Приписанная Пушкину Гавриилиада. Приложение 9. 7

Оглавление и полный текст книги «Приписанная Пушкину поэма «Гавриилиада» – в одноимённой папке.


Приписанная Пушкину поэма «Гавриилиада»
Приложение № 9.7. Выписки из письма Белинского В.Г. к Гоголю Н.В. от 15 июля 1847 г. и ответ Гоголя Н.В. на него в письмах Белинскому В.Г. и Анненкову П.В.


     Выписки сделаны из источников: Белинский В.Г. «Собрание сочинений в 9 томах» (1976-1982 гг.), М., «Художественная литература», том 8 (1982 г.), стр. 281-289); Гоголь Н.В. «Полное собрание сочинений в 14 томах», «Издательство Академии наук СССР», М.; Л., 1937-1952 гг., том 13, 1952 г., стр. 280-389)

     Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848) – литературный критик, публицист.

     Гоголь Николай Васильевич (1809-1852) – писатель.

     Предыстория этой переписки такова: смертельно больной Белинский В.Г., сопровождаемый Анненковым П.В., находясь на излечении в Зальцбрунне, 15 июля 1847 года пишет Гоголю Н.В. «разгромное» письмо по поводу вышедшей в этом же году в свет книги Гоголя Н.В. «Выбранные места из переписки с друзьями».
     Гоголь Н.В., находясь э том время в Остенде, отвечает на претензии Белинского В.Г. в письме ему от 10 августа 1847 года, а также в письмах Анненкову П.В. от 12 августа, 31 августа, 7 сентября и 20 сентября 1847 года – и это были последние письма Гоголя Н.В. Белинскому В.Г. и Анненкову П.В.

     Письмо Белинского В.Г. даётся в наиболее содержательных выписках, а письма Гоголя Н.В., небольшие по объёму, приводятся полностью. 


     Выписки из письма Белинского В.Г. к Гоголю Н.В. от 15 июля 1847 года

     … Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтоб Вы не были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далека*, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими , какими нам хочется их видеть; потому, что Вы, в этом прекрасном далеке, живёте совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однообразии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию**. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и неволе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр – не человек***; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута трёхвостою плетью****. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне!

     * Белинский использует гоголевские выражения из XI главы «Мёртвых душ»: «Русь! Русь! Вижу тебя из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу». С конца 40-х гг. Гоголь жил в Риме, там по преимуществу писались «Мёртвые души».
     ** В кружок друзей Гоголя в Риме входили фрейлина императрица А.О. Смирнова, граф А.П. Толстой, графиня Л.К. Виельгорская и её дочь. Им адресован ряд писем в «Выбранных местах из переписки с друзьями». С.Т. Аксаков писал, что Гоголю «очень навредила продолжительная заграничная жизнь вне отечества…» (С.Т. Аксаков «История моего знакомства с Гоголем, с. 119).
     *** У Белинского часто встречаются уподобления участи русских крепостных крестьян участи негров, невольников на американских и африканских плантациях, которых хозяин может продать, убить (см. примеч. 60 к статье «Русская литература в 1845 году»). несмотря на цензурные запреты, в «Современнике» в конце 40-х гг. появлялись материалы, вызывавшие опасные для крепостнического строя ассоциации. Так, накануне работы над «Письмом к Н.В. Гоголю» Белинского в апрельском номере «Современника» за 1847 год была напечатана заметка некого Перрона (переводная) под названием «Охота за неграми в Восточном Судане», с красноречивой сноской от редакции журнала: «Кто не знает, что Африке досталось в удел плачевное преимущество снабжать невольниками прочие части света. Но до сих пор ещё мало известны подробности этой ненавистной торговли, производящейся на западных африканских берегах. В этой статье читатель найдёт любопытные сведения о способе охотиться за неграми в Дар-Фуре. Нельзя без живого сочувствия и глубокого прискорбия читать рассказы о этих набегах, опустошающих целые селения и уничтожающих целые племена» («Современник», т. II, № 4, отд. IV, с. 123).
     **** Имеется в виду «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» 1845 г., в котором наказание кнутом заменялось увеличенным количеством ударов плетью.
(стр. 282)
    
     Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что Вы делаете?!! Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь – это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницею деспотизма. Но Христа, Христа-то зачем Вы примешали тут?! Что Вы нашли общего между Ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичество запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принцип ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, – чем продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно больше сын Христа, плоть от плоти и кость от костей Его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…
     А потому, неужели Вы, автор «Ревизора» и «Мёртвых душ», неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, Вы не знаете, что католическое духовенство было чем-то, между тем как православное духовенство никогда, ничем и нигде не было, кроме как слугою и рабом светской власти. Но неужели и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабные сказки? Про попа, попадью, попову дочку, попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы*, жеребцы? – Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-вашему, русский народ – самый религиозный народ в мире? – Ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх Божий. А русский человек произносит имя Божие, почёсывая себе задницу. Он говорит об иконе: годится – молиться, не годится – горшки покрывать. Приглядитесь попристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нём ещё много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними. Живой пример Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещёнными и образованными и где многие, отложившись от христианства, всё ещё упорно стоят за какого-то Бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре. У него слишком много против этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нём даже к духовенству, ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною, аскетической созерцательностью, – ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме. Его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявлялась у нас только в раскольнических сектах, столь противоположных, по духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.
     Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его архиерейскими владыками**. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам, по их направлению. Что касается меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для  Вас); только продолжайте благоразумно созерцать её из Вашего прекрасного далека: вблизи-то она не так красива и не так безопасна… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух – он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania***, он тотчас же земному Богу подкурит больше, чем небесному, да ещё так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш верующий брат, русский человек!

     * Колуханы, или калуханы (обл.) – еретики, отщепенцы, отступники от православия или скопцы (см.: В.И. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. II. М., 1955, с. 79).
     ** О том, что всех русских объединяет «кровное родство с царём», Гоголь писал в статье «О лиризме наших поэтов».
     *** религиозная мания (лат.).
(стр. 283-285)

     Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Её характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжёлым гнётом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть ещё жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так лёгок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается всеобщим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренне или неискренне отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример – Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви*. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от её дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать, о пишущей братии, но публика-то как попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мёртвых душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом, и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мёртвые души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя ещё и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!..
     Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронёсся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать её по самой низкой цене, мои друзья приуныли, но я тогда же сказал им, что несмотря ни на что книга не будет иметь успеха и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всеми статьями о ней, нежели сама собой. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит ещё инстинкт истины!
     Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль – довести о нём до сведения публики – была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде всё равно и что в Иерусалиме ищут Христа только люди или никогда не носившие Его в груди своей, или потерявшие его**. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, – тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой – самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о себе самом – это уже гадко, потому что если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чёрта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек»***. Неужели вы думаете, что сказать всяк, вместо всякий, значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что когда человек весь отдаётся лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из неё выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха шумиха слов и фраз – произведение пера автора «Ревизора» и «Мёртвых душ»?   

     * Белинский имеет в виду стихотворения А.С. Пушкина «Стансы» (1826) и «Друзьям» (1828), в которых поэт искренне пытался внушить Николаю I стать «памятью незлобным» по отношению к декабристам, идти по пути гуманности и просвещения, во всём быть «подобным» Петру I. Звание камер-юнкера Пушкин получил в 1834 г. и мучительно переживал эту издёвку над собой со стороны Николая I.
     ** Гоголь объявил в «Выбранных местах…» о своём желании посетить Иерусалим. Поездка была совершена в 1848 г.
     *** «Дрянь и тряпка…» – цитата из статьи «Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту».
(стр. 286-287)

     Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду*. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины** распечатываю чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N <Н.Я. Прокопович> переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Ан <ненковым> в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам всё, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях – я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь о том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России. И вот моё последнее, заключительное слово: если Вы имели несчастье с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние***.
 
Зальцбрунн
15-го июля н.с. 1847-го года

     * С просьбой писать ему Гоголь обращался к читателю в предисловии ко второму изданию «Мёртвых душ» в 1846 г. Белинский цитирует его в рецензии на это издание (см. наст. т., с. 512).
     ** Шпекин – почтмейстер в «Ревизоре» Н.В. Гоголя. Здесь: намёк на манеру царских властей перлюстрировать письма подозрительных лиц.
     *** Этот заключительный, подчёркнуто красноречивый вывод Белинского построен полемически по отношению к статье Вяземского «Языков и Гоголь» (Белинский прочёл её перед отъездом за границу). Вяземский предлагал Гоголю искупить тяжкий грех создания «Ревизора» и «Мёртвых душ» новыми произведениями в духе того понимания творчества, которой Гоголь провозгласил в «Выбранных местах…». Подлинные слова Вяземского такие: «Я уверен, что между прежним Гоголем и нынешним может последовать и последует прекрасная сделка, полезная мировая. Он умерил и умирил в себе человека, теперь пусть умерит и умирит в себе автора. Пускай передаст он нам всё нажитое им в эти последние года в сочинениях повествовательных и драматических, но чуждых этой исключительности, этого ожесточения, с которым он доныне преследовал пороки и смешные слабости людей, не оставляя нигде доброго слова на мир, нигде не видя ничего отрадного и ободрительного» («Санкт-Петербургские ведомости», 1847, № 91, 25 апреля).
(стр. 288-289)


     Письмо Гоголя Н.В. к Белинскому В.Г. от 10 августа 1847 года

     29 июля (10 августа) 1847 г. Остенде
     Остенде. 10 августа.
     Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, всё во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не был<о> бы нанесено поражения ещё прежде, чем получил я ваше письмо. Письмо ваше я прочёл почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги: ни одно из них не похоже на другое, нет двух человек, согласных во мненьях об одном и том же предмете, что опровергает один, то утверждает другой. И между тем на всякой стороне есть равно благородные и умные люди. Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать всё то, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, по тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что укорявшие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон. Не все вопли услышаны, не все страданья взвешены. Мне кажется даже, что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух построенья полнейшего, нежели когда-либо прежде: как бы то ни было, но всё выходит теперь внаружу, всякая вещь просит и её принять в соображенье, старое и новое выходит на борьбу, и чуть только на одной стороне перельют и попадут в излишество, как в отпор тому переливают и на другой. Наступающий век есть век разумного сознания; не горячась, он взвешивает всё, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной средины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря прошедших времен; мы ребёнки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно перед ним. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы? Точно так же, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам тоже следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.
     А покаместь помните прежде всего о вашем здоровье. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть, и с большею пользою как для себя, так и для них.
     Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще.
Н. Гоголь.
(стр. 280-281)


     Письмо Гоголя Н.В. к Анненкову П.В. от 12 августа 1847 года

     Остенде. Августа 12 <н. ст. 1847>.
     Узнавши, что вы в Париже, пишу к вам. Я получил письмо от Белинского, которое меня огорчило не столько оскорбительными словами, устремлёнными лично на меня, сколько чувством ожесточенья вообще. Последнее сокрушительно для его здоровья. Вы теперь при нём: отводите от него всё возмущающее дух его. Убедите его прежде всего в той непреложной истине, что излишество теперь удел всех, кто только сколько-нибудь имеет сердце не бесчувственное к делам мира, какой-нибудь характер и какое-нибудь убеждение. Все переливают через край, потому что никто не спокоен. Я, более других спокойный и хладнокровный, впал в излишество более других: писавши мои письма, я был истинно убеждён в той мысли, что все звания и должности могут быть освящены человеком и что чем выше место, тем оно должно быть святее; я хотел рассмотреть все места и звания в их чистом источнике, а не в том виде, в каком они являются вследствие злоупотреблений человеческих; я начал с высших должностей; я хотел напомнить человеку о всей святости его обязанностей, а выразился так, что слова мои приняли за куренье человеку. Не увлекись я духом излишества, который раздувает теперь всех, я бы выразился, может быть, так, что со мною во многом бы согласились те, которые оспаривают теперь меня во всём, хотя чувствую, что и тогда видна была бы во мне односторонность: занявшись своим собственным внутренним воспитанием, проведя долгое время за Библией, за Моисеем, Гомером – законодателями веков минувших, читая историю событий, кончившихся и отживших, наконец, наблюдая и анатомируя собственную душу в желаньи узнать глубже душу человека вообще и встретясь на этом пути с тем, который более всех нас знал душу человека, я весьма естественно стал на время чужд всему современному. Зато теперь проснулось во мне любопытство ребенка знать всё то, чего я прежде не хотел знать. Точно как бы на то была уже такая воля, чтобы я не прежде приступил к узнанию мирских дел, как узнавши получше самого себя. И мне кажется, что я теперь далее всякого другого могу уйти на пути разведыванья: ни раздраженья, ни фанатизма во мне нет, ничьей стороны держать не могу, потому что везде вижу частицу правды и много всяких преувеличиваний и лжи. Не знаю только, достанет ли на то сил физических: здоровье мое, которое началось было уже поправляться и восстановляться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я ещё остался жив, и как всё это вынесло моё слабое тело. Но в сторону всё это. Недавно я прочёл ваши письма о Париже. Много наблюдательности и точности, но точности дагеротипной. Не чувствуется кисть, их писавшая; сам автор – воск, не получивший формы, хотя воск первого свойства, прозрачный, чистый, именно такой, какой нужен для того, чтобы отлить из него фигуру. Словом, в письмах не видно, зачем написаны письма. В то же время прочёл я письма Боткина. Я их читал с любопытством. В них всё интересно, может быть, именно оттого, что автор мысленно занялся вопросом разрешить себе самому, что такое нынешний испанский человек, и приступил к этому смиренно, не составивши себе заблаговременно никаких убеждений из журналов, не влюбившись в первый выведенный им вывод, как делают это люди с горячим темпераментом, не рассматривающие того, что выведен вывод только из двух, из трёх сторон дела, а не изо всех, как случается это с Белинским, со многими людьми на Москве, со мною грешным и вообще со всеми теми, в которых много гордости и убежденья, что они стоят на высшей точке воззрения на вещи. В ваших же письмах мне показалось, как будто вы не задавали самому себе сурьезного вопроса. Я подумал: что если бы на место того, чтобы дагеротипировать Париж, который русскому известен более всего прочего, начали вы писать записки о русских городах, начиная с Симбирска, и так же любопытно стали бы осматривать всякого встречного человека, как осматриваете вы на мануфактурных и всяких выставках всякую вещицу? Если при этом описании зададите себе внутреннюю задачу разрешить самому себе, что такое нынешний русский человек во всех сословиях, на всех местах, начиная от высших до низших, и, держа внутри себя этот вопрос, будете глядеть на всякое событие и случай, как бы они ничтожны ни были, как на явленье психологическое, ваши записки вышли бы непременно интересны. Тем более, что у вас, как мне кажется, нет пристрастия и сильной уверенности в истине своих выводов и заключений. Я очень помню одно ваше письмо, которое вы писали мне из Симбирска в ответ на кое-какие упрёки с моей стороны. Оно меня тронуло этим отсутствием гордой самоуверенности в себе; я вам искренно позавидовал. Но заговорился... Вы бы сделали хорошо, если бы заглянули в Остенде. Это так близко от Парижа. По железной дороге день езды. Мы бы вспомнили старину. Скажу вам, что мне теперь сильней, чем когда-либо, хочется видеть всех, с кем я давно знаком. Люди, с которыми я повстречался в юности моей, становятся мне теперь с каждым годом как бы родственней и ближе – оттого ли, что способность воспоминания, которая была всегда во мне живая, при повороте дней моих к старости стала ещё живей или оттого, что в самом деле любовь к человеку во мне увеличилась. Как бы то ни было, но я благодарю Бога за это чувство. Оно так умиряет, так успокоивает душу даже и среди помышлений о судьбах человечества, общества и всего мира. Но прощайте. Если увидите Боткина, поклонитесь ему. На адресе письма сверх Остенде можете вставить: Rue de Capucins, 16. – Белинскому ответ я написал, адресуя в poste restante.
Ваш Н. Г.
(стр. 362-364)


     Письмо Гоголя Н.В. к Анненкову П.В. от 31 августа 1847 года

     Остенде. Августа <31 н. ст. 1847>.
     Очень был рад вашему доброму письму. Прежде всего замечу вам, что вы ошиблись, принявши голос изнеможения и некоторой скорби, которая должна была слышаться в письме моём, за нечто похожее на отчаяние. Слава Богу, отчаянью я не предавался даже и в минуты, несравненно более тяжкие. Я слишком уверен в том, что тот, кто распоряжается делами мира, им созданного, несравненно умнее всех нас и знает, что делать, а потому ни в каком случае упасть духом не могу без его воли. Но я изнемог. Это понятно: я человек. И не знаю, кто бы на моем месте, как бы он крепок и силён ни был, избегнул скорби. Чтобы вам сделалось сколько-нибудь понятно моё положение, скажу вам, что в небольшое время прожитой мной жизни мне случилось сделать много тесных душевных связей, основанных не на каких-нибудь расчётах житейских, но на познании души человеческой, связей, доставивших мне случай вкусить высшее наслаждение – любоваться красотой души, которая есть перл и жемчужина божьих творений. Я ловил все оттенки её и движенья, разбросанные по частям во многих из тех людей, с которыми я встречался душевно. (Плод этого наблюдения вы, может быть, встретите в «Мёртвых душах», если Бог поможет как следует им написаться.) Не мудрено, что связи с людьми стали для меня очень чувствительны, и сердце моё, заключа более нежных оттенков в себе самом, стало чутко и способней любить людей вообще. А потому можете почувствовать сами, каково мне было получить вдруг множество писем, ударивших по многим таким струнам, которые и не существуют в другом человеке, увидеть вихорь недоразумений, обуявших всех и многих вовсе сбивши с толку, услышать упрёки такие, которыми я бы не имел духу попрекнуть и наипрезреннейшего человека, и увидеть такое грубое незнанье души даже и у тех, которые имели сами нежную и добрую душу. Скорбь моя была велика, но вы, я думаю, не можете почувствовать этой скорби. Самолюбие, честолюбие не в тех грубых видах, в каких принимают их в свете, но в тех тонких оттенках, в каких они пребывали во мне, были потрясены и поражены сильно; но вы, я думаю, этих слов не поймёте. Что же касается до публики и до суда общественного, то скажу вам откровенно, что, несмотря на небольшую почувствованную вначале неприятность, это не могло меня сильно поразить. Авторскому честолюбию давно уже нанесены были изрядные щелчки, и я сам даже давал их себе не мало, как вы это можете видеть из самой книги моей, где всё-таки есть часть моей собственной душевной истории. Скажу вам даже, что в каком бы ни было виде осталось лицо моё в глазах публики, хотя бы имя моё в оклеветанном виде достигнуло потомства и осталось таковым до конца мира, меня теперь это не смущает, так я уверен, что судить меня будет тот, кто повелел быть и миру, и нам, и ведает мысли наши в их полноте, не сбиваясь темнотой выражений наших и неуменьем нашим определительно изъясняться. Скажу вам истинно и откровенно, что этот приём моей книге для меня в несколько раз лучше приёма благосклонного, и если бы у меня спросили, не хочу ли я, чтобы всё это было сон, и, пораженье моей книги было во сне, я бы не согласился. В изданьи моей книги я никак не раскаиваюсь и благодарю Бога, её допустившего. Без этой книги не пощупать бы мне ни самого себя, ни людей и не пополнить бы никогда всех тех сведений даже в психологическом отношении, которые мне необходимы для «Мёрт<вых> душ». И цель моего путешествия к святым местам теперь уже та, чтобы поблагодарить Бога прежде всего за всё со мной случившееся. Вот вам чистая правда моего состоянья душевного. Напишите мне в отплату что-нибудь о себе; я бы очень хотел знать, что вас занимает в Париже в настоящую минуту и что именно вы приобрели в познании современных вещей. Нельзя, чтоб вы какой-нибудь стороны не изучили или не изглубили, стало быть, нельзя, чтобы не было возможности чему-нибудь поучить меня. Скажите мне также, где вы намерены провести зиму. Сколько мне помнится, вы хотели тоже проездиться по другим землям и заглянуть даже на Восток. Если это будет в наступающем году, то я этому очень рад и уведомляю вас, что я зиму, то есть её начало, проведу в Неаполе, а в феврале сажусь на корабль и странами восточными проберусь в Россию, то есть на Константинополь. Во всяком случае напишите мне несколько строк на это письмо, чтобы я знал, что оно вами получено.
Н. Г.
Я ещё пробуду недели две в Остенде.
(стр. 377-379)


     Письмо Гоголя Н.В. к Анненкову П.В. от 7 сентября 1847 года

     Остенде. Сентябрь 7 <н. ст. 1847>.
     Понятие мое о божестве не так узко, как вы думаете, но, по крайней мере, оно гораздо пространнее того смысла, который вы придали словам моим. Но это предмет долгих речей и толков, а потому отложим его. Покаместь дело в том, что мы все идём к тому же, но у всех нас разные дороги, а потому, покуда ещё не пришли, мы не можем быть совершенно понятными друг другу. Все мы ищем того же: всякий из мыслящих ныне людей, если только он благороден душой и возвышен чувствами, уже ищет законной желанной середины, уничтоженья лжи и преувеличенностей во всем и снятья грубой коры, грубых толкований, в которые способен человек облекать самые великие и с тем вместе простые истины. Но все мы стремимся к тому различными дорогами, смотря по разнообразию данных нам способностей и свойств, в нас работающих. Один стремится к тому путём религии и самопознанья внутреннего, другой – путём изысканий исторических и опыта (над другими), третий – путём наук естествознательных, четвёртый – путём поэтического постигновенья и орлиного соображенья вещей, не обхватываемых взглядом простого человека, словом – разными путями, смотря по большему или меньшему в себе развитию преобладательно в нём заключенной способности. Анатомируя человека, видишь, что в мозгу и голове особенно устроены для этого орган<ы> возвышенья и шишки на голове. Органы даны – стало быть, они нужны затем, чтобы каждый стремился своей дорогой и производил в своей области открытия, никак невозможные для того, кто имеет другие органы. Он может наговорить много излишеств, может увлечься своим предметом, но не может лгать, увлечься фантомом, потому что говорит он не от своего произволения: говорит в нём способность, в нём заключенная, и потому у всякого лежит какая-нибудь правда. Правду эту усмотреть может только всесторонний и полный гений, который получил на свою долю полную организацию во всех отношениях. Прочие люди будут путаться, сбиваться, мешаться, привязываться к словам и попадать в бесконечные недоразумения. Вот почему всякому необыкновенному человеку следует до времени не обнаруживать своего внутреннего процесса, которые совершаются теперь повсеместно, и прежде всего в людях, стоящих впереди: всякое слово его будет принято в другом смысле, и что в нём состоянье переходное, то будет принято другими за нормальное. Вот почему всякому человеку, одарённому талантом необыкновенным, следует прежде состроиться сколько-нибудь самому.
     Ваше желание следить всё, не останавливаясь особенно ни над чем, очень понятно. В нём слышится разумное стремленье всего нынешнего века. Но непонятен для меня дух некоторого удовлетворенья вашим нынешним состояньем, точно как бы вы уже нашли важную часть того, что ищете, и как бы стали уже на верховную точку вашего разумения и вашего воззренья на вещи. Вы уже подымаете заздравный кубок и говорите: «Да здравствует простота положений и отношений, основанных на практической действительности, здравом смысле, положительном законе, принципе равенства и справедливости!» Смысл всего этого необъятно обширен. Целая бездна между этими словами и примененьями их к делу. Если вы станете действовать и проповедывать, то прежде всего заметят в ваших руках эти заздравные кубки, до которых такой охотник русский человек, и перепьются все, прежде чем узнают, из-за чего было пьянство. Нет, мне кажется, никому из нас не следует в нынешнее время торжествовать и праздновать настоящий миг своего взгляда и разуменья. Он завтра же может быть уже другим; завтра же можем мы стать умней нас сегодняшних. Несмотря на то, что взгляд мой на современность только что проснулся, и я ещё новичок в этом деле, но, сколько могу судить по тем результатам, которые отбираю теперь от всех людей, прилежно наблюдающих лад действующими ныне силами в Европе, я, однако ж, заметил некоторую неполноту в ваших наблюденьях и упущенья, которые вы сделали на вашем пути. Это я приписываю тому, что вы сделали представителем всего для себя Париж и оставили совершенно в стороне Англию, где важная сторона современного дела. По моему разумению, вам почти необходимо туда съездить, и не то чтобы взглянуть только на Лондон, но именно прожить в Англии, затем избрать в предмет наблюдений не один какой-нибудь класс пролетариев, изученье которого стало теперь модным, но взглянуть на все классы, не выключая никого из них. Несмотря на чудовищное совмещение многих крайностей, до такой степени противуположных, что если бы кто из нас заговори о них обеих вдруг, – могли бы подумать, что оратор хочет служить и Богу, и чорту вместе; несмотря на это, местами является такое разумное слитие того, что доставила человеку высшая гражданственность, с тем, что составляет первообразную патриархальность, что вы усумнитесь во многом, равно как и в том, действительно ли в вас отражается полно вся нынешняя современность. Мне кажется ещё, что вы напрасно чуждаетесь специального труда. Какой-нибудь специальный труд должен быть непременно у каждого из нас. Сверх пребыванья на боевой вершине современного движенья, нужно иметь свой собственный уголок, в который можно было <бы> на время уходить от всего. Нельзя, чтобы каждый из нас не получил на долю свою какой-нибудь способности, ему принадлежащей; нельзя, чтобы не было её и у вас. Иначе мы бы все походили друг на друга, как две капли воды, и весь мир был бы одна мануфактурная машина.
     Без этого специального труда не образуется характер индивидуала, из которых слагается общество, идущее вперед. Без этих своеобразно работающих единиц не быть общему прогрессу. Но... довольно и об этом.
     В письме вашем вы упоминаете, что в Париже находится Герцен. Я слышал о нём очень много хорошего. О нём люди всех партий отзываются как о благороднейшем человеке. Это лучшая репутация в нынешнее время. Когда буду в Москве, познакомлюсь с ним непременно, а покуда известите меня, что он делает, что его более занимает и что предметом его наблюдений. Уведомьте меня, женат ли Белинский или нет; мне кто-то сказывал, что он женился. Изобразите мне также портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нём понятие как о человеке; как писателя, я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочёл, талант в нём замечательный и обещает большую деятельность в будущем. На это письмо вы ещё можете мне написать ответ. В Остенде я пробуду ещё недели две. Здоровье моё несколько укрепилось от ванн, но наступившие холода действуют на меня крайне вредоносно. Кровь у меня стала стариковская, движется медленно и уж не только не кипит, но еле-еле может сама согреться, а потому требует беспрерывной помощи юга. Прощайте, мой добрый Павел Васильевич, а по-старому Жюль.
Н. Г.
(стр. 382-385)


     Письмо Гоголя Н.В. к Анненкову П.В. от 20 сентября 1847 года

     Остенде. 20 сентября <н. ст. 1847>.
     За разными помехами отвечаю вам немного поздно. Оно, впрочем, и лучше: я имел чрез это возможность прочесть ещё раз ваше письмо, а это весьма не мешает в нынешнее смутное время взаимных недоразумений. В письме вашем есть много умных заметок, но они – не ответ на то, что говорю я. Они остались сами по себе, и письмо моё осталось само по себе. Та середина, которую вы прозрели, по мненью вашему – безошибочно, в словах моих, ведёт человека, точно, к посредственности. Но дело в том, что я под словом «середина» разумел ту высокую гармонию в жизни, к которой стремится человечество, которая слышится несколько вперёд только людьми, преобладательно одарёнными поэтическим элементом, но никак не может обратиться в систему какого-нибудь стремленья каждого человека. К средине этой идут не поскабливаньем того и другого в той и другой партии: напротив, к ней идёт каждый своею дорогою; всякое усилие гениального человека в своей области усиливает приближение всего человечества к этой середине. Вы назвали мое стремление выслушивать с равным вниманием все работающие ныне силы стремлением уравновешивать эти силы. Это довольно грубая ошибка. Это стремленье есть просто желанье знать дело обстоятельней другого. Вот и всё! 
     За обвинение в самонадеянности прошу простить. Упрёк этот я сделал вам больше по недоразумению моему; к такому заключению привела меня некоторая резкость ваших слов. Например, и теперь, говоря об Англии, вы говорите, что там нет никакой замечательной борьбы и движения, могущих занять человека, наблюдающего успехи строящейся ныне общественности. Выразиться таким образом может только тот, кто знает вдоль и впоперёк нынешнюю Англию. А точно ли вы её знаете? Когда вы могли узнать её, когда сами говорите тут же, что вам даже не хочется узнавать её? Были у нас на Руси ещё не так давно два государственные мужа, которые произнесли два разные изречения. Аракчеев сказал: «Что я знаю, то знаю, а чего не знаю, того и знать не хочу». Канкрин же, Егор Францович, выразился один раз так: «Милостиво государ, я всё знаю, я даже не знаю, чего я не знаю». У нас с вами, слава Богу, нет качеств и свойств этих государственных мужей, равно как и образа мыслей, им принадлежавших. Но не позабывайте, что понемножку может находиться во всяком человеке всякой всячины, а потому иногда не дурно взвесить тон собственных слов, которыми мы выражаем наши мнения, чтобы пощупать ощутительно, сколько у нас есть свойства канкринского или аракчеевского. Иногда, даже вовсе не имея самоуверенности в познаньях наших, мы выражаемся так, как бы были совершенно уверены в том, что знаем окончательно вещь. В Соединённых Штатах действительно вырабатывается теперь видней общественное дело, а потому не мудрено, что глаза наблюдающего большинства обращены теперь туды. Но и земля, в которой заключилось в громадных глыбах то, что уже уничтожено в других землях, и то, что ещё и не начиналось в Европе, земля, которая, несмотря на дикие крайности, вырабатывает, однако ж, безостановочно Байронов и Диккенсов, не может дремать в такое время, когда раздаются вопросы, так важные для человечества. По крайней мере, нужно заглянуть в те мины, где готовятся близкие взрывы.
     Всё, что вы говорите по поводу пролетариев, умно, справедливо, местами глубоко. Но я нападал в письме моем не на всеобщее устремление всех к этому вопросу, но на умных людей, которые предались исключительно пристально-близкому созерцанию этого предмета, которого нельзя как следует рассмотреть вблизи. Это явленье не на воздухе. Хвост и узлы этого дела скрыты во многих, по-видимому, побочных предметах. Нужно попристальней взглянуть всё вокруг. Для умного человека мало войти в один тот круг, в который введены публика и пренье журнальное. Ему нужно что-нибудь знать из того, о чём публика еще не говорит сегодня, чтоб знать хотя за два дни вперёд о тех вопросах, о которых пойдёт речь потом. Иначе останешься в хвосте, а вовсе не наравне с веком. Идти выше своего века, положим, только возможно какому-нибудь необъятно-громадному гению, но стремиться быть выше журнальной верхушки своего века есть непременный долг всякого умного человека, если только он одарён какими-нибудь действующими способностями. Но довольно обо всём этом. Вы всё, однако же, прочитывайте внимательнее мои письма. Никак не позабывайте, что теперь, когда всякий из нас более или менее строится и вырабатывается, никто не может быть совершенно понятен другому и употребляет такие слова и термины, которые у одного значат не совсем то, что у другого.
     Всё, что вы захотите теперь написать, адресуйте отныне в Неаполь, poste restante. Известия о вас мне всегда будут приятны. Прощайте! Желаю вам от души всего доброго.
Н. Г.
(стр. 387-389)
 


Рецензии