Старший брат

               

                Старший брат

                Памяти Александра Ивановича Казинцева

И всю дорогу, чуточку хмельной, я нет-нет, да повторял про себя: и прошло тридцать лет и три года…
… Прислушиваюсь к русской, дорожной беседе, что держится по традиции на возникшем братстве сидевших за приятною брашною людей… Алексей Смоленцев  чудно-родным вятским говором читает восторженно стихи, а потом тщетно ищет оппонентов, дабы смело защитить от них русских классиков, да только от кого защищать среди своих? Мудрыми репликами отзовутся писатели Юрий Михайлович Лощиц и Виктор Иванович Лихоносов, задорно, и как всегда точно и смело, выскажется Лидия Сычёва… -  то на задней площадке…
А напротив меня ушёл в свои думы таинственный писатель Юрий Козлов, кипит энергией, совершая рейды по проходу, всем время найдёт и   сердечностью своей поделится -  и это вечером уже поздним!  и это после недель,  да скорее, месяцев подготовки, хлопот беспрестанных к первым Лихоносовским чтениям, что прошли вчера – литературный критик Юрий Павлов… И улыбается мягко, как-то даже стеснительно, улыбается всем нам Александр Иванович Казинцев…
А тут и песня в этом тёплом автобусе зазвучала, и сразу вспомнились мне строки прекрасного русского поэта и учителя моего в литературе и жизни Владимира Мефодьевича Башунова: «Эта  песня ли недальняя понарушила покой? У меня душа печальная без тебя – товарищ мой…»
Да, конечно, к радости моей изумлённой: неужели это было? Два дня роскоши общения… с такими-то людьми! Да среди моего уже  пятилетнего краснодарского добровольного отшельничества: «Онегин жил анахоретом…»…- уже и печаль примешивается: вот вернёмся через пару часов в вечно суетливый, безалаберный своей несуразностью город, распрощаемся крепкими рукопожатиями может и обнимемся, и, как часто встречается среди русских людей дружных уже душами, разъедимся на годы…  но и будем, будем, верится, долго хранить, и  утайками покойными вспоминать в себе эту кругоземицу влюблённости, что может случиться даже среди творческих людей,  и даже в такое злое, заполошное время, как наше.
Но как же скоротечен южный вечер, как   мимолётны здешние сумерки! Это в родимой Сибири мы, мальчишки, успевали набегаться до дрожи в коленках до той девятичасовой летней поры, когда возвращали с пастбища пастухи домашнее стадо. Возвращали под посвисты бичей и грозные окрики, и жалобно мычали бурёнки отвечая зазывающим ласковыми распевными голосами хозяйкам, стоящих у загонных жердин: «Зорюшка!.. Звёздочка!.. Касаточка!.. Ласточка!.. Ну, иди, иди голубушка домой, иди кормилица наша! Нагулялась, устала наша красавица…» И после того как опустится оранжевая пыль оставалось нам ещё полтора - два часа для продолжения  каникулярных игрищ и забав, в которых особо интригующими случались футбольные поединки в кромешной уже темноте.
А тут вот, на юге,  только июньское начало десятого и уже темень и проскочили мы Горячий Ключ и затихают разговоры и песня смолкла и лишь Алексей продолжает свой поэтический марафон.
Да, бывает так: отыщет память в прошлом нужное тебе и потянется ниточка воспоминаний.

…Той весной 1984 года я словно заново родился, ожил после зимней тоски и безнадёги, отвращения ко всему, что меня девятнадцатилетнего студента окружало, от той первой вспышки болезни, которая зовётся русскою хандрою. Ну, как так получилось, думал я во время болезни, ни один человек в мире не может, а главное, не хочет меня понять, и почему я один-одиношенек на всём белом свете? Конечно, будь я в те годы (хотя бы в те годы) рационалистом, всё бы я себе объяснил, и этим себя успокоил, и опыт бы приобрёл и противоядие. Главное и основное объяснение, пожалуй,  заключалось в тех творческих способностях, что начинали  во мне просыпаться и мешать жить «как все». Собственно,  студенческая масса начала-середины восьмидесятых – это уже в подавляющем большинстве своём цинично-прагматичная молодёжь: весёлая, временами, как и подобает статусу, безбашенная, но если надо и речь пламенную мы произнесём на комсомольском собрании и пошутим после, за  столиком в павильоне «Пиво-Воды» над своим пафосом… И побренчим на гитаре: «Я сам из тех, кто спрятался за дверь, кто духом пал и ни во что не верит…»
И когда в начале второго курса нас отправили помогать  в битве за урожай славным труженикам колхоза «Дружба» Алейского района, и случилась совсем уж беспросветная дождливая отдышка, мне после бесконечных шахматно-шашечно-карточных баталий захотелось сочинить что-нибудь весёленькое про своих однокурсников, к которым я очень привязался за год учёбы, а с некоторыми успел уже и хорошенько сдружиться.
Не знаю как где, но у нас на историческом факультете пользовалось популярностью написание некоторыми студентами фривольных, в иных местах брутальных, где-то с хохмачеством, а где-то и  с удавшимся юмором, сочинений,  с чьей-то лёгкой руки  обозначенных, как «манускрипты». В этих, как в обязательном порядке сообщалось в предисловии,  найденных рукописях расписывались  «подвиги»  персонажей: всевозможных штабс-капитанов с распутинскою мужскою силою, или нелепых приват-доцентов, не сумевших эмигрировать из «совдепии»… В персонажах легко угадывались наиболее колоритные, с факультетскою известностью, неформального толка студенты.
Сидя на сцене сельского клуба, на сколоченных для нас, парней, чутким колхозным руководством нарах из необструганных плах-«сороковок»,  я исписал одним махом 12-ти страничную тетрадку, отгоняя при этом заинтригованных моим поведением друзей: «Оперу пишешь? Повиниться хочешь за утаённый мешок репы?» - поставил точку и торжественно пригласил всех на прослушивание первой части «бульварного трагифарса» - так я обозвал свой труд.
Парни побросали картишки-эндшпилишки, подтянулись девчонки из репетиционной комнаты, где была их спальная территория, и я без репетиций начал чтение.
Тут во мне зачем-то просыпается природная скромность и решительно требует архикраткости.  Я подчиняюсь. Итак, успех был полный. Автор иногда замолкал на минуту, дабы пережить и переждать дикое ржанье, в которое иногда облачается русский смех. Особенно меня умилил Игорь Дашков, свалившийся в приступе, этой самой разновидности смеха, и с нар и со сцены… Публика потребовала продолжения и скорейшего прочтения второй части.  Нашлась уже восемнадцатистраничная зелёная тетрадь. С её обложки на меня строго, но  ободряюще смотрел любимый мною в ту пору  Константин Паустовский. Я обещал (публике и Константину Георгиевичу), бледный от взыгравшего вдруг во мне тщеславия…
Наутро выглянуло солнышко, но я был оставлен в клубе. Нашему куратору, - старичку с испитым лицом с кафедры физвоспитания должному  присматривать за нами, на деле мы скорее присматривали за ним, чтобы он не хлебнул лишку, –  было объяснено, что я освобождён от борьбы со свекольными буртами по причине и  для восстановления физической формы после небольшой травмы. Да-да, тонко шутили друзья, небольшая травма у Бузмакова… головы. Однако, они неверно оценивали моё состояние. Это была сильнейшая контузия, тотальная стадия графомании…  Я очнулся от того, что что-то мешает мне видеть свой почерк. Это «что-то» был вечер, уже видимо поздний. Я обнаружил себя сидящим в углу задней части клубного зала. Затем выяснилось, что у столика, где-то раздобытого моими новоявленными прозелитами явно скошенная поверхность: у него оказалось три ножки.
И опять был полный успех и эта моя творческая контузия, думалось мне тогда, скрасила наши серые  колхозные дни. 
А по возвращению в город меня ждало письмо из местного литературного альманаха, куда я с полгода назад  отправил почтой два рассказа написанные от руки необычным для меня крупным почерком, почти печатными буквами – так я хотел задобрить того, кто будет читать рассказы. Конверт я бросил в почтовый ящик, висевший на доме, в одном из подъездов которого располагалась редакция. Мне  казалось, что таким образом письмо скорее дойдёт до адресата. Рукопись прочтут, придут в восторг… обычные, что тут говорить, мечтания. 
Адресат за подписью консультанта краевой писательской организации, на фирменном бланке сообщал мне сухим, отписывающим тоном, что рассказы мои наивны, художественно недостоверны и страдают декларативностью… Повод для погружения в тоскливое состояние был найден. Мне очень важно было, крайне важно было найти понимание, а вместо этого такая вот отписка…
Так прошла зима. Наступившей весной 1984 года я, стало быть, ожил, мне посчастливилось увидеть самое начало ледохода на нашей красавице Оби, я бесцельно слонялся после лекций по старой, так манящей меня, части Барнаула, иногда заглядывал в пивные  и дешёвые столовки и, потягивая «Ячменный колос» или «Жигулёвское», жадно вслушивался и всматривался в разговоры и лица русских людей и любил весь свет и не мог объяснить почему… А в середине мая  я влюбился в девушку с иняза, и кажется всей кожей ощутил, что любовь это, прежде всего, понимание…
В конце же мая девушка Таня уехала с курсом на недельные сборы по пионерской практике и  я отчаянно боролся с остановившемся временем… И где-то посерёдочке этой сташестидесятивосьмичасовой пустоты в киоске «Союзпечать» на исходе Социалистического проспекта я купил, едва ли не второй раз в жизни «Литературную газету» и среди прочего прочитал статью с лапидарно всё объясняющим заголовком «Не драка, а диалог». Ничего, разумеется, толком не запомнилось во влюблённой голове. А заголовок отчего-то запомнился и вроде как призывы литературного критика к пониманию, а не огульству.
Интересно, а если, вот, за понимание необходимо драться? Как тогда быть, товарищ  Казинцев? – вопросил я неведомого мне автора, прилаживая сие к образующейся ситуации.  Прознав о наших встречах с Таней, нашёл случай объявиться бывший ухажёр моей девушки – мы были шапочно знакомы, он учился двумя курсами старше на нашем же историческом факультете, слыл дерзким малым - и я ждал хотя бы малейшего повода.   
Повод не появлялся, зато  во внезапно образовавшихся, в добровольно-принудительном порядке, уже в ноябре, в разгар учёбы на третьем курсе, армейских карантинных буднях, и последующем, особенно первом полугодичном цикле (от приказа до приказа), весьма бурном и щедром на выяснение отношений между стройбатовцами нашей роты, -  этот заголовок вспоминался.
Поначалу, до первых  зубных потерь противоборствующими сторонами, я вообще старался предотвращать намечавшийся «махач» полюбившимися мне словами: «Не драка, а диалог, уважаемые».
«Э! Чо ты гонишь? Базар фильтруй, да?!» - бывало мне, как правило,  разминочным ответом.
После девяти месяцев бригадной работы на строительстве, как потом выяснится, самой мощной на ту пору в мире Енисейской РЛС, (об этом моя повесть «Двойка»),  был я назначен  нормировщиком роты и заполучил возможность и время для своего любимого занятия – чтения.
Первым делом я перечитал «Евгения Онегина» - Александр Сергеевич, как никто другой может возвращать к осознанию жизни, как Божьего дара.
От  Пушкина к Бондареву, от Бондарева к Льву Николаевичу, случались совсем уж невообразимые связки: Федин-Олеша или Лермонтов-Сартаков…
Потом добрался до литературных журналов. Их в библиотеку части приходило пять: «Знамя», «Новый мир», «Москва», «Звезда» и «Октябрь».
В последнем я как-то и встретил своего запомнившегося советчика – там! на «гражданке»! в том далёком влюблённом мае! - понимать, а не драться. И тут уж прочёл литературного критика Казинцева внимательно потому, как речь шла о Виссарионе Григорьевиче Белинском. Чрезвычайно мною уважаемом. И трагедия наша в том, что ничтожно мало было и есть в нашем обществе таких, по словам Достоевского «не рефлекторных, а беззаветно восторженных личностей», как Белинский. И столько мыслей схожих с моими обнаружил я у  автора статьи. Тут уж название упомнить не могу, но так вот  хорошо помнится: я вернулся со стройки, по дороге таёжной двухкилометровой думалось радостно: дембель не за горами! заглянул в библиотеку вытащил из вороха только поступивших первый попавшийся журнал. Им и оказался «Октябрь».
Третья же встреча с Вами, Александр Иванович, случилась в самом конце 1988 года - я купил в киоске журнал «Наш современник». 1988 год… год потерь: умерла в страшных муках от рака желудка мама, страна советская, сторона русская с каким-то поражающим здравый смысл безумием отказывалась от всего настоящего и великого, превращаясь в нечто ужасное по своей безобразности.  А следующий, 1989-й, всё продолжил и всё усилил и всё ускорил… В начале этого года я  договорился с пожилой продавщицей единственного киоска «Союзпечать» на всю нагорную часть Барнаула, чтобы она оставляла для меня приходившие номера журнала «Наш современник». Киоскёрша знала мою маму, жалела меня, и потому договориться было нетрудно. И каждый номер, раскрытый тут же у киоска, потом на ходу просматриваемый, да простят меня поэты и прозаики, начинался с критического отдела, очерка и публицистики. Громокипящие статьи Михаила Антонова и стенография выступлений Василия  Белова на съезде народных депутатов СССР, цикл статей Фатея Шипунова и Олега Платонова, великая «Русофобия» Игоря  Шафаревича, страстная публицистика Валентина  Распутина. И конечно, бронебойные удары-статьи Александра Казинцева: «Масконы», «Новая мифология», «Четыре процента и наш народ»…
Да, эти статьи были уже мощными «хуками» и «апперкотами» по всем этим хрестоматийным подлецам и прохвостам типа коротичей-шатровых. Это была драка! Время диалогов, увы, а может и к радости, закончилось!
А с  1990 года я стал получать журнал на дом. Стал среди сотен тысяч других подписчиком журнала, который первый раз держал в руках ещё девятиклассником. И это помню хорошо и отчётливо.
Наша сельская библиотека, расположившая на втором этаже совхозного Дома, да что там Дома – Дворца! культуры, вечер вьюжный, мартовский 1981 года: противостояние весны и зимы только-только начинается… Я взял «Необыкновенное лето» Константина Федина, «Русский лес» Леонида Леонова и совсем уж тощенькую всего-то двухсотстраничную книжку воспоминаний Андрея Старостина «Встречи на футбольной орбите».
Перед тем как нырнуть в снежную замять присел в читальном зале полистать журналы: «Огонёк», «Сельская молодёжь», «Физкультура и спорт»….
И тут мне наша библиотекарша, интеллигентнейшая Мария Алексеевна Севостьянова говорит: «Посмотри, Серёжа в журнале «Наш современник», - слышал про такой? - опубликован роман «Память» Владимира Чивилихина. Ты же историю любишь, да? Тебе, думаю, будет интересно»… 
Я взял, кажется, три номера, прочитал роман… С тех пор могу с гордостью сказать: с «Нашим современником» по жизни.
Сейчас, вот,  вспомнилось с улыбкою,  то моё удивление, граничащее с возмущением, когда  в один из февральских дней 1990 года полез с нетерпением в  почтовый ящик: что за белый такой «толстяк» пожаловал? Успел при этом ругнуться: опять почта перепутала! Сунули какую-нибудь каганатскую «Звезду»… Ан, нет, оказалось – долгожданный «Наш современник» поменявший шафрановый цвет на чистый белый и поместивший на обложку великих граждан России  Минина-Сухорука и Пожарского.

… Я всё больше и больше тянулся, вчитывался в творчество Александра Казинцева. Когда же на следующий год стал регулярно, из номера в номер печататься его «Дневник» моё личное восприятие, ощущение этого человека и вовсе перешло в какую-то иную плоскость.
Понимаете, можно вести, так называемый, задушевный разговор, совсем не касаясь струн души. И этим ремеслом владели и владеют многие, как любят они себя величать «мастера слова». Но вот так обнажить себя, так отчаянно беззащитно обратиться к каждому, как умеет Александр Иванович… Этому выучиться невозможно. Это уже публицистическая доблесть, поднявшаяся до художественных высот.
А ещё,  вот что не могло не покорять в Казинцеве.
При всём столь важном эмоциональном запале, куражливости и задиристости сохранить умение так выстраивать ход своих мыслей, что ты неминуемо вовлекаешься в этот ход, «идёшь в ногу» и тебе становится легче идти, нежели в одиночку. Идти в строю. Но в строю личностей. Потому как так уважать своего читателя, как уважает Казинцев, да  в столь непростой для таких отношений форме, как дневник, умеют далеко не все.
Публицистика давит, а художественная летопись, даже если летописец иногда впадает в абсолютно русское самоедство: «Дневник тогда по-настоящему искренен, когда пишется беглым, взволнованным почерком» - при всей трагичности фактов, дарит надежду и оставляет широкое, настоящее русское поле для помыслов.
В России, давно подмечено, всегда живут два общественных отряда: люди одного – могут думать и говорить только о прошлом. Люди другого – лишь о будущем и, непременно, очень отдалённом.
Настоящее, завтрашний день никого не интересует.
В настоящем люди по-обыкновению как-то тревожно скучают и живут на содержании у прошлого. И потому так нужны и важны России такие люди как Казинцев. Государственные художники.
Сейчас, насмелюсь и скажу то, что, уверен, испытываю к Александру Ивановичу не только я один. Далеко-далеко не я один. И чувство это оформилось и уместилось в моей душе давным-давно.
Вот, думал я, прочитав (по первому разу – залпом) очередную главу «Дневника», там, в Москве, живёт мудрый горячим сердцем человек – потому редкостный человек. Ему веришь, и даже не соглашаясь с ним, раздражаясь, порою, веришь, что он сам верит в то о чём пишет, о чём думает и от этого становится так хорошо на душе, что ты не один, что  у тебя есть человек духовно близкий тебе… старший брат твой…
… Середина августа 1991 года. В понедельник, 19-го на работу. Читаю на верандочке, только что пришедший седьмой номер журнала. Читаю статью Казинцева «Общество, лишённое воли». Ночь, шелестит тихий дождик по крыше, свет настольной лампы, папироса в руке, крепкий чай… Согласен с автором, да так, что готов не выписки делать, а едва ли не всю статью переписывать. И это важно! И это метко! А тут! Точно! Почему не я это написал? И так хочется сию минуту среди ночи позвонить ему и выразить все, что у тебя на сердце…
И сколько мгновений таких было…

…Вот и Краснодар. Тёплое прощание…
…Вслед за Вами, Александр Иванович, я повторяю, скорее даже заклинаю, что русский народ, несмотря на нынешнее падение, самый свободный, самый творческий  народ в мире. И пусть, кажется иногда, что падение затянулось нестерпимо и новые поколения совсем уж не думают о Родине, о тайнах жизни и смерти, совсем не страшатся идти вразрез с велениями совести…
Нет же! Они – юные и молодые -  всё видят и всё понимают, они думают, они несут уже тяжкое бремя русской мысли. И не притупилась наша генетическая восприимчивость к прекрасному и тяга к справедливости – как понятию художественному – так сильна…
«Жизнь разлагающаяся» и «жизнь вновь складывающаяся», когда «всё вверх дном на тысячу лет»…  Ну, так что же… Очередное испытание для сильных людей дивной страны.
А природа человеческая продолжает дышать примирительною красотою и силой. И это никому не дано изменить.





Рецензии