Молчание nе

               М О Л Ч А Н И Е   N Е


     «От вздёрга всё…
     Вздёрг правой брови (очевидно, нервный тик) потянул за собой верхнее веко правого глаза и оно отлипло от нижнего, потянувшегося, было, следом…, и хотя он прошмыгнул на кухню быстро и на цыпочках тихо, и вообще мог сойти за женщину, на нем была ночная, ниже колен с кружевами, рубаха, но зрачок мой, который, подозреваю, никогда не спит, даже под слипшимися веками, быстро сфокусировался на прошмыгнувшей подобием вспышки его спине, уколов нервными окончаниями непроснувшийся еще до конца правый глаз, который теперь, уколотый и проснувшийся весь целиком и исключавший всякую хитрости себя провести, тут же его узнал!!! Да и волосатость ног, что называется, бросилась…
     Он…!!!
     Он, он, именно он, а не какой-нибудь круглобокий Василий Андреич, словно сбежал с моих шаржей и босиком, в ночнушке, прошмыгнул на мою кухню. Да и Сашка-друг, приехавший вчера на последней электричке и могущий шевелюрой и той же волосатостью из-под кружев (если б имелись) запросто сойти за него со спины, уехал сегодня на первой утренней, и я, закрыв за ним дверь, даже еще поспал. Из кухни тишина. Я не спешил. Полбутылки коньяка и что-то еще под ночную беседу мы с Сашкой допили и пустые бутылки вынесли на лестницу, а шампанское, извините-с, не держим-с. Точнее мы не под беседу, а «для беседы», как говорил другой мой друг, друг детства Серега Шатула (последний раз с ним и его братом Андреем, тоже корешем детства, виделись в 16-м, в Решётах…, иногда, думая о их фамилии, почти возбуждаюсь, - Шатула…, ух…!!!, - какого такого их предка шатало и расшатывало в разные концы и стороны света!!!). Из кухни, однако, ни звука…! Что он там делает?! С открывшимся уже левым глазом я не спеша встал с постели, сделал синхронно глазами - раз-два-три, раз-два-три (примерно, как сжимают и разжимают пальцы на вытянутых перед собою руках), так же босыми и на цыпочках прошел на кухню… Он стоял у окна и пялился за него. Я тихо подкрался сзади, на секунду замер и хотел уже было ладонями закрыть ему глаза, но передумал, вдруг он характером бешенный, или вдруг все же это не он, потому просто чуть слева заглянул ему в лицо. Фу-у-у-у…, он…!!! Боже ты мой, самому ему в лицо!!! Не совсем, правда, в лицо, а так сбоку. Однако, не очень-то и похож сбоку! На свои знаменитые портреты не похож. Как и мы, интернетные люди, непохожи на свои сетевые аватарки. Замерев, я продолжал стоять и вторую секунду, и третью, и четвертую… Интересно, вот так вдруг, замерев с утра, интересно…, - если, например, убрать все вензелястые жития и апокрифы от всех его опосля жизневедов и пригасить натертую ими же бронзовую вокруг него раму, если не брать в расчет крахмально-кружевную влюбленность в его жену покойного Валентина Непомнящего, такую безоглядную, будто он сам знавал ее лично и сам по ней тайно томился, или может даже вместе с двумя другими девицами Гончаровыми живал приживалом в его доме (вот о чем не написал Битов в своей - его дома имени - книжке!), в общем, интересно, как он жил с ней, с женкой своей молодкой?! Да и как она не на людях вела себя с ним, называла ли, например, Сашей или Сашулей, или может даже Саней (как я иногда своего друга), позволяла ли себе какие-то вдруг шалости? Не сразу, конечно, не после новобрачной ночи, а после потом, когда стали появляться семейные удобства, семейные дети, семейные долги, семейный - понятный обоим - юмор, ведь наверняка могла хлопнуть ладошкой его по лбу и сказать «какой ты у меня транжира!» или мило «какой ты дурындушка!», или, например, не поспев в контурах алькова за быстротой исполненного им супружеского долга, не замереть трусихой (как почему-то думает о ней автор), а царственно шепнуть «будете должны, мой прыткий и нежный зверь!». И если уж о ней дальше, то еще больше интересно, как все-таки она такая молодуха, по нынешним временам совсем еще девчуха, ничем еще ненаполненная, ни капельки непохожая на ту, которая позже посмотрит другими, второ-мужними глазами с портрета Макарова, равнодушная, если верить хору знатоков, даже к плохим стихам, ощущала его, законного своего супруга-кормильца (а не «бронзу», доставшуюся нам), на фоне других, тоже законных, но более поблескивающих, более породисто-мундирных, смогла ли смириться и просто по-бабьи - сердцем полюбить?! О, божечки, подозреваю - ознакомься он-бешенный с сим безобидным и не вслух моим интересом, он-сумасшедший вызвал бы меня на дуэль! Он же, который от меня сбоку, нисколечко не пошевелился (хотя мои чуть прежде любопытные босые без сомнения было слышно даже холодильнику), смотрел загипнотизировано вниз. Я мельком глянул туда же, за окно вниз, но не понял куда конкретно он смотрит. Тогда сбоку, проследив точное направление видимого мне его левого зрачка и по новой, как бы прицелясь его глазами, сцелил свой взгляд со второго этажа направленно вниз и понял, что смотрит он на мою кормушку - пластиковую пятилитровку, с вырезанными по бокам большими отверстиями и привязанную веревочкой к ветке молодой березы. Его явно интересовала именно она - непонятный ему предмет, а не порхающие вокруг вензелями воробьи и синички и не тем более болтающийся чуть выше, так же на веревочке, кусок сала. А вокруг, вокруг-вокруг, - вокруг хотя и пасмурно, но после запятой уже и солнечно, ибо не могу же я ради него не поместить сюда его же Пушкина утро! Да и кто подловит меня?! А, что написано пером, то, извиняйте, не вырубишь топором! В общем, пишу - с вечера шибануло ой-мороз-морозцем (из любимой песни отца моего), который для крепости я взял взаймы из своих сибирских Решёт и вопреки Гидрометцентру подморозил им среднюю Русь, вызвав взрыв солидарного мата в эфире дальнобойщиков, ну и, не имея никакой другой подражательской выдумки, обряжаю деревья в бело-кружевные рубахи, точно такие же, какая сейчас на нем, и слепящим хрусталем их кружев приятно слеплю нам обоим глаза, - и вот она…, смазывающая зрение моя теплая утренняя слеза - выкатилась вместо точки в конец предложения! Что-то, однако, удержало не цитировать вслух «мороз и солнце, день чудесный», взамен мелькнула мысль показать ему телефон, показать, как в телефоне его-Пушкина можно загуглить, но и исполнение этой мысли тоже отринул, убоявшись стать причиной разрушения его разума, украдкой же загуглил Поля Элюара и, будто на память, тихо вслух процитировал:

«и ничего ни в прошлом ни в грядущем
я выбросил ледышки рук сплетённых
я выбросил продрогший до костей
скелет желанья жить изжившего себя…»

Он снова не пошевелился. Может не понял, что это стихи, или вообще не услышал. Тогда, отбросив всякую скромность, которая всякое утро во мне еще теплится, я порылся в телефонном «блокноте», нашел свой перл из так называемого «Венецианского дневника» (улетая в декабре в Венецию, обещал друзьям писать оттуда исключительно рифмой, что и исполнил) и продекламировал, подражая Олегу Далю:

Скрипи перо мое в зимУ
и в морозилки спящем льду
загни скрипящий след в дугу
от санок шустрых, ведь сбегу -
коль не начну чудесный день,
невесты сивкину ногУ
в борзУю санку не впрягу,
чтоб разогнать по всей Лагуне
Мороз и Солнце наяву!

Левое ухо его, под его же на вид немытыми и не такими уж африканскими «бигудюшками», как бы по-конски прянуло в мою сторону, но видимый мне по-прежнему только его левый глаз все так же завороженно стыл вниз на пластиковую пятилитровку. Эх, Пушкин…, бедный Пушкин…, такой всеобъемлющий, такой всезнающий и вот ведь...!
18.02.2023»

     Недельной давности никчемный пост, неопубликованный в Фейсбуке, мой...
     Да хоть бы и чужой…!
     Иногда кажется, что одна общая рука пишет. Пишет о погоде и непогоде, о левой с утра ноге и о ней же с вечера правой, о чужеземной красоте и о родных курьих ножках с избушками сверху, в общем, обо всем вскользь и ни о чем, как вскользь и ни о чем приезжают за свои деньги помахать косами эко-туристы. Другая эпоха, раскрывшая в массах массовый дар сочинительства и она же обнулившая в массах массово-эпистолярный жанр. Мы теперь не пишем писем и больше уже не будем писать. Сохранять же тонны СМС смешно, лайки еще смешнее. Хотя, догадываюсь, есть и такие, особо к себе щепетильные. Остаются, конечно, деловые письма, но вот таких, чтоб как раньше на три листа задушевности или бухгалтерской подробности за период от письма до письма, таких нет, по крайней мере в моем окружении. Пушкин, ты понимаешь, Пушкин, от нас не останется писем! Пусть твой мозг сломала пластиковая пятилитровка, как я это оригинально, как мне неделей тому казалось, придумал (ай да Мишка, ай да сукин сын!!!), пусть…, пусть даже я написал бы дальше, как, например, стал показывать тебе газовую плиту (которую ты почему-то проигнорировал, как и холодильник), включать газ и громко, как иностранцу, незнающему русского языка, кричать тебе в лицо (самому тебе в лицо!!!): «Газ…!!! Это газ…!!!», или, нажав на выключатель и тыча пальцем в загоревшуюся лампочку, так же громко: «Свет…!!! Электричество…!!!», и ты действительно, как иностранец, не понимая и улыбаясь, кивал бы бестолково головой, пусть так, пусть…, но зато, Пушкин, от тебя остались письма, а от меня ни одного! А те, что и были, из юности-молодости, которые мне однажды вернули, я, взяв одно из них наугад и начав читать, похолодел…, во-первых, оттого что забыл свой, существовавший когда-то почерк и потому в первые мгновения завис в подозрительности сомнения - мои ли это письма вообще, во-вторых…, и это более, чем во-первых, - от глупости пишущего! В общем, те письма, не дочитав даже одного, все скопом, как чужие, бросил в мусорное ведро.
    
     Понимая все, он молчит. Гипсовые глаза его закрыты. Он давно уже так отформовано с закрытыми молчит. Здесь, у меня, молчит. Его гипсовая маска висит справа от двери. В этом месте с кончика моего борзого пера естественно норовит скапнуть финальная точка, но слева, вынуждая текст к продолжению, молчит другое гипсовое молчание - маска с закрытыми зеркального его тезки. Справа Александр Сергеевич, слева Сергей Александрович!!! Сечешь фишку, случайный мой читатель?! Кривись же дальше! Между ними (гениями), над дверью..., нет, не моя маска, а моя залепуха-безделица, вызывающая у моих гостей один и тот же (иногда немой, иногда вслух) вопрос, в том смысле - самостоятельное ли это нечто и законченное, или оно было подобрано на улице и принесено в мастерскую?! В саму же дверь между ними, которую делал сам, вмонтировано окошко, настоящее деревенское (подобрал, не смог проехать мимо). Пушкин с Есениным гипсово молчат. Есенин молчит трагично, Пушкин успокоено. Мне хорошо с их молчанием, люблю работать под их молчание, мне нравится молчать с ними заодно, молчать о самом важном… Даже учусь их молчанию. Например, на звонки с незнакомых номеров не отвечаю сразу голосом, просто нажимаю на «ответить» и молчу… Молчу, а с другого конца чаще всего вопросительно произносят мою фамилию-имя-отчество и уверяют, что со мной устами представителя (называется имя) говорят из банка или устами капитана такого-то из таинственного отдела службы безопасности (звание иногда повышается до майора), я молчу, на том конце начинают нервничать, начинают еще вопросительнее называть мое ФИО, я продолжаю молчать, не выдержав своей же нервности на том конце отключаются, тут же, как правило, следуют еще два-три неврастенических звонка с других, незнакомых номеров, на которые я уже вообще не отвечаю, даже молчанием. Год назад, или два, или три вперед, позвонил сибирский друг и сказал, что у него попросили мой телефон, через день звонок с неопределившегося номера, нажал на «ответить» и привычно замолчал…, голос, который я тут же узнал, дважды произнес мое имя, я промолчал, имя мое еще дважды, я цепенел молчанием, в трубке тоже замолчали…, обоюдное молчание, длившееся не более пяти секунд, показалось вечностью, не заметил, когда звонок был сброшен, потом еще несколько секунд, еще одну вечность, молчал на потухший дисплей телефона. Хотя подобное или другое мое молчание, в отличие от двух гипсовых, самых молчащих молчаний, не совсем уж и молчание. Даже если я и молчу, например, занимаясь своими делами, я все равно о чем-то думаю, а думаю я словами, то есть мысленно их проговариваю, а если же с кем-то мысленно говорю, то не просто говорю словами, а говорю целыми предложениями, которые мысленно же по нескольку раз переиначиваю, делаю их значительнее, умнее, редактирую в общем, как если бы они были на бумаге. То есть получается, что даже мысленно я не совсем молчу, а молчу, как бы это правильнее определить, молчу в не молчании. В молчании НЕ..., - да, вот так вернее, берусь даже застолбить за собой авторство определения «МОЛЧАНИЕ НЕ». А еще лучше «МОЛЧАНИЕ NЕ», - латинская «N», в сочетании с безродной «Е», как-то научнее. Хотя и без разницы с латинской или с кирилло-мефодиевской, суть в другом, суть в том, что до истинной глубины гипсового молчания, до молчания как конечного знания, мне еще расти и расти. Обыкновенный пластиковый манекен молчит глубже меня. «Он умно молчит…». Ах, как хорошо!!! Дожить бы, заслужить бы, пусть даже и в прошедшем времени - «он умно молчал…».

     Если бы я сейчас пошел к психиатру (просто так, надумал вдруг и пошел), то, входя к нему в кабинет, не стал бы вслух говорить дежурное «можно!?» и не стал бы вслух здороваться, а просто молча кивнул бы ему, молча протянул бы записку, на которой старательно, почти печатными буквами, как не моей, а детской рукой (клавиатура напрочь отучила писать авторучкой), было бы написано «простите, я пришел к Вам помолчать, прошу Вас помолчите тоже, хотя бы стандартное время стандартного пациента», сел бы на стул и стал бы молчать, молчать на-а-а…, на что бы у него молчать?!, - в его пресном кабинете даже вслух не на чем настроить фокус зрачка, на свои руки, может быть, ну да, на свои руки, на обгрызенные ногти в конце концов. Прожил уже жизнь, в которую уложатся две жизни двух русских гениев, а до сих пор грызу ногти на руках! И какой он молодец…, какой он был бы молодец если бы сразу, прочитав записку, понял меня, а не стал бы казенно говорить, что я ошибся дверью и, что мне лучше к логопеду, и не вынудил бы тем самым огрызок нехорошего ответного, пусть и вспыхнувшего во мне мысленно.
     Уходя от него и проходя по коридору мимо как всегда приоткрытой двери кабинета офтальмолога Оськина, я услышал, как голос Оськина бодро кричал из написанного мною шесть лет назад текста: «Милая моя, да ели б же я мог влезть в тебя и посмотреть из тебя твоими глазами, тогда бы….», что было «тогда бы» я уже недослышал, завернув за угол, за которым голос Оськина отсек пчелиный гул регистратуры…   

     Три дня назад прервал двухмесячное молчание холста. Взял длинную рейку, сепийный карандаш, приложил рейку к холсту и поверх уже высохшей краски прочертил линию, разделив холст по горизонтали пополам. Три дня он молчал по-другому. Сегодня взял гвоздь и проколол над линией, ближе к центру холста, дырку. Теперь совсем молчит иначе, хотя пока и не понимаю - то ли молчит внутрь себя, то ли изнутри себя?! Вообще молчание холстов - молчание особенное. В ноябре стараниями одного бескорыстно доброго человека со змеёй на спине (прошу простить мне, могущую показаться интимной, подробность, которую я перетащил в свой текст с его спины (набитую вдоль позвоночника толстую змею), опубликованную им самим же у себя в Фейсбукев) была устроена моя выставка в одной столичной галерее. Работы еще не были развешены по стенам, лишь расставлены вдоль, а я уже испытывал томление, но не томление нетерпеливого провинциального творца, думающего, что там, у себя, он сотворил невероятную вселенную и спешащего вот-вот обрушить ее в жаждущий столичный мир, а томление равное смятению. У себя в мастерской все работы казались мне лучше, значительнее, весомее, что ли, глубже в конце концов…, но там, в большом пространстве галереи, они, во-первых, сжались до ничтожеств в размерах, во-вторых, сделались не просто обыкновенными, а банально-вторичными, примитивно-понятными, и все мои так называемые «апокалипсические» предчувствия, неосознанно проявлявшиеся в них на протяжении последних 10-ти и чуть более лет, принимаемые иными за искусственные нагнеталки и напряги, и про которые жена моя бывшая когда-то сказала «откуда в тебе это, ведь у нас все хорошо», теперь приобрели окраску сиюминутности, будто большую часть холстов я сварганил галопом и только что, поспевая за злобой дня. И даже потом в бликах тусклых очков, изредка направляемых со стремянки в мою сторону одним из развесчиков, я считывал подтверждение все тому же. И каждый раз ответом на те, украдкой, блики внутри меня вскипало из одного известного фильма - «не обещаю, что брошу писать совсем, но обещаю писать меньше»… Под конец, правда, когда работы были развешены и развесчики куда-то испарились (перекур-перекус), оставив нас со стремянкой одних, когда все мои работы, как вовсе теперь и не мои, как-то вдруг разом объяли меня со всех сторон своим молчанием (молчанием в лицо, справа, слева, в спину), я будто бы слегка успокоился и после хранил хрупкость этого состояния до самого открытия, которое…, которые, ни свои ни чужие, не люблю, и если же говорить о чужих выставках, то всегда предпочитал смотреть работы авторов в молчании их отсутствия, то есть после открытий. Первым на мое открытие в совсем еще пустой, как вакуумный, зал явился несколько странный, растерянный на вид человек, он медленно приблизился ко мне, тихо сказал, что коллега, что мы знакомы по Фейсбуку. - Да, да, - сказал я в ответ как-то чересчур поспешно и тряся лихорадочно, как подобострастно, его протянутую руку, - узнаю, узнаю…! - совершенно не узнав и не поняв кто это. Человек же, не сказав больше ни слова, как-то боком (по-книжному) отошел от меня, остановился почти в центре зала, медленно из одной точки сканировал своим зрением весь достаточно внушительный периметр моего Аустерлица, оглянулся, посмотрел в меня тлеющей скорбью и так же боком, молча и не прощаясь, удалился. Он, видимо, все давно про все и про всех понял, понял и умер в эту истину. После его ухода, не сразу, но все же потянулись жидким ручейком, с разными интервалами, разные столичные люди, подобно чаинкам, которые не все сразу опускаются на дно, брошенные все разом в кипяток, а по одной, две. Замерцали проносимые в руках бокалы…, один с сухим красным как-то сам собой облепился пальцами и моей авторской руки. Иногда ко мне подходили незнакомые люди и вкрадчивым тоном произносил «в личку» всегдашние в таких случаях приятности, поздравляли. Немногие присутствовавшие знакомые тоже все поздравляли. Почему-то принято всегда поздравлять автора, что для меня не совсем понятно, по мне каждая очередная выставка - это очередная авторская смерть, ведь всякий раз автору (если он, конечно, вменяем и не разъедаем кислотами нарциссизма) хочется отказаться от себя прежнего и начать все с белого листа. Словом, улыбаясь всем авторской, но неестественной улыбкой, я с самого начала уже ждал конца, чтоб потом…, чтоб потом…
     Потом я улетел в Венецию.

     Улетел в ночь, в конце декабря. Сначала до Стамбула. Аэрофлотом. Мое место было у иллюминатора, напротив правого крыла, и весь полет я то и дело всматривался в темноту иллюминатора, за которым, взрывая уже ее внешнюю, почти космическую, и выхватывая из нее с равной периодичностью конец крыла и пуская по нему кровянистый меч света, мигала без устали сигнальная красная лампочка. Ее одиночество с безошибочно ритмичным вспыхиванием в бездне чуждой темноты гипнотизировало. Пытаясь синхронизировать стуки сердца с ее мигающим ритмом, я мысленно представлял, как где-то там, далеко в глубине нижней ночи, спит мне навстречу величавым сном минувшего перламутрово-золотая, ракушечно-чешуйчатая Венеция. С высоты верхней аэрофлотовской ночи она виделась мне погрузившейся в гипнотическую дрему царственной Рыбой, сплошь покрытой разного рода драгоценными, давно окаменевшими ракушками, смугло-золотая чешуя которой, состоя так же из разно-драгоценных и разно-потускневших чешуек, медово-призрачным блеском, преломленным сквозь толщу времени, притягивает и притягивает к себе тьмы и тьмы микроскопических со всего света насекомых, похожих больше на микробов и которых, копошащихся теперь однородной, бесполезно-праздной массой, можно рассмотреть при свете дня в межракушечно-чешуйчатой причудливости на утратившем сладость кровотоков теле. Слева от меня, словно тоже утратив жизнь кровотоков, молчали погруженные в сон немолодые он и она, точнее она и он (она молчала в кресле между), судя по всему семейная чета. Хотя нет, мое прыткое перо несколько забежало вперед моей памяти, он не совсем молчал, - изредка, нарушая их обоюдное молчание, из него сквозь шерсть бороды подтравливало твердо-согласным звуком «пц-ссссс….», каким подтравливает воздух, когда спускают давление или когда мыльной пеной обнаружишь дырочку на поверхности чего-то надутого. Она же молчала как-то странно, словно вовсе и не спала, - слепив искусственными ресницами усталые, липко накрашенные веки, она молчала напряженно, сосредоточенно, за весь полет так и не отстегнув застегнутый в самом начале ремень безопасности. Аэрофлотовские стюардессы, исполнив в самом начале ортодоксальный ритуал накормления уснувших после пассажиров, сами успокоились и если и появлялись в проходе, то не проходили по нему, а проплывали бесшумно. В фюзеляже ночи они не вызывали прежнего, особого внимания, какое вызывали они же всегда во времена моей молодости, хотя и чувствовалось, что проход меж кресел по-прежнему являлся для них чем-то вроде подиума, как для манекенщиц, и улыбки их при всякой зевотно-пассажирской надобности слетали все так же, как перышки в ладонь. Иногда я начинал думать, не слишком так и не в глубь, но как бы вниз, о их земной внизу жизни, о неведомых небритых ртах, крадущих там, внизу, их дыхания, и попутно думал, кто из моих знакомиц, точнее кому бы из них подошел подиум стюардессы?! От Стамбула до Венеции летел турецким бортом и при свете утра, и при свете того утра я рассматривал стюардесс турчанок. Мой интерес к ним был особого толка, почти литературного. Например, я давно знал, что матерью Василия Андреича была пленённая и якобы привезенная в подарок его отцу турчанка. И если бы в России заповедная кровь передавалась как у евреев по матери, то Жуковского записали бы в турки. Или еще, - бабка (или прабабка) шолоховского Григория Мелехова тоже была турчанкой. Да и если посмотреть на портреты наших дворян Екатерининской и чуть дальше эпох - добрая половина из них черноглазые брюнеты с длиннющими восточными носами, а не пшеничные скромноносые славяне. Впрочем, нужно учитывать и дань моде, русская знать желала видеть себя хотя бы на портретах гражданами древнего Рима с прямыми римскими носами, что, видимо, не совсем удавалось крепостным и не очень художникам, старавшимся угодить, но, запутавшись в «римских» пропорциях или вовсе не зная их, старательно перебарщивали с носами, вытягивая их в длинно-восточные.
    
     Зимняя Венеция встретила меня хотя и не бисером инея и не брейгелевским льдом каналов, но тем не менее к вечеру первого дня я потерял всякую надежду хоть как-то согреться в своей холодной на верху комнатке, невыносимо жаркой там же в летние месяцы. Укрывшись с головой одеялом и проведя всю ночь в безуспешной попытке вернуть остаточным теплом своего тела хоть какое-то в ответ сочувствие стылой ко мне постели, утром я уже не нашел в себе никакого характера отказаться от принятых в человечестве норм и не принять как спасительное чудо, как горсть воды в раскаленной пустыне, женские теплые тряпки, заботливо предложенные двумя парами заботливых, родственных, женских рук, напялив тут же на себя две разом теплые, ароматные женские кофты и натянув ниже что-то теплое нижнее, определенное мной как зимние рейтузы, поверх уже которых что-то вроде толстых шерстяных лосин, а на голову душистую - с объемными цветами - вязанную шапку. Сейчас я очень бы хотел увидеть тот свой портрет маслом в рост - портрет вельможного господина из Московии!
     Обряженный в женские теплые шмотки, с накинутой сверху моей курткой, надетыми поверх нижнего моими штанами и вместо вязанной с цветами шапки в своем все-таки берете, я, ароматно-пахучий, был взят двумя деликатно участвовавшими во мне дамами на экскурсию в «Русский магазин» (звучит как в Русский Музей), - нужно было прикупить чего-нибудь «русского» к скорому новогоднему столу, каких-нибудь селёдок, свеклы и прочего.

     Авторская вставка
     (неопубликованный пост в Фейсбуке)
«- Посмотри, что он сделал..., сделай же что-нибудь!!!!! - из-за двери снизу...
… Как в мерзлоту открытого космоса выпрастываю из-под одеяла руку..., потом так же и туда же ногу, одну и другую, высвобождаю фюзеляж тела, набитый вчерашними русскими салатами - оливье и шубами над селёдками, встаю, но тут же снова окутываюсь одеялом (попытка скафандра), протискиваюсь за дверь в открытый космос лестницы, изо рта Туманность Андромеды, смотрю вниз..., - внизу космической станцией, мигая разноцветными огоньками, лежит на полу синтетическая новогодняя ёлка, из-под ее передней, конусной части, одновременно шевеля лапой и хвостом, смотрит хитрой мордой любопытного астронавта четырехмесячный кот Тучка…
… «Сделай же что-нибудь!!!», хм..., «что-нибудь», - о, погодите, ... любой ваш, как говорится, венецианский каприз…!!!
… Одеяло сдуло с меня солнечным ветром…, навстречу ему (солнечному) оттолкнулся босой от ступеньки..., - о, невыносимая лёгкость бытия..., о, тяжесть вчерашне-салатной гравитации!!!, ... космическая станция как-то разом омертвела в моих хватких земных руках - потухла всеми лампочками сразу, вилка гирлянды (слышал спиной) клацнула вырванной из розетки…, («сделай же что-нибудь!»)..., - первые два раза промахнулся, не попал!!!, по коту не попал, ёлкой не попал!!!, … он к такому явно неприученный, забуксовал под собой всеми четырьмя на месте, словно пытаясь вмиг процарапаться через пол к соседу снизу, милому грустно-пожилому итальянцу, потом прыгнул в посудомойную раковину, из неё на белый кухонный шкаф (тот пошатнулся от очередного промаха), с него же летучей белкой в проем двери..., («сделай же что-нибудь!»)..., четвёртый промах оказался не таким уж и бессмысленным - звон осколков мурановского стекла (теперь уже остатков люстра) придал большей ярости и более точной прицельности…, азарт крушителя, возбуждаемый жаждой карателя, погнал в сладкий дурман погрома, мозг сканировал только цель, … ёлка, цеплючая синтетическая дрянь, цеплялась за всё, что угодно, грохот и звон сопутствовали моим маневрам…, («сделай же что-нибудь!»)..., иногда повторялись досадные промахи (как же это больно - эти напрасные усилия)..., последнее помню отчётливо - потерявший окончательно разум кот оббежал меня по потолку!!!, … тоску неукрощенности усиливали единственно оставшееся и болтавшееся сбоку на ёлке украшение - шар медного, обезвожено-марсианского цвета и на самой ее верхушке часть спутанной, как рыбацкая сеть, обезлампочной гирлянды, в которой и запутался кот-негодяй, когда я, как метлой, стал разметать ёлкой обратный к лестнице путь и случайно зацепил его, выскочившего из-за упавшего стула…, недоумок, очевидно, не понял, подумал, что это фигня - волоски-проводки, так себе - чушь…, но, снова заработав яростно всеми четырьмя, в момент опутался весь целиком и забился точь-в-точь как в рыбацкой сетке пойманная морская животинка!, … ощутив гибель двух или трех своих нервов, я перестал работать «метлой», просто двинул ёлку «лопатой» перед собой - верхушкой к полу с мечущимся, как механическая насадка, котом, надеясь таким образом расчистить и подмести до лестницы пол и зажать прохвоста там под первой ступенькой, но не дошёл, - выстиранный заяц, обоссаный вчера негодяем и болтающийся за окном на бельевой верёвке, отменил маршрут..., - левая рука открыла окно, правая приподняла всю ёлку целиком и вместе с обезумевшим котом-неврастеником швырнула ее в ущелье венецианской улицы...., со дна ущелья с небольшим опозданием донеслись тощие возмущения - местных итальянцев или китайских туристов (которые нынче «пошли»), к возможным и тем и тем сердце покрылось изморозью...
- Да, я сошел с ума..!!! - опережаю стандартное «ты сошёл с ума!!!».
… Сохраняя величие сумасшествия, поднялся по лестнице на ее верхнюю площадку, поднял остывшее одеяло, окутал себя внутренним его холодом и посмотрел вниз…  О, услада!!! О, первоянварский камуфляж венецианского обиталища, запускающий сладкий сценарий мурашек вдоль позвонков к макушке и обратно к пяткам...! О, купите же мне, наконец, обратный билет на последнюю электричку «Венеция - Петушки»...!

- Сделай же что-нибудь!!! - из-за двери снизу... (кажется я это уже слышал, … погодите, дайте взвесить каприз…!). Как в мерзлоту открытого космоса выпрастываю из-под одеяла руку..., тяжесть гравитации новогодне-вчерашнего аннулирует невесомую легкость перво-сегодняшнего…, - какая гадость…, какая гадость эти ваши венецианские - без подогрева - унитазы...!!!
(Венеция 01.01.2023)»
     (конец вставки)

     Зимняя вода Лагуны и каналов казалась в два раза большей чем летом и ощущалась потопной, особенно мокрой и особенно холодно-прокисшей, как холодный рассол из банки. Возвращаясь плавом из «русского магазина», я держал на коленях сетку с тремя тощими селёдинами и двумя огромными свеклинами (размер каждой с человечью голову) и почему-то представлял свои сибирские Решёты так же подтопленные водой, но не нашей половодной, весенней, а зимне-венецианской, и мне от этого становилось еще более брррр…! К вечеру третьего дня я уже подумывал, что целого брррр… месяца, пусть и обряженного в ароматное-женское-теплое, будет слишком многовато и, что надо бы попросить перенести мне билет в отеческую зиму на недельку пораньше, только сделать это как-то ответно деликатно, чтоб не обидеть, как бы невзначай, будто вырвалось случайно, как чих посреди разговора, попутно же напеть, что и самому жалко и, что особенно жалко расставаться до времени с милыми-женскими-теплыми... Но уже через следующие три дня, а если быть точным, то именно утром 1-го венецианского января, я проснулся с русской тяжестью в отечественном желудке и с твердым и окончательно принятым решением, которое и намеревался озвучить Кутузовым-в-Филях решительно и немедленно. Откинув одеяло и даже не надев тапок, я двинулся к лестнице, чтоб спустить по ней свою решительность вниз, но, спустившись, сразу обмяк, увидев кое-как собранные на затылке русые волосы и слегка оттопыренные и оттого особенно беззащитные ушки. Всякий раз вид этих оттопыренных ушек вселял в меня покорную негу и превращал в безвольную рохлю. А тут еще и эта ёлка, в самый этот решительный момент, грохнулась шумно-звонно за моей спиной, на которую за несколько секунд до того зачем-то решил вскарабкаться четырехмесячный венецианский кот Тучка (норовивший уже несколько раз за эти дни надуть в мои суздальские тапки) и сам того не ожидавший, рванувший в ужасе кошачьего переполоха вверх по лестнице в мою комнатку, откуда и был выброшен через окно вместе с ёлкой в щель венецианской улицы! Все это мое - без сю-сюканий - отмщение, перекочевавшее к обеду в разбухший храбрыми подробностями, но неопубликованный пост, разумеется, произошло мысленно, где-то сбоку от мысленно же принятого решения, так и не воспользовавшегося дипломатическим коридором рта с услужливым турникетом губ - для выпорха наружу и оставшегося молчать внутри до какого-нибудь будущего востребования. Накинув на плечи женскую шаль, всунув ступни в женские, коротковатые тапки, водрузив на место ёлку и сварив кофе, я продолжил жить дальше в новый неведомый год…
     Новый неведомый год начался с поездки по чудной Тоскане с посещением ее великолепных «мекк», с остановкой в милых местечках, с заездом в крохотные Баньо Виньони. Потом…, потом, переполнив изобилием бесконечных искусственных красот мой ограниченный к тому чувствительный приемник и лишив под конец зрачок способности фокусироваться на чем-либо самостоятельно, незаметно пролетел визовый месяц и я вернулся домой.   
    
     Шереметьево встретило общей потухшестью лиц, которая сразу, что называется, бросилась, средне-русская зима - заскорузлостью поздне-январсокй оттепели. К себе добрался чуть за полдень. На лестнице давнишний с ледяной коркой снег с давнишними, как бы оплавленными кошачьими следами. Поднялся (первые два хруста через две ступеньке) на верхнюю площадку, прихрустел ногой под дверью снег, чтоб можно было открыть, вставил ключ в личинку замка - ощущение секундного ожидания, как в машине, когда ключ в зажигание, провернул…, открыл…, вошел… Вошел в молчание - как в отсутствие Времени…, как в немоту пустой космической станции вошел. Убавленное месяц назад отопление поддерживало едва жизненную температуру. Первое, что сделал, - не прибавил отопление, а то, что делаю первым всегда после более-менее долгого отсутствия, - подобно хирургу, запускающему в жизнь после удачной операции остановленное сердце, качнул два маятника на двух деревянных, висящих на разных стенах, в разных комнатах, часах… - запустил остывшее в них без меня Время. Интересно бы знать, когда, в какой момент Оно порознь остановилось?! Может быть, сначала наполовину в одних часах, когда за моей спиной грохнулась ёлка, или, когда я рассматривал византийское золото сводов Сан Марко, и окончательно в других, когда ночью во Флоренции мне приснился навалившийся на меня мраморной тяжестью мышцастый изверг Микеланджело, или, когда, занеся ногу на ступеньку набитого чужеземными авиапассажирами автобуса, услышал за спиной отчаянное «Микеля, лети один…!» и не улетел в Амстердам?! А может Оно остановилось в обоих часах одновременно в тот самый момент, когда в Баньо Виньони мы подходили к бассейну Тарковского (бассейн Св. Катерины), который оказался как-то вдруг сразу, почти за дверью машины, подвезшей нас попутно, и, когда по моей спине забегали колкие иголочки…, или, может быть, при других, точно таких же иголочках - в Падуе у Джотто?! Не знаю. Но совпадения бывают. Как, например, вчера, когда днем, входя в залитую солнцем кухню, я машинально включил и тут же выключил свет, и в тот же самый момент, наслоением на мое случайное действие, услышал из радио «входя в комнату он включил свет» (читалось что-то литературное)! И таких примеров, вызывающих оторопь и внутренний «ёк», не так уж и мало. Второе (что сделал), - не стал никому звонить, сообщать о возвращении, мне хотелось, сохраняя молчание двойного перелета (второй снова был ночным), дожить день взаперти себя. Ну а, стало быть, третьим - прибавил отопление.

     Медленно-медленно, обманывая гравитацию, росла вверх на термометре ртуть…, мерно, перекачивая Время, качались маятники…, по разному, не совпадая, тикали часы…, едва заметно, соблюдая синхронность, ползли стрелки…, прикрывая беззащитный мотылек пламени, несли и несли руки свечу - точками иглоукалывания покрывалась снова моя спина (второй раз подряд я смотрел «Ностальгию»)…, слева и справа от двери молчали два гипсовых лица…, - никуда не спеша, Время заполняло мое пространство, снова приживалось к моим холстам, вещам, терпеливо подбиралось ко мне…

     Авторская вставка
     (неопубликованный пост в Фейсбуке)
«Слишком было теплое и светло-раннее утро, похожее больше на раннее утро нашего позднего апреля, которому здесь, в Тоскане, так же, как и легкой весенней куртке не подойдет вдруг пришитый мохнатый зимний воротник, не подходит цигейковый воротник слова «январское», и которое для некоторых не предполагало бодрого на «раз-два-три» вскакивания с постели. В общем, в Баньо Филиппо мы с моей беспечной переводчицей, точнее благодаря ее беспечной заслуге, естественно прозевали единственный утренний автобус до Баньо Виньони и долго потом не могли поймать попутку в ту сторону. Казавшиеся праздными одиночные водилы проезжали все мимо, будто вовсе не зная, что означает поднятая рука человека с обочины. И даже спустившись по дороге к заправке, тоже не смогли там ни к кому «подсесть», все, как сговорившись, уклонялись на языке Петрарки, что едут куда-то не туда, хотя выезжали с заправки ровно в том направлении, в котором было и нам. Это казалось странным и озадачивало, ведь у себя дома я кого только не подвозил, причем бесплатно! В итоге, когда вновь вышли на дорогу, наконец-то нас подобрал добродушный молодой итальянец, судя по всему музыкант (на заднем сиденье и под ним лежали детали от музыкальных инструментов). Моя переводчица, усевшись на свободное переднее, тут же застрекотала с ним сорокой о чем-то на его родном и стрекотала так, оборачиваясь иногда ко мне и делясь, будто давая лизнуть украденную у него конфетку-сосульку, какой-либо туристической для меня подробностью, до самых Баньо Виньони, которые неожиданно для меня оказались слишком быстро и как-то вдруг. И бассейн Святой Катерины, к которому мы собственно и ехали, тоже оказался вдруг, потому как я не предполагал, что Баньо Виньони такие крохотные. Мы подходили к бассейну, а под волосами моего затылка, будто дремавшие до того роем колючки - вдруг проснулись и колким ручейком побежали на спину…

Первый в своей жизни фильм Тарковского я посмотрел на смятой матросской простыне в первые месяцы службы (в учебке), и то был «Солярис». По субботам в помещении нашей роты устраивались своеобразные киносеансы, - в конце центрального прохода вместо экрана натягивалась простыня, выдернутая из-под одеяла крайней койки, напротив устанавливался допотопный, с плохим звуком, кинопроектор, расставлялись табуретки, гасился свет и мы курсанты-матросики смотрели кино, какое было привезено. В одну из суббот на простыне высветились буквы  С О Л Я Р И С …, именно буквы, потому как я не знал тогда, что означает Солярис (книжку Станислава Лема прочту много позже и ужасно разочаруюсь), как не знал ничего и о самом Тарковском, его имя едва уловимым эхом держалось почти за краем гравитационного поля моей памяти, помнил лишь по своим училищным одногруппникам (когда я еще был с ними), ездившим однажды в Барнаул на одноразовый показ какого-то «исторического» имени Андрея Рублева фильма с привязкой к нему другого, неизвестного и потому второстепенного имени Андрея или Алексея, или еще на какое-то «А» Тарковского, и дружно пересказывавшим на следующий день потрясший их всех эпизод с выкалыванием глаз. Затрудняюсь точно описать то свое состояние, в котором я пребывал после «Соляриса». Написать, что фильм меня потряс, значит написать банальность. Потрясаются обычно люди искушенные, пресыщенные знанием и знающие, чем и когда себя потрясти, как, например, концертные завсегдатаи знают точно величину той паузы, возникающей всегда после последнего звука исполненного концерта, после которой взорвать глухаря в своих ладошах или оглушить соседа криком «браво!». Я же тогда был пуст и прозрачен, как графин, и о фильмах не предполагал, что их создают такие же художники (режиссеры), как и те, что пишут свои картины красками. «Солярис» тогда, как бы это правильнее сказать, в общем, после его просмотра с неделю я пребывал в какой-то замедленной оглушенности, мое сознание, сбегавшее от флотской действительности в самоволку параллельности, работало, словно в режиме рапид, если пользоваться киношным термином, погружая реальность в гипнотический мираж и наполняя артемьевскими фонами (пишу я сейчас, ибо и Эдуарда Артемьева тоже тогда не знал, хотя музыку уже слышал). Этот фильм и по сей день остается для меня особняком среди других фильмов Тарковского, не потому, что он лучше, а потому, что он был первым фильмом (первым вообще), разбудившим во мне меня будущно. Спустя три года, вернувшись на гражданку в несколько уже иную страну (что-то стронулось, стало набухать и трещать переменами), я посмотрел все другие фильмы Тарковского, которые все тоже с первого раза произвели совершенно особое впечатление-воздействие, какого после я уже никогда не испытывал от других, даже по-настоящему великих фильмов. Сейчас не могу сказать, какому от «Андрея Рублева» фильму отдаю предпочтение, все они важны для меня каждый по-своему (отделяю «Иваново детство», как молодое еще кино молодого Тарковского), могу лишь добавить, что все они произошли из своего времени, из которого и должны были произойти, и ни раньше и ни позже. В этом смысле нынешнее время кажется бесплодным, но так свойственно думать во все времена, и сам Тарковский точно так же думал о своем времени.

В Баньо Виньони теперь все ладненько, чистенько, приглажено для туристов, нет того безлоска, который хорошо еще заметен в «Ностальгии», в самом же бассейне, который для меня бассейн Тарковского, давно запрещено «принимать ванны». На поверхности воды, правее от центра, едва заметное бурление (точка термального источника), клубы пара, образующие от поверхности живую завесу, обволакивающую иногда утреннее солнце - услада для глаз. Словом, все мило, безмятежно, приятно-ностальгично. Маленькая частичка осталась там и от меня...
12.01.2024»
(конец вставки)

     Тогда месяц назад, вернувшись из Италии, я действительно дважды подряд посмотрел «Ностальгию». Но это вовсе неудивительно, необъяснимее другое, - ранее, летом, шесть раз за неделю посмотрел «Солярис»!!! Посмотрел не совсем верно, фильм шел фоном, параллельно работе (моя давнишняя уже привычка параллельно работе всегда что-то фоном: музыка, лекция, аудиокнига, фильм и тд). Тогда, летом, вдруг возник один интернетный человек, который пожелал заказать мне достаточно большую работу на тему или по мотивам давно проданной моей же маленькой. Он прислал мне точные размеры и я готов был взяться за дело, которое в моей жизни случалось крайне редко, хватило бы пальцев одной руки, то есть на заказ по большому счету не писал и не пишу, и даже те редкие, заказные повторения со своих же работ вызывали всегда скуку. Здесь же задача оказалась, мягко говоря, необычной, заказчик, судя по всему добрый человек, вошел в сладчайшую роль сотворца, пытаясь в тандеме со мной, моими руками сотворить нечто подходящее для себя. В общем, отправляя пятый по счету «прекрасный» эскиз, я решил, что он будет последним - или да, или нет, заранее уже сожалея о потраченном времени, и потому последний ответ показался неожиданным, «хочу нас поздравить» - написал заказчик!!! Вот тогда, водрузив на мольберт длинный холст и начав своими руками как бы общую нашу с ним работу, я и поставил фоном «Солярис». И не могу объяснить, почему тогда каждый день, пока работал, ставил и ставил именно «Солярис», и таких «солярисных дней» вышло ровно шесть. Не знаю, чувствуется ли это сейчас в той работе заказчиком?!
    
     То мое почти недельное действо под «Солярис», как и другие мои действа под что-либо фоном другое, молча свидетельствовали два гипсовых лица. Что-то все-таки есть в зеркальности имен этих двух молчаний. Александр Сергеевич - Сергей Александрович…!!! Да и концовка обоих во многом зеркальна, оба пребывали в состоянии заведенности, как не в себе, один ходил с пистолетом, другой с петухом подмышкой…, - в этой жизни умирать не ново, но и жить, конечно, не новей… Сергей Александрович, правда, утащил за собой еще и Галю Бениславскую. Вот кто точно любила, так это она! С Пугачевым, опять же, оба зазеркалились. Один легко, как сейчас говорят - по-пушкински, по-новому для своего времени написал великолепный текст - исторический очерк о стихии бунта, не пощадив исторической правдой ни злодея, ни дворян, ни общей российской действительности, второй - вне исторической правды - родил иной, тоже офигенный текст, звенящий глубинной русской тоской, текст-образ, образ мечты - черноземной мужицкой правды, которая «чёрть ее знает» (как говаривал мой отец) какая она и которая исчезла вместе с исчезнувшим с поверхности землицы рожью иссохшим мужичком. 
     Поставил точку и посмотрел на часы…
     Скоро, скоро они, мои деревянные, профевралят двенадцатый час…! Это будет означать, что наступило 25 февраля и, что мне остается всего два года, чтоб дожить до возраста отца. Два года неведомой пока незамаранности, неведомого чистого листа, чистой белой скатерти, в голгофской белизне которой уже утопают мои лыжи…, - вижу лишь попеременно появляющиеся их кончики…, - белизна постепенно сменяется мглой…, горизонт, приближаясь, отдаляется - беспокоит событием, погружается в темноту…, черной дырой поглощенная даль тревожит умирающими колокольчиками - братья Карамазовы мчат свою пенно-губую тройку в бездну черноты…, снежную пустыню ночного пространства кровянят багрово-ритмичные вспышки откуда-то сверху…, Пушкин с Есениным, обнявшись и запрокинув лица в верхнюю ночь, стоят у памятника Николаю Гоголю-Яновскому и смотрят, как багрово пульсирует сверхновая…, часы начинают бить полночь и бьют, не совпадая с ритмом вспышек, ровно двенадцать раз, но я их уже не слышу…, стыд обжигает мне лицо, площадь полна праздного народу, мне во что бы то ни стало нужно преодолеть ее людское пространство…
     Не знаю, в какой промежуток ночи, может сразу, когда уснул, может под утро, приснился странный и повторяющийся на протяжении последних лет сон, в котором я при свете солнечного дня и на открытом пространстве оказываюсь почему-то совершенно обнаженным! «Обнаженным» не совсем подходит, не совсем передает казус ситуации, слишком отдает академичностью, слишком натурщиком, точнее будет сказать - голым! В общем, всегда бесстыже голым, прикрывая ладонями то, что и должны они сами собой прикрывать, презрев весь от безысходности стыд и зная каким-то инстинктом, что мне, подобно превозмогающей тесноту встречного течения нерестовой рыбе, необходимо превозмочь людскую тесноту городской площади или городской улицы (что где-то там в их конце мое спасение, где мой срам не сразу, но постепенно поглотился забвением или я просто со временем привыкну к нему), я начинаю преодолевать мучительное для меня праздно-людское пространство. На сей же раз я оказался преступно голым на улочке тосканского городка Сан-Кирико-Д'Орсия, как и в прежних вариациях сна не зная, почему вдруг оказался без одежд. В согбенной позе укравшего что-то впервые, с ладонями одна на другую внизу живота, пряча тлеющее стыдом лицо, не слыша треснутых вскликов удивленных прохожих и не видя их выпученно-вывернутых в мою спину лиц, короткими перебежками я перебегал и перебегал от одной стороны улочки к другой. - А ты, я смотрю, шустрый, - сказал офтальмолог Оськин из моего - назад - текста, когда на его тыкнутый в меня вопрос «ну-у-у, с чем ты ко мне пришел?», я голый, озираясь перед ним и ища хоть какой-нибудь халат, голо отмахнулся: «Вы уже так нука-тыкали шесть лет назад….!».

     25 февраля 2023


     Вместо P.S.
     Текст лежал неопубликованным в папке с некоторыми другими так же не публиковавшимися в последние три года. Сегодня, открыв по надобности папку (нужно было найти в одном из текстов подтверждение забытому), наткнулся на этот текст, открыл, стал читать и дочитал, таки, до конца. Господи, как длинно-старомодно, сколько лишних для современного языка запятых, сравнительных и уточнительных!!! Ведь сам же в повседневности давно пишу в стили «тык-пык-мык», укрощая предложения и сокращая слова, например, нархуд - народный художник, служик - заслуженный, Моск - Москва, доброут - доброе утро, спокночь - спокойной ночи, спас - спасибо и так далее и так далее. И все же именно потому, что текст осилил до конца, и именно самое его почти окончание подвигло меня к тому, чтоб его опубликовать. Дело в том, что завтра наступит 25 февраля, только уже 2025 года, и за сегодняшнюю ночь я окончательно доживу до возраста отца моего, с которым мне не суждено было поговорить в жизни по-взрослому (он умер в год моего возвращения со службы) и которого теперь вернее знаю не по своим воспоминаниям времен детства и юности и не по трансформировавшимся воспоминаниям мамы (в последние ее годы), а по самому себе, потому как знаю другим, поверх себя, знанием, да и мама тоже всегда говорила, что я во всем копия его. Он очень редко мне снился, будто боясь лишний раз побеспокоить от-Туда, но если снился, то всегда хорошо, и сны потом приятно тревожили. Последний раз приснился, наверное, года четыре назад, во сне я куда-то уезжал и, прощаясь с ним - дожившим до сего дня, обнял его сухонького, совсем-совсем старенького, обнял не крепко, а бережно, как маленького, так и не рожденного своего сына. Не скажу, что часто думаю о нем, он просто существует во мне всегдашней памятью. Однажды выезжая из столицы, ехал по МКАДу и вдруг почему-то стал думать о нем, не помню, как и о чем конкретно думал, но в какой-то момент вдруг сказал вслух: - Пап, у меня все хорошо…! 
     Завтра мне исполнится 59 его отцовских лет. Вчера мне было 40, позавчера 30, послезавтра будет 70, после-после… не знаю, может быть, после-после меня уже и не будет, и пока что отсюда я не знаю, кто явится мне там, чью искусную копию смастерит услужливый разум потустороннего Соляриса и кому он явит такую же искусную копию меня, и еще не знаю - буду ли я там ждать кого-либо отсюда, или махну на все и на всех рукой, так и не поняв там - что это было здесь….?!


     24 февраля 2025


Рецензии