Пенсия для палача
Когда мне позвонили и сказали, что ищут гида в Бельгии — необычного, с историческим уклоном, да ещё и с опытом общения с журналистами, — я почти сразу понял, о чём речь. Это не была обычная экскурсия. Речь шла о съёмках. Репортаж. Репортаж о том, о чём в Европе предпочитают говорить шёпотом — о пенсиях для бывших нацистов.
Журналиста звали Андрей Симахин. Сильный, сдержанный, с глазами, в которых чувствовалась усталость от человеческой несправедливости. Вместе с ним был оператор — молчаливый, но цепкий, как объектив его камеры.
Мы поехали в Вилсбрук — бельгийский концлагерь, один из тех, что не стал всемирно известным символом, но был настоящим адом на земле. Когда мы вошли на территорию, всё вокруг словно замерло. Тяжёлый воздух. Старые бараки. Таблички с номерами. И ощущение, что даже деревья тут растут молча, чтобы не вспугнуть тени прошлого.
Там мы встретились с представителем центра Холокоста, пожилым, но живым и резким, словно пламенем. Его звали Флуи. Он показал нам архивы, документы, фотографии. И произнёс фразу, которая стала стержнем всей главы:
— Некоторые из тех, кто работал здесь надзирателем, до сих пор получают пенсии. Немецкие. Законные.
Андрей посмотрел на меня. Я почувствовал, как в его сердце что-то упало, тяжело, как камень.
— Это что, благодарность за службу? — спросил он вслух.
Я молчал. Как гид я знал факты. Как человек — не знал слов. Мы продолжили съёмку, записали интервью, обошли лагерь. Симахин брал кадры, где даже не нужно слов. Колючая проволока, выбеленные доски, старые ботинки в витрине. Они говорили сами.
Когда мы возвращались в Брюссель, Андрей вдруг спросил:
— А ты что думаешь? Это же Европа. Гуманизм. Законы. Но, выходит, у зла тоже есть пенсия?
Я кивнул и сказал:
— Зло — это не всегда нож. Иногда — это просто бухгалтерия.
Мы приехали в Брюссель под вечер. Город казался спокойным, даже нарядным — витрины, брусчатка, уютные террасы с фонариками. Всё будто бы напоминало: «Здесь Европа. Здесь порядок». Мы оставили технику в отеле, и я предложил Андрею поужинать. Он молча кивнул.
Выбор пал на «La Roue d’Or» — ресторан в двух шагах от Гран-Плас, с бельгийским золотым светом, красными скатертями и деревянными панелями. Мы сели у окна. Заказали мидии в вине, картошку фри, бельгийское пиво. Симахин пил медленно, задумчиво.
— Как вообще такое стало возможным? — спросил он. — Как можно было прописать пенсию тем, кто работал в лагере?
Я вздохнул.
— Потому что зло часто маскируется под порядок. Потому что бюрократия — это не совесть. Это таблица.
— И потому что никто не хочет ворошить прошлое? — уточнил он.
Я кивнул.
— Именно. Это и есть самое страшное. В Европе сжигали ведьм, устраивали костры инквизиции, но потом, спустя века, это замалчивали. И теперь, спустя 80 лет после войны, никто не хочет признавать, что, возможно, доброе государство до сих пор платит тем, кто творил зло.
Он достал телефон, показал фото — серый архивный документ с фамилией, подписью и печатью.
— Он участвовал в расстрелах. Это точно. Но вот бумага — пенсионный лист. Подтверждение выплат.
И тогда я сказал фразу, которую долго обдумывал:
— Зло — это не всегда дьявол с рогами. Это может быть улыбающийся чиновник. Или молчаливый сосед. Или даже ты сам, если просто смолчал.
Молчание. Только звуки улицы. И вдруг Андрей заговорил:
— Я не хочу, чтобы моя страна пошла этим путём. Чтобы у нас тоже потом платили пенсии убийцам. Чтобы мы молчали. Знаешь… Это не только про прошлое. Это про будущее.
Он сделал последний глоток пива и встал.
— Спасибо тебе. Не только за дорогу и перевод. А за то, что был рядом.
Мы распрощались на углу у отеля «Amigo». И я долго стоял, глядя на его уходящую спину.
Журналист. Один из тех, кто не боится сказать. Один из тех, кто в Европе — гость. Но в совести — хозяин.
…Мы вернулись из Вилсбрука, уставшие и вымотанные. Молча ехали через серый пейзаж бельгийских деревень, в сторону Брюсселя. И где-то на подъезде к городу я вдруг спросил:
— Андрей, а как ты вообще меня нашёл?
Он усмехнулся, чуть повернув голову.
— Искал сам. Не секретарь. Просто начал вводить: «русский гид по Брюсселю, гид по Бельгии, Нидерландам». Перебрал несколько профилей. Но когда увидел твою анкету, понял — это тот, кто нужен.
— А что тебя убедило? — спросил я.
— Во-первых, у тебя свой транспорт, комфортный бизнес-минивэн. А это важно, когда нужно оперативно перемещаться. Во-вторых, увидел, что ты по образованию журналист, радио и телевидение. А в-третьих — ты писатель. И я понял: ты сможешь не просто довезти, а почувствовать суть истории. И, если надо, сказать вовремя. Или — промолчать.
Он помолчал, а потом добавил:
— Плюс французский. У нас же была встреча с депутатом из N-VA, ты сам помнишь — госпожа Мейерс, которая уже больше десяти лет добивается отмены этих выплат. Ты перевёл всё так, что она после встречи подошла и сказала: «Вы работаете с ним не первый год?» Я только усмехнулся.
Я улыбнулся в ответ.
Внутри было тёплое чувство — не от похвалы, а от того, что ты оказался на месте в нужное время. Что твой опыт — и журналистский, и экскурсионный, и человеческий — оказался важным.
Мы въехали в город. Впереди были фонари, деликатно подсвечивающие старинные фасады.
И в этот момент я понял: иногда одна встреча может изменить многое.
***
— А как они вообще узнали? — спросил я Андрея, журналиста, когда мы пили кофе в маленьком кафе на углу возле Брюссельского парламента. День был серый, в чашке плавал светлый след от молочной пенки, и всё вокруг казалось погружённым в туман.
— Это было в девяностых, — сказал он. — Обычная рутинная проверка в Министерстве финансов Бельгии. Бухгалтеры заметили крупные, стабильные переводы на счета людей, которые числились ветеранами… но не бельгийской армии. Это были выплаты из Германии. И когда начали разбираться, выяснилось — деньги идут из фонда, основанного Адольфом Гитлером.
— Фонда инвалидов войны? — переспросил я, хотя уже знал ответ.
— Да. Ирония в том, что этот фонд создавался как будто бы для “солдат Рейха”, пострадавших в бою. Но деньги продолжали поступать не просто бывшим нацистам, а людям, осуждённым за преступления против человечности. Многие из них прошли через тюрьмы, были осуждены Мильбурдским судом, отсидели. А потом — вышли. И снова начали получать выплаты. Точно, по графику. Иногда — до 3000 евро в месяц.
Я помолчал.
— А жертвы?
Андрей пожал плечами.
— Те, кто выжил… получают максимум 300. И то — с трудом. Десятилетиями добиваются признания, компенсаций, перерисовывают архивы. А эти… у них всё было сразу. Погоны, статус, защита. И — пенсия от фюрера.
Мы оба помолчали.
В окне проплывали люди, капли дождя тянулись по стеклу, как нити памяти.
— А Бельгия? Почему не прекратят?
— Пытаются. С тех самых пор. Уже почти 30 лет. Но Германия отказывается предоставлять список получателей. Счета блокируют — они открывают новые. Некоторые живут под другими именами. У некоторых дети или внуки продолжают получать. Бельгийский парламент десятки раз поднимал этот вопрос. Но всё упирается в старые международные договоры, ещё времён оккупации.
— Получается, нацисты до сих пор получают зарплату?
— Пенсию. И не просто пенсию. Она выше, чем получает средний бельгиец. Представляешь?
Я представил.
И не смог.
Потому что есть вещи, которые даже разум отказывается принять.
…Телевизионная съёмка была назначена на полдень. Нас впустили через служебный вход Парламента Бельгии. Здание — настоящее сокровище архитектуры XIX века: высокие потолки, колонны, лепнина, богато украшенные залы с зеркалами, потолочными багетами и мягким рассеянным светом, проникающим через витражи.
Когда я шёл по беломраморной лестнице, подумал о том, что это здание было возведено при Леопольде II — короле, при котором Бельгия стала империей, и одновременно — при котором весь мир узнал, что такое жестокость колониализма. Как будто в самой архитектуре звучал двойной аккорд силы и вины. Всё это чувствовалось особенно остро — мы шли говорить о тех, кто служил злу, но так и не понёс за это реального наказания.
В большом зале нас ждал депутат Жан-Клод Ван дер Вельде, представитель партии N-VA. Он был невысокий, крепкий, в светлом костюме и с абсолютно тёплым выражением лица. Ни высокомерия, ни пафоса. Он пожал руку каждому, спросил, удобно ли нам сидеть, предложил воды.
— Merci d’;tre venus, — сказал он.
— Спасибо, что вы нас приняли, — перевёл я Андрею.
Так началась настоящая работа. Я стоял чуть в стороне от камеры, переводил все ответы Жан-Клода на русский, чтобы журналисты могли понять каждую деталь. Потом переводил вопросы обратно — на французский, аккуратно, корректно, так, чтобы сохранить интонацию, контекст.
— Nous essayons depuis 1997, — говорил депутат. — Мы боремся с этой системой выплат почти тридцать лет. Но каждый раз сталкиваемся с закрытостью архивов. Германия не предоставляет имён. Мы знаем, что они получают деньги, но мы не знаем, кто. Это абсурд.
Он говорил спокойно, даже с печалью. Он не был политиком, охваченным яростью или жаждой славы. Он выглядел как человек, уставший от несправедливости, но не сдающийся.
— Et l’injustice, — добавил он, — c’est qu’ils ont tout eu. Une pension. Une protection. Une impunit;.
— И самая большая несправедливость — это то, что у них было всё. Пенсия. Защита. Безнаказанность.
После интервью мы ещё немного говорили без камер. Он показал нам внутренний дворик парламента, рассказал, что его бабушка потеряла всю семью в концлагере. И что он продолжает бороться — не ради политики, а ради памяти.
Когда мы вышли на улицу, Андрей молчал. Камера была выключена, солнце слепило глаза. Я только сказал:
— А ведь, может быть, прямо сейчас в каком-нибудь фламандском городке кто-то пьёт утренний кофе на свою пенсию… от фюрера.
Он кивнул.
Слишком много тишины было в этом «да».
Жан-Поль. Воспоминания мальчика из Антверпена
Они приехали к Центру Холокоста в бельгийском городе Мехелене, в бывшую казарму Доссен, где в годы Второй мировой войны нацисты содержали евреев перед отправкой в лагеря смерти. Сегодня здесь располагается один из самых известных музеев памяти жертв геноцида. Это была не просто экскурсия — это была встреча, телевизионная съёмка, организованная моими коллегами-журналистами, с которыми я работал как переводчик и координатор.
Здание центра — величественное и строгое. Внешне казарма не изменилась со времён войны: кирпичные стены, железные ставни, колючая проволока на макете ворот. Внутри — просторные залы, экспозиции, документы, фотографии. Атмосфера тяжёлая, насыщенная памятью и болью.
В конференц-зале нас встретил председатель ИВ — Института изучения Холокоста, доброжелательный и интеллигентный человек по имени Луи. Он говорил на французском языке, и я переводил всё, что он рассказывал: про историю места, про сотни тысяч депортированных, про то, как бельгийское общество пытается не забыть и осмыслить свою историю.
Но настоящая тишина воцарилась в зале, когда вошёл Жан-Поль. Ему было под девяносто, но в его глазах была поразительная ясность. Он сел рядом с нами, держась прямо, как будто собирался вновь прожить тот день.
Он был ребёнком во время оккупации. Учился в школе в Антверпене. Его семья была еврейской, обеспеченной, уважаемой. Но в то время даже намёк на еврейство мог быть смертельным приговором. И в один из дней учитель, подозревая, что Жан-Поль — еврей, пошёл на отвратительный поступок. Он подсмотрел за ним в школьном туалете — чтобы выяснить, был ли мальчик обрезан.
Когда учитель увидел подтверждение своим догадкам, он молча исчез. Жан-Поль интуитивно понял: донос неизбежен. Он побежал домой, упав на колени перед матерью. Уже вечером семья собирала вещи.
Благодаря связям и деньгам, родителям удалось достать поддельные документы. Они стали итальянцами. Поменяли фамилию, переехали в деревню под Брюсселем, где никто не знал их в лицо. Так им удалось выжить.
Пока Жан-Поль говорил, съёмочная группа молчала. Не щёлкали камеры, не скрипели стулья. В зале повисло звенящее напряжение.
Я переводил его рассказ — по фразам, бережно, стараясь передать не только слова, но и тишину между ними. И только в конце, когда он, опустив глаза, сказал: «Я не простил. Но я научился жить», — у многих в глазах стояли слёзы.
Мы вышли из музея в молчании. День клонился к закату. Я помог операторам собрать аппаратуру, и, пока они обсуждали монтаж, стоял у стен бывшей казармы, глядя на серое бельгийское небо.
Этот город видел слишком много. Но такие истории — не про прошлое. Они про настоящее. Про то, как важно говорить, помнить и защищать.
После репортажа. Тишина
Репортаж вышел хорошим. Симахин уехал. Мы обнялись на вокзале, и он, как всегда, сдержанно, но по-мужски, пожал руку. Я смотрел, как его поезд уходит в сторону Парижа, и чувствовал опустошение. Не только от объёма проделанной работы, но от того, что тьма прошлого снова оказалась ближе, чем хотелось бы. Всего в нескольких километрах от дома.
Я вернулся поздно вечером, уставший, но довольный. Дома была тишина. Только Наташа, моя жена, шепнула:
— Роберт простыл. Температура. Завтра к доктору.
;
Доктор Дельвю принимала в своей роскошной вилле — белый особняк с анфиладой комнат, пыльными шторами, зеркалами и внушительным фламанским интерьером. Она всегда была немного надменной — настоящая бельгийка, фламандка до мозга костей. Сдержанная, воспитанная, знающая себе цену. Мы приходили к ней редко, но всегда чувствовалась некая натянутость в отношениях. Не личная — национальная. Что-то неосязаемое.
Она внимательно осмотрела Роберта, послушала лёгкие, измерила температуру, улыбнулась слегка.
— Обычная простуда. Всё будет хорошо.
Я, всё ещё на эмоциях от съёмок, не удержался. Рассказал. О Симахине, о пенсиях, о парламенте, о Жан-Поле. О боли, которую мы сняли на камеру. О гневе, который чувствовали. И сказал:
— Представляете? Эти нацисты получают пенсию.
Она подняла взгляд. Спокойно. Без удивления.
— А что? — ответила. — Они же работали. Пусть и на ту сторону, но работали. Страна проиграла, но люди отдали свои силы. Почему они не должны получать?
Пауза. Я молчал. И она тоже. Только в этой тишине вдруг стало слышно, как Роберт постукивает ножкой по ножке стула. Как щёлкает старинный радиатор. Как шепчет ветер за окном.
Я посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляд. Он был не враждебным. Просто убеждённым. Своим.
;
И в этот момент я понял многое.
Здесь — другая история. Здесь Германия не была символом ужаса. Здесь она была работой, дисциплиной, контрактами. Здесь оккупация — это не зверства, а экономическое сотрудничество, фабрики, сахар, хлеб и семья. Здесь война не оставила таких шрамов. Не тех. Не на теле. На сердце, может, да. Но не на лице.
И вот в этом, наверное, вся Европа. Одни сжигали, другие смотрели. Одни спасали, другие — подписывали приказы. Одни — дети лагерей. Другие — внуки тех, кто «просто выполнял приказ».
;
Я взял Роберта на руки. Он обнял меня за шею. У него был жар. Но мне стало легко.
Мы вышли на улицу. Снег ещё не пошёл. Была ранняя весна. Март. Солнце уже чувствовалось в воздухе. А в душе — философия, которой трудно научить.
У истории много лиц. И у справедливости — тоже.
Свидетельство о публикации №225040400138