глава 26
Они пришли ночью. Без стука, без лая собак, без крика. Просто открылась дверь, и внутрь вошёл холод. Не ветер, не человек — именно холод, как существо.
Настя спала, прижав к себе огарок куклы. Сеня сидел у стены, в руках — стеклянный нож, наточенный об угол печки. Он встал, подошёл к двери и открыл её.
На пороге стоял человек в шинели. Без оружия. Без слов. Только с глазами, в которых всё уже было решено.
— Ты пойдёшь, — сказал он.
— А она? — кивнул Сеня на Настю.
— Нам нужны живые.
— Она уже ушла, — ответил Сеня. — Просто дышит по привычке.
Он вышел. Настя осталась.
Утром его уже не было. На месте, где он сидел, осталась тряпка, пропитанная кровью. Настя выжала её над снегом. Снег стал розовым. Она смотрела на него долго, потом шепнула:
— Значит, ты был жив.
На поле вырыли яму. Глубокую. Как будто искали нефть. Слишком глубокую, чтобы выбраться. Туда клали — не хоронили. Кто шевелился — добивали. Кто не шевелился — проверяли. Кто дышал — ждал.
Отец Иона стоял рядом. Не молился. Не крестил. Просто держал за руку каждого, кого подводили к краю.
— Что ты делаешь, батюшка? — спросил один из палачей.
— Я не даю им уйти в одиночестве, — ответил он.
Руденко сидел в углу барака и записывал. Его рука дрожала. Бумага была мокрой — от снега, от крови, от слёз. Он писал не имена. Он писал факты присутствия.
Мальчик, смеявшийся перед смертью.
Женщина с родимым пятном.
Старик, который сам лёг в яму, не дожидаясь.
Девочка с куклой — её отобрали, а она пошла за ней.
Мужчина с книгой — держал её, пока не упала в грязь.
Женщина, сказавшая «Спасибо» перед выстрелом.
Вечером в бараке появился старик с тонким лицом и голосом, будто из другого времени.
— Я Хаим, — сказал он. — Был аптекарем. Теперь — философ. По остаточному принципу.
Дети тянулись к нему. Он говорил тихо, но ясно, как будто каждое слово он мыл перед подачей.
— Дядя Хаим, — спросил мальчик лет десяти, — а зачем нас убивают?
— Потому что боятся. Боятся, что вы вырастете и не будете молчать.
— А ты боишься?
— Нет, я стар. Мне уже некуда бояться.
— А ты был богатым?
— Да. Но не в деньгах. Я знал, как сделать мазь от ожога и как помочь, когда человек теряет смысл.
— А можно вернуть смысл?
Хаим улыбнулся.
— Можно. Если рядом есть хоть один человек, ради которого стоит говорить правду.
— А зачем жить, если всё равно умираешь?
Хаим посмотрел на него и погладил по голове.
— Чтобы сказать кому-то: «Ты не один». Вот зачем.
Настя слушала, не мигая. Когда дети ушли, она подошла к Хаиму.
— Я всё время думаю, что умру, и никто не вспомнит.
— А зачем, чтобы вспоминали?
— Чтобы не было зря.
— Не зря — это не когда помнят. А когда ты помогла выжить хоть одному. Ты — уже не зря. Ты говоришь с детьми, ты греешь. Значит, ты — пламя.
На собрании в бараке кто-то сказал:
— Нужно отдать пятерых. Иначе заберут всех.
Долгая пауза. Встал старик:
— Я стар. Берите меня.
— Ты нам нужен, — ответил Руденко.
— Мне уже некуда.
Встала женщина:
— У меня никого нет.
— Значит, ты как раз и нужна, — сказал Иона.
Двое молодых просто вышли. Без слов. Без позы.
— Остался один, — сказал палач. — Выбирайте.
Все замерли.
Смотрели друг на друга.
Один отвёл взгляд. Один заплакал. Одна женщина прикрыла ребёнка. Кто-то дрожал, кто-то молился.
Потом указали. Тихо. На мужчину, что делал печь. Он стоял в стороне, грязный, усталый.
— Я хотел, чтобы был огонь, — сказал он. — Не вышло.
Он ушёл сам. Молча.
На стене барака после него осталась надпись углём:
«Лучше быть дровами, чем углём страха».
Настя записала имя Сени. Кровью. Подогрела иглу, царапнула палец, написала на доске:
«Сеня — жив. Внутри.»
Никто не сказал «не надо». Все понимали: имя без тела — последнее, что осталось.
Вечером дети начали играть в расстрел. Один ставил других к стене, делал пальцем «пиф-паф». Другие падали. Потом вставали. Смеялись. Настя смотрела на это долго. Потом сказала Хаиму:
— Это же ненормально.
— Ненормально — то, что они это видели. А игра — это способ не сойти с ума. Игра — это щит. Не отбирай у них щит.
— А у тебя был щит?
— У меня? Нет. У меня была память. Я запоминал имена. Даже когда вокруг всё исчезало. Это и был мой щит.
На утро исчезла девочка Мирослава. Осталась только кукла у порога. Настя взяла её, завернула в тряпку и положила в угол.
— Пусть охраняет. Пусть скажет тем, кто придёт: здесь были. Здесь любили.
Хаим ушёл в лес. Перед этим он оставил листок, написанный аккуратно, чернилами, будто это было письмо домой.
«Если вы это читаете — значит, я уже часть земли. Не ищите. Пусть меня съест снег. Но пусть живёт слово. Скажите детям: я не бог, я был аптекарь. Но сердце у меня было — человеческое.»
Руденко прочитал вслух. Дети слушали молча. Один мальчик сказал:
— Значит, он стал снегом?
Настя ответила:
— Нет. Он стал мыслью.
Весна пришла, но не как спасение, а как факт. Цветы вышли из земли, не зная, что под ними кости. Слива цвела без пчёл.
Руденко написал последний список. Он не знал имён, только глаза, жесты, слова.
Сверху он подписал:
«Живые — это те, кто помнит.»
А внизу:
«Безымянные. Но не забытые.»
Рядом — отпечаток детской ладони.
Конец главы.
Свидетельство о публикации №225040700127