Шаги Командора Диалектика Греха, Возмездия и...

«Шаги Командора»: Диалектика Греха, Возмездия и Преображения в поэзии А. Блока

   Стихотворение Александра Блока «Шаги Командора» с первых же строк погружает читателя в атмосферу гнетущей тревоги и предчувствия неминуемой развязки, используя при этом выразительные образы, действительно отсылающие к театральному пространству. Отмеченная исследователями «театральность» манифестируется через образ «тяжкого, плотного занавеса у входа». Этот занавес не просто элемент интерьера; он функционирует как сценический маркер, очерчивая замкнутое пространство финального акта драмы Дона Жуана. Тяжесть и плотность занавеса символизируют не только изоляцию героя от внешнего мира – мира ночи и тумана, окутавшего окно и символизирующего хаос, неизвестность и потерю ориентиров, – но и тот груз прошлого, ту роковую черту, за которой ожидает возмездие.
   За этим символическим занавесом скрывается центральный персонаж, чья традиционная трактовка сразу подвергается Блоком радикальному пересмотру: «Страх познавший Дон Жуан». Легендарный соблазнитель, воплощение дерзкой свободы и пренебрежения нормами, определяется здесь через свою полную противоположность – через экзистенциальный страх. Это не просто страх перед Командором; это глубинное состояние души, осознавшей тупиковость своего пути. И потому его прежний идеал – свобода, понятая как абсолютная вседозволенность и эгоистичное самоутверждение, – теперь оказывается «постылой». Риторический вопрос Блока – «Что теперь твоя постылая свобода?» – звучит как приговор этой обесцененной, приведшей к страху и пустоте жизненной философии. Блок сознательно деромантизирует своего героя, низводя его с пьедестала обаятельного бунтаря до фигуры человека, парализованного ужасом перед лицом неотвратимой расплаты, чья прежняя жизнь предстает не героическим вызовом, а путем к внутреннему краху.
   Вторая строфа описывает атмосферу гнетущего ожидания и задает ключевые пространственные и символические координаты текста:

Холодно и пусто в пышной спальне,
Слуги спят, и ночь глуха.
Из страны блаженной, незнакомой, дальней
Слышно пенье петуха.

   Первые две строки формируют замкнутый, мрачный хронотоп. Эпитет «пышной» по отношению к спальне указывает на прошлое – на недавнюю роскошь, чувственные утехи, возможно, на место совершения греха (измены, нарушения клятвы). Однако сейчас это пространство лишено жизни, оно «холодно и пусто». Холод здесь не только физический, но и метафизический – холод отчуждения, душевной опустошенности, предчувствия смерти. Мертвенный покой этого места подчеркивается глухотой ночи и сном слуг – внешний мир безучастен, тайна греха (или ужаса ожидания) надежно сокрыта в пределах этой комнаты, изолируя лирического героя (или героиню, что более вероятно в контексте мифа о Дон Жуане) в его предчувствиях.
   Этому замкнутому, греховному пространству резко противопоставлен иной мир, источник звука извне – «страна блаженная, незнакомая, дальняя». Ее атрибуты – «блаженная», «незнакомая», «дальняя» – подчеркивают ее абсолютную инаковость, ее трансцендентность по отношению к земной юдоли скорби и греха. Это мир утраченной гармонии, райских обителей или просто иной, недоступной реальности. Единственная связь с этим миром – звук, «пенье петуха».
   Символика петушиного крика чрезвычайно насыщенна и амбивалентна, что крайне важно для понимания Блока. С одной стороны, он вызывает в памяти евангельский эпизод с отречением Петра: крик петуха здесь может знаменовать предательство, вину, приближение часа расплаты. С другой стороны, петух – это традиционный вестник рассвета, символ бдения, воскресения и победы света над тьмой (Солнца-Христа над ночью греха). В античности петух связывался с Асклепием и исцелением. Таким образом, далекий крик петуха несет двойное послание: он может быть и предвестником неминуемого Страшного Суда над грешной душой, и робкой надеждой на возможное спасение, исцеление, рассвет после долгой ночи. Этот звук из «блаженной страны» прорывает глухоту ночи, напоминая о существовании иного мира и иного закона, перед которым придется дать ответ. Так с первой же строфы Блок создает напряженное поле между мрачной реальностью греха и возмездия и далеким, амбивалентным зовом из иного мира.
   Третья строфа подтверждает и усиливает трагическую обреченность. Риторический вопрос «Что изменнику блаженства звуки?» констатирует тщетность зова далекого петушиного пения для того, кто преступил черту. «Изменник» (вероятнее всего, подразумевается Дон Жуан, хотя аллюзия на евангельского Петра придает этому образу дополнительную глубину духовного предательства) уже не способен воспринять весть из «страны блаженной» как надежду или призыв к покаянию; для него она может звучать лишь как укор или напоминание о потерянном рае. Неотвратимость возмездия подчеркнута лаконичной и фатальной строкой: «Миги жизни сочтены». Время земного существования истекает, приближая встречу с Командором – персонифицированной карой.
  В центре строфы – образ спящей Донны Анны:

Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны…

   Ее сон – это не мирный отдых, а состояние погруженности в себя после грехопадения, возможно, бегство от реальности или преддверие иного бытия. Ключевой деталью становится ее поза: «скрестив на сердце руки». Этот жест в высшей степени символичен и амбивалентен. Сердце – традиционное средоточие духовной жизни, место борьбы добра и зла. Что же означает этот жест?
   1. Скрещенные на груди (на сердце) руки – каноническое положение тела умершего в христианской традиции. Это может символизировать духовную смерть Донны Анны, ее пассивность и беззащитность перед лицом надвигающейся кары, ее отчужденность от мира живых.
   2. Скрещенные на груди руки могут быть и знаком смирения, молитвы, покаяния, особенно в католической иконографии. Возможно, во сне душа Донны Анны ищет прощения, пытается защитить свое сердце от последствий греха.
   3. Этот жест может также интерпретироваться как попытка закрыться, оградить свое сердце, свой внутренний мир от внешнего вторжения – будь то зов из «блаженной страны» или грозные шаги Командора.
   Блок не дает однозначного ответа, оставляя эту многозначность. Донна Анна находится в пограничном состоянии: она еще жива, но уже отмечена печатью смерти или вины; она спит, но ее душа неспокойна – она «видит сны». Повторение ее имени подчеркивает ее центральную роль в разворачивающейся драме – именно ее судьба, ее сны становятся фокусом повествования перед явлением грозного гостя. Ее сон – это не забвение, а погружение во внутренний мир, где реальность греха и предчувствие кары переплетаются с видениями, содержание которых раскроется далее.
   Четвертая строфа вводит еще один ключевой символ – зеркало, углубляя тему предчувствия и связи с иными мирами:

Чьи черты жестокие застыли,
В зеркалах отражены?
Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?

   Зеркало в поэтике символизма (и в мировой культуре в целом) – образ многозначный. Оно связано с самопознанием, рефлексией, но также с двойничеством, иллюзией, магией и способностью отражать не только видимое, но и скрытое, будущее, потустороннее. Блок использует этот потенциал символа в полной мере. Вопрос «Чьи черты жестокие застыли, / В зеркалах отражены?» интригует своей неопределенностью.
Возможно, что зеркала отражают будущее состояние спящих, их смертный лик. «Застыли» – эпитет, напрямую ассоциирующийся со смертью. «Жестокие» черты могут относиться как к Дон Жуану (известному своей жестокостью к женщинам и судьбе), так и к самой смерти, неумолимой и жестокой в своей власти. Отражение в зеркале становится пророчеством, визуализацией уже предрешенной гибели.
   Прямое обращение к Анне («Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?») подтверждает эту интерпретацию. Сон героини окончательно отождествляется со смертью, с могильным сном. Вопрос о том, «сладко» ли это, звучит с горькой иронией, но возможно, и с ноткой подлинного вопрошания о природе посмертного бытия.
Следующий вопрос – «Сладко ль видеть неземные сны?» – еще более сложен и амбивалентен. «Неземные сны» могут быть истолкованы по-разному.
   1. Это могут быть отголоски того иного, «блаженного» мира, о котором возвестил петух. Возможно, несмотря на греховность душе Анны во сне доступны видения иного, светлого бытия. «Сладость» этих снов тогда – это сладость райских видений, контрастирующая с горечью ее земной судьбы и могильного сна.
   2. «Неземные» может означать просто «не от мира сего», странные, возможно, пугающие или обманчивые видения, порожденные ее состоянием на грани жизни и смерти. «Сладко» в этом контексте может звучать еще более иронично, намекая на иллюзорность или даже мучительность этих снов.
   3. Возможно, это сны о недавней страсти, которая в субъективном восприятии кажется чем-то «неземным», высшим, хотя на самом деле она и привела к падению.
Наиболее вероятным кажется первый вариант, который создает максимальное напряжение между ужасом реального положения («спать в могиле») и возможной «сладостью» видений иного мира («неземные сны»). Этот контраст подчеркивает трагизм судьбы Анны: ее душа, возможно, еще способна воспринимать отблески «страны блаженной», но ее тело уже страдает и земная участь уже предрешена.
   Следует также отметить параллелизм двух медиумов связи с иным: зеркало показывает неотвратимость смерти, сон – возможность прикосновения к иному бытию («неземному»). Оба – зеркало и сон – становятся порталами, но ведут в разные или, по крайней мере, по-разному окрашенные измерения реальности/нереальности.
   Пятая строфа переходит от частной судьбы Донны Анны к философскому обобщению о природе самой жизни и к кульминационному моменту – вызову, брошенному року:

Жизнь пуста, безумна и бездонна!
Выходи на битву, старый рок!
И в ответ — победно и влюбленно —
В снежной мгле поет рожок…

   Характеристика жизни как «пустой, безумной и бездонной» звучит как приговор, вынесенный из глубины пережитого опыта страстей, измен и предчувствия расплаты. «Пуста» – потому что земные наслаждения мимолетны и не насыщают душу, оставляя за собой холод (как во второй строфе). «Безумна» – из-за иррациональности страстей, греха, страданий, которые невозможно постичь или оправдать разумом.
   Но что означает «бездонна»? Здесь можно предположить следующее: «бездонность» как имманентная греховность жизни, невозможность прожить без прегрешений, за которыми неизбежно следует расплата. Жизнь порождает грех, грех влечет возмездие, – этот фатальный круговорот и есть «бездонность» жизни, ее трагическая судьба, ее «старый рок».
   Именно осознав эту «правду жизни», лирический герой (здесь явно проступает фигура Дон Жуана, но не сломленного, а принимающего бой) бросает вызов: «Выходи на битву, старый рок!». Это уже не предчувствие пассивной жертвы, а активный, дерзкий жест богоборца или титана, готового встретить свою судьбу лицом к лицу. Здесь проявляется романтический образ Дон Жуана – не кающегося грешника, а бунтаря, утверждающего свою волю даже перед лицом неотвратимого. Это момент предельного напряжения воли.
   И каков же ответ на этот дерзкий вызов? Не грозный глас рока, не приближающиеся шаги Командора (они еще впереди), но звук неожиданный и парадоксальный – «победно и влюбленно / В снежной мгле поет рожок…». Интерпретация этого образа требует внимания. Учитывая, что рожок – это прежде всего пастушеский музыкальный инструмент, возникает отчетливая аллюзия на торжествующую, природную силу любви, на витальность Эроса, возможно, в духе античной пасторали. В этом случае ответ на вызов року дает не сам рок, а некая третья сила, утверждающая непреходящую ценность любви и жизни даже перед лицом смерти и возмездия. Песня рожка звучит «победно и влюбленно» – эпитеты, прямо ассоциирующиеся с триумфом чувства и витальности. То, что эта песнь раздается «в снежной мгле» – в пространстве холода, смерти, хаоса – лишь подчеркивает ее трансцендентную силу, ее способность звучать вопреки мраку и неотвратимости судьбы. Такая интерпретация рожка как символа вечной, торжествующей силы любви (Эроса) вносит сложный контрапункт в трагическое звучание стихотворения.  На вызов року отвечает не предвестие кары, а гимн любви, звучащий словно из иного измерения. Это не отменяет грядущего возмездия, но утверждает абсолютную ценность того чувства, которое, возможно, и стало причиной греха и неминуемой гибели.
   Шестая строфа совершает резкий скачок, перенося действие (или, по крайней мере, его фон) в современную Блоку реальность начала XX века, но не отменяя, а лишь наслаивая ее на предшествующие пласты времени:

Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Черный, тихий, как сова, мотор.
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор…

   Появление «мотора» – автомобиля – шокирует своей обыденностью и одновременно зловещей символикой. Блок мастерски вписывает этот знак новой эпохи в общую картину возмездия. Мотор не просто едет – он «пролетает», его движение стремительно, в отличие от медленной поступи Командора. Он «брызжет в ночь огнями» фар – искусственным, резким светом, вторгающимся во мрак. Его характеристики – «черный», «тихий», «как сова» – работают на создание образа тайной, ночной, зловещей силы. Черный цвет ассоциируется со смертью и роком, тишина – с подкрадыванием, а сова – птица ночи, мудрости, но часто и дурное предзнаменование.
   Представление о Командоре, мстителе за поруганную честь, прибывающем на автомобиле («Мстящий... приезжает на машине?»), может вызвать ироническую улыбку. Однако Блок использует этот образ сложнее. Мотор здесь не столько заменяет Командора, сколько становится его современным двойником или предвестником. Он символизирует ту же неотвратимую силу Рока, но действующую уже в новых, механизированных формах, в условиях городской цивилизации. «Пролетающий» мотор – это знак того, что вечный круговорот страсти, греха и возмездия продолжается и в новую эпоху, затрагивая и современные «влюбленные пары».
   Ключевым моментом является именно сопоставление в финале строфы. Быстрому, внешнему, «тихому» (в значении «скрытному» или «современному») пролету мотора противопоставляется или, скорее, следует за ним неизбежное внутреннее событие: «Тихими, тяжелыми шагами / В дом вступает Командор…». Мотор пролетает мимо, во внешнем мире. Командор вступает в дом, в интимное пространство, в душу. Его шаги тоже «тихи» (неотвратимы, как судьба), но одновременно «тяжелы» – это поступь не человека или машины, а сверхъестественной силы, каменного изваяния, самой Смерти.
Таким образом, гротескный образ мотора не отменяет трагизма, а подчеркивает его всевременность. Рок может принимать новые обличья, использовать новые скорости, но его суть – неумолимое возмездие за грех – остается неизменной. Истинное явление Рока – это не внешний атрибут эпохи (мотор), а внутреннее событие, приход Командора в душу, отмеченный его «тихими, тяжелыми шагами». Современность лишь добавляет новый штрих к вечной драме.
   Седьмая строфа стихотворения знаменуется явлением самого Рока в образе Командора. Замкнутое пространство спальни теперь нарушено – «Настежь дверь». Возмездие вторгается извне, из мира «непомерной стужи» – метафизического холода смерти, потустороннего пространства, которое по своему происхождению и сути прямо противоположно «стране блаженной», откуда ранее доносился зов петуха. Приход Командора предваряется звуком, описание которого требует особого внимания: он идет «Из непомерной стужи, / Словно хриплый бой ночных часов — / Бой часов: ...». Ключевое слово здесь – «Словно». Звук, идущий из потустороннего мира, лишь подобен бою часов, но, возможно, превосходит его своей зловещей природой («хриплый»). Это не звук реальных часов в доме, а метафизический звук приближающегося Рока, эхо вечности, которое лишь сравнивается с привычным земным отсчетом времени. Повторение же («бой ночных часов — Бой часов:») может указывать на переход: звук извне, подобный бою часов, переходит в реальный момент наступления рокового часа уже здесь, в этом пространстве, непосредственно предваряя голос самого Командора. Этот бой – не просто отсчет времени, это само время воздаяния, бьющее свой последний, роковой час.
   Голос Командора звучит почти как прямая цитата из пушкинского «Каменного гостя», подтверждая мифологическую основу происходящего и неотвратимость последствий дерзкого вызова: «Ты звал меня на ужин. / Я пришел. А ты готов?..». Этот финальный вопрос «А ты готов?..» становится главным экзистенциальным вызовом. Он обращен не только к готовности встретить физическую смерть, но и к готовности принять ответственность за совершенные деяния, предстать перед высшим судом – будь то суд божественный или суд собственной совести и памяти. Это вопрос о готовности расплатиться за ту «свободу», которой так гордился и которую так безрассудно использовал герой.
   Здесь вновь возникает тема «постылой свободы», упомянутой в первой редакции стихотворения («Что теперь твоя постылая свобода, / Страх познавший Дон-Жуан?»). Почему свобода оказывается «постылой»? Возможно, потому что она, будучи понята как абсолютный произвол, неизбежно ведет к греху, страданию и в конечном итоге к страху перед расплатой, оборачиваясь своей противоположностью – рабством у страстей и судьбы. Или же, в более глубоком, фаталистическом смысле, любая человеческая свобода иллюзорна и «постыла», поскольку человек изначально вплетен в «бездонную» ткань бытия с ее неумолимым законом причин и следствий, греха и воздаяния.
В этом контексте вопрос Командора «А ты готов?..» ставит героя перед последним выбором. Готов ли он встретить Рок без страха, как он сам вызывал его на битву? Парадоксальным образом, именно бесстрашное принятие неотвратимого, покорность высшему закону (или року) может оказаться последним актом подлинной свободы – свободы от страха, от иллюзий, от пут «постылой свободы» прошлого. Готовность к смерти и суду как высшее проявление мужества перед лицом бездонной и безумной жизни – таков, возможно, единственный ответ, который может дать герой, бросивший вызов «старому року». Блок не дает ответ, но сам вопрос Командора звучит как камертон, настраивающий на осмысление вечной драмы человеческой свободы, греха и возмездия.
На роковой вопрос Командора – «А ты готов?..» – ответа не следует:

На вопрос жестокий нет ответа,
Нет ответа — тишина.
В пышной спальне страшно в час рассвета,
Слуги спят, и ночь бледна.

   Отсутствие ответа многозначно. Возможно, оно подчеркивает онтологическую несоизмеримость человека и Рока – ответ просто бессмыслен перед лицом высшей, неумолимой силы, которая не нуждается в диалоге и не изменит своего решения. Или же тишина – это и есть единственно возможный ответ героя: знак ли это парализующего ужаса, стоического принятия судьбы или осознания тщетности любых слов? Эта тишина, контрастирующая со всеми предшествующими звуками (пеньем петуха, звуком рожка, голосом Командора), обретает особую весомость, становясь знаком завершения земного пути и предстоящего перехода в иное.
   Атмосфера в спальне достигает предельного напряжения. Наступает «час рассвета» – время, традиционно ассоциирующееся со светом, надеждой, победой над ночным мраком. Однако здесь рассвет не несет облегчения, напротив – «страшно». Этот страх рождается из контраста: естественный свет дня лишь резче высветит противоестественный ужас, царящий в «пышной спальне», обнажит последствия ночной драмы. Рассвет – это момент истины, рассеивающий ночные иллюзии и хмель страстей, оставляющий душу обнаженной перед лицом свершившегося.
   Возможно, здесь присутствует и инвертированная евангельская аллюзия: если Воскресение Христово было явлено именно ранним утром, знаменуя победу над смертью, то у Блока «час рассвета» становится моментом осознания окончательной победы смерти или Рока, временем страха перед тем, что откроется взгляду.
   Последняя строка строфы – «Слуги спят, и ночь бледна» – возвращает к мотиву первой строфы, подчеркивая изоляцию героев в момент их гибели и безучастность обыденного мира. Бледность ночи знаменует ее уход, но и сама она словно отражает смертную бледность, воцарившуюся в спальне. Все готово для финального аккорда, констатации необратимого.
   Предпоследняя строфа возвращает читателя в «пышную спальню», но уже в иной временной точке – «в час рассвета», на который настойчиво делается акцент двойным повторением:

В час рассвета холодно и странно,
В час рассвета — ночь мутна.
Дева Света! Где ты, донна Анна?
Анна! Анна! — Тишина.

   Рассвет, традиционный символ воскресения, света и тепла, предстает здесь парадоксальным. Он не несет ни тепла («холодно», что вновь отсылает к потусторонней стуже Командора), ни ясности («странно», «ночь мутна»). Если ранее ночь была «бледна», что могло указывать на ее исход, то теперь она «мутна» – словно свет нового дня не в силах пробиться сквозь мрак свершившегося греха и возмездия, словно сама атмосфера пропитана нечистотой и ужасом. Ожидание рассвета, обещанного далеким пением петуха из «страны блаженной», оборачивается разочарованием или, по крайней мере, явлением света искаженного, «странного».
   Именно в этот момент «мутного» рассвета раздается отчаянный возглас-вопрошание: «Дева Света! Где ты, донна Анна?». Обращение «Дева Света» к Донне Анне, связанной с грехом и смертью, шокирует своей неожиданностью. Это может быть взыванием к ее идеальному, чистому образу, к той душе, которая, возможно, существовала до падения или могла бы существовать. Или же, в более смелой интерпретации, учитывая контекст «мутной ночи» и «странного рассвета», «Дева Света» может восприниматься как персонификация самого Света, той божественной чистоты, которая пытается явиться миру, но чей образ неуловимо сливается с образом утраченной возлюбленной. В таком прочтении это почти теофания, явление Света, которое ищет свое земное воплощение или оплакивает его гибель («Где ты, донна Анна?»).
   Однако на этот зов, на эту попытку обрести утраченный свет или прощение – ответа нет. Повторный, надрывный крик «Анна! Анна!» разбивается о ту же «Тишину», которая последовала на вопрос Командора. Если там тишина означала невозможность ответа человека Року, то здесь она означает невозможность ответа Света (или спасенной души) на зов из бездны падения. Круг замыкается в молчании. Ни возмездие, ни возможное спасение не вступают в диалог с оставленным сознанием. Тишина становится финальным знаком разрыва всех связей – и с земным, и с небесным. Время для теофании «Девы Света», для явного торжества добра, еще не пришло в этом мире мрака и греха.
Финальная строфа стихотворения доводит атмосферу «странного рассвета» до ее логического и символического предела:

Только в грозном утреннем тумане
Бьют часы в последний раз:
Донна Анна в смертный час твой встанет.
Анна встанет в смертный час.

   Рассвет окончательно определяется как «грозный», а его свет теряется в «тумане» – ясность не наступает, мгла не рассеивается. В этом туманном, угрожающем утре раздается последний бой часов – время земное для героя истекло безвозвратно, шанс на ответ или изменение судьбы упущен. Это окончательный приговор Рока.
   И на фоне этой безысходности звучит загадочное и настойчиво повторяемое пророчество: «Донна Анна в смертный час твой встанет. / Анна встанет в смертный час». Что означает это «встанет»? Простое физическое восстание из мертвых, явление призрака в момент гибели героя? Или нечто большее? Учитывая предшествующий возглас «Дева Света! Где ты, донна Анна?», возникает смелое предположение: возможно, речь идет о мгновенном чудесном преображении. Возможно, именно в «смертный час» грешника, в момент его окончательного падения и расплаты, происходит трансформация Донны Анны – она «встает» уже не как жертва или соучастница греха, а как «Дева Света». Ее воскресение происходит парадоксальным образом не для спасения героя, а как некий высший итог, возможно, как знак того, что даже в бездне падения и мрака сохраняется или рождается свет, пусть и не для этого мира и не для этой судьбы.
Это пророчество о восстании Анны как Девы Света в момент смерти героя («в смертный час твой») не отменяет трагизма происходящего. Оно звучит в «грозном  утреннем  тумане», на фоне последнего удара часов Рока. Свет не побеждает тьму явно, он лишь загадочно заявляет о себе в самый мрачный момент. Стихотворение завершается не катарсисом, а сложной, амбивалентной картиной, где возмездие неотвратимо, но где даже в миг окончательной гибели возможно таинственное преображение и явление иного, светоносного начала. Финал оставляет читателя с ощущением неразрешенной тайны бытия, где падение и восстание, тьма и свет, грех и чистота парадоксально соприсутствуют.


Рецензии