Сизифов труд. Глава 14

  (Перевод повести Стефана Жеромского “Syzyfowe prace”)

                Глава 14

    Мутный осенний свет вливался в седьмой класс, наполняя его необычно грустным и скучным полумраком. Только что вышел «Грек», с которым переводили диалоги Лукиана, и вскоре должен был показаться учитель истории. Все ученики сидели в классе. Из шестого класса перешли в седьмой едва двадцать три человека. Добавилось пять второгодников. Они придавали всему классу соответствующий тон и шик. Именно один из таких, бледный и исхудалый мужчина в ученическом мундире, рассказывал впереди скабрезный анекдот сгрудившейся вокруг его парты кучке, время от времени взрывающейся гомерическим хохотом. В другом углу класса Борович проводил оживлённый дискурс с Валецким, называемым «Фигой». Валецкому только исполнилось семнадцать. Это был юноша настолько низкого роста, что его, и это мучило его смертельно, принимали за третьеклассника. Учился отлично, и только благодаря «плохому поведению» находился в списке лучших учеников класса на втором месте, уступая первенство Шламе Гольдбауму. Плохое поведение, то есть четвёрку вместо пятёрки, Валецкий зарабатывал себе за чрезвычайную дерзость.

    Не проходило недели, чтобы этот симпатичный парень не цеплял какого-нибудь из учителей. На любое замечание тут же отвечал если не шутливым сарказмом, то хотя бы отменным хмыканьем или молниеносным взглядом своих похожих на бриллианты глаз. Вся «литературно-боклеевская» группа старалась заполучить «Фигу» в свои ряды, но он уклонялся от безбожных разговоров. Имел несколько сестёр и был единственным сыном у матери, владелицы небольшого магазина канцелярских товаров, католички. Словно агент тайной полиции, она контролировала каждый шаг сына, вырывала из его рук книжки не только вольнодумные, но и все так называемые «злые», и так безраздельно владела сознанием этого замечательного семиклассника, что тот был обязан добросовестно докладывать о содержании своих бесед с коллегами, делиться своими сокровенными мыслями, наперёд полагаемыми худыми, представлять свои мечты и планы. Ведомый таким образом дерзкий Томаш был вынужден не только избегать всяческих дискуссий, но и не имел права слышать «злых» мыслей, чтобы они не поселились в его голове.

    Узда, концы которой держала у себя дрожащая над «Фигой» мать, доводила его до скрытой, глухой, дикой ярости. Однако, подчинялся, поскольку его активный бунт против родительницы не доходил до сердца. «Фига» верил только в то, что вместе с ней почитал за достойное. Согласно её рекомендациям, преследовал всех «литераторов» в своих высказываниях, хотя в их собраниях не участвовал; читал всё, что было необходимо для написания упражнений на русском языке, но ни одной безбожной книжки в своей руке ещё не держал. Борович тоже не упускал ни одной возможности подразнить своими замечаниями «Фигу», так что между ними существовала постоянно длящаяся борьба.

    Кострюлев, преподающий историю, вошёл в класс и сел на кафедре. Это был русификатор в наиболее вульгарном понимании данного слова. Практически во время каждого урока предлагал всеобщему вниманию различные болезненные для польской молодёжи материалы (если бы та ещё была способна это прочувствовать), развивал их и сверх гимназического курса подбрасывал для изучения множество излишних фактов. В учебнике истории Иловайского* была короткая и типично «московская» заметка об упадке Польши. Кострюлев не останавливался на нём, но приносил с собой рукописные фолианты, которые называл «дополнением», и вычитывал оттуда разные скандалы. В этот день, едва заслушав одного ученика, он разложил свой манускрипт, и, перемежая ядовитые усмешки и взгляды, принялся читать. Долго и пространно рисовал историю «добровольного» православия в Литве, перечислял примеры ограблений со стороны католических ксендзов, неприглядных сцен из их жизни и т.д. Урок уже подходил к концу, когда, видимо, желая для иллюстрации поданного материала завершить его каким-либо ярким фактом, начал вычитывать историю конфискации большого женского монастыря в окрестностях Вильно.

- Когда вывезли монашек – говорил – принялись исследовать здания. Во время ревизии келий случайно были обнаружены потайные лестницы, ведущие в подземные темницы, где перед очами прибывших предстало невыносимое зрелище. Там стояло множество маленьких деревянных гробиков практически одного размера, а в них находились трупики новорожденных детей. Одни из тех гробиков были совершенно сгнившими, по-видимому, древними, другие рассыпались в порошок, а были и совершенно новые, блестящие белизной соснового дерева…

    Педагог на секунду прервал чтение и обвёл взглядом слушателей. Тогда Валецкий встал со своего места и резко произнёс:

- Господин учитель!

- Что там? -  спросил Кострюлев, поправляя свои синие очки.

- Господин учитель! – «Фига» говорил возбуждённым, дрожащим, но в высшей степени смелым голосом – я… то есть… я от имени своих коллег… учащихся седьмого класса… я прошу, чтобы вы не читали здесь подобных вещей.

- Что такое? – закричал историк, срываясь с кресла.

    Валецкий встал на цыпочки и, опираясь руками о поверхность парты, наклонившись вперёд, говорил всё более громким голосом, словно рубил саблей из дамасской стали:

- Я католик, и не имею права слушать то, что вы читаете. Поэтому от имени всего класса, от имени… всего класса…

- Молчать, сопляк! – закричал учитель, сходя с кафедры.

    Это был самый болезненный эпитет, какой мог услышать маленький «католик». Слово «сопляк» прошило его как штык. Ноздри его классического носа начали дрожать, брови выскочили на середину лба, лицо побелело как бумага.

- Я не хочу слышать того, что вы читаете! – крикнул он во весь голос. – Этого нет в курсе, кроме того, это клевета и гнусная ложь! Гнусная ложь! Я от имени всего класса…

    Кострюлев что-то буркнул себе под нос, собрал в кучу рукопись, журналы, книжку Иловайского и стремительным шагом вышел из класса. Валецкий сел на своё место, подпёр голову кулаками и остался так без движения. В классе воцарилась тишина. Не было слышно ни одного шороха, ни одного дыхания. Тогда Борович сказал вполголоса, что среди тишины и продолжительного молчания произвело впечатление крика:

- Ну ты и пламенный католик!

   Валецкий тут же поднял голову, обернулся, зажмурил глаза и прошептал сквозь стиснутые зубы:

- А ты… либертин!**

- «Помидоровец»… - ответил ему Борович. – Он от имени всего класса…

    Едва он успел произнести эти слова, как двери с треском распахнулись и в класс ворвался практически весь гимназический штаб. Директор быстро приблизился к первым партам и принялся кричать, стуча в них кулаком:

- Это что? Бунт? Бунт? Бунт?! Я вас научу! Немедленно весь класс вон! Вон! Думаете, что я поколеблюсь! Валецкий! – крикнул он в настоящем бешенстве. – Сюда!

    «Фига» решительным шагом вышел на середину и встал перед директором.

- От земли не вырос, студент, сосунок! – кипел Кострюлев. – И вот такой… против меня… Протест… Я для блага науки, а ты, юнец!..

- Так… – сказал «Фига» хриплым басом, периодически срывающимся в дискант – от имени всего класса… Мы ходим на исповедь, исповедуем нашу религию… А кроме этого я ничего не хочу… Пусть он прочитает господину директору и всем то, что мы тут слушали перед этим! Пусть он это прочитает. Я ничего… пусть он только это прочитает! Если господа…

    Голос его срывался и как-то странно лаял в чрезвычайном возбуждении.

- Кто это - он? – резко спросил инспектор.

- Ну он… этот учитель, Кострюлев… - презрительно сказал «Фига», даже не поворачивая головы в сторону историка.

- Господа, вы слышите? – поспешно спросил тот.

    Тем временем инспектор уже разворачивал формальное следствие. Повернувшись к классу, спросил твёрдым голосом:

- Вы уполномочивали Валецкого для объявления протеста?

    Ученики молчали.

- Кто делегировал Валецкого? Виновники, которые сейчас же признаются, вполовину уменьшат своё наказание. Позже Педагогический Совет будет неумолим.

    Снова отвечено молчанием. Ни один из одноклассников не присоединялся к Валецкому, с другой стороны, закон товарищества требовал встать на его защиту. Никто не знал, что предпринять. Все сидели в абсолютном отупении, спасались молчанием и совершенной неподвижностью тел, словно кучка крестьян, застигнутая врасплох невиданным явлением. Инспектор оказался к этому готов и, как большой практик в ведении расследований, быстро изменил подход:

- Итак, не признаётесь? Хорошо. Гольдбаум, вы уполномочивали Валецкого?

    Отличник медленно поднялся с места и, согнутый, стал у своей парты, смотря в землю.

- Ну так что, участвовал в бунте?

- Я сегодня в классе не разговаривал… У меня сегодня очень болит голова.

- Тут нужно дать категоричный ответ! – прервал его директор.

- Я старозаконный… - сказал тихо Гольдбаум.

    Инспектор водил взглядом по классу и задержал его на своём любимце.

- Борович! Вы были в сговоре в Валецким? Вы давали ему такие поручения?

    Мартин встал со своей лавки, смело глядя в глаза директору.

- Так как же?

- Я не мог подговорить коллегу Валецкого на выступление, поскольку считаю те «дополнения», которые нам тут прочитал профессор Кострюлев, очень полезными. Это был критический взгляд на махинации иезуитов в упадающей и упадшей Польше. Я полагаю, что мы все с удовольствием слушали замечаний сверх программы, и должен признаться, что Валецкий протестовал исключительно от своего собственного имени.

    Ученики слушали слова ответа Боровича с напряжённым любопытством, поскольку они избавляли их от серьёзных проблем. У всех возникло понимание, что Мартин, взвалив всю вину на плечи Валецкого, разрушает подозрение в бунте, и, что более важное, самому виновнику уменьшает степень наказания. И потому, когда инспектор задавал каждому по очереди вопросы, отвечали практически слово в слово то же самое, что говорил Борович. Валецкий, говорили, поступил неправильно, так как учитель не говорил ничего аморального. Говорил то же самое, что стоит в программе курса, только иллюстрировал материал соответствующими примерами. Во всём классе нашёлся только один «помидоровец», некий Рутецкий, который на вопрос, не сговорился ли с Валецким, вопреки всеобщему ожиданию учителей и коллег, сказал:

- Да.

    Его поставили рядом с Валецким, а по окончании следствия вывели из класса. Когда учительский штаб скрылся за дверями, все сорвались со своих мест, сбились в группки и с криками начали обсуждать совершённое.

- Если это не свинство – сказал своим грубым голосом самый старший ученик класса, второгодник, из-за своего могучего носа прозванный «Перцеедом»*** - то пусть мне сейчас Гольдбаум даст в ухо…

- Интересно, а что бы мы могли сделать другого? – спросил Борович, чувствуя, что это под него копают. – А почему коллега совершил то же самое «свинство»?

- Почему? Пустяк… Почему? А я что, знаю почему… Но только малого вышвырнут во двор…

- Не думаю, хотя ситуация трудная! – вспылил Мартин. – Если ему так захотелось защищать «помидоров», то это вовсе не значит, чтобы нас всех исключили. Что касается меня, то я твёрдо подтверждаю, что Кострюлев поступил правильно. В науке истории речь идёт о правде, о правде и ещё раз о правде. Необходимо иметь какое-нибудь мнение. Или оно есть, и в таком случае нельзя защищать неправедных польско-иезуитских убийц детей, или ты – труба клира…

- А ведь действительно! – повторялось со всех сторон.

    Тем временем из канцелярии, примыкавшей к аудитории седьмого класса, слышался разговор, среди которого выделялся высокий голос Валецкого. По коридору раз за разом пробегали помощники классных руководителей. Инспектор не явился на урок логики, который, собственно, должен был идти в седьмом классе. Через несколько десятков минут после ухода Валецкого через стеклянные двери заметили шляпу и физиономию его матери, бегущей рысью по коридору в сопровождении пана Мешочкина. Лицо пани было мертвенно бледно, глаза вытаращены, а ноздри дрожали совсем как у сына.

- А я говорю, что это свинство помноженное на подлость – бурчал снова «Перцеед», щипая кверху усики и расчёсывая гребнем голову.

   Разговор за стеной всё усиливался, становился возбуждённым как свирепая ссора, а временами полностью затихал. В какой-то момент послышался отрывистый и отчаянный крик Валецкого… Ученики бросились к дверям, повставали на партах, вытягивались на цыпочках и выглядывали в коридор через дверные стёкла. Вскоре увидели Валецкого в окружении трёх сторожей и пана Пазура, которые несли его в воздухе. «Фига» вырывался из рук и трепыхался как лис, пойманный в капкан. Возле канцелярии стояла его мать. Её лицо ничего не выражало, только время от времени особенным образом надувались губы и дёргался левый глаз. Когда «Фигу» втащили в двери комнаты, называемой «запасной», пани Валецкая быстро направилась к выходу. Шла возле самой стены и что-то про себя бормотала… Вскоре в класс пришёл Рутецкий, приговорённый к долгой «козе», с известием, что малый, с согласия матери, вместо выдворения с «волчьим билетом», получит розги…

    В середине следующего урока, который проводил вечно спокойный математик, двери открылись, и пан Маевский впустил в класс Валецкого. Лицо несчастного бунтовщика было налито кровью настолько, что казалось почти чёрным. Нижняя губа была высунута как у матери, белые зубы нижней челюсти закрывали верхнюю губу, глаза впали и скрылись за болезненно сдвинутыми бровями. Шёл к своему месту медленно, будто наощупь. Когда уже собирался его занять, пристально посмотрел на Боровича. Мартин тут же задрожал, ибо взгляд тот был страшен.




Примечания переводчика к главе 14:

*Иловайский Дмитрий Иванович (1832-1920) – русский историк и публицист, автор широко распространённых в царской России учебников истории для младших и средних классов.
**либертин – представитель движения свободомыслия (либертинажа), враждебного церкви и религиозным догматам; развивалось во Франции в XVII в.
***он же тукан, птица с огромным клювом.


Рецензии