Глава вторая. Новые друзья
как тяжелый сон, так же как выход из каторги
представлялся мне прежде, как светлое пробуждение
и воскресение в новую жизнь.
Д о с т о е в в с к и й
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
П у ш к и н
Глава вторая. Новые друзья
Ведь друзьями же мы были здесь,
надеюсь ими и останемся.
Д о с т о е в в с к и й
Жизнь Достоевского заметно улучшилась с приездом в Семипалатинск нового прокурора Александра Егоровича Врангеля. Несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте, они вскоре крепко сдружились. Федор Михайлович так характеризовал его в письме к брату: «Это человек очень молодой, очень кроткий, хотя с сильно развитым point d ’honneur [чувством чести (фр.)], до невероятности добрый, немножко гордый (но это снаружи, я это люблю), немножко с юношескими недостатками, образован, но не блистательно и не глубоко, любит учиться, характер очень слабый, женски впечатлительный, ипохондрический и довольно мнительный, что другого злит и бесит, то его огорчает, признак превосходного сердца».
Поселился барон Врангель в светлой и просторной квартире, на берегу Иртыша. «Я жил на самом берегу Иртыша, близ губернатор, — пишет в своих воспоминаниях Врангель, — неподалеку был остров с огородами и бахчами дынь и арбузов. Против моих, окон, по ту сторону реки, было киргизское поселение и расстилалась необозримая степь с синими горами Семитау, за семьдесят верст вдали на горизонте. <…> Я платил за квартиру в три комнаты с переднею, конюшнею, сараем и еще помещением для троих людей, за нашу еду, топление — тридцать рублей в месяц. Федор Михайлович за свое помещение, стирку и еду пять рублей. Но какая вообще была его еда! На приварок солдату отпускалось тогда четыре копейки, хлеб особо. Из этих четырех копеек ротный командир, кашевар и фельдфебель удерживали в свою пользу полторы копейки. Конечно, жизнь тогда была дешева: один фунт мяса стоил грош, пуд гречневой крупы;—;тридцать копеек. Федор Михайлович брал домой свою ежедневную порцию щей, каши и черного хлеба, и если сам не съедал, то давал своей бедной хозяйке» (Барон Врангель А. Е. Мои воспоминания о Ф. М. Достоевском в Сибири. 1854—56 гг. СПб., 1912).
Достоевский и Врангель сходились все ближе и ближе, отношения их стали самые простые и безыскусственные. Федор Михайлович стал все чаще и чаще заходить к Врангелю, насколько позволяла его солдатская служба. Зачастую обедал у него, но особенно любил заходить вечером. «Двери мои для него всегда были открыты, днем и ночью. Часто, возвращаясь домой со службы, я заставал у себя Достоевского, пришедшего уже ранее меня или с учения, или из полковой канцелярии, в которой он исполнял разные канцелярские работы. Расстегнув шинель, с чубуком во рту, он шагал по комнате, часто разговаривая сам с собою, так как в голове у него вечно рождалось нечто новое. <...> Снисходительность Федора Михайловича к людям была как бы не от мира сего. Он находил извинение самым худым сторонам человека, — все объяснял недостатком воспитания человека, влиянием среды, в которой росли и живут, а часто даже их натурою и темпераментом. <...> "Ах, милый друг, Александр Егорович, да такими ведь их бог создал", — говаривал он. Все забитое судьбою, несчастное, хворое и бедное находило в нем особое участие. Его совсем из ряда выдающаяся доброта известна всем близко знавшим его. <...> Бывали у нас с ним беседы и на политические темы. О процессе своем он как-то угрюмо молчал, а я не расспрашивал. Знаю и слышал от него только, что Петрашевского он не любил, затеям его положительно не сочувствовал и находил, что политический переворот в России пока немыслим, преждевременен, а о конституции по образцу западных — при невежестве народных масс — и думать смешно. Я как-то раз писал ему из Копенгагена и сказал, что не доросла еще Россия до конституции и долго еще не дорастет, что один земский собор совещательный необходим» (Барон Врангель А. Е. ).
Некоторых семипалатинских чиновников шокировала дружба прокурора с бывшим каторжником, но барон, как аристократ с большими связями в столице, совершенно не обращал внимания на них. «Моя дружба с Достоевским, — замечает Врангель, — скоро обратила на себя внимание кого следует. Я заметил, что письма мои я получал двумя, тремя днями позже после раздачи другим, заметил, что недоброжелатели мои,— а их между взяточниками-чиновниками было не мало — с сарказмом расспрашивали меня о Достоевском, выражая свое удивление, что я вожусь с солдатом. Сам губернатор вскоре предостерег меня, опасаясь, ввиду моей молодости, влияния на меня Достоевского, как революционера».
Благодаря Врангелю Достоевскому был открыт доступ к высшему обществу Семипалатинска. Он знакомит его с военным губернатором П. М. Спиридоновым, офицерами и чиновниками города. Вскоре губернатор искренне полюбил Достоевского, — он сделался у него своим человеком; где только мог, Спиридонов ему помогал. и Согласно мнению Врангеля, «это был добрейший человек, простак, гуманный и в высшей степени хлебосол. Благодаря своему высокому положению он был, конечно, первое лицо в городе». Это факт, не только сильно поднял престиж Достоевского, но и облегчило солдатскую жизнь. С этого момента бывшего каторжника принимают в домах именитых граждан Семипалатинска. Достоевский посещает батальонного командира Белихова, полковника Мессароша, начальника окружного суда П. М. Пешехонова. Несмотря на свое крайне щекотливое общественное положение, держал он себя в обществе с достоинством. Не проявлял ни малейшего заискивания, лести, желания проникнуть в общество и в то же время был в высшей степени сдержан и скромен, как бы не сознавая всех выдающихся своих достоинств. Им заинтересовались даже некоторые «благородные дамы» города.
Достоевский часто навещает Марью Дмитриевну Исаеву, с которой познакомился в доме батальонного командира Белихова. По воспоминаниям Врангеля, ей было лет за тридцать; довольно красивая блондинка среднего роста, очень худощавая, натура страстная и экзальтированная. Уже тогда зловещий румянец играл на ее бледном лице, и несколько лет спустя чахотка унесла ее в могилу. Она была начитанна, довольно образованна, любознательна, добра и необыкновенно жива и впечатлительна. В Федоре Михайловиче она приняла горячее участие, приласкала его, маловероятно, чтобы глубоко оценила его, скорее пожалела несчастного, забитого судьбою человека. Возможно, что даже привязалась к нему, но влюблена в него ничуть не была. Она знала, что у него падучая болезнь, что у него нужда в средствах крайняя, да и человек он "без будущности", говорила она, Федор же Михайлович чувство жалости и сострадания принял за взаимную любовь и влюбился в нее со всем пылом молодости. Она казалась ему и милой, и грациозной, и умной, и доброй, и желанной. И кроме того — она была несчастна, она страдала — а страдание не только привлекало его внимание, как писателя, но и поражало его воображение и вызывало в нем немедленный порыв.
Не зря, перед отъездом в Семипалатинск у Достоевского появилось ощущение, что в его жизнь скоро ворвется нечто значимое, что повлечет за собой перемены судьбы. Об этом Достоевский написал в конце января 1854 года из Омска Наталье Фонвизиной: «Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто все еще болен теперь, кажется мне, что со мною в скором, очень скором времени, должно случиться что-нибудь очень решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как–будто созрел для чего-то, и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет жизнь манкированная. А может быть, это всё больные бредни мои!».
Позже, в одном из писем к брату Достоевский сообщал: «Бог послал мне знакомство одного семейства, которое я никогда не забуду. Это семейство Исаевых, о котором я тебе, кажется, писал несколько, даже поручал тебе одну комиссию для них. Он имел здесь место, очень недурное, но не ужился на нем и по неприятностям вышел в отставку. Когда я познакомился с ними, он уже несколько месяцев как был в отставке и всё хлопотал о другом каком-нибудь месте. Жил он жалованием, состояния не имел, и потому, лишась места, мало-помалу, они впали в ужасную бедность. <...> Но не он привлекал меня к себе, а жена его, Марья Дмитриевна. Это дама, еще молодая, 28 лет, хорошенькая, очень образованная, очень умная, добра, мила, грациозна, с превосходным, великодушным сердцем. Участь эту она перенесла гордо, безропотно, сама исправляла должность служанки, ходя за беспечным мужем, которому я, по праву дружбы, много читал наставлений, и за маленьким сыном. Она только сделалась больна, впечатлительна и раздражительна. Характер ее, впрочем, был веселый и резвый. Я почти не выходил из их дома. Что за счастливые вечера проводил я в ее обществе! Я редко встречал такую женщину. С ними почти все раззнакомились, частию через мужа. Да они и не могли поддерживать знакомств».
Когда он стал бывать у Исаевых, Марья Дмитриевна пожалела и приголубила странного своего гостя, хотя вряд ли отдавала себе отчет в его исключительности. Попросту, по-женски, ощутила она, что этот неуклюжий рядовой, который мог то часами сидеть, почти не говоря, то вдруг, зажегшись, произносить длиннейшие и не всегда понятные тирады, перенес больше, чем кто бы то ни было из людей ее круга — и быть его добрым гением, ощущать его молниеносную и благодарную реакцию на каждое доброе слово, на каждый участливый взор, было ей приятно и льстило ее сильно развитому самолюбию. Да и кроме того, она сама в этот момент нуждалась в поддержке: жизнь ее была тосклива и одинока, знакомств она поддерживать не могла из-за пьянства и выходок мужа, да на это не было и денег. И хотя она гордо и безропотно несла свой крест и добросовестно «исправляла должность служанки и ходила за мужем и сыном», ей часто хотелось и пожаловаться, и излить свое наболевшее сердце. А Достоевский был прекрасным слушателем. Он был всегда под рукою, он отлично понимал ее обиды, он помогал ей переносить с достоинством все ее несчастья — и он развлекал ее в этом болоте провинциальной скуки. «Я не выходил из их дома. Что за счастливые вечера я проводил в ее обществе. Я редко встречал такую женщину», — писал он впоследствии. Муж предпочитал дому кабак или валялся на диване в полупьяном виде, и Марья Дмитриевна оказывалась наедине с Достоевским, который вскоре перестал скрывать свое обожание. Никогда, за всю его жизнь, не испытывал он подобной интимности с женщиной — и с женщиной из общества, образованной, с которой можно было разговаривать обо всём, что интересовало его. Впервые за долгие годы его не встречали насмешками, он не должен был бороться с соперниками, как в салоне Панаевой, он не ощущал себя приниженным, а мог быть на равной ноге с любимой. Весьма возможно, что Марья Дмитриевна привязалась к Достоевскому, но влюблена в него ничуть не была, по крайней мере в начале, хотя и склонялась на его плечо и отвечала на его поцелуи. Он же в нее влюбился без памяти, и ее сострадание, расположение, участие и легкую игру от скуки и безнадежности принял за взаимное чувство. Ему шел 34-ый год — и он еще ни разу не имел ни возлюбленной, ни подруги. Он искал любви, любовь была ему необходима, и в Марье Дмитриевне его чувства нашли превосходный объект. Она была первой интересной молодой женщиной, которую он встретил после четырех лет каторги. (Марк Слоним, Три любви Достоевского. — Нью-Йорк: Изд. имени Чехова, 1953).
В первых числах марта 1855-го года пришло известие о кончине государя императора Николая Павловича. На престол взошел сын его — Александр, о котором поговаривали как о человеке мягком, либеральном и ждали перемен. 27-го марта был объявлен «Высочайший Манифест» в ознаменование начала царствования Александра Второго, дающий некоторые «милости и послабления целому ряду осужденных преступников». 31-го марта опубликован приказ Военного министра в связи с «дарованием Манифеста» о «льготах и милостях» «к впавшим в преступления лицам Военного ведомства». Пункт 7 приказа гласил: «Написанных в рядовые без лишения прав состояния и с выслугою дозволить начальству представить к производству в унтер-офицеры или к производству из унтер-офицеров в первый офицерский чин, если они заслуживают этого хорошим поведением». Достоевский забеспокоился, «воскресла надежда на перемену своей участи —на амнистию».
2-го апреля Врангель в письме к отцу сообщает о своей дружбе с Достоевским и просит узнать, не ожидается ли амнистия ко дню коронации: «Судьба сблизила меня с редким человеком, как по сердечным, так и по умственным качествам: это наш юный несчастный писатель Достоевский. Ему я многим обязан, и его слова, советы и идеи на всю жизнь укрепят меня. С ним я занимаюсь ежедневно, и теперь мы будем переводить философию Гегеля и психию Каруса. Он человек весьма набожный, болезненный, но воли железной».
Чувствуя, что друг его страдает от постоянного крайнего возбуждения, Врангель уговаривает его начальство и его самого временно перебраться к нему в загородный дом, который он снял в окрестностях Семипалатинска. Батальон Достоевского был переведен неподалеку на летние квартиры и Федор Михайлович без проблем переезжает вместе с Врангелем на дачу за Казацкою слободою, так называемый «Казаков сад».
Врангель вспоминает: «В начале апреля мы с Федором Михайловичем переехали в наше Эльдорадо — в "Казаков сад". Деревянный дом, в котором мы поселились, был очень ветх, крыша текла, полы провалились, но он был довольно обширный, — и места у нас было вдоволь. Конечно, мебели никакой — пусто, как в сарае. Большое зало выходило на террасу, перед домом устроили мы цветники. <...> Усадьба наша расположена была на высоком правом берегу Иртыша, к реке шел отлогий зеленый луг. Мы тут устроили шалаш для купанья; вокруг него группировались разнообразные кусты, густые заросли ивы и масса тростника. То там, то сям среди зелени виднелись образовавшиеся от весеннего разлива пруды и небольшие озерки, кишевшие рыбой и водяной дичью. Купаться мы начали в мае.
Цветниками нашими мы с Федором Михайловичем занимались ретиво и вскоре привели их в блестящий вид.
Ярко запечатлелся у меня образ Федора Михайловича, усердно помогавшего мне поливать молодую рассаду, в поте лица, сняв свою солдатскую шинель, в одном ситцевом жилете розового цвета, полинявшего от стирки; на шее болталась неизменная, домашнего изделия, кем-то ему преподнесенная длинная цепочка из мелкого голубого бисера, на цепочке висели большие лукообразные серебряные часы. Он обыкновенно был весь поглощен этим занятием и, видимо, находил в этом времяпрепровождении большое удовольствие».
Однажды Федор Михайлович пришел хмурый, расстроенный и объявил, что Александра Ивановича Исаева назначили управляющим по «корчемной части» в городе Кузнецке Томской губернии, за 500 верст от Семипалатинска. «И ведь она согласна, не противоречит, вот что возмутительно!» — твердил он Врангелю.
Вскоре состоялся долгожданный перевод Исаева в Кузнецк. «Отчаяние Достоевского было беспредельно, — вспоминал Врангель, — он ходил как помешанный при мысли о разлуке с Марией Дмитриевной; ему казалось, что все для него в жизни пропало. А тут у Исаевых оказались долги, пришлось все распродать — и двинуться в путь все же было не на что. Выручил их я, и собрались они наконец в путь-дорогу.
Сцену разлуки я никогда не забуду. Достоевский рыдал навзрыд, как ребенок. <...>
Мы поехали с Федором Михайловичем провожать Исаевых, выехали поздно вечером, чудною майскою ночью; я взял Достоевского в свою линейку. Исаевы поместились в открытую перекладную телегу — купить кибитку у них не было средств. Перед отъездом они заехали ко мне, на дорожку мы выпили шампанского. Желая доставить Достоевскому возможность на прощание поворковать с Марией Дмитриевной, я еще у себя здорово накатал шампанским ее муженька. Дорогою, по сибирскому обычаю, повторил; тут уж он был в полном моем распоряжении; немедленно я его забрал в свой экипаж, где он скоро и заснул как убитый. Федор Михайлович пересел к Марии Дмитриевне. Дорога была как укатанная, вокруг густой сосновый бор, мягкий лунный свет, воздух был какой-то сладкий и томный. Ехали, ехали... Но пришла пора и расстаться. Обнялись мои голубки, оба утирали глаза, а я перетаскивал пьяного, сонного Исаева и усаживал его в повозку; он немедленно же захрапел, по-видимому, не сознавая ни времени, ни места. Паша тоже спал. Дернули лошади, тронулся экипаж, поднялись клубы дорожной пыли, вот уже еле виднеется повозка и ее седоки, затихает почтовый колокольчик... а Достоевский все стоит как вкопанный, безмолвный, склонив голову, слезы катятся по щекам, Я подошел, взял его руку — он как бы очнулся после долгого сна и, не говоря ни слова, сел со мною в экипаж. Мы вернулись к себе на рассвете. Достоевский не прилег — все шагал и шагал по комнате и что-то говорил сам с собою. Измученный душевной тревогой и бессонной ночью, он отправился в близлежащий лагерь на учение. Вернувшись, лежал весь день, не ел, не пил и только нервно курил одну трубку за другой...».
После отъезда между Федором Михайловичем и Марьей Дмитриевной началась переписка. Из всех его многочисленных писем к ней сохранилось только одно, от 4-го июня 1855 года. Это письмо он написал после того, как она прислала ему с дороги письмо, в котором сообщала, что расстроена и больна. Встревоженный Достоевский ей ответил :
«Благодарю Вас беспредельно за Ваше милое письмо с дороги, дорогой и незабвенный друг мой, Марья Дмитриевна. Надеюсь, что Вы и Александр Иванович позволите мне называть вас обоих именем друзей. Ведь друзьями же мы были здесь, надеюсь ими и останемся. Неужели разлука нас переменит? Нет, судя по тому, как мне тяжело без вас, моих милых друзей, я сужу и по силе моей привязанности... Представьте себе: это уже второе письмо, что я пишу к Вам. Еще к прошедшей почте был у меня приготовлен ответ на Ваше доброе, задушевное письмо, дорогая Марья Дмитриевна. Но оно не пошло. Александр Егорыч, через которого я был намерен отдать его на почту, вдруг уехал в Змиев, в прошлую субботу, так что я даже и не знал о его отъезде и только узнал в воскресение. Человек его тоже исчез на два дня и письмо осталось у меня в кармане. Такое горе! Пишу теперь, а еще не знаю, отправится ль и это письмо. <...>
Вы пишете, как я провожу время и что не знаете, как расположились без Вас мои часы. Вот уж две недели, как я не знаю, куда деваться от грусти. Если б Вы знали, до какой степени осиротел я здесь один! Право, это время похоже на то, как меня первый раз арестовали в Сорок девятом году и схоронили в тюрьме, оторвав от всего родного и милого. Я так к Вам привык. На наше знакомство я никогда не смотрел, как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту. Я пять лет жил без людей, один, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце. Вы же приняли меня как родного. Я припоминаю, что я у Вас был как у себя дома. Александр Иванович за родным братом не ходил бы так, как за мною. Сколько неприятностей доставлял я Вам моим тяжелым характером, а вы оба любили меня. Ведь я это понимаю и чувствую, ведь не без сердца ж я. Вы же, удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты, Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни. Мужчина, самый лучший, в иные минуты, с позволения сказать, ни более, ни менее, как дубина. Женское сердце, женское сострадание, женское участие, бесконечная доброта, об которой мы не имеем понятия и которой, по глупости своей, часто не замечаем, незаменимо. Я всё это нашел в Вас; родная сестра не была бы до меня и до моих недостатков добрее и мягче Вас. Потому что если и были вспышки между нами, то, во-первых, я был неблагодарная свинья, а, во-вторых, Вы (сами) больны, раздражены, обижены, обижены уже тем, что не ценило Вас поганое общество, не понимало, а с Вашей энергией нельзя не возмущаться несправедливостью; это благородно и честно. Вот основание Вашего характера; но горе и жизнь, конечно, много преувеличили, много раздражили в Вас; но боже мой! всё это выкупалось с лихвою, сторицею. А так как я не всегда глуп, то я это видел и ценил. Одним словом, я не мог не привязаться к Вашему дому всею душою, как к родному месту. Я вас обоих никогда не забуду, и вечно вам буду благодарен. Потому что я уверен, что вы оба не понимаете, что вы для меня сделали и до какой степени такие люди, как вы, были мне необходимы. Это надо испытать и только тогда поймешь. Если б вас не было, я бы, может быть, одеревянел окончательно, а теперь я опять человек.<...> Живу я теперь совсем один, деваться мне совершенно некуда; мне здесь всё надоело. Такая пустота! <...> Как вспомню прошлое лето, как вспомню, что Вы, бедненькая, всё лето желали проехаться куда-нибудь за город, хоть воздухом подышать, и не могли, то так станет Вас жалко, так станет грустно за Вас. А помните, как один раз нам-таки удалось побывать в Казаковом саду, Вы, Алек<сандр> Иван<ович>, я, Елена. Как свежо я всё припомнил, придя теперь в сад. Там ничего не изменилось и скамейка, на которой мы сидели, та же… И так стало грустно. <...>
Прощайте, незабвенная Марья Дмитриевна! Прощайте! ведь увидимся, не правда ли? Пишите мне чаще и больше, пишите об Кузнецке, об новых людях, об себе как можно больше. Поцелуйте Пашу; верно, шалил дорогой! Прощайте, прощайте! Неужели не увидимся.
Ваш Достоевский».
Свидетельство о публикации №225033100950