глава 4
Весна пришла рано, но не для всех. Снег сошёл быстро, будто спешил освободить землю. Только земля не ждала тепла — она стала жестокой, затвердевшей. На ней не всходило ничего, кроме страха. В селе Гнилой Яр осталось меньше сотни душ, и каждая — как огарок свечи на ветру. Те, кто пережил зиму, уже не молчали — они просто ничего не хотели.
В конце марта приехала машина. Грузовик. На бортах — надпись мелом: «Комиссия». Из кузова выскочили трое в кожанках и двое с винтовками. Старший был с папкой, толстой, как пень. Он сразу пошёл в сельсовет. Остальные стали обходить дворы.
— По постановлению райкома начинается проверка на предмет саботажа, — сказал старший у клуба. — Просим всех трудоспособных на площадь.
Люди вышли. Не потому что боялись. Потому что уже не умели прятаться. Григорий стоял в первом ряду. Его сын Фёдор — рядом.
— Сдача хлеба была сорвана, — продолжал уполномоченный. — План не выполнен. Крестьяне уклоняются от трудовой дисциплины.
— Мы вымерли, — сказал кто-то.
— Это не оправдание, — отрезал чиновник.
Начали проверять.
— Ты не вышел в поле 12 марта?
— Холод был. Земля каменная…
— Нарушение.
— Ты не сдал корнеплоды?
— Всё сожрали.
— Значит, утаили.
— А ты?
— Я вдовец. Остался один.
— Опасно. Один — не под контролем.
Через час десятерых отвели за клуб. Из них пятеро — те, кто ещё мог работать. Фёдор был среди них. Григорий пытался что-то сказать, но двое с винтовками перегородили путь.
— Его вернут? — спросила Мария.
— Обработают и вернут, — сказал солдат. Но он не вернулся.
Через два дня по сёлам разошлись новые бумаги. Чёрная рамка, жирный шрифт: «ВРАГИ КОЛЛЕКТИВИЗАЦИИ». Имена. Возраст. Указания: кто сколько не сдал, кто якобы прятал. Бабу Клаву — за «самодельную выпечку». Она варила лепёшки из жмыха. Степана Дронова — за то, что «говорил, будто власть врёт». Семью Палагиных — за «молчание». Да, просто молчали. Ни доносов, ни песен, ни отчётов.
В апреле начались массовые выезды. Из тех, кто остался, выдёргивали по ночам. Без разговоров. Без объяснений. Один возил трупы — выживал. Другого убили за то, что отказался подписывать «объяснение». Некоторые подписывали всё: «Признаю», «Сожалею», «Прошу перевести». А потом всё равно исчезали.
Настю комиссия признала «социально неактивной».
— Она не участвует, — сказал новый уполномоченный.
— Она никого не трогает, — ответил Трофимович.
— Это тоже форма сопротивления.
— Ей четырнадцать!
— И что?
В мае село снова внесли в список. Теперь — «деструктивно-пассивное». Никаких пайков. Никакой торговли. За помощь заключённому — расстрел. За укрывательство больного — заключение. За жалобы — выдворение в спецпосёлок.
На старой ферме устроили пересыльник. Люди сидели в клетках — как куры. Кто-то бормотал молитвы, кто-то проклинал. Настя стояла у сетки, смотрела. Ей было страшно не за них. За себя — что она привыкла к этому виду.
Трофимович ходил по полям. Они были пустыми. Без плугов, без людей, без птиц. Он клал руку на землю и говорил:
— Прости нас. Мы были семенем, но не дали ростков.
— Нас не посадили, — прошептала Настя. — Нас зарыли.
Однажды в село пришёл человек. Один. Без документов. Сел у бывшей церкви. Смотрел на обломки. Через день его опознали — служил в зачистке. Был в команде, что расстреливала в Балке. Теперь молчал. Настя подошла:
— Ты стрелял?
Он кивнул.
— Жалеешь?
Он кивнул.
— Живёшь с этим?
Он не ответил.
— А мы живём с тем, что вы остались.
На Троицу никто не праздновал. Просто пили воду. Просто сидели. Один ребёнок нашёл цветок. Показал бабке.
— Это живое?
— Да. Но пока — одно.
— Значит, не всё мёртвое?
— Значит — семя.
Конец главы.
Свидетельство о публикации №225040501451