глава 27

                Глава 27 — Запертые.









Весна пришла, как будто случайно. Снег ушёл за одну ночь, и в утреннем свете заблестели лужи. Воробьи чирикали на обвалившихся крышах. Трава лезла из-под гниющего тряпья. Воздух пах не жизнью, а сырой землёй и мертвечиной.

Но никто не радовался. Весна больше не была обещанием. Она была напоминанием: ещё не все умерли.

Настя открыла глаза и увидела, как из стены капает вода. Печка остыла. Дров не было. Людей почти не осталось. Она села, обняв колени. В углу лежал мальчик. Живой. Его звали Тихон. Он не разговаривал уже третий день.

— Тихон, — сказала она. — Если ты не встанешь, я тоже лягу. И пусть дождь нас похоронит.

Он не ответил. Только дёрнулся. Значит, слышал.

На улице кто-то кашлянул — надрывно, с кровью. Потом другой закашлялся в ответ. Вдвоём было легче умирать. Или казалось, что легче.

В сарае нашли троих. Один был мёртв. Двое ещё дышали, но никто не помог. Их не трогали. Просто закрыли дверь. Считали: если умерли — не тревожь. Если живы — сами выберутся. Если между — пускай решают.

Руденко ходил с блокнотом. Он уже не записывал имён. Только приметы. «Мальчик с волчьим взглядом». «Женщина с двумя косами». «Ребёнок с куклой из проволоки». Он знал: скоро не будет даже примет.

В барак вошёл человек в форме. На груди — медаль, на рукаве — грязь. В руках — письмо.

— Помощь прибудет, — сказал он. — Терпите. Долго не осталось.

Он положил письмо на стол и ушёл. Его никто не остановил. Никто не спросил, когда именно. Никто не верил. Письмо никто не читал — разве что Хаим. Он перевернул его, понюхал и сказал:

— Пахнет чернилами. А значит, далеко от нас написано.

Вечером Соломия принесла сыну кусок чего-то, похожего на хлеб. Сын смотрел на неё молча. Он был худой, как прут, на нём болталась одежда, как на вешалке.

— Ешь, — сказала она.

— Ты не ела, — ответил он.

— Мне не хочется. Я старая.

— Тебе тридцать, — сказал он.

— Для этого села — старая.

Он взял хлеб, понюхал, положил обратно.

— Если ты умрёшь, — сказал он, — я не стану есть. Ни это, ни тебя.

— А если я попрошу?

Он смотрел прямо. Глаза были сухие, как потрескавшийся лёд.

— Я не буду есть тебя, мама.

Соломия кивнула. Спокойно. Без слёз.

— Тогда я зря тебя родила.

Он отвернулся. Она осталась стоять. И долго не двигалась.

У стены сидел Хаим. Вокруг него — дети. Он говорил с ними, как со взрослыми.

— А правда, — спросила Марийка, — что если умираешь, то не болит?

— Иногда болит дольше, чем живёшь, — ответил Хаим. — Но потом отпускает.

— А зачем тогда всё это? — спросил мальчик.

— Чтобы понять: жить — это не значит дышать.

— А что?

— Жить — это значит помнить.

— А если я забуду?

— Тогда кто-то другой вспомнит за тебя.

Настя подошла к ним.

— А ты всё ещё веришь?

Хаим пожал плечами.

— В Бога? Нет. В людей — иногда. В слово — всегда.

— Почему?

— Потому что слово можно передать. Даже шёпотом. Даже взглядом.

Вечером принесли тело мальчика. Семь лет. Без имени. Весь в грязи. Холодный, но без следов смерти. Никто не знал, как его зовут.

— Мы не знаем, кто это, — сказал Руденко.

— Значит, наш, — сказала Настя.

— Может, ещё жив? — спросил кто-то.

— Он не кричит.

— Тут уже давно никто не кричит.

Мальчика положили у печки. Печка не горела. Печь — сердце мёртвого дома.

Тихон подошёл к телу, сел рядом. Через минуту прошептал:

— Он тёплый.

Соломия дотронулась.

— Он ещё дышит.

Они кинулись звать, искать. Но уже было поздно. Он вздохнул — и всё. Больше ничего.

— Мы не похоронили живого, — сказала Настя. — Он просто не успел дожить.

Хаим начал писать на стене. Острым углём, как скальпелем:

«Те, кто заперты — не мертвы. Они просто остались в прошлом, которое не хочет уходить».

Рядом он нарисовал ладонь. Детскую. Отпечаток в саже. Подпись:

«Мирослава. 6 лет. Молчала. Но всё поняла».

Соломия не спала. Сын заснул у неё на коленях.

— Ты знаешь, — сказала она ему, хотя он спал, — если ты не проснёшься, я не удивлюсь. Я просто пойду следом. Но если проснёшься — я всё отдам, всё, что найду.

Она гладила его по голове, как раньше. Когда был хлеб. Когда был дом. Когда был смех.

— Я не хочу, чтобы ты жил, как я. Я хочу, чтобы ты вообще жил.

Он шевельнулся. Сказал во сне:

— Мама. Не сдавайся.

Она закрыла глаза. Это был приказ. Не мольба — приказ.

Письмо из райцентра снова прочли. На этот раз оно говорило:
«Село признано нежизнеспособным. Часть будет переселена. Остальные — списаны».

— Нас как муравьёв считают, — сказал кто-то.

— Нет. Муравьёв считают точнее.

Настя поднялась, взяла письмо, подожгла его от лампы. Бумага загорелась быстро. Дым был резкий. Все смотрели, как уходит ложь.

— Всё, что от нас осталось, — это то, что мы не приняли, — сказала она.

Хаим читал на идише. Его слушали даже те, кто не понимал.

— Что это было? — спросил Руденко.

— Плач. Традиция. Она сильнее голода. Потому что её не съешь.

На рассвете в село пришли двое из власти. В сапогах, с бумагами.

— Оставшиеся признаны без перспектив. Будет эвакуация.

— Куда? — спросил кто-то.

— На север. В Сибирь.

— Там хлеб?

— Там нет вас.

Никто не ответил. Только Настя сказала:

— Тогда мы останемся.

— Здесь нет жизни, — сказали чиновники.

— Мы давно это поняли, — ответил Хаим. — Но вы — только сейчас.

Они ушли. Не зная, что сказать.

На стене барака Руденко написал последнее:

«Запертые — это не те, кто не может выйти. А те, кого не хотят вспоминать.»

Под надписью — след ладони. Маленькой. Живой.




Конец главы.


Рецензии