глава 35
Глава 35 — Грядки среди пепла.
Село называлось Вербове, но вербы там давно уже вырубили — пошли на дрова, когда уголь закончился, а холод пришёл не в зиму, а в душу. Осталась одна, кривобокая, у старого колодца. Её не тронули — не потому что жалко, просто забыли.
В этом селе жила Оксана Гребенюк, вдова мельника. Мужа забрали в тридцать третьем, мельницу опечатали, потом сожгли. Осталась хата, огород, старая собака и воспоминания, которых с каждым годом становилось больше, чем банок в погребе.
Весна в тот год пришла рано. Снег ушёл, как будто испугался — и под ним обнажилась земля, серая, как пепел, и такая же молчаливая.
Оксана вставала рано. Не потому что надо — просто не спалось.
Топила печь, варила щавелевый суп, тёрла хлеб, которого уже не было. Иногда разговаривала с тенью — мужем, сыном, самой собой.
— Что ты скажешь, Миколо? А? Где ты там? Живой?
Ответа не было.
Только ветер, который дул через печную трубу, как будто кто-то свистел, уходя.
В селе жили только женщины и дети. Мужчин почти не осталось — или в земле, или в лесу, или где-то за тысячу вёрст, в пересыльных посёлках. Никто точно не знал. И уже не спрашивал.
Вечерами собирались в клубе. Не для веселья — просто там была печка, и старый патефон, который иногда прокручивал один-единственный вальс, затёртый до хрипа.
Оксана принесла письмо. Старое, залатанное, в тряпочке.
— Мне передали через Кузнечиху. Из Сибири. От Ганны. Моя троюродная.
Она сказала это так, будто бы всё равно никто не поверит. Но поверили.
Читали вслух.
Там были простые слова:
«Живы. Мороз страшный. Мальчик Павлуша… спасён. Даниил — добрый. Мы держимся. Здесь снег, как смерть. Но мы живы. Передай всем, кто остался. Пусть не забывают.»
И вот тут в клубе стало по-настоящему тихо. Даже патефон замолчал.
Оксана убрала письмо за пазуху.
— Значит, не всё пропало, — сказала она.
— Не всё, — повторила кто-то в темноте.
На следующее утро Оксана пошла к колодцу. Тот стоял, как могила, облезлый, гнилой, но всё ещё держал воду.
Она набрала ведро, уронила кружку, вытащила снова.
А потом села на скамейку у ворот и начала писать. Карандашом. На старом листе из тетради сына.
«Ганно. Я получила. Ты сильная. Я жду. Скажи Павлуше — он теперь мой тоже. Пусть держится. Здесь тихо. Поля пустые. Люди молчат. Но весна пришла. Будем сеять. Не ради хлеба. Ради памяти. Если останемся — расскажем. Если нет — пусть эти строки кто-то найдёт. Пусть скажет: мы были. Мы не молчали. Мы держались.»
Она закончила, вытерла нос рукавом и встала.
Собаки в селе не лаяли. Они просто лежали и смотрели на мир, как будто знали: всё, что было человеческим — прошло. Осталось только ждать.
На краю села, где стояли три чёрных тополя, женщина в чёрном копала землю. Она посадила пять картофелин. Потом накрыла их ладонями и сказала:
— Растите. Хоть вы.
А над Вербовым шло небо.
Бледное, как тело умирающего.
Но в нём — выше, где-то над тишиной — летели две птицы.
Наверное, возвращались.
Вечером к Оксане пришла Дарка Бровченко. Молчаливая, сгорбленная, с глазами, будто вымытыми солью. Она жила через улицу, осталась одна после того, как её младшую забрали "в интернат", а старшего сына — в Красную армию. Ни от одного, ни от другого — ни письма, ни слуху.
— Я слышала… — Дарка держала в руках мешочек с сушёным клевером. — Про Ганну твою.
— Моя. Не моя. Просто живая. Уже как радость.
— А если им хуже, чем нам? — Дарка села на порог, уставившись в темноту.
— Тогда надо, чтобы хоть кто-то знал, что они были.
Я вот письмо написала. Хочу передать.
Через кузнеца. Он в Харьков едет, а там, может, дальше… как Бог даст.
— Бог? — Дарка усмехнулась. — А он ещё здесь?
Оксана не ответила. Она повернулась к печке и подбросила хворост. Пламя вздохнуло, как старик.
Утром они собрались в клубе. Не на сход, не на собрание — просто на дыхание. Людям нужно было дышать вместе, иначе поодиночке — задохнёшься.
Вышла Параска Мельниченко, седая, высохшая, как жмых. Держала в руках кусочек газеты. Старый, ещё с двадцать девятого года.
— Тут написано, что хлеб — это богатство народа. А у нас ни хлеба, ни народа. Значит, мы что — бедные?
Кто-то засмеялся. Кто-то отвернулся. Оксана стояла у стены. Молча.
— А я вам скажу, — сказала Параска. — Мы теперь не бедные. Мы — вечные. Потому что всё, что не умирает — это те, кто помнит. А мы — помним.
В клубе было тепло. Не от печки. От того, что впервые за долгое время кто-то сказал что-то не из страха.
Оксана вечером пошла к кузнецу.
— Передай. Письмо. Там Ганна, Павлуша, люди…
— Передам, — сказал он, запихивая письмо в холщовую сумку. — Только не надейся.
— Я не надеюсь. Я просто делаю, что должна.
Он посмотрел на неё.
— Ты крепкая.
— Я не крепкая. Я живая.
Ночью ей приснился Микола — сын.
Он стоял у её ворот. Лицо неразборчивое. Голос — как ветер в траве:
— Ма… я был. Я есть. Я где-то. Только не забудь.
Она проснулась в слезах. Утро было серым, как вода из проруби.
Но она улыбнулась.
Поезд ушёл на рассвете, оставив после себя гул, похожий на отзвук сна. Рельсы ещё дрожали, как после стука сердца. На маленькой станции, где не было даже вывески, остались пятеро. Их выгрузили ночью, как мешки. Один упал и не встал. Остальные остались стоять, как вкопанные, будто не знали, что дальше — жить.
Здесь начиналась новая земля. Лес стоял стеной, мёрзлой, молчаливой. Поодаль — барак. Прямоугольник боли. В нём уже были люди. Тени, которым дали имена на бумаге, но не в жизни.
Среди тех, кто вышел из вагона, был Олекса Шульга. Невысокий, жилистый, с глазами, будто вырезанными из кремня. Он раньше был агрономом. В райцентре. Верил в науку, в землю, в порядок. Теперь верил только в то, что надо идти вперёд, даже если некуда.
— Нам туда? — спросила женщина с младенцем.
— А куда ещё? — ответил Олекса и пошёл первым.
В бараке их встретил староста — молчаливый человек по имени Савелий. Он был тут с прошлого года. Никто не знал, откуда. Но он знал, как растопить печь, где искать хвою, и с кем лучше не спорить среди охраны.
— Новенькие, — сказал он. — Значит, жить будете вот здесь. Четыре места. Одно свободное. Кто остался?
— Я, — сказала девочка лет четырнадцати. Худющая, с лицом, как у старухи. — Я с отцом была. Он умер в вагоне.
Савелий только кивнул. В его глазах не было жалости. Но было что-то ещё — будто он каждый раз ставил галочку внутри: минус один. Плюс одна боль.
Олекса уложил женщину с младенцем на нары. Сам пошёл рубить дрова. Он ничего не говорил. Просто делал. Весь день. Без пауз. Без слов. Вечером рухнул и уснул, не разуваясь.
Девочка сидела у стены. Её звали Леся. Она смотрела, как на полу ползёт жук — одинокий, чёрный, как точка. И вдруг сказала:
— Я раньше писала стихи. А теперь не могу. Потому что нету слов.
Савелий закрыл печку и сел рядом.
— Ничего. Придут. Когда будет тишина. Когда всё внутри успокоится. Тогда и слова вернутся.
— А если нет?
— Тогда просто живи. Это уже как стих.
Утром был туман. Такой густой, что лица исчезали на расстоянии вытянутой руки. Люди выходили по одному, как будто рождались заново. Каждый день — рождение. Каждый вечер — похороны.
Олекса шёл в лес. Искал сухостой, валежник, грибы. Иногда находил остатки человеческих костров. Однажды — детскую валенку. Он не стал брать. Просто закопал.
На обратном пути встретил охранника. Тот курил и смотрел в никуда.
— Ты с Украины? — спросил.
— Ага.
— А у меня мать из-под Житомира. Но я её с восьми лет не видел. Сам я здесь родился. Думаешь, это лучше?
Олекса ничего не ответил. Только глянул мимо.
— Ладно, — сказал охранник. — Ты не бойся. Я тоже человек. Просто без права выбора.
Вечером в бараке Леся читала вслух письмо, найденное между нарами. Кто-то оставил. Может, кто-то умер. Может, кто-то ушёл.
«Мама, если ты найдёшь это письмо — я жив. Я хочу жить. Я не знаю, где ты. Но я помню твои руки. Я помню, как пахло вечером, когда ты ставила борщ на стол. Здесь нет борща. Здесь нет стола. Но я держусь. Потому что ты у меня была.»
Они молчали. Потом Савелий сказал:
— Сохрани это. Это важнее хлеба.
Олекса поднял голову:
— И знаешь что… Я завтра начну делать грядки. Пусть здесь ничего не растёт. Но я попробую.
— Зачем? — спросила Леся.
— Чтобы помнить, что земля — не только могила. Её можно копать не только для смерти.
Никто не спорил. Потому что спорить — значит иметь силы. А у них осталась только воля.
А воля — это не свобода. Это просто то, что ты не можешь не делать.
За окном снова шёл снег. Уже не белый. Серый, как пепел. Но он всё ещё падал.
Значит, не всё закончилось.
Конец главы.
Свидетельство о публикации №225040802013