Динь-Дон, День-Дом антиутопия
1
Вода в форме дождя, с ночным, весенним, первозданным содержанием…ну, ну, ну, - короче, - всю ночь шёл дождь. Первый, весенний дождь. Вот так.
Капли гулко барабанили по булыжной мостовой, звонко цокали по жестяным крышам домов, нахально стучались в окна, а иногда и просто падали на землю.
У железнодорожного вокзала измокшие, усталые лошади, сгрудившись, крупно вздрагивали, косо посматривая своими умными глазами на стоящих под козырьком табачного киоска ночных извозчиков. Те, попыхивая сигаретами, склоняли на все лады Федю с третьего маршрута, на днях отхватившего «Тойоту» и продавшего совсем за бесценок (4 с половиной доллара) долгие годы служившего ему верой и правдой белоухого Савраску.
- Козёл! – бросая бычок, подытожил разговор один из извозчиков, имевший двух жён, семь или восемь ребятишек и три велосипеда, один из которых был трёхколёсный. – Штрейкбрехер! – и все охотно согласились с ним, а некоторые и подивились новому матерку.
Экспресс из Мадрида запаздывал. Дождь вальсировал. Город спал. Но не спалось Роме Мазину – кучерявенькому, востроносому малому, одержимому страстью к творчеству. Дневная его жизнь, заключавшая в себе преподавание в городской школе-гимназии марксистского обществознания в первую смену и закона Божьего во вторую, была Роме тягостна и скучна и скрашивалась лишь ночными бдениями за письменным столом.
В тот момент, когда особо продрогшая лошадь приподняла хвост и натужно задышала, когда мадридский экспресс подвергся нападению подгулявшей молодёжи с разъезда Голощёково и при этом были серьёзно травмированы одним и тем же камнем контрабандист Бутрагеньев и дипкурьер Гершев, Роме Мазину вдруг ясно представилось, что мир, смахнувший с себя снежно-сажную завесу, улыбается сейчас только ему, улыбается умыто и весело, улыбается только ему, только ему…
- Поделись радостью! – воззвал к его совести Всевышний из второй смены.
- Слушаюсь! – ответила совесть, и Рома резким движением сорвав со стены гитару, распахнул окно и трубно завыл, зашёлся от восторга…
…Соседи Ромы, жильцы дома №19 по бульвару Ком-на-Взвоз, дома пирамидальной формы, с четырьмя водосточными трубами, семнадцатью квартирами и одним дворником, отнеслись к Роминому поступку по-разному.
Зампред городского Комитета Очистки Рудольф Феликсович Менджерок молниеносно выхватил из-под подушки трофейный «Смит и Вессон», и последние три пули, ехидно жужжа, умчались в темень ночи сражаться с контрреволюцией. Не услышав стонов и криков, Менджерок проворно юркнул под низенькую кровать и занял круговую оборону.
Экс-террорист Лёня Шипоренков, по кличке Вялый, ударом ноги вышиб оконную раму и с обжигающей мыслью: «Обложили, суки!» совершил свободное падение с высоты третьего этажа, после чего, слегка прихрамывая, побежал отнимать у случайного прохожего пальто.
Задумчиво почесал живот, затем затылок учёный муж Соломон Яковлевич Иванов и, взвесив все «за» и «против», пришёл к выводу, что погрома всё-таки не будет.
Журналист Гениальнов, пробудившись и трезво оценив обстановку, быстро застрочил в блокноте начало сенсационной статьи с лаконичным заголовком: «Защита вымирающих животных – дело государственное, или ещё раз о жестокости средневеков и их мэра».
Дворник Иннокентий сотворил на лице обиженную мину, что несколько диссонировало с его сладким посапыванием.
Остальные жильцы отреагировали и вовсе пассивно: самое большее – переворачиваясь с одного бока на другой, а семейные – ощупывая друг друга.
Струна лопнула. Завыла собака. Погасла, перегорев, очередная неоновая буква над гастрономом и «С новым годом!» стали просто «Содом!». Прибыл покорёженный экспресс. Лошади тяжело вздохнули. Рома закрыл окно.
2
«А чё ж, можно и остаться, мы ещё тово! – певуче проговорила крепенькая бабулька и, томно улыбаясь, стала снимать с себя цветастую кофточку. – Человек ты справный, по усему видать сурьёзный… чё ж? И останусь! – она вплотную подошла к нему, обняла и влепила короткий жгучий поцелуй. – И-и-и, ми-ла-а-й! Да мы с тобой!.. – отдышавшись, сказала бабулька, лизнула ему щёку и зачем-то гавкнула.
- Тьфу, ты! Кусай вошь тебя за задницу! – выругался Иннокентий и отшвырнул Шарика с кровати. – Что б тебе костью подавиться!
Он встал, посмотрел на светящийся циферблат. Подождал. Через минуту часы противно запищали. Иннокентий опять выругался: «Ну, гад, да я бы за минуту!..»
Попив крепкого чаю, он накинул фуфайку, взял метлу и вышел во двор. Шарик с чувством выполненного долга остался досыпать.
Утренний воздух бодрил, было тихо и чисто после дождя. Но Иннокентий, опершись на метлу, угрюмо смотрел в одну точку, переживая недавнюю неудачу. Подметать не хотелось, хотелось отравить Шарика.
Он присел на скамейку, закурил, сморщил лоб…
… Был Иннокентий древен, но ещё ловок и быстр в движениях. Его метрику о рождении нечаянно сжевал младший брат, когда они вдвоём потрошили родительский комод. Поэтому Иннокентий весьма легкомысленно относился к вопросу о своём возрасте, предполагая, что есть, видимо, люди и постарше его.
Давно уж он был и вдовец. При жене ему жилось вольготно и сыто. Работала жена кухаркой у домовладельца, купца первой гильдии Почемукина, прихватывая домой говядинку, баранинку, курочек, уточек, а к праздникам и икорку. Почемукин ценил и своего дворника и очень редко обзывал Иннокентия быдлом. Потом наступило иное время, и жена стала одним из управляющих государством, а Иннокентий стал голодать, чутко прислушиваясь к разговорам о людоедстве. Спустя некоторое время жену насмерть придавило упавшим лозунгом «Вся власть картавым!» Иннокентий с горя запил с тружениками из «коммуналок», а выйдя из запоя, с удивлением обнаружил, что жизнь опять стабилизировалась, появился порядок, картошка и спички. Он с удвоенной энергией приналёг на метлу, а в доме «коммуналки» модифицировали в семнадцать квартир и поселили в них добропочтенных и не картавых граждан. Так и жил бы Иннокентий – поддерживая порядок на вверенной ему территории, и не думал бы он вовсе о бренности жизни окружающей, но в который раз замотало, завертело мир и дом, где он был единственным жильцом-старожилом, превратился в вечно воющий, гудящий, митингующий, матюгающийся, разбрасывающий слюни и сопли притон. И тогда Иннокентий вместо метлы налёг на философию, читал круглосуточно, читал и во сне, читал и подметая, читал… но, не придя к чему-либо определённому и разочаровавшись в Ницше, князе Трубецком и академике Аверинцеве, стал вожделенно мечтать о женщинах. А те Иннокентия не замечали, смотрели как на пустое место – отчего такая несправедливость?..
… Подбежал Шарик. Виновато виляя хвостом, потёрся о сапог хозяина и сел рядом. Три года назад отобрал Иннокентий этого косматого, неказистого пёсика у ребятни, пытавшейся насильственно заставить Шарика произвести половой акт с сиамской кошкой. Иннокентий отодрал за ухо самого ушлого – сынка сексопатолога, начитавшегося папиных трактатов о любви и решившего производить смелые эксперименты сначала на животных. И вот с того дня – они с Шариком не разлей вода. И едят, и выпивают, и сброд соседский обсуждают… Разве что слуха музыкального у Шарика нету, да вот ещё по утрам иной раз не ко времени вмешивается…
В окнах их пирамидального дома зажигались огни.
«Просыпаются дармоеды!» - зло подумал Иннокентий, скручивая козью ножку. Из всех существующих профессий уважал он и ценил лишь свою. Ещё при умнице Иване Грозном глубинные его предки взялись за метлу и ничто и никто не мог помешать – ни Разины ни Андреи, ни Пугачёвы ни Аллы, ни Лжедмитрии, ни Правдоегоры, ни медные бунты и тазики, ни стрелецкие и боярыни Морозовы, ни накокоиненные декабристы, ни обкуренные октябристы, ни плачущие февралисты, достающие чернила, никто не мог помешать. И из поколения в поколение передавалась семейная реликвия: метла, подаренная настоящим государевым мужем, основателем Комитета по очистке Родины Малютой Скуратовым, с дарственной его надписью на позолоченном черенке: «Метить всегда, мочить везде!»
Чтобы Шарик не добрался и не погрыз, реликвия хранилась в запираемом шифоньере, между выходным пальто Иннокентия и цигейковой шубой учёного-историка С. Я. Иванова, выброшенной им на десятом году от смерти левого инсайда Рыбкина, хорошо бьющего пенальти, сменившего несколько команд и осевшего, наконец, в их местном «Сириусе», выбросил учёный-историк шубу цигейковую на десятом году от смерти левого инсайда Рыбкина, смерти нелепой – ударился Рыбкин головой о берёзовую штангу, дополз до углового красно-бело-фиолетового флажка и, горько пожалев, что не хватило ему всего двух голов для вступления в Клуб форбс-бомбардиров – умер, нет, ещё Рыбкин неприязненно подумал о главном тренере Гоуянкине, который недооценивал способности Рыбкина и накануне решающих договорных матчей выгонял его прилюдно из ресторана, и, подумав неприязненно о главном тренере-сатрапе, Рыбкин умер, выбросил, значить, учёный-историк С.Я. Иванов цигейковую шубу на десятом году от смерти левого… то бишь, о чём это я?.. А! А он, Иннокентий, значить, её подобрал, так как с детства был приучен к экономике экономной.
Шарик занялся утренней разминкой, гоняясь за своим хвостом. Иннокентий продолжал сидеть на скамейке с вырезанной надписью: «Русские вон из нашей России. Мойша плюс Ахмед». Жгло в груди. Иннокентий вдруг вспомнил бердяевские сентенции о душе и, горестно качая головой, поплёлся к себе бороться с долгим днём.
3
Закрыв несгораемый сейф, вмещённый в гранитную стену, Рудольф Феликсович Менджерок, довольно покрякивая и потирая ладони, энергично произнёс, обращаясь к портрету Инициатора: «Ну, что?! За работу, товарищи!»
С портретом этим, висевшим в углу и скрывавшим подслушивающее устройство, была связана история, едва не стоившая Менджероку карьеры.
Его только что повысили и он, став заместителем председателя городского Комитета Очистки, полностью отдавался работе – худея на глазах, но приобретая фанатичный огненный смерч в облике. И тогда же, в то суматошно-судьбоносное время, в его кабинет торжественно внесли и не менее торжественно повесили на стену портрет Инициатора, пахнущий типографией, желанием упрочить и продолжить, а также продавщицей Люсей (дело № 84-04.А.) из второго отдела «Дома книги».
Рудольф Феликсович придирчиво снизу-вверх осмотрел округлое, добродушное, с хитроватыми глазками верного ленинца лицо, затем, взобравшись на стул, бережно, любовным жестом смахнул невидимые пылинки, приставшие к депутатскому значку Инициатора, и собирался уж спрыгнуть на пол, привычно выполнив при этом сальто-мортале, как вдруг обнаружил непонятное пятно на инициаторской лысине.
«Вот те раз! Когда же они успели?» - испуганно подумал Рудольф Феликсович, греша на мух, за которыми он гонялся во всю свою зампредседательскую прыть по кабинету перед обедом, грозя мухам революционным трибуналом.
Вызвав личную секретаршу Любочку (дело №17-12.Д.), он приказал никого к нему не пускать и, смочив водой стерильный бинт, принялся оттирать пятно. Пятно не исчезало. Рудольф Феликсович стал тереть с нажимом – не помогло.
«Вот подлюги! И чего они обожрались?» - раздражённо размышлял он, с пыхтением снимая портрет и кладя его на стол. В левом сапоге, закинутом в бездействующий (был объявлен мораторий на пытки с помощью огня) камин, он нашёл тюбик с пятновыводителем. Согласно инструкции, покрыл пятно пастой, распределил её тонким слоем и, слегка втирая, беззвучно шевелил губами, отсчитывая 12 минут. Потом взял щётку и очистил лысину от оставшегося порошка. Пятно не исчезло. Он снова покрыл пятно пастой, распределяя её уже не тонким слоем.
Внезапно дверь кабинета распахнулась и на пороге возник шеф Рудольфа Феликсовича – Трофим Кузнецов. За его широкой спиной бывшего боксёра стоял ещё кто-то. Трофим по-хозяйски прошёл в кабинет и тотчас чихнул, поведя при этом перебитым в трёх местах носом. Повёл носом, но сдержался от чиха и пришедший с Трофимом мужчина. Рудольф Феликсович с ужасом признал в нём партийного лидера их губернии Карла Муравкина. Нежданные гости (Трофим по сведения разведки должен был быть на рыбалке), подойдя к столу, замерли.
- Эт-то что? Эт-то, кто?! – первым обретя дар речи, зловеще протянул Кузнецов и ткнул пальцем размером с сардельку в загримированный портрет.
- Он, - тихо ответил Рудольф Феликсович, группируясь, чтобы удачно перелететь через стол.
У Трофима Кузнецова, в молодости одержавшего пару-сотню побед нокаутом, была одна слабость. Не веря в Слово, он частенько полагался на свой коронный апперкот правой и не прекращал экзекуции до тех пор, пока жертва Трофимова не перелетала через какой-нибудь предмет, чаще стол. Поэтому новички страдали больше, люди же с опытом норовили совершить акробатический кувырок или сальто-мортале (исполнение этого прыжка Рудольф Феликсович регулярно тренировал) до или, в худшем случае, после первого удара. Готовился продемонстрировать акробатику и Рудольф Феликсович, но вмешался Муравкин. Будучи не обделённым по части артистизма, он коротко хохотнул, показав на миг фарфоровые зубы, похлопал Трофима по плечу и сказал: «Ладно, ладно, Трофимушка, не распаляйся… Садись, русский ты наш богатырь».
Карл и русский богатырь сели. Менджерок продолжал стоять, крепко сжимая в руках перед грудью щётку.
- Ты что же, братец мой по роду, телевизор не смотришь, газеты не просматриваешь или тово? – дружелюбно спросил Муравкин и покрутил пальцем виолончелиста у виска со склеротическими жилками.
Не-а, - отчаянно мотнул головой Менджерок и добавил, защищая собственную вменяемость. – Работы через край, партайгеноссе.
- У! Идиш ты какой! – удивлённо посмотрел на него Муравкин. - Понятно. А вот если бы смотрел да читал, знал бы тогда, что это, - он вежливо указал на обозначившуюся дырку в портрете. – Это у них с детства. У меня на жопе… на ягодице, - вежливо он поправил себя, - А у них на голове. А ты откуда это немецкий знаешь? – с отеческой строгостью завершил он свой монолог.
Вообще, у него с утра было прекрасное настроение. Ночью позвонили из столицы и намекнули, что его вопрос улажен. Следовательно, через месяц-другой он, Карл Фридонович Муравкин, покинет навсегда этот вонючий, вечно голодный и сумасбродный город и переберётся в столицу, на место заведующего сектором изучения проблем красных уголков скотоводческих ферм.
- Самостоятельно изучал по ночам. Для повышения бдительности, - скромно ответил Рудольф Феликсович, умалчивая, впрочем, что помимо «партайгеноссе», что означает «товарищ по партии», знает он по-немецки ещё лишь одно выражение «Вег ком!» (пошёл вон!) – и больше ничего.
Уже втроём покурили. Рудольф Феликсович присел на краешек стула и самозабвенно обхохатывался над рассказанным Муравкиным анекдотом о комдиве Чапаеве В. И. и его боевых соратниках Петре и Анне.
После этого случая (портрет заменили, прежний был свёрнут в рулон, засургучен и сдан в архив) Рудольф Феликсович рьяно взялся за самообразование. Он добросовестно прочитывал все заголовки газет и выучил за пару месяцев две трети нового состава Политотряда. И даже приобрёл видеомагнитофон при конфискации имущества у одного торгаша. При конфискации достались Рудольфу Феликсовичу и кассеты. И теперь, поздними вечерами, после трудовых буден Менджерок с бурным содроганием и жгучим омерзением смотрел, как развращаются Там… Куда ему так хотелось…
Женщин к себе домой он не водил. Жил аскетом. Почти аскетом. Личная секретарша Любочка давно уже смирилась с жёсткой, плохо полированной поверхностью письменного стола Рудольфа Феликсовича. Иногда в душевном порыве Менджерок разрешал ей подложить под главное действующее-движущееся место пачку анонимок.
Работы было много. Заговоры, контрреволюционные элементы, религиозные фанатики, неформалы, спекулянты презервативами, утюгами овсяным печеньем… - широк был круг деятельности зампреда Комитета Очистки. И сегодня предстоял тяжёлый, насыщенный человеческим дерьмом день. В городе активизировались члены Пацифистской и Демократической Организации Русскоязычных – ПиДОР. Члены-пидоры устраивали несанкционированные митинги, распространяли на овощном базаре листовки, на которых было начертано смелое русское слово из трёх букв, а над словом был нарисована в профиль худосочная физиономия директора рынка. Наконец, от здания краеведческого музея была увезена в неизвестном направлении в сторону Берёзовки партизанская пушка. «Их, членов, рук дело, пидоров», - проницательно думал Менджерок. В деревне же Фантики вчера был зверски убит сельскохозяйственным орудием – мешком с отравленной мукою – мельник Ягодин. И не просто мельник, а селькор независимой уездной газеты. Жена мельника, точнее, вдова, спаслась чудом – её организм выработал иммунитет к отравленной муке – и, добравшись до города, записалась на приём к Рудольфу Феликсовичу.
Ягодина – широкобёдрая женщина в порванных ажурных колготках, с царапиной на щеке и тонко подведёнными бровями, зайдя в кабинет, первым делом испросила разрешения посмотреть в окно – не угнали ли в столь неспокойное время её «фиатик».
- Стоит… - с притворным удивлением произнесла она и томно улыбнулась.
- А почему бы ему и не стоять? – молодецки подмигивая, сказал Менджерок и логично добавил. – И будет стоять, пока вы здесь.
Он щёлкнул портсигаром, предложил Ягодиной «Ночную страсть» (любимые сигареты Муравкина). Ягодина, закурив, пустила струйку дыма в потолок, страдальчески закатила глаза и закинула ногу на ногу.
4
Денег на извозчика не было, и Гениальнов пошёл до редакции пешком.
«Ничего и то на пользу, - решил он. – Посмотрю, как народ поживает, впечатлений наберусь».
Дорога на работу пролегала мимо длинного зелёного забора, густо обклеенного программами действий кандидатов в депутаты. Мелькало разное. И совсем короткое: «демонкратия», «хапуги». И более подробное: «лично обязуюсь всех, особенно женщин и детей, сделать счастливыми – кандидат Пётр Стручков», «Больше приютов – хороших и разных!!! – кандидат Фаина Терезова»…
Забор перевоплотился в решетчатую изгородь, за которой переменили школьники. Один сорванец, забравшись с помощью ледоруба на бюст бесстрашного мальчика, застучавшего собственного отца, долбил по его вихрастому черепу обломком красного кирпича. У подножия бюста стоял учитель в синем сюртуке и уговаривал сорванца не трогать национального героя. «От…ись!» - отвечал сорванец и продолжал своё занятие. Учитель нервничал, поправлял пенсне, спрашивал, притворяясь глуховатым: «Что-с?» «От…ись, гнида пархатая!» - громче говорил сорванец. «Да… да… как вы смеете…» - лепетал учитель. «Смею! Потому как – русский! И родители мои чистокровные русские, а матерок в характере и генах русского народа. Так в газетах пишут, понял?» - бойко отвечал сорванец. Наконец, висок дал трещину, и сорванец, спрыгнув, побежал на урок.
Гениальнов, наблюдавший за этой сценкой, вздохнул – дожили! Он вспомнил своего папаню, всю жизнь пробатрачившего на кулака-мироеда Ягодина. Папаня был суров и, бывало, часто возвышался над сыном, держа в руках вожжи, когда он писал сочинения о великомучениках: императоре Николае Палкине или там о Павке Корчагине.
«Изображай правдиво! С наших батрацких позиций!» - требовал папаня, сидя за столом, где у него были разложены различные химреактивы. На досуге папаня баловался изобретением новых ядов. Ну, а Гениальнов (в ту пору ещё просто Гошка Тараканов) изображал и доизображался до того, что в выпускном классе их церковно-приходского лицея его сочинение на тему «Кто виноват в том, что делать» послали на городской конкурс, отрывки из сочинения, написанного, к слову, анапестом, были напечатаны в альманахе «Голодранец», и он без вступительных экзаменов был принят на журфак.
В настоящее время работал Артур Гениальнов в губернской газете «Молодая поросль». Писал он быстро и, главное, умел абсолютно не задумываться о том, о чём писалось – сие качество являлось признаком высшего пилотажа современной журналистики. Любил Гениальнов молодёжь, особенно молоденьких из этой самой молодёжи. Как забредёт, бывалоча, на какую-нибудь тусню, облакавшихся чем попало рок-звёзд местечкового пейсзажа, как дымнёт косячком да заест повидлом – так на неделю и зависнет.
А уж как любил Гениальнов командировки в глухие деревеньки, как любил! Не мог он без таких деревенек, без проникновенных разговоров с какими-нибудь старичками! Сидит, опять же, бывалоча, с ними, макает в соль картошку «в мундире», самогон цедит, об экзистенционализме таком-сяком размышляет. Потом песни с ними поёт. Потом выходит с этими старыми пердунами на двор и ищет там, среди навоза, какую-нибудь чашку гран-приевскую. Смысл жизни, понимаешь, ищет, задорно поддерживая старичков в попукивании.
А, возвратившись домой из такой сердцу его любезной командировки, он долго чистил костюм, принимал ванну, курил дорогие сигары и через некоторое время нёс в редакцию статью «Дух народа моего». В статье обосновывалась аксиома: народу жить лучше уже невозможно, иначе каким покажется после такой жизни рай?
Сейчас по дороге на работу Артур размышлял: продолжить ли начатую минувшей ночью статью о жестокости средневеков или же повременить до очередного указа Инициатора об обезумевшем контрразведчике Костромине-Калужском. Обидевшись на урезанную пенсию, решил Костромин-Калужский работать сразу на 19 разведок, включая сейшельско-островскую, и разведчики требовали, воспользовавшись этим случаем, больших свобод и прав для наведения порядка в обезумевшей стране.
Так и не придя к чему-либо определённому, Гениальнов свернул с улицы Дознания на проспект Великомученика № 6 и, укорачивая путь, пошёл дворами барачного микрорайона «Стахановец».
Солнце волынило, не желая продираться сквозь тучи. Из окон выливали помои. Отряхивая с головы яичную скорлупу, Артур с журналистской зоркостью заметил, как из руин разрушенной в очередной раз церковки вывалился небритый мужчина и направился вихляющейся походкой прямо на него. Подойдя ближе, мужчина засунул грязный палец со сломанным ногтем в рот и жалобно-просяще посмотрел на Гениальнова своими порочными глазками.
При газете «Молодая поросль» плодотворно и глубоко работал клуб «Геи всех стран, объединяйтесь!», где Артур был сопредседателем, и поэтому он понял, что попал в критическое положение.
- Ну-ну, не жлобствуй, милашка! – прозондировал он ситуацию.
- Гы-гы! Ням-ням! – дал зелёный свет диалогу мужчина с пальцем во рту и сделал шаг к Гениальнову.
- Вспомните о своей Родине-матери! О долге перед Отчизной, находящейся в опасности! – решил давить на чувства Гениальнов, отступая.
- Гы! – находчиво парировал сосущий и с вожделением посмотрел на длинные, вьющиеся чёрные волосы Артура. – Ням-ням! – показывал он свободною рукою на руины.
- Нет, только не это! – отчаянно завопил Гениальнов. – Не гомик я, не гомик!
Мужчина наступал, жадно разглядывая толстые губы журналиста…
… В церковно-приходском лицее Гениальнов брал призы в беге на средние и длинные дистанции… и, нажимая на кнопку лифта в здании редакции, восстанавливая дыхание подумал: «Колоритный тип». В голове по привычке засквозили начальные строчки: «Сколько лет партийная верхушка своим идеологизированным ханжеством вселяла в души наши сатанинские постулаты семьи, верности, чести… Хватит! Натерпелись! Настоящая свобода невозможна без…» Дверцы лифта уже закрывались, когда в кабину успел втиснуться здоровенный детина со шрамом на бычьей шее… Гениальнов вжался в угол и пережил несколько неприятных секунд.
5
Эх, как хорошо было раньше! Как хорошо… Тихие ночи – густые, тёмные, лишь изредка раздадутся под окном шаги городового, тактично охраняющего их покой… Тихо… Поскрипывание пера, исписанные листы, мысль, работающая напряжённо и в этом напряжении находящая умиротворение от достигнутого… Свет настольной лампы… Брезжащий рассвет… Сон… Пробуждение… Запах крепкого бразильского кофе… Прогулка по аллее с любимцем колли…
-Добгый день Соломон Якоевич! Как ваше здоговье?
-Спасибо. Всё в порядке. А как ваше, Арон Моисеевич?
Соседи… уик-энды… партии в теннис… Два раза в неделю лекции в переполненной аудитории: сыновья и дочери пролетариев, крестьян и трудовой интеллигенции с тупыми, но жаждущими знаний физиономиями… Кафедра, уверенный, с лёгкой картавинкой голос… Вечер… Прогулка с сыном и дочерью…
-Добгый вечег, Соломон Якоевич! Магфуша! Петгуша! Какие вы гасивые и нагядные!..
-Вечер добрый, Иеоним Юльевич! Ваш Коленька в школе? В Крыму? В санатории? Ах, да, да…
По пятницам, как референту идеологической комиссии: багажник снеди – «спецпаёчик»… Как хорошо было раньше… Эх, да что там… действительно, что там?
Соломон Яковлевич встаёт из продавленного кресла и подходит к окну. На тротуаре колошматят друг друга два пьяненьких мужичка. В приоткрытую форточку залетают обрывки фраз: «Сука! Три глотка! А ты?! – Сам ты сука! Семнадцать копеек… синеглазка… козёл! – Я?! – Ты!!! – А Борис Фёдырыч?! Вчера…» Рядом с дерущимися – пустая бутылка. Прохожие обходят их с опаской, но некоторые, отойдя на безопасное расстояние, - наблюдают, спорят, делая ставки… Выбегает дворник Иннокентий и с помощью метлы прекращает бесплатное представление.
Соломон Яковлевич стоит у окна, горестно сложив руки на груди, думает. Доносится песня – недавние драчуны, обнявшись, нестройно выводят: «Шумел камыш…деревья, б… гнулись…», сбиваясь в кой-каких местах на «Марш энтузиастов».
Дикари! Рабы! Ну почему Наполеон Бонапарт упустил шанс расправиться с этими вечными холопами? Отчего так рано затоптали солдатскими сапогами на митинге Свердлова? Так удачно ведь начиналось с казачками…А этим краснобаям Каменевым-Розенфельдам, Ягодам, Бергманам, Емелькам Губельманам так не хватало свердловской мощи!..
Гитлера Соломон Яковлевич не вспоминает, так как, находит в его политической биографии определённые ошибки по отношению к определённым нациям.
Соломон Яковлевич садится к столу, роется в составленном им самим гойском словаре… Находит: «синеглазка» - ёмкость 0,75 литра (капрон) с нитхинолом. Так далее… «Борис Фёдырыч» - БФ (клей универсальный) …
С потолка начинает капать… Всё сильнее и сильнее… Прямо на письменный стол. На его новую рукопись. Алкириад, Лисандр и прочие древние греки, расплываясь, превращаются в нечто бесформенное.
«Пелагея!» - кричит Соломон Яковлевич, но, вспомнив, где он и что с ним, шлёпая домашними тапочками, спешит подняться к соседям сверху.
Дверь ему открывает женщина с выражением лица ещё более свирепым, чем у рассерженной Лии Ахеджаковой. Размахивая тряпкой, она кричит: «Шо ти стоишь, как истукан? Иди и, наконец, сделай!», - и тащит его за рукав. Соломон Яковлевич, пытаясь слабо упираться, поправляет сползающие очки, но поздно – он запихнут в совмещённый санузел. Он садится на край жёлто-рыжей ванны и с грустью смотрит на фонтан, бьющий из унитаза. Так он и сидит до тех пор, пока не приходит муж свирепой женщины – дантист Цапфман. Совсем огрубевший и обрусевший. Громко матерясь, он что-то крутит, по локоть засунув руку в унитаз, и становится тихо. Утерев лицо майкой, Цапфман, наконец, замечает Соломона Яковлевича и предлагает выпить. Они пьют прямо из бутылки, которую дантист вытащил из сливного бачка и занюхивают волосами. Поскольку волос на голове Иванова, практически, нет, а свои нюхать как-то несподручно, Цапфман тычется носом в висящие на верёвке розовые панталоны.
«Выродок!» - думает о нём Соломон Яковлевич и прощается. Долго добирается до своей квартиры, икает и спотыкается по дороге. А по квартире плавают останки древних греков.
- Дикари… - вздыхает историк.
В том, что он еврей, Соломон Яковлевич не видел ничего плохого примерно до пяти лет, пока чернявенький мальчуган Рудька не заехал ему ловко в нос и тем самым сделал нос ещё более выразительным. На вопрос: за что? – отец, Яков Абрамович – коммерсант среднего пошиба, - ответил, гладя сына по волосам: «За то, что мы евреи. Великая богоизбранная нация. Понятно?» «Понятно», ответил юный Соломоша и через пару дней завоевал отходчивое сердце Рудьки двумя коробочками монпансье и десятком наклеек со спичечных коробушек. И Рудька стал его телохранителем, бессознательно проникшись идеями интернационализма.
Они сидели за одной партой, вместе шалили, вместе покуривали, но всё это только до восьмого класса, в котором Рудьку погнали из школы и он был отправлен в «фазанку».
А Соломоша, получив золотую медаль и с её помощью поступив в университет, пребывал там до сих пор, но уже в профессорском звании, слывя за серьёзного исследователя древнегреческой литературы и истории.
Учёный муж Соломон Яковлевич Иванов управлял древними греками виртуозно. Как гроссмейстер шахматными фигурами: то нацеливая их на либеральные преобразования, то призывая, к примеру, Софокла говорить об ужесточении политического режима, как о благе для народа. То Анаксименд вместе с Фалесом под чутким руководством Иванова начинали дружно убеждать в необходимости кукурузных посадок чуть южнее Норильска. Затем их перебивал Эсхил и с нотками трагической фатальности вещал о гласности и многопартийной системе…Ещё будучи аспирантом, взял Соломон Иванов за правило писать свои монографии, как минимум, в трёх вариантах… И жизнь подтверждала правильность выбранной им стратегии и тактики научных исследований…
За стеной, в квартире, где жила манекенщица Кима и откуда уже некоторое время слышались глухие удары, раздались стоны, а следом и вовсе пронзительные крики. Стена принялась мелко подрагивать, а висевшие на ней портреты Троцкого, Перикла и Мейерхольда осуждающе закачали мудрыми головами.
«Боже мой, боже мой! За что мне такая кара находиться в этом доме-пирамиде, в этом скопище фантасмагорических существ, в этом рассаднике разврата? - с отчаянием думал Солон Яковлевич, сидя с поджатыми ногами в кресле (вода не убывала) и обхватив голову короткими волосатыми ручонками. – Эти бесконечные митинги этажей, заседания президиумов подъездов, зачем всё это? – По стене уже словно били ледорубом. Троцкий рухнул вниз и присоединился к плавающим грекам. Что значит происходящее вокруг? Преддверие Апокалипсиса? Так скоро? Ведь Петруша ещё не успел защитить кандидатскую… И всё это после, казалось бы, разумного указа Инициатора: «О передислокации населения страны и размещения оного в многоквартирных домах сообразно принципу проживания всех под одной крышею, независимого от социального статуса». Да, и я был горд, что принимаю посильное участие в этом нужном и благороднейшем деле… н-да… - Соломон Яковлевич елозит по креслу. – Я покинул престижный дом в центре, оставил там сторожить нашу шестикомнатную Саре Давидовне… стерве этой… Я вселился в этот деревянный сарай в три этажа, полагая, что через несколько месяцев, настроив молодёжь и прочих соседей на созидательный лад, вернусь к себе, в родные пенаты… Кто же знал, что так надолго затянется эта вакханалия? Кто, скажите, знал, что жена на старости лет снюхается с ректором академии Якобсоном? Кто знал?.. Эх, старый еврей, глупый еврей…
Соломон Яковлевич вдруг отчётливо вспомнил слова Инициатора на торжественном заседании по случаю принятия этого злосчастного указа. «Надо прямо сказать, господа-товарищи. Мы за демократию. Мы за равноправие. Мы за гуманный общественный строй с человечьей… э… челове-ве-ческим лицом. А где этому всему учиться, как не дома? Не в свободное от созидательной работы время? Вот и пусть происходит обмен опытом. Пожившие, много повидавшие люди, пусть смотрят они на нашу энергичную молодёжь, пусть прислушиваются к ней, пропитываются, значит, её задором и энергией. А молодежь, видя наше мудрое несгибаемое поколение поживших и наживших… трудовые мозоли и прочие отметины, я думаю, лучше уяснит, что значит жизнь, отданная целиком, товарищи, и полностью, господа, делу служения нашей великой и вечно юной Революции!»
Рухнул и Перикл. Лишь Мейерхольд артистически раскачивался на гвозде и строил гримасы. Прислушиваясь к энергичным молодых воплям и стонам за стеною, Соломон Яковлевич пустил слезу, потом сполз с кресла и, шлёпая по воде, направился к платяному шкафу. Пора было собираться на ответственную встречу.
6
Дети самозабвенно ковырялись в носах, энергично двигали челюстями, жуя импортные жевательные резинки, рисовали на партах обнажённых людей, бросались друг в друга результатами ковыряний, внезапно зевали - протяжно, с похрустыванием за ушами и злобно посматривали на Рому.
Он расхаживал между партами, время от времени плотнее запахивая старый вонючий тулуп.
В школе было чертовски холодно, и даже наступившая весна не могла растопить толстый слой льда на оконных стёклах. Директор ежедневно собирал учителей на совещания и призывал держаться до последнего. «Нам бы до Первомая дотянуть, солидаризироваться, а там!..» - с пафосом говорил он, на всякий случай храня во внутреннем кармане пиджака смертельную дозу снотворного.
Рома Мазин говорил, стараясь избегать ребячьих взглядов:
- Маркс и Энгельс стали свидетелями победы марксизма в рабочем движении. Но им не суждено было увидеть реализацию своих идей… На рубеже веков эстафету революционного марксизма принял Владимир Ильич Ленин. Именно поэтому марксизм после Ленина стал называться марксизмом-ленинизмом.
- Как-как, Роман Владиславович? – переспросила отличница Боборыкина, единственная из класса, старательно конспектировавшая Ромину речь.
- Марксизмом-ленинизмом! – раздражённо повторил Рома. – Дети! - сидевшая за последней партой с Цицулиным Птицына ойкнула, одёргивая платье. – Дети!! – Рома закашлялся: долго, утробно, став похожим на вопросительный знак. – Дети!!! Посмотрите же вокруг! Мы живём в удивительное время! Ещё совсем недавно мы испуганно замирали при виде шинели городового, вздрагивали при каждом стуке ночью, а сейчас? Посмотрите, посмотрите же, наконец, вокруг! Какое динамичное, какое удивительное время!
Несколько учеников нехотя повернули головы по направлению к окнам, но, не увидев ничего за морозными узорами, вернулись к прежним занятиям.
Рома замолчал и присел к столу. Мучила одышка.
… Утрами он идёт в школу на автопилоте. И совсем хреново в среду и пятницу – во вторую смену Закон Божий. Дьячок Андрейка из единственной действующей в городе церкви сбежал месяца три назад, никоим образом, не объяснив свой поступок, забыв впопыхах Евангелие от Луки, не написав заявления и теперь, говорят, прячется проворно за широкую спину батюшки, как только замечает входящую в храм группу парламентариев от педагогического коллектива, желающих его возвращения в школу. А пока – Рома, как наиболее тесно связанный с идеологией учитель, знакомит несмышлёнышей с Библией, сам попутно знакомясь. И странное дело, он замечает, как именно по средам и пятницам возвращается домой каким-то просветлённым, с покоем внутри себя и не открывает дверь, когда приходят к нему многочисленные подруги, и пишет ночью при свете мерцающей свечи, пишет не фантастику, пишет рассказы о любви.
И сегодня пятница. Стало быть, необходимо взять тайм-аут. Отрешиться от этой обществознаниевской белиберды и настроиться на вторую смену.
Прокашлявшись и, как ему кажется, незаметно сплюнув отхаркивание меж колен на пол, растерев тщательно это место подшитым валенком, он говорит классу:
- А теперь самостоятельная работа. Запишите задание. Первый вариант. «Сдвиги в структуре наёмного труда».
- Ха-ха-ха! Сдвиги! По фазе! – гогочет Цицулин и вертит пальцем у виска.
Рома продолжает:
- Второй вариант. «Ломка социальных структур».
Тут уж смеются все, а отличница Боборыкина краснеет.
- Всё в вашем распоряжении 15 минут, - строго говорит Рома.
-Успеем, не ссы! – шёпотом, но так, чтобы было слышно всем, острит Цицулин.
Самостоятельную работу выполняет лишь Боборыкина.
Дети самозабвенно ковыряются в носах, энергично двигают челюстями, жуя импортные резинки, рисуют на партах обнажённых людей, бросаются друг в друга результатами ковыряний, внезапно зевают – протяжно, с похрустыванием за ушами, и злобно посматривают на Рому.
7
Проводив страстную вдову-мельничиху Ягодину, Рудольф Феликсович Менджерок принялся расхаживать по кабинету. На его усталом, пепельного цвета лице беззвучно шевелились губы.
- Теперя каво-нить из пидоров? – спросила секретарша Любочка, осторожно приоткрыв дверь.
-Ах, да… этого тонкошеего… с усиками… - очнувшись от тяжёлых дум, молвил Менджерок.
- Хорошо, - Любочка сделала книксен. – Вам, Рудольф Феликсович, какаву али чай?
- Потом, некогда, - отмахнулся он.
Конвоир запнул в кабинет высокого, моложавого на вид человека, в полуистлевшем пальто и солдатских ботинках на босу ногу. Шмыгнув перебитым по крайней мере в двух местах носом, затравленно улыбнувшись, высокий представился:
- Енисеев.
… Тяжела ты, жизнь, профессионального революционера!
Когда твои сверстники играют в футбол или догонялки, стреляют из рогаток по воробьям, лампочкам и окнам, когда мир наполнен чудесами и тайнами и готовит тебе великие открытия, ты уже сколачиваешь первую в своей жизни подпольную организацию. И пусть она ещё мала по численности (два человека), локальны её цели (свержение прогнившего режима школьной администрации), но как же нестерпимо больно от мысли, что нашёлся в её рядах ренегат, что попрано знамя борьбы, что силы реакции (директор, завучи, технички) упиваются торжеством временной победы (неуд по поведению) … Ничего! «И снова бой! Покой нам только снится!» - стоически декламирует Сеня Лепезин, примеривая перед зеркалом к лацкану пиджака гладиолус, потом астру, потом тюльпан… ночную фиалку… розу чайную… георгин…и останавливаясь, наконец, в своём выборе на наивном, доверчивом, но умеющем защищаться кактусе. Отныне – это цветок грядущей революции!
Идут годы. Неудачная оппозиционная деятельность в молодёжном союзе и изгнание из факультетского бюро – наклеивание на кабинете секретаря листочка с лаконичным словом «козёл!» Профсоюз и вздорные обвинения завистников в финансовых махинациях – публичное сжигание профбилета. Ни одно событие в стране, на улице, в подворотне не обходится без его деятельного участия. Он устраивает голодовки, торопливо запихивая в рот хлеб с салом, принесённые ночью товарищами по борьбе, пикетирует, расклеивает прокламации, корчит рожи в спину полицейским, призывает рабочих к луддизму – те не понимают что это - и чувствительнейшим образом доводят своё непонимание до Сениного лица… Сеня приезжает в деревню: тёмная, забитая крестьянская масса не хочет сжигать амбары с зерном и сдаёт этого странного балабола властям… Меняются его псевдонимы: «Надеждин», «Гневный», «Железобетонов», наконец, он, Сеня Лепезин – «Енисеев».
- Я из самых неимущих слоёв общества! – с гордостью говорит Сеня и не кривит душой. Его родители разорились ещё в начальный период революционной горячки сына, уплачивая бесчисленные штрафы за его героические поступки.
В шестнадцать лет, с болезненным ударом молотка по пальцу при забивании гвоздя, Сеня окончательно осознаёт никчемность, даже постыдность физического труда и пишет здоровой рукой «Анти-Энгельс».
… В последнее время он путает день с ночью, бывает в сырых подвалах и богемных салонах – идёт процесс становления его нового детища - Пацифистской и Демократической Организации Русскоязычных.
Терпение у Комитета Очистки лопается…
… И стоит в настоящий момент Сеня, стоит он перед Рудольфом Феликсовичем в чувствах, донельзя расстроенных и крайнем душевном смятении. Дело в том, что его конвоир – ефрейтор Граблин – человек ортодоксальный, на службу призванный от сохи, поспорил, находясь на ночном дежурстве и нарушая тем самым устав, поспорил с Сеней на тему о ближайших перспективах страны. Сеня кричал о свободах, презумпции невиновности и прочих непонятных ефрейтору вещах. Граблин многих произнесённых Сеней слов повторить не мог, потому досадовал. А всем своим простым нутром чувствуя свою правоту, но не находя нужных слов, прибёг к помощи пудовых своих крестьянских кулаков.
«Когда у человека исчерпаны аргументы в споре, он обращается к кулакам! Так гласит китайская поговорка!», - завопил Лепезин-Енисеев, держась за скулу.
С китайцами вступал в пограничные конфликты старший брат Граблина и, отстаивая фамильную честь, ефрейтор ударил ещё и пообещал хныкающему на полу Сене, что в следующее ночное дежурство они доспорят.
«Ну и хлипкие эти п…болы!» - недоумевал остаток ночи Граблин.
Таким образом, плодотворно подготовиться к встрече с грозным и легендарным зампредом городского Комитета Очистки Сене не удалось. Он был уязвлён и подавлен вышеописанным случаем, в очередной раз подтвердившим его мысль: «у этого народа своё на уме».
Нахмуренное чело Рудольфа Феликсовича как-то вдруг озарила лучезарная улыбка, морщины разгладились, губы перестали поддёргиваться, на щеках проступил румянец. Он подбежал к Сене, ткнул пальцем в его тщедушную грудь и закричал с эврикальной интонацией:
- С какой целью вы убили Ягодина?
- К-к-какого Я-я-ягоду? Я –н-никого не уб-б-бивал, - чуть слышно прозаикался Сеня.
- Слышь, Граблин, не убивал, говорит, - Рудольф Феликсович подмигнул ефрейтору, обольстительно улыбнулся Сене и вдруг заскрежетал зубами так, что вечный революционер зажмурился. – У-у, пидорюги! Чистенькими хотите остаться? Не выйдет! – отбежав к столу, он схватил лист бумаги. – Ваши монустриперы?
- Манускриперы… то есть манускрипты, - машинально поправил Енисеев, осторожно открывая один глаз, и, разглядев, что в руках у Менджерока последняя их листовка, прошептал виновато. – Наши.
- Ага! В сознанку пошёл! Так что же получается?! – Рудольф Феликсович забегал по кабинету. – Вы, пидорюги, пишите: «Немедленная экспроприация экспроприаторов! Возрождение колхозов, совхозов и агропрома!» Это к чему вы зовёте страну? Опять к командно-административной системе?! К насильственной коллективизации?! Опять «враги народа» ?! Опять классовая борьба? Не позволим!!! – Менджерок остановился, прижал руку к сердцу. – Достаточно одной табле… тьфу ты! Насмотрелся! Достаточно одной загубленной вами жизни… жизни… Никодим… Ерофеича… - Рудольф Феликсович смахнул набежавшую слезинку, Граблин заморгал ресницами. - … Ерофеича… Никодимушки… Ягодки нашего… мельника… прекрасного семьянина… жена!.. вдовушка! ... пышечка! ... У-у-у! – Менджерок опрокинул стул, потом сейф, потом стол, выворотил отопительную батарею. Енисеев беспрестанно икал.
Рудольф Феликсович подошёл вплотную к Сене, отряхнул ладони и изменившимся елейным голоском произнёс:
- Жалко мне вас… Молодых, одурманенных жидовско-русопятскими пропагандонами… И учтите. Добровольное признание смягчает наказание.
В висках стучало. В голову, обласканную граблинскими кулаками лезло: «Вперёд, к сияющим вершинам!», а перед глазами вперемежку с парашей возникал мягкий живот гражданской жены Анюты, она же Софья, она же «Несгибаемая».
- Всё, всё скажу гражданин начальник! Не я! Ангаров (популист, намекавший во всяком споре-мордобое, что пора двигать молодые кадры). Он, он убийца! Он этого… - «Ягодина» - подсказал Рудольф Феликсович. – Да его… три дня назад… - «Вчера» - вновь поправил Менджерок. – Да, вчера… совковой лопатой…
И обморок случился у профессионального революционера Сени Лепезина-Енисеева, а можно и Енисеева просто.
Любочка принесла чай. Граблин опять недоумевал: «И почто совковой-то? Штыковой-то сподручнее… Тьфу, бестолочи!»
8
Наступивший день не принёс облегчения. Всё валится из рук. Сердце то остановится, то забьётся, как рыба, выброшенная на берег. Мысли старческие мутны. Чешется тело, во рту сухо и горько. И что-то непонятное, глухое и этим раздражающее ворочается в душе. Неужели только полдень? Охо-хо… Хорошо Шарику – поел, половил блох и на боковую. А тут – железное, ввинченное в мозг годами правило: день есть день, ночь есть ночь. Жди вечера. Попьёшь чайку, ноги погреешь в тазике с горячей водою, сомлеешь… авось и приснится что-нибудь этакое… Нет, ежли на чистоту, то день сегодня не без добрых дел. Вот двух пьянчужек, мутузивших друг друга, от двора погнал… Доброе ли это дело? Толпа зевак, потешавшаяся над пьяными бойцами, недовольно загудела – лишил зрелища! Хлеба и зрелищ! И что за люди?
Старик Иннокентий сидит на лавке, что не во дворе, а с улицы – у забора. Смотрит на мир, думает. А ещё: изучает вроде как природу.
Утром в одной учёной дюже книжке (после перерыва он вновь принялся за их поглощение) Иннокентий прочёл: «Изучение природы служит пищей для нашего ума: оно возвышает и поднимает нас, оно заставляет нас презирать низменные и земные вещи по сравнению с возвышенными и небесными».
Изучение даётся с трудом. Небо застилают клубы гари и дыма от микролайнеров. Многие из них летят на «бреющем» (170-180 см. от земли). Спешат всё негодники! Куда ни глянь – люди, люди, люди… Заслоняют, понимаешь, природу. Не дают пищи. Лязг же опять от этих людей – задевают бронекурточками, бронеюбочками, бронекепочками друг друга, ругаются, иные грозятся личным оружием. Те, что в бронеочках и с бронебородами, и вовсе дерзки, идут напролом… Лязг, скрежет, искры… Без брони, которые, - вдоль стеночек, бочком, бочком – люмпены. Лязг, скрежет, выстрелы… Год назад малахольная какая-то канареечка залетела – поймали, подарили мэру города на юбилей. Растрогался, говорят, бился в истерике… Еле успокоили. Охо-хо… Разве что в луже жизнь мира природного кипит… вона как амёбы до инфузории туфельки домогаются… Кошки, собаки – те живучие… А кошки ленивые падлы стали – крыс тьма! На людей вечерами бросаются, рычат… это те, которые помоложе, из новых пород… Хорошо хоть днями отсыпаются… На проспекте Великомученика № 6 последний тополь спилили – для нужд, как говорят по радиву, оборонной промышленности… Оборонной… От кого обороняться-то? От самих себя?.. Нет, нонче – не суета сует. Мучение мучений!.. Великомученики, язви вас! Мишка Монтень, энтот умён был – не из дворников? Из дворников, откель ещё. Как он говаривал: «всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам». Лады. Я лично согласный и докумекиваю. Оттого и тяжко. А они? Особи двуногие… Мучаются, но живут… дышат… Паскуды…
Иннокентий чешет колено, лезет за табаком.
А ить место для изучения – лучше не отыщешь. Всё, как на ладони. Дом-то Иннокентия, особенный по расположению…
…Архитектор, добродушный немец Иоганн Шульц, был ярым приверженцем теории Лобачевского. И была у него мечта. И всю жизнь он её воплощал. И воплотил.
Спроектировал Иоганн два параллельных проспекта. Дали им наименования. Один стал проспектом Бродящего Призрака. Другой нарекли именем Могильщика Буржуазии. Начали их застраивать – банки, почта, телеграф, биржи, полицейские участки, дома просвещения (политического и сексуального), аптеки, пивные… всё как обычно… И архитектор, по обыкновению же, в меланхолию с сосисками, тушёной капустой и пивом готов был погрузиться, но… О, чудо! Да, скорее не чудо, а подтверждение теории Лобачевского! И весь город знал об этом, и весь город пил с Иоганном в честь воплотившейся, материализовавшейся мечты. И самое популярное, везде и всюду произносимое слово было в те счастливые дни – пересеклись. Пересеклись!!! Параллельные!!! Бродящий призрак и Могильщик Буржуазии пересеклись!!! И образовали при пересечении бульвар Ком-на-Взвоз. И не беда, что разбежались они затем в разные стороны. Главное осталось – бульвар Ком-на-Взвоз!
Дока-мужик, из дерьма поднявшийся в купцы, Аггей Почемукин почти весь свой капитал вложил, но, как и Иоганн Шульц, добился своего - построил чудо-дом. Лес завезли из Канады, плотников выбирали по всему миру. Конкурс великий выдержав, победила бригада сэра Томаса Барнса из Шотландии. В клетчатых юбчонках (городские ухари, не разобравшись поначалу, что к чему, плотников на вечеринках на медленные танцы приглашали) весёлые, мурлыкающие под нос баллады и марши футбольного клуба «Селтик», за месяц сотворили они трёхэтажный, без единого гвоздика, дом.
И кабы не Судорога мира, не был бы повешен купец Почемукин, и выбился бы Иннокентий в его управляющие, а может и в коменданты чудо-дома. Кабы да абы… На то и человек тварь такая, чтобы надежду при себе до последней минуты хранить. Эх, да что там! Охо-хо… На душе муторно, да и есть ли она, душа-то?.. Дом Иннокентия… Звучит!.. Были надежды, были… Эх, хандра эта… От энтих, нонче его дом населяющих… От них все напасти!
И тут вспомнил старик Иннокентий, как дед его, убивавший кулаком бычка-трёхлетку, переживший шестерых жён и сводивший с ума бурными ноченьками жену младшего сына, изгонял болезни так: снимал с себя всю одежду, бросал её в огонь, обливался ведром ледяной воды и шёл с топором валить вековые сосны, оставив на время в покое метлу…
… Эхма! – Иннокентий сорвался с лавки и спринтерским рывком достиг своей каморки. Заперся, занавесил Шариковой подстилкой окно, прислушался… взял ломик и отогнул одну из половиц…
9
Сегодня за Кимой заехал Гизо. Мельком взглянув в записную книжку и убедившись, что накладок не будет, Кима бросилась Гизо на шею - жилистую, с острым кадыком. Внешне Гизо был элегантен, внутренне – тщеславен и вынослив. Иногда Кима позволяла, а Гизо не артачился, когда, заезжая за ней, он бывал увлекаем в массажную коллегами Кимы. И Гизо старался не обидеть и не обделить никого из манекенщиц. Но в последнее время он стал жаловаться на боли в пояснице и потому перешёл на щадящий режим работы.
Вот и сейчас Кима отрицательно покачала головой в ответ на вопросительные взгляды подруг, лениво покуривающих слегка сыроватую марихуану.
Было утро, и рабочий день у Кимы закончился.
- Хатэл вчэра заэхат, да нэ смог – товар гнэёт, - объяснял Гизо, выруливая на своём лимузине на проспект Бродящего Призрака…
Как назло, они попали в затор, вызванный тем, что строптивый жеребец Савраска заметил своего бывшего хозяина Федю, сидевшего за рулём «Тойоты», и не повинуясь новому хозяину, совершил двойной обгон, настиг Федю и впечатал копытом в левый бок иномарки. Федя взвыл по-японски, взвыл так, словно лягнули его самого, остановил машину и по старой памяти стал хлестать Савраску, обзывая того клячей, а Савраска покорно стоял посреди дороги, понурив голову, и из его грустных лиловых глаз выкатывались блестящие слезинки…
… Всё же они добрались и, бросив машину, вбежали в подъезд, едва не сбив маленькую девчушку, прислонившую ручки к батарее отопления. Хватило терпения и на то, чтобы щёлкнуть замком… Кима не была амазонкой, и потому царапала финские обои, оставляла на них глубокие борозды и, задыхаясь от накинутого на голову платья, умоляла Гизо вбивать её, таранить ею, крушить эту проклятую стену. Гизо, однако, был не только элегантен, тщеславен и вынослив. Гизо был и благоразумен. Опасаясь черепно-мозговой травмы партнёрши, он распрямил Киму (платье пришлось разорвать и отбросить), его жезл, вырвавшись на волю, подобно обезумевшему зверю, опять запросился в клетку… и, найдя её, стал яростно в ней метаться… Пятый размер бюста Кимы амортизировал удары зверя Гизо и только поэтому, а вовсе не из-за артистических способностей Мейерхольд у соседа Соломона Яковлевича уберёгся от падения. Но они не знали этого, они не знали и не хотели знать ничего… Потом они переместились на потолок, долго парили в воздухе, упали на софу, кусая друг друга, свалились на паркетный пол, скользили, потом катались по нему… Очнулись они на кухне, между стеной и холодильником…
- Пластинка ты моя, долгоиграющая! – сказала растроганно Кима, выбираясь на свет. – Увези меня к своим боевикам в горы!..
…Родители Кимы были разведчиками, точнее, папа был разведчик, а мама – контрразведчица. Дома они, естественно, не бывали, а выполняли ответственные задания – на суше, на море, в горах, на небесах, короче, везде. Так как везде находились враги страны, которой завидовали за её широту души, бесшабашность, покладистость и простоту. У остального мира все эти качества давно уже были ликвидированы деятельными масонами. О героических буднях родителей Кима узнавала из сообщений телеграфного агентства страны.
Воспитанием Кимы до поры до времени занимался дедушка – пенсионер союзного значения. Потом дедушку в воспитательной части заменили ночные бары, и Кима поняла, в чём смысл жизни.
Дедушка Кимы на старости лет был передислоцирован из дачного трёхэтажного домика в тыщу квадратов, с садиком в полтора гектара в этот вот чудный тоже трёхэтажный дом на бульваре Ком-на-Взвоз.
Перед дедушкой была поставлена задача – рассказывать без устали молодёжи о своих ратных подвигах. На самом деле этих ратных подвигов не существовало, они существовали лишь в воспалённом сознании дедушки – всю войну просидевшего в тыловых штабах. От этих рассказов сбежал в суворовское училище его единственный сын – отец Кимы. Дедушка, впрочем, рассказывал молодёжи о подвигах своих мифических недолго. Молодёжь часто ловила его на нестыковках, откровенно издевалась над ним, высказывала ему обидное, типа: «Настоящие фронтовики и коммунисты там на полях сражений остались, а ты, мудак, лучше бы молчал в тряпочку». Но молчать дедушке не позволяла его природа, потому от такой дисгармонии он быстро надорвался и помер. И был похоронен на самом престижном кладбище под салют, слёзы Кимы и шелест прощальной телеграммы сына. Телеграмма пахла амазонскими крокодилами.
…После этого Гизо беспрестанно звонил по телефону: требовал наказать виновных за крупную растрату грузчиков, а также привлечь к суду за спекулятивные цены бабушек, торгующих редиской, потом ласково уговаривал какого-то Гвиада Варламовича не паниковать и делать то, что ему велено, затем Гизо на родном языке цитировал павшему духом боевику Мегрэладзе наиболее яркие фрагменты «Витязя в тигровой шкуре»… Наконец, он устало бросил трубку и, держась за поясницу, подошёл к успевшей обкуриться Киме… И опять дрожали стены, и зверь лишался свободы, и потолок отпускал, и софа принимала, и вновь они ощущали ребристость задней стенки холодильника.
10
Издевательски сипя, телефон постоянно напоминал о себе и мешал работать. Отключить эту заразу было нельзя (мог позвонить главный и, быть может, кто-то ещё), не брать же трубку не позволяла кристальная журналистская совесть. Каждый исписанный листок направлялся на пол, но пола не достигал, его восторженно подхватывала на лету стажёрка Кучкина и стремглав уносилась к машинисткам. Пивная литровая стеклянная кружка с обгрызенными краями, наполненная крепчайшим кофе, была ополовинена. Было ясно, что зарождается новый гениальный шедевр, но мешал, мешал, телефон.
«О чём говорят, на что явственно указывают беспорядки минувшей ночи?.. – Да. Редакция. Приду. Один. Без охраны. - … Да лишь о том, что недопустимо любое вмешательство партийных и иных органов в животный мир… - Да, слушаю. Триппер? Какой триппер? У меня? У вас? У меня, всё-таки? Нет… Нет, это не кожвендиспансер, а редакция. Нет, не редакция кожвендиспансера, редакция «Взбесившаяся матка» … тьфу!.. «Молодая поросль». Ничего, ничего, заходите, заносите. – В животный мир, как особую, можно сказать, чудодейственную обитель макро и микрокосмосов… - Редакция! Не знаю я никакого Гвиада Варламовича! И тебе туда же! Ага? Понял… Засунь себе… - И не скотоложство и ещё раз не скотоложство! Враг не дремлет! Потому, трезвый взгляд и спокойствие! – Да! Редакция! Опять ты? Вылез уже оттуда? Нет… Что? Как? ... Куда?.. Да… Да… сам ты… - Беспорядки минувшей ночи – это предупреждение всем нам…
Вдруг телефон подпрыгнул и завис в воздухе, через минуту-другую плюхнулся на стол с перекошенным диском. Гениальнов осторожно взял трубку и, стараясь не дышать, прошептал:
- Слушаю…
- Алё? Гараж? Ха-ха! Комитет Очистки до вас, тунеядцев, - тренированный голосок секретарши Любочки стал диктовать рекомендацию.
«Комитет уполномочен заявить, что в последнее время расширили поле своей гнусной деятельности мелкие, но чрезвычайно вонючие члены Пацифистской и Демократической Организации Русскоязычных. Так в селе Фантики одним из лидеров ПиДОРа Ангаровым при активном посредничестве ещё одного мелкого члена по кличке Енисеев совершено убийство кулака-пятидесятитысячника Ягодина. Рекомендуется живо и художественно правдиво отобразить всю боль и сострадание прогрессивного человечества, его праведный гнев к наймитам мировой реакции, чувства ненависти и презрения к подлой своре убийц Ангаровых, Енисеевых и иже с ними». Записал или нет, пёс шелудивый? – Любочка устала от диктовки и решила выпустить пар. – Чё молчишь и сопишь, чмыряла? Опять за старое? Оставь енту малютку в покое... Ха-ха-ха!
- Слушаюсь! К вечеру будет исполнено! – прошептал торжественно Гениальнов.
… Деревня Фантики была родной деревней Артура Гениальнова, а кулак Ягодин был тем самым мельником, на которого батрачил его папаня, и чьих поросят бережно выхаживал в перерывах от школьных занятий прыщавый подросток Гошка Тараканов.
И вспомнил он полуразрушенный сарай с глиняным полом и бычьими пузырями на окнах – родной дом вспомнил Гениальнов. Папаня в пьяных разговорах бахвалясь, называл дом пятистенком. Пятой стеной являлась, по его мнению, сшитая из мешковины ширма, отделявшая родительскую кровать от уголка будущего Гениального, где вместе с ним коротал долгие зимние вечера вечно голодный телёнок. И вспомнил Гениальнов, как любовно прикладывались к его тощим ягодицам кнут Ягодина, как смачно плевался он на любознательного подростка.
И ощутив в собственном организме пониженное артериальное давление, и выгнав стажёрку Кучкину, корпевшую над статейкой, в которой она пыталась, используя известные ей тридцать три с половиной слова, недоумевать: почему призывники их губернии не бастуют, не выражают неудовольствия, а добровольно идут служить в армию - представил Гениальнов своё прошлое, как сплошную череду ошибок. А родителей своих проклял Гениальнов! Глупцы! Не поняли они, какой души человек был Ягодин… Какой человечище! Какая глыбища!
…Писал некролог-боевик Артур Гениальнов, писал, торопился. Было понятно ему теперь, что русская земля не на голодранцах всю жизнь в навозе копошащихся держится (эх, родители!), а на богатырях Ягодиных! Держалась, держится и будет держаться! А потому – бдительность, бдительность и ещё раз бдительность! А трагедия в Фантиках – последняя капля, переполнившая чашу терпения народного! Ну, ну… Вот!.. Если враг не сдаётся – его уничтожают! Хорошо! Крепко сказано! Свежо! Ещё кофейку отхлебнуть…
11
Батарея грела слабо, и никак не могли согреться пухленькие, в цыпках, ручки. А ручьи сегодня, после ночного дождя, были полноводны, и бумажные кораблики легко скользили по течению и исчезали за углом, куда сворачивал ручей, неся свои воды в открытый канализационный люк, она махала корабликам ручкой и желала им счастливого плавания. И настолько она увлеклась, что не сразу и заметила, не сразу и почувствовала, какие непослушные стали у неё пальчики и дышала на них, и ничего не помогало. Тогда она зашла в подъезд своего дома и прислонила ручки к батарее. Стояла и смотрела, как копошатся в углу крысы – из тех, у кого нарушился распорядок дня. Но крыс она не боялась, более того, в квартире, где она жила с мамой, под диваном обитала её любимица – крыса Гая.
У Гаи был длинный, как и полагается, хвост, продолговатая мордочка – хитренькая и вечно озабоченная, но которая так и светилась от удовольствия, когда она, Оленька, угощала Гаю молоком, наливая его в блюдце и кроша туда хлеб. Правда, мама ругала её за это и говорила, что молока и так не хватает, но бедная мама, как она не может понять, что Гая тоже хочет кушать, и кто же, как не Оленька, её накормит? И ещё – Оленька это подмечала – все взрослые почему-то не любят крыс, а крысы, видя это, обижаются на людей. Вон деда Кеша, который метёт двор ихний, тот в крыс и палками, и камнями, и всем, что под руку подвернётся…
Да и вообще, Оленька была смелая девочка, ей совсем недавно, в конце зимы, исполнилось пять годиков, и себя она считала взрослым и самостоятельным человеком.
Её мама работала на трикотажной фабрике, всё время кашляла и почти каждый месяц лежала в больничном коридоре. В таких случаях Оленьку брала к себе родная тётка. Но зимой тётка переехала в другой далёкий город, где у неё обнаружился вдруг муж, и мама очень расстраивалась – с кем оставлять дочку, когда она опять окажется на больничных нарах. В их однокомнатной квартирке, помимо дивана, принесённого со свалки плотником дядей Геной, были ещё: роскошный кухонный стол с тремя изогнутыми ножками, старенькая радиола, вешалка из трёх гвоздей и самое главное – картина на стене, изображавшая озеро. «Же-не-в-с-ко-е» - в сотый раз читала по слогам длинное слово Оленька и в сотый раз спрашивала маму:
- А где это, мамуль?
- Далеко, - отвечала мама.
- А мы с тобой туда поедем? – не отставала Оленька.
- Обязательно, - сквозь надсадный кашель успокаивала её мама.
Квартира была угловая, и зимой со стен соскребали плесень, но из маминых рассказов Оленька знала, что, когда она была совсем маленькой, жили они с мамой в гараже трикотажной фабрики, и там плесень соскребать было не нужно, а нужно было соскребать иней, если удастся утром проснуться. Поэтому после переезда в этот чудо-дом мама долго плакала, а затем написала письмо главному начальнику страны, благодарила его и желала долгих лет жизни. Главный начальник ответил ей, сообщив, в частности, в своём пространном (240 страниц, 12 разделов, общее название «Моим курсом») письме, что намерен через десяток лет каждую семью страны осчастливить отдельным жильём. Оленька тоже полюбила главного начальника страны (взрослые дяди и тёти его как-то по-другому называли, она не запомнила – диковинно как-то называли), и Оленька мечтала, что встретится с ним и расскажет, как замечательно им с мамой живётся в этой квартире. Мечтою своей она поделилась с Гаей. И Гая захотела встретиться с ним.
Соседями у них были Женя и Феня – всегда неразлучные и улыбающиеся. Оленька звала их сестричками. В один из вечеров Женя и Феня зашли к ним и предложили маме взять Оленьку к себе, пока мама будет лежать в больнице. «Не в больнице, а в коридоре», - поправила их Оленька, считая, что в больнице лежат совсем уж тяжелобольные люди. Но ни мама, ни Женя, ни Феня не обратили на её замечание никакого внимания. Мама обрадовалась и принялась угощать «сестричек» морковным, пусть и без сахара, чаем, но те вежливо отказались от угощения и ушли, задорно подмигнув Оленьке.
Через несколько дней маме стало совсем плохо и, промучившись всю ночь, утром она в сопровождении Оленьки добралась до больничного коридора.
Женя и Феня привели Оленьку к себе. В их квартире был беспорядок, и Оленька решила прибраться. Вещи, поднимаемые с пола, вытаскиваемые из-под кровати, стола, тумб, были ей незнакомы, и она спрашивала, как они называются. «Сестрички» объясняли, а Оленька повторяла про себя, чтобы лучше запомнить: джинсы, плейер, браслет золотой, кроссовки немецкие, фен, зажигалка, дублёнка турецкая, миксер английский… и прочее, и прочее. И Оленька понимала, что всё ей запомнить не удастся, но вот необычные стулья, на которых сидели Женя и Феня, наблюдая за её хлопотами, запомнила – кресла назывались они.
После вечернего напитка – кофе, запомнила Оленька – Женя подала Фене какой-то предмет, а та всунула этот предмет в продолговатый ящик – это кассета, а это видик – опять постаралась запомнить сказанное ей Оленька, - и внезапно на большом экране – это телевизор, малышка, – зашевелились дяди и тёти. Они зачем-то стали раздеваться, потом дяди куда-то ушли, непонятно лопоча, а тёти остались и полезли обнимать, гладить, целовать друг дружку.
…………………………………………………………………………………
…Ночью Оленька долго не могла уснуть: мешал, как-то тревожил запах, исходящий от тонкой прозрачной рубашки, надетой на её тельце. А пахло – французскими духами, это красивый коробочек, чуть побольше спичечного, а Франция – это страна, так же, как и Женевское озеро, находящаяся далеко, и жить там прелЭсно, так сказала Женя, а Феня добавила: «Не то, что в нашей яме».
Мешали и тревожили звуки, доносившиеся из большой комнаты, где почти всё место занимала широченная кровать. Звуки походили на стоны. Сначала Оленька подумала, что кому-то из «сестричек» плохо, и уже собиралась пойти помогать, но стоны сменились смехом, и Оленька догадалась, что они рассказывали друг дружке страшную сказку, но с обязательным счастливым концом, и она успокоилась, и, наконец, уснула.
Ей приснились голые целующиеся тёти, потом крыса Гаечка – завтра её надо будет покормить, напоминала себе во сне Оленька.
Утром Женя и Феня не пошли ни на какую работу и остались дома. «Работа у нас такая», - ответили они Оленьке-почемучке и стали опять смотреть видик. На этот раз там все были такие страшные и так часто-часто друг друга убивали, что Оленька громко заплакала и убежала на улицу.
…Гая, покушав, пожаловалась, что ночью было ей страшно одной. «Сегодня будем вместе ночевать», - пообещала ей Оленька и пошла гулять на улицу.
А на улице была весна! И бежали, и звенели ручьи! И до поры, до времени она не ощущала вовсе их холодную воду. И сейчас стояла у батареи, грела ручки и по покрасневшим пальчикам выходило, что мама пробудет в больничном коридоре десять дней и плюс ещё два пальчика, значит, всего двенадцать, скорей бы…
А на улице была весна! И бежали, и звенели ручьи! И, быть может, один из Оленькиных бумажных корабликов доберётся до далёкого Женевского озера…
12
Чайник на плитке наигрывал киргизскую мелодию – тонко и протяжно. Мусоля во рту химический карандаш, старик Иннокентий подсчитывал расходы.
Инфляция скорёжила толстую пачку купюр, и выходило под завязку. Выпивка, закуска, скатерть, обязательно белоснежная, вазы, обязательно хрустальные – всё должно быть красиво и завлекательно.
И надо торопиться. Который час, интересно? Будильник нагло врал, показывая 22.45. Иннокентий включил радио. Вслушался.
Корреспондентка елейно-вкрадчивым голосом, немного устало расспрашивала музыкальную «звезду:
- Банальный вопрос. Вам никогда не хотелось уехать на Запад?
-Бу-бу-бу… - глухо, совсем устало, отвечала «звезда». – Конечно, хотелось… предлагали, и не однажды… бу-бу-бу – Иннокентий поковырял в ухе. – Но понимаете… бу-бу-бу… здешний пипл… бу-бу-бу…. схавает любое… бу-бу-бу… в том числе и моё…
Иннокентий не выдержал, хлопнул по макушке радио своей мозолистой рукой. – Столичное время э-э-э.. – он ещё раз хлопнул увесистей. – В ваших краях между двумя и тремя часами дня. Устраивает? – обидевшись, съехидничало радио.
- Пошли вы, п… болы, куда подальше! – угрюмо выругался Иннокентий, не сообразив сразу, куда конкретно послать, и выдернул шнур.
К торговой шушере сейчас не сунься, святое дело – перерыв. Без него клиентов хватает.
…Да, эти деньги он копил втайне от всех, но не на «чёрный» день, как большинство граждан, наоборот, мечтая о том прекрасном дне, когда вложит их в избирательную компанию и, легко опередив своих противников-супостатов, станет депутатом Государственной Думы. И выйдя на её трибуну, скажет те слова, которые только и способны вразумить этот безумный мир. Слова, которые имеет право произнести только он – древний посетитель этого мира, давний наблюдатель этой жизни… Но как-то всё откладывалось, отвлекалось…
В молодости неуклюжи были подобные мысли, не сформировались как следует, много времени, опять же, отнимали шальные забавы, заботы дворницкие… Потом метаморфозы кухарки-жены. Речи-то ей он, Иннокентий, готовил, но что с женщины взять, точнее, снять, кроме… Стоп! Не время. Хотя, ежели, покумекать здраво… В женщинах все беды! Они – сучье племя – всюду зачинщицы! Да не будь их так много, да таких паскудных, рази бы Судорога случилась?! Ведь они, падлы, хлеба затребовали, ночами в очередях стояли, и то понятно – мужья на фронте, что ночью делать, куды энергию девать? Вот и факт – демонстрации, лозунги. Опять же эти говённые белобилетники из всех щелей повылезали, закартавили на всех углах… сгубили царя-батюшку…И закружило, и завертело… Утвердился на троне, кажись, справедливый и строгий, пересажал всё ворьё и всех краснобаев-баламутов, так и того отравили…
Во всей этой изменчивости последних лет одно оставалось неизменным – рост цен. И в настоящее время стоил литр керосина три тыщи, а валюту Иннокентий органически не переносил с тех пор, как рассмотрел на зелёных американских бумажках масонские знаки… А как сохранились денежки в котелке солдатском… любо-дорого глянуть!
Он открыл шифоньер, грустно посмотрел на потомственную метлу, затем решительно вынул выходное пальто, стряхнул с него пыль веков и отправился в близлежащий магазин.
План его отшлифовался до деталей. Итак. Он делает покупки (придётся, понятно, с переплатой), ориентируясь на человек сорок, открывает хранящимся у него ключом большую залу, пустовавшую всё то время, когда не проходили здесь за длинным столом заседания с конспектацией речей Инициатора. Стол, заляпанный чернилами, покроется скатертью, стульев хватит… И главное решётки на окнах здесь есть, и входная массивная дверь обита железом фирмы «Xren откроешь» …
Он закупает, приносит, сервирует стол, согласно соответствующему разделу книги Инициатора «Новое мышление и традиции нашей кухни». Потом вывешивает объявление в нескольких местах чудо-дома и их двора…
Всё готово… гости дорогие и желанные стекаются по зову объявления и запаху, исходящему из залы…
Иннокентий, представив всё это, даже остановился. Увидел, как устремилась к худосочному юниору с длинными волосами и измождённым лицом его расцветающая с каждой секундой аура, но сам устоял на земле, освобождённо вдыхая сладкий и приятный дым.
13
К вечеру стало ветрено.
По тротуарам неслись куда-то обезумевшие фантики популярных леденцов «Sosni-ка», ученические атласы «Три кита», обёртки от мороженого «Всё сначала», срывало крыши, валило деревья, опрокидывало тарантасы, а к привычным запахам жареной картошки, заведённой браги, стиранных и стоящих носков, благоухающих и загнивающих «измов» добавились неведомые до этого веяния словоблудия, плюрализма и ещё чего-то горбатого.
«Пусть сильнее грянет буря!» - думал Соломон Яковлевич Иванов, возвращаясь домой. Чувства его были смешанные: с некоторой долей удовлетворённости соседствовала изрядная порция раздражительности, а традиционной трезвости внутреннего состояния противилась обволакивающая тело усталость. И было отчего…
Выйдя из своей квартиры и оставив там видных деятелей истории с подмоченной теперь репутацией, он долго блуждал по городу, проверяя, нет ли за ним слежки. Затем, уже с каганатчиками, он перебирался с одной конспиративной квартиры на другую… Встречались и оставались позади какие-то капитолийские холмы и города на семи холмах, подземные лабиринты, воздушные подушки и ямы, тоннели под речушками и проливами… Они были осторожны, зная крутой нрав взбалмошно-простодушного народа.
Всё же они добрались вовремя до места встречи изменить нельзя и, расположившись в огромном гулком дворцовом зале с лепным потолком, картинами пикасят и далийцев на стенах, расселись за ромбовидным столом, покрытым политическими картами мира, оснащённым системой самоуничтожения и, сноровисто передавив мастерками и попронзав циркулями ползавших по странам и континентам клопов и тараканов, приступили к работе.
Председательствующий на собрании, глава местного филиала масонской ложи «СР-17», по обыкновению, произнёс вступительную речь. В ней он напомнил собравшимся о всемирной роли евреев и их исторической миссии по делапотизации и депортянкизации Вселенной, выразив вместе с тем озабоченность по поводу того, что северной части Гренландии может и не хватить для будущего переселения туда низших рас и наций.
- Поэтому, - сказал он, - мы должны подойти к изучению данной проблемы со всей ответственностью, прозорливостью и пронырливостью - качествами столь нам присущими. В заключении своей феерической, как, впрочем, всегда, речи, предлагаю почтить память выдающихся масонов вставанием.
Заикал метроном, масоны встали и почтили память. Сели. Глава филиала отпил из графина свекольного сока и строго посмотрел на казначея Розена:
- Как наши финансовые дела?
- Неплохо, - ответствовал Розен, выдавая личное за общественное. Его счета в банках по всему миру росли, и он свято верил в свою любимую шестиконечную звёздочку.
Верили в неё и остальные.
- Ну, а вы, что скажете? – обратился глава к газетно-журнальному магнату Громадичу.
Тот растянул в вальяжно-ироничной улыбке и без того расплывшееся, жирное своё лицо, сверкнул свинячьими глазками и самодовольно произнёс:
- Не дремлем. Не дремлем, работаем. Пользуясь случаем, хочу в меру своих природных сил искренне поблагодарить присутствующего здесь господина Гершева за регулярно оказываемую помощь. Из нашего общего огонька, да разгорится пламя! Что касаемо работы… Есть, есть удачи и, притом, значительные… Возьмите, к примеру, случай в N-ске…
- О-о! – все оживились, зааплодировали. – Да-да! Браво, Лазарь Иудович!
Соломон Яковлевич, тщательно пережёвывая капусту, тоже припомнил этот случай…
…В N-ске – крупном промышленном и культурном центре Холодного округа, на мосту, соединяющем две части города, Петруша Ашкенази – юный неформал и кандидат в «СР-17», распространял газеты, громко крича: «Свободная пгесса! Свободная пгесса!» Крича и размахивая кипами свободо- и сребролюбивых газет, Петруша настолько увлёкся, что совсем и не заметил больших размеров бабушку, идущую ему навстречу. Бабушка в руках несла полудохлую курицу, обмененную на базаре на яловые сапоги мужа – слесаря седьмого разряда, политически грамотно подкованного и потому частенько заглядывающего на собрания общества «Контржид» (досье на супружескую престарелую чету были собраны позднее). Увлечённому благим делом Петруше-Петюне и думающей о будущем курином бульоне бабушке столкновения избежать не удалось.
Энергия, напор, порывистость Петюнина заставили курицу покуражиться перед смертью – удачно миновав заграждения на мосту, курица совершила изумительно чистый по техническому исполнению прыжок в воду, а в руках бабушки осталось золотое яичко.
Бабушка метнула в Петрушу курочкиной памятью и тут же, опираясь на наивность собственную и не в мужа политическую неграмотность, решила, что Петруша – грабитель. А, не понаслышке зная о нерасторопности стражей полицейских, положилась на собственные силы. Выхватив из рук Петруши свободную прессу, она отхлестала ею по неформальной физиономии. Потом отправила печатные издания вслед за курицей.
- Говнюк сраный! – дуплетисто сказала бабушка.
-Фамилия, имя, отчество? – дрожащим голосом спросил расстроенный Петруша. – К какой пагтии пгинадлежите? Какой вегы пгидегживаетесь?
- Чаво? – не поняла бабушка и с целью скрыть свою менталитетную дремучесть пнула Петрушу в пах.
Вконец расстроившись, Петюнечка согнувшись, но вприпрыжку побежал на приём к демократически настроенному депутату.
Через несколько часов все радиостанции, телеканалы и газеты взахлёб сообщали о предстоящих со дня на день еврейских погромах.
Покосившаяся хибарка бабушки и её слесаристого муженька подверглась нападению в форме пикетирования. Слесарь стал на некоторое время лидером «Контржида».
Суд, досконально изучивший все двадцать три тома этого громкого дела и состоявшийся на следующее утро, обвинил бабульку в махровом антисемитизме и разлучил её с мужем на пять лет лагерей плюс пожизненное житиё в поселении городского типа. Гуманный судья Церберович обещал слесарю, что он может приехать к жене в ссылку, если, конечно, участливо покачивал осанистой густогривою головою судья, ты, русская харя, к тому времени не сопьёшься.
Из хибарки вынесли и отдали любопытным обывателям утюг с потухшими углями и оставили не подлежащую конфискации хитрую печку-буржуйку…
Словом, Громадич был на гребне славы и его поздравляли, ласково называя фаршированной щучкой.
Потом выступал дипкурьер Гершев, прибывший минувшей ночью из Мадрида. Потирая синяк под глазом, Гершев, в частности, сказал:
- Над Мадридом облачное небо! Должно быть оно таким и над нашей страной. Янки, Биги и Бены в нетерпении дрыгают ножками… Сам Его Сиятельство беспрестанно курит… Курит!.. И ждёт от нас с вами решительных действий… Ждёт и не делает своему младшему сыночку обрезание… «Самуил, - сказал он мне. – Самуил, от тебя многое зависит, не попадись в вонючие и грязные лапы русским фашистам!»
На Гершева смотрели с уважением.
И долго потом спорили, деля портфели в будущем правительстве. И не поделив, рассорились. Хирург Рухимович в сердцах даже пообещал окрестьяниться и, работая земским врачом, написать книгу, в которой он всех нехристей-талмудистов выведет на чистую воду.
Популярный актёр театра и кино Михалов Платон Никитович подбивал Соломона Яковлевича на провокацию, нашёптывая в учёное ухо:
- Нет, ви только посмотрите на этого нашего, так сказать, главу! Какой караим! Мечтает о президентстве, а у него русский деверь в четвёртом поколении, представляете?! Ви, как хотите, но я категорически против его выдвижения от нашей ложячейки… А ви? Ви как считаете? Ну же, говорите! Не тяните кота Чубайку за яйца!
А Соломону Яковлевичу было грустно. Нет, он не переоценивал своих сил, своих возможностей. Ему хотелось покоя и уединения. Хотелось решить квартирный вопрос и написать-таки настоящий труд о настоящей истории. Истории души, которая не желает признавать состав крови, размер ушей и носа и прочей лабуды.
Его, вообще, тянуло в чём-то покаяться, но он ещё не знал в чём.
Перед тем как разойтись, глава филиала посоветовал:
- Более пристально изучайте все стороны, так называемой, народной жизни. И побольше, побольше искренности. Каждое утро выдавливайте из себя хотя бы капельку этой самой искренности. Я вас умоляю!
Уходя, прокричали:
- Масоны всех стран, соединяйтесь!
Расходились по одному. И Соломон Яковлевич шёл по улице осторожно и сторонился торговок с лотками, их вертело ветром, но лотков с пирожками они не бросали и были похожи на дельтапланеристок, а когда одна из торговок с высоты птичьего полёта как-то странно-подозрительно посмотрела на Соломона Яковлевича, то он как смог, обаятельно улыбнулся, потом сморщился, скосил влево правый глаз, опустил к долу левый, пустил из носа сопольку, оттопырил нижнюю губу – так, ему казалось, он больше походит на какого-нибудь косопузого рязанца, затем имитировал сытную отрыжку, но купил-таки парочку пирожков, а для пущей убедительности тут же их начал есть, поворотив при этом сопольку вспять. Из недр пирожков с мясом несло болотистыми низменностями Северной, а быть может и Южной Кореи, три же копейки сдачи он не взял…
…Подойдя к тесовым воротам двора чудо-дома, в сгущающихся сумерках увидел Соломон Яковлевич Иванов большой лист. Прочёл, с напряжением вглядываясь. Подивился содержанию написанного, невольно вытянулся при виде последних букв. Посмотрел на часы марки «Пора бухнуть!» (подарок коварного Якобсона в бытность их дружбы) и, вздохнув, пошёл облачаться в выходной костюм.
На листе было написано: «Объявление!!! Уважаемые домовые члены! Приглашаем вас на торжественный ужин, посвящённый очередной годовщине выхода указа Инициатора о нас с вами и за … с ними. Начало в 21ч. ЦК».
14
В перерыве между сменами уборщица Груня сокрушалась по поводу похищенной школьниками половой тряпки, сокрушалась она сильно – в ее инфернальной лексике мелькали настоящие открытия. Рома Мазин её понимал. Одна половая тряпка (размер 80 см на 90 см) полагалась на квартал, а квартал только начинался. Он выразил Груне соболезнования и угостил её папироской. Груня закурила, затягиваясь так, что её сморщенное личико превратилось и вовсе в узенькую желтовато-зелёную полоску.
В перерыве же директор провёл совещание педколлектива, на котором сообщил, что в городе раскрыт крупный заговор неких «пидоров» (пожилые учительницы побледнели от негодования, услышав это, а потрёпанный, с остатками манерности трудовик Цаплин беспокойно заёрзал на стуле, сам директор, произнося это слово, нейтрально смотрел на угловатый с дырой на месте Северной Америки глобус).
-Наймиты мировой реакции, - продолжал директор. – Пособники административно-командной системы, некто Ангаров и Енисеев, совершили злостное убийство товарища Ягодина.
Тут уж все не смогли сдержать радости – главный педагог страны имел такую же фамилию.
-Нет, не нашего. Другого. Мельника, - разбил надежды всех директор. – Потому усильте бдительность и с особой настойчивостью сейте разумное… и как там? … да, доброе, вечное… Теперь второй вопрос. К нам поступил талон на зубную щётку. Слово предоставляется профоргу Дрёмовой.
Дрёмова поправила сползающий бюстгальтер и сказала:
-Есть мнение, талон не разыгрывать, а вручить его нашему глубокоуважаемому Борису Николаевичу.
Директор опять уставился на глобус, на сей раз избрав сферой своего любопытства Австралию всю в чёрных пятнах, потушенных о зелёный континент окурков, и сказал, как бы, о постороннем:
- Учтите, педстаж – двадцать пять лет. И выдающийся личный вклад в общее дело, - и он озадаченно почесал за ухом, вспоминая, в чём же, собственно, этот выдающийся вклад состоит.
После голосования ему, единственному воздержавшемуся, вручили талон и совещание закончилось.
Во вторую смену школа превращалась в гимназию. Вывеску у входа менял вечно пребывающий в состоянии тремора, завхоз, а Груня ему помогала. Груня во вторую смену старалась не материться, зато часто говорила «шабаш!» и мелко крестилась при этом.
Помимо традиционных предметов, во вторую смену ребятня изучала закон Божий, кибернетику, прыжки на батуте и логику. Знания оценивались,
как в школе – по пятибалльной шкале, но с одним исключением: высшая оценка по логике была четыре. Объяснялось это тем, что один из триумвирата Великих Вождей имел в выпускном аттестате одну четвёрку. Да, именно по этой проклятой, ненужной и абсолютно чуждой в стране логике. А знать логику лучше Великого Вождя было невозможно.
Рома любил эксперименты, любил игровое начало. И на законе Божьем он не изменил своим правилам. Сегодня дети апробировали одну из заповедей христианства: ударили по щеке – подставь другую. Третьеклассники с упоением наносили друг другу звонкие пощёчины и посматривали на Рому совсем не так, как старшие школьники, не злобно посматривали, а с тайной надеждой, что их учитель позволит на себе продемонстрировать библейскую мудрость. Но Рома не решался.
На последний урок к нему неожиданно нагрянул подслеповатый и глуховатый инспектор Федорчук. Первую половину урока Федорчук держался стойко, пытаясь даже что-то записывать, но на вторую половину сил у инспектора не хватило, и он под звон пощёчин начал похрапывать. Мелодия звонка (во вторую смену это была не тривиальная трель, а арт-рок-симфоническая импровизация на тему «Боже царя храни!») инспектора разбудила. Подойдя к Роме, он сказал каким-то шаловливым голоском:
- Всегда испытывал трепет перед наукой наук – анатомией!
-Спасибо, - холодно поблагодарил Рома, отстраняясь от гречневых ручонок Федорчука, инспектор спросонок принял его за девушку.
Выпроводив инспектора, Рома положил в сумку недоеденный бутерброд, Библию, «Капитал» Маркса и собственный недописанный рассказ. Рассказ Рома намеревался завершить вчера на большой перемене, но помешала географичка. Обманом она завлекла Рому в кабинет географии, обожгла в очередной раз ни в чём неповинных кенгурят и набросилась на Мазина с такой страстью, что чёрная, привыкшая к разгулу сексуальных сил, Африка на глобусе покраснела, как варёный рак.
По дороге домой Рома, механически распевал псалом Иовы и надеялся на предстоящую ночь. Выкристаллизовывался сюжетный ход.
Сюжеты обожали все местные писатели. И бородато-немытые косноязычные поэты. И лощено прилизанные, в вечных костюмах и галстуках (галстуки они не снимали и ложась в постель), пафосно-глуповатые прозаики.
Без сюжетов, говорили они Мазину, ты, братец, говно, никакой ты не русский писатель без сюжетов, а самый что ни на есть безродный космополит и фамилия у тебя подозрительная (прозаики), и зубы ты чистишь (поэты). Нет, не наш ты человек, не наш! – сокрушались уже все вместе.
Ну, а ход сюжетный был таков.
Комбайнер Демьян (главный герой рассказа с условным названием «У оврага во ржи») предлагает руку и сердце председательнице сельсовета Прасковье, но у последней есть виды на районного прокурора Вепрева. И, застав Прасковью и Вепрева в густом овсу… тьфу!.. густой рже… или ржи?.. или роже?.. ладно, дома выясним… И в порыве ревности Демьян отчаянно жмёт на акселератор и направляет свой степной корабль на зашедшихся в экстазе…
Дорогу перебежала чёрная кошка, и Рома укрепился в своих ожиданиях на плодотворную ночь. Отделившийся от многоэтажки балкон (ого! - зафиксировал мельком Рома, - ветер, однако!) состриг медные пуговицы на его фирменном сюртуке… Нет! Демьян найдёт в себе нравственные резервы, поймет, в чём правда сермяжная и не будет давить эту похотливую парочку. И, остановив в сантиметре от оголённой прокурорской задницы свою могучую технику, даст сигнал и будет смотреть на них сверху вниз из кабины комбайна, будет смотреть осуждающе… нет! – печально и отрешённо…
15
Пока истощённый дикими скачками Гизо спал, Кима навестила Лёню Шипоренкова. Соседа по чудо-дому, по кличке Вялый.
Лёня отдыхал, массажируя ушибленную ногу, отходя от ночных тревог, когда он, поддавшись непонятному страху, совершил побег из собственной квартиры, выигранной им у дешёвого фраерка-скрипача в карты.
Вялый и Кима лениво пыхнули, потом лениво половили, потом лениво посовокуплялись. Когда они лениво кончили, Вялый, вдруг начал исповедоваться.
Младенцем извлекли его из мусорного бака: матери необходимо было ехать на юг – наводить разборки со сбежавшим туда любовником. Сопливым пацаном, на Лёню повесили семь краж из столовой специнтерната, хотя было всего пять, прыщеватым подростком он кастрировал докучливого воспитателя колонии для несовершеннолетних. После «усилка» он бежит в Голландию, но, перепутав страну тюльпанов с дачей министра внутренних сношений, он занялся в «одиночке» самообразованием. Играючи, овладел десятью языками, в том числе, тремя мёртвыми, крестился, а стены «одиночки» не могли нарадоваться, когда Лёню выпустили – в тюрьме ему заочно присвоили чёрный пояс каратиста. На свободе ею же отравленный Лёня приобщился к революционным террористическим актам. Стреляя налево и направо, с одинаковым успехом удалял он с политической арены радикалов, консерваторов, либералов и державников.
С годами интерес у него к жизни стал угасать. Убивать и просто калечить людей ему наскучило. Через неохоту и собрав волю в кулак, этим самым кулаком Шипоренков размозжил череп японцу или китайцу (он уже не помнил, точно кому) и, выиграв Кубок мира по каратэ, совсем загрустил и решил осесть в городе и думать о загубленных им душах. В местных полууголовных, полубогемных кругах за постоянно скучную физиономию и флегматичность в движениях его прозвали Вялым. Он не обиделся. Вялый так Вялый. Лишь бы не Козловым.
Он хотел завести семью, но не смог найти женщину, которая могла хотя бы отчасти понять его душевные, нравственные метания. «О, горе мне! Горе, о, мне!» - метался ночами в кровати Лёня. К мукам метафизического толка добавлялись стенания либидо…
Кима слушала Вялого с интересом. Вялый ей нравился. Киме, вообще, нравились мужчины, и она не могла понять Женю и Феню.
В карты, продолжал исповедоваться Вялый, играл я от случая к случаю, но всегда был удачлив. Наряду с квартирой он выиграл членскую книжку лектора-международника, круглогодичный абонемент на посещение скаутского лагеря «Ястребёнка, чуй, поймаешь» и миллион-другой денег.
Его лекции славились раскованностью и собирали множество народа. Иногда на них он был не сдержан, и когда аудитория в записочно-устном рвении сыпала на него вопросами, он зычно требовал, предварительно порвав на груди жёлтую кофту: «Кончай, зехер гнилой гнать!», но случалось подобное редко.
В «Ястребёнке, чуй, поймаешь» он ходил со скаутами в походы – по горам, по долам, ел с ними печёную картошку у ночного костра, пел с ними про Мурку, Таганку и Ночи, полные огня, после песен рассказывал юным карьеристам-активистам о боевой молодости. В такие минуты лицо его светлело.
-Знаешь, Кима, я ведь с терактами завязал после того, как по ошибке изрешетил впалую грудь бухгалтера Дранкина. Человек он был далёкий от политики, его спутали и подсунули мне с горлопаном Дрянкиным из Народного Фронта. А мне, что ж… всю обойму и разрядил… Потом узнал, что ошибся – плакал, землю ел перед храмом, разрушенным… - с затаённой болью говорил Вялый. – Дранкин был холост и одинок. Так же, как и я… Но понимаешь, Кима, явилось мне… Надо поехать на его могилку и придавить её памятником из чёрного лабрадора… И чтобы с эпитафией на памятнике: «Дорогому и любимому. Спи спокойно. Жена и детки» … И сделал, Кима, всё как надо. Езжу теперь каждый первый четверг каждого месяца… Сидим, беседуем… Простил он меня, Кима, понимаешь?! Простил!.. И понимает, и принимает дум моих высокое стремленье, и печаль, с которой я смотрю на нынешнее поколенье…- Лёня встал и прошёлся по комнате. – Хотя… чувствую, есть, есть ещё желание кому-нибудь бальник раскрошить, люлей навешать полную котомочку… Но, чтобы – по заслугам. По справедливости! Тогда и мне воздастся…
Вялый остановился, изогнул руки, воздев их к потолку.
-О, грешник я, грешник! – и упал ничком на кровать.
-А где же мне найти свою Аркадию?! – исступленно вскричала Кима, растроганная исповедью Вялого и принялась исповедоваться сама, но успела добраться лишь до десятилетнего возраста. Вялый сграбастал её.
16
Кажется, всё! Старик Иннокентий аккуратно разложил последний прибор и осмотрел стол. Стол был богат.
Осанистые бутылки коньяка гордо посматривали на игристое шампанское, экспрессивно пикировались португальский портвейн и бургундское, а аскетичная водка не принимала липких ухаживаний зелёного ликёра. Красная икра сгорала от стыда перед монашеским одеянием знатной однофамилицы. В центре вальяжно разложил своё поджаристое тело поросёнок. Гусь с яблоками брезгливо косился на плутоватых раков, вцепившихся клешнями в банки чешского пива. Сгорбившиеся нашпигованные языки коротали свой век в тени колёс швейцарского сыра. Гранёные двухсотграммовые стаканы сочувствующе глядели на крохотные пузатенькие рюмашки…
Оставшиеся после закупочно-торговых сделок деньги Иннокентий выложил перед знакомым спившимся художником-импрессионистом и, налив ему для большей работоспособности стакан армянского коньяка, с удовольствием наблюдал, как переставшая дрожать рука быстро и профессионально выписывает буквы на большом листе. Объявления он повесил над входными воротами и над подъездами. Так, что не заметить их было невозможно. И текст, придуманный Иннокентием, был оригинален (он так несамокритично полагал), а последние две буквы – ЦК – художник исполнил в пурпурно-багровых тонах, тревожно напоминающих о всесилии и всеокости власти. И когда оклемавшийся художник захотел было узнать, что за штуковину придумал старик Иннокентий – то промолчал, сообразив, какие буквы вывела его привыкшая изображать женщин с квадратными усестами и треугольными ликами рука. Он только молча кивнул вверх, а Иннокентий также молча подтвердил и, забрав объявления, с таинственным видом удалился.
Верилось, верилось ему, что придут все жильцы. Вера основывалась на двух аргументах. Во-первых, - ЦК, и во-вторых, - ЦК. А ещё, ежели по-чесноку: ну, какой дурак на халяву не позарится? - сметливо размышлял Иннокентий.
И действительно, дураков в чудо-доме № 19 по бульвару Ком-на-Взвоз не нашлось.
17
- Нечасто, нечасто мы с тобой видимся, и что за жизнь пошла? И живём не то, что раньше – в одном доме живём, указ нашего Вождя исполняем, а когда вот так, за одним столом, да за коньячком? – говорил Рудольф Феликсович Соломону Яковлевичу.
- Да, давненько, - соглашался тот. – Если не изменяет мне память, ещё у Муравкина на совещании. Помнишь, по поводу увеличения темпов падежа крупного рогатого скота?
- Точно! Мы тогда по горячим, парным молоком пахнущим горячим следам, целый преступный синдикат зоофилистов раскрыли. Во главе с этим… как его?.. запамятовал…помню, зато хорошо, что на его счету восемь племенных быков… Сейчас в пригородном хозяйстве, знаешь? Ну, это учхоз: «Под боком, а своруем», да, там сейчас перевоспитывается.
Между ними, друзьями детства – отличником Соломошей и его телохранителем Рудькой – стоял свободный стул. Для представителя ЦК.
В просторной комнате было, тем не менее, тесно – расчёт Иннокентия оправдался.
Тянулись те минуты, которые всегда неприятны людям, видящим перед собой изысканные яства, но удел которых – сидеть и ждать, сидеть и давиться слюной. Настенные часы прокукарекали девять раз. Никто за столом не шелохнулся – все ждали.
Старик Иннокентий, по-стариковски примостившись на краешке, рядом с дверью, глупо улыбался, пытаясь этим, как бы, сказать всем: «Я чё? Я ничё! Сижу вот, не мешаю, извиняйте, ежели что…»
Хотела, правда, нетерпеливо повести роскошными плечами Кима, но её диссиденствующие настроения запеленговал немигающий взгляд Менджерока, и Кима раскаялась в почти содеянном.
А Гениальнов блаженствовал! Артур никуда не спешил. Спешно написанный некролог-боевик не потерял при этом и унции знаменитого гениальновского сарказма, а эпичностью и эпохальностью веяло привычно от каждой строчки. Экстренный выпуск газеты, посвящённый Великомученику № 114 – мельнику Ягодину, расхватывался с руками. В номере были помещены фотографии смурых Енисеева и Ангарова, об остальных упоминалось в тексте. Первая страница с трудом вместила заголовок: «Конец пидорам!!!» Гениального хвалил главный редактор, так как, главного редактора хвалил сам Коровкин, сменивший отбывшего срочно в столицу Муравкина.
- Отлично сработали с этой оппозиционной шелухой! – сказал Коровкин по телефону. – Кстати, вам домой ещё непальский унитаз не установили?
В глазах главного редактора, когда он рассказывал Гениальнову о телефонной благодарности, отчётливо виделась та поза, которую он примет на подарке из Непала.
Был немного опечален Рома Мазин. Комбайнер Демьян, наловив ёршиков и испробовав кондово-бодрящей ухи, наполнившись силами, уже успел победить нокаутом районного прокурора Вепрева в финале сельских олимпийских игр, и председательница сельсовета Прасковья (или Пелагея? – проверить, прописать, отшлифовать!!!), глядючи на шафрановые могутные плечи Демьяна, ощущала пусть и неторопко, но всё лапидарнее, всё лепшее позывы к единению и соборности с этим былинным богатырём… И тут Рома увидел объявление… На всякий случай он прихватил с собою маленький карандашик и коробку «Беломора». «Промедление смерти подобно!» - с парапсихологической настойчивостью внушала Прасковья (или Ефросинья? – углубить психологически!) Демьяну.
Поигрывал мускулами Вялый, не спуская глаз с переносицы дантиста Цапфмана. Колено обрусевшего зуболекаря, обозначившееся в голени, нежно, до судорог сжимала могучая длань жены. Цапфман обещал ей превзойти себя в питие, а это предвещало фантастическую ночь. В невменяемом виде Цапфман был неудержим.
Прошло ещё десять минут.
Рудольф Феликсович посмотрел на Соломона Яковлевича, ища у того интеллектуальной помощи. Иванов шепнул:
- Бодренькое что-нибудь!
Рудольф Феликсович постучал вилкой по стакану и сказал:
- Начальство не опаздывает, начальство задерживается!
«Идиот!» - рискнула подумать Кима. Её риск одобрило большинство присутствующих.
И ещё подождали.
Старик Иннокентий забеспокоился. Надо начинать… Но он и представить не мог, какие противоречивые мысли обуревали зампреда городского Комитета Очистки. Оказавшись в ситуации старшего по чину, что само по себе не было для него чем-то новым и неожиданным, Рудольф Феликсович отважно пытался согнуть свою изначально прямую мозговую извилину решением сложнейшего вопроса: кто он, этот таинственный представитель ЦК?
Сначала он перебрал всех местных партийных лидеров: от Коровкина до инструктора отдела выдачи партийных значков, табака и сахара Вильяма Купоросова… Получалось, что все заняты. Коровкин в это время священнодействовал в сауне… Синичкин… - страшный любитель халявы и тот был в местном драмтеатре на прогоне пьесы «Дети Горбатова» … Даже Купоросов находился сейчас на лесоповале, проверяя у лесорубов наличие в районе неподвластного докторам сердца партийных значков в виде двухголовой птички-невелички.
Потом Рудольф Феликсович попытался взять выше. Но здесь все его мысли и расчёты прочно затормаживались, дыхание становилось прерывистым и вспоминался курьёз с портретом Инициатора. Наконец, мог быть Трофим Кузнецов. Мог, да не мог. Сегодня он восемьдесят пять раз проиграл в поддавки ефрейтору Граблину и потому с горя улетел на свои двенадцать гектаров, затерявшихся в сейшельской мозаике.
Все остальные в Комитете Очистки стояли ниже Рудольфа Феликсовича на иерархической лестнице, и потому прибыть в дом, где временно проживал с государственным заданием заместитель Трофима Кузнецова, способен был только внезапно шизанувшийся кочист. Но таких, разумеется, не могло быть, потому что быть не могло.
Соломон Яковлевич, внешне разделяя беспокойство старинного друга, в душе, однако, похихикивал. Ему вспомнилось сейчас, как пошёл в гору Менджерок…
…В формовочном цехе завода крупнопанельного домостроения рабочий паренёк Рудька разоблачил своего бригадира, инкриминируя ему государственную измену, выразившуюся в словах бригадира и предназначавшихся нормировщику. Суть бригадирских претензий была заложена в трёх словах: анал, расценки, засунуть. Нормировщик же месяц назад завербовал Рудьку во внештатные сексоты, исправно выдавая тому фунт топлёного сала в неделю за ценные сведения. Простоватая рожица Рудьки начинала уже лосниться, и он старался… Бригадир срочно уволился и с энтузиазмом, предварительно написав задорную статью-призыв в заводскую многотиражку, уехал помогать шахтёрам Заполярья, а Рудька был направлен в спецшколу…
По её окончании молодой и ослепительно похорошевший Рудольф Менджерок, встретив случайно сутулого аспиранта Соломона Иванова, долго прикидывал своим горячим сердцем: подавать или не подавать ему свою чистую руку?
18
- Па-а-ап-ра-а-ш-шуу тишины! – молчавшие за столом затаили дыхание. – Как только что нам сообщили по тонко волоконной связи, наш глубокоуважаемый ответственный товарищ не сможет присутствовать на торжестве по независящим от него причинам (после второго стакана Рудольф Феликсович по достоинству оценит свою смекалку) – Поэтому разрешите мне от лица цэка и от лиц цэка (эка, куда тебя понесло! – подумал Соломон Яковлевич), - От лица себя лично поздравить вас с замечательной годовщиной… и всех нацелить, всем пожелать, выразить твёр-р-р-дую уверенность в том, что все , всех, всем, всю, всей… словом… будет хорошо!
Захлопали в ладоши – частенько, меленько – как и подобает искренним подхалимам.
Рудольф Феликсович поднял стакан, услужливо наполненный до краёв сидевшей от него слева Женей, залпом осушил его и, видя, что все дружно последовали его примеру, быстро придвинул к своему стулу стул «цековский» и сел на оба сразу.
- Пусто место свято не бывает! – скаламбурил он, обращаясь к Иванову. – Какую я речугу двинул, а?!
- Робеспьер! Цицерон! Троцкий! – похвалил учёный муж и осёкся, заметив, что облик Менджерока багровеет и надувается как воздушный шарик…
Тем временем за праздничным столом началось бурное навёрстывание упущенного. Каждый рвался в лидеры. И даже супруга Цапфмана - диабетчица смело хлебнула водки и впервые поняла, впервые ощутила всю прелесть и многомерность окружающего мира.
Кима смешала ликёр с коньяком и теперь пила на брудершафт с Ромой Мазиным. Рома был хороший, но фантазёр: сейчас он называл Киму почему-то гражданкой Серафимой.
«Задушу! – решил Вялый, переводя взгляд с переносицы Цапфмана на переносицу Ромы. – Нет, лучше покалечу!», - смилостивился он, цедя шампанское.
Гениальнов с вожделением посматривал на ассистентку режиссера кукольного театра из третьей квартиры – молчаливой, с большими губами, большими ушами, всё у неё было большое – не выдержав, и понимая, что ещё немного и он захлебнётся слюною, Артур подсел к ассистентке. Благо за столом становилось не только веселее, но и свободнее. Звон разбиваемой посуды перемежевался с пьяным гоготом, женским визгом, мужским уханьем. Супруга Цапфмана отхлебнула водочки ещё разок-разище и, возненавидев многомерный мир, коротко, но ёмко блевнула в тарелку мужа. А тот уже ничего и никого не замечая, с врачевательной жестокостью измерял длину Фениного...
- Это кто ж его так тебе оттянул? – дотошно спрашивал он.
- Женя, - зардевшись, отвечала Феня.
А Женя мысленно раздевала ассистентку из третьей квартиры. Но мешал Гениальнов.
Артур был хмелен, возбуждён и гениален.
- Угу… Ага… Угу… - соглашалась с ним ассистентка.
Из её большой головы не выходил недавний разговор с бутафором, предложившим ей отличного гинеколога.
- Я предлагаю вам своё сердце – перешёл на отчетливую прозу Гениальнов.
Кима, запив стандарт седуксена бургундским, склонилась к Роминому…
Рома же, ничего не слыша и не видя, исписывал вторую сторону пачки «Беломора»: «Анфиса ласкала грудь Демьяна. Грудь пахла хлебом, комбайном и встречными трудовыми обязательствами…»
Старик Иннокентий пил стакан за стаканом и не хмелел.
По-узурпаторски кромсал поросенка багровый Рудольф Феликсович. Соломон Яковлевич довольствовался гусиной шейкой.
Когда от поросёнка остался лишь скрюченный хвостик и был выпит первый литр, Менджерок сгрёб рукой скользкие солёные рыжики и запустил ими в Соломона Яковлевича. Потом произнёс:
- Гнида ты еврейская!
Поскольку все были заняты своими делами, то это всплеск антисемитизма, исходящий от столь влиятельного лица, остался незамеченным.
- Позвольте! – опешил Соломон Яковлевич, утираясь.
-Нет, не позволю! – отрезал Рудольф Феликсович и спросил. – Ваша фамилия?
-Ты что, Рудя?!
-Фамилия?! – став похожим на электрообогреватель, не выключаемый третьи сутки кряду, повторил Менджерок и достал из кармана френча стального цвета записную книжку.
- Иванов, - промямлил Соломон Яковлевич.
- Из тебя такой же Иванов, как из меня Рабинович! – веско сказал Менджерок и что-то пометил в книжке.
Учёному мужу стало тревожно.
- Давай выпьем, Рудя! – проникновенным голосом предложил он. – Кто же на трезвую голову такие разговоры ведёт?
Они выпили.
- Как ты посмел, жидовская харя, сравнивать меня с Троцким?! Меня!!! с Троцким-Бронштейном? Меня!!! С этим… - Рудольф Феликсович опять распалился и зашарил рукой по бедру, но «Смит и Вессон» был оставлен под кроватью.
Нет, он вспомнил, что отдал оружие секретарше Любочке, отдал на время, так как, Любочка успешно внедрилась в банду рэкетиров.
-Выпьем, Рудя! – успокаивал его Соломон Яковлевич.
И они ещё выпили.
Скрюченный поросячий хвостик канул в бездонной пасти Менджерока. Его национальность была затуманена революционными передрягами, но с выпитой водкой каждый раз начинали брать верх и лезть наружу русские гены, а также васи, вани, феди, степаны, дружившие с его коммуникабельной матушкой.
Поросячий ли хвостик виной, а, может, что и ещё, но Рудольф Феликсович обмяк душой и телом.
- Оно, конечно… не все евреи свиньи пархатые… ик! Я тута формуляру изобрёл, – Менджерок стал постепенно терять своё красноречие. - На тыщу евреюг – один да не совсем спорченный найдется… ик!.. Поэл? Нет, ты в натуре, поэл? Век свободы не видать!
- Понял, Рудя, всё понял. Споём, друг? – с дрожью в голосе сказал Соломон Яковлевич.
Старинные друзья обнялись и затянули «Дубинушку» на мелодию «семь-сорок».
… За столом многие рыгали, мочились под себя и под соседей, самые нестойкие, уложив головушки в блюда, облизывались и чавкали во сне.
Дантист Цапфман, ошарашенный тем, что был грубо отшвырнут Женей от Фени, и, стремясь защитить своё мужское достоинство, залез под стол и…
Там же под столом Гениальнова ассистентка обучала…
Вялый, улучив момент, методично бил Рому по голове чайным сервизом, а когда сервиз закончился – серебряными подносами, но Рома ничего не замечал: Демьян и Ксаверия говорили в темноте на сеновале о недостатках новой системы взаимозачётов.
Кима после долгого пути добралась-таки до поющих Менджерока и Иванова. Волевые складки Рудольфа Феликсовича победили интеллектуальные морщины Соломона Яковлевича и, повалив Менджерока на пол, Кима принялась эротично петь «Марсельезу».
А Соломон Яковлевич, припомнив измену жены, погладил стенку комода, оказавшуюся спиной супруги дантиста Цапфмана. После третьего глотка та пребывала в нирване, тихо звала: «Курт… Курт…» - однако всё это не помешало ей крупной дрожью отозваться на скупые ласки учёного историка…
…………………………………………………………………………………
…И никто не заметил, что дворник Иннокентий скромно, словно извиняясь за постоянно исходящее от него неудобство, встал из-за стола и вышел, плотно притворив за собой дверь.
19
И делал он всё спокойно: зайдя в свою комнату, разбудил Шарика, стараясь не смотреть на шифоньер, где стояла потомственная метла, прошёлся из угла в угол. Потом взял канистру с бензином и приказал Шарику следовать за ним и не задавать неуместных в данной ситуации вопросов.
Ветер не стихал, напоминая, что Апокалипсис без него, ветра, не наступит.
Твёрдо, по-мужицки ступая, Иннокентий двинулся вокруг дома, брызгая на стены бензином. Опростав канистру, подошёл к двери, прислушался к рёву гуляющих…Повесил на дверь замок и для верности припёр её контрольным ломиком.
Перекрестился.
Вытащил из широких штанин дубликатом спички. Чиркнул по дубликату.
Убитый ВВМ подмигнул, раскинувшись на не по его росту софе: не дрейфь пролетарий и зови свою зашмондённую пролетарку в горящий планетарий!
Спичка легко загорелась и легко же и погасла. Он вынул другую, чиркнул…
20
«Динь-дон, динь-дон, загорелся Кошкин дом…», - Оленька выразительно рассказывала крысе Гаечке этот стишок, который ей, Оленьке, читала мама.
Гая слушала внимательно. Она понимала людскую жизнь лучше людей.
В комнате было холодно. Оленька куталась в мамин платок и ей почему-то хотелось плакать. Но она помнила, что взрослые и самостоятельные люди не плачут и потому крепилась.
Честно сказать, Оленьке очень хотелось кушать. Она вообще сегодня не ела.
Ничего не нашла в доме – ни для Гаи, ни для себя. Оленька даже упрекнула Гаю, сказав:
-Гая, у тебя под полом не только сухарики, но и прянички, наверное, есть, да? Знаю я тебя, хитрюшку!
А Гая смотрела на Оленьку своими бусинками и, смешно подёргивая мордашкой, извинялась.
Когда в комнате стало темно, Оленька не решилась зажигать свет, боясь, как бы Женя и Феня не пришли за ней.
Гая, прослушав, как помогли друзья кошке спасти её дом, уснула, а Оленька смотрела в темень за окном и думала о маме.
И когда за окном вдруг стало необыкновенно светло, она решила, что к ним во двор приземлилась летающая тарелка, о которой рассказывала ей мама.
И Оленька, соскочив с дивана, прильнула к оконному стеклу.
21
…В первый миг, когда огонь расчудесной, двуглавой змейкой побежал от двери к углам и скрылся, а через мгновение змеиное тело стало разбухать, расползаться, словно вылезая из своей шкуры, и тело это принялись разом прорезать тысячи жал и других малых ещё змеек, старик Иннокентий испытал неподдельный восторг, какое-то буйное торжество одиночки в покорённом им мире, и впервые за долгие годы стало Иннокентию покойно в обретённой свободе.
Но лишь в первый миг всё это увиделось и почувствовалось. Потом всё смешалось: и мысли, и чувства, и слух, и зрение.
И Иннокентию нестерпимо захотелось парного молока – забытого, оставшегося где-то там, в детских воспоминаниях.
Он просто жаждал парного молока!
Пить! Обливать себя молоком! Густым и белым – так больно стало глазам от ярившегося пламени.
И в этой боли и яри привиделась ему маленькая, кудрявенькая головёнка девчоночки… Головёнка, мелькнувшая в угловом окне.
И… Днём, всё взвесив, просчитав до мелочей, - забыл, упустил он из виду эту кудрявенькую головёнку!
Успокаивал себя, защищал – не будет на этом судилище-пире детей, не может быть детей у этих чудищ человекоподобных… Эх, да как же!..
…Думая, размышляя о душе, не уточнял старик Иннокентий её месторасположение… главное, ощущать, верить в её бессмертие…
Так считал Иннокентий. А сейчас он понял, пронзила догадка! Душа его в этой самой девчушке!
Он стал дуть на огонь, как дул в детстве в блюдце с горячим чаем, и завы-ы-ы-ыл старик Иннокентий, и Шарик поддержал его…
А лес, отборный лес дома № 19 из семнадцати квартир, чудо-дома по бульвару Ком-на-Взвоз, горел весело. Вдохновенно, даже можно сказать, горел, наслаждаясь очистительной смертью. Какое это счастье! После дождей, буранов, зноя, ветров и града, людской и собачьей мочи – распознавать, вспоминать силу своей внутренней сухости и крепости, утверждаться ею! Пугать ночную мещанскую сытую тишину задорным треском брёвен, пугать всесокрушающей лавиной огня!
Старик Иннокентий рвался к своей душе и стоял как вкопанный.
А головёнка кудрявенькая больше не виделась ему. А с ней, значит, не виделась, опять скрывалась в молочном ли тумане, в угаре ли его душа. Ускользала, пряталась…
… И головой вперёд, с юношеской прытью…
… И группируясь, спиною выходя на рубеж…
… И ловко, затылком, в стекло…
… И на спину – шлёп…
… Взял! Взял высоту…
Звёзд на небе не было.
И не было неба.
Ветер не стихал.
… Комната…
… Дым…
… И увидел свою душу.
Испуганную, с расширившимися от ужаса глазёнками.
Со слезинками, размазанными по щёчкам.
Забившуюся в угол и прижимающую зачем-то к себе крысу.
…И хватило сил, и хватило времени, чтобы
в руки взять и успокоить,
рассмотрев её так близко,
и впервые нежно гладить…
Дым сине-яркий
спешите делать…
От себя!
От гнилой собственной
плоти
её –
цепляющуюся, хныкающую,
но
чистую!!!
Оттолкнуть –
Спасти.
1990 г.
Свидетельство о публикации №225032900303