Погребение Миньоны

В романе Иоганна Вольфганга фон Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1795-1796) сцена погребения Миньоны представляет собой многослойную философско-эстетическую мистерию. Это не просто описание прощания, но тщательно выстроенное священнодействие, разворачивающееся в Зале Прошедшего – лиминальном пространстве, где скорбь облекается в ризу искусства, а тайна смерти встречается с дерзновением человеческого духа, пытающегося ее осмыслить и превозмочь.

Гёте, глубоко знакомый с масонскими ритуалами и различными религиозными традициями, создает здесь синтетическое сакральное действо, в котором сплетаются отголоски античных мистерий и христианской литургии, платонические идеи и языческие символы, барочная эстетика memento mori и просветительская вера в силу искусства. Для поэта-мыслителя, создавшего «Фауста», проблема соотношения бытия и небытия, видимого и сущего, преходящего и вечного была центральной на протяжении всего творческого пути.

Симфония пространства и символика чисел

Мы вступаем не просто в залу, но в Залу Прошедшего – исключительное пространство с геометрически выверенной архитектоникой. Стены драпированы небесно-голубыми коврами, что отсылает одновременно к нескольким традициям: к египетским гробницам с их лазуритовыми изображениями небесной тверди; к масонской символике, где голубой – цвет высших степеней посвящения; к мариологической традиции христианства, где небесно-голубое – цвет Богоматери как посредницы между земным и божественным мирами.

Четверичная числовая символика пронизывает всё пространство: четыре больших светильника по углам и четыре меньших вокруг саркофага. Как отмечает Эрих Трунц, "Гёте всегда проявлял особый интерес к числовой символике, видя в ней выражение универсальных принципов мироздания". Четверица у Гёте, как и у Пифагора, – символ космического порядка, а в контексте "Вильгельма Мейстера" – еще и отсылка к четырем стадиям человеческого развития, проходимым главным героем.

Четыре мальчика, облаченные в небесную лазурь с серебряным шитьем, стоят у саркофага. Их облачение напоминает ангельские ризы, что подчеркивает пограничный характер происходящего: это не просто траурный ритуал, но момент перехода души из одного состояния в другое. В руках у мальчиков опахала из страусовых перьев – древний египетский символ Маат, богини истины и порядка, а также атрибут Осириса, бога загробного мира. Известно, что Гёте был хорошо знаком с египетской мифологией и символикой, изучал их как через античные источники, так и через современные ему исследования.

Диалогическая структура ритуала: полифония голосов

Ритуал погребения Миньоны строится как диалог невидимого хора и четырех мальчиков – форма, отсылающая одновременно и к античной трагедии, и к литургической драме средневековья. Как пишет Эрнст Курциус, "Гёте заимствует форму ритуального диалога из литургической традиции, но наполняет ее новым, гуманистическим содержанием".

Невидимый хор вопрошает: «Кого принесли вы в наш мирный приют?» Ответ мальчиков, проникнутый детской непосредственностью и скорбью, напоминает о дуализме христианской эсхатологии: «Мы принесли усталую подругу детских игр, пусть среди вас покоится она, доколе не воскресит ее ликующий призыв сестер небесных». В этом упоминании воскресения и "сестер небесных" можно увидеть отголоски как ортодоксального христианского учения о воскресении мертвых, так и неоплатонического представления о возвращении души к своему высшему источнику.

Хор, олицетворяющий мудрость вечности, приветствует умершую как «первенца юности» в их строгом кругу. В этом приветствии содержится признание нарушения естественного порядка, ведь по обычному ходу вещей лишь старики должны приходить сюда «охотно, без грусти». Эта инверсия порядка особенно болезненна в контексте гётевской философии органического развития, где каждое существо должно пройти полный цикл своего становления.

Голоса мальчиков выражают чистое, неопосредствованное горе: «Увы, как горестно нести ее сюда! Увы, рок ей судил остаться здесь навеки!» Их желание «остаться с нею и плакать, плакать у ее гробницы» воплощает первую, естественную реакцию человека на смерть, еще не облагороженную философской рефлексией.

Эстетическое преображение смерти

В ответ хор рисует трансцендентный образ Миньоны: «Взгляните на эти могучие крылья! Взгляните на легкий и светлый покров! Вокруг молодого чела блестит золотая повязка. Взгляните, как ясен и величав ее лик!» Здесь происходит то, что  Вальтер Беньямин называл "эстетической трансфигурацией" – преображение феноменального в ноуменальное через художественный образ.

Могучие крылья – не только символ духовного полета, но и отсылка к античной иконографии Психеи, души-бабочки, выпорхнувшей из кокона телесности. Золотая повязка на челе отсылает к орфическим мистериям, где посвященные носили золотые диадемы как знак духовного избранничества. Альбрехт Шёне в работе "Символика и система соответствий в 'Годах учения Вильгельма Мейстера'" указывает, что "лазурь и золото в сцене погребения Миньоны образуют цветовую гамму, традиционно ассоциирующуюся с божественным и вечным".

Хор мальчиков возвращает нас к земной реальности утраты: «Увы, крылья уже не поднимут ее! Легкими волнами не будут струиться покровы!» Этот контраст между идеальным образом и скорбной реальностью создает диалектическое напряжение, характерное для гётевского мировоззрения с его постоянным поиском синтеза между идеалом и действительностью.

Гимн Жизни в пространстве Смерти

Кульминацией диалогической части становится гимн Жизни, произносимый хором: «Воззрите ввысь духовными очами! Пускай живет в вас творческая сила, что жизнь над звездами возносит, ибо жизнь и выше и прекраснее всего!» Этот пассаж, по мнению Ханса-Юргена Гета, "отражает спинозистские элементы мировоззрения Гёте, его понимание жизни как высшего проявления божественной субстанции".

Слова хора о жизни, вознесенной "над звездами", можно понимать в контексте космологических представлений эпохи: звездное небо, со времен Аристотеля считавшееся сферой неизменного, вечного, здесь оказывается превзойденным жизнью как высшим принципом. Жизнь провозглашается прекраснейшей из всех ценностей – здесь Гёте, представитель веймарского классицизма, утверждает виталистический принцип как высшую эстетическую и онтологическую категорию.

Хор завершает диалог величественным благословением возвращения в мир: «Дети, к жизни торопитесь воспарить! В светлом одеянии красоты да встретит вас любовь с небесным взором, с венцом бессмертия вокруг главы!» Этот финальный аккорд объединяет важнейшие для Гёте ценности: жизнь, красоту, любовь и бессмертие. Как указывает биограф Гёте Николас Бойл, "Для Гёте истинное бессмертие – это не личное загробное существование в христианском смысле, а участие в вечно продолжающемся процессе жизни, в великом цикле природных превращений".

Синкретизм и противоречия в речи аббата

Речь аббата, следующая за хоровым диалогом, произносится по-французски, что само по себе значимо. Французский – язык Просвещения, рационализма, язык салонов и секуляризованной культуры. Выбор этого языка для погребальной речи создает дополнительную отстраненность, подчеркивает искусственный, конструируемый характер ритуала.

Речь аббата представляет собой поразительный синкретический сплав разнородных верований и идей. Он упоминает "неумолимую богиню смерти" и античных Парок, что резко контрастирует с его статусом христианского священнослужителя. Теодор Адорно видел в образе аббата "воплощение просветительского деизма, сочетающего внешнюю приверженность религиозным формам с внутренним скептицизмом".

Особенно примечательно восхваление аббатом искусства бальзамирования: «Искусство, бессильное удержать отлетающий дух, применило все средства, дабы сохранить тело, оградить его от тления». Эта апология физического сохранения тела напоминает египетский культ мумификации, где телесная нетленность считалась условием посмертного существования. Однако в контексте европейской христианской традиции, с ее акцентом на преходящем характере плоти и важности бессмертной души, такой акцент выглядит как минимум двусмысленно.

Тело как эстетический объект: красота без жизни

Аббат с нескрываемым удовлетворением говорит о том, как «бальзамический состав... заменив кровь, окрашивает преждевременно поблекшие щеки». Эта техническая точность и эмоциональная холодность выдают в нем адепта эстетизированного отношения к смерти, характерного для определенных аспектов культуры XVIII века. Исследователь эстетики романтизма Филипп Лаку-Лабарт отмечает: "В сцене погребения Миньоны Гёте демонстрирует предельную амбивалентность эстетического отношения к смерти: создание прекрасного образа путем уничтожения жизненной спонтанности".

Когда покров поднят, взглядам присутствующих предстает тщательно аранжированная картина: девочка «в своих ангельских одеждах точно почивала, приняв грациозную позу». Это застывшее «подобие жизни» вызывает изумление у всех... кроме Вильгельма. Его отказ смотреть – это не просто проявление сентиментальности, но глубокое отторжение подмены живого образа эстетизированной имитацией.

Сакральные знаки на теле: личная вера против институционального ритуала

Кульминацией церемонии становится демонстрация отметины на руке Миньоны: «голубоватое распятие, окружённое различными письменами и знаками». Этот интимный, телесный, навсегда запечатлённый образ контрастирует с официальной пышностью обряда. Как отмечает Дитер Борхмейер, "татуировка Миньоны – символ личной, непосредственной веры, противопоставленной формализованной религиозности Общества Башни".

Знак распятия на руке становится ключом к разгадке земной тайны Миньоны. Маркиз, склонившись над телом, узнаёт в ней свою племянницу. Его восклицание: «О, боже! Бедное дитя! Несчастная племянница!» – единственный момент подлинного чувства, на мгновение прорывающий щиты ритуальной и светской сдержанности. Однако даже эта скорбь быстро подчиняется социальным условностям.

Искусство как победа над смертью?

Финал церемонии символически насыщен. Аббат нажимает скрытую пружину, и тело плавно опускается в недра мрамора. Этот механический элемент подчеркивает искусственность происходящего. Четверо юношей, зеркально соответствующие четырем мальчикам, закрывают гроб массивной крышкой и произносят заключительную сентенцию:

«Ныне надежно укрыто сокровище наше, образ прекрасный минувшего! В мраморе этом оно почиет нетленным, таким да пребудет оно в ваших сердцах! В жизнь воротитесь скорее, несите с собой святую и строгую правду, ибо лишь правда святая — залог вечной жизни».

Эти слова выражают центральную дилемму всей сцены: может ли искусство, сохраняя "образ прекрасный минувшего", дать некую форму бессмертия? Что есть эта "святая и строгая правда" – признание неизбежности смерти или указание на силу памяти и искусства как форму преодоления конечности?

Неэффективность ритуала и амбивалентность финала

Финальный штрих сцены поразителен своей трезвостью: «никто из присутствующих не внял утешительным словам». Вся грандиозная церемония, призванная облегчить принятие утраты и дать философско-религиозные ориентиры, не достигает своей цели. Как отмечает Франко Моретти, "Гёте показывает принципиальную неспособность социальных ритуалов адекватно выразить и трансформировать подлинный опыт утраты".

 Заключение: между эстетикой и метафизикой

Погребение Миньоны в романе Гёте представляет собой уникальный феномен европейской литературы – многослойную философско-эстетическую мистерию, в которой сплетаются размышления о смерти и бессмертии, вере и искусстве, памяти и забвении. Здесь скорбь облекается в ризу высокой эстетики, но за этим скрывается центральный вопрос: может ли красота формы, совершенство ритуала, искусство бальзамирования и эстетизация смерти действительно противостоять их метафизическому ужасу?

Через образ Миньоны – ребенка-иностранки, неприкаянной души между мирами – Гёте исследует пределы рационального восприятия смерти, соблазны эстетического упорядочивания хаоса, возможности и границы искусства как средства преодоления конечности. Так завершается эта сцена – величественная и тревожная, прекрасная и зловещая: свидетельство бесконечного напряжения между жаждой вечности и необратимостью времени, между совершенством формы и таинством жизни.


Рецензии