На оргии у Калигулы

Память – коварный зверь. Она выхватывает из прошлого не то, что важно, а то, что оставило самый глубокий, самый странный шрам. Вот и сейчас передо мной встает не триумф на форуме, не битва в германских лесах, а душная, пропитанная ароматами масел, пота и вина ночь во дворце Калигулы. Одна из тех его оргий, что были скорее не праздником плоти, а театром абсурда, поставленным безумным демиургом.

Вихрь обнаженных тел, сплетающихся в немыслимых позах, вспышки света на драгоценностях и влажной коже, обрывки смеха, стоны, музыка флейт, дикая и рваная, как пульс умирающего… Это был калейдоскоп, фантасмагория, где боги и сатиры спустились с фресок, чтобы смешаться со смертными в общем экстазе и агонии. Поначалу волна первобытного желания подхватила и меня. На миг я стал частью этого пульсирующего хаоса, этого коллективного погружения в бездну инстинктов.

Но лишь на миг. Что-то внутри щелкнуло. Словно лопнула струна, державшая меня в гармонии с этим безумием. Мир не потускнел, нет, он стал невыносимо, кристально ясным. Я видел каждый мускул, напрягшийся в сладострастной судороге, каждую каплю пота, стекающую по виску, каждый безумный или пустой взгляд. И все это вдруг показалось… пресным. Не отвратительным, не пугающим, а именно пресным, как пережеванная пища.

Я отстранился, не физически – это было бы самоубийством, – но внутренне. Словно невидимая стена выросла между мной и этим бурлящим котлом страстей. Я стал наблюдателем. И в этом отстранении родилось странное чувство – не ужас, не отвращение, а холодное, почти математическое любопытство. Я видел, как тонкая грань между наслаждением и болью стирается, как в экстазе проглядывает гримаса смерти, как сама красота тел становится гротескной, избыточной, пародией на саму себя. Синхронизм похоти и страдания, эта жуткая гармония противоположностей… она завораживала.

И тогда, на смену первому короткому порыву и последующему ледяному наблюдению, пришла она – атараксия. То самое безмятежное спокойствие духа, о котором толкуют философы. Но здесь, в сердце порока, оно ощущалось как высшая степень парадокса. Мир вокруг корчился в пароксизмах желания и отчаяния, а я стоял посреди этого огненного смерча, ощущая лишь тихую, глубокую пустоту. Не скуку – скорее, исчерпанность всех эмоций, пресыщение до полного нуля.

Именно в этот момент я почувствовал на себе Его взгляд. Калигула. Он стоял неподалеку, чуть возвышаясь над остальными, в одной лишь пурпурной тоге, небрежно наброшенной на плечо. В его глазах, обычно горящих лихорадочным огнем, плескался странный интерес. Он заметил. Он всегда все замечал.

Медленно, словно хищник, выбирающий жертву, он подошел ко мне. Шум вокруг словно приглушился, создавая интимность момента, от которой кровь стыла в жилах.
«Сенатор, – его голос был неожиданно тихим, почти вкрадчивым, но в нем звенела сталь. – Почему лик твой ясен, как у изваяния? Или смертные восторги моих скромных фантазий не трогают твою искушенную душу?»

Воздух вокруг сгустился. Я знал – одно неверное слово, и моя голова украсит один из пилонов атриума. Страх кольнул ледяной иглой, но странная атараксия не отпускала. Она придавала смелость отчаяния.

Я чуть склонил голову, глядя не прямо в его глаза, но куда-то в точку между ними.
«О, Цезарь, – произнес я ровно, стараясь, чтобы голос не дрогнул. – Ты неверно истолковал мою задумчивость. Я не скучаю от неприятия. Напротив… я погрузился в эту странную тишину, следуя за полетом твоей мысли. Ибо я постиг парадокс: чем необузданней фантазия, чем ближе она к запретному плоду наслаждения, тем неотвратимей она порождает свою противоположность – великую, мертвенную скуку. Не скуку пресыщения, но скуку познания предела».

Я сделал паузу, чувствуя, как его взгляд буравит меня.

«Твоя… поэма, – я намеренно использовал это слово, – эта живая фреска страстей, обладает такой силой катарсиса, что рядом с ней бледнеет даже песнь слепого Гомера о гневе Ахилла. Она обнажает самые корни бытия. И я невольно задумался de rerum natura, о самой природе вещей, где пик экстаза неотличим от бездны небытия».
Калигула молчал мгновение, которое показалось вечностью. Его губы дрогнули. Затем он рассмеялся. Это был не веселый смех, а резкий, лающий хохот безумца, которому рассказали удачную, но жестокую шутку.

«Забавно… Природа вещей…» – начал он, и в его глазах мелькнуло что-то острое, опасное. Он явно хотел продолжить, возможно, развить мою мысль в каком-то своем, чудовищном ключе.

Но тут, слава всем богам Олимпа и подземного мира, какая-то полунагая вакханка с венком из плюща набекрень повисла на его руке, что-то восторженно лепеча. Император на миг отвлекся, его внимание переключилось с метафизической скуки на вполне реальную плоть. Он снова хохотнул, уже иначе, отмахиваясь от меня рукой, как от назойливой мухи.

«Ступай, философствуй… пока можешь», – бросил он через плечо и увлек девицу в гущу сплетающихся тел.

Воздух снова стал разреженным. Я выдохнул, чувствуя, как по спине катится холодный пот, смешиваясь с тяжелым ароматом оргии. Атараксия медленно отступала, оставляя после себя звенящую пустоту и острое, пульсирующее осознание: я только что заглянул в глаза Бездны и сумел отвести взгляд. Надолго ли? В этом вечном городе теней и призраков никто не знал ответа. Но парадокс моей скуки посреди апофеоза страсти, кажется, подарил мне еще один день. Или ночь. Какая, в сущности, разница?


Рецензии