Жизнь за кулисами науки. Глава 2

Глава 2. Первые годы в ЛЯП. Знание, достоинство и дружба

И вот я — исполняющий обязанности младшего научного сотрудника ЛЯП ОИЯИ! Шел 1994 год, начало мая, когда я приехал оформляться на работу. Перед приездом меня очень беспокоил жилищный вопрос: нас в семье было четверо, и нам требовалось жилье в Дубне. С одной стороны, меня успокоили, пообещав служебную квартиру. Как мне объяснили, с началом 1990-х из ОИЯИ уехало много иностранцев, для которых это жилье предназначалось, и его стали давать российским сотрудникам тоже. Это, конечно, радовало, так как мы в Морозовке жили в довольно стесненных условиях и даже без горячей воды, а в Дубне служебное жилье (по крайней мере, то, на которое мы могли рассчитывать) было в так называемых «болгарских» четырехэтажных кирпичных домах, со всеми удобствами обычных городских квартир. С другой же стороны, получение служебного жилья требовало некоторых действий, которые были в ту пору непривычными для постсоветского человека и меня поначалу настораживали.


В те годы еще действовало распределение, когда молодые выпускники вузов приезжали на работу с направлением из министерства, которое обеспечивало им, по крайней мере, общежитие, постоянную работу и прописку (важный элемент той жизни, дававший некоторые социальные гарантии). Именно так, по распределению, и приехали двое моих однокурсников, Андрей и Дима, их поселили в «Гриле», так называлась в народе гостиница «Дубна», как и ресторан, находящийся на первом этаже. Мне же предлагалось отказаться от распределения и устроиться в ОИЯИ по контракту от РФ — по схеме, сходной с той, как устраивались иностранцы от своих стран. В этом случае мне предоставляли служебное жилье с временной регистрацией, для получения которой от меня требовали сначала выписаться из Ленинградской области, где мы уже обладали постоянной пропиской. Помимо риска отказа от ряда гарантий и прописки, был и риск, связанный с тем, что такой контракт заключался только на три года, после чего его нужно было продлевать. Неявно предполагалось, что в случае непродления мне с семьей пришлось бы сразу освободить служебную квартиру и отправиться куда глаза глядят, причем, вероятно, даже не обратно в Морозовку, так как прописку и комнату там мы теряли.


Делать было нечего, наука требует жертв, и мы пошли на такой вариант. Однако еще одной из нестандартных сложностей было то, что, чтобы юридически освободить ОИЯИ от каких-либо обязательств передо мной, мне нужно было привезти письмо от направляющей организации, гарантирующей, что они впоследствии «обеспечат мое трудоустройство, если отпадет необходимость моей работы в ОИЯИ». Требования, видимо, были хорошо проработаны юристами ОИЯИ, разбиравшимися как в российском законодательстве и наличной правоприменительной практике, так и в использовании прав и привилегий международных организаций, которыми обладал ОИЯИ. В отличие от обычных контрактников, которых направляли их институты для действительно только временной работы в ОИЯИ, где мне, вчерашнему выпускнику, не проработавшему нигде еще ни дня, было взять такое письмо? И я пошел на кафедру Техноложки и постарался объяснить ситуацию как декану Штанько, так и тогдашнему завкафедрой, проф. И.А. Васильеву. Что и говорить, ситуация была неординарная, и подобных прецедентов еще не было. К моей неописуемой радости, посовещавшись, они составили требуемое письмо и завизировали его, после чего я отнес письмо на подпись к проректору, поставил печать и повез в Дубну, довольный, что успешно отказался от положенных мне социальных гарантий государства и теперь стану контрактным сотрудником международной организации по крайней мере на три года.


Спустя много лет мне до сих пор сложно понять, какими альтруистическими побуждениями руководствовались эти добрые люди на кафедре, но не могу представить, как я нашел бы из подобной ситуации другой выход, но при этом попал в ОИЯИ. Техноложка затем еще три (!) раза, каждые три года, давала мне такие письма для продления контракта, а они были принципиальными для ОИЯИ, не в последнюю очередь чтобы я не имел права приватизировать служебную квартиру, сколь долго я ни прожил бы в ней и сколько бы детей у нас ни было. У меня перестали требовать такие «отказные письма» только с 2008 года, когда я построил собственную квартиру (в чем мне, правда, очень помогла жилищная программа для молодых и высококвалифицированных специалистов ОИЯИ и города Дубны). Это и была та нетривиальная помощь мне со стороны Техноложки, о которой я упоминал в прошлой главе. Тут я невольно вспоминаю своего школьного друга Костю, который закончил МГУ с красным дипломом и занимался наукой, но не смог остаться в Москве в аспирантуре, поскольку не имел московской прописки. Ему пришлось вернуться в Череповец, где он поступил в аспирантуру филиала СЗПИ (который тогда уже имел другое название, не помню, какое в тот период), и занимался там, пока его не подкосила болезнь. Мы могли там оказаться вместе. Куда какой путь нас приведет – непредсказуемо.


Как выяснилось, в мае 1994 года свободных служебных квартир временно не было, мне пообещали дать ее только через полгода, поэтому я приехал на работу сначала один, оставив жену с детьми в Морозовке. На первое время меня поселили тоже в «Гриль», в комнату с соседом-теоретиком, работавшим у академика Кадышевского и занимавшимся теорией гравитации и черными дырами. «Вот ведь занимаются непонятно почему гравитацией в ядерном институте, нет бы на ускорителе работать», - думал я про соседа. Тот наверняка думал нечто подобное, но в другом ключе, как о человеке, занимавшемся неэлитарными экспериментальными исследованиями (так мне, по крайней мере, казалось). Но в подобные дебаты мы не вступали. Как я вскоре понял, для теоретиков зачастую понятие «экспериментатор» звучало тождественно понятию «инженер», что в принципе было недалеко от истины. Из разговоров с соседом также выяснилось, что, несмотря на высокопоставленного научного руководителя, служебной квартиры ему не было обещано, возможно потому, что у него не было семьи. Кроме того, вроде бы выходило, что эти квартиры редко выделяли теоретикам. У теоретиков были другие траектории, они быстро «становились на ноги», защищая диссертации, и уезжали за рубеж совсем (как сделает мой сосед в недалеком будущем), либо становились начальниками подразделений и руководителями собственных проектов, получая гранты, финансирование и длительные приглашения за рубеж, и так зарабатывали себе на жилье и жизнь.


Я не мог дождаться, когда же освободится квартира для меня, чтобы поскорее перевезти семью в комфортные условия, и, услышав на работе от коллег что-либо обнадеживающее, сразу же шел теребить сотрудников ОЖОС и отдела кадров, хотя и безуспешно. Например, когда в общежитии мне рассказали слух, что в доме напротив только что освободилась служебная квартира, поскольку семья сотрудников из одной из стран СНГ уехала домой, я наивно шел просить себе эту квартиру. На меня недоуменно смотрели: «Кто уехал?»— и качали головой: «Они еще после нас уедут». И я шел восвояси. Вскоре уехал на родину коллега Гюнтер Крайпе, с которым мы так хорошо сотрудничали на дипломе. Германия вышла из членов ОИЯИ, оставшись ассоциированным членом, и немецких сотрудников отозвали, а Гюнтер решил было сначала остаться работать по индивидуальному контракту, а не как представитель своей страны. Однако фокус был еще и в том, что, помимо зарплат из бюджета ОИЯИ, иностранные сотрудники получали и дополнительные зарплаты в валюте от своих стран, многократно превышавшие зарплаты российские, что в голодные 1990-е годы обеспечивало им безбедное существование. И когда Гюнтер оформился уже не от Германии, его уровень жизни упал до нашего, российских сотрудников, так что, даже несмотря на усилия Отдела скомпенсировать ему как-то это падение, он просто не смог оставаться больше в Дубне и вынужден был уехать.


Будучи человеком очень доброжелательным и открытым, Гюнтер предложил мне сразу попросить в ОЖОС его квартиру, тем более что он там оставлял хорошую стиральную машинку (которой у моей семьи не было), и хотел, чтобы эта машинка отошла коллеге. Другие мне тоже сказали, что это хороший вариант, надо поскорее бежать в ОЖОС. Я снова пошел в ОЖОС и снова получил отказ. Не помню, кто и где именно мне тогда это разъяснил, но, как выяснилось, служебные квартиры были закреплены за землячествами, то есть национальными группами иностранных сотрудников ОИЯИ. Если из квартиры выезжали ее временные жильцы, то ее ОЖОС совместно с руководителями землячеств перераспределял для других сотрудников от этого землячества. Так произошло и с первой найденной мной освободившейся квартирой, и с квартирой Гюнтера (хотя Германия и вышла из Института, видимо, квартиру передали другой национальной группе). Добрые люди, дававшие мне информацию об освободившихся квартирах и других благах, которые я якобы мог быстро получить, возможно, знали об этих подводных камнях, но я был новичок, и я не исключаю, что это были задания из своего рода «курса молодого бойца», как принести воды в решете. Они тоже бывают полезны, так как позволяют человеку на небольших ошибках лучше и быстрее понять особенности новой для него системы. Я не обижался ни на кого, просто ждал, работал и набирался опыта.


На работе, в группе Адама на ЯСНАПП, я сразу погрузился в эксперименты, которые тогда шли полным ходом. Мне все было в новинку и интересно, я брался за все, с удовольствием дежурил на экспериментах днями и ночами, помогал заливать азот в детекторы и разливать его в дьюары из азотного танка, откачивать вакуум в тракте ионопровода установки МУК форвакуумным насосом и, конечно же, набирать спектры гамма-квантов и гамма-гамма-совпадений на компьютер с электроники установки и анализировать их программами обработки спектров. Я перенес и переложил вместе с остальными несчетное количество свинцовых кирпичей и блоков для защиты детекторов от фона. Больше всего, конечно, мне нравилось программировать научные задачи на компьютере. Вместе с Андреем Приемышевым, устроившимся в эту же группу, я писал много небольших компьютерных программ, в основном по просьбе Адама, которые были вспомогательными при обработке и интерпретации спектров гамма-квантов. Хотя должность моя тогда и называлась всего лишь «исполняющий обязанности младшего научного сотрудника», я был горд этим, а в особенности рад, что она не называлась «инженер», по причинам, которые я уже обсуждал выше. Постепенно я и Андрей знакомились с традициями, писаными и неписаными правилами. Они были похожи на правила и в других группах НЭОЯСиРХ. Например, нас не сразу стали включать в публикации и даже тезисы конференций, представлявшиеся от группы, а также первый год-два не брали и на профильные конференции: надо сначала поработать, освоиться, войти в курс дела, заслужить. То же самое касалось загранкомандировок. В первую мою загранкомандировку, в Чехию, я поехал только примерно через три года работы, когда меня за успешную работу перевели из «и.о.» в обычные м.н.с.


То, что право на участие в научной деятельности, а особенно такие привилегии, как загранкомандировки, нужно заслужить трудом, казалось мне, да и сейчас кажется, правильным. В первые годы я часто слышал от Стегайлова фразу, что молодой сотрудник должен работать так, «чтобы шуба трещала», что напомнило мне мою собственную армейскую службу, где старослужащие говорили, что молодых солдат надо гонять так, «чтобы шуба заворачивалась».  Я был готов заниматься любой работой для пользы науки и Института, в этом я не видел проблемы. Единственное, чего я хотел, это того, чтобы у труда были плоды, чтобы он вознаграждался. Мне не нравился армейский принцип работы «от забора и до обеда», когда, как в известной песне, «мерилом работы считают усталость». Долгие измерения, анализ, подготовка детекторов, возня с радиоактивными источниками, нескончаемые круглосуточные дежурства должны были заканчиваться статьями в хороших журналах, докладами на конференциях, поездками и участием в научных дискуссиях. Иначе все это ни к чему, это не наука.


Когда позже, уже после окончания периода моей научной молодости, отношение к молодежи в ОИЯИ и в мире стало меняться в сторону либерализации, это начало вызывать у меня противоречивые чувства. С одной стороны, я с удовлетворением смотрел, что новая молодежь с вузовской, а то и школьной скамьи получает возможность публиковать статьи или участвовать в конференциях, получать гранты, ездить в командировки еще до того, как они внесут какой-либо вклад в науку и вообще начнут что-либо понимать в ней. Стали открываться возможности, которых раньше не было. Это, разумеется, хорошо для них, способствует более ранней профориентации и успешной карьере. Но с другой стороны, иногда можно было заметить иждивенчество, мол, «что вы мне дадите, если я у вас буду работать молодежью?» Меня больше заботило, что я могу дать группе, Лаборатории или Институту, тогда как потом стали появляться молодые люди, которые больше фокусировались на том, как себя подороже «продать». А ведь если вы сами упрашиваете человека прийти в коллектив, как вы потом потребуете от него работы, он и так оказал вам благодеяние уже тем, что согласился у вас работать? Но это не означает вовсе и что приходящий по своей инициативе и выбору человек должен становиться крепостным и безропотно терпеть любое, даже самое безобразное, отношение к себе. Тут требуется баланс, взаимная ответственность, и найти здесь «золотую середину» - сложная задача, требующая как усилий системы научного образования и профориентации, так и корректировки устройства науки как социального института.


Итак, возвращаюсь к первым моим годам как сотрудника ОИЯИ. Я проводил все время в НЭОЯСиРХ и на ЯСНАПП, работая и общаясь с коллегами, и российскими, и иностранными сотрудниками, как в экспериментах, так и за чашкой кофе и чая. Общался я и с другой научной молодежью отдела. Этажом выше на ЯСНАПП размещалась группа спектроскопистов, которой руководил Кирилл Яковлевич Громов, один из корифеев исследований структуры атомного ядра. Они готовили аспирантов-молодых ученых из СНГ, главным образом из Узбекистана, там были ребята Мехмон и Шавкат, вроде бы там также сотрудничали и с поляками. На нашем этаже работал профессор Владимир Александрович Морозов, его группа состояла только из его дочери Наташи, некоторое время проучившейся в Москве. Они вроде бы сотрудничали с румынами, но при мне те не появлялись. На первом этаже, в экспериментальном зале, рядом с ионопроводами, в комнате сепараторщиков, работали молодые ребята из сектора Юшкевича, Юра Ваганов и Никита Котовский (вскоре уехавший в Германию).


Более бурная жизнь была в Отделе. Большую часть отдела занимали секторы, работавшие по нейтринной тематике. Их научно координировал автор атласа изотопов Вылов. Изначально эти секторы тоже были спектроскопическими, но потом переключились на ставшие более модными в мире исследования, нейтринные, тем более что ими сначала можно было заниматься, используя ту же хорошо знакомую нам технику – полупроводниковые германиевые детекторы — и измеряя те же гамма-кванты, испускаемые распадающимися ядрами. Потом к ним добавились другие проекты близкой тематики, от нейтринного детектора на Байкале до низкофоновых нейтринных же экспериментов во Франции. Сотрудников в нейтринных секторах было больше, чем спектроскопистов, там работали молодые яркие ребята: Марк Ширченко, Женя Якушев, Витя Тимкин, физики более старшего поколения Николай Ильич Рухадзе, Слава Егоров, руководил ими Виктор Борисович Бруданин, в ту пору заместитель директора ЛЯП, а их главным руководителем был как раз Вылов, в ту пору уже вице-директор ОИЯИ. Они много сотрудничали с французами, ездили в Орсэ, Сакле и другие интересные места, а французы бывали у них. Было немало и других сотрудников, с которыми я уже меньше пересекался. Вылов-то, как мне сказали, и нашел изначально эту нейтринную тематику и «пробил» ее в Отделе и Лаборатории. Он был начальником Отдела еще до Калинникова, затем стал директором ЛЯП, а уже в мою бытность в Отделе он занимал должность вице-директора всего ОИЯИ.


Таким образом, в Отделе сосуществовали два научных направления: исследования структуры атомного ядра, возглавляемые Калинниковым, которые на языке теории исследовательских программ Лакатоса можно было назвать регрессивной научной программой, так как интерес в мире к ней угасал и в ЛЯП ей выделялось все меньше ресурсов, и нейтринные исследования под руководством Вылова-Бруданина, которые были прогрессивной программой по причине растущего интереса к нейтрино в мировой науке. Почему же, несмотря на то что Индра Адам из нашей группы был не менее, а скорее всего, более, публикуемым физиком в области структуры ядра, чем кто-либо еще в Отделе, включая Калинникова, и гораздо более международно известным и цитируемым, я назвал Калинникова руководителем программы? Я к этому буду еще возвращаться ниже, но Калинников был начальником Отдела, научным администратором, и, соответственно, официальным руководителем темы. В экспериментальной науке, где возможности для исследований открывают ресурсы – оборудование и средства на него, рабочая сила – именно контроль за ресурсами открывает возможности для исследований. Говоря совсем попросту, в экспериментальных коллективах кто выше начальник – тот больше и ученый. Буквально по Мишелю Фуко, о котором ниже. Без подписи Калинникова ни один эксперимент на ЯСНАППе не мог начаться. С другой стороны, на стороне «нейтринщиков» были начальники еще более высокого звена, поэтому их возможности были еще больше. А ресурсы всегда ограничены, и конкуренция за них в Отделе между спектроскопистами и «нейтринщиками» была неравной.

Такое слияние власти (в данном случае, научной власти) и науки не уникально для ОИЯИ: в западной науке хотя многое выглядит по-другому, тенденции те же. Как мне рассказывали, одна из причин, почему директорами научных институтов в СССР часто назначали физиков-теоретиков, это то, что, помимо более высокого статуса и престижа, они были наименее лично заинтересованы в тех или иных исследованиях. Ведь поставь директором нейтронного физика – все средства пойдут на нейтронные исследования, нейтринного – на нейтринные, ускорительного – на ускорительные, реакторного – на реакторные и так далее. Проблема тут в том, что, становясь администратором, ученый не теряет прежних научных интересов. Более того, должность научного менеджера даже на Западе часто лишь «ускоритель» научной карьеры, и за время пребывания на руководящей должности ученый нередко делает и головокружительную научную карьеру, достигает и высших научных, а не только административных званий. А в бывшем СССР редкий ученый (в экспериментальной научной лаборатории, не в университете) добьется в своей карьере высших должностей, скажем главного научного сотрудника, звания профессора, академика, если не поработает на хорошей административной должности, за время пребывания на которой или вскоре после этого удостоится всех этих регалий.


Отличие западных институтов, в которых мне удалось поработать, лишь в том, что там директора, как правило, экспериментаторы, их срок пребывания на высших должностях ограничен, а после работы в директорской должности ученый обычно уходит в профессора и не руководит более институтом ни прямо, как директор, ни косвенно, как его научный руководитель. Но и там администрирование – кратчайший путь к научным карьерным вершинам. Скажем, для получения звания профессора в научном институте по правилам РФ, как правило, нужно стать научным руководителем нескольких (кажется, пяти) диссертаций, и многих начальников подразделений их подчиненные - реальные руководители соискателей -  записывали в соруководители, чтобы не осложнять жизнь себе и диссертанту; в результате, поработав таким начальником, многие автоматически становились и профессорами. Этакие научные рантье. Могу себе представить идеальную ситуацию, что, если бы срок работы на руководящей должности в науке не шел в зачет как научный и за его время (и несколько лет после) нельзя было бы приобрести дополнительных научных регалий, сменяемость руководства резко бы повысилась, как и сократилось бы использование ресурсов в частно-научных интересах. Но эта идеализированная схема слишком противоречила бы наличной научной культуре и мотивации большинства ученых, хоть в ОИЯИ, хоть на Западе. К великому сожалению, она трудно реализуема на практике.


Из множества дискуссий с коллегами я в первые же годы вынес следующее понимание «раскладов» в Отделе и ОИЯИ в целом. Если иностранные сотрудники даже формально были объединены в землячества, национальные группы, имевшие свое руководство, которое защищало их интересы перед администрацией ОИЯИ и его подразделений, то у российских сотрудников, неважно контрактных или постоянных (бывших советских сотрудников), своего землячества не было. В этом не было ничего ни нового, ни удивительного для меня. Ведь и в СССР национальные республики (а после перестройки многие бывшие республики и стали странами-участницами ОИЯИ) обладали суверенитетом, Kонституциями, правами на международные отношения, национальными Aкадемиями наук, которых не было у РСФСР. Да и из службы в армии, я хорошо помнил, что неформальные землячества с их поддержкой в сложных ситуациях были у солдат всех национальностей, кроме русских. Видимо, когда народ количественно большой, то внутренние связи ослабевают и потребность в поддержке соплеменников для выживания народа не так очевидна.


Здесь стоит сделать небольшое историческое отступление. Конечно, ОИЯИ создавался для объединения усилий ученых, в первую очередь, стран Восточного Блока, СЭВ, и в годы СССР было очевидно, что в самом СЭВ экономические рычаги использовались СССР как инструмент политического давления на другие страны, которые зачастую находились в экономически зависимом положении. Но это было на межгосударственном уровне. На уровне рядовых граждан иностранцы в Дубне, конечно, всегда были привилегированной группой. Об этом писали и дубненский историк Н.Н. Прислонов, и историк Р. Хандожко, и много других авторов уже в более позднее время. Обычно к этим привилегиям относили и возможность пользоваться валютными магазинами «Березка» в Москве, и специализированным столом заказов в Дубне для иностранцев, и дополнительные зарплаты от направляющих их стран. В годы перестройки и борьбы с привилегиями это вызывало у дубненцев бурные обсуждения с оттенком рессентимента, как, например, у дубненского политического активиста Е. Федюнькина, который в местной газете «Инсайт» уподоблял положение российских сотрудников положению колонизированных народов, что было явным преувеличением.


Если в этом, казалось, и была некая доля истины, то лишь для тех, кто не сотрудничал с иностранными учеными и инженерами. Те же, кто непосредственно по работе взаимодействовал с иностранными коллегами, как правило, имели возможность регулярно ездить в заграничные командировки в их институты и получать совместные гранты, приобщаться к их культуре. Более того, случалось, что иностранные сотрудники в годы советского дефицита из дружеских побуждений привозили своим коллегам качественные иностранные товары, например предметы одежды и обуви, недоступные в СССР. Причиной же неравенства служили не только экономические преимущества, но и также пиетет перед иностранцами, исторически присущий нашей культуре в целом, не только в экономическом аспекте. Это было замечено еще в XIX веке известным славянофилом философом А.С. Хомяковым, который писал «всякому образованному русскому все-таки естественно кажется, что человек, который говорит только по-французски или по-немецки, образованнее того, кто говорит только по-русски». Когда в те годы в ОИЯИ проходило отмечание крупных праздников, например, Нового года, то на банкеты приглашались все представители национальных групп, а из российских сотрудников туда попадали лишь по приглашению этих групп, и неудивительно, что приглашенными зачастую оказывались представители научной администрации. Но и это казалось вполне естественным, так как администрация везде представляет собой отдельный класс в сообществе.


Итак, в отличие от иностранных сотрудников, у сотрудников российских не было своего официального землячества. Но зато было множество неофициальных. Это были региональные научные диаспоры, которые более точно можно назвать вузовскими. Например, в НЭОЯСиРХ практически все ядерно-спектроскопические группы возглавлялись «ленинградцами», выходцами их ЛГУ. Это были Калинников, Адам (Индра закончил ЛГУ и был женат на грузинке Ламаре, замечательном детском докторе), Громов и Морозов (если не ошибаюсь), а также Новгородов (хотя он был из Техноложки). То, что Калинников и Адам заинтересовались принять на работу нас с Андреем Приемышевым, возможно, как-то и было связано с «происхождением» из Питера, но мы не были из ЛГУ и его сообщества, поэтому в этом вряд ли проявилось особое расположение, скорее, мы как молодежь оказались в нужное время в нужном месте. В предшествовавшие десятилетия выходцев из ЛГУ было больше, и, когда ядерная спектроскопия была передовой наукой, у них были сильные позиции. Выпускником ленинградского Политеха был, например, Венедикт Петрович Джелепов, первый директор ЛЯП, чьим именем сейчас названа Лаборатория и с кем мне посчастливилось даже обсуждать одну научную работу. В период, когда я стал сотрудником ЛЯП, для ленинградской диаспоры наступал период заката.


В другой, нейтринной, части НЭОЯСиРХ большинство позиций было за другой диаспорой, набиравшей тогда силу, воронежской. Ее представлял в ЛЯП заместитель ее директора Виктор Борисович Бруданин, и значительная, если не большая, часть нейтринной молодежи НЭОЯСиРХ была выпускниками физического факультета Воронежского государственного университета. Как и в нашем случае с Техноложкой, у воронежцев были тесные связи с руководством и профессурой их факультета, откуда к ним регулярно прибывали новые молодые силы для подпитки Отдела. Далеко не все из них оставались работать в ОИЯИ, но на смену им регулярно прибывали новые. Формально наша группа Адама была сектором, которым руководил тоже представитель воронежской научной диаспоры, Вячеслав Михайлович Горожанкин. Таким образом, у нас было многоначалие: наукой в группе руководили Адам и Калинников, а формальными вопросами – Горожанкин.


То, что Адам не был назначен начальником нашего сектора, объяснялось нам политическими причинами. Дело в том, что до перестройки, во времена Чехословакии, Индра много лет руководил большим отделом ядерной спектроскопии в Институте ядерных исследований в городе Ржеж под Прагой, его отдел был не меньше, чем НЭОЯСиРХ, и как руководитель он поддерживал СССР и тесно сотрудничал с ним. Однако после Бархатной революции в Чехословакии руководство отдела в Ржеж сменилось на демократическое, и Адаму пришлось уехать в Дубну, где он и начинал свою научную карьеру. И тот факт, что Адама не назначили руководителем сектора в НЭОЯСиРХ, объяснялось нежеланием чешской стороны видеть начальником в Дубне своего прежнего руководителя отдела. Возможно, были и еще какие-то причины этого, но нас в них не посвящали. Уникальность ситуации и твердого характера Индры состояла еще и в том, что (и я буду еще обсуждать это ниже), оставшись без руководящей должности, он не только не забросил науку, как это частенько происходило на моих глазах с людьми, выпавшими из руководящей обоймы, но и многие годы продолжал быть лидером научных исследований в Отделе, находить новые научные тематики, публиковаться в ведущих журналах и готовить научные кадры как ни в чем не бывало. Есть, оказывается, научная жизнь и вне кресла руководителя, но, как мы поговорим ниже, статус иностранца в ОИЯИ для этого вещь крайне полезная. И о том, как статус и европейская ментальность Адама оказали мне неоценимую поддержку в защите моей собственной диссертации под его руководством, я расскажу в следующей главе.


Возвращаюсь к вопросу диаспор. Были в ОИЯИ и другие крупные диаспоры. Например, в Лаборатории высоких энергий, на другой площадке, там, где располагался воспетый Аллой Пугачевой синхрофазотрон (мне и на нем довелось поэкспериментировать, о чем в следующей главе), ее основатели и значительная часть видных научных руководителей были из МИФИ, я вернусь к этому, когда буду описывать свою работу в ЛВЭ. И многие традиции там в корне отличались от ляповских. Выпускником МИФИ является и Ю.Ц. Оганесян, бывший директор и научный руководитель Лаборатории ядерных реакций, той самой, где синтезируют сверхтяжелые элементы, ученик Г.Н. Флерова, выпускника ЛГУ. Выходцы из такого виднейшего вуза, как МФТИ, физтехи, только примерно с конца 1990-х начали формирование своей диаспоры в ОИЯИ и также вскоре стали занимать достойные места в его научно-административной иерархии, что немудрено. Как это ни покажется странным, несмотря на территориальную близость вуза (Долгопрудный находится на той же ветке электрички, что идет в Дубну), исторически выпускники этого вуза выбирали другие карьерные траектории. Я мало знаю о причинах этого, но расскажу о некоторых аспектах их подготовки к профессии в те годы, когда дойду до рассказа о своей учебе в УНЦ ОИЯИ, где мне довелось сидеть за соседними столами со студентами магистратур ведущих вузов РФ и СНГ.


Ну и, безусловно, наиболее видной и влиятельной диаспорой были представители МГУ. Достаточно посмотреть на директоров ОИЯИ: академики Д.И. Блохинцев, Н.Н. Боголюбов, В.Г. Кадышевский, А.Н. Сисакян – все они были выпускниками МГУ. Нынешний директор, академик Г.В. Трубников, хотя и был изначально выпускником инженерного вуза, но закончил также магистратуру МГУ как второе образование (и, таким образом, преемственность традиции была соблюдена). Другими директорами ОИЯИ были В.А. Матвеев (выпускник ЛГУ) и Деже Киш (венгерский сотрудник, что само по себе наделяло его высоким статусом как иностранца, а также выпускник известного Дебреценского университета, который закончил и философ Имре Лакатос, которого я упоминал раньше). Выпускники МГУ также занимали видные места в отдельных лабораториях, например Лаборатории теоретической физики, и руководили ими. Таким образом, руководили и руководят ОИЯИ и его подразделениями практически без исключения выпускники наиболее видных государственных университетов.  Роль вузовских и национальных диаспор и, таким образом, пути, которым вы войдете в науку в определении вашего потолка, того, на что вы можете рассчитывать в своей научной карьере, и даже того, как к вам будут относиться ваши коллеги и руководители, – это и было одним из моих наиболее ярких наблюдений в первые годы работы в ОИЯИ.


Не скажу, что такое положение вещей тогда казалось мне несправедливым, но что неожиданным – это точно. Как оказалось, важно не только, куда попасть, но и каким путем (что означает, в какой роли и в каком качестве). Уже потом, проработав много лет в США, я убедился, что во всем мире этот феномен широко распространен, и все там это хорошо знают со школы. И хотя описание моего американского опыта требует отдельной книги, но кратко замечу, что в американской социологической и публицистической литературе давно и активно обсуждаются следующие факты. Скажем, по некоторым данным, в американских университетах и национальных лабораториях точно так же высшие административные должности занимают выпускники лишь нескольких ведущих университетов Лиги плюща, в том числе в физике. Например, руководство Национальной Ускорительной Лаборатории им. Э. Ферми, куда я попал впоследствии, а также ее теоретическая группа в основном были представлены выпускниками MIT, Гарварда, Принстона и Университета Чикаго; выпускники Гарварда, Кембриджа, МИТ и Беркли доминируют среди нобелевских лауреатов по физике и химии; эти же университеты получают больше всего грантов. Там это называют эффектом династий (когда люди с определенным академическим происхождением получают преимущества в достижении карьерных вершин) или даже эффектом «серебряной ложки во рту», когда люди, рождающиеся в привилегированных семьях, по праву рождения поступают в лучшие вузы и затем делают элитные карьеры. И хотя люди везде люди, да и законы общественного устройства зачастую сходны, но я не мог не отметить, что система династий и привилегий на Западе была несколько более изощренной, чем в СССР, РФ или ОИЯИ. Вот что в РФ и ОИЯИ было существенно отлично – это полное отсутствие (по крайней мере, на момент моей научной молодости) каких-либо гласных обсуждений этого неравенства, хотя и, возможно, вполне оправданного. О том, что в науке работники «всякие важны и всякие нужны», до сих пор слышно из каждого утюга, но вот вопрос, кому и для чего они нужны, никогда не освещался. Только попав уже в Институт некоторым путем, на своем опыте и из личных наблюдений мог молодой человек почерпнуть информацию, что и как здесь устроено в научном социуме. Мне представляется, было бы честно составить по ОИЯИ и другим научным организациям, как это сделано в США, рейтинг вузов по ученым степеням, званиям, должностям, зарплатам, научным наградам и прочим бенефитам, таким как время, проводимое в загранкомандировках, их выпускников. Это, безусловно, было бы ценнейшей информацией если еще не для самих абитуриентов, то для их родителей, которые смогут на пальцах растолковать своим чадам, что «направо пойдешь – одно найдешь, налево - другое».


С точки зрения привилегий, я мог считать себя родившимся с «серебряной ложкой» на уровне Череповца и на преимущества если и мог рассчитывать, то там же, например, при поступлении в филиал СЗПИ, где работал отец. Также некоторых небольших поблажек я мог, наверное, ожидать и после Политеха, в металлургии, где у отца оставались связи, например, если бы я выбрал карьеру металлурга. Может быть, потому отец и активно агитировал меня идти в металлургию, поскольку мог, видимо, мне обеспечить некоторую карьерную поддержку. Но молодым людям такие вещи сложно объяснить, они их обычно еще не ценят или имеют предпочтения, более связанные с «куда пойти», чем «кем стать». Уже в Техноложке, где у моей семьи не было никаких связей, не будучи коренным ленинградцем, я не мог рассчитывать на преимущества ни в поступлении, ни в учебе. Но именно выпускающая кафедра обеспечила мне канал попадания в Дубну, предоставив свою «сеть» контактов. Точно так же и американские университеты предоставляют своим даже непривилегированным студентам каналы попадания на практики и интернатуры, давая им шанс зарекомендовать себя в деле и получить работу, именно за это, например, на Западе платят огромные деньги за обучение, а именно, за место в «сети».  В этом важнейшая функция современного вуза – помочь выпускнику устроиться на работу. Однако уже в ОИЯИ «высота» нашей «сети» ограничивалась руководством радиохимического сектора, и это был тот реальный потолок, который был достижим для выпускников Техноложки в ЛЯП.


Можно было пойти в ОИЯИ в физическую группу, что я и сделал, но там я уже не только не имел карьерных преимуществ, но и проигрывал выпускникам других вузов, у которых там были развитые сети. В такой ситуации, как я стал догадываться, с молодости оказался Стегайлов. Я не знал других выпускников Дальневосточного государственного университета, который он закончил, и никогда не слышал в ту пору о какой-либо диаспоре из этого вуза. Однажды на наш эксперимент на ЯСНАПП пришел ученый старшего поколения из ЛВЭ, он был научным происхождением из Воронежа и был довольно острым на язык. Мы все вместе с группой пили чай и много общались там на разные темы. Мне запомнилось, что он сказал мне, тогда еще плохо понимающему «расклады», что у меня даже больше шансов защититься в Отделе, чем у Владимира Ильича: «Калинников не хочет защищать Стегайлова, потому что тот  не из Питера». Мне это показалось преувеличением, потому что, хоть по образовательной траектории я и был «из Питера», но не из ЛГУ, и в «сети» этого вуза контактов не имел. Но некоторая логика в этом, вероятно, была.


Защита диссертаций и стала следующим новым и неожиданным для меня элементом научной культуры ЛЯП и ОИЯИ. Это совершенно нераскрытая тема в социологии науки, и я лишь набросаю контуры моих наблюдений. Во-первых, я сразу узнал, что в ЛЯП и ОИЯИ в целом есть немало научных сотрудников, так и не ставших кандидатами наук до самой пенсии. В случае удачи (но без «династических» привилегий), то есть продуктивной и малоконфликтной научной группы и регулярных экспериментов, средний срок работы до защиты знакомыми оценивался в 10-15 лет (хотя хорошо бы иметь статистику, надеюсь, социологи доберутся до этого). Как я понимал, общаясь с научной молодежью за пределами ОИЯИ, это особенность всех НИИ в СССР и РФ, в отличие от вузовских аспирантур, где защита за три года была вполне реальной, если аспирант старается сам. Много позже, работая в Фермилабе, мне удалось пообщаться на эту тему с одним из бывших его директоров, Джоном Пиплзом. Рассказывая о своем видении ученых, приезжавших в Фермилаб из Дубны еще в 1970-е, Пиплз сказал, что ученая степень у них была больше, чем только степень. «Это ведь у вас как tenure (постоянная позиция)», - сказал он. В этом была глубокая мысль, действительно объясняющая часть из причин задержек с защитами. В США после защиты PhD человек обязан уйти из вуза, где защищался, он может стать только  м.н.с на временном контракте (постдоком) в другом месте и должен отработать в среднем 2-3 таких постдока, как раз около 10 лет, пока получит позицию, ведущую к постоянной (tenure track), а затем и постоянную (еще лет через 5-10).  В бывшем же СССР и ОИЯИ обычно устраивались сразу постоянно (или, с началом контрактной системы, на длительный срок с возможностью неограниченного продления), поэтому, в отличие от аспирантуры в университете, если человек защищался, то он обычно не планировал никуда уходить и не освобождал штатную единицу. Могло произойти перепроизводство квалифицированных кадров.


Но это, как я сказал, была лишь часть проблемы. Защитившийся сотрудник становился самостоятельным ученым, который хотел вести собственные исследования, а не ассистировать старшим, и ему нельзя было этого запретить.  Он хотел расти по должности и квалификационно, но при этом руководящих должностей на всех не хватало (в научном мире ходит такая поговорка: «Слоненок маленький, на всех не хватит»). Я помню рассказанные мне истории, когда молодой сотрудник, отвечавший за поддержание в детекторах низкой температуры, при которой они должны постоянно находиться, для чего обязанный регулярно заливать в них жидкий азот, защитив диссертацию, разморозил эти детекторы, чем привел их в негодное состояние, видимо, не желая более быть привязанным к техническому обслуживанию оборудования. Если для обслуживания электроники в группах были профессионалы-инженеры, то такие технические вещи, как заливка азота, переноска свинцовых защит, были на научном персонале, тогда как мировой опыт таков, что этим вполне могли заниматься техники. Но техников в штате для этого никогда не было, и традиционным было возлагать это на молодых сотрудников. Для некоторых из них такая «молодость» продолжалась едва ли не до пенсии, пока хватало сил таскать дьюары с азотом и свинцовые кирпичи.
После защиты диссертации человеку требовался служебный рост, но для продвижения по научно-административной лестнице (то, что эти ипостаси сращены в науке, я уже упоминал) требовались, безусловно, личные качества и тяга к такой работе (хотя если через администрирование можно достичь положения и в науке, у кого только не будет тяги), но и нечто большее. Например, это поддержка «сети» из своего вуза.

Это, как я говорил, есть и в Штатах. Кроме того, и в этом коренное отличие от науки в Штатах, вместо обычной конкуренции за административные позиции (тоже в основном между привилегированными, что обеспечивало преемственность), в ОИЯИ (и вообще, как мне кажется, в российской научной культуре) преемственность обеспечивалась преемничеством. Преемника или преемников на повышение заранее отбирали нынешние администраторы (это иногда было даже формализовано и называлось «кадровый резерв») и направляли по карьерной траектории. Помню один из разговоров с иностранным коллегой, когда разговор зашел об одном молодом талантливом российском ученом из Отдела, способном парне. «Очень умный парень, хороший физик», - отметил я. Мой собеседник с легким акцентом подтвердил: «Да, хорошо веденый, сделает хорошую карьеру». Как пояснил собеседник, под словом веденый он подразумевал, что его старшие коллеги выбрали и опекают, ведут по правильной, эффективной карьерной траектории, без ненужных отклонений и траты времени и сил на непродуктивные занятия. И он действительно оказался прав, этот молодой сотрудник в дальнейшем сделал прекрасную научно-административную карьеру в ОИЯИ.


Здесь нужно уточнить, что ничего противоестественного при этом не происходило. Как этот молодой сотрудник, так и другие, ставшие преемниками в должностях, во-первых, были, как правило, действительно и хорошими учеными, и способными администраторами. Во-вторых, и они в молодые годы и на заре карьеры не гнушались ни заливкой азота, ни тасканием свинцовых кирпичей. Все как у всех. Отличие было в том, что если не отобранным в преемники, как потом и мне, начальники поручали или намеревались поручить становиться на неограниченный срок основными ответственными за поддержание хозяйства и азота, либо даже в научной области поручали тупиковые, неперспективные вещи вроде запуска установок, на которые никогда не было ни средств, ни пучкового времени, ни научной перспективы (сизифов труд), то будущим преемникам поручали проекты перспективные, которые вели к диссертациям и загранкомандировкам, а затем и должностям. То есть система была настроена таким образом, что давала зеленый свет и открывала окна возможностей для отобранных, безусловно достойных, ребят, делая их «хорошо ведеными», то других, тоже неплохих ребят, но которые почему-то не приглянулись в преемники (или на них «слоненка» не хватило), ставили в «режим бесконечного ожидания», научно патовые ситуации, из которых хорошего выхода не было: либо быть у кого-либо «на подхвате» до собственной пенсии, либо уходить в другое место, хорошо если без скандала («как же, теряем работника!»), но всегда с недовольством, вот, мол, ему поручили (таскать воду в решете до пенсии), а он не довел дело до конца. Плохой работник.


Насколько серьезно пресекались попытки молодых ученых заниматься диссертацией без одобрения свыше говорят два примера, один из моей собственной биографии, а другой – из наблюдений за молодыми коллегами. Мой пример из самых первых лет работы в ЛЯП такой. Как одну из первых научных задач, порученных мне в группе, я взялся за анализ схемы распада диспрозия-152. Для вероятностей гамма-переходов, которые не наблюдались в спектре, я сделал оценку их верхних пределов по методике, подсказанной Индрой Адамом, да и задача была поставлена им же. Я взялся за дело с энтузиазмом. Не имея научного опыта, я работал над задачей, как над студенческими проектами ранее, спрашивая совета старших коллег, но затем самостоятельно воплощая их на практике. Группа готовила доклады на профильную международную конференцию по структуре атомного ядра, все писали тезисы, писал и я. Когда Калинников спросил, буду ли я, как другие, делать доклад в Отделе, я, конечно, подтвердил.


Но было два момента, которых я не учел, что привело к скандалу после моего доклада. Первое, я не согласовал текст и результаты с коллегами. Но это была, на мой взгляд, простительная ошибка для начинающего сотрудника, хотя другие, как оказалось, имели иное отношение к этому. Вторая ошибка была более серьезная. Я включил в соавторы, по образцу других докладов, сотрудников группы и некоторых химиков и сепараторщиков и поставил себя на первое место как докладчика (что оказалось наиболее серьезной ошибкой). Доклад в Отделе я сделал; даже, помнится, К.Я. Громов задавал вопросы, на которые я с удовольствием ответил. После семинара меня вызвали в кабинет Калинникова, где уже находились некоторые другие сотрудники, не помню, кто именно. И Калинников гневно принялся делать выговор, начав примерно с фразы: «Кто дал Вам право расставлять соавторов?» Вечером он устроил на ЯСНАППе импровизированное собрание группы, на котором уже заявил: «Мы в группе должны писать соавторов только по алфавиту!» Индра более мягким и примирительным тоном высказался в том смысле, что у нас в группе такие правила, и мы все должны их соблюдать. Мне казалось, все ожидали, что я буду спорить или даже уйду из группы, но я это видел другими глазами. Что и говорить, ситуация была довольно неожиданная и неприятная, кому нравится получать нагоняй, да еще и работая, как казалось, на совесть. Но я не видел в этом большой трагедии, за время службы в стройбате я привык и к гораздо большим неприятностям. Кроме того, я четко осознавал, что я пришел сюда учиться, и это мой первый «блин комом», тогда как мои коллеги не в пример более заслуженные и опытные ученые, и это, видимо, я чего-то не понял. Калинников грозно потребовал, чтобы я, как и все, принял правило публиковать общие результаты только по алфавиту и явно ждал возражений, но я легко с этим согласился. Если мне что-то и было действительно тогда неприятно, то это сам факт конфликта и ругани по этому поводу. Мне казалось, что, если бы мне это правило рассказали в рабочем порядке, а не как на «партсобрании», результат был бы не хуже. Однако, и именно это мне показалось странным, в коллективе этот вопрос хотя в нормальной рабочей обстановке вслух не обсуждался, стоял чрезвычайно остро. Именно то, что в рабочем порядке мне это правило объяснять не стали, косвенно указывало на возможную неоднозначность его толкований. Это было неписаное правило, но, если не от кого его услышать, приходится изучать на собственном опыте. Это неизбежно, если хочешь двигаться в профессии, главное, не шагать слишком широко сразу.


Неформально некоторые коллеги потом мне объясняли природу конфликта тем, что Адам всегда идет первым в списке по алфавиту, но мне это не казалось убедительной причиной, так как у него и так были сотни публикаций в ведущих журналах, и я не мог представить никакой особой выгоды для ученого от какого-то очередного ученического тезиса на конференции. Даже если она и была, я видел, что именно начальник Отдела занимал наиболее непримиримую позицию. Кроме того, я уже тогда замечал, что некоторые российские сотрудники хотели настроить меня против Индры, хотя я уже в первый год видел, что он был единственным продуктивно работающим ученым в группе (в плане научных публикаций и конференций), и если я у кого-то и смог бы научиться чему-то, то именно у него. Я решил просто работать и учиться, надеясь со временем лучше разобраться в истоках этих правил. В последующие годы, наблюдая и размышляя, я вынес для себя следующее. 


Во-первых, алфавитный порядок в большой группе как бы уравнивал права всех соавторов на результат, тогда как первый автор не по алфавиту как бы «столбил» за собой права, заявляя, что именно его вклад в эту работу основной. Это, в частности, могло выглядеть как то, что представленные в публикации результаты войдут в диссертацию первого автора (там, например, есть требование внести основной вклад в защищаемые результаты). А кто, когда и над какой диссертационной темой будет работать – это здесь решает не молодой ученый, а начальство. Во-вторых, если в коллективе, где люди годами и десятилетиями вынуждены заниматься техническим трудом, обслуживая общие интересы, появляется молодой, научно амбициозный человек, с ходу начинающий писать себе диссертацию (о чем, например, свидетельствует первое место в списке авторов), у многих членов в группе возникает обоснованный рессентимент. «А мы? - думают они. - Почему мы столько лет не имели такой возможности? Чем он лучше нас?» Это не только подрывает боевой дух и настрой на совместную работу в коллективе, но и может привести к своего рода «итальянской забастовке», саботажу, когда никто в группе не будет заинтересован в хороших результатах. Вся работа может оказаться сорванной. Поэтому логика «все пока работайте, а там посмотрим» оказывалась единственно эффективной в таком культурном контексте.


Была, как я потом заметил, и еще одна причина, по которой нашей группе публиковать свои статьи по алфавиту было гораздо выгоднее для всех нас, как мне самому представлялось. Эту причину можно считать наукометрической, связанной с «эффектом Матфея». Как и у большинства групп в ОИЯИ, практически все статьи у нас выходили на английском языке в ведущих западных журналах. Работа наша была на мировом уровне в нашей области, и из публикаций мы узнавали о близких исследованиях, а другие группы в мире узнавали о наших. Мы нередко видели ссылки на наши исследования в работах мировых авторов. Наш научный руководитель, Адам, был узнаваемым человеком в ядерной физике, и, как и я сам позже имел возможность убедиться, на работы “Adam et al” в мировой физике ссылались и читали их гораздо чаще и лучше, чем, например, на “Pronskikh et al”. Эстетические, культурологические, научно-политические соображения в науке как социальном институте играют важнейшую роль, это наивно даже отрицать. Поэтому при всей кажущейся недемократичности подобной практики, она была вполне рациональной и имевшей под собой солидные основания.


Конечно, такая традиция была только у экспериментаторов, потому что оборудование, время на пучке, данные, - это все определенная собственность, ресурс. Формально все принадлежало Институту, это правда, но уже внутри Института кому-то нужно было выбить средства и закупить все детекторы, компьютеры, добиться выделения времени для работы на пучке ускорителя, а все это довольно сложно и трудоемко обслуживалось. Поэтому те, кто обладал этими ресурсами и их контролировал, безусловно, обладали приоритетом при принятии решений, кто и что анализирует и публикует. Совместно эксплуатируемое научное имущество – всегда корень раздора, во всем мире. Собственность на средства производства научного знания, как сказали бы марксисты. Этих традиций не было только у теоретиков, напротив, там быстро защищали кандидатские, а затем и докторские, публиковались в одиночку или малыми группами переменного состава, ездили по конференциям и получали гранты. Но были у них и свои трудности. Теоретики зачастую существовали по принципу «волка ноги кормят»: нужно искать себе темы, гранты, работу, так как постоянных мест для теоретиков много меньше, чем для экспериментаторов. Да и продление контракта или получение служебной квартиры для теоретика сложнее обосновать, ведь он не представляет ценности как лицо, обслуживающее, скажем, азотный танк, подобно экспериментатору. И если, говоря языком социологии, восходящая мобильность, из экспериментаторов в теоретики, практически отсутствовала, то обратный тренд, из теоретиков в экспериментаторы (или даже инженеры), существовал. Время от времени теоретики, которые не могли «держаться на плаву» в профессии теоретика, не выдерживая конкуренции, могли переходить в экспериментаторы или инженеры, я знаю такие случаи. Однако при всей сложности их существования, на публикацию результатов ограничений у них не было.


Продолжу тему экспериментаторов и теоретиков и их вертикальной мобильности. Хотя это два разных сообщества, я не называю такую мобильность горизонтальной по той причине, что социальный, точнее научно-социальный, статус теоретиков значительно выше, чем экспериментаторов и тем более инженеров. Это описала на примере Стэнфордской Ускорительной Лаборатории США Трэвик, и обнаружила те же черты, что я наблюдал в ОИЯИ. Как-то мне попалась на глаза показательная история, которая была, а возможно еще осталась, где-то на просторах интернета. Один (а может быть два, но для истории это неважно) талантливый молодой ученый, в возрасте до 30 лет, закончивший физический факультет одного из ведущих государственный университетов (из тех, что имели исторически мощные диаспоры в ОИЯИ) и попавший в экспериментальную лабораторию в ОИЯИ, вскоре осознал, что ему ближе и интереснее занятия теоретической физикой. Он отправился в Лабораторию теоретической физики к одному из известных физиков-теоретиков и популяризаторов науки и попросил дать ему задачу, занимаясь которой он смог бы овладеть аппаратом теоретической физики и стать теоретиком. Однако теоретик не предложил ему никакой задачи, а лишь сказал тому, что для занятий теорией необходимо сдать сначала теоретический минимум Ландау - ряд серьезных экзаменов по всем разделам физики - а лишь затем начинать свой путь в теоретическую физику. Молодой ученый ушел ни с чем и вынужденно остался в экспериментаторах. Некоторые в таких случаях просто уходили из ОИЯИ и даже из науки.


Анализируя причины этой ситуации и опираясь на личные наблюдения, я прихожу к следующим заключениям. На месте этого теоретика мог оказаться любой другой, это ничего бы не изменило, дело тут было не в личности, а в системе. Хотя, конечно, сдать экзамены теоретического минимума – вещь чрезвычайно полезная, я слышал, что некоторые студенты, например, Физтеха сдавали их чуть ли не на втором курсе, это еще вовсе не является достаточным условием успеха в профессии. Для того молодого человека, уже занятого в экспериментальной группе целый рабочий день, самостоятельная подготовка к сдаче экзаменов по знаменитому десятитомнику могла затянуться на годы. Но было ли это столь необходимым для начала? Насколько я понимаю, подавляющее большинство теоретиков в ЛТФ и ОИЯИ в целом вообще никогда не сдавали теоретический минимум Ландау, что не мешает им преуспевать. Почему же перед тем молодым человеком поставили технически невыполнимое условие?

В следующих главах я буду рассказывать, как я позже начал свой путь уже в философию именно с конкретной задачи, поставленной профессором-философом, и за годы занятий я смог параллельно освоить и все необходимые «философские минимумы». А философ – это же именно теоретик и есть, там не нужно ни азот заливать, ни имущество делить, лишь работать головой, и такой путь (с задачи) оказался возможен. Но чтобы понять, почему же физики-теоретики ОИЯИ оттолкнули того молодого и очень способного человека, можно обратиться сначала к антропологии науки. В своем известнейшем антропологическом исследовании, которое я уже упоминал, Трэвик уподобила сообщества экспериментаторов и теоретиков экзогамным племенам: им присущи те же ритуалы взаимного избегания (экспериментаторы смущаются появляться среди теоретиков в силу их более высокого статуса, а те среди них – в силу более низкого), отвергания (каждое считает себя более важным в науке), пищевое поведение (никогда не питаются вместе) и  раздельная устная коммуникация (в каждом сообществе распространяются свои слухи). Таким образом, устойчивость научного института поддерживается тем, что эти сообщества избегают друг друга. Этакие внутренние сдержки и противовесы. Конечно, время от времени они ходят на семинары друг друга или обращаются за советом по научным вопросам, но это происходит в строго регламентированных контекстах, форме и ролях, в рамках социального института.


Формально ничто не мешало тому молодому ученому с прекрасным физическим образованием освоить недостающие теоретические знания, в таком возрасте мозг еще восприимчив к новому и легко учится. Но в рамках института и сообщества, если бы тот состоявшийся теоретик, к которому молодой ученый обратился, дал ему теоретическую задачу и начал ее с ним обсуждать, то есть начал бы его учить, передавать знания и профессиональные навыки, это нарушило бы «племенные» социальные и статусные границы, неписаные правила. А с ними и устойчивость системы. Кроме потенциально разрушающего эффекта на иерархическую систему статусов науки, это могло подать пример и другим талантливым представителям научной молодежи экспериментаторов, особенно неудовлетворенным множеством социальных ограничений, длительностью и неэффективностью для самореализации личности экспериментальных коллективов. Да и руководители экспериментальных коллективов, скорее всего, стали бы противодействовать такому переходу: способные молодые ученые нужны и самим экспериментаторам. Раз такова система, никто ни с кем не хочет портить отношения. Что, если все умные ребята стали бы уходить в теоретики, с кем бы остались экспериментаторы?


Поэтому, повторюсь, вход в науку ни в коем случае не произволен и исключительно важен. От того, через какую дверь вы войдете, экспериментальную, теоретическую, ускорительную или инженерную, физическую, химическую или биологическую, это сразу и, скорее всего, до конца вашей научной карьеры в данном институте определит и то, в каком диапазоне вы сможете решать научные задачи и какого потолка достигнете в профессии. Дальнейшие внутренние переходы если и будут иногда возможны, то не вверх, а вниз. При этом отдельные, единичные случаи, противоречащие этим правилам, есть. Но исключения – всегда исключения, и они лишь подтверждают правила. Если покопаться в этих исключениях, всегда можно найти те социальные механизмы и факторы, включая психологические, которые сделали их возможными. Поэтому идти в науку наобум, рассчитывая, что в случае чего станете исключением, – полагаться на случай.


Второй пример, из собственной биографии, такой. Вспоминаю, как в первые годы работы в ОИЯИ я освоил одну из новых ЦЕРНовских программ для решения оптимизационной задачи, которая использовалась в анализе гамма-спектров, и Калинников попросил меня рассказать о ее применении одному из теоретиков, который тоже заинтересовался методом для своих нужд. Когда я пришел в кабинет теоретика, тот четко сформулировал, что именно он хотел, чтобы я ему объяснил, завершив это фразой: «Но сотрудничество между нами невозможно!» Я тогда совершенно и не задумывался о перспективах сотрудничества с ним, мне казалось лестным уже то, что я могу рассказать нечто новое состоявшемуся ученому, да еще и теоретику. Я это делал ради науки как таковой. Но сам факт, что принципиальная невозможность сотрудничества со мной оговаривается изначально, неприятно меня поразил. Не могу исключить, что это ограничение предварительно оговорить мог с ним и сам Калинников. Но что я уяснил тогда, так это то, что я вошел в науку через экспериментальную дверь (хорошо, не через инженерную), и границы сообщества теперь были моими границами и потолком научной коммуникации в рамках ОИЯИ. Много позже, уже защитив диссертацию, я закончил постдок (это не только первая временная работа в США, но и уровень последиссертационного образования, вроде нашей докторантуры) в расчетной группе Фермилаба под руководством теоретика и стал специализироваться в модельных расчетах радиационного транспорта, но это уже было связано с переходом в другую организацию и переездом в другую страну. Там же я узнал и о том, что в рамках одной академической организации США даже молодой техник не может повысить свой статус и стать там же аспирантом, он должен уйти в другое место. Так что это явления вполне общемировые и отражают роль идентичности в научном сообществе.


Это все объясняет те различия, благодаря которым теоретики, входившие в свою социальную группу через «игольное ушко» академической и профессиональной фильтрации, имели совершенно другие стандарты квалификационного роста и публикации научных статей. Однако была и еще одна группа, уже среди экспериментаторов, для которой ни быстрые (точнее скажем, своевременные) защиты диссертаций, ни самостоятельные публикации своих статей не табуировались. Это были иностранные сотрудники. И дело было не только в их более высоком социальном статусе в нашей культуре, как я писал выше. Они приезжали обычно на определенный конкретный срок и по завершении его должны были продолжать карьеры в других местах. На их место их страны присылали новых сотрудников, поэтому проблемы сменяемости не было. Кроме того, если иностранный сотрудник, защитившись, желал остаться в ОИЯИ на более высокой должности, ему, несомненно, шли навстречу. В ОИЯИ, как международной организации, всегда были зарезервированы места заместителей директоров лабораторий и центральной дирекции для представителей стран-участниц. Ученые из стран-участниц охотно назначались и руководителями групп, секторов, отделов, прочих подразделений. Не столь значительное их число в руководстве ОИЯИ в постперестроечные годы было связано, на мой взгляд, лишь с недостатком иностранцев, желающих их занять, ведь это требовало от них на долгие годы осесть и пустить корни в Дубне, тогда как многих из них и их семьи привлекали возможности, открывавшиеся на Западе. Предложения заманчивой карьеры в ОИЯИ им делались, хотя немногие на это шли. Поэтому у меня есть основания полагать, что сам подход, что то, что не позволено таким, как я, российским сотрудникам, позволено сотрудникам из других стран, исходил именно из самой нашей культуры и системы взаимоотношений и артикулировался администраторами, которые и сами были российскими сотрудниками. Это не иностранцы, а наша собственная жизнь организована таким образом, что воспроизводит эти неравные отношения, ставя нас самих в низ иерархии, социальной и научной. Никто вас не колонизирует, если вы сами себя не колонизируете.


В том, что зачастую даже принадлежность к влиятельной вузовской диаспоре для российского сотрудника не избавляла от препятствий в защите диссертации, мы с другими молодыми сотрудниками НЭОЯСиРХ убедились на одной из предзащит, прошедших в Отделе. В нашей группе, как я упоминал вначале, работал профессор Цупко-Ситников, а его младший сын, Вадим, был радиохимиком. Вадим закончил МГУ и обучался в аспирантуре этого вуза. Научной работой по теме диссертации он занимался у нас же в Отделе, но в секторе радиохимии, где руководил Новгородов. Несмотря на то что аспирантура и сама защита были в МГУ, а в ОИЯИ он был прикомандирован для проведения исследований, если я правильно помню, через УНЦ ОИЯИ, где его руководителем или куратором был сам Вылов, даже при такой, казалось, железной поддержке Вадиму не удалось избежать конфликта. Я не очень разбираюсь в предмете его исследований, но корень претензий к нему увидел в следующем. Вадим, как и положено аспиранту, сделал академическую квалификационную работу, вполне самостоятельно, если судить по стандартам, принятым в аспирантуре вуза. Там была собрана или усовершенствована установка, проведены измерения, опубликованы статьи. Но едва Вадим закончил доклад, раздались гневные выступления, смысл претензий в которых, если вкратце, сводился, на мой взгляд, к следующему. Подобная установка не была уникальной, да и сам Вадим не провел на ней всю жизнь. Наш формальный начальник сектора, Горожанкин, произнес сакраментальную фразу: «А еще нам не разрешали защищаться до 35 лет!» К этой фразе для меня свелся весь смысл претензий старших коллег.


Проблема была в том, что к диссертации требования были столь расплывчатыми, что их можно было трактовать произвольно! Иначе говоря, при желании от кандидатской диссертации можно было (неформально) требовать чуть ли не открытий действительно нобелевского уровня. Устроив Вадиму большую нервотрепку на семинаре, требуемое решение научно-технического совета ему все же выдали, и он в итоге защитился-таки впоследствии в МГУ. Все же «сети» поддержки кое-что значат в науке, хоть и препятствия чинили как могли, но на уровне документов формально отказать не посмели. Но для себя мы с некоторыми другими ровесниками уяснили: нам без сильной поддержки и соваться нечего, остановят на подступах. Тогда я уже начал понимать следующее. Во-первых, я еще действительно мало что умею в науке, надо учиться, отложив мысли о диссертации на более поздний срок. Во-вторых, можно было думать о переходе в другие группы, но я видел, что эти традиции везде сходны. Более того, попав в любую другую группу, где существует сложившаяся система взаимоотношений, несмотря на возраст и стаж, ты снова становишься «молодым» в армейском понимании этого термина, то есть наименее привилегированным членом коллектива. Становишься в хвост очереди на все. Но как же важно для человека движение по профессиональной лестнице без искусственных задержек! После защиты  Вадим уехал во Францию, быстро нашел отличную работу по специальности и прекрасно там обосновался, как говорили, в тонкостях овладев французским языком. Я сам уехал за рубеж уже после сорока, и должен сказать, есть большая разница между способностями адаптации человека к новым условиям в двадцать и сорок. Хотя в моей ситуации, и в сорок – это сильно повезло. Но об этом – в других главах.


Тем временем, несмотря на активную вовлеченность в эксперименты и обработку данных, ситуация как для меня, так и для бывшего однокурсника Андрея осложнялась. Я не совсем помню, как развивалась ситуация, но со стороны Калинникова, а затем и Стегайлова стало проявляться все больше недовольства к нам. Калинникова неформально называли Шеф, скорее всего потому, что он был некогда утвержден научным руководителем Стегайлова по диссертации, которую тот так и не защитил, и, возможно, других сотрудников, но с тем же отрицательным результатом. Анализом данных экспериментов занимались Адам и Калинников, но и Андрей, и затем я тяготели обсуждать работу с Адамом. Владимир Ильич работал с Шефом. Он распечатывал на принтере огромные рулоны спектров и относил в кабинет Калинникова, где они по вечерам сидели допоздна, их анализируя. Шеф был человек старой закалки, он не любил компьютерную обработку данных и даже рисовал спектры на миллиметровке, обрабатывая карандашом и линейкой. В отличие от него, Адам предпочитал компьютерную обработку, мы с Андреем писали программы и потом совместно их применяли, так же, как и много готовых спектроскопических программ, в первую очередь написанных чешскими сотрудниками в Ржеж. У Шефа было много аргументов, почему компьютеры – это плохо для науки, но результат говорил сам за себя: если под руководством Адама мы регулярно публиковали не только тезисы международных конференций, но и хорошие статьи в ведущих журналах, то из-под пера Калинникова выходила в основном пара тезисов на совещание по ядерной спектроскопии в год.

При этом Калинников сначала настаивал, чтобы я продолжал больше работать со Стегайловым, хотя тот мало занимался обработкой, в основном хозяйством. Я не был против помогать в хозяйстве, понимая, что это наша общая обязанность, но по настроению старших коллег я угадывал, что этого недостаточно. Я чувствовал, что меня подталкивают к тому, чтобы я перестал стремиться заниматься наукой, а стал именно сотрудником, ведущим хозяйство. Калинников все время посылал меня то на некие курсы специалистов по азотным танкам, то еще на какие-то подобные мероприятия, но мне не нравилось, что это расценивалось не как вклад и помощь коллегам, а как альтернатива научной деятельности, своего рода основная обязанность и карьерная траектория. Возможно, Техноложка, воспринимаемая окружающими как инженерный вуз, сослужила тут нам не лучшую службу, поскольку в нас видели потенциальных техников. Других объяснений у меня не было. Требования коллег заниматься хозяйством были все менее доброжелательными, чувствовалось, что нас считают обязанными брать на себя ответственность за хозяйственные дела вместо научных. Иногда эти требования принимали форму грубости.


Но здесь произошел неожиданный поворот. Андрей женился на дубненской девушке, кто-то из родителей которой работал в Лаборатории ядерных реакций, хотя и не ученым, но видимо знал там ситуацию. Я не знаю, как шел этот процесс, но Андрею предложили перейти в ЛЯР, в группу, занимавшуюся чем-то похожим на задачи сектора Новгородова. Когда же Андрей объявил о своем переходе, негодованию Шефа не было предела, мне кажется, его это расстроило даже больше, чем Адама, с которым, собственно, Андрей и занимался научной работой над статьей. Шеф топал ногами и угрожал Андрею: «Я сейчас подниму трубку, позвоню в ЛЯР, и такое про тебя скажу, что ты такой плохой работник, что тебя вообще никуда не возьмут!» Однако его взяли, он с радостью ушел от ситуации прессинга, а я же подумал про себя: «Вот это попал в кабалу, отсюда и не отпустят еще подобру, даже если найду место получше!» Моя собственная ситуация осложнялась еще и тем, что, как я писал выше, в отличие от Андрея, который, как холостой, оформил распределение в ОИЯИ с социальными гарантиями в постоянный штат, я был принят по контракту, который я должен был просить Калинникова продлевать каждые три года. Не угодишь Шефу – и поедешь куда глаза глядят. «Вот и приехал за Нобелевской премией!» - думал я печально.


Такое отношение Калинникова к нам с Андреем, на мой взгляд, определялось его общим недовольством своим положением, хотя мне это сложно было примерить на себя, видимо, амбиции людей сильно разнятся. Мне тогда казалось: профессор, начальник научной темы и отдела, живи, работай да радуйся! Но Шеф это видел иначе. Я не знаю, как они анализировали данные со Стегайловым на миллиметровой бумаге, но уже во второй половине 1990-х говорить с ним о науке было практически невозможно, страшно даже было подходить. Часто в своем кабинете при открытых дверях либо даже расхаживая в коридоре перед кабинетом с утра пораньше, он только и делал, что громко поносил Ельцина, власти, демократов, дирекцию, да и всех коллег подряд. Он по поводу и без такового рассказывал о причине своего недовольства дирекцией ОИЯИ, и у этого была предыстория. Как выяснилось, он был не простым профессором. Шеф отработал несколько лет третьим, по-моему, секретарем горкома КПСС. Это ему помогло, в частности, быстро защитить докторскую в форме научного доклада (без написания монографии), что допускалось лишь в особых случаях. После этого он стал начальником отдела. Но, по утверждениям самого Шефа, высказанным неоднократно и многим, дирекция за годы, проведенные им в горкоме КПСС, обещала не только отдел, но и сделать его директором ЛЯП. И тут грянула перестройка, и прежние обязательства, данные партийными боссами, перестали соблюдаться. Директором ЛЯП был назначен болгарский ученый Вылов, а Калинников так и остался начальником отдела.


При всем этом мне всегда было интересно, как у людей, «срезавших многие углы» на карьерном пути, не оставалось эмпатии даже к тем, кто шел прямо, не минуя ни одной кочки. Я это наблюдал эту черту потом у многих удачливых в ранней и скорой карьере. В разговорах о диссертации, которые, как я быстро понял, с ним лучше не вести, Шеф, переходя с шутливого тона на серьезный и обратно, озвучивал примерно следующий нарратив. Первой фразой обычно было: «Конечно, посмотри сколько у нас материала, - тут он показывал в угол кабинета, где пылились годами рулоны со спектрами на миллиметровке, - да здесь на две докторских наберется, бери и занимайся!» Я потом эту фигуру речи про «две докторских» слышал и в других местах, она, видимо, была некогда популярной. По мере развития разговора следующей повторяющейся фразой было: «Сейчас нам не нужно докторов, у нас работать некому! Зачем нам еще доктора? Если кому нужны доктора – пусть ко мне обращаются, я – целый профессор!» И в завершение – уже более примирительно: «Ладно, идите работайте. Вот когда я уйду на пенсию – тогда и делайте и защищайте что хотите». Итак, круг замыкался, все возможно будет, но потом. И мне, и некоторым другим молодым ребятам говорили в ту пору одну и ту же фразу: «Ты работай, а время придет – тебе доктора диссертацию напишут». Кому-то, видимо, писали. Помню защиты кадров из некоторых стран СНГ, когда на банкете по поводу защиты старшие поднимали традиционный тост: «За кандидатские, потому что они лучше докторских: докторские пишут кандидаты, а кандидатские – доктора», - имея в виду роль руководителя в написании диссертации своему аспиранту. Но все, кто на это надеялся в моем положении, – так и остались незащищенными. Да мне и не хотелось никогда помощи в написании, мне все хотелось делать самому.

 
Общаясь с ровесниками из других лабораторий и отделов, я узнавал, что такие Шефы были и такие отношения царили во многих местах, наш НЭОЯСиРХ не был уникален. Но к чему я никак не мог привыкнуть, так это не только сами нравы, окружавшие карьерные лестницы, сколько грубость и подчас неприкрытое хамство, с которым старшие по званию и должности люди обращались с подчиненными и младшими. На мое удивление мне с ходу привели в качестве примера одного крупного руководителя, сказав: «Ну и что, мы помним его молодым, он сам таскал дьюары и на него орали, а теперь – он сам ходит и на всех орет. Это нормально». Почему-то запомнились моменты, когда разъяренный Шеф ломился в закрытую дверь одного пожилого коллеги, чтобы накричать на того, но его, к счастью, не оказалось на месте. Или рассказ о том, что Шеф сам так довел стипендиата из Ирака, приехавшего писать диссертацию, своими придирками, что уже тот ломился в закрытую дверь Шефа, чтобы сказать все, что о нем думает. Он потом так и уехал домой, не защитившись, и вскоре его не стало.  Таких ситуаций было немало. Глядя на все это, я уже тогда думал, что если когда-нибудь сяду и опишу все это, то предпошлю книге эпиграфом строки из песни Макаревича: «Не дай вам Бог хоть раз зайти на сцену, С той стороны, где дверь "Служебный вход", Где все имеет подлинную цену, Где все не так, где все наоборот».


Уже зная, что такие отношения царят повсеместно, я и не думал серьезно перейти куда-то в другое место. Ядерной физикой занимались и в ЛЯР, той лаборатории, где создают те самые сверхтяжелые из книги Флерова и Ильинова и куда ушел Андрей, но у меня там не было связей, и она сама у меня вызывала противоречивые чувства с первых лет работы в ОИЯИ. Дело в том, что тогда в городе произошло самоубийство одного высокостатусного ученого из этой лаборатории. Разнося азот по детекторам и зайдя для этого в одну из комнат, я услышал обрывок разговора об этом печальном событии между двумя сотрудниками. «Зря он это сделал, ведь мог бы там даже директором стать», - говорил один голос. «Мы ведь не знаем, как там с ним поступили», - начал было второй, но увидев меня, коллеги прекратили беседу. Я так и не до конца понял, в чем там было дело, но даже наблюдая за отношением к нам, молодым, некоторых наших собственных начальников, было очевидно, что небольшая инициатива научного роста, доклад или диссертация, если ты не назначен ими самими для этой роли, может вызвать конфликт и жесткий прессинг с их стороны. И я легко мог себе представить, что там, где ставки выше, где люди борются за реально высокое положение или высшие награды и почести, давление многократно сильнее. Получалось, ученый должен быть волевым, хитрым, изворотливым, а также умеющим находить поддержку сильных мира сего, интриговать, опираться на сети поддержки, без этого нет успеха. Чем выше поднимаешься, тем больнее падать, вспоминал я пословицу. Догадывался ли я хоть о чем-либо подобном, когда стремился в науку? «А ты еще о Нобелевской премии в школе думал, - говорил я себе,  - тут дай Бог квартальную получить».


Как я писал в первой главе, я отслужил срочную службу в стройбате и видел множество самых разнообразных так называемых неуставных взаимоотношений. Они воспринимались там как нечто неизбежное, связанное и с ситуацией подневольного труда, замкнутых коллективов, и, скажем, отбора кадров. Но чего я по молодости лет не ожидал, это того, что с хамством, агрессией, унижениями можно встретиться в фундаментальной науке, там, куда, казалось бы, отбираются и попадают лучшие из лучших. Естественно, и среди лучших, собранных вместе, происходит социальное расслоение по разным признакам. Как в анекдоте, когда сотрудника правительственного аппарата некой страны спрашивают, как он там себя чувствует, тот отвечает: «Первые полгода я удивлялся, как я туда попал. Но потом стал удивляться, как туда попали другие».


Интуитивно мне казалось, что близость к научному знанию и обладание таковым непременно должны делать человека достойным, благородным, высокоморальным. Или даже так: лишь достойные люди могут и должны обладать знанием. Как ни странно, похожие мысли высказывались еще в античности, например, когда Платон и Аристотель говорили о достоинстве знания как такового. Под этим они подразумевали, что знание само по себе приобщает человека к высшему благу, идеальному миру, ведет к мудрости и высокоморальной жизни. Иммануил Кант полагал, что рациональность – внутреннее, «встроенное» качество человека, поэтому рациональное, научное, познание необходимо и для человеческого достоинства. Способность к независимому познанию дает человеку интеллектуальную автономию, свободу, позволяет реализовать свой человеческий потенциал. Но, как оказалось, с этим не все так просто и однозначно. Рациональность тоже можно понимать по-разному. Начиная примерно с XX века исследователи отмечают становление различных неклассических рациональностей, например, включающих в научный (даже естественнонаучный) процесс цели и ценности человека, связанные с утверждением им себя среди других людей, в обществе и в природе.


К примеру, французский философ Мишель Фуко отказывался разделять внутреннее и внешнее достоинство знания, то есть достоинство знания самого по себе (как у Аристотеля) и достоинство для прикладных целей (например, создание технологий), что предлагали многие философы. Фуко ввел понятие власть-знание, говоря, что знание вовсе не независимо от власти, напротив, научные институции создают и поддерживают социальные иерархии, подчинение одних людей другим, ограничение свобод и социальный контроль. Более того, Фуко утверждал, что научные истины не открываются объективно, а производятся системой власти в науке. Есть только один вид достойного поведения для индивида в науке – это бросать вызов доминирующей точке зрения научных авторитетов, говорил философ.


Пьер Бурдье, французский социолог, объяснил механизмы, позволяющие знанию функционировать в сообществе как форме власти. Для этого он ввел понятие «социальный капитал», которое многие используют, даже не задумываясь о его происхождении. Ученые в науке (по крайней мере, в современной, институциализированной науке), считал Бурдье, накапливают престиж и легитимность (власть, награды, звания, административное положение, связи), для того чтобы побеждать в конкуренции за научные ресурсы других ученых и за счет этого формировать то, что становится общепринятым знанием, выдаваемым и принимаемым обществом за истинное. Утверждая свои властные нарративы в качестве истинного знания, они одновременно и утверждают себя как обладателей и носителей этого знания. Существование же областей «элитного», не всем доступного знания позволяет исключать из познавательного процесса целые группы, для того чтобы доминировать в поле научного и общественного признания, представляя себя обществу некими «жрецами» высших истин. В этом смысле чем научные утверждения звучат туманнее для общества, тем удобнее их использовать в борьбе за признание этого общества и финансы, прикрываясь риторикой о своем стремлении к некоему «чистому» или «фундаментальному» знанию. Как и Фуко, Бурдье признавал в качестве единственной формы достойного знания критическое знание, которое личность должна противопоставлять доминирующему властному дискурсу, вскрывая для общества его истинные мотивы.


Со всеми этими позициями связано множество противоречий, но невозможно на полном серьезе в научном институте XX и XXI века пользоваться (только) представлениями, работавшими в античности или даже в Средние века. Общество изменилось, а уж наука изменилась кардинально. Невозможно мерки, предложенные одиночками-теоретиками познания и метафизиками за столетия до нашей эры, полноценно использовать в современном ядерном институте, да и в тех аспектах, где можно, есть нюансы. Не потому, что они были глупее, вовсе нет, просто те социальные явления, которые нас окружают, не существовали тогда. Поэтому за попытками научных авторитетов спрятать реальные недостатки научной системы, прикрываясь высокопарными фразами, зачастую скрывается лицемерие и личные интересы.


Если мы в этих философских рамках рассмотрим ту же проблему с защитами диссертаций, обозначенную выше, то сможем провести параллель и с дискуссией о человеческом достоинстве. Как я говорил, ученая степень – свидетельство готовности человека к самостоятельной научной работе, той самой интеллектуальной автономии, о которой говорил Кант. С другой же, социальной, стороны, прав и Бурдье, считая ученую степень социальным капиталом, позволяющим конкурировать за более высокие должности, гранты. Поэтому, препятствуя защитам кандидатских, моей ли и моих ровесников, старших коллег, иракского стипендиата, начальник Отдела наверняка думал в категориях Бурдье (которые все ученые интуитивно признают, но на словах всегда отрицают), что он препятствует лишь конкуренции за ресурсы с нашей стороны: открылась позиция в руководстве – выбрали устраивающего кандидата, защитили, назначили – и продолжаем работать. Но вряд ли он задумывался, что тем самым он не только превращает остальных в «рабочих лошадок» на неопределенный срок, но и лишает их чего-то большего – достоинства, именно в кантовском понимании, как научной самостоятельности личности.


Работая долгие годы в науке, но не получая принятого в этом сообществе формального подтверждения своей способности к самостоятельным исследованиям, интеллектуальной независимости, люди начинали чувствовать, что им отказывают в признании их человеческого достоинства. Таких людей в науке, по моим наблюдениям, очень и очень много. И в тех многочисленных фактах, когда облеченные властью и положением люди не стесняясь унижают зависящих от них и хамски обращаются с ними,  тоже скрыто пренебрежение к человеческому достоинству. Я тогда часто вспоминал службу в армии: дедовщина (старшие подавляют младших), землячество (поддержка в рамках сетей) – в превращенной форме это было и в науке. Принадлежность к влиятельным сетям и иностранным культурам – социальный капитал, и унижениям, как правило, подвергались те, за кого не могла вступиться социальная группа, сеть, хотя были и исключения. Это одна из причин того, что я никогда не наблюдал ярких проявлений неприемлемого обращения с иностранными сотрудниками. Не видел я и грубого отношения и с их стороны к кому-либо: это, вероятно, определялось уже их культурными нормами. Но чтобы безнаказанно попирать достоинство человека, нужно держать его под контролем. Служебное жилье, из которого могут выставить вместе с детьми в любой момент, контракт, который начальника нужно просить продлить каждые три года, - это плеть, а пряник – обещание, что когда-нибудь за хорошее поведение позволят защитить (напишут) диссертацию. Пожалуй, доктора напишут.


Но те же Фуко и Бурдье отвечают нам на вопрос, почему молодому человеку, о котором я писал выше, был закрыт вход в теоретическое сообщество, несмотря на молодость, способности и рвение. Поддержание закрытости и элитарности престижных социальных групп в науке позволяет поддерживать эту элитарность, добиваясь большего признания, престижа и других социальных благ. «Слоненок маленький». И хорошая, квалифицированная популяризация науки, а не пускание пыли в глаза и спекуляции, популяризация, объясняющая обществу доступным языком реальное положение дел и проблемы научной области именно для того и нужна, чтобы делать знание эгалитарным, интересным, доступным, а не туманными заклинаниями жрецов науки. А это действительно архисложная задача, тут важно, будучи доступными и понятными среднему образованному слушателю, не скатиться тем не менее и в профанацию или фантазии на тему науки.


Почему, задумывался я иногда, заходя на площадку, хорошо образованные и, как правило, воспитанные изначально люди, увлеченные научным поиском, желающие делать открытия, служить обществу, за годы работы в науке нередко приходят к тому, что делают своим основным занятием наращивание социального капитала, борьбу за должности и влияние, становясь нередко хамами, интриганами и стяжателями? Почему, занимаясь получением знания, которое и само по себе достойно, и приносит обществу достойные плоды, вместо того чтобы, как считали древние греки, становиться все более высокоморальными и духовными, начинают сами попирать достоинство других? А что если все это уже не то знание, о котором говорили греки, а псевдознание, не являющееся столь достойным?


Несколько лет на первом этаже Отдела стояла установка «Возмущенные угловые корреляции» (ВУК), на которой работал Зиновий Залманович Аксельрод, который приезжал из НИИЯФ МГУ, где он работал, иногда с женой Леной, тоже физиком. Он был коренной москвич, много старше нас, уже кандидат наук, но совершенно открытый и интересный человек, с которым я, как и другая молодежь Отдела, отлично по-дружески общались, несмотря на разницу в возрасте, звали в гости. Он был очень интеллигентный и мягкий человек, никогда не повышавший голос и не ругавшийся. С установкой не все ладилось, и нередко, проходя по первому этажу, я слышал, как какие-то сотрудники отдела во весь голос кричали, отчитывали и бранились у него в помещении, это было слышно и в коридоре. Через некоторое время у Зиновия Залмановича случился инфаркт, и его не стало, и я не исключаю, во многом это было связано с нервной обстановкой. Мне и самому приходилось в те годы лечить нервы, несмотря на молодой возраст. Я вспоминал Череповец, затем стройбат. Там-то люди были часто злыми и жестокими, вели себя агрессивно и бранились от собственной беспросветной жизни, отсутствия всякого смысла существования и перспектив. А отчего же это здесь, у них же все есть? Я не мог понять.


Хотя мой научный опыт в США требует отдельной книги, вкратце сопоставлю, что проблемы с социальным капиталом, который подменяет научные ориентиры, погоня за званиями и наградами, доминирование сетей и династий - все это есть во всем мире, хотя часто принимает иные формы. Это особенность устройства современной науки. Ясно, что современная наука во всем мире - не та наука и не то познание, о котором говорили Аристотель и Кант, это совсем другое явление, заслуживающее отдельного анализа. Однако чего я не видел практически никогда в США – это унижения человеческого достоинства в научном институте. Ученый, который нахамит другому, вмиг потеряет свое положение, каким бы большим начальником он ни был, за этим следят очень пристально. Даже не только буквальное хамство, а микроагрессии, то есть мелкие словесные уколы, моментально пресекаются. Причем значительная часть контроля за этим возложена на непосредственных, низовых руководителей, и отделы кадров, а они тщательно следят за этим, так как их собственные очки и оценка как администраторов значительно зависят от атмосферы и климата в коллективе. Отличия в системе организации труда там есть. Люди, как и везде, разные, и вербальная агрессия и неуважительное обращение, например, может проявляться иногда и там, но человеку достаточно в мягкой форме показать, что вам не нравится его стиль общения, чтобы коллега откорректировал свое поведение. Проблемы не нужны никому, а они точно появятся, если вовремя не остановиться. Есть много отработанных каналов для воздействия на распоясавшихся индивидов. Но это уже проблема общей культуры и организации научного процесса.


Я не берусь утверждать, в чем тут первопричина такого устройства науки, но мне кажется, что наука, как социальный институт, дана на откуп самим ученым, которые редко достаточно сведущи в социальных вопросах. Общество верит: они лучше знают, как себя организовать. А это не так, социальная организация науки – это тоже наука, требующая понимания и истории, и социологии, и философии, причем не просто начитанности в них, а привлечения квалифицированных специалистов. Сам факт тесного переплетения научных и административных ипостасей, как я писал уже выше, приводит к эффекту «что охраняю, то и имею». Кроме того, безусловно, наука - часть культуры общей, и культура общества проявляет себя в научной. Если в традиции сталинских и бериевских шарашек отношения начальник-подчиненный строились на грубости и унижении, откуда взяться другому? ОИЯИ как бы мультикультурен, а точнее, двукультурен: есть стандарт для российских сотрудников, близкий, наверное, к любому российскому (а ранее советскому) научному институту, а есть стандарт для иностранных сотрудников. И повторюсь, этот двойной стандарт создают вовсе не иностранцы, его создаем мы сами, стремясь сделать их условия максимально комфортными, как мы это понимаем. И как же хорошо, что есть (или было в годы моей работы) такое «перекрестное опыление», когда сотрудники из разных стран перенимали лучшие особенности культуры друг друга.


Я не берусь с ходу рассуждать, как можно (и можно ли) преодолевать эти проблемы, но мне кажется, первый шаг к этому – начать их открытое обсуждение в научном сообществе. Не только в социальных сетях, где нет-нет да и прорываются «крики души» обычно молодых ученых, а обсуждение широкое, системное, научное. Иными словами, обращаясь к Фуко, восстановить достоинство знания и достоинство человека в науке можно, лишь бросив вызов доминирующей практике конвертации ценностей научного поиска в ценности борьбы за социальный капитал и заметания проблем под ковер.


Но хотел бы я закончить эту главу тем наиболее позитивным, что у меня было в первые годы работы в ОИЯИ, помимо интересной научной работы, – международным дружеским общением. Его центром формирования, если так можно выразиться, был кабинет Всеволода Михайловича Цупко-Ситникова на втором этаже Отдела. Нашу группу и всех, кто в нее приезжал или по разным причинам попадал в орбиту, незадолго до обеда или в конце рабочего дня он собирал на чай. Это было не просто чаепитием, а дружескими посиделками с обсуждением всех новостей, как научных, так и мировых и бытовых. Завсегдатаями у него были и Индра, и Александр Александрович Солнышкин, и Анаит Балабекян, и Джульетта Дрноян, а также приезжавшие в командировки молодые чешские сотрудники Яромир Мразек, Карел Катовски, работавшие в Отделе молодые болгарские сотрудники, профессор из Индии Винод Кумар, аспирант Харфул Кумават и многие, многие другие, всех уже и не упомнить. Кто-то приходил изредка, а кто-то регулярно, но там всегда царила дружеская атмосфера, где могли что-то подсказать, поделиться интересным опытом, поддержать или дать совет. Мы собирались там и по праздникам и радостным событиям. Как я мысленно называл эту «чайную» компанию, «хорошие люди», а Павел Чалоун ехидно именовал наши посиделки на чешский манер «чайова компания». Всеволод Михайлович был очень отзывчивым человеком, готовым помогать всем, вплоть до сопровождения не владевших русским языком командированных на прием к врачу для помощи с переводом просто по зову сердца.


Кроме новостей науки, там же узнавал я и о научных традициях, советовался, как решать проблемы научной жизни. Для любого научного работника, а в особенности для молодого, важно иметь свою компанию, где можно отдохнуть душой, пообщаться, а иногда и получить помощь старших товарищей. Там, например, мне просто объяснили причины столь несдержанного поведения некоторых руководителей. В годы СССР, рассказали коллеги, в ОИЯИ существовал партком, который в некоторых ситуациях играл роль омбудсмена, например, пресекая явные нарушения этических норм, а когда его не стало, то не осталось никого, кто мог бы выполнять эту функцию. И если Аристотель, как известно, различал дружбу для удовольствия, дружбу для пользы, и дружбу по общности добродетели, то такая «чайная» дружба включала все эти элементы, она и приносила удовольствие, и была полезной для молодого ученого, и при этом давала ощущение близости морально-этических представлений участников и именно поэтому позволяла откровенно делиться своими мыслями. Всеволод Михайлович был центром притяжения и всего действа. И если получить удовольствие или пользу можно различными способами, то найти компанию, где люди общаются на равных, признают моральное достоинство друг друга и уважают его безотносительно возраста, регалий, или положения – редкая удача. Говоря словами Канта, это когда видишь в человеке и общении с ним цель саму по себе, а не средство достижения других, практических, целей. Часто мы там общались именно ради самого общения, хотя и на научные темы. Это важно не только для молодого человека, но в особенности в современной науке с ее рынком тщеславия. И именно эта компания, не менее чем исследования ядер, осталась в моей памяти о первых годах работы в ОИЯИ одним из наиболее ярких и светлых воспоминаний.


Рецензии