Расскажи мне об Иисусе
…Расскажи мне об Иисусе…
Нарождающееся утро было душным. Воздух в сумерках стоял плотной влажной стеной, через которую мне приходилось пробираться, как сквозь ревейную похлёбку проталкиваешь ложку, что постояла в холоде ночь. Пыли не было, хоть на этом спасибо сегодняшнему утру Иерусалима, но на сандалии через несколько шагов тут же налипла какая-то препротивная липкая крошистая грязь. Эту корку приходилось через каждые тридцать шагов счищать мотыгой. Счистил, закинул на плечо мотыгу, отсчитал тридцатку, снял, счистил. Так и шёл на своё поле по пустому утреннему городу.
Через ворота я прошёл беспрепятственно, благо ночная стража самым бессовестным образом спала мертвецким сном в своей будке у входа в город. И так каждое утро, уже три месяца, как я поселился у тёщи с Клариссой и детьми. Сам-то я с берега моря, рыбаком был с рождения. Но вот жена настояла вернуться к маме, тяжело вдруг ей стало у воды, дует и дети слишком разбаловались. Девять лет прожили у моря, двоих детей родили, и никто не баловался, а теперь вот разбаловались. Спасибо велеречивой Ставриссе.
Гостеприимно распахнутые ворота Иерусалима остались позади, стена древнего города постепенно растворилась в тумане. Безлюдье и тишина были моими спутниками.
Достигнув через полчаса своего надела, я поставил мотыгу, прислонив её к низкому заборчику загона для коз, выпустил из глинобитной кошары животных, вычистил кормушки и хлев, собрал шарики в компостную яму. Козы и две овцы-подростка медленно разбрелись по большому загону, щипали траву. Трава была низкой, пожухлой – несмотря на высокую влажность воздуха, дождя не было уже очень давно. Поэтому пока доить коз я не стал, просто расчесал их поочерёдно, собрал пух. Подрастает первый помёт – две козочки и козлёнок.
Решил отдохнуть – присел под акацией, достал из котомки пол-лепёшки и кусок козьего сыра. Животные паслись рядом, они спокойные и любят меня. Надо ещё полить ревень, а я уже утомился. Это такая погода. Мысли всё время бегут в сторону, в дом тёщи, где плачет младший. Сын Марк уже болеет несколько дней, и улучшений не видно, хоть лекарь уверял о хорошем лекарстве, взял почти все монеты из шкатулки…
Тёща Ставрисса как-то подозрительно отвела в сторону тогда лекаря, шепталась с ним о чём-то, бросая на меня короткие взгляды, как пряча чего-то. И лекарь уж совсем в моём понимании не был похож на лекаря – мелкий какой-то, с бегающими глазками, неопрятный, волосы курчавой мочалкой; от него пахло. Изо рта, от ног и тела… А, лекарь для меня – это человек прежде всего разбирающийся в гигиене, знающий труды Гиппократа, Демокеда, Алкмеона и Аристотеля, которые ясно писали о чистоте тела. И духа. Как основы крепкого здоровья…
И в городе пахнет всё время. Смрад!.. От стен. От дверей. От канав. От животных, ослов, прежде всего. И от горожан… Первые две недели я вообще только за воротами и жил, как надел староста квартала дал. Потом немного привык.
Ну ладно, отвлёкся. Надо ещё полить ревень, а я уже еле дышу, что за воздух в этом городе… Вот как знал – не стоило связываться с этим ревенем, но торговец ревейным маслом ещё у нашего побережья уговорил меня посадить это растение. Видите ли, ему очень нужны были семена – для масла. Оно лекарственное и стоит много монет. Ставрисса, тёща ненаглядная его же привела, хоть беги прочь от её энергии. И ведь хватает ей целый день бегать по городу, чесать языком с каждым встречным-поперечным! Ещё совсем не старая, сухая невысокая тётка, ей бы мужа, для спокойствия и деловитости в словах и делах.
Совсем меня эти мысли от работы отвлекают, хватит спорить с самим собой.
Беру мотыгу, взрыхляю землю вокруг посадок ревеня. Козы смотрят на меня из-за забора, а – я же их не напоил, вот забыл! С этими заботами совсем стал какой-то рассеянный, хочется всё бросить и опять поднять парус, вдохнуть солёный ветер, полететь над волнами – верх-вниз, верх-вниз!..
Всё, решено – ревень соберу через две-три недели и опять на побережье, пусть пешком, но в городе уже невмоготу, пусть Кларисса обижается, что я якобы не уважаю её мать! Жена мне в тот же день, когда я впервые заявил, что пора домой, к морю, закатила впервые в жизни сцену! Не слушая меня, она при детях стала расхваливать мать, которая с её горячих слов ну, такая прямо сама доброта, приютила нас, наше семейство, и ни монетки не берёт за постой и еду! Какой я не благодарный, рыбак, одним словом! Хотя если так вспомнить и подсчитать, мы в город пришли вовсе не нищими, а теперь в шкатулке пауки паутину плетут. Так им уже сподручнее муху в ней поймать, а не мне заработать… куда же все монеты исчезли?.. Как спросил, так они на пару вдвоём чуть не в крик, перед соседями стыдно! И… Впервые тогда жена не легла со мной в постель, что было вопиющим событием!
При этом к плачущему сыну ночью вставал я, а не она! Я жену никогда пальцем не тронул, даже не журил за какие-то ошибки или непонимание. Но утром просто сунул ей в руки сына и пошёл в поле. Хотя имел полное право наказать! И не разговариваю с ней с тех пор, вот уже несколько дней…
Спустился вниз по склону оврага к ключу. Вода еле сочится, маленький водоём почти весь высох, с трудом набираю полведра мутной воды. Этого мало животным на питьё, куда уж на полив! Я всё больше и больше понимаю, что я рыбак, а не земледелец, эта работа высасывает из меня жизнь! Я умею обрабатывать дерево, я умею с малолетства делать лодки и ходить под парусом, шить и ремонтировать сети, ловить рыбу и знаю тысячу рецептов, как её приготовить… Ладно козы, они ласковые, с ними говоришь, и они понимают слово. Иногда кажется, что лучше, чем люди… А ревень? Тяпаешь эту пыльную землю, тяпаешь бесконечно, каждый день полив, но вода мгновенно уходит, даже не намочив стебли и все труды как в чёрную воронку, что я видел десять лет назад над морем…
В груди такая обида на Клариссу, в ушах плачь Марка…
Старшая дочь Елена, вот она уже совсем самостоятельная, уже столько у неё друзей-подружек в городе. Если захочет – то пусть остаётся с бабушкой, препятствовать не буду. На побережье в тысячу раз людей меньше, ей здесь веселее будет. К фарисею её записали, ходит каждый день. Буквы ей ещё мой отец показал, с ним на песке палочками слова писали, а тут учёные книги. Так фарисей нахваливает Елену – жива умом и пониманием глубока; мне, как отцу, приятно…
Солнце медленно восходит. Здесь оно злое, жгучее и даже ветер не освежает. Вот у нас на море – ветер влажный, всегда облегчение приносит, даже когда сильный. Его энергия такая, что радость переполняет сердце, и сила в руках могучая, никакая верёвка не выскользнет, мчишь по волнам, острое удовольствие от того, что можешь как наездник, оседлать парусом ветер! А здесь? Уже два раза с пустыни приходил пыльный вал, от которого всё живое прячется по углам! Если замешкаешься, то можно до смерти нахлебаться тонкой въедливой пыли, что лезет в самую мелкую щёлку и от которой нет спасенья нигде.
Работать на солнце можно только до двух кулаков – ставишь на вытянутой руке кулак над полем, смотришь одним глазом, и, как два кулака влезает под светило, уходить надо. Иначе ударит в затылок и останешься лежать между рядками ревеня.
Животные толкаются мордами над корытом, воды мало, они это прекрасно понимают. Самому хочется пить, но я могу и потерпеть.
Вылизали всё до последней капельки, даже в ведёрко залезли, высушили донышко. Потом разлеглись в тени акаций, пережёвывают жвачку, смотрят сонно на меня. Когда станет совсем жарко – уйдут сами в кошару.
Сходил за водой ещё два раза. Нацедил… На третий – одна рыжая жижа…
Едва уловимый ветерок приносит мне напоминание о конечности всего сущего. Это я так поэтически описываю запах мертвечины, развлекаю словесными упражнениями сам себя. Да, а ведь за этими заботами и грустными мыслями совсем забыл, что совсем недалеко от моего надела, буквально в ста пятидесяти шагах висит уже несколько дней мертвец на верёвке. Кто он и откуда я не знаю, почему решил свести счёты с жизнью, окончить земные страдания, уже не спросишь. Висит над обрывом под раскидистой ракитой, висит неподвижно, уже почернел весь под яростным солнцем. Вот опять пахнуло и сегодня сильнее. Кажется, девятый день висит. Увидел его тогда, подошёл. Человек как человек, простая накидка, сандалия стоптанные валяются под ногами у корней, он их явно снял перед тем, как накинуть петлю на шею. Если бы покончил с собой с ними, они бы улетели б в овраг, а так позаботился о ком-то. Руки грубые, ногти обгрызены или обломаны, зубы через один с прорехами в полуоткрытом в последнем выдохе рту. Волосы сальными струями висят небрежно. Простой нищий, коих бредёт по дорогам сотни. Я тогда сразу пошёл к воротам Иерусалима, разбудил стражника, указал ему на несчастного. Стражник заупрямился идти смотреть на мертвеца – висит тот уже за воротами, это не его земля, и нет никакого дела, что там и кто. В его работу входит охрана ворот. Пришлось после утренней работы зайти в казарму, рассказать. И к вечеру ко мне на надел пришли двое римлян в кожаных пыльных доспехах и с короткими мечами на поясных ремнях. Из-под шлемов у каждого пот проточил грязные дорожки по коже. Я им указал, проводил к висельнику. Они осмотрели его, один из воинов вытащил меч и зачем-то толкнул труп в бок, тот вяло качнулся в ответ, затем римляне поговорили о чём-то негромко на латыни. Я расслышал несколько слов: «…Тот самый… Тридцать тетрадрахм… поделом». Меч отправился с лязгом обратно в ножны, и его хозяин сказал мне по-гречески:
– Пусть висит, прокуратору он не интересен.
И ушли.
Странно, но эти воспоминания привели мой дух в равновесие.
Листья ревеня ярко-зелёные, сочные, вот-вот войдут в силу – хороша будет похлёбка: густая, с каплями масла. Ещё совсем немного и семена созреют, я отвезу их на маслобойню, на вырученные монеты куплю ткань для первой распашонки Марку, мальчик растёт, ему уже нужна одежда, а не пелёнки. Я улыбаюсь своим мыслям, работа пошла споро – вот что значит хорошее настроение. Оно же ведёт меня к моему любимому морю, руки помнят вёсла и снасти, море всегда живое, даже в полный штиль. И это хороший конец, когда оно забирает на покой рыбака. Потому и нет веселей народа, что рыбалит. За эту улыбку меня Кларисса полюбила, я знаю точно. Тогда принёс десятину улова монахам в храм, он стоит у нас на горе, что над заливом возвышается. А там как раз паломники с города пришли. Среди них она. И как-то рассказала потом утром жена, как увидела в тот день мою улыбку и сердце её запело…
Но теперь Кларисса не улыбается, как и другие горожане. Это сразу меня поразило! Больше всего поразило отсутствие радости на лицах иерусалимцев, всё больше уныние и печать забот, что пыль городская сурово поставила им на лики. А я тут со своей радостью и дружелюбием. Поначалу шарахались от меня, как от прокажённого, потом попривыкли, особенно на нашей улице. Да и я как-то потускнел…
И в друзья особо не стремятся попасть. Да мне, признаться, быстро сами стали неинтересны, особенно их ежевечерняя привычка мыть кости друг другу. У меня в доме у моря, да и вообще среди рыбаков, вечер – это особое семейное время, когда мы не говорим, а просто отдыхаем вместе, готовим и принимаем скромную пищу. Нет смысла говорить о жизни соседей или знакомых, у всех всё одинаково.
А темы разговоров иерусалимцев какие? Цены на базаре, глупость фарисеев и жестокость римлян. В глаза улыбаются захватчикам, славят прокуратора, но стоит патрулю свернуть за угол, как улыбки сменяются презрением и проклятиями.
У моря же нельзя быть неискренним, море тут же отомстит любому гордецу.
А здесь… Кларисса с каким-то болезненным интересом расспрашивает мать, которая целый день мечется по городу и в курсе всех сплетен и слухов, приходит вечером, чуть ли не затемно, хотя её вполне (по её же рассказам) могут избить и ограбить, быстро глотает без всякого удовольствия пищу, и они начинают говорить… Ни дети, ни заботы по дому, ни я – в эти два-три часа их вообще не интересуют. Мальчик плачет в жару, я его ношу на руках, Елена очень помогает, но к двум женщинам нельзя подойти – тут же гневный отпор! Я человек очень выдержанный, а говорят, что горожане периодически поколачивают своих жён, это весьма популярная тема новостей у Ставриссы, и… честно говоря, начинаю этих мужчин понимать… А тёща, будучи такой внимательной и предупредительной у моря в нашем доме, тогда прямо первая бежала помогать в делах и заботах хозяйства рыбака и плотника, и при этом так ласково и ненавязчиво зазывала в город – для чего? В чём же преимущества этой сутолоки в пыли и толкотне?
Бегают горожане, и бегают с удовольствием на казни и экзекуции, не посочувствовать, – нет! Только об этом и говорят, очень скучают по мучениям осуждённых, если аутодафе нет несколько дней. При этом хвалятся знакомством с разбойниками! Как будто это лучшие люди в обществе? Странная, почти болезненная зависимость от желания исторгнуть из себя лишнюю влагу – либо через пот, толкаясь локтями в толпе по пути к крестам на Гологофе, либо через крокодиловы слёзы, шумно оплакивая распятого незнакомца и его мучения. И не из сочувствия осуждённому, я это вижу точно! Ведь не могут же они знать каждого смертника. И тем не менее. Бегут вслед повозке, если преступника везут на казнь, кричат, плачут, воют, рвут волосы, раздирают лицо ногтями, даже страшно смотреть, а им всё нипочём! И для чего? Очень странно…
Нет, уезжать надо из этого непонятного города, и уезжать как можно скорее! Бесы меня попутали, связаться с этим дурацким ревенем, больше я на посулы и уговоры не поддамся! И потом – куда муж, туда и жена. Больше мне бабские разговоры, а уж тем более слёзы – не указ! Приду сегодня в дом тёщи и скажу – идём к морю, домой! В мой дом, где я, мужчина – хозяин. И где ценятся искренность и помощь друг другу. А море? Оно от всех болезней, Марк тут же выздоровеет, как вздохнёт свежий морской воздух, я абсолютно уверен. Вспоминаю, как я с полуторогодовалого возраста стал брать в лодку Елену, как она быстро научилась плавать и ныряла, как дельфин весёлый в прозрачные чистые воды… так она никогда ничем не болела, а здесь явно выше и сильнее иерусалимских сверстников, да и умом гибче и шире. Море – оно такое, человека делает и телом, и духом и мыслями быстрым, гибким и открытым к новому, так как море никогда не бывает одинаковым, оно необыкновенно в своей красоте и изменчивости, заставляет человека постоянно быть наготове. А здесь тяпаешь, тяпаешь эту сухую пыльную землю…
Глупцы и зазнайки в море не выживают, они, как я вижу, сбиваются в кучи и образуют города. И вроде бы свободные люди, не рабы – но как посмотришь, точно, живут в тюрьме за каменными стенами с широко распахнутыми воротами. Не хочу, чтобы Марк таким вырос. Таким же горожанином, который долю свою ругает, да изменить ничего не хочет.
Чувствую спиной, что солнце уже высоко взошло, пот начинает струится по телу, заливает глаза со лба. За мыслями не заметил, как время прошло, пробежало. Выпрямляюсь, осматриваю надел – грядки с ревенем взрыхлил, это сбережёт влагу в почве. Немного передохну и пойду в город.
Усаживаюсь в тени акации рядом с козами, вытираю пот с лица. У моря и усталость другая – тело ломит от нагрузки, но она бодрящая, в мышцах боль от силы, а здесь видимо из-за жары двигаться вообще не хочется, а хочется лечь и лежать, не двигаясь, силы куда-то исчезают, как у глубокого старца, что уже сам себя поднять не может. Как там моя лодка, ходят ли в море братья на ней? Сети сушатся на шестах, женщины ловко переходят по кромке, чинят дырки… Солнце весёлое, блики на волнах, голубое глубокое небо и свежий бриз. Я улыбаюсь своим мыслям, привалившись спиной к шершавому стволу акации, расслабленно дремлю.
Но вновь тошнотворный запах смерти приносит дуновение ветра – а я уж забыл об этом несчастном... Поворачиваю голову – ну, как и девять последних дней, вижу через соседский надел, заросший бурьяном и сорняком, как под ракитой висит над глубоким оврагом мертвец. Вспоминаю, что на следующее утро, как я нёс по городу крест для одного из несчастных осужденных преступников, я увидел по утру висельника. Ночью перед этим в небе гремела такая гроза, что казалось, что колесница Зевса мчится над непривыкшему к такому городу, а боги обрушили на землю весь свой накопленный гнев! Однако не выпало в Иерусалиме ни капли дождя; а здесь, далеко за городскими стенами, лишь только немного прибило пыль.
Тогда я подошёл к несчастному, думая, что свершилось преступление. Однако с первого же взгляда стало понятно, что только сам человек мог взобраться по корявому стволу, привязать к нему верёвку и бросится вниз в объятия Танатоса. Аккуратно оставленные у корней стоптанные сандалии, в которых лазать по деревьям было бы невозможно так же подсказали мне, что это было личное свершение. Стервятник выклевал глаз покойнику, отчего вид смерти стал ещё более непригляднее. Зелёные мухи вились вокруг распахнутого рта, из которого вывалился распухший сизый язык, куцая бородёнка смотрела вверх и вбок, одёжка грязная и рваная, пальцы с обломанными ногтями, колени и ступни все побитые, разодранные, как будто несчастный долго куда-то лез по отвесным камням и через непроходимые заросли колючек.
Загоняю под навес животных, проверяю поилку и кормушку, всё – пора в город, и так задержался, жара настигает. И вместе с отвращением от вони мертвеца в этот момент понимаю, как опостылел мне за эти месяцы город, как опостылела мне эта бессмысленная вечная сутолока по узким улочкам, крики торговцев и зазывал, вонь из канав, постоянная жульническая натура горожан, враньё и неискренность. Им самим так скучно в своём существовании, сколько у них претензий к оккупационным властям римлян и местным фарисеям, сколько говорильни и пафоса, но при этом сами палец о палец не желают ударить, чтобы изменить собственную жизнь, чего-то сделать, улучшить как-то… Сами сидят друг у друга на головах, без свежего воздуха, чистой воды и рыбы и ещё смеют поучать каждого, кто приходит либо по незнанию, либо по глупости к ним в город, поучать правильному течению жизни, которому их обучили ими же поругаемые в зависти фарисеи и ненавидимые римляне, хоть каким-то образом за счёт своих коротких мечей поддерживающие порядок на центральных улицах… Нет, надо возвращаться к морю, только вот ревень соберу… Опять этот ревень!
… А, мертвец этот, что висит неподвижно совсем рядом и имевший когда-то собственное имя, скоро упадёт вниз по склону оврага; как раз ракита склоняется над ним. Оборвётся ветхая верёвка и повалится бренное тело, судьба которого так никого и не заинтересовала. Жара и черви, дождевая вода разнесут умершую плоть, кости выбелит солнце и ветер, что-то унесут стервятники, что-то уйдёт в землю… И навсегда исчезнет не то чтобы имя и дела, даже упоминание чьё-то об этом человеке. Кто он? Откуда родом? Как его занесло сюда? И с каких мыслей и страданий он решился остановить свой бессмысленный ход человеческой жизни… Ведь у него была мать, что дала ему имя. Были дела и друзья. По молодости и наивности наверняка была любовь и привязанность. К кому-то или к чему-то. Была вера в каких-то богов. Без веры жить совсем трудно. И была надежда. Только на что?..
Как плачет Марк, я услышал ещё с улицы. Сердце сжалось от недоброго предчувствия – проживёт ли мой ребёнок ещё эти две недели и поход к морю, дождётся ли в этом жару, что плавит его маленькое тело, ласкового зелёного моря, которое, как известно – от тысячи болезней?..
Я всё-таки немного подоил козу, пусть у Марка будет свежее молоко. И коз с овцами с собой заберу, если что, за ними присмотрит старшая дочь Елена, она умеет. Ставрисса совершенно точно не будет ухаживать за животными, оставлять ей коз, значит обеспечить им голодную смерть или смерть от жажды. Вот поговорить о пользе козьего молока – это она мастерица! Я согласен, да, только чтобы оно появилось на столе в семье, надо потрудиться хорошо, а тёща не из трудолюбивых…
Ребёнок плакал. И плакал, видимо, давно. Он был бардовым от крика, кожа лоснилась от пота. Кларисса сидела на лавке перед люлькой, с горестным видом обхватив голову руками.
– Вот молоко, напои Марка, – протягиваю я жене бурдюк.
Жена подняла на меня взгляд, в глазах я увидел усталость и пустоту. Хотелось прикрикнуть на неё, встряхнуть, даже ударить… Нет, не буду я кричать на неё, не стану хлестать по щекам. Открываю пробку, наливаю в деревянную кружку белое молоко, осторожно подношу ко рту младенца. Тот делает несколько маленьких глотков, смотрит на меня вдруг совсем осмысленным взглядом. Я улыбаюсь сыну, и он в ответ улыбается мне…
– Что-то ты сегодня припозднился, зятёк!
Жена вздрагивает, младенец тут же начинает куксится от громкого крика бабки, вот-вот заплачет.
– Что вы так кричите? – едва сдерживаясь, шепчу сквозь зубы я.
Снимаю мокрую от пота верхнюю накидку, достаю из сундучка свежую, но она от это непреходящей влажности почти такая же сырая.
– Марк только успокоился!
Тёща сверлит меня глазами, руки в боки, губы шевелятся, бранится – точно!
– Надо опять звать лекаря, Симеон, – вдруг говорит Кларисса. – Марк плакал с того момента, как ты ушёл.
– Ты же знаешь, что у нас больше нет денег. Поэтому мы с тобой и детьми завтра же уходим к морю. Животных погоним впереди, дойдём, а там свежий воздух и…
– Никуда вы не пойдёте!
– Я вас не спрашиваю, Ставрисса, что делать моей семье, хватит – уж наслушался ваших советов!
Мальчик начинает немедленно ныть, беру сына на руки, раз Кларисса всё так же безучастно смотрит сквозь меня.
– Это моя дочь и мои внуки и они будут здесь жить, это говорит фарисей в своих книгах…
– Это моя жена и мои дети и они будут следовать за мной туда, куда я направлюсь. Это закон жизни и мне плевать на то, что читает в какой-то книге ваш фарисей!
– Как ты смеешь так неуважительно говорить о нашем фарисее?!
– Пожалуйста, помолчите! Не видите, мальчик болеет, его надо успокоить!
– Он уже болеет две недели и ничего! Лекарство, что дал уважаемый лекарь, вот-вот будет действовать…
– Ваш лекарь – шарлатан!
– Как?! Как ты назв…
– Посмотри, Кларисса, – я наклоняюсь с сыном на руках перед женой, стараюсь говорить негромко. – Елена никогда ничем не болела, ты сама у моря всегда была весёлой и здоровой. Получается нас море берегло от всякой хвори. А здесь – столько храмов, да вот только благодати не видать.
– Не богохульствуй, Симеон!!! – резкий окрик тёщи заставляет меня втянуть голову в плечи, как от удара хлыста. – Не тебе, неграмотный рыбак, судить о божьей благодати! Ты в храм ходишь реже всех в городе, всё делаешь вид, что есть дела по важнее – ревень там и козы твои! Небось, как за ворота шасть – так бражку пьёшь и валяешься под ракитой, пока протрезвеешь! Знаю таких, как ты! Да на чужих жён горожан праведных, я видела, как смотришь! Как на добычу волк!
Стискиваю зубы, чтобы бранное слово на несправедливость сию не слетело с языка, укачиваю младенца, который уже даже не плачет, а сипит, с трудом вдыхая воздух. Понимаю, что болезнь зашла уже очень далеко, мой сын вообще может не справиться и…
– Завтра уходим. Утром.
– Я с тобой, папка!
Это вихрем свежего воздуха залетает в дом Елена! Она тут же забирает брата из моих рук, и он необыкновенным образом затихает на её руках.
– Молоко?
– Вот в бурдюке.
– Папка, налей в плошку.
– Сейчас, дочка.
Ставрисса, скрестив руки на груди, хмуро смотрит, как мы с дочерью управляемся с младенцем, её же дочь, что моя жена, всё так же устало и пусто смотрит на нашу суету.
Ребёнок хлюпает молоком, такое ощущение, что он просто голодный.
– Ты что, его не кормила?
Кларисса наконец поднимает на меня глаза, о чём-то думает.
– Не тебе судить женскую работу!
Я впервые в жизни хочу ударить женщину. У Ставриссы, как я понял за эти месяцы, есть необыкновенное свойство языка – активно и нагло влезать в любой разговор. Уж сколько я раз видел, как она участвовала в городских бабских склоках, когда одновременно орут и ругаются несколько десятков местных горожанок, стиснутых в плотную толпу узкой улочкой. Мужчины сидят на корточках вдоль стен, больше молчат и наблюдают за жёнами, не вмешиваются. Я не выдерживаю и трёх минут рядом, бегу скорее прочь. Мне в диковинку и в недоумение такое бессмысленное крикливое мельтешение, которое, как я вижу, никогда ни к чему не приводит. Только вечернее время и комендантский час, когда на улицах появляется римская, а не городская, стража, заставляет рассосаться этот бурлящий рой. И самое главное, всё чаще и чаще моя жена стремится скинуть заботу о доме и младшем ребёнке на старшую дочь, а самой сбежать куда-то на городские улицы…
– Завтра уходим домой, к морю, – говорю я дочери, она кивает. – До нашей Кейсарии три дня пути, с учётом такой жары может и пять. Погоним животных, твоя помощь мне будет очень нужна.
– Правильно, отец, я сама уже хотела это тебе предложить.
– Вот как?
– Да я раньше думала, что здесь будет весело – столько друзей появилось, поначалу… Хе, друзей!
Елена осторожно укладывает Марка в люльку, тот сонно причмокивает губами. Дочь очень умело начинает его укачивать, ребёнок быстро засыпает. Но всё равно видно, что ему очень нездоровится и сон скорее всего от усталости. Кларисса же к моему удивлению, молча ложится на лавку и тут же улетает в царство Морфея. Тёща же входит в какой-то ступор, глядя на нас.
– Эти друзья сами улыбаются, а на самом деле каждый хочет от тебя получить задарма. – Елена не сидит на месте, она, как и я, использует на пользу каждую минуту, берёт у бабки какую-то тряпку, начинает вытирать пыль с деревянной мебели. Голос её негромок, она как бы говорит сама себе. – Своровать у соседа даже самую малость, вот успех! А потом хвастаться этим непотребством, что за люди?.. Как бы только поживиться чем за чужой счёт! А рыба их, папка? Ты видел, чего они едят? Натуральную тухлятину!
Уж этого Ставрисса ну никак не могла вынести – она широко распахнула рот, вот-вот с её ядовитого языка должен был сорваться крик и ор (я, грешным делом растопырил правую ладонь, чтобы успеть перехватить этот словесный понос), но тут в нашу дверь кто-то очень решительно постучал! Мы с дочкой переглянулись – у горожан так стучать в чужие дома было не принято – они стучали негромко, очень вежливо, иногда скреблись, как мыши. И тёща всегда была наготове, чтобы трусцой прибежать к двери и встретить с лучезарной улыбкой товарку. А здесь Ставрисса опять замерла, только теперь с раскрытым ртом, я усмехнулся, так это выглядело потешно для моей грозной тёщи.
Кларисса оторвала голову от ложа, молча (яблоко от яблони) уставилась с вопросом почему-то на меня. А Елена резво подбежала к двери и рывком распахнула её.
На пороге стоял римский воин в лёгком кожаном облачении, шлем по причине жары он держал в руках, справа в ножнах висел короткий меч гладиус, с помощью которого Рим завоевал полмира.
– Здесь живёт рыбак-Симеон?! – громко вопросил латинянин, заглядывая в комнату поверх головы Елены.
– Это я, римлянин, – делаю шаг навстречу ему.
– Собирайся, тебя зовёт прокуратор.
Он входит в дом, слегка пригибаясь под косяком, Кларисса вскакивает с постели, а её мать делает шаг назад, за люльку. Марк, слава богам, спит.
– Что?.. Что случилось?
Голос жены сдавлен, я редко её видел в таком испуге. Беру накидку на голову – придётся идти по полуденной жаре, надо укрыть голову.
– Я готов.
– Можно я с тобой, папка? – девочка хватает меня за полу хитона.
– Это вряд ли, но я постараюсь скоро…
– Не пущу! – Кларисса в свою очередь ухватывает дочь.
– Тихо! Ребёнка разбудите… – поворачиваюсь к солдату: – Могу я попрощаться с родными?
– Конечно. У меня самого семья, понимаю. Я подожду тебя на улице, рыбак-Симеон. Но не задерживайся, прокуратор не любит опозданий.
Я просто обнял жену и дочь, они прижались ко мне порывисто… Дотронулся пальцами до горячей щёчки спящего Марка и быстро вышел на жаркую улицу. Между лопаток – пекло. Это взгляд Ставриссы, я знаю…
Никогда мне ещё не приходилось бывать в этой части города. Ну, как-то ничего не потерял – здесь так же было скученно и хаотично застроено низкими домами, шум доносится приглушённо, отнюдь не по базарному, но пыльно и такие же корявые ступени, вырубленные в песчанике.
Да, здесь чище и тише, нет снующих торговцев и простого городского люда, что в нижней части города. Эта толкотня создаёт на мой взгляд совершенно немыслимую и бессмысленную человеческую кашу. А здесь на каждом перекрёстке стояли уже не местные фарисеи со свитой, что хватала каждого за полы хитонов и призывала к молитве или научному диспуту, не нищие, которые делали тоже самое лишь с разницей впрямую потребовать подаяние, не воры, так и норовящие запустить тонкие ручонки в чужую мошну за монетой, здесь маячили спокойные римские солдаты. Щиты их были прислонены к стенам домов, как правило шлемы насажены на кончики пик, но лица их не предвещали ничего хорошего.
И это почему-то мне понравилось.
Я никогда не бывал во дворце наместника римской власти, да что там и говорить – я вообще никогда не бывал в каких-либо дворцах, уж не свелось в моей морской судьбе. С одной стороны, вызов к прокуратору наводил на тревожные мысли – уж чего такого ему понадобилось от меня. А с другой, я чувствовал сильнейшее облегчение, вырвавшись из душного дома, где запах пота и нечистот давно въелся в каменные стены, как и нечистые помыслы живущих в нём… Живущих из поколения в поколение.
А побывать во дворце наместника – это вообще приключение, сравнимое в попадание в хороший тропический шторм, что для истинного моряка и вызов, и удовольствие одновременно! Да и вряд ли меня ждёт впереди чего-то неприятное – преступлений я не совершал, сажать ревень мне разрешили официально, да римский воин позволил мне попрощаться с родными, не погнал меня сразу…
И любопытно как взглянуть на Пилата Понтийского!
Улицы стали шире, дома выше, горожане степеннее и гораздо лучше одеты, нередко с охраной, нередко не пешком, а на носилках под широкими пологами от солнца.
Понтий Пилат сидел на широкой открытой веранде за мраморным столом и чего-то писал в свитке. Он поднял голову на наши шаги. Прокуратор был одет в простой белый хитон, рядом со свитком лежал перед ним на столе меч в кожаных ножнах.
– Рыбак-Симеон! Как вы приказали, игемон, – громко сказал мой провожатый.
– Очень хорошо, Антоний, – кивнул властитель, – вот тебе список тех, кого надо найти. Первые два – сегодня же. На крайний вариант – завтра, как успеешь.
– Понятно, постараюсь их найти как можно быстрее, – воин с поклоном принял свиток из рук начальника и тут же удалился.
А Понтий Пилат молча указал мне рукой на лавку вдоль стены, на которую падала тень от козырька крыши, встал из-за стола и сел напротив меня в небольшое кресло с широким подлокотником, на котором, как оказалось, удобно было разместить свиток с пером и маленькую чернильницу. Я понял – прокуратор хочет записать мои слова.
И вот мы уселись друг против друга и некоторое время молча разглядывали.
Ему было на вид лет тридцать – тридцать пять, постарше меня. Широк в плечах, руки воина – крепкие, сразу видно, что меч и копьё в них частые гости. Волосы светлые, короткие, почти соломенные, скорее всего выгоревшие на солнце, лицо овальное, чистое, правильное и симметричное, губы крепко сжатые, но немного пухлые, нос чуть крупноват, как и челюсть, но совсем немного. А вот глаза были серо-голубыми, ясными и в них угадывалась воля и умение повелевать, бесстрашие и мудрость одновременно. Он был типичным воином, даже предводителем, всадником, скачущим впереди и ветер в лицо – долгие годы, был для такого человека единственным развлечением…
– У вас не римский нос, – вдруг я услышал собственный голос. – А скорее скифский. С круглым кончиком и широкой основой. Я такие видел у людей северного побережья Понта. Не у всех, конечно, но встречал.
Брови Пилата поползли вверх, и он как-то смущённо усмехнулся левой стороной лица. Потом он потёр подбородок левой рукой и этот жест был скорее всего естественным проявлением раздумий у этого человека – вообще у воинов-правшей правая рука только для боя и пера, если грамотен, а левая – для всего остального мира эмоций и жестов.
– Так, интересно… хотя я и ожидал чего-то подобного… Ладно, рыбак-Симеон, что ты ещё можешь сказать обо мне?
– Думаю, что вы не всегда были солдатом.
– Это очевидно.
– Возможно. Но мозоли на ваших руках мне указывают не только на меч, но и на мотыгу или вёсла рыбацкой лодки – у меня почти такие же.
– Да, я когда-то работал на земле… И скифы мои предки, да. Но это на поверхности. Рыбаки имеют отменное зрение, ты ещё раз это подтвердил… Но может что-то ещё?.. Не на поверхности.
– Да, я рыбак, игемон. И теперь волей богов – земледелец. И потому могу судить только по себе. На войне мне не приходилось бывать, не скрою, но я знаю ценность человеческой жизни и осознаю её конечность. Богам может прийти в голову в любой момент послать человеку испытания, или смерть. То есть я стараюсь во всех ситуациях выжить и дать возможность выжить моей семье, так как семья – главное, что есть у меня в моей жизни. Впрочем – наверное, это у многих, по крайней мере у тех, с кем я жил на побережье, так как здешние семьи поражают меня своим равнодушием…
– И у меня?
– У вас?.. У вас скорее всего нет семьи, может, только жена, что полагается вам по статусу. Но… но детей точно нет – я прошёл по дворцу и не видел ни одной детской игрушки или чего-то такого, что связано с семьёй, а ведь вы здесь, как говорила мне моя тёща, властвуете уже третий год.
– Ну да, так и есть. Что ещё.
– Ваша семья сейчас – это ваши солдаты. Родные, если они живы, очень далеко отсюда и всё ваше отеческое участие вы переносите на своих воинов. Вы бережёте их, тренируете до седьмого пота, потому что только тренированные воины имеют шанс в бою.
– Э как…
Понтий Пилат вздохнул и забарабанил кончиками пальцев по подлокотнику. Потом он встал, жестом приказал мне не подниматься за ним.
– Мне проще размышлять, прохаживаясь… – он действительно стал выхаживать широкими и медленными шагами по веранде, заложив руки за спину и слегка сутулясь, выставив вперёд немного голову. – Кстати, рыбак-Симеон, может ты голоден? Нет? Ладно… А, хочешь вина?
– Благодарю, игемон, но в нашей семье вино под запретом.
– Это ещё почему?
– Нельзя выходить в море с туманом в голове. А туман точно заведёт в море совсем не туда, куда надо. Море не любит ни глупости, ни пренебрежения.
– Ни глупости, ни пренебрежения, – прокуратор остановился, запрокинул голову назад и уставился в потолок.
И потом тихо, почти под нос сказал:
– Как и любой противник.
Затем он опять сел напротив, закинув ногу на ногу. В глазах его стоял вопрос.
– Признаюсь – ты меня удивил, что непросто. Однако, тем легче нам будет в общении. Первое – все тебя называют – рыбак-Симеон, хотя ты, я знаю, держишь коз и выращиваешь ревень, что в большом почёте у местных простолюдинов. Рыбак?
– Я занимаюсь земледелием и козами последние три, ну, почти четыре месяца. Как только поспеет ревень, я с семьёй вернусь на побережье и опять выйду в море, так как ловить рыбу и моллюсков, делать и чинить лодки, сети – моя жизнь. Этим живёт моя семья сотни лет – отец, дед, прадед и так далее. Тёща сбила с места своими просьбами о помощи – вот ей нездоровится из-за преклонных лет, просит помощи по хозяйству. А на поверку оказалось, что она переживёт и моих детей, а нужно лишь ублажать её женские требования, держать дом в чистоте, кормить и так далее.
– Так ваши женщины другие?
– Конечно. Они чинят сети, нередко выходят в море наравне с мужчинами. На земле многие из нас выращивают на склонах холмов виноград, персики, инжир и алычу. Пасут скот с детьми. Обычная жизнь без крика и гама, без базара и галдежа…
– Как здесь, в этом проклятом городе.
– Да, как здесь в этом… Сын болеет. Ему надо к морю. Свежий воздух и солёная вода вмиг его вылечат.
– Ты переменился в лице, рыбак-Симеон. Так плохо?
Я лишь кивнул в ответ, тоска сжала горло.
– Понятно.
Понтий встал и позвонил в колокольчик, почти немедленно и практически бесшумно прямо перед ним появился громадный воин в полном боевом облачение, в шлеме и панцире. Хотя точно ему было в нём очень жарко.
– Маркелий, возьми лекаря и идите с ним в дом рыбака-Симеона, пусть лекарь осмотрит младенца. Если нужно, перенесите его в наш госпиталь.
Маркелий кивнул и, ни слова не говоря, быстро и бесшумно вышел с веранды. Ни уточнять, где я живу, ни чего-то ещё спрашивать он не стал. Я поёжился.
– Да, я обязан всё знать, что творится в этом городе, – задумчиво произнёс прокуратор Иудеи. – Где кто живёт, с кем спит, с кем ссорится, чего у кого ворует и чего замышляет. Иначе мне не выжить…
Он на этот раз не стал садиться, опять заложил руки за спину, посмотрел в потолок, потом на меня:
– И при такой простой жизни ты неплохо разбираешься в людях, рыбак-Симеон.
– Море учит этому, уважаемый прокуратор.
– Пилат, ты можешь меня звать так, рыбак-Симеон.
– Но ведь все вас так называют – игемон или прокуратор.
– Ты прав… здесь у меня нет друзей… Жена, да. Очень красивая, из рода царей египетских, детей нет. Слава нашему великому императору Тиберию, моему наставнику и покровителю, он выбрал мне в жёны достойнейшую из достойнейших женщин, что скрашивает мои серые будни в этом… В этой части Римской империи.
Он вздохнул. Лицо стало жёстким.
– Есть мои воины, мои верные солдаты, и их преданность меня иногда поражает. Мы с ними прошли всю Европу с севера до юга, но это служба, здесь либо ты подчиняешься и за тебя решают, жить тебе или умереть, или наоборот… Теперь решаю я. Так вышло. Кстати, а кем считает себя твой род?
– Мы считаем себя греками.
– Значит ты говоришь по-гречески? – тут же перешёл на этот язык Пилат.
– Конечно, – я кивнул, – это язык нашего дома, дедушка вообще говорит только на нём.
– Какие ещё ты знаешь языки? Ну, кроме арамейского, само собой.
– Ну, практически все наречия побережья Понта – арабские, мавританские понимаю хорошо, язык северных кочевников, раз год мы у них в Тавриде покупаем шкуры северных животных для выделки ремней.
Пилат уже сидел на кресле и записывал в свиток мои слова, иногда бросая на меня короткие взгляды и кивая, чтобы я не останавливался.
– Расскажи, как ты оказался в Иерусалиме?
Пилат придвинул кресло к столу, и, макая пером в бронзовую чернильницу, стал быстро записывать мои слова.
– Десять лет я женат на иудейке Клариссе из этого города. У нас двое детей – Елене девять лет и Марк, ему чуть больше полугода. Ставрисса, это моя тёща, иногда приходила к нам к морю, но каждый раз жила недолго. А тут после рождения сына, прислала весточку, что старость догнала её хворями и немощью. Поэтому просила нас приехать, – отвлечь от мыслей о смерти, порадовать внуками. На семейном совете мой отец выделил мне четыре козы, двух тёлых, чтобы было молоко, и семена ревеня. Четыре горсти в мешочке. Мы довольно долго собирались – как раз был вылов морского огурца. По приходу в Иерусалим староста квартала, где живёт тёща, выделил нам ещё столько же семян ревеня и надел сразу за крепостными воротами, где ручей, у оврага. За десятину урожая. Ещё десятина фарисею и десятина вам, то есть власти. Это справедливо, я не возмущаюсь. Через две седьмицы ревень поспеет и недоимки погашу, я обещаю.
– Это не важно, дальше.
– Извините, игемон…
– Не извиняйся, рыбак-Симеон, – несколько раздражённо перебил меня прокуратор, – давай по существу и без лишнего…
– Да. Хорошо. Я понял.
– И?.. То есть земля здесь плодородная?
– Очень плодородная, уважаемый игемон. Но она требует большого труда и регулярного корневого полива. Я всё раздумываю, как можно уменьшить жар от солнца. Может, развеять над полем длинные полотнища, но не плотно, а с промежутками…
– Вот как? – с интересом произнёс прокуратор, – зачем же так?
– Так солнца будет меньше и меньше вода будет уходить из земли.
– Полотнища… – пробормотал прокуратор, сильно растирая левой рукой челюсть, – так и войска можно при переходе закрыть…
– И меньше воды людям брать, – уловил я его мысль.
Пилат закусил губу и с какой-то светлой улыбкой посмотрел на меня:
– Да ты, я смотрю, на все руки мастер, рыбак-Симеон. И рыбак, и пастух, и земледелец, да ещё и стратег?
Я развёл руками.
– Ладно, это потом… – прокуратор ненадолго замолчал. – Скажи – много ли горожан работает рядом с тобой, всем ли хватает земли?
– Это странно, игемон. Но почти никто не работает, хотя староста никому не отказывает в наделе. Пожалуйста, – бери и сей чего хочешь, всегда на рынке можно продать урожай. Или паси скот – в тени акаций и ракит всегда есть трава. Поначалу многие, глядя на меня, захотели сеять ревень. Он неприхотлив и быстро растёт. Похлёбка сытная, обернуть мясо и сыр можно. Семена на масло идут. Но для урожая надо, как оказалось, семь потов пролить – воду из ключа принеси, колодец давно пересох, года два, по словам старосты. Потом землю, застывшую в камень, тяпкой – взрыхли, на коленях все до единого сорняка убери. И поливать надо два раза в день, июль и август уж очень жаркие… так что нынче через два заброшенных надела трудится лишь один старик, не знаю его имени, а более никто.
– А почему так, как ты считаешь? А люди что говорят?
– Все, что я слышал, говорят лишь о большой доле, что надо отдать. Никто не заикается о труде, всё больше о доле.
– Понятно, – прокуратор покивал головой, написав что-то в пергаменте. – Ты, я так понял, хочешь обратно к морю, а тёща что по этому поводу говорит?
– Через две недели, после сбора урожая. Но детей и Елену думаю отправить завтра же – сын болеет, море его вылечит. Ставрисса, конечно, воспротивится, но её слово мне не интересно.
– Почему же ей противится? Из-за немощи и болезней? Так бери и её к морю.
– Никаких болезней у тёщи нет.
– Вот как?
– Да, это её выдумки, это я понял давно. Когда мы пришли в город, она действительно выглядела не очень здоровой – серая кожа, сутулилась, глаза с красными прожилками, покашливала. Однако уже через неделю её как будто подменили. Жена же тогда впервые захворала и отказала мне… Тёще же… Ну, как помолодела! Она стала активной, как и остальные жители города, каждый день, как на трудовую повинность, она теперь спешит на рынок и во многие храмы, у неё сотни знакомых. Она в курсе всех сплетен и страстей, что творятся здесь. Вечер в доме проходит под аккомпанемент её журчащего голоса… Это бывает иногда просто невыносимо… Елена и Кларисса полностью сняли с неё заботы по дому, в готовке пищи и чистоте. Надо сказать, что её жилище было изначально грязным до тошноты и убогим. А сейчас даже иногда приходят соседи посмотреть на чистоту и порядок. Ставрисса всегда хвастает, что её слово было главным в этом действии! Это она указала нам, пришлым неучам с побережья, где, как она выразилась, живут одни пастухи, (пастухи!!), как живут иерусалимцы – в праведных молитвах и в чистоте помыслов… И… иногда мне хочется её ударить, игемон, хотя я очень миролюбивый человек, я знаю цену жизни… И со всеми, кто проходит мимо, как я видел многократно, у неё есть темы для бесконечных бесед, я удивляюсь, как на её языке не вскакивают чирьи от такого бесконечного словесного потока.
Прокуратор негромко засмеялся, его худощавое лицо покрылось сеточкой тонких морщин и тут я понял, что, возможно, он гораздо старше, чем кажется.
– Сколько вам лет, игемон? – вырвалось у меня.
Прокуратор перестал смеяться и лицо его стало каменным.
– Я не знаю, рыбак-Симеон. А тех, кто может знать, давно уже нет.
– Извините…
Прокуратор махнул пальцем в ответ, он что-то опять записывал в пергамент…
– Так что тёща, – не отрываясь от письма, как бы продолжил тему прокуратор. – Суёт нос к вам в постель?
– Да. Уже не стесняется заходить к нам в комнату, вроде ради проверки внука, вдруг мы не доглядим? Мы же с Клариссой, по её словам, а соседи уже все, как один – в курсе, никчемные и неумелые, а, главное – ленивые родители!.. Обидно, зло берёт. При этом говорит, а точнее – ворчит, не стесняясь, громко, будит ребёнка. Может присесть на край постели и начать рассказывать сплетни, и не выгонишь!
– Обижается?
– Обижается.
Пилат опять коротко покивал, усмешка играла на его лице, и я понял, что моя семейная ситуация ему знакома лично.
– Не важно, какого происхождения люди, и знатного и простого – а тёщи как будто из одного адского котла вышли… И моя тёща… И моя… обожаемая, к нам с Уной приезжает ре-едко – хвала нашему императору, мы живём далеко от метрополии и лишь раз в год… Но тут уж даже мои военачальники – Люциус и Августин плачут горючими слезами от её энергии и бешеного стремления к порядку! Одно только её желание упорядочить караульную службу дворца!.. Проверки и построения, разучивание песен и строевой шаг! И это в иерусалимской жаре! При этом каждый из нас обязан знать все сплетни и интриги императорского двора, как будто мы все, от рядового солдата до палача без этого обречены на чуму! Ты не представляешь, рыбак-Симеон, можно заказывать плакальщиц… А, уж какой праздник устраивают солдаты по её отъезду! Ух! Таланты!.. Однако, мы отвлеклись, а время идёт. Так местные горожане тебе не по нутру?
– Они неплохие люди, игемон… Пилат. Да. Многие весьма начитаны. Но у меня сложилось впечатление, что им нет ни до кого дела, кроме себя. Их объединяет какое-то общее равнодушие… Вот говоришь вроде с человеком, он слушает и отвечает. А глаза – пустые… Ну и Кларисса стала со мной холодна, как будто город погасил радостные искорки в её глазах…
– Понимаю… – Прокуратор поднял колокольчик и позвонил, раздались шаги и перед нами появились двое – уже знакомый мне воин Маркелий и ещё один человек в белом хитоне и в маленькой шапочке такого же цвета. Именно он издавал звук шагов деревянными сандалиями, Маркелий же двигался бесшумно.
– О, лекарь Амвр! Что с сыном рыбака-Симеона?
– Мы пришли вовремя, игемон, твоя забота о подданных воодушевляет… И, слава богам и помощи Маркелия, забрали мальчика. Его мать не пожелала следовать за нами, но старший ребёнок – Елена, пришла и сейчас в госпитале с братом. Я дал ему лекарство – вытяжку из коры северной ивы, это собьёт жар. К вечеру буду решать о дальнейших действиях. Но, рыбак-Симеон, – лекарь повернулся ко мне, – хочу тебя предупредить о не надлежающем уходе за ребенком женщинами твоей семьи. Старшая вообще пыталась остановить мои действия, криком и рукоприкладством, но только помощь Маркелия и его ловкий меч возымели успех поручения игемона. Твой сын покинул бы этот мир не далее, чем через три дня. Жар иссушил бы его тело окончательно.
Я видимо переменился в лице, и порывисто двинулся к выходу, но Маркелий выставил передо мной свою громадную ладонь и неожиданно высоким голосом проговорил:
– Не беспокойся, рыбак, твой сын в надёжных руках – Амвр, один из лучших лекарей. Решай все вопросы сначала здесь, о твоих детях мы позаботимся.
Тут до меня дошёл смысл некоторых слов лекаря:
– Маркелий заколол Ставриссу?!
Они переглянулись и весьма лукаво заулыбались.
– Ну а ты бы так хотел, да? – Амвр явно наслаждается произведённым эффектом. – Хе-хе… Понимаю, сам женат.
– А я не женат и никогда не женюсь. – Воин едва вытянул гладиус из ножен и тут же со стуком загнал его обратно – возможно, это была его привычка, как бы подтверждение искренности намерений. – К тому же когда приезжает уважаемая мама нашей Уны, супруги игемона… Ну, тут мы все… Эх!.. Лучше опять атаковать германцев без поддержки баллист и конницы, с голыми руками, чем пережить эти две недели… Хорошо хоть редко.
– Маркелий твою тёщу слегка отшлёпал гладиусом, – улыбка лекаря стала ну совсем широкой, – она так верещала!
– Песня! – подтвердил воин. – И, если надо – обращайся, рыбак.
Я почувствовал руку прокуратора на своём плече, обернулся:
– Как раз сейчас время обеда, Симеон. Наша беседа затянулась, я и не ожидал сам такого. А ведь мы ещё не поговорили о самом главном, от том, ради чего я призвал тебя. Поэтому мы сейчас совершим трапезу и продолжим беседу. С маленьким Марком твоя дочь, а она, как я понял – не глупа и активна. Лекарь Амвр действительно лучший из всех, кого я знаю на медицинском поприще – он лечит и удар меча, и прокол стрелы, кашель и судороги: всякие болезни тела и духа. Я доверяю ему, а, значит и ты ему доверься. Да, Маркелий – кто-то ожидает в приёмной меня?
– Раб первосвященника Малх, игемон. Его привёл Антоний.
– О! Прекрасно! Зови его.
Лекарь и воин ушли с веранды, Пилат жестом пригласил меня в сторону за ряд колонн, поддерживающих свод. Почти сразу за ними стоял мраморный стол, на котором лежали на блюдах зажаренный гусь, апельсины, инжир и хлеб. Отдельно стояли два кувшина – один с вином, как указал мне прокуратор, второй с колодезной водой. Тут же лежали приборы и стопкой керамические чашки без ручек.
– Ешь, пей. И слушай.
Гусь и хлеб были изумительны – как же я, как оказывается, проголодался!..
– Как зовут тебя?
– Малх, игемон.
– Ты раб первосвященника Киаифы?
– Именно так, игемон.
– Расскажи мне про происшествие, которому ты был свидетелем и участником, что случилось ночью в позапрошлую пятницу в Гефсиманском саду.
– Досточтимый Киаифа получил от Иуды Искариота весть, что ученики с проповедником Иисусом Назареем будут ночевать в этом саду после пятничной проповеди. Наш любимый первосвященник призвал народную стражу и нас, его рабов и слуг, и мы с фонарями и факелами двинулись все вместе. Городская народная стража шла с обнажёнными мечами. Мы светили им дорогу. Шли быстро. Луны не было. Вступив в Гефсиманский сад, мы углубились в него и почти сразу между деревьями и кустами увидели человека, который шёл к нам на встречу. Мы сразу узнали его – это был тот самый проповедник. Иисус Назарей. Именно он учил, я слышал это не менее трёх раз, что любая власть есть насилие и он есть сам царь Иудейский. Я считаю, а это нам, рабам и слугам говорил любимый наш первосвященник Киаифа, что эти слова Иисуса есть заговор против власти лично вашей и нашего обожаемого императора Тиберия, да пребудут с ним удача и здоровье навеки вечные и так же посягательство на знание и… э-э-э…
– Духовную власть, – подсказал Пилат.
– Да, именно на духовную власть наших уважаемых и любимых фарисеев и в особенности на мудрое врачевание заблудших душ нашего возлюбленного первосвященника Киаифы, да будет в нём вечно гореть свет любви Бога к народу Израилеву!
– О как!.. – прямо выдохнул прокуратор. Редкие хлопки гулко разнеслись между колонн. – Ты силён в словоблудии, Малх, прямо зауважал…
– Благодарствуйте и благоденствуйте в свете власти императора Тиберия, дорогой наш игемон!
– Ну, нет слов… Всё, хватит-хватит. Закрой рот! Уже своей велеречивостью, вот понабрался у фарисеев, а ещё раб, ты ввёл меня в разброс мыслей… Я тебя о чём просил, просил пока что, не приказывал – рассказать? О Гефсимане? Вот и рассказывай.
– Да, игемон. Продолжаю, – размеренно и протягивая некоторые гласные, затянул Малх. – Итак, мы увидели проповедника, он прямо на нас ступал, а за ним – весьма несмело несколько его спутников – их тени были едва видны в свете наших огней. Я вспомнил, как видел их на рынке и один раз у дома фарисея Могуша. Предвижу вашу просьбу, игемон, отвечаю – вокруг проповедника каждый раз собиралось много народу. Они внимательно его слушали и иногда задавали вопросы. Опять понимаю, что вы хотите спросить – на рынке у меня не было возможности в связи с обстоятельствами, я всё-таки раб, а не свободный гражданин, подойти поближе и послушать. Но вот у дома фарисея Могуша, это как раз прямо у выхода с базара там, где к длинной жерде привязывают ослов и кидают им срезанные ветки тёрна для жвачки, и чтобы они не орали и не дрались в отсутствии хозяев, пока оные граждане совершают покупки, я, волею богов, стоял вообще рядом с фарисеем, который после беседы пригласил проповедника к себе в дом; и я слышал всё очень хорошо и внятно.
– Хорошо… Рассказывай об этом случае.
– Проповедник тогда попросил торговку просом подойти к ней, та повиновалась. Он взял у неё мешочек, набрал горсть зерна и тут же бросил его в кучу тёрна. Следующую горсть он бросил под ноги ослам в сухую пыль. Затем просо полетело в самый тёмный угол у стены базара, там навес покосился и солнце практически не освещает никогда землю. Признаюсь, вам, уважаемый игемон – меня несколько покоробило такое пренебрежение к продуктам общего человеческого питания. Просо нужно и ослу, и человеку, любой может вкусить блюда… И Иисус же сказал немедля: «Каждое семя должно лежать в месте, ему уготованное. Ни в мёртвое, ни в каменное, ни в сырое и тёмное, ни в жаркое и сухое.».
– Не отвлекайся на рассуждения, раб. Проповедник объяснил свои слова?
– Люди спрашивали, и он отвечал им так: «Сеятель сеет семя, а человек – слово. Равно бесполезно проповедовать мёртвому телом и душой, как и равно бросать семя в тёрн и темноту – мёртвый не услышит, бездушный не воспримет. В сырости и сумраке семя даст всходы, но они быстро захиреют и не дадут плода. Так и человек должен иметь жажду познания и свет учения и будет тогда плод знаний и умений человека. И на дорогу, что топчут тысячи ног нельзя бросать семя – подошвы быстро разотрут его, солнце высушит, преумножив пыль. Именно так со знанием и истиной поступает человек, обуреваемый страстью и гневом. Потому как страсть и гнев человека, не умеющего укрощать свою натуру, есть яд сатаны, который растащит знания и умения на тысячи осколков. И, лишившись цельности, слово потеряет смысл и силу, рассыплется в бессмысленный прах.
Я услышал шумный вдох прокуратора, затем зашуршал его хитон и неспешный шаг – Пилат встал и опять ходил, раздумывая о чём-то.
– Вот накрутил слов, – еле слышно сказал он, видимо – мысли вслух, (и точно не для чьи-то ушей!). – Набрался велеречивости у фарисеев…
И уже в полный голос:
– А теперь, Малх, продолжи свой рассказ о событиях в Гефсиманском саду.
– Да, игемон. Итак, проповедник вышел к нам, и мы остановились друг против друга. Позади него стояло лишь двое-трое его последователей, остальные не смели выйти из-за кустов и фигуры их лишь угадывались в свете факелов. Один из стражей громко спросил: «Ты ли Иисус Назарей?» И проповедник ответил: «Да, я Иисус Назарей!» И тогда Иуда Искариот вышел к нему и поцеловал его в левую щёку.
– Ты далеко стоял от них?
– Нет, игемон. Стоял в первом ряду и видел всё так же хорошо, как и вас сейчас.
– Что было дальше?
– Начальник стражи, предводитель восточных ворот, громко сказал: «Вяжите его!» Но тут один из сопровождавших проповедника резко выступил вперёд, выхватил из-за пояса длинный тонкий нож и ударил сверху меня по левому уху.
– Подожди, мне сообщали, что у этого человека был меч.
– Что вы, игемон. Если бы у него был меч, то я бы сейчас лежал на попечении лекарей с перерубленной ключицей. Это был именно нож. Длинный, тонкий и весьма тупой. Таким режут хлеб на площади, я видел у пекарей. Он рассёк мне ухо, даже надсёк, неглубоко. Правда, было больно и текла кровь.
– И как же ты любишь делать многозначительные паузы, раб Малх! Прямо как с амвона вещаешь…
– Иисус Назарей сказал тому, кто ударил меня, – гораздо быстрее, чем ранее, продолжил раб, (я явственно услышал, как у него задрожали коленки от этого тихого шипения прокуратора). – «Пётр, убери свой меч». Хотя повторюсь, игемон, это был именно хлебный нож, в оружии я разбираюсь. У римского солдата – гладиус, простой и надёжный. Его можно примотать кожаной полоской к палке и будет копьё. Таким добивают несчастных на кресте, если случайно выжил. У вас на поясе в торжественных случаях я видел удлинённый стадий в красивых ножнах, это соответствует статусу римского прокуратора. А у городской стражи Иерусалима и у охраны первосвященника удлинённые тяжёлые кинжалы, ну, можно признать в них короткие мечи. Но у Петра был точно нож. Иисус подошёл ко мне, все стояли и почему-то ждали, а он закрыл мне рану ладонью. Боль тут же утихла и кровь перестала бежать по моей шее. И только потом два стража взяли проповедника за руки и повели к первосвященнику, мы двинулись за ними, освещая всё так же им путь. Спутники проповедника затерялись за нами в ночи. Мы пришли к дому Киаифы и почему-то там собралось много людей, которые молча ждали нас. После я рассказал о случившемся брату и как раз на нашем дворе у костра среди прочих людей я увидел своего обидчика и показал его брату. Тот пошёл во двор и спросил его: «Ты ведь был с ним, с этим Назареем!?» Но Пётр стал с жаром это отрицать.
– Отрицать?!
– Да, игемон – я слышал слова Петра собственными ушами в тиши ночи и видел собственными глазами на освещённом светом костра лице его испуг. «Нет, я не был с ним там, это был не я!» – сказал он моему брату. И тут среди ночи запел петух…
– Покажи мне своё ухо… Так, даже шрама нет. Ты уверен, что у тебя была рана?
– Конечно. И видели это наши городские стражи и их предводитель, они подтвердят.
– Да, это верно… Проверю. И последний вопрос, Малх. Что ты сам думаешь по этому поводу? Что ты может или хочешь сказать? Свою мысль, ощущения?
И тут возникла пауза…
Я не видел лиц. Я не слышал ни вздоха ни судорожного сглатывания. Когда вместе с молоком в горле застревает слишком большой кусок хлеба…
Или, когда найденный в пустыне путник с бешеной гримасой смертельной жажды пытается заглотить из бурдюка сразу всю ту воду, о которой мечтал…
Никто не давился…
Нет. Я почувствовал тот самый особый запах молниеносно пролетевшей грозы… Когда ещё так тихо, лишь на несколько минут. И природа – дюны и море, лодки и пески молчат… молчат люди, успевшие пристать до урагана к берегу, молчат чайки, разочарованные в отсутствии жертв…
Этот запах, а точнее ощущения очищения и свежести. Может когда-нибудь, я очень надеюсь, что люди поймут процесс возникновения этого чудесного запаха – смеси ветра в лицо, утренней свежести, восхода солнца… и запаха девушки, которую обнял в первый раз…
Но на самом деле я знаю, как никто другой – это запах порождает только одно в жизни – молния…
– Игемон… – я едва услышал задохнувшийся в своём страхе грозы голос Малха. – Я ведь… раб…
– И… и что? – думаю, вряд ли кто в Иерусалиме слышал такой добрый голос.
– Разве… я имею… право…
– На что именно?
– На… собственное мнение?
– Собственное мнение? Нет конечно, раб Малх! Как же ты надоел!..
– Простите, игемон!!! – звук удара коленями о мраморный пол…
Пауза. Пилат, не глядя на меня, заходит в мою зону, с громким бульканьем наливает вина из кувшина в кубок и шумно выпивает его. Сжав губы, стукает кубком об столик и выходит к Малху.
– Смотри, раб!
Звук катящейся монеты по мрамору – этот звук благородного металла не спутать ни с чем.
– Этот золотой талант будет твоим. Встань! Но просто скажи мне – что ты об этом всём думаешь? Не беспокойся, никто и никогда не узнает, что ты мне сейчас скажешь. Слово прокуратора, раб!
– …Я… Мне… То, что я видел и слышал, что говорил народ, рабы и фарисеи, солдаты… Никогда Иисус не был злым или глупым…
– Так что – я зря его послал на крест?
И опять волной этот запах тишины после удара молнии!..
– Я… не знаю…
– Ладно… Ладно, раб. Не тебе мне указывать… И не впадай в падучую, уж прошу тебя! Бледный весь, как мел с каменоломни!.. Держи осанку – ты ведь служишь самому первосвященнику, а он, знамо дело, слабаков и глупцов к себе не берёт…
О-о-о, какая желчь в словах прокуратора!..
– Но… Но мне твой рассказ понравился. Да. Он дополняет некоторые нюансы… Потому ты заслужил этот талант.
Чиркнуло золото по мрамору…
– Это цена… Это за нас с братом, за нашу свободу…
– Так чего ж ты дрожишь, как чумной пёс?! Иди, и будь свободным гражданином. Отвыкай стоять на коленях, Малх.
– Я… Всю жизнь…
– Раб? А мечты? Ты знаешь несколько языков, ты грамотен и читаешь в тайне священные книги, ну а многим местным фарисеям дашь фору в теологических спорах. Ты мечтаешь о пастве, как ты будешь направлять людской скот в дом человека божьего, как люди будут лобызать твои руки в благодарности…
От желчи в словах Пилата у меня стало горько во рту…
– Смотри – где бы что-то не случилось в Иерусалиме – важное или не важное – ты в первых рядах и везде ты участвуешь в процессии.
– Это случайно, игемон…
– Конечно. (Очень жирная точка!). Конечно!.. А если тебя поставить на место Киаифы прямо сейчас – разве ты будешь хуже или глупее, Малх?
– А-а-э-э…
– Ха! Угадал!.. Ну конечно, ты метишь на его место, ведь я вижу твои тайные замыслы, раб! Так бери эту монету и действуй! Только не торопись – плебс не любит быстрых социальных изменений!.. Я более чем уверен, что ты, раб, понимаешь мои слова…
Шуршание хитона:
– Благодарю вас, игемон.
– А мне не нужна твоя благодарность, раб. – (опять это железо в голосе!) – Мне… мне понравился твой рассказ об этом проповеднике, я уже говорил. Ты уточнил несколько очень важных деталей… Иди, раб. Оставаться на коленях, или встать – выбор каждого…
– Понимаю, (почти шёпот) игемон.
– Ты ещё здесь?!!
Быстрые лёгкие удаляющиеся шаги…
– Если честно, – прокуратор стоял уже передо мной и наливал в кубок себе вина. – Я бы пошёл вместе с тобой к морю.
Он развёл в каком-то судорожном недоумении руки, хлебнул из кубка, пожевал нижнюю губу, смотря куда-то внутрь себя…
– Сколько же… сколько же ещё предстоит… Все мы рабы…
Прокуратор некоторое время молча жевал гуся.
– Ты не торопишься, рыбак-Симеон?
– Время вечернего полива ещё далеко… Пилат. Марк, я надеюсь, сейчас под надлежающим присмотром (прокуратор кивнул), так что распоряжайтесь мною в своё усмотрение. Всё равно дома… в этом доме, судя по всему – меня никто не ждёт…
– Это грустно, Симеон. Но…
– Да, игемон. Пилат.
Властитель кивнул мне и вышел за колонну.
– Кто там есть ещё ко мне!? – зычно загремел его голос.
– Фарисей Могуш ожидает! – слова стражника.
– Зови!
Стук копья об пол.
– Благоденствия и процветания дому нашего славного прокуратора, проводника божественной славы и власти любимого императора великого Рима – Тиберия. Да здравствует Пилат Понтийский – оплот справедливости и закона в этом забытыми богами, безводном захолустье!
Голос мягкий и вкрадчивый, немного робкий, но очень чёткий, слышимый.
– Да преумножится власть истинная над людьми всех видимых земель от края до края кесаря Тиберия! Фарисей Могуш в своих проповедях и молитвах начинает и заканчивает вышеприведёнными словами своё пасторское слово для плебса... А, он, к моему великому сожалению, в своей неровной массе не всегда, особенно женщины, праздно проводящие своё драгоценное время в словоблудии и ссорах, понимает своё счастье римского владычества…
– Вино будешь, Могуш?
Пауза… А, вот теперь точно звук сглатывания!
– Для меня великая ч-честь…
– Маркелий! Вина особого, с северных берегов Понта! С берегов великой реки! Для моего дорогого гостя!
¬ Звук с такой иронией наливаемого в кубок вина, Маркелий опять не слышим, ещё одно чуть ли не судорожное сглатывание гостя, его вдруг участившееся дыхание и потом ни с чем не сравнимые звуки глотания напитка… выдох удовлетворения, как после тяжелейшей работы.
– Садитесь, дорогой гость, я вас задержал в приёмной…
– Я не смею, и-игемон-н…
– Сядьте!.. (и очень тихо) Маркелий, если придёт Аврелий, всех, кого он приведёт, сразу ко мне.
– Чудесное вино, игемон… Я буду рассказывать своим детям, и они будут рассказывать своим детям…
– Да-да, я понял. Так вот, фарисей Могуш, время не теряем на болтовню, а быстро рассказываешь мне о посещении твоего дома проповедника Иисуса Назарея. Расскажешь интересно и с подробностями – награжу. Будешь лить воду – тебе отрубят руку… Да ладно, ты прямо купился, ха-ха! Это шу-утка, фарисей… На вот вина ещё хлебни, побледнел как… Какие же все сегодня велеречивые и впечатлительные… Сядь на лавку.
– Я не смею в присутствии…
– Сядь, я сказал!!!
Кусок мяса птицы застрял у меня в горле! Всё больше и больше я убеждаюсь, что – первое, не хотел бы иметь Пилата в списке врагов. И второе – недаром Тиберий поставил его во главе такого сложного региона, как Иудея, сложного, как зловонное пердящее болото над огнедышащим вулканом…
Могуш громко икнул. Потом чего-то зашуршало, и я не удивлюсь, что фарисея насильно усадили на лавку. Маркелий или сам игемон.
– Знай же фарисей, твой рассказ будет мною записан слово в слово, не вздумай врать или домысливать, как неверная жена. Пергамент же сей будет запечатан печатью прокуратора и отправлен в императорскую библиотеку, где будет сохранён на веки вечные, пока стоит незыблемо римская власть! Ты понял, Могуш?!
– Д… Да.
– Ещё вина?
– Сухо сегодня, игемон. Я восхваляю вашу заботу о народе, о лучших людях…
– Сколько тебе лет и какова твоя семья?
– Лет мне пятьдесят один, игемон. Когда-то я был женат – у меня трое сыновей, все они уважаемые в городе люди. Я не всегда фарисействовал – с детства я торговал в лавке моего отца, его лавку я выкупил у двоих своих старших братьев, когда отец почил в бозе.
– Где твои братья, чем живут, у них есть семьи?
– Они просят милостыню. Как и их дети.
– Понятно. Ты вдовец?
– И, да и нет, игемон…
– Точнее.
– Жена спуталась с погонщиком мулов и ушла с ним из города.
– Давно?
– Двенадцать лет как.
– Э, надо помянуть родителей и восславить богов!
– Вино просто замечательное…
– С берегов Тавриды.
– Можно ещё?
– Конечно, наливай сам… Чем занимаются твои сыновья?
– Они успешные торговцы, у них замечательные верные жёны, уже подрастают внуки. Но я им всё время, уважаемый игемон, говорю о тщетности бытия-я-а (мне показалось, что фарисей сейчас расплачется) – вот сейчас ты успешный. Да… Да!!! А, у соседа неделю как прекрасная жена подавилась алычовой косточкой, и боги забрали её душу в минуту и её прекраснейшее тело, предмет восхищения каждого нормального мужчины, предано огню…
– Так расскажи о посещении твоего дома проповедника Иисуса Назарея.
– Наша тяжёлая жизнь…
– Расскажи о посещении твоего дома Иисуса Назарея, фарисей! И не вздыхай так!.. Маркелий!!!
– Игемон, я всё расскажу-у…
– Маркелий, если этот человечишко будет долго думать на мои вопросы, бей его по заднице мечом, как ты умеешь.
– С удовольствием, командир!
– Я-а, пригласи-ил про-оповедника-а…
Видимо, прокуратор сделал знак.
Шлёп!!!
– А-а-а-а-а!!!
Шум падения грузного рыхлого тела на пол.
– И нельзя убивать… – опять как бы мысли вслух тихо, но я слышу. – Соберутся ж толпой… – громко: – Фарисей Малуш! Вот тебе вино.
– Семь лет назад, – вообще без всякого перехода слышу ровный журчащий голос фарисея, – я по воле господа вдруг осознал всю эфемерность нашего человеческого существования… Сегодня ты полон сил, строишь планы, женщины качают бёдрами, а завтра ты колодкой бесчувственной встречаешь слёзы плакальщиц и холодные руки погребальщиков, что за тридцать тетрадрахм тянут твои бренные останки в геенну огненную… Это печально, игемон… Можно ещё этого божественного напитка?.. Я буду рассказывать… О-о, нет, уважаемый Маркелий – я клянусь вашим таким о-острым мечом, что ни-ко-му не буду рассказывать об это чудесном вине… Да-да… Оумнг… Хо-о-о… Всы-ня-ям-на-ям… Сегодня ты полон сил, строишь планы, как привезти из Агхенареи шкуры туров за полдрахмы за трион квадратный, или из Гергионики рыбий клей, что протух ещё в прошлом году и угадать, что купят с прибылью… Реалистичные планы… Можно винца?... Спасибо… Ни чо так питиё… Хм-м-м… Рынок требует, игемон, я ж-ж-ж… не винова-ат… А, на самом деле, уже утром твоё начинающее смердеть на этой проклятой жаре те-эло…
– Фарисей!..
– А-а-а-у-у…
– Ты не на паперти, болтун.
Однако тонкий голос Маркелия может быть тоже весьма суров! И свист плётки так пронизывает уши!
– Я оставил своё дело на старшего сына, и уединился в пустыне.
Опять переход от вопля к размеренной речи был молниеносным! Я невольно зауважал местных фарисеев – так владеть своим душевным состоянием – это как бы пригодилось нам, рыбакам, в шторме!
– В следующую ночь мне было видение… (и нежно) Ангелы небесные поручали мне читать мудрые книги и нести слово божественной мудрости, данную нам свыше, в неокрепшие человеческие души горожан. Что я с успехом, игемон, делаю и поныне.
– И сколько приходят на проповедь к тебе горожан?
– По субботам немало, игемон. Я, как и многие фарисеи Иерусалима, арендую часть храма, ставлю кафедру… Кстати, кафедры делает мой средний сын, очень красивые, лёгкие. Он их привозит с побережья. Там воздух чище. Местное дерево. Друзьям – скидка. В воскресенье я служу людям с обеда до заката, в понедельник отдыхаю. В остальные дни я прихожу в храм по праздникам. Реже в будни и только по просьбам уважаемых людей. Но все остальные дни я не провожу в праздности, вы не подумайте, уважаемый игемон – я принимаю людей у себя в доме. Точнее – во дворе, где разбит небольшой сад и в тени акаций, инжира и хурмы мы можем поговорить о бренности бытия…
– Я просил тебя рассказать о Иисусе Назарее, которого ты как-то совсем недавно принял в своём доме.
– О-о, великий игемо-он, мой рассказ буде-ет полным и точным.
– Слушаю.
– Э-э-э…
– Что так? Может – воды? Или меч Маркелия? Плётка, о, велеречивый фарисей!!
– Воды?.. Да. С превеликою благодарностью, ведь великодушие сильных – это удел избранных. Великодушие – налить вина страждущему, это честность души, которая принимает жизнь так, какая она есть! Этому завидуют слабые! Я – слабый! Я – завидую-у… Игемон-н…
– А если сейчас тебе отрубят голову, фарисей?
– Я буду рассказывать детям и внукам, и, если сподобится, правнукам – какому тёплому приёму удостоился их предок в величественном и красивейшем дворце нашего возлюбленного прокуратора! Этот дворец – символ непоколебимой римской власти от западных ледяных морей до восточных гор, попирающий небеса!..
– У тебя давно не было женщины, фарисей?
– Я приступа-аю к рассказу-у, игемон-н…
Тишина. Вроде кто-то почесался…
Понтий Пилат встал с кресла, было слышно, как он скрипит зубами, какой-то звук сдвигаемого дерева. Едва слышимый звон. Что-то бурчит под нос на незнакомом мне языке и явно не благословление…
Потом журчание вина. Глотание. Мне совершенно ясно – кого.
– Смотри, Малуш… Выпил? Молодец. Здесь кисет с талантами. На вот, подержи… Тяжёлый, да? О, как загорелись твои мелкие глазки!.. Ну, я могу, конечно, всех вас убить. Сначала фарисеев, потом ваших прихвостней и даже самого главного первосв… Могу. И легко. Но я, как прокуратор, не для этого сюда поставлен императором… Не для этого…
– Казните меня первого, о великий игемон! Я всё вам расскажу перед смертью! Я вас люблю! Дайте только ещё вашего изумительного вина!.. Полглоточка!
– Ну, хоть кто-то меня любит… Надо было Уне здесь побывать…
– Я вас буду ублажать!..
– Заткнись!
Свист плётки, смачный шлепок, Малуш взвывает!!
Прокуратор в сжатом в ниточку ртом проходит ко мне, ладонью показывает, что всё в порядке и не надо беспокоиться, затем пытается трясущимися руками налить себе вина. Я ему даю свой кубок с водой, он его схватывает и залпом выпивает воду. Как-то неестественно отрыгивает, и, с совершенно бешенными глазами кивает мне, кидает мне в руки кубок и вскакивает из-за колонн.
– Так вот, – голос всадника совершенно спокоен. Точен: – Ты получишь эти таланты после того, как расскажешь мне со всеми подробностями, о том, чего я тебя просил. Пока что просил, не требовал и не приказывал, хоть и могу.
– Мы… – голос был сдавленным, как будто фарисея душили, – собирались вокруг него, с… слушали…
– Так, уже лучше. Дальше.
– Он говорил не по-книжному, люди не возмущались…
– Странно, правда?
– С-странно… Он говорил не по-книжному, я думаю, а вообще был ли он грамотен, читал ли он великие книги?.. Но, когда его спрашивали о чём-то люди, он, не задумываясь, всегда отвечал ясно и спокойно, как будто только что прочитал ответ в книге. И многие его ответы мне были не понятны, но понятны потом… Я сам прочитал много книг…
– О чём спрашивали его люди?
– Ну-у, так сразу и не вспомнить, игемон…
– Ты гордишься тем, что прочитал столько мудрых книг и с кафедры арендованной площади, по сути – на паперти вещаешь мудрости из них, как по писанному. По памяти. Ты один из лучших почитателей книг в городе, я знаю. С прекрасной памятью. А здесь я взываю к минутам твоей памяти.
– Мне надо собраться с мыслями, игемон. Это такая ответственность…
Тишина. Вздох прокуратора. Думает…
– Ну, что мне с тобой делать…
– Ы-ы-ы, я вас люблю, обожаемый игемон.
– …И ведь бить толком нельзя, тварь подзаборная… Не-не, Маркелий, не стоит мечом лупить – сдохнет ведь… Только плёткой.
– Может – подвесим эту грушу за ногу, игемон? Ведь кровь к голове – лечение для малахольного? Это ж наш лекарь Амвр прописывает всем малахольным.
– Да? А это – мы-ы-ысль…
– О, великодушный и щедрый игемон – эти средства пойдут на покупку важных и редких книг! Их мудрость теперь не пропадёт на пыльных полках, а будет донесена до простых людей, но жаждущих духовной пищи и знаний! Алкающих знаний, но лишённых в силу своего бедственного, несчастливого, можно сказать убогого и нищего существования плода разума человеческого… Эти люди… эти поданные ваши и нашего возлюбленного императора Тиберия заняты мирскими заботами о хлебе насущном, как накормить своих детей, уврачевать раны свои и успокоить немощь старцев. Каждодневные хлопоты о счастье, семейных заботах, воспитании детей, передачи жизненного опыта…
Медленно и со скрипом выползает гладиус из ножен…
– Иисус рассказывал мне притчу.
Меч затормозил своё движение. Пауза. Чей-то быстрый высморк.
– И о чём была сия притча? – очень медленно и спокойно спросил Пилат.
– Иисус учил людей израилевого колена сеять.
– Сеять?
– Э-э-э… Как разбрасывать семена…
– Для чего?.. Не знаешь?! Ты был свидетелем, как проповедник Иисус Назарей учил народ израилев аграрному делу, и ты как бы и не?..
– Зёрна надо было рассыпать…
– Так. Хорошо. Рассыпали зёрна. И?
– А зё-орна, мой возлюбленный игемон-н… нам… нам надо было рассыпать вначале в пыльную дорогу, заливаемую полуденным солнцем. Кинуть под копытца ослов и верблюдов. Потом горсточку в тень, куда светило не сможет подать свой лик и в продолжении этого великого нравоучения – надо сеять в тёрн, где всходы будут для ослов и уж совсем странных людей…
– Интересно мне модуляция твоего голоса, фарисей… Ты так и с кафедры вещаешь народу израилеву?
– О да, властитель, любимый мой. Это совершенно нормально.
– А, да. Я понял, фарисей. Не надо мне тут строить губы. Маркелий…
Свист плётки, шлепок и короткий вздох…
– С… Спаси… бо… Игемон-н…
– Приходи ещё…
Прокуратор опять оказывается передо мной, но уже он гораздо спокойнее и даже веселее. Наливает себе вина, с хрустом разгрызает крылышко, как-то ободряющее два-три раза, похлопывает меня по плечу, и в мгновение исчезает за колонной.
– Что ж, Могуш-фарисей. Я выслушал тебя и не вижу смысла тебя задерживать более здесь. Иди и вещай народу израилеву об истинах, в коих ты явно преуспел. Забирай кисет с талантами, ты их, я знаю точно, применишь на пользу народу израилеву…
– Огромная вам благодарность, игемон…
– Иди…
– Огромн…
Свист кнута, шлепок и благодарный стон.
Пауза, шорох хитонов и подошв.
– У меня есть ещё рассказ, который я вам могу… продать, игемон-н…
Глубокий вздох прокуратора…
– Рассказывай.
Голос спокойный. Выдержка.
– После проповеди я подошёл к нему и к его спутникам. Поздоровался, отметил их выносливость в путешествиях по нашим сухим жарким землям. И выразил восхищение от мудрости проповеди – краткой и ясной. Возможно, игемон, я сейчас подписываю себе смертный приговор, восхваляя слово человека, распятого совсем недавно, но я анализирую риски… Я пригласил их к себе на веранду для проповедей откушать рисовые лепёшки с мёдом и молоком и отдохнуть с дороги. Благо сейчас погода в ночи стоит прохладная и спокойная.
– И что на это сказал проповедник Иисус?
Скрип пера по пергамент ясно мне указал на то, что прокуратор самолично записывает слова Могуша.
– Он обрадовался. Да, игемон, он – обрадовался! И горячо поблагодарил меня за гостеприимство. Мы прошли по улице, факелы городской стражи освещали нам путь. До самых моих ворот – да, точно. Рабы и стражники, ученики Иисуса шли с нами ровно. Но почему-то ко мне во двор вошли мы двое, я не знаю почему, я никого не гнал…
Опять пауза, но вовсе не потому, что Могуш чего-то себе выторговывал. Скорее из-за того, что он был не в силах остановить эти воспоминания…
– О чём вы говорили?
– Да, собственно, ни о чём, о, великий игемон – обычные философские беседы о смысле бытия, бессмысленности равноправия мужчины и женщины, когда считать ребёнка с пяти или десяти лет за человека с душой? Заблуждение это или нет – восприятие мавра чернокожего за человека, и когда же, это, собственно, произойдёт…
– И что?
– Ну, я думаю, никогда. Мавр чернокожий вообще не человек, не создание божие, он зверь африканский и ему суд человеческий…
– Я не о том.
– Разве??? А я думал…
– Больше ты мне о встрече с Иисусом Назареем не хочешь поведать? Может была странность какая?
– С-странность? Да вроде нет… Он переночевал на веранде, в душный дом не пошёл, я его понимаю. А утром вкусил сухую лепёшку и пиалу воды. Потом поблагодарил меня и отправился в свой путь…
– И всё?
– Э-э… Да. Хотя…
– Что?..
– Извините, любимый игемон, ну такая мелочь…
– Рас. Ска. Жи. (И тихий звон мешочка с монетами).
– А чего тут рассказывать, обожаемый мой игемон?! Этот проповедник перед калиткой вдруг ко мне обернулся и говорит едва слышимым голоском – проси, чего хочешь, за твою, то есть – мою, игемон, доброту и гостеприимство. Но только с одним условием: это чтобы я, известнейший и уважаемый фарисей великого города Иерусалима, не попрошу у него, у этого проповедника – да, то тут же в двойном размере появится и у моего соседа.
– О как! Интересно, чтобы захотел попросить фарисей у проповедника?.. Книг?
– Хе, игемон… Ну, ты скажешь… Книги мне зачем. И зачем книги моему соседу? Я попросил – господи, лиши меня глаза.
И вот здесь я впервые услышал движение Маркелия. Он скрипел кожаными доспехами…
А потом шлепок падающего мешочка с монетами высшего достоинства…
– Благодарю вас, великий игемон, люблю вас всем сердцем, готов принести вам любую жертву – детей своих, их жён и внуков…
– Беги…
Тихо и ласково… Удаляющиеся шажки фарисея…
– Симеон!.. зайди, друг… А. Вот – присаживайся… Как ты думаешь – у Могуша сколько сейчас глаз на лице?
– Оба глаза на месте.
Он вытер лицо ладонью, смешно фыркая носом. Кивает. Обыкновенный человек… Перед ним свиток, что-то нервно пишет… Обхватывает голову руками, Маркелий недвижимой скалой над ним.
Что-то и явно где-то рядом потрескивает и пахнет грозой.
– Никогда… – он зевает от усталости и воздевает пальцы к небу, в глазах сумеречная слеза и кровяные прожилки. – Никогда не наступит Царствие Божье. Несчастный и наивный проповедник… Мы уничтожили десятки тысяч дикарей, и всё равно никто не хочет вкусить блага Рима. Таких, как я, верных воинов – гонят от императора куда подальше, что б тупо выжили... Спасибо за жену… О! Я её слышу!
Пилат вскочил с кресла, Маркелий обернулся к другому выходу на веранду и почти через три мгновения в залу влетела молодая красивая и стройная, как кипарис египтянка с маленьким мальчиком на руках!
Так это у неё мой сын Марк! А позади них с лестницы сбегает моя старшая дочь Елена, которая тут же вцепилась в меня!
– Папка!..
Неловкая пауза – Уна смотрит на Пилата с такой глубокой тоской, что даже Маркелий отводит глаза; Марк спит явно в удовольствии, развесив руки и ноги в стороны на её руках совершенно доверчиво. Елена с мелкой тряской тискает меня. Ну а я… Я просто смотрю на них.
Главное – сыну хорошо… Спасибо Амвру.
Пилат садится на кресло за столик, дёргает себя за нос, шевелит губами, шерудит пятками, шорох сандалий.
И это прокуратор Иудеи?.. Гхгм…
Уна садится напротив, в глазах её вызов Пилату, от неё пахнет цветами и пшеничным полем, Марк на её гибких руках плямкает пухлыми сытыми губами и не просыпается. А Маркелий подставляет ей кресло, поправляет полы её хитона, убирает свесившуюся ручку моего сына ей на грудь. Очень ловко и точно. Воин же, не удивительно…
Елена держит меня крепко. А я и не дёргаюсь – смотрю.
– Маркелий…
Пауза затягивается, воин стоит над предводителем и ждёт приказа.
– Надо кого-то убить? – наконец очень вежливо спрашивает Маркелий.
А у Пилата странное выражение лица и мимика, что, как бы и надо кого-то точно сегодня убить, но вот – кого?.. Он садится напротив жены, подпирает голову крепкими ладонями воина… Его пальцы на несколько мгновений окутывают голову, пробегают по коротким волосам. Как-будто Пилат играет на каком-то особом и только ему видимом инструменте…
Глаза закрываются и смотрят в себя. Несколько мгновений…
Он вздыхает медленно и… спит, ему сейчас очень-очень хорошо, я это вижу и чувствую…
Бывало так в море… Несколько суток болтаешься. Болтаешься и болтаешься. Болтаешься без ветра и болтаешься. Всё нутро уже у всех рыбаков, самых стойких, уже давно вылетело за борт лодки… А, болтаешься… Туда-сюда, вверх-вниз, влево-вправо, ветра нет, клёва нет, серое небо, солнца нет, жены рядом нет… Даже язвы-тёщи нет!..
И спишь… На ходу, на лету… Вверх по волне – вниз… Вверх-вниз, вверх-вниз… Вдыхаешь – смотришь, выдыхаешь – грезишь… Не осознаёшь, видишь или спишь, спишь или видишь… И это очень опасное время для рыбака – потому как налетит шквал… И всё…
И – всё.
– Пилат! – прокуратор вздрагивает и открывает глаза. Марк как-то развязно шевельнулся на руках Уны, она цикает губами и следующие слова гневным настойчивым шёпотом: – Познакомься, это мой ребёнок! У тебя теперь есть сын, его зовут Марк. А эта девочка, его сестра Елена. Она – моя дочь!
Елена переглядывается со мной, пожимает плечами и как бы смотрит в сторону, я как бы и не смотрю на них всех, Маркелий вообще тихо исчезает за колоннадой…
Прокуратор молчит, его лицо бесстрастно. Потом он делает глубокий вдох, глаза его проясняются, руки опираются на столик, игемон встаёт, подходит к также вскочившей жене, берёт её нежно за локоть, на котором лежит голова моего сына, смотрит ему в спящее лицо. Опять вздыхает, видимо – хочет чего-то сказать, да понимает, что сейчас никакие слова не будут уместными и значимыми… Потом мелко трясёт в знак согласия головой, поджав губы и тихо произносит:
– Ну, наконец-то, спасибо…
У Уны глаза распахиваются в изумлении – она явно ожидала услышать совсем другие слова, и уже не так уверенно поглядывает на младенца.
– Давайте я подержу, – ненавязчиво беру сына из её рук, она с медленно и с неохотой передаёт его мне.
Прокуратор с Уной смотрят друг другу в глаза, едва слышимое потрескивание, запах молнии нарастает, я киваю Елене, и мы тихо скрываемся за колоннадой, за которой столбом неподвижно стоит Маркелий. Он жестом указывает нам следовать за ним – никто не может присутствовать при семейной сцене властителя Иудеи, пятого прокуратора, всадника…
– Завтра за тобой пришлют, будь готов, рыбак-Симеон.
Амвр передаёт мне наплечную кожаную сумку, я такую видел у римлян, в ней кора северной ивы – её надо вываривать и настой давать Марку с молоком: это лекарь говорит едва слышимым голосом – во дворце вообще мёртвая тишина. Только далеко по коридорам и анфиладам разносится женский пронзительный голос…
Мы выходим из ворот дворца, не оглядываясь…
– Зачем тебя звал прокуратор?
Мы идём с дочкой по улицам города, который так ненавидит его властелин, смотрим на горожан, на синее небо, подкрашенное розовым золотом заходящего солнца, мальчик на моих руках спит себе, не мешает.
– Я подозреваю, дочка, что он хотел узнать у меня об одном человеке. Проповеднике. Может, ты даже его видела и слышала на рынке, он часто в последнее время там говорил с людьми.
– Он фарисей?
– Нет. Просто странник. Как раз фарисеям он очень чем-то мешал, потому его распяли.
– Чем мог простой человек, пусть даже и проповедник, помешать этим ученым людям?
– Точно не знаю… Точно – не знаю…
– Бежать надо из этого города, отец, бежать со всех ног! А то и нас ни за что, ни про что распнут! Сначала придумают невесть что, и не отбрешешься потом, а потом точно – распнут!
– Почему ты так думаешь, Елена?
– Потому что мы с тобой рыбаки, папа. Мы сразу различаем, когда рыба протухла и есть её ни за что не будем, потому что опасно! А эти… Им всё равно! Можно и тухленькую, если подешевле. Потому здесь так воняет!..
Елена хмыкнула с досадой, тряхнув головой и добавила уже гораздо тише:
– Мы – другие!..
И когда мы уже подходили к дому Ставриссы, Елена вдруг оживилась и спросила меня:
– А чего бы ты рассказал Пилату про проповедника? Ты же не слушал его проповеди, я знаю точно. На рынок ты не ходил ни разу, толпы избегаешь; либо в поле работаешь, либо отдыхаешь…
– Я нёс его крест.
Дочь с изумлением посмотрела на меня и открыла рот, чтобы что-то сказать, как тут нам навстречу в совершенном смятении выбежали Ставрисса и Кларисса.
– Тихо!!! – шёпотом зарычала на них Елена, предотвращая женскую парную истерику. – Маркуша спит!!!
Женщины на пару одинаково затрясли ладонями, чуть не прыгая и это при других обстоятельствах выглядело бы комично. А тут их просто распирали изнутри слова и слова, но строгий взгляд Елены напрочь пресекал им любые проявления эмоций!
Горжусь дочкой!
Хе-хе-хе…
Вечер прошёл в хлопотах: оставив на попечении жены Марка, со строгим наказом сварить кору ивы, сам опять сходил на поле, полил растения и подоил коз. Работал споро, на висельника уже не обращал никакого внимания. Вечером Марк проснулся в гораздо лучшем расположении духа, даже поползал по нашей постели и с удовольствием выпил молока с горьким лекарством. Ставрисса суетилась постоянно рядом, бросая одобрительные междометия, но ни разу к ребёнку, да и к готовке пищи не прикоснулась. Кларисса, словно вспомнив все свои материнские навыки, была деловита и немногословна. Ухаживала за мальчиком споро и как будто не было этого сумрачного периода. Возможно, ей стало стыдно, как Амвр со скандалом забрал с её рук больного сына… Я в основном говорил с дочкой, да и то, только в рамках домашних дел.
Но перед сном я усадил семью рядом на лавку:
– Завтра к вечеру, как спадёт жара, мы выходим домой к морю. Погоним животных. За урожаем ревеня я вернусь через десять дней – соберу то, что выживет в этой суши. Может так сподобится и боги пошлют дождь на эту землю… Эту землю… Погашу недоимки городу и вернусь к вам. Вы всё время будете на попечении семьи, у отца и деда, братьев. Да, у моря не пропадёте. Точное время выхода я объявлю тогда, когда вернусь от прокуратора – завтра он меня ждёт, мы не обо всём договорили.
– Ох-ох-ох! – обхватила качающуюся в разные стороны голову Ставрисса. – Ох-ох-ох! Как же мы там?.. У вас так дует… У вас нет нормального рынка… у вас нет…
– А вы с нами и не пойдёте, – сухо и жёстко остановил этот словесный поток я. – Вы останетесь здесь и будете так же наслаждаться цивилизованной жизнью горожанки.
– Но моя мама… – начала было Кларисса жалобно.
– Твоя мама, это твоя мама, она мне не жена. А вот ты – жена. И вот эти дети – мои дети. И вы последуете туда, куда я вам всем укажу. А не последуете – пойдёте силой. Если что – я так понимаю, что моя дорогая тёща уже попробовала меч Маркелия по своей заднице? Могу его попросить ещё раз об этом одолжении. Думаю, что он по дружбе воина и рыбака не откажет.
Елена одобрительно с суровым видом кивает, глядя на бабку, та совсем стушёвывается, голову втянула в плечи, только зыркает глазами…
– А что… – очень тихо произносит Кларисса. – А о чём вы… с Прокуратором… по какому поводу…
– Всему своё время. – я делаю знак Елене, которая явно хочет чем-то похвастать перед родственниками, она тут же понимающе кивает. Это не остаётся без внимания старших.
– Да, всему своё время, мама. Ты же сама не захотела пойти с римлянами во дворец. А лекарь оказался очень добрым и знающим, он тут же определил, чем болен Марк и сделал лекарство, я ему помогала. Дядя Амвр даже предлагал мне пойти к нему учиться, потому что я ловкая и ничего не боюсь. Я сказала, что подумаю.
Глаза Клариссы наполняются слезами от обиды, но мне не до её переживаний.
– Сейчас мы ложимся спать. Завтра будет непростой день. Ставрисса – идите на свою половину.
Тёща всё так же с подавленным видом безропотно поднимается и неслышно выходит из нашей комнаты. Вопиющий случай её молчания забавляет меня и ещё раз утверждает, что моё терпение было напрасным.
Я возвращался в тот день с поля. Как и многие предыдущие дни, почти без изменений. Страдая в полдень от жары и жажды. Бурдюк с козьим молоком оттягивал плечо, на другом – мотыга. Брёл в гору по узким каменистым улочкам, иногда толкаемый пробегающими по своим неведомым делам горожанами – детьми и взрослыми. Эта дикая бесцеремонность, неприятие чужого личного пространства меня всегда, с самого первого дня и удивляла, и раздражала. А тут ещё впереди послышались стенания и плачь, шум толпы. Такое уже случалось и поэтому я остановился, поставил мотыгу, прислонил её к стене дома, устроил у ног бурдюк и с облегчением привалился спиной.
Я не смотрел на приближающуюся процессию, я устал и хотел пить. Просто уставился тупо себе под ноги прямо перед собой…
Потом рядом что-то ударило в камень, я поднял взор и увидел, как падает на землю деревянный крест и человек, его несущий. Он ударился совершенно безжизненно всем телом о камень мостовой, сверху ещё ему по спине прилетела перекладина, он глухо охнул и замер под высохшим в камень деревом. Толпа взвыла, замелькали руки над головами в выражении крайней скорби! Головы качались, волосы развевались, платки и рукава навели ветер, который не принёс облегчения. И этот крик копьями вонзился мне в виски, вызвав ещё большее раздражение, потому что никто из стенавших и пляшущих в своём исступлении горожан даже не подошёл к поверженному ниц человеку и, хотя бы не поинтересовался его состоянием. Они просто окружили его и качались невпопад в странном удовольствии, это было видно мне очень чётко.
И тогда я быстро вышел вперёд, уже с раздражённым нетерпением от всего этого лживого действия, растолкав нескольких странно мягких и податливых плакальщиков по пути, и отодвинул в сторону тяжёлое дерево, приподняв его с лежащего человека. На нём был терновый венец, его тело в ветхой рваной одежде было искромсано палачом до неимоверного жуткого состояния, всё в запёкшихся кровавых потёках и рубцах. Просто удивительно, как он вообще мог пронести такую тяжесть хотя бы сто шагов, а прошёл он точно не менее полумили…
И тут меня коснулся древком копья римлянин.
– Ты не горожанин… – сказал он на арамейском. – Кто ты и откуда?
– Я Симеон. Рыбак с побережья. Три дня на север. Работаю рядом с городом в поле на земле. Надел выделил староста. Моя семья гостит у тёщи здесь.
Воин кивнул.
– Поднимай и неси этот крест перед осуждённым. Ты сильный, я вижу. Не то, что эти…
И он стукнул копьём о камень, как бы ставя точку в разговоре.
Я понял, что возражать бесполезно. Перекинул ремень бурдюка через спину, подхватил крест руками, поднатужился и закинул его на спину. Длинный конец креста остался лежать на камне мостовой, будет ползти по земле. Затем указал солдату, он подал мне мотыгу, (украдут тут же) её я прижал к кресту левой рукой, а правой подхватил лежавшего ничком проповедника. Поднял его вместе с крестом, он оказался совсем не тяжёлым, даже как-то подозрительно лёгким для человека такой комплекции, постарался поставить его на ноги. Он вскинул голову; лицо в потёках пота и сукровицы, дыхание сквозь полуоткрытый рот прерывистое, а веки, синие и жёлтые его были заплывшими от отёков, еле видимые глаза с красными кровавыми зрачками сфокусировались и увидели меня.
– Держись, – шепнул я.
И самый сладкий запах, даже не запах, а – дух, слышимый мною за всю мою в общем-то немаленькую жизнь вдруг раскрыл мою душу и сознание широко-широко!..
…Иисус сладчайший…
Вереск. Клевер. Мёд моего деда, который давно не выходит в море, но разговаривает с пчёлами, а они его слушают. Тишина после грозы. Молнии свежесть. Утренний ветерок. Свежевыловленная живая рыба. Серебро чистой чешуи. Улыбка Клариссы – тогда, в храме, в день первой встречи. Елена, только что родившаяся, крикунья, на моих руках. Конечно – Марк, который пахнет совсем по-другому. Но такой родной. И желанный. Шторм. Дождь стеной. Брызги волн. Лодка, взлетающая на гребень волны. Качка, так привычная моему телу и сейчас в мечтах. Песок, струящийся вдоль берега. Он живой. Песня женщин, которые все вместе вечером чинят сети, мелькают их ловкие руки и спицы. Струна лютни незаметно вплетается в вечерний бриз. Детский смех и кутерьма. Их радость, что отцы вернулись к ним и к матерям с уловом и силой завтрашнего дня. Неторопливый разговор за вечерней трапезой отца и моих братьев. Они так забавно теребят свои бороды, даже самый младший. Переломленный натруженными руками хлеб, каждому свой ломоть. И я – старший, всегда после моря молчу, ломаю лепёшку, раздаю близким и слушаю. Огонь очага. Тепло от него и тепло в груди. Благая боль в мышцах, поработали на славу. Угли, подёрнутые сиреневым пеплом. Жареная рыба. Свежая лепёшка и крошки её. Капелька мёда, как награда. Перец. Кориандр. Лавр. Всё – что я люблю…
Жизнь.
И он улыбнулся мне растрескавшимися лопнувшими губами.
…Эту улыбку я буду помнить всегда…
– Не держать преступника!! – окрик римлянина заставил меня вздрогнуть и вернуться в реальность. Чьи-то руки оторвали от меня Иисуса Назарея, он почти упал, но солдат подставил ему плечо и толчком вернул в вертикальное положение. – Сам пусть идёт! А то и так ему послабление!
Жёсткий свист плётки и стук копья о мостовую разбудили меня…
2008 – 2025 (18.02) Балашиха – Лосино-Петровский – Подольск.
– Расскажи мне об Иисусе, – Пилат поднял на меня взор и указал на лавку перед собой…
Свидетельство о публикации №225032700030
Сначала о хорошем, очень хорошем...
Ты всегда умел создать атмосферу. И главный герой, то есть ты в его лице выписан прекрасно через поры его кожи и его внутренний монолог. Правильно, что не стал заморачиваться на описание внешности. К стати, я заметила, все твои герои прекрасно функционируют и без неё... Мелкие морщинки прокуратора не в счёт...
Повесть прочла за один присест.
Честно скажу, второе предложение читала 8 раз, считала даже, там есть какие-то вязкие обороты, трудно воспринимать...
Потом втянулась, стало нравиться: завязка, интрига, хотя можно было догадаться к чему всё идёт.
Теперь вопрос, как к тебе это пришло, ну, словно ты жил правда там 2000 с лишним лет назад. Отравленный воздух города, море, которое дует... Описание мёртвого Иуды... А вот здесь есть и характер ( как он заботливо поставил сандалии под деревом, чтобы кому-то ещё послужили...), и почти портрет.
То, как его кости когда-то упадут на дно оврага, и это единственное, что останется. Бренность бытия...
Где-то повествование отличается по языку, потом я поняла, написано в разные годы, судя по дате под повестью.
Где-то повествование больше похоже на сцены в пьесе. Специально? Когда из-за колонны можно о происходящем судить только по звукам...
О Пилате... Он действительно был временами так многословен? Я всегда полагала, что наоборот, или это Булгаковым навязанное ощущение с его постоянной головной болью.
Я читала с удовольствием.) Сколько ты провёл времени, откопав все эти слова-названия?
Немного разочаровал конец. Слишком, мне показалось, скомканно-преждевременный. Или нет?
А тот вечер встречи с Христом... Может, очертить "жирнее". Там слабый переход... Из комнаты вышла тёща...
Типа: " В наступившей тишине мне представился" или "вспомнился тот вечер..."
Хз, не знаю. Ты молодец, это я просто. Можно не обращать внимания.
Пиши.
Яна Варшавская 28.03.2025 12:30 Заявить о нарушении
Концовка сама вылезла, неожиданно. В этот момент я понял, что рассказал всё.
Разве что добавил последнюю фразу, закруглив повествование.
Хотя можно написать о многом ещё.
Как Пилат расспрашивает Лазаря и его мать.
Как говорит о детстве Иисуса с Марией.
Как с пристрастием допрашивает Петра.
Да много ещё о чём...
Не знаю. Не уверен, что когда-то появятся и эти сюжеты...
Спасибо за отзыв, мне очень ценно.
Кстати, а если всю эту историю рассказать от лица Уны - это будет вообще ДРУГАЯ история...
Эрнест Катаев 28.03.2025 13:32 Заявить о нарушении
Допустим, что кроме как во сне, могла ли она его видеть, или беседовать с ним? Были такие факты?
И как это изменило бы её жизнь? Как осознание того, что ты не воспрепятствовала чудовищной ошибке, будет ли отправлять твоё дальнейшее существование...
Не знаю, схема многовариантная.
Яна Варшавская 28.03.2025 14:02 Заявить о нарушении
Эрнест Катаев 29.03.2025 10:49 Заявить о нарушении