Сизифов труд. Глава 17

  (Перевод повести Стефана Жеромского “Syzyfowe prace”)

                Глава 17

    По прошествии Пасхи восьмиклассники, собравшись с духом, готовились к экзаменам зрелости. Все гимназические дисциплины повторялись от А до Я, с упорством и упрямством. Создавались отдельные группы согласно способностей, пары и тройки, «кующие» отдельные предметы, а все вместе, как бы ни были разбиты, удивительным образом консолидировались в одну одинаково чувствующую массу. Мало кто заметил, как прошёл апрель и большая часть мая. Для «повторюшек» это были одни и те же дни, содержащие столько-то часов труда и столько-то часов сна. Некоторые из менее способных спали мало, меньше чем обычно ели, задавленные депрессией, иные находились в постоянных сомнениях и отчаянии.

    А тем временем весна вошла в свои права. Старый городской парк покрылся оболочкой блестящих светло-зелёных листьев и взращивал в своей глубине, наполненной чудесными сочетаниями света и тени, молодые травы и цветы. Посыпанные жёлтым песком дорожки из утрамбованной кирпичной крошки пропадали, терялись среди зелени словно мелкие ручьи между берегами; стены старых зданий на одном конце парка укрыли свою наготу венками дикого винограда. Даже старинные каменные скамьи блестели мягким и зелёным мхом. Парк лежал довольно низко, между стенами, и был наполнен влагой и холодом. Огромные деревья отбрасывали вовнутрь такую тень, что даже в очень жаркий день в парке было холодно, как будто в подземной пещере. В закутках кусты сирени и черемши срастались в непроходимые заросли или образовывали отдельные островки. Ряды молодых грабов окаймляли аллеи, ведущие к уединённым скамейкам.

    Одна из таких ярко-жёлтых дорожек, заворачивая полукругом, шла к источнику. Из разрушенной стены через каменное горло Фавна выплывала струя чистой и холодной воды в огромную, вытесанную из песчаника чашу и скрывалась в её нутре. Посередине всегда наполненной до краёв вазы возносилась красивая колонна с урной наверху. Ведущие к источнику мраморные ступени, саму чашу, резные орнаменты колонны и урну съело, выщербило и покрыло рыжеватой плесенью неумолимое время. Через середину резервуара пробегали два толстых, изогнутых и заржавелых железных прута. В своё время наверняка на них ставили кувшины и вёдра, чтобы на этом месте можно было набирать воду. Позже их использовали только воробьи, жаворонки, трясогузки, сорокопуты и коноплянки. Они безмятежно сидели под самой струёй летящей воды и прямо на лету хватали из неё капли, как можно шире раскрывая свои клювы.

   Утолив жажду, долго просиживали там, с удивлением всматриваясь в свои отражения, видимые на дне чаши на фоне изящного водного мха и тёмно-коричневых осадков. Источник располагался на площадке диаметром в каких-то двадцать шагов, ограниченной с одной стороны густыми зарослями кустов граба и старой стеной, с другой – газоном и цветочными клумбами. По обеим сторонам от резервуара, в пятнадцати шагах напротив друг от друга стояли две каменные скамьи, очень старые, вросшие в землю, с заполненными мхом расщелинами. Одну из них на предэкзаменационное время взял себе в безраздельное владение Мартин Борович. Вопреки принятой всеми его коллегами методике подготовки, он учился в одиночестве. В конце апреля и в самом начале мае повторял с Зыгером, но вскоре нарушил уговор и исчез у всех из виду. Одно только было известно, что с ранней зари «куёт» в парке. Поскольку каждый из восьмиклассников был занят собой и малейшее внимание уделял разве что на коллег, готовящихся вместе с ним, то о Боровиче практически забыли. А он тем временем не учился один.

    Однажды, в первых днях мая, Мартин вышел на рассвете с учебником истории в руке, чтобы освежиться после проведённой за книгами ночи. Проходя через парк, он свернул в боковую улочку, намереваясь напиться воды из источника. Когда остановился у края жёлтой дорожки недалеко от бассейна, сердце в нём замерло…

    Под сенью грабов, окружённая книжками, на каменной скамье сидела… «Бирута»*. Это была одна из лучших учениц седьмого класса женской гимназии, панна Анна Стоговская, называемая «Бирутой». Отец её был военным врачом, в городе слыл за картёжника и кутилу. Оканчивая врачебные курсы в петербургской хирургической академии**, закрутил роман с дочкой чиновника, у которого проживал, и в итоге был вынужден жениться на жертве своего увлечения. Вскоре после завершения учёбы получил место врача в пехотном полку, расположенном в Клерикове. Жена принесла ему несколько детей. Самой старшей из них, собственно, и была панна Анна. Тех детей, как урождённых от православной матери, крестил поп, а школа причисляла к группе россиян. Врач Стоговский, в сущности, не был человеком ни злым, ни глупым, однако его врождённое легкомыслие удвоилось и даже утроилось вследствие одного непродуманного чувства. И словно, чтобы забыть о доме, жене и православном наследии – пил и играл в карты.

    В сто раз более несчастной в том союзе была жена. Осев в Клерикове, она, ради любви к мужу, в совершенстве выучила польский язык так, что её произношение никак не выдавало в ней иностранку, а кроме того, сделала этот язык господствующим в доме. С годами, начитавшись и вполне ознакомившись со страшной историей гнёта, сознательно стала полькой, каждый новый удар, нанесённый по несчастному народу, переживала десятикратно. Ни один из правящих в городе россиян не имел права переступить порог её дома. Более того, порвала все связи с семьёй, сожгла все мосты, и объявила собственной нации скифскую войну. Сделала это без колебания, послушная внутреннему голосу справедливости, но при этом по доброй воле испортила свою собственную жизнь, а радость, спокойствие и удовольствие вырвала из неё с корнями.

   С уверенностью, не было в городе другой женщины, которая бы поступала так же обывательски, как пани Стоговская, которая бы каждый свой шаг делала так же разумно, рассудительно и смело, но и не было такой другой, которая бы держала в сердце похожее абсолютное неприятие этого мира, его порядков и самой его жизни. Единственным местом, где её мысль могла на минутку отдохнуть, были детские воспоминания, но она запретила себе туда заходить. И чувствовала, что главная причина упадка мужа - она сама, и только потому, что является россиянкой.

    Когда стала полькой и вырвала из себя всё российское, вплоть до воспоминаний и сходства, приходил поп и забирал детей, чтобы сделать из них «москалей». Любовь к мужу, непонятно по какой причине, стала источником зла; дети, рождённые в этой любви, появлялись на свет с клеймом проклятья. Это были враги отца, враги её самой, враги самим себе. Стараясь разрушить и стереть тот ужасный первородный грех, прикладывала все усилия, чтобы сделать из них поляков, вливала в их души ненависть ко всему, что сама, впрочем, втайне любила, но несмотря на все старания, читала в глазах мужа постоянную и глухую печаль…

    Пришло время, когда жизнь стала для неё невыносимой пыткой. В её сердце отложился невидимый яд, одному Богу известная тоска, которая вечно грызла словно ненасытный пёс. Не было в душе такого убежища, такого тупичка, такого укрытия, где перед ней можно было спрятаться. Как маленькая и слабая муха, которая легкомысленно села на железный рельс и под колёсами летящего поезда лишилась лап и крыльев, с раздавленным сердцем влачила дальше свою жизнь, всё ползя вдоль тех самых путей.

    Аж до смерти…

    Заболела воспалением лёгких и быстро угасла, едва пережив тридцать с парой лет. Панна Ануся, самая старшая дочка, была тогда четырнадцатилетним подростком. В течение последних лет жизни матери была для неё единственным доверенным лицом, прибежищем и поддержкой. И ничего удивительного, что приняла после смерти всё духовное наследство. Уже в третьем классе панна Анна знала, какое утешение приносит навязанная религия и что значит хвалить гнёт и чтить несчастья, которые он принёс. Она знала, что никогда не выйдет замуж - что за россиянина, что за поляка – всегда её будет ждать судьба матери. Сама, не сохранив никаких российских воспоминаний, будучи спрятана среди постоянных мук сомнения, между ненавистью и любовью до смерти, в самом центре семейной трагедии, уже с молодых ногтей стала служанкой народного страдания. К её первым, самым ранним чувствам, припаялось чувство мести за мать и придало всяким стрелам желаний и мечтаний наконечники и острия из стали. Мысли девочки выросли на потерянном, неземном грунте, словно деревца, трава и цветы на недоступной скале. Оттуда, с той высоты, смотрела детскими глазами на мир, одинокая и ни на кого на земле не похожая. Учившиеся вместе с ней девочки прозвали её «Бирутой», потому что она никогда не смотрела в сторону парней, поклялась навсегда остаться девицей и посвятить свою жизнь, как говорила, чему-то другому. В гимназии вынуждена была ходить в церковь и считалась россиянкой. Поскольку старалась не исполнять требований ритуала, а постоянно устраивала бунт, тихо и явно, то к ней применялись различные наказания, пугали исключением из школы и призывали к содействию родителей. Понимая всю серьёзность угроз, доктор Стоговский, дела которого и так шли неважно, а после смерти жены вовсе из рук вон плохо, сам, вопреки желанию и воле, со слезами призывал дочку к послушанию. Всё это насыщало её молодую душу тревогой и неприязнью. С течением лет её реальные принципы утвердились, вошли в характер составными и действенными частями, стали её нравом и привычкой. Панна Анна много читала и за школьной скамьёй получила образование гораздо шире, чем полагали. Была недоверчивая, замкнутая, молчаливая и неприступная.

    Теперь, после смерти матери, она взяла в свои руки управление домом и опеку над младшим семейством. Трёх братьев образовывала в мужской гимназии, двух младших сестёр в женской. Следила не только за их питанием и учёбой, но также делала то же, что и мать, то есть учила их ненависти к духу «москвицизма». Однако между побуждением её и матери существовала разница. Та делала своё как благородный человек, который, борясь с немощью, исполняет долг; эта же поступала иначе, а именно, как бы «нож в секрете свой острила…»***

    Борович влюбился в панну Анну под конец зимы. Одним морозным и снежным днём он шёл в сторону гимназии и встретил идущую в церковь девушку. Это было время самых яростных диспутов и чтений у Гонтала. Борович мимоходом взглянул на идущую, в голове механически промелькнуло давнишнее, застывшее, русофильское ощущение: а, это та… «Бирутка», - и тут вспмнил, что ему о ней говорили. Повернулся на месте и потащился за ней. «Бирута» шла медленным шагом. Лёгкие как пух снежинки плыли в воздухе и кружились вокруг её головы в каракулевой шапке. Одни из них украдкой садились на светлые лучики выбивающихся из-под шапки волос, другие – прямо на розовые губы, и за эту святотатственную смелость растворялись в горячем дыхании, иные, цепляясь за брови и длинные ресницы, смотрели в грустные глаза. Борович только раз в них заглянул, и сразу на него нашло как бы солнечное затмение средь белого дня. Те большие лазуревые зрачки, даже белкам глаз придававшие лёгкий голубой оттенок, проникли в его душу…

    «Бирута» нигде, ни у одной из подруг, не бывала, поскольку всё её время было занято домашними делами и репетиторством с сёстрами. И потому Боровичу никак не удавалось с ней познакомиться, несмотря на многочисленные приложенные к тому старания. Иногда видел её на улице, идущую домой или в гимназию в сопровождении младших «стоговек». Тогда в короткие моменты радости мог любоваться её чудесным лицом и удивляться глазам, в которых жила вечная, холодная озабоченность. Однажды он получил из рук одной шустрой семиклассницы девичий альбом для вписания чего-нибудь на память. Мартин небрежно перелистывал страницы этого альбома, с иронией просматривая избитые сентименты гимназисток, как вдруг ему в глаза бросился стих, написанный рукой панны Стоговской. Борович вскочил на ноги и дрожащими губами прочитал ту строфу:

                Когда же мы выкуем, пахари-братья,
                Плуги из багнетов кровавых?
                Когда же в отчизне никто не заплачет,
                А только лишь росы на травах?..

     Внизу страницы размещалась следующая приписка:

«Моя дорогая, если когда-нибудь посмотришь на эту страницу и прочтёшь данную песню Мечислава Романовского, вспомни о «Бируте» и думай о ней с сочувствием».

    Борович долго стоял, не отводя глаз от этих слов. Тогда же написал хозяйке альбома какую-то пышную банальность, взамен вырвав из так красиво оформленной книжки страницу с автографом «Бируты», бесцеремонно выкрал и спрятал. С тех пор она очень часто лежала между страницами «Антигоны» и часто перечитывалась - так современный поэт мешал ему концентрировать всё внимание на жалобах слепого короля.

    Тем временем закончился учебный год, пришли праздники и навалилось повторение. Мартин в течение этого промежутка времени видел панну Анну только один раз. Яростно готовился целыми днями, не раз до предрассветных сумерек. Тогда выходил из дома и кружил, как часовой, по улице возле дома, где жила «Бирута». Знал наверняка, что её не увидит, но само приближение к её дому приводило к особенному сжиманию сердца, одновременно болезненному и сладкому. Его разум, насильно вогнанный в железные массивы дат, аористов, формул, вырывался к чудесному видению и спал у ног обожествляемой, в тиши среди мечтаний. Улица, мощёная крупным булыжником и снабжённая узкими тротуарами, выложенными из напрочь вытоптанного песчаника, была в те часы совершенно пуста.

    Ставни, часто расположенные над самым тротуаром, были закрыты, занавески опущены, ворота и двери перегорожены. Первые проблески зари сплывали с покрытых ночной росой крыш на грязную улицу и выкрашивали её в бледно-синий цвет. Борович ступал на носочках, чтобы не будить никого из спящих и не привлекать к себе ничьего внимания. Глаза его были устремлены к ряду окон второго этажа каменного здания, цеплялись за них, висели на плотно задёрнутых серых шторах… Иногда он стоял там без движения, без мысли, непонятно как долго, уставившись на эти окна. Когда лавочники начинали открывать свои магазинчики, Мартин с голодным сердцем отходил оттуда в сторону парка, который начинался тут же за вторым рядом домов.

    И тут вдруг судьба над ним сжалилась. Входя на площадку при источнике, увидел «Бируту». Панна Стоговская окинула его неприязненным взглядом и вздрогнула, как будто хотела удалиться, но, раздумав, стиснув губы, осталась. Борович хотел держать книжку перед глазами и смотреть из-за неё, но был не в силах поднять её с колен. Теперь он вспомнил, что раньше ему доводилось встречать паненку, когда она была худой и маленькой девчонкой со строгими глазами. Неужели это та самая? – он сто раз задавал себе вопрос, в котором скрывалось безграничное наслаждение. Бледное личико превратилось с девичье лицо с такими прекрасными очертаниями, будто с него списывались божественные профили Афины-Паллады**** в гравированных виньетках старого издания поэм Гомера. Большие глаза блестели в тени ресниц под прямыми бровями. Над белым лбом светились в рассветном блеске пряди волос, будто прекрасный лён. Некогда худые детские плечи стали девичьими, соединяющимися чудными линиями с контуром грудей, растягивающих лиф тесного тёмно-синего мундирчика.

    Парк был пустой и совершенно тихий. Тут ещё сохранялась тонким слоем ночная мгла. Только птицы щебетали по деревьям. Некоторые из них бросались за пищей в высокую траву и время от времени нарушали тишину трепетанием крыльев, когда, уцепившись за толстые стебли, колыхались вместе с ними в воздухе.

    Время пролетело как молния. Борович с удивлением услышал, что пробило семь. Панна Анна встала со своего места и отошла, не поднимая глаз. Мартин проводил девушку взглядом, а когда её голову скрыли кусты, растянулся на скамье и лежал так неподвижно. Только около девяти часов вернулся на станцию и весь день ожесточённо работал. Хотел перебороть чувства, которые напали на него словно приступ лихорадки и покончить с оцепенением мозга. Иногда им овладевали отдельные иллюзии, которые его самого и весь мир превращали в нечто иное, а именно в единственное и неповторимое, невыразимое сонное блаженство. Состояние такого сна наяву сильно мешало ему в учёбе, поэтому он вынужден был урывать время у ночи. Поспал едва пару часов, а перед самым рассветом, в районе двух часов, разбуженный каким-то внезапным нервным толчком, вскочил, полил голову водой и отправился в парк к источнику. Усевшись на свою скамейку, обхватил голову опертыми о колени руками и отдался своим мечтам, словно по нетвёрдой лестнице спускался в глубь бездонного колодца. Время от времени сожаление и страх вставали на его пути… В другие моменты грудь сжимала неодолимая тоска.

    В парке и в городе ещё был сплошной мрак. Даже птицы спали в гнёздах. Только каскад источника, падая на железные прутья и разбрызгиваясь каплями по поверхности воды в каменной чаше, выстраивал свою вечную мелодию. Борович знал, что означает этот смеющийся и жалобный звук. Он попадал ему в ухо и оставался там навсегда как символ чудесных проносящихся минут. Тем временем красная как кровь заря вставала между толстыми стволами. Её лиловый отблеск загорелся над кронами и выгнал тьму даже с потаённых уголков старой разрушающейся стены. Когда дрозды начали свистеть свои весёлые трели, Борович, сидящий с укрытым ладонями лицом, услышал на дорожке хруст мелкого щебня и отзвук приближающихся шагов. Чувствовал, что идущая особа остановилась у входа на площадку, а через какое-то время заняла место на противоположной лавке. Боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть исполнившееся мечтание. Только когда услышал шелест переворачиваемых страниц, выпрямился, поднял голову и увидел панну Анну.

    С того момента смотрел на неё как на радугу. Осознавал, что это плохо, что может всё потерять, если паненка разгневается и уйдёт, однако это был глас вопиющего в пустыне. Его ненасытные глаза без конца упивались и тонули в своём счастье. «Бирута» не обращала на всё это ни малейшего внимания. Что-то усиленно заучивала наизусть, поскольку едва заметно шевелила губами, видимо произнося про себя выражения, фразы или числа. В определённый момент мельком взглянула на соседа, смешалась, заметив его лицо, озарённое восторженной улыбкой, бледное, похожее на облик смертельно раненного и истекающего кровью человека. Тогда болезненная судорога потрясла её с головы до пят…

    На рассвете следующего дня уже не пришла к источнику. Борович понапрасну просидел там всё утро. И через день так же её не было. На протяжении тех дней прошёл через огромные испытания. Размышление о судьбе панны Стоговской, о принуждении, какое выносила в своей недолгой жизни, водило его по хребтам крутых вершин, над пропастями, куда только одна молодость отважится вступить. На этом пути из его сердца ушла убогая жалость, какую испытывает к страждущему счастливое существо, и наполнилось до краёв гражданским сочувствием, какое движет заговорщиками и во имя которого те идут на эшафот. А в конце его рассуждений находился ужасный приговор: никогда… Требовалось приговорить к смерти эту любовь, от которой рвалось сердце, как калёным железом выжечь всё вплоть до последнего воспоминания. Решил начать эту работу в ту же секунду и учинить себе, не откладывая, пытку – избегать встречи с «Бирутой». Когда уплыла третья ночь после последнего «свидания» - не пошёл в парк. Утро провёл в лесу. Лежал лицом вниз, словно в летаргическом сне, приваленный землёй могилы. Его тело не чувствовало ни голода и жажды, ни холода и боли. В голове была пустота, будто её только что развалила бомба. Только в глубине сердца тлело, словно огонёк, страдание израненной души. Временами его свет разгорался живее и принимал форму присяги: если когда-нибудь во сне почувствуешь, что мои глаза уже не смотрят на тебя с любовью, знай, что больше не живу…

    В полдень вернулся на станцию и снова окунулся в работу. Она теперь была для него спасительным средством, надёжным громоотводом для кипящего бунта, для накопившегося гнева, для бушующей в сердце бури. Забирала оттуда чувства высотой до небес, уносила с собой в неизвестные глубины, поглощающие их всецело, до последней крупицы. Так прошёл день и часть ночи. Перед рассветом следующего дня Борович, как бы тайком от самого себя, вышел из дома. Ноги несли его сами. Не чувствовал ни искорки сопротивления, не был в состоянии обдумать то, что он делает. Знал наверняка, что паненки не будет, но жаждал того закутка, журчания воды и красоты растений. Когда туда пришёл, было ещё темно. Как помешанный приблизился к месту «Бируты» и сел в том углу, где видел её дважды, испытывая такое ощущение, будто тайком крал, шпионил или обвинял друзей. Руки его обнимали пустоту, голова повисла там, где находились плечи мудроокой, губы целовали воздух, ноги в благоговении дотрагивались до щебня, на котором отдыхали стопы панны Анны. Душа в себе неистовый плач, держал в объятиях чудную химеру. Так прошёл предрассветный час. Только ранние зори пристыдили Мартина. Встал с того места, перешёл на свою скамью и заставил себя снова взяться за работу.

    Когда этого совсем не ожидал, за кустами послышался скрежет щебня и панна Анна быстро миновала дорожку и площадку, направляясь к своей скамье. Её приход предвосхитил какое-то благоуханное дуновение. Брови у неё были нахмурены, вся она в замешательстве и будто встревожена. Борович сидел ошеломлённый. Быстро, как мрак перед светом, исчезла его боль и уступила место огромному наслаждению. Теперь он был награждён сполна за так долго длившуюся тоску и со всем бесстыдством обожал глазами свою возлюбленную.

    У «Бируты» веки были опущены. Начала было учить, но, по всей видимости, не могла, так как её взгляд со страниц книги переносился на камушки под ногами и там застревал. Чувствовала на себе взгляд влюблённого, поскольку несколько раз её ресницы дрожали, будто сбрасывая с себя груз чужого взгляда. Щёки то покрывались чудным оттенком, то снова быстро бледнели… Мартин во взгляде высылал ей всю свою душу, тысячу сладких слов, историю размышлений, тоски, жалости, мысленно умолял, как гибнущий от жажды об одной капле воды. И вот, спустя долгое время, её веки медленно поднялись.

    Глаза «Бируты» побеждённо и бессильно встретили влюблённый взгляд. На её губах блуждала невыразимая улыбка; то ли страх, то ли стыд, то ли отчаяние…

    Этим объятием взглядов наполнились неземные мгновения. Наконец, панна Анна отвернула голову и закрыла глаза руками. Но не прошло и минуты, как снова её подняла. Лицо её было бледно как снег; пряди волос надвинулись на лоб, руки конвульсивно сплелись на страницах тетради. Теперь уже была не в силах противиться и упираться. Когда отводила взгляд, немая мольба, словно крик, притягивала её снова, и безумная ласка переходила в неземное, вечное бытие. Их счастья никто не нарушил, ни один голос не прервал молчания, кроме лепета воды, ведущей свою непонятную речь…



Примечания переводчика к главе 17:

*Бирута – имя легендарной литовской жрицы, увезённой князем Кейстутом, впоследствии ставшей матерью великого князя литовского Витовта.
** имеется в виду Санкт-Петербургская Военно-медицинская академия.
***писатель перефразирует слова героя поэмы А.Мицкевича «Конрад Валленрод» (1828)
****греческая богиня мудрости, ремёсел и войны, часто представленная в полном боевом снаряжении.


Рецензии