Резигнация

Мир умирал. Не катастрофически, не в огне апокалипсиса, а тихо, неумолимо, как песок, сыплющийся сквозь пальцы Вечности. Умирал в каждом вздохе ветра, в каждом увядшем лепестке, в каждом рождении, несущем в себе семя распада. Он умирал во мне.
Я, Аларик Странник, стоял на границе Сада Пепельных Роз. Это не было местом скорби в привычном смысле; скорее, это был архив угасших желаний, библиотека несостоявшихся воль. Воздух здесь был густым от эха последних вздохов и несбывшихся "если бы". Вместо роз на колючих стеблях висели хрупкие кристаллы застывших слез и окаменевшие искры надежд.
«Человек умирает из-за слабости воли своея», - шептал призрак в мантии ученого, Гленвилл из эха веков, его голос был сух, как пергамент. Его полупрозрачный палец указывал на рассыпающуюся статую воина, чья воля не смогла удержать камень от распада.
«Нет!» - возражал другой фантом, суровый, с глазами, видевшими бездну, Шопенгауэр, высеченный из гранита мысли. «Именно из-за воли к жизни! Из-за этого слепого, неутолимого голода, что гонит нас сквозь сон бытия от желания к страданию, от радости к страху!»
Их спор был стар, как само Время, и бесплоден, как пепел под моими ногами. А я… я пришел сюда не спорить. Я пришел учиться умирать.
«Умирает, умирает, мир продолжает умирать, но никто не знает, как умереть», - пел ветер словами Кабира, пронося пыль с разрушенных надгробий забытых богов. «Никто не умирает таким образом, чтобы больше не умереть».
Вот она, искомая наука. Не алхимия золота, не магия звезд, но искусство последнего шага. Искусство Резигнации.
Передо мной, на алтаре из лунного камня, стояла Чаша. Не из золота или серебра, но словно сотканная из самого страдания мира. Она мерцала тусклым светом, и казалось, что внутри нее клубится не жидкость, а сама концентрированная Воля к Жизни – моя воля, воля всех, кто когда-либо цеплялся за бытие.
«Отче, если хочешь, пронеси эту чашу мимо меня…» Слова эхом отозвались в моем сознании, слова Того, Кто стоял в ином саду, под иными звездами. Его Резигнация стала Арканом, тайной, ключом. «Впрочем, не моя воля, но Твоя да будет».
Легко сказать. Но кто Он, этот Отче? Чья воля должна свершиться? И Сын ли я, чтобы дерзнуть повторить эту молитву? Что, если я – просто пылинка, просто еще один кристалл слезы в этом Саду, и моя «резигнация» будет лишь актом отчаяния, а не осознанным шагом к Той Воле?
Воля Сына, казалось, знала путь. Но потом раздался крик, пронзивший века: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?»
Что это было? Сбой в Аркане? Миг, когда Сын ощутил не присутствие Отчей Воли, но Ее отсутствие? Или Его воле, воле Отца, было дано «другое направление», как туманно намекал философ? Не была ли то Резигнация Самой Высшей Воли, в которой уже не осталось места для Сына, для мира, для меня?
Чаша на алтаре пульсировала, маня и отталкивая. Выпить ее – значит утвердить свою волю к жизни, принять страдание, продолжить цикл. Отказаться… но как? Просто отвернуться? Это слабость Гленвилла. Сказать «Да будет Воля Твоя»? Но чья? И что, если эта Воля – и есть та самая Пустота, то самое «Ничто», которого так страшится наша природа, наша воля к жизни?
Задача стояла передо мной, сложнее любого лабиринта Минотавра, опаснее любого драконьего логова. Узнать, как умереть, чтобы не умереть снова. Узнать, как совершить Резигнацию, не став при этом просто еще одной горсткой пепла в Саду Угасших Воль.

Шопенгауэр был прав. Этот Сад Пепельных Роз, да и весь мир за его призрачными оградами – лишь объективация Воли. Беспрестанное стремление без цели, вечная погоня за ускользающим удовлетворением, воплощенная в камне, прахе и увядших кристаллах желаний. Субъект и Объект – я, смотрящий на Сад, и Сад, отражающий мою (и всеобщую) неутолимую жажду бытия – вот последняя, самая тонкая завеса перед… чем?
«Пред нами остается, конечно, только ничто», - прогремел в сознании голос философа, лишенный иллюзий. Ничто. Пустота. То самое Небытие, которого моя природа, сама сотканная из Воли к Жизни, страшилась больше огня и пыток. Этот страх был липким, он оседал инеем на пепельных розах, он сгущался в тенях под вековыми липами и тополями, о которых писал Бальмонт в своих стихах, чьи строки теперь прорастали сквозь почву Сада:
«Вижу я цветы заброшенного сада,
Липы вековые, сосны, тополя.
;Здесь навек остаться надо,
;Здесь приветливы поля»
Приветливы? Нет. Они затягивали. Убаюкивали знакомой печалью. Сама земля здесь, земля церковной ограды и кладбища, о которой говорил поэт, дышала смирением перед неизбежным циклом, но не преодолением его. Она предлагала полюбить свою печаль, принять угасание надежд под колокольный звон времени, но не показывала выход из самого Сада.
Но Шопенгауэр указывал дальше. Он говорил о тех, кто преодолел мир. Святые, мудрецы, аскеты – те, в ком Воля, достигнув самопознания, сама себя отринула. Их образы мерцали в воздухе Сада, как далекие звезды, недостижимые, но дарующие свет. Лица, запечатленные Рафаэлем и Корреджио – не экстаз безумия, но глубокий покой, несокрушимое упование, ясность, исходящая изнутри. В их глазах не было Воли – только чистое Познание, отражающее Истину.
И для них, для этих угасших для мира светочей, этот наш столь реальный мир – со всеми его солнцами и млечными путями, со всей его борьбой и суетой – был Ничто.
Голова закружилась от парадокса. То, что для меня – Ничто, для них – Всё? А то, что для меня – Всё, для них – Ничто? Зеркало реальности треснуло.
«Волевой акт, из которого возникает мир, это — акт наш собственный», - продолжал безжалостный гид по лабиринтам бытия. Мир – не чья-то чужая шутка, не ошибка демиурга. Это мое проявление. И хотя оно, раз возникнув, подчиняется законам необходимости, изначальный акт – свободен. А значит… есть возможность дать своей воле другое направление.
Не уничтожить ее силой – это лишь породит новую, более яростную волну желаний. Не убежать от нее – она и есть я. Но – отринуть. Свободно. Осознанно. Как?
Шопенгауэр намекал на путь мистиков. Экстаз. Состояние по ту сторону познания, где нет больше субъекта и объекта, ибо нет Воли, которой это познание служило бы. Факиры, смотрящие на кончик носа, чтобы убить мысль. Мудрецы Упанишад, погружающиеся во внутренний мир под тихое произнесение «Оум», в точку, где Я и Не-Я сливаются.
Я закрыл глаза. Шум Сада – шелест пепла, стоны утихнуших страданий, звон разбитых надежд – стал громче. Это была песнь Воли, песнь Майи, Иллюзии, пытающейся удержать меня в своих объятиях. Я попытался найти тишину за этой песнью. Сосредоточиться не на Чаше на алтаре, не на призраках философов, не на страхе перед Ничто, а на самой точке сознания, которая все это воспринимает.
«О, не отдавайся мыслям недовольным!» - снова голос Бальмонта, теперь как мантра. «Спи, волненье лживо, и туманна даль…»
Туманна. Да. Путь Резигнации не был ясной дорогой. Он был погружением в туман, в изначальную Тьму (Тамас), но не для того, чтобы уснуть в ней, а чтобы найти там иной Свет, не зависящий от Воли.
Я сделал шаг к алтарю. Но не для того, чтобы взять Чашу. А чтобы взглянуть сквозь нее. Сквозь иллюзию выбора между «быть» и «не быть» в привычном смысле. Чтобы попытаться увидеть то Ничто, которое для святых было Всем. Чтобы попытаться совершить не акт слабости, не акт отчаяния, а первый шаг к свободному отрицанию той силы, что породила этот Сад и держала меня в нем пленником. Шаг в Неизвестность, где ответ на вопрос "как умереть, чтобы не умереть снова" мог быть не знанием, а самим состоянием бытия. Или небытия.

Шаг к алтарю был шагом в бездну собственного Я. Чаша страданий и Воли все еще стояла там, но теперь она казалась не центром Сада, а лишь одним из его артефактов, любопытным, но не всеопределяющим. Страх перед «Ничто» не исчез, но он перестал быть парализующим ужасом. Теперь он ощущался скорее как трепет перед Неизмеримым, как головокружение на краю Бесконечности.
Я вспомнил факиров, их взгляд, прикованный к точке, убивающий калейдоскоп мыслей. Вспомнил тихое «Оум» мудрецов, вибрацию, растворяющую границы. И я вспомнил слова Сына: «Не Моя воля, но Твоя да будет». Не как мольбу о спасении, но как акт тотального отпускания, растворения личного в Безличном.
Я перестал смотреть на Сад. Перестал слушать его шепот и стоны. Я попытался стать тишиной, которая существовала до первого звука, до первого желания, породившего этот мир пепла и увядших надежд.
Воздух вокруг загустел. Пепельные розы перестали быть символами угасания – они стали просто формами, лишенными прежнего смысла. Липы и тополя Бальмонта утратили свою меланхолическую притягательность; они стали просто деревьями, молчаливыми свидетелями бытия, лишенными оценок. Граница между мной, Алариком, и Садом начала истончаться. Не так, чтобы я растворялся в нем, скорее, и я, и он растворялись в чем-то третьем, в том самом Познании, о котором говорил Шопенгауэр – Познании, которое остается, когда Воля исчезает.
Это не было вспышкой света или оглушительным откровением. Скорее, это было похоже на медленное рассветание в комнате, где прежде царила тьма. Предметы не менялись, но их восприятие становилось иным. Исчезала их эмоциональная окраска, навязанная Волей – их «желанность» или «отвратительность». Оставалась чистая данность.
«Полюби свою печаль…» - снова слова поэта. Теперь я понял их иначе. Не смаковать горе, но принять его как часть узора, как один из цветов в палитре бытия, не цепляясь за него, но и не отталкивая в ужасе. «Отзвучат надежды звоном колокольным, / И тебе не будет отжитого жаль». Отпускание. Не борьба, не бегство, а спокойное признание: все проходит. И Воля, порождающая эти надежды и сожаления, тоже может быть отпущена.
Экстаз? Возможно. Но не бурный, не рвущийся наружу, а тихий, внутренний. Экстаз узнавания. Узнавания того, что «Ничто», которого я так боялся, не было пустой дырой. Оно было… Полнотой Иного Порядка. Для Воли – да, это было Ничто, конец ее царства. Но для того, что пробуждалось за пределами Воли, это было Освобождение. Это был тот самый «мир, который выше всякого разума», та «полная тишь духа», которую видели святые.
Я не знал, умер ли я «таким образом, чтобы больше не умереть». Возможно, этот вопрос потерял смысл. Умереть для Воли, умереть для мира борьбы и страдания – вот что значила Резигнация. Это не означало мгновенного физического исчезновения. Это означало дать своей воле то самое другое направление – направление к угасанию, к растворению в Покое, который лежит в основе всего.
Я открыл глаза. Сад Пепельных Роз был все тем же. Пепел лежал под ногами, кристаллы слез мерцали на шипах. Но он больше не был тюрьмой. Он стал… просто местом. Одним из бесчисленных проявлений того, что лежит за Волей и Представлением. Чаша на алтаре все еще стояла, но ее притяжение исчезло.
Я не знал, Сын ли я. Не знал, чья Воля свершилась. Но я ощутил тишину за криком оставленности и за молитвой о пронесении чаши. Тишину, в которой все вопросы растворяются, уступая место спокойному Присутствию.
Я повернулся и пошел к выходу из Сада. Не бежал, не крался. Просто шел. Куда? Это уже не имело значения. Путь Резигнации не заканчивался здесь. Он только начинался – как жизнь, проживаемая уже не под диктовку слепой Воли, а в тихом свете Познания, отражающего Покой того самого «Ничто», которое оказалось Всем. И в этой тишине эхом звучал не страх, а безмолвный смех Младенца из другого начала – смех чистого Бытия.


Рецензии