Кубачи. Стихи и горы, горы и стихи

Всё началось со стихов, как почти всегда в Дагестане, где поэзия сопровождает вас на каждом шагу. Шагаете ли вы по каспийскому песку, карабкаетесь ли в горы или гуляете праздно по улицам приморских городов, вам обязательно встретится либо памятник поэту, либо мемориальная доска, а то и просто несколько рифмованных строчек, выведенных на стене. Вот именно выведенных, хотя нацарапанные тоже есть. Или же совершенно разбойничьего вида таксист огорошит вас поэтическим сравнением: мол, вода в таком-то местном озере нежна, как объятья матери, – и вы подпрыгнете от культурного шока. В самом центре Махачкалы стоит роскошный особняк – Театр поэзии. Вокруг цветущий сад, благоухают розы. Вдумайтесь: не Дом литераторов, с рестораном, суровыми швейцарами и надутыми гардеробщиками; не Дом литературы как таковой, литературы вообще. Выделена и поставлена во главу угла Поэзия – мистические вибрации ритмов, звуков и смыслов, из которых, собственно, литература и выросла. Восток любит поэзию. Я люблю Восток.
Мимо Театра поэзии течёт неспешно проспект имени поэта. Бронзовый Расул Гамзатов смотрит на зелёную вереницу платанов, в тени которых гуляют его читатели, на сверкающие серебром ювелирные лавки, на бешеные зигзаги машин, которых настёгивают воображаемой плёткой разгорячённые водители. Поэт смотрит на свой Дагестан. И так сложилось, что именно стихи Расула Гамзатова прислал мне как-то в переписке неизвестный дагестанский читатель, присовокупив, что посвящены они его отцу, легендарному кубачинскому ювелиру Расулу Алиханову, – а меня к стихам Гамзатова тоже приобщил отец, не ювелир, правда, но увлекавшийся на досуге чеканкой… Встреча с селом Кубачи была неизбежной.
Мы прилетели в Дагестан.
Мы поехали в горы.

По правилам русского языка склонять слово «Кубачи» нельзя. Но буква «и» на конце так соблазняет это делать, и кубики домов так подозрительно соответствуют названию, что я не стану склоняться перед правилом, которым пренебрегает добрая половина дагестанцев, когда они говорят по-русски.
Кубачам совершенно не подходит наименование «село». Село – это ширь, это простор, это среди долины ровныя, или степь да степь кругом, – короче, русская протяжная; это что-то горизонтальное, и горизонт теряется в беспредельности.
А в Кубачах ничего горизонтального нет, там сплошные вертикали и диагонали, обрисовывающие треугольники гор. Глаза упираются в очередную каменную громаду, и ухо немедленно отвергает слово село. Ему милее слово аул. «Ау-у!», – кричат с небес белоплечие орланы и черноголовые грифы, пока ваша машина петляет между утёсами, поднимаясь всё выше и выше к облакам. Внезапно утёсы раздвигаются, словно кулисы в театре, и перед вами открывается головокружительная панорама – аул Кубачи.
Старые Кубачи дом за домом лепятся к крутому склону, который совершенно по-маяковски кривится крыш корою. Не знаю, был ли Маяковский в здешних местах, но детство-то он провёл тоже не на равнине – в Багдади, средь холмов Грузии, на которые ложилась пушкинская ночная мгла, поэтому кора крыш в «Необычайном приключении, бывшем с Владимиром Маяковским летом на даче» безусловно имеет горные корни… Говорю же – стихи, кругом стихи.
Дома ползут по склону вниз, если смотреть сверху, или вверх, если снизу. Пока их не накрыли металлическими листами, крыши были глиняными, и в обязанности женщин входило после дождя сметать с них воду.  Рассказывают, что по крышам можно было пройти Кубачи с начала до конца, не спускаясь на землю, – дома срастаются боками, приноравливаются к рельефу, который не уступает им без боя ни пяди.
В новой же части Кубачей дома демонстрируют независимость, стоят уже отдельно, вольготно, но вольготность эта мнимая. Всё равно последнее слово будет за горами: только они определяют, где и как строить. «В горах на полтора дни езды есть один город, именуется Кубеши, о котором сказывают, что… очень крепок положением места», писал русский путешественник начала 18-го века А.И. Лопухин. Положение места настолько крепкое, что враги не раз обламывали об него зубы, но трудностей хватает и без врагов.
Там нет воды, предупреждала знакомая поэтесса. Это настораживало, но не очень. Живут же там люди – значит, категорическое «Нет воды» означает нечто не такое категорическое.
Живут там как минимум полторы тысячи лет. В 19-м веке было две тысячи жителей (в таких местах равнинная густонаселённость невозможна), в 20-м цифра туда-сюда колебалась, но вот уже несколько десятилетий держится на уровне трёх тысяч. Добраться – трудно, жить – непросто. Не всякий поймёт, почему три тысячи человек живут здесь, работают, преодолевают бесчисленные подъёмы и спуски, строят новые дома…
А ответ один: это любовь. К месту, к традициям, к предкам. К ремеслу.
Здесь живут серебряных дел мастера. Ювелиры.
Недалеко ушли времена, когда никто бы так не сказал. Здесь живут кольчужники, оружейники, прозвучало бы со спокойной гордостью, и незачем было добавлять какие-то прилагательные кружева: знаменитые, мол, прославленные, и ещё всякое подобное. Весь Восток и так знал, что самое смертоносное и самое красивое оружие изготавливают здесь, в Кубачах.
Теперь самое смертоносное оружие не нуждается в украшениях. Но люди по-прежнему нуждаются в красоте, и кубачинские мастера, которые сотни лет украшали то, что несло смерть, стали украшать жизнь.

Мы сидим на ковре на полу в доме Абдусалама Алиханова, и хозяин перелистывает альбом с фотографиями. На каждой странице – его отец Расул, шедевры которого разлетелись по мировым музеям и частным коллекциям. Это имя здесь знает каждый. Именем Расула Алиханова назван Кубачинский художественный комбинат. Люди гор попусту не улыбаются, не хлопочут лицом, но Расул смотрит с фотографий так, что понимаешь – таланта, мастерства, терпения ещё недостаточно, чтобы родилось то, о чём в один голос скажут: шедевр! Нужно чувство полноты жизни, какой бы непростой она ни была, – тот радостный внутренний огонь, который и передаётся нам через произведение, будь то тарелка, картина или песня. Господь наверняка был переполнен этим чувством, когда создавал мир.
На одной из фотографий знаменитая тарелка с зайцами. Сначала никаких зайцев не видишь – только прихотливые переплетения цветов и листьев. Но вот как будто проглянула спинка, потом голова… Заяц? Да! Но такому зайцу Лермонтов не рискнул бы уподобить своего Гаруна, который бежал быстрее лани. Этот горский заяц не трус, он бежит не от страха – в беге его сила, орлу не взять его так просто. Я прямо-таки вижу, как художник набрасывает этот рисунок, как улыбается, выгибая зайцу гордую грудь, как заставляет отталкиваться от земли мощные лапы… И радуются жизни серебряные зайцы, бегущие по серебряной тарелке, – и вместе с ними радуемся и мы.
А Абдусалам всё переворачивает страницы. А там всё новые шедевры.
Абдусалам и сам превосходный мастер, и вообще – это он руководил комбинатом, пока не настали новые времена, – а точнее, вернулись старые, с дореволюционным жизнеустройством. Теперь ювелиры снова работают самостоятельно, а здание комбината превратилось в музей. Но о себе Абдусалам не говорит. Он говорит об отце – с неподдельной гордостью и любовью.
У Абдусалама седая аккуратная стрижка и брюки со стрелками. Его смело можно перенести в какой-нибудь английский фильм из послевоенных времён, когда леди и джентльмены не считали возможным дома ходить в затрапезе. Как и его отец, он очень красив. Нет сомнений, что его многочисленные братья и сёстры – в семье Расула было десять детей – такие же красивые. В этих местах все мужчины красавцы, а все женщины – царицы, сколько бы им ни было лет, хоть семьдесят, как Патимат, жене Абдусалама. Царица ведь не та, что ходит в парчовом наряде, а та, что царствует. Женщины здесь, безусловно, царствуют. Но и ходят тоже не в джинсах. Кубачинки одеваются в традициях предков, а уж их головной убор вообще единственный в своём роде.
Стоя перед зеркалом, я пытаюсь закутать голову в бесплотную белую шаль и терплю предсказуемую неудачу. Патимат делает это двумя движениями. Раз – и короткий конец обрамляет лицо, два – длинный конец, вышитый золотыми цветами, элегантно ниспадает с затылка на спину. Этому надо учиться с детства, вздыхаю я. Шаль называется каз, её носят все, даже молодые девушки в джинсах – но придёт время, и они наденут традиционное кубачинское платье. Может, конечно, и не наденут, если встретят свою судьбу где-нибудь далеко от дома, но с казом вряд ли расстанутся. Потому что каз сродни римской тоге, которая во времена Империи была не просто предметом одежды, но фактически паспортом римлянина, и только римлянин мог – и даже в ряде случаев был обязан – её носить. Тогой гордились. Она подтверждала идентичность, она обозначала гражданство. Кубачинские женщины наверняка испытывают те же чувства, собственноручно вышивая свой каз. Они гордо закутывают голову, и никакая мода им не указ.
«А где-то, говорят, требуют деньги, чтобы приезжие могли сфотографироваться в нашей одежде!» – негодует Патимат, выдавая мне платье прорезного бархата и нарядные вязаные тапочки. Всё впору, всё красиво, всё удобно. Я не раз замечала это свойство традиционной одежды соответствовать погоде, образу жизни и – немаловажно! – фигуре, что женской, что мужской. Там, где национальная одежда не атрибут карнавалов, а повседневная реальность (в Индии, например, в Аравии или в Египте), люди выглядят куда привлекательнее современных жертв глобализма.
Пока мы с Абдусаламом разглядываем фотографии, Патимат готовит чуду. Чуду – это тонкие лепёшки с мясным фаршем, чуду входят в обязательную программу дагестанского застолья. При том, что интерьер дома абсолютно современный и даже дизайнерский («Это всё сын подарил», – говорит Патимат), маленькая электрическая печка стоит на полу. На полу же огромная доска, на которой раскатывается тесто. Так это делали раньше, так это делают и сейчас.
Я деликатно разглядываю интерьер. Целую стену занимает стеллаж, где выставлено то, что в краеведческих музеях относится к разделу «Домашняя утварь прошлых веков». Оказывается, это именно домашний музей! Такая «музейная комната» (её так и называют) есть в каждом доме. Кубачинцы – страстные коллекционеры. На известной фотографии Расула Алиханова мастер сидит на роскошном табасаранском ковре в своей музейной комнате, а за ним на фоне синей, как светлая ночь, стены бесконечные ряды кувшинов и тарелок, привезённых со всех концов света, где Расул побывал с выставкой своих работ. Он собирал изделия азиатских и европейских ремесленников, а те охотились за его зайцами. Естественный культурный обмен. Мастера всего мира – люди одной крови, все они говорят на одном языке. И скорее всего, стихами.
Абдусалам достаёт книгу стихов Расула Гамзатова. «Мой салам Абдусаламу, сыну моего друга» – размашистый автограф поэта занимает целую страницу. Написано по-русски: русский язык объединяет бесчисленные народности гор, нисколько не мешая их уникальности, ведь Дагестан – это роскошное покрывало, сшитое из драгоценных лоскутков, каждый своего цвета и со своим узором. А по-другому и быть не может, если столетиями вы живёте на кусочке земли, стиснутом горами. Заглянуть в гости за соседнюю гору – целое дело, даже и сейчас, при наличии современных дорог. Конечно, в таких условиях возникнет и свой язык, и своя форма кувшина для воды, и своя одежда. В Уркарахе – это шестнадцать всего километров от Кубачей – каз вы уже не увидите. По-настоящему понимаешь эту всеобщую отдельность, только оказавшись здесь, в горах.
Здесь же понимаешь и настоящую общность. Никто никуда не уходит, даже уходя. Пускай человек похоронен где-то далеко, здесь установят кенотаф с именем: это наш, помним. Великий мастер Расул далеко от дома не ушёл. Дом его стоит на уступе – с одной стороны скала, с другой – крутой склон, где ничего построить невозможно, зато для посмертного проживания самое место. Кладбище начинается буквально от порога, могильные плиты узким ковром покрывают каменистую землю, ниже – обрыв. «Очень удобно, – говорит Патимат, – каждый день иду мимо, остановлюсь, молитву прочитаю». Дом Абдусалама здесь же, прирос к отцовскому. Отец теперь смотрит на свой дом и свои горы с памятника, а с соседнего памятника, поставленного позже, смотрит его жена Манаба – но смотрит она не на горы. Манаба повернула голову в сторону мужа, будто и сейчас оберегает его. Голова её закутана в каз. Возможно, именно её изобразил Расул на ещё одной знаменитой своей тарелке – «Мать». Патимат ухаживала за Манабой до её последней земной минуты.
Вдоль кладбища идёт невысокая каменная стена. Она символически разделяет два мира, плюс не даёт осыпаться ведущей к дому тропе. Двоюродный брат построил, говорит Патимат. Или троюродный. Или племянник. Неважно. Мы уже понимаем, что это и есть общность. Все – вместе. Далёкие, близкие, живые, мёртвые – вместе. По-другому нельзя. Обступающие нас горы прижимаются друг к другу плечами. Они тоже – вместе.
Сегодня базарный день, и мы вслед за Патимат поднимаемся на площадь. Тропа петляет между живыми и неживыми домами, ведёт то вверх, то вниз, наконец, определившись с направлением, подводит к ступенькам. Теперь только вверх, хотя тоже петлями. Бог знает, когда вырубили или уложили эти ступеньки. Пятьдесят, сто, считаю я, сто пятьдесят… Вот и двести, и это не конец. В Кубачах ходят пешком. Мы, стиснув зубы, догоняем Патимат. Всё-таки почти две тысячи метров над уровнем моря, надо привыкнуть. Ныряем в проход между домами, впереди изящные кованые ворота. Это чтобы коровы на площадь не заходили, говорит Патимат, и добавляет, что установил их – я не слышу, кто именно, но уверена, что двоюродный племянник. Или троюродный брат племянника. И правильно, что установил, нечего коровам делать на площади, которая есть центр общественной жизни Кубачей, особенно в базарный день.
Между машинами, которые привезли дары земель, расположенных ниже (в горах нет ничего похожего на огороды в нашем равнинном понимании), ходят статные женщины, выбирают персики, переговариваются между собой, улыбаются. Их белые покрывала перемещаются между тёмными фигурами продавцов, как шахматные фигуры на доске. Доска, то есть площадь, по сути не площадь, а неширокое пространство между домами, но зато оно ровное и – горизонтальное. Здесь же главная достопримечательность – Кубачинская башня.
Башня хороша. Мощная, круглобокая, она возвышается над кубиками домов архитектурной доминантой, рукотворной вершиной. С горами не спорит, но независимость демонстрирует. Внутри – прошлое Кубачей: все подробности местной жизни, от детской колыбельки до пугающих масок стражников, лиц которых не должен был видеть никто. Но на музей это не очень похоже, потому что прошлое прошло, но не ушло. Башня, скорее, напоминает своеобразную многоэтажку, жители которой ушли по делам. Никаких смотрителей тоже нет. Этаж за этажом, по лесенкам, рассчитанных не на изнеженные икры туристов, а на привычные ко всему ноги горцев, поднимаемся мы всё выше. Лестницы ведут с пола – в потолок, и на каждом уровне из пола вырастает сначала ваша голова, потом всё остальное. Внутренних стен нет, зато есть ковры. Теперь понятно, почему в знаменитых плетёных коврах – табасаранских сумахах – не срезают шерстяные нитки с изнанки! Эта-то ковровая грива и сохраняет тепло, ведь жить в камне холодно даже летом. А лицевая сторона гладкая, безворсовая, – и нога не запнётся, и убирать проще. Ковры для пущего тепла лежат друг на друге, коврами занавешены окна-бойницы, ковры покрывают сундуки. Красный, синий, иссиня-чёрный, немного белого, – цветовая гамма почти одинакова, но не однообразна; геометрия рисунков несёт в себе тайные знаки, оберегающие вас, сулящие удачу, дающие надежду. Хочется завернуться сразу во все сумахи и почувствовать, как тебя защищает прошлое.
Изнутри башня кое-где выкрашена в тёплый синий цвет, здесь его любят, и на этом фоне висит ещё один ковёр – ковёр из тарелок, серебряных и керамических. Да-да, музейная комната, помним.
Мы выходим на крышу башни. Горы! Мы смотрим на них, они смотрят на нас. Горы, горцы, гордость – всё созвучно, всё внутренне рифмуется. Ниже, на зелёных склонах, пасутся коровы, которым запрещён вход на площадь. Они и не возражают. Это самые самостоятельные в мире коровы. Без всяких пастухов они гуляют по склонам, стригут траву не хуже газонокосилок и протаптывают тропинки, которые сплетаются в узоры, – отсюда, с высоты башни, видна узорчатая сеть. И когда они вечером возвращаются, каждая к своему дому, их мудрые глаза иронически скользят по прихотливым узорам запертых ворот. Коровы знают, из какого сора люди черпают вдохновение.
«Сейчас я позвоню Гаджи, и он откроет вам музей», – говорит Патимат. Круглолицый жизнерадостный Гаджи, мастер и заодно директор музея, ведёт нас по залам. Драгоценнейшие вещи, украшавшие в сталинское время столы кремлёвских кабинетов, невозмутимо стоят в стеклянных витринах. Они пережили своих владельцев и были отвергнуты новой властью, но не пропали. Их оберегала могущественная сила – сила судьбы. Всё вернулось домой, в Кубачи.
С серебряной вазы смотрят мимо посетителей профили Сталина и Кирова. Рядом сахарницы и блюда, рюмки и кувшины, сабли и кинжалы. Описывать их бессмысленно, оценить трудность работы невозможно, понять можно только одно – это шедевр. Вот они, серебряные зайцы на серебряном блюде. Теперь мы видим их не на фотографии. Бегут! Этакая заячья «Ода к радости». Удивительно: какие-то узоры, какие-то зайцы, а у тебя на душе светлеет. Большим художником был Расул Алиханов.
Лучше, чем другой Расул – Гамзатов, – про мастеров не скажешь:

Какое же великое терпенье
Есть в каждом кубачинце с давних пор!
И мне б такое, чтоб в стихотворенье
Мог отчеканить слово, как узор.

Несколько раз музей грабили, говорит Гаджи с трудноопределяемой интонацией. В ней нет ни следа негодования. Есть искреннее удивление дерзостью грабителей, есть чувство глубокого удовлетворения, что вещи каждый раз возвращаются в музей, и ещё есть – гордость. Пытаюсь разобраться в этом коктейле и, кажется, понимаю. Всё просто: так и должно быть. Кубачинцы всегда вернутся. Какие же идиоты эти грабители – они ведь заранее обречены на неудачу! Даже реликвия из реликвий, сабля Надир-шаха, которая, может, и не Надир-шаха вовсе, но от этого не менее драгоценна, снова лежит на своём законном место, – а для неё, как выяснилось, заказчик уже приготовил самолёт! Да хоть ковёр-самолёт, написано на добродушном лице Гаджи. Не надейтесь.

Абдусалам и Патимат провожают нас у крыльца. Сейчас придёт такси. Я последний раз оглядываю гостеприимный дом: стены тёсаного камня, металлическая крыша, водосточная труба с узорчатым раструбом, под ней огромный кубический бак. Здесь есть вода, мысленно улыбаюсь я знакомой поэтессе. Ведь Кубачи на уровне облаков. Туманы, которые здесь часто бывают, это не просто туманы – это облака, которые остановились передохнуть на крышах домов. В точности по Лермонтову: ночевала тучка золотая на груди утёса-великана и оставила влажный след в морщине. Эта-то облачная влага и стекает в баки, которые стоят у каждого дома. Насос гонит её в дом, и, открывая в ванной кран, вы фактически умываетесь росой. Как фея.
Несколько дней я чувствовала себя феей, набирая в горсти мягчайшую воду и погружая в ней лицо. А вода для питья рядом, в роднике. Сотни лет течёт он с гор, и среди архетипических сюжетов любого горного селения обязательно присутствует встреча у родника: девушка с кувшином и влюблённый в неё юноша. Теперь кувшины стоят на полке в музейной комнате, а за водой ходят с канистрами. Не так красиво, конечно, но и не так трудно. Главное – воды у гор на всех хватит. Как и поэзии.


Рецензии