вам, шеф, по-прежнему, толстушечки нравятся?
На смазливеньком, тщательно ухаживаемом лице Алексея выступают пятна. Он, любящий, как я заметил, держаться важно, гордо, не выдерживает и срывается на крик:
- Ну, сколько можно?! Заколебали!
Ко мне же все трое относятся ровно, дружелюбно, без всяких там колкостей. Особенно, что меня не может не радовать, насмешник острый Серёга.
Может оттого, что я хорошо так и сразу почти влился в их спаянно-споенный коллектив?
В первый же день возвращения в общагу Бориса и Серёги в нашей комнате состоялось «рандеву», как его сами участники обозвали. Встреча боевых кораблей после долгой разлуки.
Наш первый курс начал учёбу в институте со второй смены и потому я, вернувшись с лекций, застал вечером в нашей комнате человек десять. Мужская, и «наиболее передовая часть», как выразился кто-то, четвёртого курса разместилась на четырёх кроватях. Один из парней с ленцой вытягивает из гитарных струн меланхолические звуки. Знакомясь, обращаю внимание на их какой-то обще-загадочный и измаявшийся в нетерпении, вид.
В накуренной комнате, тем не менее, сильно пахнет арбузной трапезой. Хотя никаких арбузных корочек нигде не наблюдается. А на столе нашем покрытом изрезанной и прожженной окурками клеёнчатой скатертью в центре самом, действительно огромный полосатый арбуз. Целёхонький.
- Ну, так может, начнём? – спрашивая, похоже, выражает общее мнение, один из парней. - Семеро одного не ждут. Начнём, а?
Одобрительный галдёж и на стол дружно выставляются собранные откуда-то стаканы, а из-под подушки извлекается поварёшка.
Кряжистый парень с лапищами размером с совковую лопату, видно, что он старше всех по возрасту, торжественно приподнимает за хвостик арбузную вырезанную крышечку. Обводит всех взглядом добродушным, который на мне останавливается.
- Глянь-ка, молодой, какой арбуз мы классный выбрали.
Подхожу из своего дальнего уголка (субординация) к столу, заглядываю…Вон, оно что! Мякоть арбузная удалена искусно, и судя по всему, благополучно исчезла в недрах желудков четверокурсников, а из заполненного почти доверху арбузного муляжа рвётся на волю водочный забористый запах.
Кряжистый разливает поварёшкой по стаканам мутно-розоватый напиток. Оказывается в поварёшку входит примерно две трети стакана. Все встают. Кряжистый ставит стакан себе на локоть и произносит:
- За нас мужики!
- Точно! За нас!
- За историков!
- И чтобы … стоял и деньги были! – это Борис отметился со своей любимой темой.
Кряжистый, оказывается его зовут Павлом, ловко цепляет граненый стакан зубами и опрокидывает арбузную водку в рот. Трюк его повторить никто не решается. Впрочем, до поры до времени не решается - как позже выяснится. Так как гульба начинается сразу широкая и привольная. Её течением и меня подхватывает как соломинку…
…Пришли ещё человека три. Принесли пива, хлеба, колбасы, сыра и консервов. Пили. Некоторые повторяли удачно и не совсем удачно, трюк Павла, который, как он мне, молодому, объяснил из «потомственных прокопьевских шахтёров» и сам в шахте три года провёл, пока не воспылал желанием стать школьным учителем истории.
Пили. Пели. Дружно, акаппелльно, первый куплет (больше не знали) «Гаудеамуса»:
Для веселья нам даны молодые годы!
Жизнь пройдёт, иссякнут силы,
Ждёт всех смертных мрак могилы –
Так велит природа! Так велит природа!
Пели под гитару. Чаще других исполнялась песня про поручика Голицына и корнета Оболенского. Борис опять докапывался до Алексея, но на этот раз беззлобно и мило, отмечая его сходство с поручиком Ржевским. Алексей, хмелея, порывался меня воспитывать с удвоенной энергией.
- Главное, запомни, что я скажу. Ты обязан не пропускать лекции Зинаиды Сергеевны и Алексея Павловича. И, забыл, сказать, лекции доцента Сергеева. Понял, да?
Киваю, поплывшей в неизвестности туман, головушкой. А мне уже другой старший товарищ втолковывает:
- Два курса продержишься – всё! Потом как по маслу. Хотя, вам то, что не учиться. Вам не учёба, а лепота. Английский вам, я слышал, правом заменили, да? Выпьем! До дна, молодой
Опять киваю. Опять выпиваю. Сгустившийся туман делает мою речь практически непереводимой. А хочу я просто выразить признательность своим старшим товарищам. За всё. За советы, за пожелания и напутствия. И, подтвердить, что второй профилирующий предмет у нас, действительно, не английский теперь, а советское право.
Девушки появляются. «Рандеву», отмечаю с трудом в голове, выходит с их появлением на новый виток. Кто-то успел сгонять в магазин и успеть купить водки и вина. Гитара отложена. Танцы самых стойких под «Шокинг Блу» и «Синюю птицу»…
...- Как? Ты молодой, не знаешь, что такое франц-хераус? Ну, ты, даёшь! Слушай тогда. Слушай, я сказал, не спи! Значит, дело было так. Нашему русскому солдату предложил австрийский солдат выпить за здоровье австрийского государя. Наш воин, конечно – хопа, без закуси! Потом австрияку говорит: теперь твоя очередь за моего царя пить. А австрияк в отказ. Ну, коли так, говорит русский, то Франц маршир хераус и запустил два пальца в рот. Ха-ха! Понял теперь, что такое франц-хераус? Ладно, отдыхай, молодой…
… Кажется, говорит всё это Володя Авин… с которым мы душевно беседовали о любви нашей к изучению иностранных языка. Я ему рассказывал, помнится, о своих мытарствах в школе, хвастался, что всё же сдал на вступительных немецкий на пятёрку. Володя о том, что именно из-за обожания им английского он и пытается удержаться в институте, прочно занимая лидирующее место в списке кандидатов на отчисление…Только для чего он мне всё это говорит?.. А туман в голове всё чернеет и чернеет…
…В комнату перегарную лениво вползает сентябрьский рассвет. Я это или не я? Кажется, я. Точно я. Лежу на кровати…У изголовья тазик… Всё понятно… Ах, ну зачем я превратился в соломинку? Никакой силы воли… Ну, выпил бы сначала со всеми, а потом увиливать бы взялся… Нет же… Как болит голова, как во рту мерзко… А кто же это так жизнерадостно храпит на кровати напротив? На Серёгу не похож… А! Это Володя Авин, с которым у меня связано последнее воспоминание о вчерашнем.
В нашу комнату, комнату студентов истфака, словно наведывались в гости из глубины веков орды Мамая, вволю здесь повеселившиеся…Особенно впечатляет композиция гитары на столе со стоящим на ней порожним арбузом. Опрокинутые бутылки и стаканы не столь впечатляют. Хотя – какое уж тут, «впечатляют»…
Преодолевая героически слабость во всём теле, головокружение в голове, встаю с кровати, и начинаю осторожно, стараясь не разбудить соседей по комнате, убираться за собой. Да… Стыдно-то как! Чтобы я ещё хоть каплю в рот… Да, чтобы я ещё хоть раз… Хорошо ещё, что я успел до начала «рандеву» переодеться в старенький спортивный тренировочный костюм…
Убрался, композицию на столе, правда, оставил не тронутой, открыл настежь створку окна, побрызгал окрестности одеколоном «Спортклуб». Пошёл по пустынному в этот ранний час коридору в умывальню, и три раза подряд чистил зубы супермощной пастой «Маклинз». Полтюбика, наверное, выдавил. И лил и лил на голову холоднющую воду.
Потом оделся, наодеколонился, взял «дипломат» с тетрадями и парой учебников, перед тем как выйти из комнаты оглянулся на спящих товарищей. Борис укрылся с головой одеялом оголив пятки, Алексей спал с серьёзно-назидательным выражением на лице, а Володя Авин храпел безмятежно на Серёгиной кровати. Серёга, видно где-то пристроился на ночлег к какой-нибудь студенточке, оставив ночевать вместо себя бедного Володю Авина, вспомнил, вот, он жаловался, что его выселили из общежития и потому он вынужден перейти на полулегальное положение.
Я вышел на крыльцо общежития… Рыжеватые клёны с поредевшей шевелюрой с двух сторон осуждающе на меня смотрели, словно они уже сообщили домой маме о моём недостойном поведении…Надо, надо взбодриться!
Утро! Вот утро! Едва над холмами
Красное солнце взыграет лучами,
Холод осеннего, светлого дня,
Холод весёлый разбудит меня.
«Холод весёлый»… Надо же так сказать Ивану Сергеевичу… После того как я прочитал все тургеневские романы и повести, я узнал, что он начинал со стихов. Самое известное, из которых об утре туманном, утре седом… Самое известное, но далеко не единственное.
И побрёл я на Социалистический, сто шагов всего до нашей общаги. Вышел на проспект – куда поворотить детинушке с тяжёлой головушкой? Решил поворотить направо, к вокзалу пошёл железнодорожному.
Конец самый сентября. Зябко.
Забывается уже благодать бабьего лета, уже не пройдёшься по улице в костюмчике, и лишь красное полыханье рябин веселит ещё глаз, да, вот, «холод весёлый»…
… А правильно всё же, что я вышел бороться с похмельем в утреннюю свежесть.
Тугой ритм большого города, действительно, бодрит. И трамваи так задорно вызванивают.
Вышагивай, вышагивай, студент!
Раз-два-три, раз-два-три…
Выгоняй, выгоняй из себя мандраж и хандру…
На привокзальной площади, в киоске я купил бутылку лимонада, присел на лавочку и тотчас, как тогда в детстве, облепили меня проворно расхаживающие голуби. Ходят и в такт своих быстрых шажков головёнками своими туда-сюда, туда-сюда… И голова у них не болит… И у дятла не болит…
Сижу и вдыхаю воздух утренний… И опять мне помог запах шпал, запах дороги… Душа моя встрепенулась от заполошной и суетной радости, что неизбежно посещает человека на вокзалах. Вот пойду сейчас к кассам, куплю на оставшиеся деньги билет, вскочу в последний момент на подножку вагона и уеду куда-нибудь… на Север… или к Чёрному морю… К морю лучше… очень мне хочется с ним посекретничать немного… хотя почему немного? – много хочется поведать этому прекрасному чудовищу.
Впрочем, денег мне, пожалуй, не хватит и до Заводоуковска доехать, или хватит? И почему мне подумалось именно о городке этом на речке Ук? Потому, наверное, что мне в последнее время, особенно, вот сейчас, когда я живу в городе, всё чаще и чаще хочется оказаться в детстве, оказаться под крылышком мамы. И в Заводоуковск я хочу, чтобы и там встретиться со своим детством. Это хорошо, когда у человека есть не одно, а несколько мест, где он может встретиться со своим детством.
Я вышел на перрон с такими мыслями. И так опять пахнуло шпалами, рельсами, вагонами с углём… Так в дорогу позвало…
На первом пути, чуть поодаль от здания вокзала, стояло несколько грязно-зелёных вагонов с решётками на мутных окнах, впритык к ним жёлтые, с красными полосами милицейские машины-фургоны. Толпятся зеваки… Подошёл поближе и увидел, что идёт выгрузка из вагонов в машины заключённых…
А заключённые женщины. Много женщин.
Серые телогреечки, серые, размытые лица… Конвоиры в шинелях сердито их поторапливают, даже овчарка одна здесь есть, правда, спокойная такая овчарка, сидит себе на задних лапах и сидит, с поводка не рвётся. Овчарка-джентельмен… Ох, уж это въевшееся в меня желание всё словами обрисовать, да всё чаще словами насмешливыми, ироничными…А ведь, за каждой из этих женщин судьба кроется… Вот такая, судьба-судьбинушка…
И тут в проёме вагонной двери появилась молодая женщина…И мгновение это, я почувствовал, что навек запомню… Я таких красивых и не видел… Длинные светлые волосы, лицо… не просто красивое, не просто с изумительно правильными чертами, а одухотворённое какое-то лицо… Появившись в дверном проеме, она помедлила чуть, прежде чем спуститься по подножке вагонной. Её и сзади не торопили и снизу окриков конвоиров не было… Будто попала она в это серое шинельно-телогреечное окружение по какой-то злой воли ведьмы-колдуньи, что сейчас, закончатся колдовские чары и пойдёт она летящей походкой ко мне навстречу…
Женщина гордо встряхнула головой, отчего волосы её чудесные рассыпались по плечам, телогрейка распахнута, высокую грудь плотно облегает красный свитер, высокая, стройная, и красоту бёдер её, красоту ног не могут скрыть казённые, но в обтяжку, брюки заправленные в сапожки …
Зеваки тоже ахнули…
И мгновенье это, как оно не длилось, закончилось…
Женщина скрылась в милицейском фургоне.
Увидела ли она меня? Мне кажется, взгляды наши встретились…
… Как же мне хочется, чтобы меня переполняли чувства только возвышенные! Влюблённость романтическая, жажда открытий, желание так общество переустроить, чтобы было оно справедливым… чтобы все люди были добрыми, честными…
Что касается любви, то всё запутано и так трудно сохранять лишь романтические мечты и грёзы, всё больше я подчиняюсь томлению тела, всё меньше в этих чувствах моих чистого и светлого…
С ней, с любовью моей безответной, мы не встречались, здесь, в городе, ни разу. Может оттого, что как только началась моя учёба, я познакомился с одной одногруппницей?
Её зовут Юля. У неё такие огромные, удивительно красивые глаза, она брюнетка, она симпатичная очень, хотя и злоупотребляет, на мой взгляд, косметикой, она старше меня на два года, меня так влечёт к ней…Мы два раза гуляли с Юлей по городу, она рассказывала о поездках в Карпаты, на озеро Валдай.
Рассказывала, что поступила на истфак с третьей попытки, что перед поступлением работала лаборанткой на кафедре, что любит путешествовать, любит весёлиться, любит большие шумные компании. А почему ты всё молчишь? А кто этот Зураб, с кем ты рядом сидишь на семинарах? Он, правда, из самого Тбилиси? Мы ещё немного погуляем и мне надо домой…
Она снимает комнату в частном доме на длиннющей улице имени Мамонтова, что изворотливо протянулась под Горой. А Гора – это район города, где я ещё и не побывал ни разу, не считая моего посещения ВДНХ. Мы с сестрой только поднялись на Гору на трамвае, и вышли из него на первой же остановке, кстати, остановка и называется «ВДНХ».
Заезд наш с сестрою на Гору был деловой. Мама, когда я ещё не вселился в общежитие и жил у сестры, приехала уже меня проведать и в воскресенье мы с ней поехали на «толкучку» - на городской вещевой базар, захватывающий по воскресеньям большой пустырь вдоль улицы Малахова. Долго там бродили, все ноги о крупный гравий там разбросанный, посбивали, выискивали мне джинсы.
Не нашли, в итоге таких, чтобы и хорошие были и по цене устроили. Я заметно пригорюнился. И тут, тётка какая-то предложила джинсы вельветовые. Вельвет тоже материал модный, да еще, если он мелкий, я это знаю. Короче, купили за сто восемьдесят рублей тёмно-жёлтые, ближе к коричневому цвету. Джинсы «Риорда» называются. Они, правда, пятьдесят шестого размера, а у меня сорок восьмой, ну, не беда, ушьёте, успокоила тётка. А сестре, кто-то и сказал, что лучше всего ушивают-подгоняют по фигуре джинсы в нагорном ателье «Дубравушка», куда мы и поехали. И, действительно, «Риорда» после нагорных мастериц на мне сидела очень даже хорошо – подчёркивая мои длинные ноги.
Помня о пословице, что «встречают по одёжке, а провожают по уму», мне очень хотелось выглядеть, как говорили, городские парни, «упакованным». И пробыв первые недели учёбы в костюме, в котором я и в девятом и в десятом классе проучился, благо брался он мне на вырост, я очень хотел этот ставший мне ненавистным уже костюм красноватого цвета сбросить…
И, вот, наконец, я в джинсах! Пусть и вельветовых. Но мама, пообещала, что если они с отцом поедут к родственникам в Чимкент, там купить джинсы настоящие. Она, вообще, об одежде городской для своего сыночка миленького, заранее позаботилась. Купила, видимо договорившись с продавцами, что они предупредят её или оставят под прилавком, придержат, если вещи хорошие поступят в наш сельский универмаг, и куртку мне и туфли.
Куртка светло-коричневая с капюшоном, с множеством карманов и карманчиков, с кнопками металлическими, блестящими, куртка переливающаяся, с подкладом утеплённым, который на замочке, и который, если надо, снять можно. Куртка японская, красивая, «моднючая», как, опять же городские говорят.
Однажды, когда я шёл в ней на переговорный пункт, ко мне женщина подошла, простого такого, родного деревенского вида и спросила, где я такую куртку покупал. И я с гордостью ответил, что эту куртку мне мама покупала, и маме в деревню я вот, сейчас и иду звонить. А женщина одобрительно головой покачала ещё раз меня, хорошенько так рассмотрев, а потом сказала, что и она для своего сына-первокурсника куртку красивую ищет, да, вот, где её только найдёшь?
Точь в точь такую же куртку я видел на парне-студенте, которого иностранная разведка чуть не завербовала в кинофильме «Кольцо из Амстердама». И джинсы классные на том парне были, они так хорошо с курткой смотрелись, а вот, какие туфли на нём были рассмотреть не удалось.
Зато у меня какие туфли! Сколько раз я их мерил, по залу нашего домика деревенского сколько я в них выхаживал, а надел только на выпускной. Туфли, как и куртка коричневого цвета, только туфли темнее оттенком. Они из кожи мягкой, остроносые, на каблуке высоком, югославские! В седьмом классе, помню, я жевал четвертинку пластинки тоненькой резинки жевательной, которой угостил меня троюродный брат Женька – сын тёти Марии, - живущей на улице имени Анатолия, а Женьке она досталось от дяди Саши работающего в торговле.
И вот после того поразительно вкусного, пахучего малюсенького липкого комочка, вторая югославская вещь у меня. А югославы – это почти капиталисты, это Запад почти. У них и уровень жизни выше других «братьев по социалистическому лагерю», и не слишком-то они, судя по сообщениям и статьям в газетах, родниться с нами хотят. Даже после смерти своего вождя Иосипа Броз Тито.
Словом, и на ногах у меня вещь западная, а куртка… Япония есть Япония – о качестве вещей японских в деревне, помню, узнали, когда вдруг, завезли несколько лет назад к нам тоже куртки - яркие, разных цветов, из мягкой такой, красивой болоньи. И, вот, ещё «Риорда».
Среди городских парней я выделил пару-тройку модников: джинсы «Монтана», кроссовки «Адидас», вельветовые пиджаки… Но, я тоже уже к ним приблизился… туфель таких и куртки такой точно ни у кого нету… Кроме того, мама купила, тоже упросив продавщиц в универмаге … придержать, припрятать, если завезут… мне к институту «дипломат» - так все называют небольшой плоский чемоданчик для книг и тетрадей. Мода на «дипломаты» появилась сразу после Московской Олимпиады. Мой «дипломат», правда, немного великоват и чуточку расширяется книзу, и не чёрный он с белыми металлическими вставками, не пластмассовый, как у некоторых счастливчиков, а опять же коричневый, но и из настоящей кожи, однако.
Джинсы, зелёный пуловер, куртка, туфли, «дипломат»…
И мне не стыдно уже прогуливаться по городским улицам и аллеям с Юлей.
А ещё у меня выбриты виски. Как у хоккеиста Игоря Ларионова. Этот, тоже модный, элемент стрижки я присмотрел по телевизору, когда один из самых талантливых наших молодых игроков давал интервью сняв шлем сразу после одного из матчей нашей сборной на чемпионате мира-82.
Выбрил я виски ещё в деревне, и с фото в студенческом билете на меня смотрит пристально, словно хочет о чём-то спросить, или о чём-то догадаться, например, о том, что ждёт меня впереди, большеглазо смотрит худой парень с выбритыми висками и нависающим на глаза чубом.
Мне не стыдно прогуливаться, но волнуюсь я ужасно. Меня, с головы до пяток, окатывает горячей волной, когда Юля берёт меня под руку.
А когда я провожал Юлю до снимаемого ею жилья на улице Мамонтова, когда свернули мы с Ленинского, прошли по пустынному в этот вечерний час Старому базару, по мосту через меленькую совсем Барнаулку прошли и на мосту так вдруг, ощутилась вся прелесть, пронзила меня это ощущение, ещё одного тёплого сентябрьского дня, который, вот, увы, уже уходит… и шли и шли вдоль длинного зелёного забора, Юля прижималась ко мне бедром, случайно это выходило или нет, я гадал в волнении и об этом, всюду я искал знаков, намёков, полунамёков, и тогда мне делалось совсем уж невмоготу…
Я хотел обнимать её, чтобы мы были одни, я хотел впиться губами в её пухлые, ярко накрашенные губы, раздевать её, целовать всё её тело, тело юной женщины, я понимал это, словом, я хотел Юлю.
Всё как-то быстро началось между нами, и также быстро закончилось. Юля стала встречаться с грузином Зурабом. Этот длинноногий, из-за высоченного роста, ходивший чуть сутулившись, жилистый, с гордым орлиным носом, двадцатипятилетний Зураб, был в моём понимании уже совсем взрослым, едва ли не пожилым.
С ним мы сидели рядом на семинарских занятиях, и осторожно зондировали друг друга на предмет отношения к Сталину.
Зураб был завзятым сталинистом, я сталинистом осторожным.
Был на нашем курсе ещё один посланец с Кавказа, в русский ВУЗ по разнарядке присланный – чеченец Тимур.
Тимур, как говорил мне Зураб человек богатый.
- Он, биджо, в гостэнэце «Барнаул» номер лукс на год купыл. А? Понэл, да? А мнэ родствэнники трыста рублэй в мэсац всэго шлут. Как жыть, как дэвушек лубить? – с возмущением говорил он мне, а я думал: он, что шутит что ли? Триста рублей… Мама в эти первые месяцы учёбы, месяцы ещё без стипендии, на стипендию ещё надо сессию первую хорошо сдать, и так на «Риорду» потратилась и потому сказала, что терпи, сыночек, рублей по пятьдесят-шестьдесят будем высылать, да и на ноябрьские, может приедешь, мяса, сала, потом с собой в общежитие это увезёшь.
Девушки у Зураба, как выяснится позже, тем не менее, были в гостях в его комнате пятьсот шесть, постоянно. Юля была подругой на курсе, была постоянная подруга на факультете, все остальные были из разряда «приходящие-уходящие». Имелась, имелась, ничего не скажешь, любовь женская, любовь постоянная, любовь в любое время суток, к этому грузинскому взрослому парню, выгнанному, по его рассказам с истфака Тбилисского университета, за историю с дочкой ректора, которую он «нэмного лубил, а рэбёнка нэ хотэл», и загремевшему потому в армию, после которой его поколесило-поколобродило и по Дальнему Востоку и по Уралу и вот, осел он в Барнауле, и решил-таки высшее образование получить.
…Сейчас я опять один. Да и можно ли назвать прогулки по городу с Юлей, любовью? Нет, конечно же…Просто увлечение, точнее, влечение, причём только, кажется с моей стороны…
А с ней, которую люблю, я всё не решусь встретиться. Всё не могу найти повод, чтобы прийти к ней в гости в общежитие кредитного техникума.
Я сошёл с перрона, вышел опять на шумливую колготистую привокзальную площадь. И как бы специально для меня из динамиков автовокзала, что доживает последние месяцы, потому что на следующий год должны открыть новый: большой, двухэтажный, из стекла и бетона – я слышу:
- Внимание! Объявляется посадка на автобус, следующий до Тюменцево через Макарово. Отправление автобуса в девять часов десять минут. Посадка будет производиться с третьей платформы…
Вспоминаю, как ехал в утреннем трамвае с Потока с Лёшкой Тонич, какой перегарище был в вагоне…На полтора часа поменяли расписание для этого рейса, а насколько поменялся я за это время?
Бреду от вокзальной площади, мысли начинаются рваться как в бреду. Бреду как в бреду. А мысли в форме вопросов. Что я за человек? Что хочу? На что способен? Так ли всё начинается в моей городской, студенческой жизни, как мне мечталось?..
Стою, оказывается, я, стою у кинотеатра «Мир». Возвращается чувство реальности. Смотрю на стенд «Скоро». Там всполохи революционные, крейсер «Аврора», Ленин и ленинцы… Скоро всесоюзная премьера фильма Сергея Бондарчука «Красные колокола»… Вспоминаю поговорку, вычитанную в словаре пословиц и поговорок русских: Иди в город там с колокольным звоном встречают!
…В голове прояснилось, но в душе не исчезает стыд за своё вчерашнее поведение. Сколько раз в детстве, после поисков по деревне бати загулявшего, я клялся про себя, что никогда не пригублю и капли спиртного…
До занятий ещё уйма времени, в общежитие возвращаться не хочется, пойду в город, в его старую часть.
Город полон ещё для меня сокровенных тайн. Одна из них в старой части, как раз и кроется. Меня сильно влечёт сюда, в тихое, покойное, какое-то деревенское перекрёстье улиц, переулков, тупичков…
Я выхожу на уже окончательно проснувшийся, даже дневной уже Красноармейский проспект. Иду мимо того места, где так восторженно был я приподнят над действительностью летом прошлого года, перед поездкой в Горный Алтай. Мимо гостиницы «Барнаул» иду, мимо магазинов «Золотая осень» и «Хлеб Алтая», мимо высотного общежития сельхоза, где запланировал тогда жить Юрка Колесов и живёт чертяка хитрый, и учится на факультете механизации, а друг мой Василий, с которым мы дружбу в Горном Алтае пребывая, восстановили, как и хотел, на агрономический поступил. Иногда в студенческую сельхозовскую столовую с огромным залом, что прилепилась к этой высотке я ужинать хожу. А вот, с Васькой и Юркой всё недосуг пока встретиться. Мы, трое, только из класса в институт поступили, да ещё Толик Александров в Омское танковое училище поступил.
Красное четырёхэтажное здание сельскохозяйственного института миновал неспешно: не сидят ли, случайно на скамейках в этот утренний час мои друзья? Нет, не видно.
Следом за зданием институтским ещё одна общага будущих специалистов сельского хозяйства совсем близко к проспекту выдвинулась, а напротив тоже общежития, целых два, только нашего педагогического, в них самых старых по возрасту, самых первых, живут молодые аспиранты и молодые учёные.
Дальше красовалась передо мной почтенными четырьмя этажами школа номер восемьдесят шесть, я знаю, одна из старейших в городе, – такими, наверное, до революции, думаю, гимназии были. А от школы можно и бегом под горку пробежаться до улицы Песчаной.
От этой улицы и начинается частный сектор, начинает ласкать взор деревянной резьбой и такой город, да просто отдыхает взгляд, уставший от панельных многоэтажек, на брёвнах домов – потемневших, в расщелинах, со звездочками, расходящимися на венцах.
Среди домов деревянных здание кинотеатра «Первомайский» особняком стоит.
Здесь два зала. Сюда, я когда-то в детстве в один из приездов с родителями ходил на фильм про индейцев с Гойко Митичем в главной роли.
Дохожу до улицы Партизанской, пересекаю Красноармейский проспект осторожно: машины, трамваи, машины, трамваи… иду, иду. Рассматриваю верхние части зазаборных домиков, рядом с иным деревянным старикашкой, подслеповатым, кособоким, не выдержу, остановлюсь… Старина! Ах, как пахнет стариной, пылью многих десятилетий, если не века!.. сворачиваю в переулок Радищева, ещё вправо по улице имени Чкалова и вот, я уже в переулке имени Циолковского… Иду вниз по нему пыльному, неровному, с колдобинами, с булыжниками, норовящими о мои ноги запнуться, туфли мои модные поцарапать… Кажется мне, вот сейчас выскочат из проулка какого-нибудь, из подворотни появятся мои друзья и кликнут меня на стадион наш деревенский: пошли попинаем мячик…Или в лес позовут… Как ты там, мой любимый, со щебетаньем птичьим, с коричневыми соснами в тёмных сапожках и зелёных шапках, с сограми затянутыми всякой мелочью, наподобие, папоротника или лесного шиповника, лес мой с земляничными пахучими солнечными полянками, с настоем хвойным воздуха, как ты?..
Сколько я на такие ностальгические мысли не отвлекаюсь, всё же понимаю, что я не зря в этой местности города оказался, не зря…Ноги, вот, сами и привели…
Всё дело в том, что мне очень хочется на церковь посмотреть. Говорят, она единственная в городе и сюда стремится давно уже душа моя, с тех пор стремится, как увидел я проезжая на трамвае купол голубой этой церкви, с крестом на солнце сияющем купол…
Вот она приближается…
Я пересекаю трамвайные пути и под горочку прямо к ней…
Но войти в церковный двор, да тем более в саму церковь… нет, на это я не решаюсь, духу мне не достаёт…
Стою, рассматриваю из-за ограды стены кирпичные. Стены старинные, кирпич багровый, кое-где потемнел совсем. Голову закину, пячусь назад – купол и крест рассматриваю.
Вокруг церкви, и внизу и вверху, у узеньких продолговатых с арочным верхом оконцев особенно - голуби, голуби, голуби… Воркованье их доносится в тишине. То, вдруг, всхлопнутся все разом, в небо устремятся.
Как-то странно мне… Бог, религия… Занимает это меня, тревожит, когда, как сейчас я в уединении не только внутреннем, но и внешнем.
Я знаю, что мама моя верит в Бога….
Когда мы жили в Заводоуковске, у мамы там часто случались сердечные приступы, и когда ей полегчает, она благодарила Бога, Боженьку милосердного, что он её не покидает, что даёт силы с болезнью бороться. Мама шептала какие-то непонятные слова, а потом складывала три первых пальца правой руки щепотью, а два последних пригибала к ладони и делала неспешно движения странные. Я рядом с мамой сидел, всё, что она негромко говорила, слышал. А про движения рукой мама сказала, что она крестится.
Боженька, Боженька… я пытался представить его и выходил он у меня добрым старичком с белой бородкой. Мама шептала какие-то слова, а потом перекрещивалась.
Я, совсем маленький, пятилетний, тоже пытался повторить, неловко, но пытался повторить то, что делала правой рукой мама. Она, замечая это только мягко улыбалась.
Но в доме у нас не было икон, не было никаких книг и разговоров про Бога и религию.
Отец, как я, подрастая, замечал, посмеивающийся добродушно и часто над мамой: то не так сделала, то не так сказала, когда весел он и беззаботен, легко скажет, пошутит, и все легко и беззаботно посмеются, отец никогда не шутил и не иронизировал над тем очевидным для нас фактом, что мама верила в Бога.
Сколько вот мы с другом Васей умных, так, по крайней мере, нам казалось, разговоров вели на темы «высокие», темы философские, а про религию всего-то разок заговорили. Васёк, по складу ума, естествоиспытатель скорее, заявил, помню, со свойственным ему архиапломбом (это качество, не спесь, не снобизм, но сверхуверенность в себе, и нравилось мне в нём, притягивало, и, как не странно, сглаживало непреодолимую, казалось бы, неприязнь подростка простых родителей, но также с апломбом к сверстнику своему – сынку директорскому, в их домище, к примеру, пять таких как наш домик уместится, не меньше, а, наверное, и даже больше): вера есть ни что иное, как интеллектуальное затруднение.
Ого! Я тотчас затушил только-только начинавший разгораться костёр нашего разговора, как обычно, разговора с множеством несогласий обоюдных.
В тот момент, после этих слов друга, проснулся во мне мальчишка пятилетний, заводоуковский и завопил, словно пороть его собираются: не троньте, Боженьку! Не троньте!
Много лет спустя я нашёл ответ, как мне представляется, ответ достойный своей безапелляционной симметричностью ответу моего ницшеанствующего подсознательно (ну, какой Ницше в деревеньке приборовой в СССР начала восьмидесятых?) друга.
Я бы ему ответил так: вера это старт к истине. И добавил бы: а тот, кто истину ищет уже этим всяким тёмным силам страшен.
…Я стоял и стоял рядом с церковью…
Основательной такой, степенной. С молчаливой укоризной, будто людям говорящей: суетитесь всё? Всё друг друга гложете? Эх… да, остановитесь же, к себе прислушайтесь, поищите в душе Того, кто думает и страдает о вас денно и нощно… Возрадуйтесь этому и поделитесь радостью с ближним и дальним…
Основательная, степенная церковь… И всё же чувствовалось, как устремлено, это крепко стоящее на земле здание, к небесам…
Рядом, напротив церкви был продуктовый магазин, откуда вываливались иногда краснорожие, взбудораженные мужики с оттопыренными карманами… Женщины выходили с авоськами и видом озабоченным… Тополя шелестели и теряли и теряли свои листья…
Так бы и стоял вечность, стоял рядом и смотрел бы и смотрел…
И тут звон колокольный раздался. Встретил-таки меня город колокольным звоном!
Совсем немного, несколько скромных, приглушённых, но и в то же время торжествующих каких-то звуков поплыли в осеннем воздухе… И не знаю почему, но спазмы схватили моё горло.
Но продолжилась моя студенческая жизнь захудалым октябрём.
Мои соседи по комнате – Алексей, Борис и Серёга – оказались, забыл сказать, тремя хохлами. У них даже в паспортах было написано, что они по национальности украинцы.
Хохлы они были настоящие, не только по паспорту – сало ими поглощалось в количествах неимоверных, а для меня к этому продукту более чем равнодушного и вовсе было непонятным: да, неужели можно его столько съесть?!
Часто собирались в комнате друзья Бориса и резались до одури в покер – часто с утра раннего – я ещё спал на своей кровати - когда сбегали они с лекций, все были четверокурсниками, этим всё уже можно, – и до вечера. Для покера была специальная тетрадь даже заведена – всё-то у них чин чинарём! А мне карты всегда побоку были. Дома родители в них не играли, и я этому времяубиванию не заразился.
Играли они обычно вчетвером, играли на деньги: покерное очко стоило у них копейку. В выигрыше чаще всего оказывался Борис. Пили под картишки пиво, реже водочку, курили, шумели, успевали позлословить об однокурсниках. Борис же все разговоры умудрялся сводить к женщинам. У него, он хвастался, немногословно, правда, он вообще, выражался рублёнными фразами, было несколько подруг одновременно, некоторые из них городские, с квартирами и поэтому он часто в общежитии не ночевал.
Такому Борисову поведению завидовал, и как он не старался скрыть это чувство, но оно было заметно, Алексей, которому с женщинами не везло. Видимо его напыщенный вид отталкивал их от этого нарцисирующего товарища.
К тому же Алексей был откровенно трусоват. Это качество обнаружилось, когда мы с ним возвращались «не солоно хлебавши» ночью из «пятёрки» - общежития номер пять нашего педагогического, что находилось на улице имени соратницы Владимира Ильича Надежды Константиновны Крупской.
Отправились мы туда вечером, отправились втроём из нашей комнаты – я, Алексей и инициатор этого похода на танцы субботние - Серёга. Борис по-обыкновению, где-то пропадал у женщин.
Танцевали в холле на одном из этажей, перед этим выпив по сто грамм водки под жаренную картоху у хороших знакомых Серёги – девушек с «иняза».
- Запомни, девушки с иняза – самые лучшие и самые преданные подруги историков, - сказал мне Серёга и посадил на колени одну из девушек. – Так выпьем же за иностранную историю!
- Или за историческую иностранщину!
- Годится, лапуля! Соображаешь… Иногда… Дай-ка я тебя, взасос!
«Самые лучшие и самые верные подруги историков» - будущие учительницы английского, немецкого и французского - и заполонили, кстати, все девять этажей «пятёрки». Про «пятёрку» я уже слышал от парней, причём отзывы разухабисто-грубые. А в соседней с «пятёркой» «шестёркой» оккупацию также всей девятиэтажки творили физики, филологи, но большей частью математики. Их, математиков, было в институте, по выражению одного преподавателя физкультуры «как китайцев много» и потому они ещё и в «четвёрке» - соседке нашей «тройки» жили.
Выпили, танцевали, какой-то барышнею я был увлечён на балкон, где мы целовались, обнимались, стихи мне читать ей было некогда, да и незачем, опять целовались… а потом она, вдруг, стала плакать и говорить, как трудно, оказывается, ждать своего парня из армии, и мы опять вернулись в холл, где уже редкие пары танцевали тесно прижавшись. Аманду Ли сменила «Синяя птица».
Там, где клён шумит над речной волной,
Говорили мы о любви с тобой…
Опустел тот клён, в поле бродит мгла…
А любовь как сон стороной прошла…
Через некоторое время танцы закончились, после опять балконных обниманий-целований, барышня к себе в комнату не пустила – девушка, с которой она делит двухместную комнату уже спит, неудобно, гуд бай, мой мальчик…
Я опять вернулся в пустынный уже холл и обнаружил там Алексея. Даже в темноте было видно, как пылают его щёки – отвергнут в очередной раз. Серёга же исчез. Он, как позже выяснилось, был увлечён, коварно заперт на комнатный замок и брошен на кровать страстью девушки, которая его не видела, аж, со стройотряда.
Мы вышли с Алексеем из несдавшегося нам общежития (пришлось разбудить, ставшего из доброго вечерне-пьяненького злым, вахтёра) и пошли к себе в «тройку» по ночной, с погасшими фонарями улице. И пока шли, Алексей дрожащим голосом рассказывал мне о маньяке, который обитает в этот районе. Рядом с высотным общежитием сельхоза, где жили Васька с Юркой, толпились, какие-то парни, судя по доносящимся голосам, пьяненькие. Нас, мимо проходящих, достаточно грубо окликнули. Пока я с внезапной остротой зрения подсчитывал, сколько их… трое или четверо… и соображал, что из оружия у меня лишь… будет вот эта валявшаяся рядом с урной бутылка…да, огребёмся мы, наверное, конкретно… Алексей схватил меня судорожно за руку, вцепился прямо-таки потной своей рукой и прошептал горячечно: «Бежим!» И мы побежали…
После этого случая я к Алексею стал относиться с плохо скрываемым презрением.
Ещё одна страсть была у Бориса – деньги. Он показывал свою сберегательную книжку с суммой почти тысячной – откладывания после стройотрядов.
А ещё он подрабатывал дворником в детском садике и такая насыщенная его жизнь времени на учёбу, разумеется, почти не оставляла. Иногда Борис заводил со мною вялые разговоры о футболе, почитывал газету «Советский спорт», валяясь на кровати в настоящих, за ними он ездил, как говорил на новосибирскую «толкучку» голубого цвета джинсах « Рэнглер», которые я по-первости и по темноте деревенской всё называл, считывая английское название по-немецки, «Вранглер».
Самым беззаботным из трёх «моих» хохлов был Серёга.
Им-то, этим шебутным, словоохотливым, лёгким в общении, он нисколько не выпячивал своё возрастное старшинство передо мною, я и был увлекаем то на танцы в «пятёрку», то в кино на какую-нибудь новую комедию, то в пивную у «Русских бань», то в пивную «Экспресс» у железнодорожного вокзала. То шли мы, чуть пьяненькие, на дискотеку, в какой-нибудь заводской Дворец культуры.
Однажды оказались на институтской дискотеке в Театре драмы. Дискотека в столь необычном месте была устроена по случаю посвящения нас, первокурсников, в студенты. Называлась дискотека «РИФ» - «Ребята исторического факультета». Её вёл длинный худой парень с челкой косою и пышными усами.
- Паша Череп с третьего курса. Весь из себя, пижон, по харе бы ему, козлу городскому надавать, - зло кричал мне на ухо, пытаясь перекричать музыку, Серёга. И уже как дело решённое и утверждённое, добавлял. – Точно по харе. И усы по волосинке повыдёргивать, - у Серёги, к слову, то же были усы, чуть поскромнее, чем у Алексея, правда.
В большом фойе театра, на первом этаже, на сцене, точнее помосте, извивался как червяк вертикально, вдруг, обозначившийся, пышноусый Паша, барабанил невидимыми палочками, делал «забои» на невидимой гитаре, кричал надрывно:
- А сейчас прозвучит композиция рок-группы «Круиз»! Меня она в дрожь бросает! Я ничего не понимаю! Я слышу только автоматные очереди! Я слышу стоны! Я слышу звон стаканов! Это всё! Это отпад! Рок-группа «Круиз»!
И сотрясались стены краевого драматического (посещение первый раз в жизни спектакля у меня всё откладывалось и откладывалось) и я то же ничего не понимал, не разбирал в грохочущей музыке, кроме первых слов:
Пробирался я куда-то!
Что-то локтем задевал!
Колыхалось, переливаясь в разноцветных лучах прожекторов перед Пашей студенческое море…Паша походил на осовремененного шамана совершающего заклание.
Было душно, жарко и у танцевавшей со мною худенькой, в кудряшках светлых голова, девушки Лены с четвёртого курса – одногруппницы Серёги и Бориса – проступали через беленькую хлопчатобумажную блузку остренькие маленькие груди. В медленном танце мы прижимались друг другу страстно, чуть навеселе оба.
- Ты, правда, с Борисом в одной комнате живёшь? – спрашивала меня вибрирующим голосом востроносенькая Лена, когда я пошёл её провожать. – Он над тобой шефство взял или Сергунчик?
- Может лучше ты надо мной шефство возьмёшь? – пытался я плоско отшучиваться.
Сергунчик, кстати, меня и познакомивший с Леной сам, по-обыкновению слинял с какой-то девицей. Умение незаметно скрыться у него было доведено до совершенства.
Зато с нами была ещё одна четверокурсница. Не в пример Лене с фигурой штангистки. И пьяненькая весьма. Два раза она называла, как её зовут и два раза я не мог понять: Люба или Люда?
Падал первый этой осенью снег, падал тихо, пушистыми хлопьями. Светились жёлто время и температура на стене гостиницы «Центральная». Освещённый снизу прожекторами смотрел вдаль, поверх нас всех, Владимир Ильич Ленин на постаменте.
Люба-Люда громко икала и это портило сказочную идиллию. А ещё мешала неотступно преследовавшая меня мысль: что с этими девицами-то делать?
Но всё проще оказалось. Лена поймала такси и повезла подругу к себе на улицу Гущина, на прощание, оставив на моей щеке след от помады, который я тотчас же и с некоторым ожесточением даже, стер, как только дверца такси захлопнулась.
Я постоял на площади Советов, полюбовался падающим снегом, центром города таким загадочным в этот час, и побрёл в общагу. Посвящение в студенты состоялось.
Иногда Серёга покупал пару-тройку бутылок портвейна, чаще всего «мужика в шляпе» и происходила у нас в комнате, как он выражался, домашняя трапеза.
Под вино всё то же говорилось, вяло говорилось, с редкими эмоциональными всплесками, втроём, в одной комнате, они жили уже третий год: женщины, собственные над ними победы с сопутствующим этому половым гигантомизмом, сплетни про однокурсников, особенно про тех, кто преуспевал в учёбе, не смешные, а порою и грязные (но я сидел и слушал!) байки про преподавателей…
Случалось, когда вино выпито, в Серёге просыпалась внезапно хохляцкая натура и он начинал требовать со всех деньги, подсчёт производился им скрупулёзно, до копейки, вино я один покупал, а пили все – и куда, спрашивается, девался беззаботный, шебутной рубаха-парень?
Борис, если он оказывался с нами, а не у своих подружек, был в такие моменты кремнем. А с Алексея и с меня Серёга рубли вытряхивал. Охота, разве связываться с таким?
После вина и закуски - сытые отрыжки от сала, в «дурака» несколько партиек – Борис отказывался, кроме покера он никаких более игр не признавал, приходилось мне гадать: стоит ли заходить с этой карты или с другой, отбиваться или забирать?..
«Да, интересная, яркая, колоритная, насыщенная донельзя жизнь – ничего не скажешь» - язвительно я так размышлял, когда долго не мог уснуть и смотрел и смотрел в светлеющий оконный проём…
Но и вырваться, похоже, из такого, взявшего меня в оборот жизненного круга, я не спешил.
Я как-то разом, без сопротивления почти внутреннего, от такой жизни, скукожился, приземлился из своих полётов-фантазий. Редко, очень редко шёл после учёбы в читальный зал, а в изголовье над кроватью стояли уже второй месяц ни разу не листанные даже, взятые в библиотеке толстые монографии Грекова, Рыбакова, «Наполеон Бонапарт» Манфреда.
И не очень-то и хотелось оставаться одному, тем более бродить в одиночестве и открывать тайны городские…
В учёбу же я без трудностей особых втянулся. Когда стала притупляться новизна, когда освоился я вполне с мыслью, что студент я, студент, некоторое разочарование, даже испытал. В том числе и от того, что не было, оказывается у нас в институте, не только у историков, вообще не было ни одной аудитории амфитеатром. Обычные комнаты классные, но некоторые аудитории большие, длинные, человек сто запросто уместится.
Лекции, правда, впечатляли, но не все.
Историю древнего мира читала нам деканша Зинаида Сергеевна Ионина. «Бабушка Зина», как все её звали, уважительно и ласково. Читала она, точнее, не читала, рассказывала наизусть, рассказывала эмоционально, красочно, когда в настроении чистом от хлопот деканских – то и вовсе просто бенефис! Рты у некоторых, в том числе и у меня невольно открывались. Мне Зинаида Сергеевна маму напоминала: та же строгость, больше всё же напускная, при добрейшей душе и лучащиеся светом тёплым глаза.
Профессор Алексей Павлович Уманский читал нам, первокурсникам, лекции по археологии, читал тоже увлекательно. Его, как и Зинаиду Сергеевну, студенты искренне уважали. Профессор говорил глухим голосом, с отдышкой, был толстым, с неспешной, но энергичной ещё походкой, с остатками скромнейшими шевелюры на затылке и курносейшим из курносых. Был добрым посему, но мог посмотреть так, что становилось не по себе самому дерзкому студиозу.
Зинаида Сергеевна, когда «ударялась» в воспоминания, мы иногда этому способствовали, как школьники: а расскажите, Зинаида Сергеевна… мягко шутила, с грустной улыбкой:
- Ну, тогда слушайте… Было это в те ещё незабвенные времена, когда Алексей Павлович был кудрявым молодым человеком, а я легка и стройна как лань…Ох… даже и не верится…
Алексей Павлович в долгу не оставался, обыгрывая фамилию Зинаиды Сергеевны, нам говорил:
- Безусловно, вам, молодые люди, повезло. Вы не просто готовитесь стать историками, вы имеете возможность дышать и наслаждаться ионизированным воздухом нашего факультета.
Доцент Сергеев был человеком рассеянным. Забывал часто свои лекции где-то, случалось на факультете устраивались коллективные поиски сергеевского портфеля – старого, потёртого, вечно разбухшего от бумаг, некоторые листочки, высунувшись, хихикали над хозяином. Хихикали над ним и некоторые недалёкие студенты (их, меднолобых, как и везде, хватало) – благо поводов для этого доцент предоставлял с лихвой. В то время он был увлечён книгой писателя Чивилихина «Память», часто ссылался на её в своих лекциях, и стоило кому-нибудь из студентов спросить об этом художественно-историческом романе, как Алексей Дмитриевич страстно, принимая за кафедрой самые разнообразные позы (при этом главные действующие роли доставались подбородку, рукам, носу и большим тёмным роговым очкам, ног видно не было, но и эти статисты трудились неустанно) начинал углубляться всё дальше и дальше в критический анализ этого, как он выражался, вдумчивого и вдохновенного труда писателя-патриота.
И именно доценту, кандидату исторических наук Алексею Дмитриевичу Сергееву принадлежало авторство сакральной, легендарной фразы «Барнаул – столица мира!», столь беззастенчиво, впоследствии присвоенной многими, самое печальное, и некими братьями-графоманами.
О Барнауле, о том, что название города происходит от телеутского названия реки Барнаул, означающего, в переводе на русский язык, «Мутная река», говорил нам и профессор Уманский. Он тогда, помнится, был на финише защиты своей докторской диссертации, как раз о телеутах.
- Мутная река – мутный город, - кто-то сострил тогда.
На семинарах по истории СССР с нами занимался новоиспечённый кандидат наук Михаил Александрович Дёмин. Из периода написания и защиты кандидатской диссертации он вышел худющим, но с неукротимым огнём учёного-исследователя в глазах. Было понятно, что на кандидатской он не остановится, всё в нём пылало жаждой свершения новых научных открытий и он мало, что замечал вокруг себя, мало обращал внимания, к примеру, на свою одежду.
Зато зоркие девушки из нашей группы скоро отметили тот факт, что шнурки на ботинках Михаила Александровича разного цвета.
Михаил Александрович был уже и тогда не только талантливым учёным, но и педагогом.
Разве забудешь, как он, словно врач-психолог, впрыснул в мои жилы порядочную дозу адреналина, когда, оценивая мой добротный, как мне казалось и основательный разбор некоторых статей «Русской правды», устало, но многосложно, так молвил:
- Неплохо в целом, неплохо. Но вам, как выпускнику сельской школы, конечно, не достаёт пока фундаментальной основы. Вам трудно, я понимаю, тягаться в знаниях и, главное, в методике освоения этих знаний, с городскими студентами. Будем надеяться, что пока трудно…
Как же я зарычал тогда, внутренне! С городскими! Да ничем я им не уступаю, ничем! Да я к следующему семинару!..
Тот же приём использовала и замечательный преподаватель немецкого языка Скубневская – и с теми же рычащими внутренними монологами я пытался не заблудиться и в лабиринтах немецкой грамматики.
Но всё это вхождение по-настоящему во вкус учёбы, чуть позже.
А пока я успел в октябре отметиться дома. Вспомнил родную роскошную грязь, по которой тащился в темноте в наш деревенский дом культуры, и как не старался, но загваздал изрядно свои вельветовые джинсы. А в сельском «очаге культуры» было холодно, нестерпимо пахло мышами и застоявшейся где-то в закутке рыготиной. С теми с кем успел пообщаться ничего кроме плохо скрываемой злобы и зависти обращённой у них на меня, не обнаружил. Потому и вёл себя необычайно заносчиво.
После же втянувшего меня в сонно-ленивую праздность октября, наступил ноябрь кумачовый.
Выстояв стойко, но весело, иначе можно было впасть в отчаяние от морозца и колючего ветра, от замерзающих ног (многие, особенно из сельских ещё не поменяли обувку осеннюю на зимнюю) и абсурдности ситуации, протоптавшись долго, но опять же с шутками-прибаутками на одном месте, заметив при этом с ревнивой обидой, что старшекурсников гораздо меньше, чем стопроцентноявочных нас, потом, двинувшись со свёрнутыми пока транспарантами, флагами и портретами членов Политбюро на плечах, как винтовками, совершив при этом, прежде чем оказаться на Октябрьской площади, замысловатый маршрут по городским улицам и проспектам, рывками пробегаясь, веселье при этом достигало своего зенита, опять останавливаясь и опять бегом-бегом по команде, уже по Ленинскому проспекту, и, наконец, степенно и радостно, - повыше флаги и транспаранты, повыше! - пройти мимо трибуны, ощущая несокрушимое единение в колоннах демонстрантов со всей страной, откликаясь на бодрые призывы из мощных динамиков не менее бодрыми нашими «Ура!» - первая настоящая в моей жизни демонстрация.
А через несколько дней – умер Брежнев Леонид Ильич.
В день похорон генерального секретаря коммунистической партии страны занятия отменили.
Зинаида Сергеевна вместе с секретарём партийного факультетского бюро следила, чтобы все, кто проживал в общежитии там и находились. Никаких праздных шатаний по городу, тем более каких-то иных вольностей.
В нашей комнате помимо нас оказался в этот день не постоянный, но случающийся участник покерных баталий Серёга Ефименко – друг Бориса, его одногруппник, человек весёлой такой зарождающейся мудрости, не в пример топорно-хохмаческому мрачному Борису, - ловко сочинявший шутливые эпиграммы и рассказы, фривольные про своих однокурсников, которые он, смеясь, называл манускиптиками.
Главным действующим лицом в них неизменно оказывался Алексей, представавший то в образе белогвардейского офицера с ввалившимся носом, то ковыряющегося в мусорных баках опустившегося интеллигента, то преуспевающего альфонса.
Запомнились некоторые его фразы, например: «В воздухе пахло нестиранными носками, неудовлетворённым желанием Алексея Б. и коммунизмом». А ещё он при случае любил повторять, с характерным для него смешком, хлопая меня по плечу:
- Было много чего, мой юный друг, но не было ни одной стоящей строчки, а стало быть, и не было ничего.
У Серёги Ефименко был несомненный литературный дар, была зоркость и проницательность по отношению к людям, сарказм был ему верным помощником, ещё одно из его любимых выражений: «отдельные люди бывают хороши, человечество во все времена отвратительно», - фантазия била у него через край. Да и вообще, он мне был симпатичен – никакого даже намёка на выпендрёж. Тем более, если учитывать то, что его отца недавно перевели из районного начальства в краевое.
Серёга-то и принёс к нам в комнату небольшой переносной телевизор «Юность».
Надо сказать, что у нас в комнате телевизора не было, так как «мои» горячо любимые хохлы всё никак не могли друг друга облапошить при решении общего денежного вопроса связанного с планами приобретения телевизора в пункте проката.
Мы сидели в комнате молча и смотрели похороны. Особенно пристально рассматривали Андропова. Тоже ведь старый… и сплетничают уже на углах, что больной он сильно… Обратили внимание на неловкость опускающих гроб в могилу (всех нас передёрнуло: как же так!).
А когда грянул самый великий гимн в мире мы, первым пример подал Серёга Ефименко, встали.
Когда стихли звуки поразительной мелодии Александрова, помолчали. Потом, словно материализовалась в воздухе фраза, кто её из нас произнёс, не помню:
- Эпоху похоронили.
Я отпросился в деканате съездить домой – у мамы четырнадцатого ноября юбилей. Пятьдесят пять лет.
Автобус, почти полный пассажирами уже собирался трогаться, когда в салон заскочил Саня Паньшин. Сел сбоку от меня и я опять имел возможность исподтишка наблюдать за ним, некогда кумиром моим, наблюдать и вспоминать…
Про Паню слухов ходило много.
Одни говорили, что связался он с дурной компанией, чуть ли не с наркоманами – это слово было тогда, при «ужасном тоталитаризме» в диковинку – что бросил учёбу…
Другие утверждали, что просто у Пани «крыша поехала», видно же по нему, что чебурахнутый, что он лечится в какой-то больнице, что на лечение надо много-много денег и матушка Пани вся уже извелась от долгов, а учёбу в университете Паня не бросил, а просто взял академический отпуск.
Третьи уверенно вещали, что Паня просто «косит» от армии, что на самом деле он здоров как бык и хитёр как восточный дипломат.
Кому верить – непонятно. Точно известно одно – у Пани, действительно проблемы с учёбой, потому как в Макарово он живёт неделями.
Я же, испытывая к Пане смешанное чувство, где и жалость, и сожаление и… да, и злорадство умещались, пытался всё же хоть немного романтизировать моего экс-кумира. Мне по-прежнему, как и когда я учился ещё в девятом классе, хотелось верить, что у Пани трудности с университетом связаны из-за его участия (активного!) в каком-то политическом кружке…
Паня смотрел в заиндевевшее автобусное окно, я посматривал па Паню. Рыжеватая щетина, необычная островерхая синяя шапчонка на голове, какая-то монгольская, тот же обмотанный вокруг шеи крупноячеистый вязанный шерстяной шарф… Во всём его облике… стиль свободы… и… испорченность, гниловатость какая-то чувствуется… «Добродетель – здоровье души» - не про Паню это, даже близко не про Паню. Ну, не пошёл бы я с таким в разведку, не пошёл, какой-бы сам на него романтическо-революционный плащ не набрасывал, не пошёл бы.
Так развенчивал я своего бывшего кумира. Развенчивал по дороге до самого Павловска, а потом, вдруг стало мне смешно.
Я даже вслух засмеялся, негромко, но сидевшая рядом женщина опасливо покосилась, и как-то внутри меня отпустило.
Насочиняю с три короба, сам в свои фантазии поверю, разукрашу их, холю и лелею – ну, не дурак ли? Понятно же, что Паня всего лишь типичный молодой пройдоха, видимо, не лишённый обаяния в общении с нужными ему людьми, а за молчанием своим многозначительным скрывает ограниченность ума и чрезмерное тщеславие, наверное…
Я вспомнил, как несколько вечеров, совсем недавно, в начале ноября ходил в столовую, что на пересечении проспекта Ленина и улицы Димитрова. Так я уже пресытился вечерями украинскими, что невмоготу стало. А тут после занятий идёшь себе идёшь, площадь центральную городскую пересекаешь, с дедушкой Лениным не забудешь поздравкаться, а в столовой этой чудные фаршированные блинчики продают.
И так получалось несколько раз, что впереди меня в многолюдье вечернем большого города шествовал неторопливо высокий парень. В демисезонном пальто, несмотря на наступивший ноябрь без головного убора, длинные волнистые волосы ниспадали на его широкие плечи, в руках большая спортивная сумка, бородка аккуратненькая. Я замечал его баскетбольную фигуру ещё, когда мы пересекали улицу Молодёжную. Почти догонял его и шёл сзади и сочинял и домысливал и фантазировал. Мне казалось, что парень этот обязательно связан с подпольными какими-то политическими организациями… Монархистов ли, анархистов – не суть важно, главное – подпольными, которые подготавливают основу для будущей революции… И как бы мне осмелиться и подойти к нему и заговорить, да так, чтобы он сразу понял. Что перед ним убеждённый, уже готовый революционер….
Шествовал бородач в ту же столовую. Потом мы в очереди в одной с подносами стояли, и брал он помимо всего прочего тоже блинчики фаршированные мясом. Меня интересовало и то, чем питаются революционеры, какая одежда у них под пальто…
А потом этот парень куда-то исчез. Я продолжал исправно в одно и то же время, по одному и тому же маршруту ходить в столовую с фаршированными мясом блинчиками, а парня не было.
И опять я домысливал…
«Забрали»? Арестовали? А может, скрывается, в «подполье» ушёл? А может ему просто некогда по столовкам ходить – листовки где-нибудь в подвале на станке допотопном распечатывает с товарищами?
…Чудак, короче.
Вот так же и с Паней… Не то сейчас нынешних студентов интересует, не то, сам же видишь. Девочки, выпивка, жратва от пуза, побольше похалявить, побольше урвать для самого себя – одна забота у них. И, разумеется, поменьше работать, в том числе и головёнками своими. Как «мои» хохлы, например. Как подавляющее большинство моих однокурсников, к которым я продолжаю пристально приглядываться и ничего, пока, кроме разочаровывающей стадности в них не нахожу.
Всё тускло по-мещански, ограничено, пошло, чтобы совсем не ожиреть иные в футбол поигрывают. А ты пытаешься в них Рахметовых углядеть. Че Гевара тебе мерещится…
Окстись, юноша! Лучшие из них, такие как Серёга Ефименко, прячутся за сарказм, за «манускриптики» фривольные. Пытаются обмануть свой ум, свою жаждущую жизни настоящей натуру.
Кажется, себя успокоил…
Жить стоит. Она, жизнь, что-нибудь да значит. Жизнь имеет что-то за собою, под собою…
Иначе всё бессмысленно…
А жить, чтобы только сожрать столько-то котлет, как говорил один исторический персонаж, отвратительно…
Юбилей мамин меня отвлёк от таких мыслей, было хорошо дома, родные любимые лица, родной запах, всё по-доброму, по-хорошему. И мама рада – наконец-то на пенсию! Ведь трудиться она начала с тринадцати лет, как война началась.
А через неделю после юбилея ко мне в общежитие неожиданно нагрянули родители. Заподозрила ли что-то в моём поведении в приезды домой мама, или сразу же решила воспользоваться пенсионной свободой - не знаю… Может и так и так. Хотя не зря же говорят, что материнское сердце не обманешь.
Было утро воскресное.
Накануне, в нашей комнате опять были покерные посиделки плавно перешедшие в гитарно-водочные. Я в них почти участия не принимал, но заснуть долго не удавалось. Веселье достигло той отметки, когда засылались посланцы к «зелёнке»: покупать водку у таксистов. Водители «зеленоглазых» машин ночью были водочными тогда королями.
Я проснулся от стука в дверь осторожного.
И, это предчувствие, что сейчас будет ситуация, за которую мне стыдиться придётся, охватило меня, вдруг.
Взъерошенный вскочил с кровати, судорожно оглядел комнатный беспорядок, втянул ноздрями тяжёлый, застоявшийся воздух (табак, сало, перегар) – но, поздно! – открыл дверной замок…
Мама и отец с хозяйственной большой сумкой оттягивающей руку. Обнимаю их, расцеловываю, хоть пока особо не даю им разглядеть, что в комнате творится, а сам думаю: как их так просто на вахте пропустили? Мама, словно мысли мои, читая, говорит, она пока ещё не может сообразить, в какой бедлам попала:
- А у вас на вахте девчушка молоденькая сидит. Вежливая такая. Проходите, проходите, говорит. Проводила нас. Показала вашу комнату…
Меняется она в лице, моя мама, меняется…
Тут самый правильный из хохлов Алексей «пробудки» сделал. Поздоровался вежливо с кровати, зато Борис едва ли не заматерился во сне, мешают, разговаривают, воскресенье, всю ночь почти не спали…
Серёга пробуждение краткое сделал – морда оплывшая. За водкой к таксистам он ночью бегал, больше всех ему «догнаться» хотелось… Буркнул недовольно «здрасьте» и на бок опять, опухшим ликом своим к стенке…
Батя же к оценке обстановки практично подошёл. Мама в лице меняется, хмурится уже, сердито на меня смотрит, а отец открыл дверцу левого от двери гардеробчика и оттуда обрушился целый водопад пустых бутылок… Водочных, винных, пивных… Сколько раз мы намеревались их сдать, но всё то некогда, то неохота…
Тут и Борис проснулся. Мгновенно оценил ситуацию – сама любезность с хриплым, правда, голосом и красными, как у кролика глазами.
Вчера у товарища нашего день рождения был… посидели немного… ну, не без этого… но всё нормально… сына вашего не обижаем… он сам, кого хочет, обидит… нет, нет, шучу, конечно, всё хорошо… учимся… стипендии… повышенные… получаем… (Алексей не выдержал, удивлённо так посмотрел на сидящего на кровати с одеялом на коленях оратора)… э… как вас?.. Мария Сергеевна?.. и у меня маму Марией зовут… а отца нет… (он, что на жалость решил давить? - пронеслось у меня в голове)… да, вы присаживайтесь, присаживайтесь… в ногах, говорят, правды нет… но нет её, хе-хе… и выше…
Первый раз за два с лишним месяца совместного проживания видел я Бориса таким разговорчивым. Но и это, конечно, не помогло.
Я быстренько сбегал в умывальную ополоснул лицо (хорошо ещё, что вчера вовремя с «дистанции сошёл») почистил зубы, волосы смочил и пригладил, вернулся в комнату, а там… тишина нехорошая такая.
Оратор утренний и нежданный, видимо запас своего красноречия исчерпал, сидит в окно смотрит.
Я оделся и мы вышли на улицу.
- Так, сынок, - голос у мамы был твёрдым и решительным. – Сейчас поедем жильё тебе искать.
- А чё ехать? Пешком пойдём. Надо поближе к институту, чтобы, - отцу моему никогда нельзя было отказать в логическом мышлении.
Высмотрели на стенде зелёном через сетку железную объявления о сдаче внаём жилья. У бати, по старой плотницкой привычке простой карандашик в карманах отыскался, на бумажке адреса выписали – пошли троицей с общим неважнецким настроением по заснеженному, ещё сонно-воскресному городу.
Но выбрать что-то стоящее не удалось. Развалюхи с испитыми, вонючими хозяевами отвергались сразу. В квартирах многоэтажных домов нас обескураживали цены или условия, из которых запомнился почти приказ одной молодящейся женщины: комната, как видите в порядке, тёплая, но, обязательно ещё один мальчик нужен… Немая сцена…
На улице с жизнеутверждающим названием Победная, хозяева большого дома облицованного вагонкой и аккуратно покрашенного лазурью сдавали во дворе домик – бывшую баньку. Так мне там, на этих пяти квадратах понравилось: чисто, пол застелен ковриком коричневым, столик маленький у оконца единственного, кровать, печурка, которую я буду топить, буду смотреть, как весело занимается огонь, буду писать за этим столиком ночами… никто мне мешать не будет… один… один…
Ах, как славно!
У меня даже озноб восторженный по спине пробежался. Буду читать умные книги, буду аскетом, как Рахметов из романа Чернышевского «Что делать?»… Начну сам свой роман писать о современных отверженных и угнетённых, буду пробовать читать философов: Сократа, Платона, Гегеля, Канта… Буду продолжать изучать немецкий, чтобы того же Канта в подлиннике читать…
Эйфорию мою – я готов был уже здесь, в баньке бывшей, прямо сейчас и остаться – мама на нет свела.
Она выслушивала скороговорку тётки на все лады расхваливающей этот домик и чем больше расхваливала, тем недоверчивее становилась мама.
-Хорошо. Мы подумаем. Если что – придём ещё, - мама, когда закрылись высокие тесаные ворота чуть даже не выругалась – невиданное дело! – потом объяснила. – Сыростью, плесенью пахнет, неужели, сына, не почувствовал. Это ещё они известью заглушили запах. А пол? На земле лежит. Отец сразу заметил, что без фундамента. Замёрзнешь здесь, ещё не дай Бог, простуду подхватишь.
- Летняя верандочка ведь и такие деньги просит. Совсем совести у людей не осталось, - добавил к сказанному мамой, отец.
Мы приехали в общежитие к сестре на Поток, и там мама более-менее успокоилась.
Во-первых, сестра прожившая в общежитии Каменского педучилища с пятнадцати до девятнадцати лет, четыре года, толково рассказала, что порядки в общежитиях везде одинаковые, главное, чтобы сам голову не терял, а так и до института два шага, и сами видите, что сдают и за сколько. Во-вторых, я маме прежде всего стал объяснять насчёт водопада бутылочного, объяснять с лукавинкой. Мол, эти залежи ещё с прошлого года, прежние хозяева их оставили, а нам всё недосуг их выбросить… или сдать, да что-нибудь на деньги вырученные от сдачи бутылок этих купить… а вчера, правда, день рождения у парня с четвёртого курса было, он сам городской, но, вот, к друзьям в общежитие пришёл отмечать… Ты, мамуль, не волнуйся, всё хорошо у меня…
На следующее утро я проводил родителей на автобус и вернулся в общежитие.
А там заглянувший в гости к хохлам Володя Авин. Тот самый, который во время сентябрьского арбузно-водочного «рандеву» мне рассказывал про то, что означает «Франц маршир хераус».
Володя, оказывается, так и не уцепился за возможность остаться на факультете, а возможность ему предоставляли, но что делать, если этот расхристанный товарищ с тёмными и вечно треснутыми очками на хрящеватом носу, прямыми, жёсткими, как проволока смолянистыми волосами, не соизволил даже на переэкзаменовки приходить? Однако, Володя оптимизма своего, так же как и треснутые стёкла очков, оптимизма вечного не терял, жил на квартире у какого-то старичка и работал плотником в театре драмы.
- Авин, а ты хоть молоток держать умеешь? – интересовался у него Серёга.
-Ну! Обижаете, сэр! Наша плотницкая ветвь ещё от библейского Иосифа идёт, - отшучивался Володя.- Зато с какими людьми общаюсь! Вот вчера с утра иду по фойе, топор, как у настоящего плотника за кушаком, а навстречу народный артист. Весёлый такой… Ещё меня веселее. Видно не соточку как я, а сто пятьдесят на грудь принял… И ко мне на немецком обращается, он, в роль фашистского офицера вживается, репетирует по ходу… Ретепетирует…Ну, а я не растерялся, я ему в ответ на чистом баварском: Ихь хайсе Вова, говорю. Ихь шуле нихт. Дас ист топор. А он мне: рюсський партизанен? Ми вас будимь шиссен стреляйть, ми вас будимь вешать на берёза… Хорошо так поговорили… Вообще, наверное, я в артисты подамся… Слушайте! – Володя встал с табурета, простёр вперёд руку и произнёс с паузами. – Несмотря на все невзгоды… преклонный возраст и величие души заставляют меня сказать…что всё хорошо…
Потом заговорил Серёга и всё испортил своим предложением:
- Может по пивчанскому и в школу не пойдём? Хотя Авину и беспокоится не надо насчёт этого… А ты, молодой, как? Или матушка тебя ремешком по одному месту… Ну-ну-ну! Шучу, я, шучу!..
Они ушли «ударить по пиву» (серёгино выражение), «а, что? не мешало бы почки почистить» (Володя Авин), «ну и я с вами» (Алексей) в павильон «Экспресс», что около вокзала.
Бориса не было. Я остался в комнате один.
В ней, по сути, никаких следов, даже маломальского ремонта летнего, про который говорила комендантша. Всё убогонько, невзрачно… Потерявшие последние цветовые оттенки ещё, наверное, лет десять назад, серые обои. Грязно-синяя, облупившаяся краска на подоконнике… Мутное окно, за которым спешит остаться незамеченным ноябрьский денёк… Хохлы «мои» равнодушны к уборке, полностью её игнорируют, разве что иногда Алексей начнёт подметать… Я уборщицей устраиваться у них не собираюсь… Хотя отвращение к беспорядку у меня с детства раннего.
Я покопался в своих тетрадках… Нашёл то, что искал... Сел на кровать и стал перечитывать свой рассказ написанный внезапно летом. Рассказ о фронтовике, которого обидели в очереди. Потом вскочил с кровати, выдернул из общей тетради по вспомогательным историческим дисциплинам несколько листиков, пересел к столу и начал рассказ переписывать. Крупными, для моего почерка не характерными, понятными, почти печатными буквами.
В суматохе и скуке этих первых институтских месяцев я совсем забыл о том, о чём мне летом мечталось. Надо же знаменитым писателем становится. А я чем занимаюсь?
До занятий я успел переписать рассказ, название «Удостоверение» выделил жирно, равно как и свою фамилию.
Завтра отнесу в газету. Решено и точка.
Правда, потом, запал решительности у меня иссяк. Ещё неделю, не меньше, я решался на поход в редакцию. Осчастливить я решил самую главную газету края (чего, действительно, мелочиться-то?)
И, вот, наконец, с волнением, да таким, что ноги ватными становились, я отправился навстречу славе, как мне казалось, явно меня заждавшейся.
День случился для начала декабря просто на загляденье. Солнце поднатужилось и сверкало - без мутности обычной декабрьской вокруг него. Было тепло, даже подтаивало.
Редакция располагалась в высоком из стекла и бетона здание, которое своими девятью этажами гордо посматривала на деревянные, избяные окрестности. Такой взгляд, наверное, не распространялся на стоящее рядом (они были соединены переходом) серое из нескольких этажей, здание типографии.
Перед тем как свернуть в скверик, что был разбит перед зданием, выдержка мне опять изменила: я прошёл мимо, завернул за типографию направо и очутился «автопилотом» в продовольственном магазине. Здесь я купил зачем-то батон, положил его в «дипломат», вышел…
А! Была, не была!
Здоровая крестьянская психология пришла мне на выручку и подсказала фразу, которой мы, всей командой, спасались перед футбольными матчами с сильным соперником: спокуха, робя, ну, не корову же проиграем!
На лифте я поднялся на нужный мне этаж, зашёл в приёмную главного редактора.
- Мне нужно переговорить с… - я назвал имя и отчество главного редактора, успев их углядеть на дверной табличке. Голос у меня был, как мне казалось, представительным. Рука сжимала ручку «дипломата» так, как будто там была бомба для Гитлера.
В приёмной помимо сидящей за столом с пишущей машинкой миловидной женщины находилось несколько мужчин – журналисты! Небожители! – молнией в голове.
Один из них, молодой, высокий, худощавый, с усиками, в клетчатой рубашке, с карандашом простым и остро очинённым в одной руке и страницами с отпечатанным текстом в другой, снисходительно так на меня посмотрел, я уловил (на зоркость я сумел себя настроить) и иронию в его взгляде и спросил:
- А по какому вопросу, юноша?
- Я рассказ написал. Хочу его в вашей газете опубликовать, - всё внутри тряслось, но голос по-прежнему меня не подводил.
Мужчины переглянулись, опять не скрывая, уже общей иронии. Тот, что с усиками почесал страницами кончик носа с горбинкой. Задержал страницы немного у носа: ясно, улыбается, ухмыляется.
Но мосты сожжены, не бежать же мне отсюда!
- И так сразу прямо к главному редактору?
- А к кому?
- Ну, может, сначала отдадите своё произведение редактору отдела, который, как раз рукописями литературными занимается? Пойдемте, я вас провожу.
Спустились на этаж ниже, я оказался в небольшой комнатке с окном на Красноармейский проспект.
Женщина, уже пожилая, с сединой в волосах, в тёплой сиреневой кофте говорила по телефону, увлечённо так говорила, но, не забывая меня, присевшего на предложенный стул, бесцеремонно разглядывать. Телефонный разговор был приятным, женщина смеялась часто, ахала, охала восторженно, когда слушала что ей говорят на том конце провода, ёрзала на стуле в нетерпении самой сказать, отчего стул поскрипывал.
Я, как мне показалось, незаметно вытер потную ладонь освободившуюся от ручки поставленного между ног «дипломата» о вельвет джинсов.
А на улице так хорошо… Ну, зачем мне это всё надо?.. На приступку окна уселся голубь сизый. Высматривает с интересом камешки-кругляшки коричневые, мелкие, что рассыпаны между оконными стёклами. Не понимает Божья птаха, что камешки эти заманчивые бутафория одна… Или нет?..
Наконец, телефонный обширный диалог был завершён. Седоватая женщина, заметив мой взгляд, улыбнулась светло и мягко, доверительно и располагающе так улыбнулась, что я тотчас про себя извинился за ту первоначальную неприязнь к ней, что в меня вселилась отчего-то, и сказала:
- Они часто сюда садятся, - помолчала. – Так с чем пожаловали? Как вас, кстати, зовут?
Потом мы пили ароматный чай с сушками – что для меня было уж совсем неожиданно. Женщина расспрашивала меня об учёбе, о том посещаю ли я литературную студию…
- Как, вы не знаете, что в городе есть литературная студия? Есть, есть. И не одна. Я вам сейчас всё объясню, всё распишу: что, где, когда. Смотрите, кстати, такую передачу?
Я отвечал односложно, в душе испытывая чувства двойственные. Чай, вежливость, внимание ненапускное, обращение на «вы» – это одно. Другое - студия какая-то… зачем мне она, мне надо поскорее известным стать, прославиться, опять же гонорары бешеные в кабаках оставлять… рукопись моя, в которую женщина совсем уж мельком заглянула и отложила её на край стола своего письменного, бумагами заваленного – не потерялся бы в этом бумажном ворохе мой труд…
-Свои координаты вы оставили. Так что наш литературный консультант вам обязательно сообщит о судьбе вашего произведения, - на прощание женщина сказала, а я опять как и у того с усиками в клетчатой рубашке, иронию скрытую в голосе почувствовал. Каким я мнительным-то стал, а?
Потянулись дни ожидания в недели складываясь.
Поначалу я просматривал все номера газеты, куда отдал свой рассказ, благо её приносили на вахту, потом перестал и сосредоточился на ожидании ответа от литературного консультанта…
Я успел за декабрь увлечься ещё одной девушкой с нашего курса, опять начались мои романтические грёзы, девушку звали Наташа, она была чистой и светлой и потому у нас ничего не было, даже прогулок под луной там или солнцем, которое поворотило – таки на весну.
Успел грустно встретить новогодний праздник – отчего-то, не упомню уже, психанул, разнервничался, а тут и традиционные мысли встрепенулись – один! вечно один в этом грубом, насквозь лживом мире! – всё тридцать первое декабря ходил-бродил по городу, опять был на вокзале, на перроне – эх! уехать бы, куда глаза глядят! – вечером уже, по темноте пришёл к сестре в общежитие на Поток, там и встретил новый 1983-й, выпив, за компанию с племяшом Димкой впервые в жизни бутылочку «Пепси-колы». Этот жаждуемый всеми напиток был привезён аж из Новосибирска, в Барнауле он в обычных магазинах не продавался. И сиднем сидел в самом дальнем и тёмном закутке, когда переместились мы уже в часу третьем нового года из комнаты в общежитский «красный уголок», сидел смотрел, как веселится под «АББУ» и «Бони-М» молодой рабочий люд, страдал, как молодой Вертер.
Потом – зачёты, подготовка дома, в деревне к двум всего лишь экзаменам в первую сессию.
Сдача их на повышенную стипендию – сорок шесть рублей, если с одной четвёркой. Все пятёрки – пятьдесят целковых.
«Отлично» по истории Древнего мира от Зинаиды Сергеевны, которая меня «дитяткой» к тому же назвала на экзамене и прилюдно расхваливала за образную речь. А я то думал, что будут сложности, да какие, к тому же… Она ведь меня по-декански всевидяще заприметила пьяненьким на предновогодней институтской дискотеке… Да, чего уж там… всевидяще… чего уж там пьяненьким… Идти своими ножками бедный студентик не мог, после того, как перед дискотекой напился вволю с хохлами в комнате липкого ликёра, а ещё перед этим и пиво было в «Экспрессе» по три кружечки…Хохлы меня бросили, но с непослушными ногами (ликер, что же, как медовуха действует?) я боролся не в одиночку, а с помощью коридорских стен, что вели меня из спортзала, где была дискотека на свежий воздух, которого я возжаждал. И тут бабушка Зина навстречу… Руками всплеснула…Подхватили меня по её приказу два студента с красными повязками в общежитие доставили до кровати…
Зато профессор Уманский потерзал меня по афанасьевской культуре, уловил мою некоторую неуверенность и понеслось по всему археологическому курсу, потерзал на четвёрку… Ну, ладно – докажем, что мы не лаптями щи хлебаем, что не портянками высмаркиваемся, докажем на летней сессии, докажем, Вам, уважаемый Алексей Павлович на экзамене по истории СССР, который, нам уже сообщили, вы будете принимать…
Мелькнувшая неделя каникул проведённых в родной деревне.
Ходил по лесу на лыжах – батиных, широких, охотничьих. Попрыгал, не всегда удачно приземляясь, с трамплина, который традиционно сооружался ещё по осени из веток, потом их присыпали и утрамбовывали снегом. Трамплин находился в одной из согр, спускаешься с неё, ветер в ушах буквально и вот он трамплин! Здорово! Неужели я уже студент?
В недели каникулярной удачно расположился и школьный вечер выпускников. Опять дискотека, опять в спортзале, опять буфет, а ещё и разбредания по кабинетам классами, но я с того памятного дня, когда ликёром опился, ни капли.
Васёк Янтарёв и Юрась Колесов даже на меня обиделись за такое поведение. В городе мы троицей совершили пару вылазок в пивные. Даже, после одной из них, разгорячённые, сунулись в ресторан «Русский чай», но туда, нас хорошо хоть не пустили (вся наличность наша там, без сомнения и осталась бы) и мест нету и слишком вы нетрезвы, молодые люди… и без угроз, без угроз, нам ведь, нетрудно и милицию вызвать.
Я студент сдавший на повышенную стипендию, я раскован, я шучу, а ещё говорят, что, мол, как встретишь новый год так его и проведёшь, я люблю весь свет, мне хорошо и миру должно быть хорошо!
А главное мы танцуем с ней! Никуда ничто и не ушло, оказывается, у меня… Танцуем под «Миллион алых роз» - эта пугачёвская песня звучит уже несколько месяцев отовсюду. Были бы у меня деньги я бы тоже не задумываясь, купил бы ей миллион алых роз и усыпал бы ими всё вокруг неё…
Во время танца она говорила мне, что рада за меня, что я стал студентом. Что-то материнское было в её голосе… Танец заканчивался, а мы не расставались, отходили в сторону, присаживались на школьные стулья стоявшие вдоль спортзаловских стен. Я рассказывал ей про учёбу (кажется, немного хвастаясь) она, всегда спокойная, нежная, с плавными женственными движениями появившимися у неё ещё в восьмом классе, вообще, я не помню её резкой, угловатой, также спокойно, с лёгкой улыбкой на меня смотрела, меня слушала, смеялась, когда я рассказывал что-то смешное из студенческой жизни. Она и смеялась как-то застенчиво, мило… Да, наверное, к ней лучше всего подходило именно это: милая девушка… Милая, любимая… И эту девушку, это создание ниспосланное мне откуда-то свыше, судьбою мне дарованное… какой-то дебилистый Филимоша из Макарово… Меня всего передёрнуло от вдруг явившегося гаденького воспоминания, здесь явившегося, в спортзале, рядом с нею, вот она, наши руки вместе, я всё ещё не верю этому счастью. А той, ведь, сплетне про неё я охотно поверил, эх… Да не может такого быть… Не может.
Я провожал её впервые за почти пять лет любви к ней.
Как назло февральский ветер был под двадцатиградусный мороз. И гнал и гнал колючие снежные космы в разные стороны. А ещё вчера ведь было тепло. И всё же я уговорил её хоть немного прогуляться по лесному перешейку между Берёзовкой и Сосновкой. Мы остановились. Я обнял её с решимостью, отвагой… отчаянием – чувствовал, что она… что она ко мне как к мальчику какому-то несмышленому относится. Пытался её целовать. Она замёрзла – и в лесу был ветер. И я замёрз. Мы дрожали, увы, прежде всего от холода. Я пытался согревать её руки своим дыханием. Повернули назад, все снегом с деревьев запорошённые. Прощание у калитки её дома. Ещё одна попытка поцелуя. Всё. Нет, ещё я спросил: может, увидимся завтра? В кино сходим? Она ответила, помню, как-то неопределённо.
А на следующий день, в воскресенье, уже не двадцатиградусный, а жуткий мороз при том же ветре. Я всё же доплёлся до клуба, там было с пяток всего лишь таких же киноманов и тетя Нина Александрова уже и не хотела продавать билеты на фильм «Белый снег России» про шахматиста Алёхина, но киноманы загудели недовольно, и сеанс в холоднющем зале состоялся. А она не пришла.
В понедельник я уезжал на учёбу. У неё каникулы были дольше на неделю.
Пробивали дорогу до трассы целых два «Кировца» - снежный наст образовался – и автобус вылез из полевого лабиринта, донельзя уставшим, едва ли не к обеду.
На первую лекцию я опоздал, не пошёл и на вторую и на третью.
Лежал в комнате на кровати и слушал и не слышал трёп Серёги.
Когда за окнами стало синеть я решил хоть немного, но прогуляться – было ощущение, что сейчас я начну всё крушить, всё что под руку попадётся кромсать, калечить. Наверное, это почувствовал и Серёга и замолк.
Спустившись вниз и проходя мимо вахты заглянул в почтовую ячейку с буквой «Б». Там лежало единственное письмо. Мне. Я разглядел адрес отправителя, и сердце рванулось к горлу. Я присел тут же на стул, распечатал конверт. На фирменном бланке газеты – органа крайкома КПСС – литконсультант, им оказался один из самых известных в крае литераторов, его фамилия долдонилась часто в местной прессе, он публиковал стихи, прозу, недавно вышла его повесть, в центре которой была одна городская историческая легенда, писал сухо и коротко (семь строк).
Уважаемый товарищ… прочитал ваш… огульно… нетипично для нашего времени… не подходит.
Удивительно, но то волнение чрезмерное при виде конверта ушло, улетучилось. Я был спокоен после прочтения этого ответа.
Не знаю почему, но был абсолютно спокоен. И желание всё ломать и всё кромсать ушло. В душе у меня, как-то светло и покойно сделалось.
Впервые в жизни я испытал сладость от страдания.
Но самое главное, лежащее уже не в области чувственного, эмоционального, было открытием рациональным и тем для меня, романтика, неожиданным. Я шёл по холодному городу и вышагивал и повторял такую явившуюся мне мысль.
Впервые в жизни я отчётливо (до этого как-то всё неясно, смутно) понял, я отчётливо осознал, что, вступая во взрослую жизнь надо быть готовым к неожиданным ударам. Именно – быть готовым. Такие здесь, во взрослой жизни, правила.
Быть готовым к ударам, в том числе и от тех людей, коих любишь, как тебе кажется, безмерно, жизни без них просто не представляешь. Но при этом, всё равно, - слышишь, потерпевший поражение в любви, отвергнутый всеми… впрочем, что за ерунда-то! потерпевший поражение… отвергнутый всеми… ну, кем всеми, скажи? - старайся покорять сердца любовью, а не страхом, запомни, любовью, не страхом.
- Сынок! Семечек давай-ка купи. Хорошие, вкусные! Вся печаль твоя расщёлкается, – у вокзала бабушка в тулупчике, шалью замотанная, в валенках больших, в такой холод семечки тыквенные продаёт. Какие чудные в этом городе бабушки! Как чуден сам этот город! В нём не холодно, нет, в нём тепло от любви его ко всем нам.
С однокурсниками отношения мои выстраивались постепенно, неторопливо.
В самом начале, как только наш первый курс разбили на две группы по двадцать пять человек, как только начались первые разговоры «под сигареточку» в перерывах между лекциями – я, прежде всего, всматривался, вслушивался в ребят городских. Делал это без заискивания, разумеется, да и вообще, заметил, каждый из нас поступивших, особенно сразу после школы – мнения о себе чрезвычайного. Пару-тройку этаких архикомпанейских ребят быстренько общим холодновато-отстранённым знаменателем остудили, они, как время покажет, и вовсе уйдут в тень, ничем абсолютно не запомнятся.
Чем же всё-таки я отличаюсь от городских моих сверстников? Опять, как когда-то в пионерском лагере «Огонёк» этот вопрос мучил меня. Ответ на него искался и находился, примерно таким.
От городских я отличаюсь, наверное, в первую очередь вот этой врождённой, в деревне часто просто дремлющей, зато в городе прямо-таки лезущей из тебя и потому сковывающей, деревенской застенчивостью. Обратил внимание, как городские парни, не все, но большинство, из кожи вон лезут, чтобы понравиться преподавателям, услужливость их чрезмерна, так легко на подхалимство смахивает. Уж лучше так, думалось мне, бычком деревенским, насупленным, чем собачкой с вечно вихляющим хвостиком.
Внешнее же моё поведение, особенно после обновления гардероба, таило в себе возможности большие, нереализованные. Пока были только вспышки активности и то в очень ограниченном кругу. А хотелось… Хотелось стать, просто вот так, взять и стать душой компании, причём любой, быть бесцеремонным, нагловатым, шутить на грани фола, и в то же время хотелось сражать всех своей эрудицией. Городские, похоже, этим тоже не терзались. Другое дело, что у первых, кто решил в лидеры неформальные выбиться, пока получалось или плохо или никак.
Общежитская жизнь, казалось, имела все атрибуты для знакомств тесных, легко в дружбу переходящих. Но это в теории, на практике всё было гораздо сложнее. «Притирки» шли не спеша, к тому же, так получилось, что я не участвовал в начальных совместных пирушках первокурсников живших в общаге.
А этому поспособствовали, точнее, мешали «мои» хохлы. Ко мне, а точнее к ним в комнату, первокурсники заходить стеснялись, особенно вначале.
Что же было в первые институтские месяцы моей внешней жизни?
Была Юля, как дымка растаявшая, была Наташа – она умница, всё свела к шутке, ну, зачем придумывать то, чего нету – таким ответом она нашлась в нашем регулярном телепатическом сеансе взглядов тайных.
Был грузин Зураб, уже заставивший Юлю, преданной собачкой за ним бегающую, сделать аборт – чачей зурабовской привезённой им после каникул был нарушен мой сухой закон. Чачу с того случая - как я оказался у себя в комнате на кровати не помню - я считаю одним из самых «бронебойных» напитков.
Такие же как я, деревенские парни, сразу после школы поступившие жили по комнатам вместе. Я им, всюду комнатными компаниями ходившими, немного завидовал. Были и отслужившие в армии, уже матёрые, смотревшие на нас, на малолеток, как они нас называли, шутейно, впрочем, свысока.
Были и те, в основном, городские с кем мы играли в футбол на снегу, в одной из близко расположенных от общежития нашего хоккейных коробок. Исторический считался не только самым престижным, самым самонадеянным, с гонорком таким заметным для всех остальных, но и, в том числе, самым футбольным факультетом. В институтском первенстве мы крушили всех, в том числе и «двухмоторных» ребят со спортфака.
Не было только друзей пока. Но была Томка. Тамара Герасимова.
Она жила в комнате наискосок от нашей комнаты, как её все в нашей округе звали «хохляцкой». Хохотушка, с длинной косой пшеничного цвета волос, курносая, с конопушками от детства оставшимися.
Как-то сразу, с первых дней учёбы ещё я почувствовал её внимание, может и не повышенное, но внимание ко мне. После же каникул наши отношения с Томкой стали и совсем дружескими.
Помню, была какая-то мимолётная, несколько недель, потом стали ей тяготиться, игра, всё же нам всем ещё совсем мало, совсем мало годочков!
Играли, дурачась, в «семейные пары». Оля с Олегом, Наташа с Андреем, Ира с Игорем, я, вот с Тамарой. «Мы с Тамарой ходим парой» - тотчас к нам приклеилось.
Дурачились, шли гурьбой «семейными парами» под ручку с лыжной базы на трамвайную остановку по рыхлому, с намечающимися уже лужицами снегу – март разогнался!
И мы вместе с ним! Неизвестно куда, но разогнались! Олег, тащил на всех порах за собой Ольгу, подкрадывался очень даже заметно сзади и пытался ухватиться за бляху на моих новых, родителями привезённых их Чимкента, где они гостили у родственников, джинсах «Вонтед». Синего насыщенного цвета. Настоящих, фирменных – это признавали все, оценивая их качество, Олег над этим и «прикалывался»: можно, хотя бы только подержаться, господин разыскиваемый? Вонтед – по-английски, меня, в английском непонимающего прояснили, розыск.
Итак, дурачились. Как насчёт обеда, любимая? - Как всегда, дорогой, сухарик под половичком, ты знаешь где, найдёшь, а мне пора на работу, и не забудь забрать из садика наших малышек. - Забыл, любимая, их у нас трое? - Четверо! О ужас! И этому склеротику я отдала свои лучшие годы! - Любимая! Голубка моя! Ну, не сердись, хочешь я для тебя, ради тебя… ну не знаю, я готов ради тебя на самые безумные поступки! Хочешь, я оплачу за тебя проезд в трамвае, хочешь? А ещё ребёночка?.. - Конечно, хочу!..
И так далее и в том же духе…
У меня кроме этих упражнений в находчивости, кроме этого доброго отношения к хорошей девушке, озорной, весёлой, никогда не унывающей, ничего и не было – тут я не мог себя пересилить, не мог, понимал, что это не хорошо, но… Томка была очень толстой, болезненно толстой, как выяснится позже, девушкой.
А у Томки дрожала рука, ладонь, в мою ладонь вложенная, трепетала, она вся дрожала, когда мы шли «семейной парой» под мартовским солнцем, тесно друг к другу прижавшись - всё же играть-то надо: и «муж» обнимал «жену». Взгляд её всё-всё мне говорил, всё, абсолютно всё, объяснял.
Чувствовала ли она, чем меня не привлекала? Мне кажется, и тогда казалось, что, конечно же, чувствовала, понимала это моё состояние, но что могла поделать с собой? Скажите мне, ответьте хоть сейчас, всё знающие, все понимающие в любви… И надеялась…
А март был таким обманчивым! То «лывы» поперёк дорог от горячечного, шалеющего солнца, то бураны непроглядные, берущие город в плен.
Народ от таких капризов природных тоже капризничал, нервничал. Мужики рвались в пивные, дабы утешиться – там ещё рейдов «андроповских» не производили. Хотя и по магазинам и по кинотеатрам, и по баням, рассказывали в тех же пивных, вылавливали тех, кто сейчас на работе или на учёбе должен быть.
Кто-то из мужиков такое начинание нового генсека поддерживал. Порядок нужен – заворовались. Большинство же посмеивались, но как-то заискивающе, даже придурковато как-то больше у них выходило, словно тренировались мужики. А что? Всё может быть в Расе нашей. Вот сейчас, перед нами стоящими у круглых пивных столиков появится, материализовавшись из кисло-спёртого воздуха «забегаловки» товарищ из известного всем учреждения и спросит строго: а вы, тут, что делаете? Вот мы и тренируемся загодя.
Я удумал в то нервическое время тоже каверзу необыкновенную, как мне казалось, да, так и оказалось.
В рассказе своём (вновь пришлось переписать с черновика) не исправляя ни буковки текста, поменял лишь название и подписался так: Илья Вокамзуб. Запечатал «новое» произведение в конверт и для пущей верности опустил его в почтовый ящик рядом с редакционным зданием.
Через пару недель пришёл ответ. Тот же литконсультант на том же фирменном газетном бланке в тонах мягких, многословно размышлял об ответственности перед временем судьбоносным современного писателя и по-отечески слегка журил автора - «товарища Вокамзуба» - за некоторую торопливость и поверхностность написанного, но, тем не менее, кое-что он, исправил, подработал и рекомендовал рассказ «в целом достойный» для публикации в газете. И приписка в конце: с искренним уважением и надеждой на сотрудничество такой то. И роспись почти влюблённого, завитушки были игривы в отличие от прежних сухих и строгих, в нового автора человека.
Рассказ товарища Вокамзуба так и не был опубликован. Товарищ Вокамзуб был этому обстоятельству, не поверите, но искренне рад и кое о чём начал догадываться. Смутно так, но догадываться. И стало ему так противно, что он решил с писанием рассказов «завязать». Навсегда. А может и нет…
А в один из поздних апрельских вечеров на «скорой» отвезли в больницу Томку.
Девчонки из её комнаты говорили испуганно, что у неё опять обострился перитонит. А через день, прямо на лекцию зашла Зинаида Сергеевна и сказала, что наша студентка, ваша однокурсница Тамара Герасимова умерла.
Улица Молодёжная, знакомая мне с детства, оказывается, имела среди прочих своих смыслов и смысл зловещий. На этой улице находился городской морг. Совсем рядом с роддомом. И между этими зданиями тучами ходили голуби.
Помня о смерти, восславим жизнь? – опять я чертыхнулся от такой пролезшей в мысли красивости.
На тополях обозначились клейкие, зелёные листочки и от этого оставшегося ещё в твоих ноздрях запаха было ещё страшнее заходить в морг.
Помню, что гроб был тяжёлым. Помню ещё, что девчонки плакали. Плакала наша бабушка Зина. Всё остальное… Неважно, впрочем, всё остальное.
Сейчас то я понимаю, что один честный, а потому и злой мудрец был прав, когда говорил: «не путайте: актеры гибнут от недохваленности, настоящие люди – от недолюбленности». Сейчас понимаю, а тогда?
Да, точно ещё одно ощущение зафиксировалось в тот апрельский день на улице Молодёжной вместе с недоумением – в мире существует дикая несправедливость.
Дикая. Необузданная, к сожалению, никем.
Уже потом, отойдя от шока, в молодости особенно человек отходчив, гуляя по старой части города, мне вспомнилось, что когда мы дурачились в «семейные пары», я, немного рисуясь, читал Томке стихи, точнее одно всего лишь и почему-то именно это блоковское:
Мы встречались с тобой на закате,
Ты веслом рассекала залив.
Я любил твоё белое платье,
Утончённость мечты разлюбив.
Тут Томка, смеясь, переспрашивала: какую, какую утончённость? Я продолжал серьёзно, пафосно, как никудышный актёр:
Были странны безмолвные встречи.
Впереди – на песчаной косе
Загорались вечерние свечи.
Кто-то думал о бледной красе.
Томка опять играла, дурачилась при этих словах, потупив глаза, кивала головой, да, да, про меня, согласна.
Приближений, сближений, сгораний –
Не приемлет лазурная тишь…
Мы встречались в вечернем тумане,
Где у берега рябь и камыш.
Она уже просто слушала, кажется, я, прочувствовав по ходу чтения эту блоковскую беспредельность, начинал читать просто.
Ни тоски, ни любви, ни обиды,
Всё померкло, прошло, отошло…
Белый стан, голоса панихиды
И твоё золотоё весло.
И ещё вспоминалось, что вот эти десять лет ровно, после смерти моего троюродного брата Толика, я не видел и не ощущал так близко, вот этого дыхания смерти.
Со смертью Томки, Тамары Герасимовой обострилось во мне чувство жизни.
Как же она прекрасна, жизнь! Во всем прекрасна – и в радости, и в печали, и в отчаянии и в восторге, и в одиночестве и в окружении людей… Но каждый день уходит и не возвращается больше никогда. И надо чувствовать, стараться, по крайней мере, чувствовать эту жизнь… И вместе с этим допускал я в сердце, слишком охотно допускал эту жуткую мысль, что все мы смертны. И всему есть конец на этой земле. И каждый, конечно, ощущает эту земную конечность и пытается храбриться, бодриться, если верит только в разум человеческий, который, вот, точно, и храбр, и бодр, и нацелен на новые открытия. И каждый постоянно в себе носит внутри эту вселенскую печаль о краткости нашего пребывания в этом дерзком и непослушном мире, никуда от неё не избавиться, никак её не вытравить, хоть залей себя шампанским, хоть веселись с утра до ночи, и ночь веселись и во сне, и с каждой прожитой секундой всё больше она, всё сильнее.
А в лето мы вкатились весёлой такой компанией.
Из шестерых первокурсников в ней лишь я один деревенский, напрочь решивший отбросить свою застенчивость. Один из нас очень хотел быть примой и ему нужно было остроумное, в меру вольное, но верное окружение.
Помогли нашей компании сформироваться две поездки. Первая на дачную станцию Берёзки, где в голой ещё апрельской берёзовой рощи мы жарили шашлык, немного выпивали, пели под гитару, и тогда ещё была с нами Томка.
А вторая и совсем с ночёвкой в мае, куда-то за Затон, как объяснили её инициаторы.
На тот берег нас доставил шустрый пассажирский катерок. Несколько минут всего, пока пересекали по диагонали Обь, но какое же это было счастье! Я и не знал до этого, что значит стоять на укачливом дебаркадере, ждать, потом пройти по трапу на этот маленький кораблик, спуститься в тесноватое, но уютное пассажирское отделение, пахнущее ещё недавним косметическим ремонтом, перед этим увидев мельком в рубке настоящего, наверное, капитана, - кто ж ещё-то при таких усах завитых! при фуражке такой щёгольской с якорем! - потом ждать когда отчалим, испытывая при этом волнение придорожное, плыть, наконец, по волнам, стоять, выбравшись из общей каюты на воздух, стоять под взявшимся из набежавшего облака прямым, редким дождём у бортика с красными спасательными кругами на нём и наблюдать, как пенится зеленоватая вода. Запах молодой воды, свежей, уже почти выветрившейся краски, запах духов чуточку терпких от стоящей рядом с тобой девушки, которая вышла за тобой из каюты под предлогом покурить и прижимается сейчас к тебе… Потом в тонком холодке вечернего воздуха, при сладких запахах молодой травы, уйдя с девушкой от костра, он огоньком пробивался через заросли тальника, ждал нас, целовать её, ощущать, как безоглядно она тебе уже доверилась, всё безмолвно решила…
Мы все шестеро как-то быстро сошлись, сблизились. Каждый считал себя личностью уже сформировавшейся, прима, правда, так не считала, но, повторюсь, допускала в иные моменты и временщиков на те или иные инициативы, которые воплощались в походы, посиделки, просто гуляния по городу. У друга примы была манера держаться с добродушно-угрюмой насмешливостью, с видом человека, который старше, опытнее всех на свете, он нам будто говорил: вот вам и подтверждение этому - такая незаурядная во всех отношениях девушка выбрала ни кого-то, а меня. Это нас, остальных, пока не раздражало. Нас ничто в этом мире и в этой нашей компании не раздражало.
Правда, я с удивлением обнаружил, что эти городские парни и девушки, прежде всего, удивили, конечно, парни – будущие историки - совсем плохо знают старую часть Барнаула.
Я предлагал им прогуляться, скажем, до перекрёстка улиц Чехова и Горького. Там такое здание красивое, закачаешься… В ответ слышал:
- А это где? От «Никитки» далеко?
Или, например, звал пройтись по сохранившемуся ещё с прошлого века мощеному участку, не скрытому асфальтом улицы имени Пушкина, в самом её начале от улицы Промышленной. В ответ опять:
- А где это? Да, ладно. Чё булыжники-то смотреть…
Я не решился тогда после этих ответов, что естественно, рассказать им о чудном месте - о речном порте – больше того, позвать их и туда.
Эта территория, мною открытая для себя во время уже весенних блужданий по приречной части города, огороженная высокой металлической оградой, понятно хорошо просматривалась. Она была вечно заваленной, загромождённой связками брёвен, шпал, островерхими чёрными угольными горками и серо-сиреневыми холмами щебня, красными металлическими контейнерами, на которых можно было разглядеть белыми буквами названия совсем далёких городов и тогда казалось, что это не просто небольшой порт речной, а крупный морской. Над всем этим возвышались башенные краны, два из них сияли новизной и выпячивали, знакомясь со мной, немецкие имена на своих широких скулах. В этом речном порту всё равно пахло морем, пахло страницами книг Паустовского, Грина…
Вспоминал, кстати, из Паустовского, которого знал страницами целыми наизусть: «Бывают города-труженники, города-коммерсанты, города-канальи, города-музеи, города-венценосцы, города-авантюристы…» Интересно, к какому числу, думал, отнёс бы он Барнаул? Тем более он здесь был, хотя и проездом, но ведь был…
Вспоминал ещё, что почти не таящийся оппонент нашего чудаковатого, рассеянного архи доцента Сергеева, автора фразы «Барнаул – столица мира» всегда взвинченный молодой преподаватель К. сардонически улыбаясь, говорил нам, студентам:
- Конечно! Кто бы спорил! Конечно, столица мира, не иначе. Даже в словаре толковом Владимира Даля, надеюсь, со временем вы в него заглянете, наша «столица мира» проходит как медная монета местного чекана. Монета имела распространение почти во всю эпоху императрицы Екатерины Второй.
От порта шёл по направлению к зданию, где размещалась контора речного пароходства – здание ничем не примечательное.
Но шёл не к конторе, разумеется. А спускался по широкой лестнице, запущенной, впрочем, неухоженной, но всё равно она для меня была едва ли не потёмкинской, одесской, к «ковшу». Стоял, покуривал, смотрел на какой-то полузатонувший ржавый катер у берега, по его выступающей над водой частью, лазили бесстрашно несколько сорванцов, ощущал себя «морским волком». Потом опять возвращался к порту.
А от порта, попрощавшись с немецкими кранами, я опять пускался кругами по улицам носящими имена писателей – мне это нравилось – Никитина, Короленко, Гоголя, Пушкина, Льва Николаевича Толстого.
Шёл по тихим этим улочкам, рассматривал вязь кокетливых карнизов, мелькало вдруг, в распахнутых ставнях чьё-то лицо, встречались на пути и кирпично-кровавые двухэтажные особнячки с дореволюционными ещё затеями, узорчатыми выкладками, во дворах которых сушилось на верёвках современное бельё, возились с игривыми дворняжками ребятишки.
То попадался навстречу откровенно гордившийся своей кондовостью приземистый сруб, с толстенными венцами, басил мне с расстановкой: таков уж я, извиняйте, эстеты, но, предупреждаю: так просто меня с этой земли не сковырнёшь.
Встречались и совсем уж сиротские, пропащие дома с куцыми оградками, таких и в деревне, думалось мне, уже не осталось. Но и от них шёл запах жизни, вывернутой, незадавшейся, но жизни.
На Пушкинской, где размещался канифольный заводик и воздух был настоян канифолью, так смолисто ею напоен, что никаким ветром, казалось, невозможно его разогнать. А улица имени автора «Войны и мира», особенно, когда выходил я из тишины и пересекал шумный и здесь Ленинский проспект, пахла детством – ирисками «Кис-кис» - знакомилась так со мной кондитерская фабрика.
Всё это мне открывалось с каждой новой прогулкой по городу, всё больше и больше я в это влюблялся. И город продолжал обхватывать меня объятием тёплым и неотрывным.
Город был здесь другой, не как в центре, не южный, а старорусский, купеческо-мещанский, как в рассказах Чехова. В нём может, было и скучно его старинным обитателям и насточертели им эти узенькие улочки, эти отполированные штанами лавочки у заборов, но мне, как и всякому влюблённому, всё здесь было интересно.
Здесь я вспоминал о многом, так хорошо здесь вспоминалось. О детстве вспоминалось, о несчастной любви своей, сколько, вот сейчас отсюда до общежития техникума, где она живёт? С километр, наверное, не больше, а пройти, преодолеть этот километр я не могу. И не смогу уже, наверное, никогда…
И город утешал здесь своим покоем, грустью своей – не вешай, парнишка, нос!
А лето наступило между тем весёлое, бодрое, не жахала жара страхом, но было тепло, ясно, с ласково опахивающим сдающих сессию студентов, ветерком.
Легко завершался первый курс, легко готовилось к экзаменам. Читал то в общежитии, то в малосемейке, в которую перебралась семья сестры – комната большая и кухонька, пусть маленькая совсем, но своя! и свой туалет с ванной – счастье светилось на их лицах, а Димыч требовал от меня, чтобы я каждый раз приходя к ним, имел для него подарочек.
Каждый сданный экзамен, после третьего из четырёх, я вырвался в нашей компании в передовики – все три пятёрки – шли отмечать на «Никитку». Открыл нам это заведение – единственный пивной бар в городе расположенный на улице Никитина, где можно было сидеть, а не стоять за столиком, где пиво в полуторалитровых графинах приносили официанты и где к пиву подавали закуску, чаще всего жареного цыплёнка, где был мужичонка при входе, типа швейцара – друг нашей примы. Но конкретное, обстоятельное открытие «Никитки» было у меня впереди, а пока заходили в прохладу пивного зала, был ещё зал напротив, где подавали коктейли и можно было танцевать, усаживались, немного смущались поначалу, но с каждым выпитым стаканом пива всё меньше и меньше стеснялись.
И первый курс был позади – все пятёрки – но повышенную стипендию буду я получать только через два года… Меня, равно как ещё несколько парней с нашего курса призывают в армию…
Но, ирония судьбы, я почему-то остаюсь единственным из пятидесяти парней, кто оставлен на «гражданке». Сияя бритой головой, «под Маяковского», мне так больше нравится, чем популярное «под Котовского», отправляюсь, радостно встреченный, прежде всего своей компанией, прямиком в археологическую экспедицию – обязательная после первого курса для историков практика раскопки земли, хранящей в глубине своей исторические загадки.
Две недели в палаточном лагере на берегу Чумыша. Вручение мне по приезду на место большой совковой лопаты лично профессором и руководителем экспедиции Уманским – очистить поляну от коровьих лепёх. Задание ассенизаторско-сапёрское выполнено с честью.
Да, бесполезно меня, Алексей Павлович, этим, якобы унизить. В невесть, зачем вами объявленной мне скрытой, «холодной» войне – может потому, что я в любимчиках у декана Зинаиды Сергеевны? – я всё равно выйду победителем. Потому, что никакой неприязни к вам, уважаемый светило археологии, нисколечко не испытываю… Пятёрку вы мне по истории СССР всё равно ведь поставили – придирки ваши я парировал чёткими ответами с внутренней злостью: а, вот, вам!
И я уже вывел для себя формулу, которой постараюсь следовать по жизни. Вот она, знайте, в том числе и вы, профессор: человека, как личность, создаёт его сопротивление окружающей среде.
Возвращение в город, где меня, оказывается, ждёт-дожидается мама. А завтра подъедет батя, и мы поедем присматривать домик на Горе. Я, краем уха слышал об этих родительских планах, но не думал, что они уже всё окончательно решили…
Этот водопад бутылок из гардеробчика в общежитской комнате, наверное, маме не давал покоя постоянно… Дети в городе, младший. Вот, как бы по скользкой дорожке не пошёл… Что нас, отец, в деревне-то держит? Твои дружки-собутыльники? Ты, ведь после того как пересел с трактора на машину технического обслуживания, то есть на работу более лёгкую перейдя, в бутылочку стал заглядывать гораздо чаще, сынок, вот свидетель, сколько он на велосипеде по полях погонял, тебя, разыскивая, забыл? Сколько раз, втащив тебя в кабину, отец родной, садился парнишка за руль твоей «технички» и вёз тебя до дому, а потом подхватывал тебя выпадывающего из кабины. Протрезвеешь, молча повинишься, показнишься и опять за старое. А сколько раз ты порывался в дикости хмельной завести и «Жигули», на которые столько горбатился, хорошо хоть мы дружно с сыночком ключи у себя отстаивали… Сколько нервов ты мне и сыну пьянками своими потратил. А, вот сейчас и сынок, стал попивать, чует мое сердце… Надо спасать его, спасать, приглядом своим ежедневным… Ничего, ничего… Добра-то… Баньку продадим, дом совхозу остаётся, «Жигули», главное продадим, хватит, поездили, с книжки сберегательной ещё снимем – на домишко, где-нибудь на Горе, - помнишь нашу молодость, помнишь? – хватит. Главное, я спокойна буду, с детками рядом. Опять же с внучеком посидишь, доченьке поможешь… Всё, всё, отец, решено.
Мама, как я уже говорил, при своём добрейшем сердце, сердце болеющем за всех нас, при характере своём покладистом, была, вместе с тем, человеком решительным.
Купили домик, как и хотелось родителям, на Горе. Жителями городскими стали, так сказать, на законных основаниях.
Домик маленький, низенький, насыпной, а мама самая счастливая ходит! Ничего, мой Валентин, не знаете что ли, какой он трудяга, загорится – все, что хочешь сделает. Вот верандочку, пока одно название, сначала успеем до зимы расширить, утеплимся, а на следующее лето внутри весь этот срам неровный уберём, оштукатурим, всё сделаем, всё, было бы здоровье…
Стала мне нагорная часть города свои тайны сокровенные приоткрывать. И здесь их много, но мне, честно сказать, не до них сейчас особо.
Вернулся в начале октября из колхоза – одуряющий своей монотонностью, в принципе, месяц превратили мы, уже второкурсники, в месяц тоже весёлый. Всё было.
И опять учёба, ходко пошедшая. И про «Никитку» мы, нашей ещё после колхоза окрепшей компанией, не забываем, и про футбол, и, кажется, всё нормально, всё хорошо…
Но, меня опять стало «бросать». Опять мир стал терять для меня свою яркость, свою неповторимость, свою первозданную, очаровывающую пленительность. Опять понесло на меня «от мира» только запахом тусклым и цветом довольно грязным… Стал невыносим мне, словом, опять этот странно-пошлый мир.
В те дни попался мне в руки сборник воспоминаний Аполлона Григорьева и в который раз, сидя ночами в тесной своей комнатёнке я перечитывал про себя: «Я страдал самой невыносимой хандрой, неопределённой хандрой русского человека… безумной пеленой, нелепой русской хандрой, которой и скверно жить на свете, и хочется жизни, света, широких, вольных, размашистых размеров, той хандрой, от которой русский человек ищет спасения только в цыганском таборе…»
Цыганский табор я заменял магнитофонными цыганами. Засиживался, пропивая «колхозные» деньги на «Никитке». Но, боясь, как нашкодивший мальчишка, маминого гнева, долго бродил после пивбара по городу, по старым улочкам окутанным влажной темью и глубоким молчанием, изгонял тяжёлый пивной хмель. Пытался, помню, заглядывать, однажды, - зачем? а захотелось, вдруг, пойти работать сюда каким-нибудь учеником наборщика - в мутные, грязные окна первого этажа типографии главной краевой газеты, словно хотел там что-то такое увидеть… Стоял на мосту через Барнаулку, освежал уже обросшую голову, сбросив с неё капюшон куртки, звёздное октябрьское небо смотрело на меня, как казалось безучастно. Перед самым домом, жевал горькие, из последних, кленовые листочки…. Надеялся, что родители уже спят… Но мама, конечно же, не спала и всё видела и переживала…
А на день рождения одного нашего однокурсника, парня с гонором, апломбом, неустанно, зачем-то подчёркивающего, что у него папа директор мясокомбината в Бийске – я безобразнейшим образом напился. Директорский сынок, в целом, парень был неплохой, жил в общаге, хотя, по всей видимости, папаня мог ему спокойно, с гонораров от поросячьих хвостиков, квартиру снимать. В общагу я и заявился. Общагу, от которой с лёгкостью отвык, и от расставания с «моими» хохлами из комнаты за номером пятьсот десять, конечно же, боли не испытывал – мелкие, пошлые людишки…
И попался мне за праздничным столом «штрафной» пельмень – с остроперчённым тестом внутри – по правилам пришлось пить до краёв наполненный граненый стакан водки… Мог я, конечно и отказаться, и ополовинить всего лишь поднесённое, но… хандра, которая, ниоткуда, на то и хандра, когда не от худа и не от добра… Залпом осушил! Девчонки, к тому же за столом, порисуемся, как же без этого… Порисовался… точнее порезался руками об оконное стекло, ничего не помнящий, не соображающий после такой ударной дозы… Привезли друзья домой на такси с перевязанными руками – я уже немного пришёл в себя, от крови, наверное, и как же смотрела на меня мама! Сколько боли было в её взгляде!
Но поджили руки, остались на память шрамы, а хандра, не проходила… И читал я про себя у Аполлона Григорьева:
… Но с ужасом я часто узнавал,
Что я до боли сердца заигрался,
В страданьях ложных искренне страдал
И гамлетовским хохотом смеялся,
Что билася действительно во мне
Какая-то неправильная жила
И в страстно-лихорадочном огне
Меня всегда держала и томила,
Что в меру я – уж так судил мне Бог –
Ни радоваться, ни страдать не мог!
Завёл дневник и ночами записывал, изливал, бедняжка, «своё».
«Всю жизнь обманом живу, самым страшным обманом: самообманом».
А потом и новогодняя ночь была в одиночестве кромешном.
Родители уехали отмечать к сестре в малосемейку, я собирался отмечать в «пятёрке», туда, как-то случайно позвали, купил дорогого португальского портвейна, побрился, потренировал улыбку перед зеркалом, а оттуда на меня, разуверившегося, духом падшего, он глянул… И никуда не поехал и пил и таблетки запивал, и с жизнью, дурак и эгоист, прощался, и была поролоновая лестница и страх перешедший в сон на яву… Проснулся с тяжеленной головой к обеду и поплёлся по 1984 году.
Но продолжал читать всякие умные книжки, иногда ими увлекался, но и мысль - «ага, помогут тебе эти светочи ума путь свой найти, помогут… надейся, ага… надейся…» - не отвязывалась.
Записывал в дневнике, спорадически ведшемся какие-то диалоги самоедские, разумеется:
« - Книдоспоридия, - презрительно произнёс Х.
- Чего-чего?
- Книдоспоридия. Простейший примитивнейший тип паразитирующий за счёт живого. Это про тебя».
То другой меня разоблачал другим, вычитанным из энциклопедического словаря, мудреным словечком, но по той же схеме одностороннего диалога:
« - Вы слишком высокого мнения о себе. Слишком высокого. А котурны всегда выхолащивают человеческую душу, - Н. был в меру, всё же добродушен, произнося это мне.
- Как вы сказали?
- Котурны. То есть ложное показное величие».
В феврале на свадьбе ещё одного однокурсника, пришедшего к нам из академического отпуска, и приглянувшегося мне, тем, что, наконец-то, появился человек, хорошо знающий историю Барнаула, я опять самым безобразнейшим образом напился. Познакомился с одной красивой девушкой, рядом оказались наши места за свадебным столом, танцевал с ней, пока мог… И пил рюмку за рюмкой, не закусывая почти, а только запивая зелёным «Тархуном»…
Очнулся в чужой квартире на широченной кровати под трагический голос радийного диктора, зачитывающего правительственное сообщение о смерти Андропова. Вышел на ощупь к свету – на кухню. Там готовила завтрак, как оказалась мама девушки, с которой я познакомился и до поры до времени, точнее до полнейшего упадка сил танцевал, с ходу меня спросила:
- Вы же с Валерой учитесь? Вот, скажите, как будущий историк, кто новым генеральным секретарём будет?
Сама же и ответила себе:
- Хорошо бы если Алиев. Представительный такой, красивый, да и молодой ещё…
Мне же ничего кроме холодной воды и не надо было, никаких новых генсеков, ничего.
В один из мартовских воскресных вечеров с пахучим и тревожным воздухом не сиделось мне дома.
Днём я вволю поразминался борясь со снегом, за что получил похвалу от мамы, давно мне не за что было их от неё получать, и благодарность от разогревшихся, вспомнивших былое, мышц.
И вот, что-то погнало меня, как по поговорке: туда куда ноги ведут, туда куда глаза глядят. Сначала на трамвайную остановку. Потом на трамвае номер семь доехал я не как обычно до площади Спартака, а дальше мне проехалось, дальше. Вышел и пошёл по раскисшей днём, а сейчас похрумкивающей ледком под ногами дороге, прямо к церкви. К Храму, так впервые я её назвал и не смутился и не стал себя корить за пафос. Ведь, действительно, Храм.
Я чувствовал в себе сейчас решимость – зайду, зайду впервые… Что там за воротами?
Но… Прошёл мимо.
Обогнул забор и, обманывая себя и утешая – посмотрю с этой стороны на него – вышел на пустырь уже с чёрными редкими проплешинами. Весь он был усыпан голубями.
Сколько же их! Они, наблюдая, заметил, менялись партиями: одни прилетали от Храма, другие к нему возвращались.
Я смотрел на голубей и думал: да, конечно, люди живут, сцепив зубы, злятся и ждут лучшего, да. Такова жизнь. А что это лучшее?
Что может быть лучше вот этого, что сейчас в моей душе происходит? Когда, вот, кто-то живший до меня давным-давно, живший во мне, проснулся и нашептывает сейчас горячо, страстно, убеждённо.
Всё ведь просто, нашептывает, послушай.
Весь мир этот Бог создал для жизни и пользы людей – для каждого из нас. Так он нас бесконечно любит!
И если мы будем любить Бога и жить по закону Его, то многое непонятное в мире нам станет понятным и ясным.
Мы полюбим мир Божий и жить будем со всеми в дружбе, любви и радости.
Тогда эта радость никогда и нигде не прекратится, и никто не отнимет её, потому что Сам Бог будет с нами.
Я от голубиного царства опять пошёл к Храму. И, поднявшись на высокое крыльцо вошёл в открытую дверь.
В Храме было много людей. В большинстве пожилых, но были и молодые, мои ровесники.
Слушали священника, батюшку, так я его назвал про себя. Он говорил, - на моё удивление, я ожидал каких-то распевов, непонятных слов - просто, понятно. Но всё равно почти ничего не запомнилось – из-за волнения. Запомнилось только о каком-то старце Нектарии (от нектара, что ли имя, подумал):
- …Старец Нектарий наставляет. Человеку дана жизнь для того, чтобы она ему служила, а не он ей. Человек не должен делаться врагом своих обстоятельств, но не должен приносить своё внутренне в жертву внешнему. Служа жизни человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоумение, не знает зачем живёт. Это очень вредное недоумение и часто бывает, что человек как лошадь, и вдруг на него находит такое… стихийное препинание… Старец Нектарий определяет духовный путь как канат, натянутый высоко над землёй. Пройдёшь по нему – все в восторге, а упадёшь – стыд-то какой!
… Служба закончилась, но, оказывается, всё только начиналось.
Свидетельство о публикации №225032300464