Дабл ю, дабл ю, дабл ю, точка ру
повесть
Когда настали суровые ветры перемен, Назар Хренушкин занимал уютную должность учётчика испорченного инвентаря в одной вполне респектабельной жилконторе на окраине его родного города Х. В личном его распоряжении имелись стол, стул и даже настоящий кабинет, такой, правда, крошечный, что, когда, сидя за столом и вдруг впадая в голубую задумчивость, всовывая поглубже палец в ноздрю, он протягивал на полную длину свои молодые извилистые ноги, вдетые в давно, увы и увы, не чищенные башмаки и порядком измятые брюки, неуёмно пузырящихся на коленах, то непременно упирался в противоположную стену, выкрашенную в тревожный малиновый цвет. Ну да что за беда! Главное, раз кабинет и всё другое причитающееся по случаю обладания им имелось в наличии, то уже - да, мои дорогие, да! - какой-никакой, но - начальник. Хренушкин был, конечно, совсем не злой, а добрый начальник и очень при этом молодой и весьма застенчивый, впрочем, не по годам вдумчивый, и понапрасну обижать сослуживцев совесть ему не позволяла. Формально подчинённых у него совсем не было, но если взглянуть на вопрос с другой стороны - в подчинении у Хренушкина находились как раз все до единого служащие заведения, за исключением, разумеется, всемогущего директора, Павла Мефистофелиевича, в громадных, сверкающих молниями очках заседающего в своём таинственном кабинете по коридору направо и ещё раз направо, затем налево и снова налево,- потому что казённым инвентарём пользовались все без исключения все семь или восемь сотрудников вышеназванного заведения, и рано ли поздно выводили казённое имущество из строя - по недоразумению ли, по собственной ли халатности, или - спаси и сохрани - даже злонамеренно. Это-то и должно было показать его, Хренушкина, тщательное и непредвзятое разбирательство. Включался очень простой механизм - следовал приказ директора, и дело о порче инвентаря сейчас же отправлялось в руки к Хренушкину, и виновник печального происшествия представал перед его, Хренушкина, ясными, голубыми очами; они, глаза его, и, правда, были замечательные, зовущие, звонкие, светлые. Что только не делали несчастные те, которые были под неусыпным взором Назарушки в результате проведенного нехитрого расследования уличены в злом умысле, как то: в оставлении непогашенного окурка на подоконнике у окна, или в нарочито небрежном обращении с конторским инвентарём, в результате чего оный - стул, стол, полка ли колченого шкафа - были загажены лужами пролитого кофе и густыми, точно кровь, пятнами заморского кетчупа. Ласково ему, Хренушкину, улыбались, бросали в него взгляды, полные умиления, настойчиво о чём-то упрашивали, осмеливались даже угрожать, совали - страшно об этом сказать - ему в руки плитки шоколада в качестве компенсации, но ничего исправить было уже невозможно; Хренушкин был непреклонен, неумолим, твёрд, как скала. Выписанные им под копирку штрафы были хоть и невелики, но имели весьма большое воспитательное действие - социалистическую собственность нужно было учиться беречь.
Но не возможностью властвовать над ближним привлекала Хренушкина его работа - экий вздор! Ему и в голову не могла бы прийти мысль, что можно в корыстных целях использовать своё служебное положение. Что чрезвычайно важным было для него в эти тревожные и удивительно ясные дни, так это чисто человеческое, духовное общение, возможность наставить заблудших на путь истинный, чтобы стать человеку лучше, чище, значительней, раз сам Назар овладел - в чём, разумеется, твёрдо был уверен он - возвышенными и передовыми качествами души, передать полученные свыше духовные свет и добро тем, кто в них экстренно нуждается.
Он устроился на работу в жилконтору будучи ещё совсем в юном, школьном возрасте, точнее сказать - когда только-только среднеобразовательная школа была им, не без успеха, заметим, окончена. Минули безвозвратно те счастливые деньки, когда жизнь впереди казалась одной нескончаемой светлой линией, когда можно было, не задумываясь о житейских трудностях, резвиться, как беззаботно резвятся на залитом солнцем лужке жеребята или ягнята,- деньки, которые каждый из нас, отучившись и, по правде сказать, отмучившись, потом, войдя широкой поступью во взрослую жизнь, вспоминаем с благоговением, с тем чувством восторга, который не перепутать ни с чем - разве что с глотком свежего воздуха, когда насиделся в затхлом помещениис наглухо законопаченными окнами, переполненном миазмами дыханий.
О, школа, о так быстро пролетевшие, канувшие в небытие, золотые, брильянтовые деньки! О учителя, которые поначалу казались стариками и законченными ворчунами, а затем вдруг будто по мановению волшебной палочки оказались почти сверстниками и полными предрассудков паиньками. О классная комната с исчерченной мелом доской, точно дверь в другое измерение, наполненная таинственными шорохами и тенями... Тетрадки, карандаши, ручки, линейки... И многое, многое ещё что... Как-то в те славные дни, уже повзрослев, обзаведясь под носом жидкими усиками, он крепко перебрал на пирушке с дружками; выкатившись под начавшимися звёздами из подъезда, едва держась на ногах, пьяненько хохоча и прячась от посторонних взглядов за кустами, исцарапавшими ему локти и нос, попрощавшись крепко-накрепко с братией, пробрался, наконец, к своему дому, часа два отлёживался на детской площадке перед своим окном, на лавочке, но хмель, будь он неладен, никак не желал выветриваться из организма; шатаясь и шепча проклятия, ежесекундно оступаясь, то улыбаясь до ушей, то вдруг почти рыдая, он решительно замаршировал к тускло мерцающей лампочке над входом - ему казалось - в ад; семь пролётов лестницы на его высокий четвёртый дались ему ой как нелегко, его то и дело бросал океанский шторм на стены, опасно под угрозой раскроить себе затылок о ступени, ветрами тянуло назад; чтобы сохранить равновесие, он, точно пингвин, вытягивал вперёд ласты и низко хвостом приседал. Ключик никак не желал влазить туда, куда ему нужно было влезть; влазь, сволочь, влазь!- пыхтя и чертыхаясь, упёршись лбом в пыльный дерматин, умолял Назар... В квартире, в большой комнате ярко горел свет; слышались громкие голоса; к родителям налетели важные гости, громче всех что-то талдычил отец. Назар долго стоял в тёмной прихожей, качаясь, не решаясь войти. Наконец, его стало мутить. Прихватив из ванной комнаты громадный белый эмалированный таз, толкнул ногой дверь, распахнув её широко, прижимая к груди холодную, гигантскую выпуклую тарелку с инопланетянами, не разобуваясь, в грязных макасинах он шагнул в свет. С изумлением на него все оглянулись... За столом восседали важные гости - Семён Изольдович, завпродмаг, Изольда Семёновна, жена его, товаровед, па и ма... Назар услышал, как отец, призакрыв от стыда глаза, прошептал ругательство...
И - танцы под новомодные шлягеры на школьной дискотеке в полутёмном, притушенном актовом зале, первые неловкие объятия, первые несмелые - губы в губы - поцелуи, безудержные пьянки с дружками, то там на квартире, то на другой здесь, когда чересчур заботливых "радаков" дома нет; и, наконец, под синеокой луной в окне, на родительском широком диване с НЕЙ, с НАВЕЧНО ИЗБРАННИЦЕЙ жаркие объятия, которую потом, шествуя дальше по жизни, непременно позабудешь, первый неумелый секс...
Ласковое июньское солнышко ярко било с небес, заливисто пели шустрые пичужки, бродяга ветер нежно трепал пышные, шелестевшие кроны лип и тополей; густо наодеколоненный папиным тёрпким "Ожёном" Назар, в новых гладких штиблетах под волнующимися новомодными вельветовыми клешами, в чуть ли не до пупа расстёгнутой рубахе с громадным отложным воротником, разукрашенной петухами, важно плыл по улице. Отпущенные битловские длинные волосы подпрыгивали на уже вполне оформившихся широких мужских плечах. Под чуть вздёрнутым кверху носом была явно очерчена рыжая полоска усов. Глаза - два синих, голубых озера. Узкие бёдра, кисти рук с вызовом вдёрнуты в карманы брюк; метр восемьдесят пять. Голоногие, резвые девчонки, увидав его такого, с изумлением, с восхищением оглядывались на него, ветерок игриво дёргал подолы их коротеньких платьиц. Туфли его вместо каблуков, казалось, имели реактивные двигатели. Он знал, всем своим молодым существом ощущал, что чертовски привлекателен.
Какие необыкновенные - дома, такие и этакие, разновеликие, высокие и низкие, ослепительно на солнце белыми почти человеческими ликами сверкающие или вдруг исчерченные синей, даже чёрной тенью, точно скалы высокие, качались над ним. Зелёные, пышные парки поражали своими гигантскими размерами и упоительной ухоженностью. Он радовался, что жизнь вокруг прочна, неторопливо-размеренна и хорошо, умно устроена. Сам себе в удовольствие частенько по вечерам под густыми синими липами во дворе он играл с мужичками в шахматы, принеся под мышкой расчерченную чёрно-белыми квадратами, громыхающую фигурами доску, - с милыми и простыми людьми; утром под бравурные звуки на стене радиоточки в хлынувшем из-за штор океане солнца пил на кухне прохладный кефир из широкого горлышка бутылки и, раздув щёки, ел городские румяные остроносые булки по 06 копеек за штуку, был спокоен, сыт и вполне счастлив.
Город Х. - очень красивый город, господа, несмотря на свои при первом взгляде серость и неухоженность, смею вас в этом уверить,- незаслуженно избежавший взмаха кисти великого художника. Если бросить новоиспечённому студенту взгляд вниз с крыши угловатой глыбы стоэтажного университета в сторону жёлтой гигантской дрожащей в утреннем мареве капли железнодорожного вокзала, то открывается удивительная, величественная картина: золочёная луковица Успенского и острая игла Благовещенского соборов, резные крыши старинных особняков и гостиниц, ослепительное сверкание стекла и стали современных небоскрёбов, бетонных заводских корпусов, ярко-зелёное бурление молодой листвы, оживляющей, приободряющий весь этот урбанистический пейзаж; и уже ближе сюда, к самому подножию Университетской горки - целая необозримая вселенная Благовещенского базара, Благбаза - как любитель всё и вся сокращать говорит простой люд - с выпуклыми крышами кирпичного старого здания и почти по-восточному пёстрыми, кричащими на все лады шатрами торговых рядов, с толпами людей, похожими с высоты на разворушенный муравейник - льётся без остановки неуёмный человечий ручей. И всё это под живым, точно тканый персидский ковёр, жёлто-оранжевым и голубым покровом утреннего тумана, ещё вполне не развеявшимся под лучами летнего июньского солнца.
Мала издали - там, вот там - да велика, безразмерна вблизи привокзальная площадь, на которой взгромоздились здания циклопические, островерхие, точно египетские пирамиды, каждое километр на километр,- вокзала, управления поездами, главпочтампа и жилого в осьмь этажей социалистического комплекса; кубы, целые монбланы, пронизавшие синий начавшийся платок неба, этот непревзойдённый памятник человеческих гордыни и тщеславия - лететь, вздыматься выше, ещё выше... Титаническая колонада и пики башен, точно исполинские остро отточенные карандаши, подпирают, кажется, само небо и бегущие на нём облака и тут же, позади него - вздыбленная волна Холодной горы, взрезающие её изогнутые линии старинных улиц, залитых, точно сине-зелёной ватой, солнцем и густой растительностью. И вот одна, самая широкая и шумная, когда-то при царях Екатеринославская, а теперь во времена правды и справедливости - имени кровавого цареубийцы Яшки Свердлова - бежит с горки вниз к историческому центру города; здесь ещё одно чудо, говорю я: Успенский кафедральный собор - горит на солнце в голубом бархате неба исполинского, космического масштаба свеча, золочёная луковица, выше даже, говорят, самого Ивана Великого в Первопрестольной... Кружение улиц, даже совсем узеньких, едва приметных с высоты птичьего полёта, и диковинных старинных фасадов, убогий, серощёкий новоиспечённый кубизм - куда уж без этого незаконнорождённого дитяти русского архитектурного зодчества, и сталинский триумфальный ампир - бесконечные колонады, портики, барельефы рабочих и крестьянок - прямое продолжение античных времён.
Но что потрясает более всего в городе Х., так это первый в благословенном эсэсэре сити-центр, этакий маленький Нью-Йорк, творение революционного духа людей, возомнивших себя новыми мессиями и пророками и, надо заметить, не без некоторого основания. Здание нового Университета, о котором было уже сказано, исполненное в виде подковы счастья; военная академия имени всепобедного маршала Говорова. А здание рядом с этими - о! - эта "эстетически организованная гора" по словам посетившего город пыхтящего сигарами, губатого американца Теодора Драйзера во времена оно, стало первым в стране советов небоскрёбом. И вся площадь, при взгляде с высоты птичьего полёта, представляла собой гигантскую химическу колбу с выгнутым горлышком, которая на советские праздники втягивала в себя бесчисленные толпы ликующего, подвыпившего народа, все в кумаче и в алом. И ещё город Х. - какая-то особая, сладчайшая смесь дикого, разгульного провинциализма и столичного лоска. Весь он утопает в зелени, утопает в деревах - спасите же его от зелёного потопа! Нет, не надо спасать, дерева ведь не несут гибель, они несут жизнь, а вот люди... Х. буквально утопает в деревах - сколько зелени!..
Его, Назара Хренушкина, излюбленный маршрут от окраины, где он с Рapa и Мama обитал, в центр города был следующим. На конечной остановке у самого того знаменитого института физиков, выстроившись в затылок за важными, скучающими интеллигентами, он поднимался в капсулу поданного строго по расписанию служебного автобуса, который мчал его по прямому, как натянутая нить, шоссе посреди высоких стен старых тополей и дубового леса в асфальтовую извилину начавшегося города, наполненную красными, жёлтыми, зелёными светофорами и нетерпеливо каркающими один в другого автомобилями; и вдруг взору пассажиров - вот, слева,- являлась гора сталинки с барельефом суровых советских солдат, в священной клятве, припавших на колено, целующих боевое знамя - громадное военизированное предприятие, выпускающее, гм, гм... как бы это лучше сказать - атомные, летающие... сковородки и чайники, которые ох как боится Америка. Зелёная стена леса за бегущим окном внезапно обрывалась, водитель с хрустом поворачивал рычаг, дёргая капсулу автобуса, так нежно крутил руль, точно тот был не пластмассовый, а мягкий и живой, и чуть приснувшие пассажиры, которых прихватывало волной с сидений, неловко наваливаясь плечами один на другого, сейчас же готовились выходить на первой главной остановке - "Ле-со-парк". Открылись, зашипев, двери, и лобастая машина, извергнув из себя желающих удалиться, заметно полегчав, отчалила от высокого гранитного берега, снова отправившись в путь, вдруг соревнуясь скоростью с бодро рванувшим от кольца на противоположной стороне шоссе громыхнувшим по рельсам рогатым существом с вытянутой стеклянной наглой мордой. Какое-то время победа была за содрогающимся из стороны в сторону чудищем, исход гонки был неясен, но вскоре звенящий электрический красный гроб, подустав на пригорке, жалобно вздохнув, притормозил и безнадёжно отстал. Ликующий, улыбающийся до ушей водитель автобуса, казалось, вот-вот подпрыгнет на сидении и расхохочется, надавил, припустив, на газ. В мутноватых окнах вид становился всё более урбанистическим, крыши построек поднимались всё выше, приятно лаская взор истого горожанина; выпрыгивали из ниоткуда, стремительно наезжали угловатые, застеклённые до самых подбородков мощные производственные корпуса, вздымающиеся над рядами ухоженных деревьев, какой-то особой невысокой породы; вот промелькнуло, словно игрушечное, под элегантной колонадой милое одноэтажное здание вокзала детской железной дороги в парке имени писателя Иегудуила Хламиды или как там его... Назара дыхание начинало заметно учащаться: теперь весь небосклон впереди был наполнен высокими крышами и дрожащими в тумане стенами старинных домов, каждое из которых были брат или сестра его, были до самой последней точки ему знакомы и милы; совершенно опустевший салон автобуса был прозрачен, насквозь пронизан теперь начавшимся утренним негромким светом, лучи которого наполняли душу Назара радостью и сладостным, почти ангельским умилением. В бегущие по улице окна въехал высоченный шпиль сталинки с резными окнами и балконами, мелькнула бравурная колонада главного парка города. И вдруг нагрянула почти полная темнота - они сходу ворвались в глубокое ущелье Сумской. Тут же полились и слева и справа целые конгломераты домов: роскошные дореволюционные доходные дома и купеческие особняки, советское первых боевых пятилеток строгое, скупо-серощёкое, затем - послевоенное, победное, неизбежно гордое, высокомерное, вычурное, триумфальное. На остановке "Улица Маяковского", казалось, сам великий поэт, нагнувшись с небес, дымя папиросой розовых облаков, стриженый под ноль, в сером английском костюме искусно шитом талантливым архитектором Гинсбургом, пройдохами Осей и Лилей Брик, зашагал громадными ботинками фасадов и крыш. В предвкушении великого Хренушкин начинал привставать со своего за четверть часа путешествия нагретого сиденья, завернув шею и голову туда, туда, направо: и там, чуть впереди, уже открывалась колоссальных размеров раковина площади имени председателя совета народных комиссаров - совнаркома - товарища Дзержинского. Ещё чуть, ещё немного - бежит Дворец бракосочетания и бегут сгрудившиеся вокруг того дежурные авто - Волги и Чайки, в белом и чёрном торжественные женихи и невесты и пьяненькая их челядь; колченогий дом Старый большевик с вечной аптекой на углу, один и второй модерн Серебряного века, дом каких-то там проектов, и... и... И вот, наконец, перед жаждущим взором нашего путешественника предстаёт нечто потрясающее человеческое воображение; точно вместе с водами реки, впадающей в море, утлая лодочка под смешным названием "рейс №36" оказывается парящей в бескрайнем пространстве - нет, не моря и даже не океана, отнюдь,- самого космоса; увеличенное каким-то волшебным стеклом, неистово искажающим, возвеличиваюшим изображение; оно, это пространство, вибрировало, даже призывно стонало, совсем как живое, протягивая к самому лицу жадно руки, и в нём, там, на дне этого выгнутого волшебного стекла возлежали существа-исполины; они, эти дома-не-дома, а тоже нечто живое, дышащее, было так велико, так необычно, так странно изломано в пространстве гением создателя-архитектора, так глубоко и уютно утоплено в необозримой нише площади, что представшей картиной очарованных глаз не возможно быть отвести, и хотелось смотреть ещё и ещё... Но зримое и ярчайшее увы, на этом подлунном свете слишком быстро кончается: автобус - чух-пах - бежит себе, подпрыгивая на гранитной брусчатке, к противоположному берегу каменной реки, вдруг скучно начинают крутиться какие-то тощие, прозрачные деревца, снова польются, точно цыплята, розовые и жёлтые домики в два и три этажа, и тогда покажется, что видел только что какой-то короткий, волшебный, чудный сон. И завтра, точно подталкиваемый невидимой, но могучей силой, снова садишься в лодку-маршрут, чтобы поплыть через излучины, леса и перелески, реки и озёра, увидеть то, что даст тебе энергию на следующие 24 часа... Господа мои хорошие! У них там, в Европах и Америках, чёрт их всех побери, есть Коллизеи и падающие Пизанские башни, Биг Бены и надутые мускулами Эмпаер Стэйт билдинги, статуи Свободы и возъятые до небес Эйфелевы башни; а у нас есть - гигантское кольцо площади Дзержинского и - чудо чудесное - тысячеглазый город-дом по имени Госпром. Возрадуемся же мы, счастливые обитатели города Х. сему великому и никем, никогда, нигде непревзойдённому чуду!
Впрочем, иногда казалось Назару, что всё вокруг как-то сложнее, мрачнее, что ли, устроено, пессиместичней. Архитектура говорит об эпохах, всё так. В Х. есть одно здание, так, называется которое Госпром. Это почти живое существо, величественный памятник произволу, всемерному бюрократизму. И, правда, оно, возникнув, как невидимая болезнь заразило весь город; Х. - теперь тот стал пришибленный, серый, а раньше - сиял... Посмотрите старые фотографии города, когда не было ещё засилья кумачовых флагов-знамён. Посмотрите: русское классическое - светлое, яркое, резное, улыбаться хочется при взгляде,- и тут - бум!- словно чёрная нависшая туча, мрачный пафос революции, словно иудейские или вавилонские капища на каждом шагу "рэвольюционэры" с наганами наперевес понастроили... Увидишь старое, дореволюционное здание, и точно светлый радостный лик Христа с голубыми ясными очами возглянет, среди засилья плоских крыш и каббалистический знаков... Что он, этот человек, хотел своим поступком нам всем сказать, что доказать? Что - будет любовь? Неведомо... Возможно, вонзить духовный, невидимый кол нам всем хотел, нерадивым и неласковым, между лопаток? тоже превратить в рабов, только - любви?..
Госпром. Вот оно, это чудище, притаилось в глубине площади, но неживое уже, как бы уснувшее, застыло в бетоне, остановлено в прыжке, поэтому не опасное. Ужас и великолепие античного мира, которые принесли комиссары-евреи, коммунисты по названию, но - завоеватели, поработители по сути, по духу своему. Словно гигантский исполин запачкал всё вокруг серым, выплеснул тёмное из себя, и всё стало одинаковым, серым, бесцветным. И такой город всё же прекрасен, не смотря ни на что - выжил, но теперь прекрасен страшной, удушливой красотой. Синее небо летит над площадью... Египетские пирамиды - да и только...
Впрочем, впрочем, впрочем... Громадьё строек, громадьё планов. Ему, очарованному страннику Хренушкину, виделось, что некий круг мироздания замкнулся вокруг него, открывшего в изумлении рот под вращаюшимся фиолетовым небосводом, усыпанном звёздами, и что в человеческом обществе, наконец, образовался эталон счастья.
Но тут, как было уже сказано, точно гром с небес, ударили тяжёлые, мрачные ветры перемен...
Иногда, когда становилось ему скучно, он развёртывал на столе потрёпанную карту родного города и, поводя пальцем по почти до дыр затёртой бумаге, мысленно путешествовал по старинным улицам того и переулкам.
Он был по уши влюблён, наш герой Назар, в свою с некоторых пор новую соседку, его ровесницу, так же крепко, как и безответно. Часто теперь он замирал перед большим зеркалом в своей комнате (проживал он в крошечной квартирке о двух комнатах со своей престарелой матушкой, отец же его скончался при неустановленных следствием обстоятельствах, после того, как произошёл атомный взрыв в Чернобыле) и с неудовольствием разглядывал своё в нём отражение. Иногда в подступивших вечерних сумерках, в полутёмных, голубоватых тонах ему казалось, что он всё-таки красив, не на шутку привлекателен; что в него непременно должна влюбляться всякая девочка, которая попадалась бы у него на пути. Он быстрым движением сбрасывал с себя рубашку, важно надувал грудь, напруживал, надо признаться, довольно вялые бицепсы, которые, казалось ему, бугрятся, как граниты у Шварценеггера, нижняя челюсть его сама собой подавалась вперёд, и в ушах у него начинали бравурно звучать фанфары и сыпаться неистовые аплодисменты... Но чаще, стоя у мутноватого исцарапанного зеркала в старом жёлтом шкафу, скроенном чуть ли ещё не во времена царя Гороха, сбросив в очередной раз с торса рубаху и майку, напружив мускулатуру, он оставался крайне недоволен своей наружностью; особенно его ранило в самое сердце то, что лоб его становится не по годам слишком выпукл и высок, и шелковистых прядей здесь и там над висками катастрофически не хватало; и ещё как будто совсем недавно, какие-то год или полтора тому назад пышная, развивающаяся на ветру его шевелюра теперь редела и всё больше, дальше предательски отступала к затылку, превращаясь в ломкую жидкую солому. Да-да, дорогой читатель, наш Хренушкин непоправимо лысел.
Всегда, с самого детства, желал он походить на бравурных, необузданных рокенрольщиков (он неплохо на гитаре играл и даже - поверьте мне - сам сочинял!) с густыми патлами до самых плеч. Но теперь, когда ушастая его голова стремительно превращалась в гладкий билиардный шар, сверкающий под люстрами и лампами, его интерес к бунтарской музыке стал постепенно угасать, зато возрастал теперь вкус к политике и бунтарским революциям, и мимоходом на клочках бумаги под абажуром настольной лампы он строчил наивные пламенные лозунги, как тот, тогда молодой картавый вождь в Лондонах и Парижах. Быть лысым гитаристом было непереносимо стыдно, но вот лысым литератором и политиком вполне даже приемлемо, престижно.
Что ж, он был влюблён в ясноокую, пышногрудую, длинноногую девицу по имени Ж., которая, как было уже сказано, с некоторых пор проживала в квартире на одной с ним лестничной площадке. Она была хороша собой, эта Жанна - в чертах её лица, казалось ему, было что-то магическое, волшебное, что, точно магнит, притягивало к ней взоры и само трепещущее сердце Назара. И правда, как будто ничего особенного в облике её не было - нос, как нос, чуть вздёрнутая кверху пуговица; губы, как губы,- чуть, впрочем, припухлые, как бы жаждущие поцелуя; лоб, волосы, щёки, глаза, фигура чуть полноватая, подвижная - всё обыкновенное, молодое, задорное, девичье. Но всё вместе, все эти как бы незначительные слагаемые, составляло нечто невообразимое, как одна нота, взятая сама по себе ничего особенного из себя не представляет, но вдруг поставленная рядом с другой, с третьей, с ещё одной и ещё - вдруг зазвучит она, зазвучат они все разом по-особенному, как будто в целом ярком созвездии, и грянет целая великолепная симфония звуком и гамм, придуманная гениальным творцом-композитором...
Всякий раз, когда на лестничной площадке негромко хлопала ЕЁ дверь (он до тонкости знал, наизусть выучил этот звук - трих-трах, и потом ключики падают в сумку - дзинь), Назар с замиранием сердца со всех ног устремлялся к глазку, чтобы заметить хоть краюшек мелькнувшего её платья, взмах её русых волос, услышать быструю поступь её резвых ножек, её лёгкие, невесомые шаги. С восторгом он представлял её всю, какая она была - приподнятой, воздушной, устремлённой вперёд и необыкновенно возвышенной. Она - казалось ему - была изумительно прекрасна, она плыла сквозь океан его грёз о счастьи, о славных победах, о рае небесном на земле. Когда он впервые увидел её - точно солнце взошло над полями и лесами, овеянными дремучим туманом, враз развеяв туман, и рассыпались повсюду, звеня и сверкая, золотые и серебряные монеты... Что за чудо - думал он теперь - весь мир! Душещипательно, непревзойдённо!
Быт его был обустроен просто: в комнатке его два на четыре с огромным, впрочем, трёхстворчатым окном, в которое по вечерам вливался розовый предзакатный океан, было мебели - раз, два и обчёлся; высокая вровень с рост человека этажерка была заполнена потрёпанными в разноцветных корешках книгами Жюль Верна, Пушкина и Гюго и прочими величайшими, купленными, впрочем, за недорого в комиссионном магазине, письменный стол, под голым окном у выкрашенной в жёлтое чугунной батареи отопления два стула, да ещё один, подвинутый к столу, с ободранными сиденьями непонятных таких и таких узоров; и - старина беззубый диван, издающий скрипучие, жалобные звуки, стоило на него чуть привалиться-прилечь, на котором он проводил в задумчивости свои юные бессонные ночи, наполненные розовыми грёзами и мечтами.
Каждый вечер при заходе солнца комната его озарялась пурпурным и золотым, как будто вдруг наполняясь пышными струями из небесного бескрайнего водопада, и душа его делалась такой же воздушной, трепещущей, что и они, и стены его скромной обители внезапно разбегались в стороны от горизонта до горизонта. Тогда он, тихонько отодвинув стул, присаживался за старенький свой, ученический, исцарапанный его детскими неугомонными пальчиками и ноготками стол, брал белые, чистые листы бумаги и начинал... сочинять. Его первые литературные опусы были наивны и смешны, примитивны, но ему нравилось вить волшебную вязь строчек, сыпать из-под грифеля остро отточенного карандаша бисер смыслов и букв, запятых, многоточий, вопросительных знаков...
Вот его самое первое, удачное на его (и на наш) взгляд, сочинение, (остальное, многое он безжалостно уничтожил, ночью подпалив спичкой целый ворох исчирканных его детским почерком бумаг у ближайшего мусорного бака, и тут же, опамятовав, обжигая пальцы, бросился в огонь спасать исчезающие в небытие странички, да поздно было...) которое он бережно сохранял не один месяц в голубенькой софьяновой папочке на шнурках, прежде чем осмелился показать сей сомнительный опус своему другу, тоже начинающему литератору и дивному, по мнению Назара, самородку, боясь язвительных насмешек того: "Представьте себе большой приземистый холм, с запада омываемый маленькой болотистой речкою, поросшею почти до самой своей середины беспокойным камышом и буйною осокою; всякий раз, когда наступала пора ветров, это зелёное море колыхалось и шелестело, разнося по округе сильный запах реки и свежести. Вниз от вершины холма, спускаясь к реке, была разбросана деревенька, славная и тихая, с заборами-плетнями и неширокой тропинкой, стелящейся от домика к домику. Утром, когда и река, и трава, и всё мироздание вокруг было укутано седым туманом, можно было слышать позванивание колокольчиков сгоняемого с деревенской улицы стада коров, тут же слышались сонные ещё голоса пастухов и глухие удары о землю бича. Чуть позже, с первыми лучами восходящего из-за далёких лесов солнца, с весёлыми порывами ветерка, разметавшего тяжёлый туман без остатку, жизнь холма начиналась: залихватски пели в густых деревьях пичуги, радуясь наступившему новому дню, слышались поскрипывания калиток и шлёпанье вёдер о воду колодцев, звонкие голоса баб и бабёнок, в воздухе чувствовался едкий, чуть сладковатый запах первого печного дыма. Всё вокруг начинало жить обычной и всё-таки по-своему новой, особенной жизнью. Когда петухи кричали во второй раз, в деревеньке уже никого, кроме старух и босоногой детворы, кувыркающейся в пышных лопухах, не было: все мужики и бабы уходили работать вниз в поле, да одинокий бородатый дед сидел на завалинке с растрескавшимся, дымящимся чубуком в руках. Как раз в эту пору по пыльной дороге, взбираясь наверх, скрипя на каждой кочке несмазаными колёсами, запряжённая парой лошадок, ехала бричка, когда-то быстрая и невесомая, теперь же безнадёжно просевшая на один бок. Издали могло показаться, что в бричке никого нет - так глубоко в ней погружён был человек. Крики ездового, весёлым матерком приветствующего крестьян, стояли которые, подбоченясь, прикрывая глаза от поднявшегося уже высоко солнца, безмолвно сопровождавших взглядами непрошеных гостей, разбудили человека, и тот, зашевелившись, выглянул наружу..." - и всё в таком же пасхально-патриархальном духе страниц десять размашистым, весьма ещё неоформившимся почерком. Конечно его это, с позволения сказать, литературное творение сильно попахивало Иваном Тургеньевым, с которым он, Назар Хренушкин, тогда ученик седьмого класса, познакомился на уроке русской литературы и напрочь влюбился в самобытного автора, особенно в образ смелого и принципиального Базарова того. Лиха беда начало!- весело ухмыляясь в рыжие начинающиеся усики, думал Назар. И старательно, от страницы к странице, бессонными ночами сотворённых им, вырабатывал свой, как казалось ему, неповторимый, не больше, не меньше - божественный стиль. Окончена была школа, и в ящике письменного стола начинающего гениального автора лежала уже пухлая вязанка его сочинений, которые он, то и дело распустив связывающую листы верёвочку, шевеля губами, с возрастающим восторгом перечитывал; и стишки, чего греха таить, начал пописывать наш молодой, но настырный сочинитель Хренушкин: "... слуга за ним, при нём гитара, да звонких кастаньеток пара..."
Литературный псевдоним по молодости он взял себе, пожалуй, до неприличия громкий - Дормодысл Громобыслов, чтобы с заглавной страницы своего будущего полного собрания сочинений непременно о 20-ти томах, о которых он думал, что они обязательно состоятся, пронизать благодарного читателя до самых глубин души того.
И тут, как в нашем повествовании уже не раз и не два было сказано, подули суровые, холодные ветры перемен. То, что всегда было плохо, постыдно, запрещено, вдруг как-то, словно по щелчку пальцев, стало хорошо, правильно, законно; всегда чистенькие, уютные подъезды домов превратились в общественные туалеты и наркопритоны, в переулках под погасшими лампами неизвестные личности били морды очкастым интеллигентам и насиловали подзадержавшихся с пирушек весёленьких дам, милиционеры из своих выезжающих на место преступления газиков носа не чаяли показать... в общем - была страна, а стала странна...
Пристально оглядевшись вокруг, Назар с изумлением и даже с испугом увидел, что дело стало совсем неладно. Он посреди грянувших хаоса и настоящего, дымящегося под ногами навоза, дерьма, посреди нищеты и тщеты, упрямо продолжал верить в правду и добро, в ум и справедливость, в неизбежность посему всеобщего благоденствия, которые вот-вот должны были уже наступить, но... не состоялось. Отчего же, отчего?- стал напряжённо, денно и нощно думать он.- Ведь так всё складывалось хорошо; победа за победой, неисчислимые жертвы на алтарь её... Не иначе,- приходил к пугающему выводу он,- заговор: зарвавшаяся партноменклатура или вездесущие жидомассоны постарались. И вот ещё что ему ясно увиделось - отчего же те, в его поле зрения попавшие, которые на словах и даже в поступках своих будучи праведными, стали вдруг поступать совершенно противоположным образом - потворствовать злу, лгать и брать им не принадлежащее, да ещё жадно, нетерпеливо как! Обзавелись каким-то необычайным, волшебным образом в обгон других и многокомнатными квартирами и новомодными автомобилями; а большинство-то людей - и он, Назар тоже - такие честные, такие праведные - вдруг в нищете прозябают.
Но и здесь, в этой новой трагической ситуации, решил действовать честно. Уволившись без выходного пособия из своей крошечной конторки (а ещё свет и воду то и дело в домах отключали), он решил поступать в ВУЗ, засел за книжки, читал их, многие, как Ленин, сверкая умным взглядом, по диагонали. И, спустя нексколько месяцев упорной подготовки, он... благополучно провалил экзамены; точнее сказать - его провалили. Очкастый предпенсионного возраста профессор явно издевался над ним, задавая провокационные вопросы и вывел в экзаменационном листе роковой тройбан. И здесь что-то в душе Назара оборвалось. Ясно он увидел, что всё шито белыми нитками - нечестный на нечестном сидит и нечестным погоняет. Всё решали теперь деньги - money - которых у Хренушкина отродясь не водилось. Тупоголовые, упитанные молодые самки и самцы, дочки и сынки завмагов и товароведов, партийных чинуш, затаившихся миллионеров, легко, триумфально прошествовали на факультет, получив немыслимо высокие баллы на вступительных; он же, чистюля и педант, эрудит, остался за бортом, НЕ ИЗБРАННЫМ, будучи срезанным не на специальном предмете, который он ещё в школе вызубрил так, что от зубов отскакивало, а на как бы хитренько второстепенном, на - сочинении по родному языку, который, по его розуменью, знал Назар досконально, на "пять", все до единого грамматические правила и прочие загогулины, не допустив, как в последствии выяснилось, ни одной грамматической ошибки. Как это?- униженный и потрясённый, думал он, получив скабрезный трояк за свою письменную работу, положивший крест на его желаниях,- меня... мне, будущему великому писателю с мировым именем?.. А что же было? Когда он, в отчаянии, надев пёстрый, жёлто-зелёный в полоску галстучек, оставшийся в гардеробе ушедшего в мир иной его отца (об отце его отдельная история), оттуда же нейлоновую белую шуршащую рубашку, отцовский пиджак и брюки (роста он с отцом был примерно одинакового), явился в приёмную комиссию ВУЗа и потребовал предъявить ему его письменную работу,- вот что, к его изумлению, выяснилось... Все уставленные его каллиграфическим почерком экзаменационные листы были до краёв злобно поверх залиты красным карандашом, угловатыми подчёркиваниями и волнистыми линиями, вопросительными знаками, и - ни одной, ни единой грамматической ошибки! В конце сочинения был вынесен вердикт - удовлетворительно с двумя длиннейшими минусами. "Стилистические ошибки,- холодно пояснили ему в приёмной комиссии на его ужасный вопрошающий взгляд.- Так нельзя говорить... Ну что это, например, скажите: "расчухоненные бантами красногвардейцы", или, гм, - "горлопаны у власти"? Это у нашей-то народной которая? И причём тут Иисус Христос? Вы что, верующий, баптист, пятидесятник? Нет? Идите и не морочте людям голову... Готовьтесь, учите..."
Он выбрал вольную тему, и за отпущенные на сочинение четыре часа, то ласково, с умилением улыбаясь, то зверски ощерив зубы, чиркая, взмахивая шариковой дешёвенькой ручкой, словно невесомой дережёрской палочкой, а потом - бряк, хрясь - тяжёлым ледорубом, накропал десять листов своим убористым почерком (попросив у бдительно по сторонам зрящего преподавателя ещё один листок и ещё один, и ещё). Он писал о той великой революции, которая прогремела уже как семьдесят с лишним лет тому, и работа его была наполнена невиданными сарказмом, громом, пафосом.
Начал он, разумеется, с выстрела крейсера Аврора, "возвестившего о начале нового, справедливого миропорядка". Вся мировая буржуазия,- с восторгом он лил буквы, впечатывал в бумагу слова, чувствуя себя не то Карлом и Фридрихом, не то круглоголовым Ильичём,- разжиревшая на грабежах и обманах, содрогнулась от ужаса в своих дворцах и новомодных ньюйоркских небоскрёбах, и грянула эра - эра всеобщих братства и справедливости... Далее он углубил выдвинутый им тезис о наступившей эре добра, повествовав о восторженных толпах революционного народа, стройных шеренгах краснофлотцев и солдат-красногвардейцев, ринувшихся по сигналу Авроры штурмовать Зимний Дворец, оплот обанкротившегося Временного правительства, о торжестве победившего народа и гениальных пророчествах вождя пролетариата... Невзрачен, скромен до аскетизма был этот человек,- безмолвно, до самых высоких китайских гор, кричал Хренушкин ("лыс, как колено"- с мстительным злорадством оглядывая патлатых студентов в аудитории, склонившихся над листочками и в отчаянии грызущих дорогущие карандаши и ручки, хотелось тут же добавить ему, тайно имея в виду свой теперь высокий сверкающий в свете окон и неоновых ламп квадратный лоб, но не стал, дабы не обидеть преподавателей, зависела от которых дальнейшая его судьба, причёски многих из которых начинались от самых бровей и заканчивались плечами),- но неукротимая жажда справедливости,- вдохновенно выводил Назар,- и любовь к простому человеку труда пульсировала в груди вождя, делая его настоящим гигантом мысли... Однако по мере сочинения текста в мозгу Хренушкина всё более разгоралась и жгла строчка о том, что он, Хренушкин, лукавит и даже больше того - безбожно врёт. "Как же так,- мелькала, извивалась в голове ядовитая змейка, жалила, кусала,- какие же к чертям справедливость, честь и достоинство, если на поверку выходит, что деньги, жадность и бесстыдный блат правят бал?" Не удержавшись, тут же он зацепил правящие порядки парой-тройкой злых словечек и фраз, обида на жизнь дала себя знать... Тем не менее, закончил он свой опус, как думалось ему, бронебойной фразой о неизбежности победы коммунизма во всемирном масштабе.
Он был восхищён полётом своей фантазии, перечитывал творение и в другой, и в третий, и в четвёртый раз, мимоходом следя за правильным употреблением грамматических норм; и с каждым разом выданное на гора его подсознанием нравилось ему всё больше. Воспарил душой к самым сводам высокой аудитории.
Затем же к нему снова пришла в голову простая и вот именно - убойная мысль, что он лукавит, врёт, витиеватствует, заставившая его похолодеть. Ему захотелось измять, изорвать своё сочинение, накатать всё заново, теперь правильнее, честнее. Сказать про Бога, про любовь и всепрощение... Но времени на часах оставалось, увы, слишком мало. Вот так всё это было...
А дальше в его жизни нагрянуло настоящее светопредставление - его возлюбленная с этажа, которую он с трепетом и даже с праведным гневом желал, ждал в свои объятия, стала встречаться с другим. Да ведь с кем! Это был его лучший школьный друг А.Л., счастливый отпрыск богатеньких, успешных родителей, с первой попытки в отличие от него, Хренушкина, легко поступивший в престижный ВУЗ, да не куда-нибудь, а на экономическую специальность. И здесь - досадовал он - неудача, и здесь, на любовном фронте полный провал!- до глубины души был уязъвлён Назар. Деньги всё решают, именно - деньги!- загремел басом медный колокол над ним; и он уверовал в них, в деньги, как в бога.
Вдруг он увидел их, бредущих, словно пьяные, вобнимочку на улице, непринуждённо, самозабвенно о чём-то воркующих, и шебуршали наверху густые летние чёрные кроны деревьев. Они смеялись, как смеются очень счастливые, влюблённые люди. У Хренушкина, тотчас пугливо спрятавшегося за стволом дерева, сердце остановилось в груди. Впившись ногтями в кору, широко разъятыми от нахлынувших злобы и ревности глазами он повёл наблюдение за счастливой парочкой. О, какой силы ревность взыграла у него в груди!
Она была в тот день обворожительна, просто невероятная красавица: огромные глаза её горели, точно два голубых топаза; аккуратная, коротенькая, почти мальчишеская причёска каштановых волос; взрослая её грудь под незначительной кофточкой вздрагивала при каждом её шаге, широкие, обворожительные бёдра, объятые, как всегда, коротенькой юбочкой, были изумительно правильно сложены; туфельки на невысоких каблуках завлекающе постукивали на асфальте. "Истинно божество, Немезида!"- как заворожённый твердил под нос себе Назар, прикрывая и вновь открывая глаза, поводя ладонью себе по горячему, пылающему лбу.- "Не моя... Почему же так, почему?!" "Но - А.Л.! Каков подлец!"- скрежетал зубами Хренушкин, испытывая удушливые волны ненависти к своему совсем ещё недавно закадычному дружку. Неприкрытая похоть горела во взоре того; рука, точно змея-искусительница, обвила талию девушки, шевелящиеся черви-пальцы бегали по её мягким, покатым плечикам... Так бы и кинулся на него волком Назар! Люто, до последней точки он возненавидел гадкого обольстителя, дважды и трижды по рукоять вонзая невидимый нож в грудь тому. Придя в тот день, в тот поздний вечер, домой, он повалился на кровать и, как дитя, горько плакал. Слёзы, густо осеяв подушку, лились у него без остановки из глаз, пока под самое утро в голубоватом свете окна он не забылся тревожным сном. Во сне он дёргался и протяжно стонал, ему снилось ужасное; будто бы он приглашает своего бывшего друга, а теперь непримиримого врага, А.Л. к себе домой и, опоив того водками и одурманив яствами, ничего не подозревающего, оглушает пивной бутылкой по голове и бесчувственного волочёт в ванную комнату. Вынув,- снилось ему,- из ящичка буфета громадный, хищно сверкнувший кухонный нож, он пронзает им грудь несчастной жертвы. С дикими ликованием и восторгом он всматривается в угасающий взор того, кто пытался отобрать, разрушить, уничтожить его счастье. Когда всё кончено, перевалив тяжёлое тело за край ванны, сорвав с содрогающихся рук и ног одежды, Назар с ядовитой страстью начинает резать, кромсать розовую, ещё наполненную живыми соками плоть; металлический, тошнотворный запах наполняет комнату, красные, жирные брызги окропили кафель, руки и лицо Назара, он, задрав рот, победно захохотал. Прежде всего лёгким взмахом ножа он отчленил похотливые, толстые губы А.Л., затем - длинный, разнюхивающий нос того, маленькие, плоские, ехидые уши. Тут же разжёг огонь на плите, добавил масла на зашумевшую сковороду, обильно посолил, поперчил. Скоро блюдо было готово. С изуверским, пугающим его самого удовлетворением отметил, как жалко сморщились, превратившись в два бесцветных стрючка ещё час назад жирно плямкающие и ухмыляющиеся, отсечённые губы, как шевелится и подпрыгивает в кипящем масле, укорачиваясь и скукоживаясь, делаясь жалкой тряпицей длинный нос. Горячие их на вилочку нанизал Назар и призакрыв от наслаждения глаза, отправил себе кусок за куском в рот, долго жевал и плямкал, прислушиваясь к необыкновенному, доселе неведанному сладковатому привкусу. Войдя в раж, Назар ловкими ударами ножа отсёк веки несчастного, выковырнул выпяченные в него глаза и швырнул их на кипящую сковороду; затем с упоением гурмана приступил к половому органу. Он резал, рапиливал тело, искал истину запрятанную в нём, дно, душу, но ничего не находил - только красную густую воду, дрожащую плоть... В холодильнике у него лежали в целлофановом пакете изжареные розоватые кусочки. Он иногда ел, запивая лимонадом, но уже без прошлого энтузиазма... Жертву искали, подозрение в том числе упало и на Назара, но он легко отоврался...
Снилось потом, и не раз - как снедает своего врага, косточки вражьи обсасывает, и ощущал острое наслаждение, какого ещё никогда не было, ликовал: так вот оно, значит, что; вот, значит, как... И увидел ангела с чёрными крылами, который с неба к нему слетел... Ему сила эта, отнятая у другого, потом всегда помогала, ангела чёрного просил...
Чьи-то внимательные, вопрошающие, наполненные невыразимой грустью глаза на него сверху смотрели... Чего ты уставился на меня, козёл?- гневно крикнул Назар, задрав лицо, чувствуя, что с ним происходит что-то неладное, непоправимое, погрозил в небо кулаком. Взор наверху задрожал и померк, на сердце у Назара стало ясно и хорошо.
... Он проснулся весь в поту, когда за окном во-всю горел день. На кухне мать гремела кастрюлями. Вдруг ему показалось, что к стеклу с той стороны окна прильнуло изрезанное, изуродованное тесаком лицо А.Л., зловеще ухмылялось безгубым окровавленным ртом. Сердце его замерло. Почти теряя сознание, он сполз на пол, обхватил колени руками и так, качаясь из стороны в сторону и приговаривая нечто совершенно бессвязное, подвывая, просидел до самого вечера.
Долго он потом не мог сунуть себе в зубы ни яичницу, которая напоминла ему вылезшие из орбит круглые глаза А.Л., ни тем более жирный бутерброд с маслом и розовой колбасой, заботливо приготовленный ему каждое утро его матерью, похожий для него теперь на изжареные, вывернутые наизнанку гениталии...
Чтобы не сидеть на шее у матери, которая с тайным укором теперь на него то и дело поглядывала, он ради копейки и рубля вынужден был устроиться на завод простым работягой.
Дни помчались за днями, недели за неделями. Вдруг он почувствовал, что неумалимо падает, опускается на самое дно жизни. Он почти перестал следить за собой, ходил в нестираных, мятых рубашке и брюках, перестал бриться, и у него на лице возникла жиденькая, козлиная бородка; на затылке вылез длинный, слипшийся ворох волос, похожий на прошлогоднюю, изгаженную коровьими испражнениями солому; начал выпивать и часто. После смены на заводе, крепко подвыпив с новоявленными дружками в разливочной, хлопнув дома холодильником и подцепив кусок холодной тощей курицы, поедая её на ходу, он спускался во двор и садился за самодельный, криво сбитый столик, до блеска отполированный костяшками домино, забивать козла с такими же неудачниками и забулдыгами, что и он. В шахматы он давно перестал играть. Курил, прищурив глаз, дешёвую сигаретку, держа её в углу рта, выпуская дым из ноздрей и приплёвывая, как это делали старые, бывалые мужики, заправски стучал, делая ход, камнем о стол, истово матерился. Когда он возвращался далеко за полночь домой, где-то допьяну, почти до безумия добавив вина ещё и ещё, мама его - с раздражением сквозь наплывающие волны слышал, видел он - тихо плакала на кухне, утирая уголком фартука глаза.
Он спутался с какой-то женщиной, полногрудой и розовощёкой, горластой, которая была старше его на десять лет, приводил её домой, вынимал огромную бутылку крепкого дешёвого вина, запирался с ней в своей комнате, и всю ночь до утра пьянствовал и развратничал с ней. Утром он едва мог подняться с кровати, всего час или два проспав в пьяном угаре на колышащейся груди своей избранницы, пинками, шипя и ругаясь, выпроваживал её, едва успевшую одеться и поправить набок сбившуюся причёску на лестничную площадку и затем мучительно досыпал, трясясь на заднем сидении в громыхающем и звенящем на поворотах трамвае, больше часа тащился который до его, Хренушкина, завода, кующего железные мускулы страны. В курилке он (он с некоторых пор начал дымить), с трудом разлепляя наливающиеся свинцом веки, слушал жаркие, полупьяные споры мужиков, таких же, что и он, опухших с бодуна, с оплывшими лицами: может ли,- спорили,- лев изнасиловать человеческую женщину, и что потом, в случае успеха, за неведома зверушка явится на свет; мнения разделялись ровно напополам, но, как один, сходились спорщики во мнении, что все бабы - б...яди, а мужики - молодцы, и Хренушкин, делая затяжки из кислой сигаретки, горько, угрюмо ухмыляясь, думал, что если есть самое дно жизни, то - вот оно, именно здесь. У станка, обжигая, обдирая пальцы, он делал уйму брака, и мастер цеха, молодой, интеллигентный мужик с такой же, что и у Назара, щёточкой усов под носом, лет тридцати пяти, устав ему делать замечания и объяснять, как нужно правильно точить деталь, негромко выматерившись, махнул на него рукой; рабочий класс по уставу партии был гегемоном общества.
Отчаявшись, Хренушкин из дома в цех притащил старенький клеяный-переклеяный сине-красный надувной матрац и в перерыв, наскоро проглотив из промаслевшейся бумажки приготовленные его матерью бутерброды с сыром, зашивался в тёмную подсобку и, рухнув на матрац, прикрыв глаза и мгновенно проваливался в мутные, тёмные воды; сорок минут (а то и, перебрав время,- час) досыпал недоспанное. Ему снилось всегда одно и то же: как он подходит к А.Л. и, наотмашь с треском бьёт того кулаком в зубы, затем же крепко обнимает Ж., тут же в застенчивости переминающуюся с ноги на ногу, и уводит её на открывшиеся в царских дворцах диваны и постели блаженствовать...
Когда пожар у него в груди неизъяснимо жарко горел, он, наконец, решился к ней, к прекрасной юной лэди, приблизиться. Их встреча состоялась возле самого их подъезда. Он поджидал её, окончив смену на заводе, сидя на лавке, куря сигареты из изломанной пачки одну за одной, не надеясь на успех своей отчаянной затеи, волнуясь ужасно. И вот она возникла в проёме двери, пружина двери над её головой призывно скрипнула; двигая игриво плечиками и бёдрами, помахивая сумочкой на длинном ремешке, она скатилась вниз по ступеням под синим и розовым вечерним небом. О, эта её коротенькая юбочка, о эта её малиновая кофточка с короткими рукавами, о эти её быстрые ножки на стучащих каблучках! Она была, как всегда обворожительна, очаровательна... Её накрашенные по-взрослому помадой губки, её подведенные умелой рукой ресницы и радостно сияющие голубые глаза, её вывернутая напоказ в лифе взрослая грудь! Он, весь дрожа, поднялся ей навстречу, выплюнул на асфальт застрявший в зубах зловонный бычок, быстрым движением прилизал на лбу остатки рыжих волос. Физически ощутил, как жалок, никчемен весь он; как нечищены, неглажены его брюки, ужасна старомодная петухастая рубаха, истоптаны потерявшие всякий цвет серобуромалиновые парусиновые башмаки. "Ж.!- дрожащим голосом сказал он.- Можно тебя на минутку?.." Она остановилась, её прекрасные очи ожгли его, в них на секунду промелькнула жалость и снисхождение; она, показалось ему, готова была его выслушать. Да, да, хотя бы это!- возликовал Хренушкин. Он взял её руку своими холодными пальцами, но она тотчас одёрнула её с испуганным и даже гадливым выражением лица; всё рухнуло в груди Назара... Конечно, при случайных встречах, Ж. здоровалась с ним (и то, заметим, далеко не всегда), Назар почти наверняка знал, что она догадывается о его чувствах к ней, но каждый раз, едва открывал он рот, чтобы заговорить с ней, она, потупив свои изумительно чистые и всё-таки чуть лукавые, лживые глаза, скорее убегала от него прочь, и он с отчаянием и нескрываемым обожанием глядел ей вслед. Вот и сейчас всё кончилось так, как и должно было кончиться - одёрнув руку, отвернувшись, она стремительно улетела от него - туда, туда, где по разумению Назара горел сказочный огонь любви и летали прекрасные жар-птицы.
Он обрюзг, постарел, непоправимо полысел, хотя ему не исполнилось ещё и двадцати, и - снова и снова, расцветшая, как свежий бутон розы, красавица Ж., повстречав его ненароком в подъезде, коротко поздоровавшись и - о! о! - брезгливо отвернувшись в сторону, крутнув широкими бёдрами под невесомым голубым ситцем, прогремев по ступеням каблучками, спешила поскорее прочь удалиться.
Вот-вот его должны были призвать в армию, и раз и два, и три находил он в почтовом ящике повестки в военкомат, но упрямо и самоуверенно игнорировал грозные сигналы, пока в дом к нему не явился участковый милиционер с широкими, похожими на два пшеничных снопа усами и, коротко козырнув, пригрозил упечь Назара в каталажку за преступные, по его словам действия Хренушкина в нежелании выполнять священный долг гражданина. Милиционер ушёл, нагруженный авоськой с овощами, выращенными на огороде матерью Назара, которые она, умоляя шёпотом взять, сунула тому в прихожей у самой двери.
От катастрофы (он хорошо был осведомлён о суровых порядках в армии) его спасла пьяная драка, учинённая им в кафе с каким-то местным фраерком и преданной сворой того, когда хотели те отобрать у Назара бутылку портвейна, купленную им, чтобы "полирнуть" выпитую с кем-то на троих водку. Он очнулся в кустах весь в крови, с рассечённой губой, злобно матерился и махал кулаками, угодил в итоге на больничную койку и таким образом получил отсрочку от армии на полгода.
Именно в те печальные дни им начат был по его соображению роман, который он злобно назвал "Чебуртрахи" и который, учитывая последние его испуги и волнения, начинался следующими словами: "Начальник тыловой части майор Погрыбайло был восхитительно, головокружительно, восторженно пьян. На его вдетых в офицерское хэбэ, широко раздвитнутых, крепко сбитых коленях восседала взлохмаченная раздетая девка, вольноопределяющаяся, в одних прозрачных трусах на дрожащих полнолуниях и, заливисто хохоча, старалась сунуть шевелящимся пальцем ноги Погрыбайле в ноздрю. Майор притворно, весело уворачивался и тискал огромной красной ладонью ей волнистую с острыми сосками грудь. Напротив, через стол, уставленный вскрытыми банками консервов, стаканами и бутылками водки, на стульях мялись тощими задами лейтенанты Огурцов и Воробушин, оба молодые, как весенняя трава, и безусые. Твёрдые, новенькие с двумя колючими звёздочками погоны на их плечах некрасиво топорщились в разные стороны, вороты зелёных рубах были расстёгнуты, и, точно цыплята из-под курицы, выглядывали жёлтые чистенькие уставные майки с короткими лямками. Оба они с нескрываемыми восторгом и завистью поглядывали на разбушевавшегося начальника, лениво чокались и, дёргая острыми кадыками, пили водку. "Ой, Ленка-Линка,- говорил с надрывом от напряжения шуточной борьбы майор с густым малороссийским акцентом,- ой бисова дочка..." "Ну держись у меня ты, Ленка!- притворно суровым голосом дунул в сторону он, прихватив девушку на руки, тяжело в чёрных курносых сапогах поднялся, покачиваясь и громко сопя широко раздутыми ноздрями на рыжем потном лице, двинулся со своей ношей в тёмную подсобку, в которой виднелся заботливо установленный его ординарцем Кухарко высокий пружинистый диван. Точно целое море летели в стороны её груди с восторженными розовыми сосками. Из темноты пружины дивана жалобно хрустнули. Дверь, закрываясь, громко хлопнула. И тотчас из-за закрытой двери понеслись сладкие стоны и прикудахкивания. "Ох, Ленка...- с грустью и жалостью в голосе обронил Огурцов и скорбно опущенными бровями взглянул на Воробушина, качнул лбом и потными завитками волос на полупустую бутылку.- Давай, брат, летёха, что ли, наливай..." Они, чокнувшись, крякнув, снова выпили. Тут, разломились широко на улицу двери, и под неусыпным взглядом с ремнём "на яйцах" вездесущего сержанта Кухарко в комнату ввалились две гражданские девицы, в коротеньких платьицах с толстыми ногами, уже довольно на подпитии. "Вот, товарыщы комвзводамы, як заказувалы, шо е, то е..."- тяжело дыша, полудетским дискантом отчитался ординарец. "Ну, слава богу!- выдвинув губы трубочкой, со вспыхнувшими весело глазами, произнёс Огурцов, вскочил, громыхнув стулом, широко для объятий раскинул руки.- Ждём, давно ждём вас, сударыни, заждались!"- перекинулся ожившим, плотским взглядом с Воробушиным...""
Перечитывая написанное, Хренушкин, он же - неслыханный гений всех времён и народов Дормодысл Громобыслов, сам подивился, откуда взялось в нём столько непримиримости и желчи, ведь он всегда сочинительствовал о добром, светлом, притягательном; он хотел тут же дальше продолжать, но махнув рукой, забросил, как обычно, подальше свою писанину, увлекшись початой бутылкой и нехитрой закуской из откупоренной консервной банки "килька в томате.".
С завистью он смотрел на своих бывших одноклассников, легко и просто, как будто по щелчку пальцев выбившихся в люди. Чтобы хоть как-то подольститься к своим бывшим приятелям и дружкам, ставшим с помощью их пап и мам золотыми студентами и как бы подняться с ними вровень, он организовал у себя дома, в своей тесной, тусклой квартирке грандиозный сабантуй, под ярко теперь, по-новому вспыхнувшей старенькой люстрой, куда он вкрутил мощную грудастую лампочку на 100 ватт; но всё, как обычно, вылилось в банальные попойку и дебош.
Мама его была заблаговременно отправлена на посиделки в соседний подъезд к давней своей подруге, и тут - началось... Сперва, надо заметить, всё было вполне радужно, пристойно - пили исключительно шипучие шампанское и лимонад, вспоминали совсем недавно минувшие школьные годы, поднимали тосты за дружбу и вечную преданность старым товарищам, за то, чтобы никогда не расставаться, одаривая друг друга горячими, преданными взглядами, обнимались и по-свойски похлопывали друг друга по плечам. Мало-помалу хмель стал делать своё чёрное дело, голоса стали звучать громче, резче, грубее; вот уже кто-то по мелочи, столкнувшись, что ли, за столом локтями, повздорил с соседом, стали курить, дымить прямо за столом, вынули из тайника под унитазом заготовленные заранее бутылки, штук двадцать или двадцать пять, водки, и - понеслось. Куда только подевались те верность и преданность, только что, минуту назад громогласно декларированные. С ахом звенела разбитая посуда, жалобно хрустела под ногами; из магнитофона уже не играла, а гремела, хрипела забойная музыка, кого-то в тёмном углу под погасшем торшере били или насиловали - оттуда неслись дикий визг и слёзные завывания, но Назар ничего не слышал и не видел, он смотрел только на неё, на свою волшебницу и красавицу, никак наглядеться на неё не мог. Она была, как всегда, обворожительна, восхитительна: и эта её всегда коротенькая юбочка, и эти её извилистые бёдра, о!; у Назара, в его пылающей от любви и алкоголя голове всплыла метафора - сладка и желанна, как кремовый, бисквитный торт... Хотелось подойти, присесть к ней, нежно обнять, поведать, как страстно он любит её, и всегда любил, что он все миры к ногам её расстелит, только пусть взглянет на него, пусть поймёт!.. Но она смотрела только на А.Л., который под ярко сияющей на потолке лампой с потным носом сыпал остротами и, импозантно отставив длинный с ногтём мизинец, глотал рюмку за рюмкой, совершенно не пьянея, и был похож на мага, заклинающего, усыпляющего этот мир; взял потом гитару, умело заиграл... Назар тоже хотел что-то умное и красивое выдать - его голова была переполнена знаменитыми афоризмами, Крылов, Ларошфуко, но когда он открыл рот, подняв тост, с языка у него выпало что-то мучительно нечленораздельное; точно корова замычала, все с нескрываемой жалостью оглянулись на него. ... И после пятой, восьмой, увидел вдруг Бога: тот восседал на троне тут же, в спустившихся с небес облаках и укоризненно махал в него пальцем... Он тотчас, как будто очнувшись, остановил питие, громко выкрикнув: "Всё, хватит!.." Всё шумное застолье странно на него посмотрело... И увидел, что никогда нет чисто хороших людей, а есть разные - плохие, злые, скабрезные, любвеобильные... что все, или почти все - плохие, очень много таких... А потом, потом... произошла катастрофа; в притушенном свете, когда негромко горел уже один разбитый торшер с покосившимся на бок абажуром, в одном из тёмных углов, в которых зловеще шевелились, извивалились тени и лились шёпоты, он увидел, как Ж. - его Ж.! - жадно целуется с А.Л., и вдруг, на секунду оторвавшись от столь желанных Назаром губ, тот - не иначе Элвис Пресли и Алэн Дэлон - с торжеством и ликованием через брови взглянул ему в глаза. Душа Хренушкина налилась чёрной, густой, тяжёлой, как свинец, смолой. И он сказал себе твёрдо и окончательно: нет никаких на свете ни правды, ни достоинства, ни справедливости, всё - выдумки и туман. А есть одна лишь свобода поступать так, как тебе заблагорассудится; делай, что пожелаешь, хоть иди режь людей, закусывай на завтрак младенцами... И во главе угла - деньги, их количество, наглость, порождаемая их, денег, обладанием.
Он стал невыдержан и груб, часто прикрикивал на ни в чём не повинную, подавленно примолкшую мать; на улице, чуть что,- сразу бил кулаком в зубы. Хмелел от полстакана вина и, выпив, буянил, неистовствовал. Не гнушался попрошайничать у винного магазина, а когда ему отказывали - глядя исподлобья, угрожал и злобно ругался. Его стали бояться и сторониться. В отражении витрин на него смотрела небритая горилла с длинными до колен, качающимися лапами...
Он почти позабыл свою Ж., наскоро якшался с подвернувшимися под руку пьяно хохочущими пожилыми женщинами в потных, грязных трусах и лифчиках. Он теперь ясно считал, что лидер тот, кто сам себя признаёт таковым, на таком и Божий промысел... Посещал новомодный, вышедший из подполья видеосалон. С восторгом смотрел голливудские боевики и, заметим в скобках, жёсткую порнографию. "Так вот оно что, вот оно как..."- хохотал, и показалось вокруг него всё, такое раньше верное и устоявшееся, детским садом, забавой...
Как-то, кто-то (этот "кто-то" был вполне состоятельным, состоявшимся в жизни с точки зрения Назара человеком, почти его ровесником, разве чуть старше), смилостивившись над ним, вручив Хренушкину из туго набитого кошелька пятёрку на водку, бархатным голосом поведал мысль: что нужно, выключив в квартире свет, лечь в тёмной комнате на пол,- точно кот, мурлыкал доброжелатель, неожиданно, точно из-под земли, явившиеся к нему,- и,- говорил, говорил, ласково увещевал,- лёжа, живо представить то, "чего более тебе желательно, и - непременно воплотится в реальность, во всей красе явится..." "И про любовь можно?- очарованный до удивления простой идеей тоненьким голосом спрашивал Хренушкин. "Можно, отчего - нет..."- отвечал ему голос наподобие теперь грома с небес, и Назар ненароком оглянулся: не возгорелся ли поблизости куст; нет, ничего такого не было. "И про деньги... про деньги - тоже?"- замирая душой, прижимая ладони к груди, о самом, пожалуй, своём сокровенном спросил Назар. "Деньги - прежде всего,"- назидательно ему отвечали. Назар слушал, затаив дыхание, трепетно зажав в ладони заветную синенькую бумажку.
"Так просто?"- был обескуражен и потрясён, очарован, околдован Хренушкин; не откладывая в долгий ящик должное теперь понаступить сладчайшее, помчался в ближайший магазин за бутылкой, крепко, ещё крепче сжимая в взмокревшем кулачке шуршащую новенькую "пятёрку", видавшие виды его макасины спотыкались о бордюры - но он не замечал того, на плече его на длинной лямке болталась дерматиновая, с логотипом московской олимпиады сумка, в которой возлежала измятая рукопись его нового романа объёмом... в один рукописный лист. "И всё-всё, о чём мечтаешь - сбудется? Невероятно... Проникнуть мыслью в астрал, создать определённую мыслеформу (он читал об этом где-то когда-то), качнуть своей мыслью космический эфир, соткать силой её новую реальность..."
Вечером следующего дня, ближе к ночи, окончательно протрезвев, он тут же приступил к указанным упражнениям (заводскую смену свою он, наплевав, в очередной раз прогулял). Сгорая от нетерпения, кое-как забросив одеялом свою давно не стиранную постель, выпив на кухне, дёргая кадыком и обливая небритые щёки, стакан сырой воды, мгновенно вернулся назад и улёгся навзничь на старенький замусоренный поролоновый коврик, приготовился мечтать.
Стремительно темнело, день, прошумев, наконец, кончился. Там, далеко голубые и розовые перья облаков через всё небо протянулись над крышами домов. Тёплый летний ветерок, влетая в полураспахнутое окно, нежно трогал холодный, мокрый лоб Хренушкина и под вытянутым воротом футболки шею и грудь. В последних отблесках солнца мелькали, тревожно вереща, запоздалые птицы, как будто насквозь пробивая взмахами крыльев гаснущие, оранжевые и бордовые полосы. Распластав руки вдоль тела, глубоко вдохнув, прикрыв плотно глаза, он помчался навстречу своей судьбе. Ни о каких новых заковыристых строчках стихов и прозы, о сладкой, зыбкой славе литератора он больше не думал, голова его теперь была занята совершенно другим: мучительно он размышлял над вопросом, который казался ему теперь наиважнейшим - как мгновенно, не тратя понапрасну трудов, добиться в жизни материального благополучия: квартира в престижном районе, загородная дача, поездки в заграничные, сияющие яркими огнями рекламы столицы, на южные океанские острова вместе с длинноногими и полногрудыми красавицами, щеголяющими на солнечном пляже в тончайших бикини (подобные картинки теперь валом лились на экране тиви), наполненный единицей со многими нулями банковский счёт...
Но тогда, в первый раз ничего не произошло; едва улегшись на пол, он, промаявшись от неудобства минуты две, банально приснул, захрапел во весь рот, очнулся уже утром, завёрнутый в оборванную неизвестно каким образом с окна оранжевую пыльную штору. На кухне, как обычно, возилась и негромко причитала мать.
И каждый вечер теперь, едва начинало по-вечернему смеркаться, на вящую радость своей матери совершенно потеряв тягу к спиртному, он, кряхтя, пополнев теперь, тяжело укладывался на пол у старенького дивана, под кривой незажжённой на потолке люстрой, густо засиженной мухами, между неприятно, упрямо толкающими его стульями, и - начинал мечтать. Жажда правды, равенства и братства ещё не угасла окончательно в его сердце , и поначалу он твёрдо решил своими мечтаниями послужить человечеству, помочь людям зажить беззаботно и счастливо, без войн и каждодневной нервотрёпки. Но как не старался он представить изумрудные поляны, наполненные улыбающимися мужчинами и женщинами, беззаботно играющими у их ног детьми, шелестящие на ветру берёзовые рощи и дубравы, голубое безоблачное наверху небо, высокие, чуть не до до самого неба, наполненные кипением жизни дома и - выше ещё - космические корабли, бороздящие просторы вселенной,- в воображении его спустя секунду-другую-третью неизбежно всходило лишь одно: что он респектабелен, чертовски богат, неистов в своих страстях, курит дорогие сигары и щеголяет в костюмах от Кутюрье и в лаковых туфлях от Версаче, разъезжает в обнимку со сногшибательными полуголыми девицами (первая из которых, разумеется,- Ж.) на зависть своим бывшим однокашникам в длинном, похожем на дирижабль, лимузине... У него так много деньжищ самого большого достоинства, что он разбрасывает их целыми пачками налево и направо, кутит в казино и в дорогих ресторанах... И вот,- сладко мечталось ему дальше,- А.Л. внезапно обнищал и попал к нему, к Хренушкину, в услужение, в денежную кабалу, а потом и вообще - того, ... по непонятной причине Богу душу свою отдал... И красавица Ж. становится навеки его, Назара Хренушкина, игрушкой и единоличной собственностью...
Сначала, ошарашив его, испугав, и в то же время обрадовав, к Назару принеслось известие, что разлучник Л.А., бывший закадычный дружок его, попал в автокатастрофу на своём новеньком, юрком трёхдверном жигулёнке, издали похожем на долото, мчавшись по неосвещённой трассе и на скорости влетев под припаркованный у бордюра грузовик с погашенными габаритами, и почти бездыханное тело того, промурыжив в реанимации, заковали в гипс и усадили в инвалидное кресло. Тогда, каких-то пару недель тому назад, стоя на балконе с кислой сигареткой в зубах, глядя на нарождающуюся луну в фиолетовом нежном бархате неба, он услышал отдалённый скрип тормозов и металлические звон и скрежет; и подумать в тот момент Назар не мог, что одно из сокровенных его желаний сбылось... Едва получив радостное... то есть - горькое известие, он помчался в городскую клинику, чтобы там со снисходительной усмешечкой на губах, которую он никак не мог удержать, взглянуть в погасшие, тусклые глаза своего парализованного недруга. Назара с огромным букетом бордовых, точно запекшаяся кровь, роз, с мрачным значением купленных на последние деньги, строгие медсёстры не пустили в палату, и через щёлку в зашторенном окошке Хренушкин, вначале с нескрываемым злорадством, а затем со щемящей жалостью глядел на покрытое до подбородка белой простынёй, как в гробу, утыканное трубками и проводами тело человека, такое ещё совсем недавно подвижное и жадное до наслаждений, а теперь беспомощное, жалкое; глядел, пытаясь в них некое особое, покаянное, что ли, выглядеть, в глубоко запавшие, обведенные чёрными кольцами глаза несчастного.
Затем внезапно девушка-мечта его Ж. во дворе их дома, словно возникнув из ниоткуда, подплыла к нему и, возложив тёплые руки ему на плечи, ласковым голосом пропела, что давно влюблена в него, сверкая в него отчего-то ставшими фиолетовыми, почти чёрными глазами. Хренушкин был потрясён, дара речи лишился. "Я же эта, лысею,- еле-еле смог выдавить из себя,- у меня денег нет..."- спустя мгновение добавил он самое важное. "Ничего,- бархатным голосом пела красавица, зовя его к себе бездонным океаном глаз,- ещё заработаешь... А лысина придаёт мужчине солидности..."- и тут же, обняв, одарила его нежнейшим поцелуем своих алых, горячих, слегка припухлых губ, взор её наполнился горячим туманом. Она назначила ему на вечер свидание, дала номер своего телефона.
Вне себя от радости взлетев домой на свой высокий четвёртый, Назар, как был, рухнул навзничь на постель и зашёлся в потолок истошным, истерическим, даже - утробным, даже - демоническим хохотом. К нему в комнату с тревогой в глазах заглянула мать. Вдоволь насмеявшись, до слёз, он поднялся, разделся, двинулся в ванную комнату, чтобы принять душ и начисто выбриться, стал готовиться к долгожданной встрече. Свою престарелую, по обыкновению явившуюся к нему подружку Назар без объявления причины безжалостно отшил, вызвав у той приступ злобной истерики.
Заглянув, проходя в прихожей, в прямоугольник зеркала, он увидел там какую-то даже не свиную - а бегемотью - перекошенную рожу с крошечными жёлтыми глазками...
Но Хренушкин на такую важную, годами выстраданную им встречу не явился, сдрейфил; набрав номер по бумажке, сославшись на то, что мать внезапно приболела (соврал, конечно), прогундосил, что никак - ну, никак! - не может сегодня явиться. "Чего ты испугался, дурачок?- бархатным голосом пропела трубка.- Приходи, я же не кусаюсь..." Хренушкин так испугался её этого нежного, ласкового, тревожного бархата, что чуть не наделал в штаны. Какое-то время трубка молчала, затем, вздохнув, с лёгкой тенью разочарованья поведала: "Ну, ничего, ничего... Позвони, когда "созреешь", шалун; я буду с нетерпением ждать. Пока, пока, чао..." Вот это её - "с нетерпением" изумило, очаровало Назара. Он положил трубку на рога аппарата, которые ему на мгновение показались рогами самого чёрта, а вьющийся шнур телефона - длинным, остро щёлкнувшим хвостом того.
Неделю Назар был сам не свой. Ни с того ни с сего начинал пританцовывать гопак в своей комнатке на полу, приседая и заламывая ладони на затылок, то без удержу хохотал, то сопливо плакал, пил, отставив мизинец, из хрустальных маминых рюмок только дорогущий коньяк, купленный на уварованные же у мамы деньги, как будто бы знал - что он знал? что же предчувствовал? - что всё ожидаемое им сбудется. И каждый вечер, лёжа на спине в своей комнате под звёздным, дышащим, точно живое гигантское существо, небом, он продолжал мечтать о сказочных богатствах графа Монте-Кристо, представляя себя на месте того, марширующим у ратуши по городской мостовой на высоких, подбитых каблуках под волнистыми брюками, в дорогом огненно-чёрного цвета сюртуке, в высокой шляпе и с тростью, в рукоятке которой горит громадный изумруд, а Ж. - Ж. была бы его наложницей. Он вспомнил, что ему всегда хотелось мягко пожевать зубами её розовое, пряное ушко (это при социализме-то!) - и он-таки потом всласть нежно, шепча слова любви, изжевал его.
И как-то после очередной интимной встречи с Ж., после немыслимо жарких с ней кульбитов в однокомнатной квартирке своего укатившего на севера приятеля, совершенно пустой, - если не считать приставшего к обшарпанной стене старого, продавленного частыми сексуальными упражнениями дивана - наполненной пугающе звонким эхом, маршируя по улице совершенно обалдевшим от счастья, во вдруг зажегшемся над крышами домов зловеще червонном закате, он внезапно повстречал невысокого человечка, директора - того самого, из его совсем недавней и такой уже далёкой жизни: директор вырос перед ним, словно поднялся из-под земли. Краем глаза ошарашенный Хренушкин заметил, как от бордюра, нежно заурчав и закачав широким женским задом, отчалила чёрная длинная лакированная Волга.
"Я давно за вами, Назар, наблюдаю,- лукаво прищурившись на закат, сказал директор, и стёкла-прожектора его квадратных очков засияли; на нём сидел двубортный костюм невероятно правильного покроя с золотыми пуговицами, был безупречно гладко выбрит, наодеколонен в меру сладкой и горькой водой; на голове, скрывая длинную белую лысину, аккуратный из-за уха зачёс крашеных каштановых волос; попыхивал в лицо Назару пряной, явно импортной сигареткой.- Что, не слишком вам сладко живётся, признайтесь?" "Да, уж..."- сам того не ожидая, устами какого-то литературного персонажа подавленно ответил Хренушкин, окидывая наряд директора завистливым взглядом. Почувствовав всем своим существом важность момента, он чрезвычайно взволновался, вынул дрожащими пальцами из мятой пачки коротенькую Ватру, чиркнув спичкой, от оранжевого зашипевшего огонька закурил, глухо в кулак закашлялся. Директор, нежно прихватив Назара за локоть, неспешно зашагал с ним по наполненной шумом и движением улице. "Постарел, милый друг, обрюзг, зачем? Нельзя же так, нужно за собой следить...- играя густыми с проседью бровями, вкрадчиво начал директор.- Сколько мы с тобой не виделись? Год? Два? Время бежит... Зря ты тогда уволился, большие, очень большие дела наметились..." "Меня в армию забирают,- потянув носом, гнусаво сказал Хренушкин.- Я им справку предоставил о болезни, а они говорят, что справка липовая, подсудное дело, мол..." "Ну вот видишь, мил человек, сплошные у тебя неприятности,- ворковал директор, и в квадратных стёклах его очков били, играли красные, чёрные волны заката.- Раз говорят, значит, так и есть, не правда ли, мой милый друг?" "Да, да..."- под мягким, но решительным напором вынужден был признать очевидное Назар, и глубокое, покаянное рыдание вырвалось из его груди. "Ну вот что,- в глазах директора не осталось и следа наигранности и лукавства, сталь засияла в них.- Я вижу, ты совершенно раздавлен жизнью, новыми временами..." "Да уж..."- снова проблеял Хренушкин, всем свои нутром чувствуя, что дело-таки приобретает некий выгодный для него оборот. "Хочешь разбогатеть?"- без обиняков ударил директор. Сердце Назара остановилось и затем радостно побежало. Неужели вот прямо сейчас... Он с горячей признательностью вспомнил того своего доброжелателя с чёрной лукаво сверкавшей в него, неровной полоской глаз: надо же, какой силой волшебной одарил - кто же одарил? - кусая губы, пытался вспомнить лицо, фигуру явившегося Назар, но, как не старался, не мог вспомнить, будто кто мокрой тряпкой вытер у него из мозга воспоминания... Чудеса... Он тут же, приосанясь, свысока оглядывая тщедушную фигурку директора, всемогуще подумал, а не вогнать ли того силой своей мысли по пояс в землю - ишь, жалеть его, Назара, вздумал, величайшего из величайших человека, всемогущего... Ладно, пусть живет... пока...- назидательно заключил. Что там этот очкастый прыщ с двойным подбородком лопотал о богатстве?.. "Кто ж не хочет счастья и радости?"- теперь совершенно другим тоном, самоуверенно и даже нагловато выдал Назар; вот сейчас старый очкарик вынет из кармана бумажник и одарит крупными купюрами - недаром ведь столько дней, лёжа в тёмной комнате на холодном полу, он мечтал, в цвете и красках представлял... персидский падишах... арабский шейх... Ротшильд... Рокфеллер... "Нет-нет, денег я вам сейчас не дам, не надейтесь,- словно читая мысли Хренушкина, торопливо проговорил директор,- а вот весьма выгодное предложение сделаю." "Какое же?"- был разочарован Назар, едва, ей-богу, не выматерился. "А вот какое,- поворачиваясь и мрачно вглядываясь в самую душу Назара мутными под очками, текущими куда-то глазами, отвечал директор.- Ничего сложного, поверьте мне. Просто нужно кое-куда съездить и кое-что отвезти. Всё. Вознаграждение не заставит себя ждать, и предварительно - щедрый аванс, после того, как вы... ты, разумеется, дашь на моё предложение положительный ответ." (Так просто?- не мог поверить своим ушам Назар, но тут же червь сомнения заполз ему в душу; в эти последние, такие-этакие развесёлые времена до последней точки он уразумел, что все до одного люди на земле - ... двурушники. И этот, поглядите-ка... Прекрасно он знал этого... насмешника, упыря...) Видя смятение Хренушкина, Павел Мефистофилевич поспешно, чуть возвышенно произнёс: "Никакой опасности для вас, сударь мой, здесь, в этом деле, никак быть не может, поверьте мне... К тому же, повторю, я плачу солидный, завидный аванс..." И Павел Мефистофилевич, секунду-другую помешкав, выудил из бокового кармана пиджака увесистый бумажник, похожий на оранжевый кирпич, в котором и там и сям - тотчас заметил Хренушкин - небрежно были напиханы огромные купюры; впрочем тотчас же запрятал его обратно в карман. Хренушкин, не отводя глаз от подвижных пальцев директора, сглотнул набежавшую слюну, в ушах у него стало неприятно звенеть. Павел Мефистофилевич мгновение размышлял, затем, снова вынув, протянул закаменевшему от вожделения Хренушкину бумажник; Хренушкин дрожащей рукой взял и притянул к себе толстую, тяжёлую, громадную кожаную гирю, крепко прижал её. "Надеюсь, этого будет достаточно, чтобы продемонстрировать мои дружеские по отношению к вам намерения"- немного был напуган поведением Хренушкина директор. Назар, не удержавшись, разрыдался, жирный зелёный пузырь выскочил у него из его носа. "Ну-ну-ну...- прихватил его за плечо маленькой ладошкой Павел Мефистофилевич, вынул из кармана чистейший носовой платок, протянул.- Что ты, что ты, дурачок, экая мелочь..." "Что я должен делать?"- взяв платок, громко высморкавшись, покорно промычал Хренушкин. Директор тонко приулыбнулся. "Что ж, я рад, что вы оказались столь сговорчивы. О ньюансах поговорим в другой, более благоприятной обстановке. Надеюсь, что вы не забыли ещё дорогу в нашу богодельню? Помните? До связи..." Произошла какая-то оранжевая вспышка, очнувшийся Хренушкин, утирая кулаком слёзы, в изумлении повертел головой: директора и его машины как не бывало. Теперь всё его внимание было приковано к громадному раздувшемуся портмоне в его руках. Воровато озираясь, войдя в тёмные кусты, слюнявя грязный пальцы, он пересчитал купюры, бережно выудив увесистые пачки сначала с левого борта кожаного проштампованного импортными литерами красавца, затем с правого. Не поверил своим глазам, такого количества денег он отродясь не видывал. Сумма была достаточная, чтобы вести безбедное существование в течение по крайней мере целого года, даже двух, а то и трёх, четырёх; больше того: при этом вполне можно было приобрести импортное авто, пусть не brand new, разумеется, а несколько бывшее в употреблении, каких теперь много развелось на дорогах. И он тут же представил себя сидящем в мягком, качающемся сиденьи за рулём Мерседеса или Бээмвэ, лобастого Фольксвагена...
Первым делом (было уже часов девять пополудни, быстро из кирпичных, зловонных, обоссанных подворотен и углов набегала темнота) он отправился на такси в ночной ресторан на жэдэ вокзале, вот-вот теперь должный быть открытым.
Гулко, отрывисто в густом вечернем столбе привокзального воздуха отдавали сигналы тепловозы. Медленно и тягуче постукивали по рельсам стальные колёса подтягиваемых ими один к другому вагонов. Горьковато пахло промасленными шпалами и дымом из тепловозных труб. Толпы пассажиров, точно вырвавшиеся на волю электроны, неистовствовали.
Когда таксомотор, скрипнув колёсами, притормозил у громадной сияющей электричеством скале вокзала, увитый греческими колонными ресторан - там, в недрах её - уже был открыт. У входных высоких резных дверей стоял швейцар в помятой фуражке, в костюме с классическими жёлтыми лампасами, жидкие бакенбарды на щеках были важно расчёсаны. Зал быстро наполнялся желающими отправиться в ночное путешествие дамами, цепкими взглядами осматривающими открывшееся перед ними сказочное пространство и их вальяжными, уже заметно подвыпившими кавалерами. Хренушкин, небрежно кинув низко поклонившемуся ему швейцару червонец, вошёл в зал, как победитель, Гай Юлий Цезарь; на мгновение замерев, высоко подняв подбородок, огляделся. В кармане его волнистых брюк, приятно давя ему на ляжку, лежали тонна, две тонны, три тонны неги и счастья. Сунул в отворот жилетки немедленно подлетевшему к нему администратору ещё одну крупную купюру и тотчас же был проведен в отдельный кабинет за тяжёлой пыльной шторой в некотором отдалении от главного зала. Столик между мягкими, просиженными диванами был уже сервирован. В негромком красноватом свете старинного торшера с инкрустациями на тему Кремля поблёскивали тщательно отполированные полотенцем вилки и ножи, тарелки, окантованные розовыми ангелочками; в высоком гранёном хрустальном стакане причудливо громоздились накрахмаленные салфетки. "Прошу-с садиться,"- отодвигая один-единственный стоящий тут тяжёлый стул важно, по-старинному проговорил совсем ещё не старый человек в бордовой жилетке и в острейше наутюженных брюках, прищёлкнув при этом каблуками сверкающих туфлей, набриолиненный локон у него на лбу и начинающиеся на лице толстые щёки при этом вздрогнули. "Благодарю-с,"- в тон ему отвечал Назар, и сам с улыбкой подивился этому. "Меню на столе-с, через минуту к вам прибудет человек-с, официант,"- низко прикланившись, доверительным тоном на ухо Хренушкину сообщил администратор и тотчас неведомо куда испарился. Назар в удивлении оглянулся. В углу, в громадной вазе ярким пожаром пылал букет бордовых свежих роз, в воздухе витал еле уловимый сладковатый аромат любовной страсти и снисхождения. На стене был прибит портрет некоего усатого человека в пенсне, на секунду Назару показалось - директора. Тут же поднесли шампанское в никелированном, сверкнувшем ведёрце; последовал лёгкий хлопок открываемой пробки, и внимательные, услужливо мягкие, подвижные кисти рук... директора с длинными, острыми ногтями наполнили шипящей амброзией высокий бокал. Хренушкин в испуге вскинул глаза - и что он увидел? Красивейшее из красивейших создание возвышалось над ним, как будто волшебная волна французских ароматных вод из открытого флакона принеслась к нему. Волна губ и глаз, чёрных бровей, под кружевной блузой высокая, пышная грудь; юбка - о, юбки на ней вовсе не было... "Ж., это - ты?"- дрогнувшим голосом спросил Назар. Но тут же туман рассеялся, и перед изумлённым взором Хренушкина предстала истинная картина: пожилой официант с медной нашлёпкой на кармане сверкающей неестественной белизной рубахи вытянулся во-фронт перед ним. Потыкав в меню пальцем, Назар заказал самое на его взгляд вкусное и дорогое. У него мелькнула мысль позвонить Ж. и пригласить её на своё начавшееся роскошное пиршество, но мгновение поразмыслив, он отринул этот свой порыв; взглянул на стол, заполненный немедленно явившемися явставами, и сейчас же образ его возлюбленной задрожал и померк над ними в воздухе. Вооружившись вилкой и ножом, забросив накрахмаленную салфетку за ворот, он страстно набросился на бифштекс с кровью, одним взмахом проглотил стопку водки, чистой, как слеза младннца, а затем ещё одну почти без перерыва, сунул в рот солёную маслинку с дырочкой посередине, бывшей теперь весьма кстати, и тут же вспомнил, как в таком теперь далёком детстве папочка с мамочкой, загадочно улыбаясь, угостили его этим заморским деликатесом, и он, Назар, думая, что это всего-навсего конфетка странно зелёного цвета, обжегшись вспыхнувшей на языке солью, изойдя противной слюной, едва отплевавшись, потом долго, уткнувшись в ладони, рыдал за то, что родные па и ма так жестоко обманули его; а отец, закурив тут же на кухне в форточку сигарету, в синих семейных трусах и в белой майке на начинающемя животике, строго и назидательно проурчал опамятовшей, кинувшейся ворковать над Назаром маме: "Ничего, Валюха, ничего, стерпится - слюбится."
Теперь же эти солёные комочки, действительно точно ставшие вдруг сахарными, были настоящее спасение. О! Выпив, нанизывал эти крутобокие упругие ягодки на вилку, отправлял их без промедления одну за другой в рот, следом подцепливал дрожащие в ужасе перед его жадно клацающими острыми зубами нежнейшие, небесного вкуса колбаски и ветчинки, крабовые пальчики, другую всякую снедь. В очередной раз со звоном вниз головой перевёрнутый в рюмку стеклянный графинчик оказался пуст. Важно надувая подбородок, сыто икая, Назар защёлкал в воздухе пальцами, оглядываясь, желая ещё накатить 500-т. Перед ним вдруг точно стена провалилась, стали носиться какие-то морды и морды, со свиными пятаками вместо носов и вывернутыми наизнанку глазами, по полу загремели конские копыта... Совершенно осоловев, зарычав, с размаху разбил пустой стеклянный графин о лысую, сверкающую голову какого-то ничего не подозревающего человека, неосторожно который заглянул за штору к нему в кабинетик. Человек, ойкнув, раскидав в стороны руки, закатив глаза под лоб, безмолвно растянулся на полу, ноги его в узких брючках и остроносых туфлях мелко задёргались, брызнула кровь. Вынырнув из штор, безобразно хохоча, заламывая руки за голову и выдавая коленца, Назар принялся пританцовывать над несчастным, оплёвывать того слюной. Вызвали милицейский наряд, но вконец захмелевший Хренушкин, уверовавший в свою неодолимую, сверхъестественную силу и не думал сдаваться; ребром ладони, ловким ударом каратэ, врезал младшему милицейскому чину по кумполу, и красная с жёлтой кокардой фуражка того, словно колесо, покатилась под стол; все - милиция и администрация, назойливые зеваки - расступились, и дико хохочущий Хренушкин, высоко, к самому подбородку, задирая колени, дёргая локтями, рванул к выходу. Подвыпившие дамы и их ещё более подвыпившие кавалеры за столиками одобрительно захлопали в ладоши.
Выскочив на улицу, Назар припустил со всех ног, мимо него помчались зажегшиеся высокие окна и залитые тенью стены домов, неоновые огни рекламы. Прохладный ветер приятно ударил в лицо. Умело петлял между поворотами, легко, воздушно взлетал над возникшими заборами. Через минуту он был уже далеко. Пристав спиной к холодной кирпичной стене в какой-то чёрной подворотне, унимая разбушевавшееся дыхание, он огляделся. Улыбка сытости и самодовольства, удачи, не сходила с его лица. Запустив руку в карман, выудил громадный, тяжёлый кирпич-портмоне - тот был здесь -прошуршал пальцами. В отворотах, нагретых его телом, купюр оставалось ещё так много, что у Назара от ощущения счастья и полноты бытия сладко защемило в груди. Выйдя, как ни в чём не бывало, в мерцающий красным и синим свет рекламных огней, в гомон вечерней толпы, запустив кулаки в карманы брюк, насвистывая популярную мелодию, он зашагал по улице.
Он глубоко размышлял. От прежнего порядка его мыслей не осталось и следа. Быть честным и правдивым, отзывчивым, идти по жизни с улыбкой на устах, подставлять другую щёку, если получен удар по одной?- просветлённо, восторженно думал он,- не-ет, этого, эфемерного,- достаточно, хватит! Никаких теперь слабостей и экивоков, теперь только - удар на удар, бери от жизни своё... Ни одного миллиметра своей территории он не мог теперь никому отдать. Что с ним произошло? Если раньше он был прост, отзывчив, легко мог простить, то теперь стал жаден, не мог обойтись без всех этих дорогих безделушек, на которые раньше не обращал ни малейшего внимания - без импортных зажигалок, без прикупленных серебряных колец-печаток в виде отрезанной головы с костями, без бронзовых запонок со слониками; без женщин, которых он теперь воспринимал не иначе, как наложниц, товар, который можно попросту купить. Он чувствовал, что погибает... Как? Почему? Что с ним произошло? Он не мог ответить на эти вопросы, и - пил, пил (он опять начал страшно пить) и хохотал, сидя дома перед зеркалом, до умопомрачения... Тепеь именно это - деньги, спиртное, побрякушки, безудержный секс - стало его воздухом, которым он дышал.
... Наутро, почти уже в полдень, едва проснувшись, с наслаждением выпив из прозрачного баллона шипящий стакан газировки и ещё один, он позвонил Павлу Мефистофилевичу, директору. Тот сразу, как будто сидел у телефонного аппарата, отозвался. "Я на сто процентов уверен был,- не дав Назару слова сказать, со светлой улыбкой на губах, слышимой даже за тысячи метров телефонного провода, провозгласил он,- что вы, молодой человек, непременно примите моё предложение. Такие деньги, которые я вам предлагаю, просто так на дороге не валяются..." Назар так энергично закивал пластмассовой трубке головой, что у него хрустнули шейные позвонки. Немедленно директор назначил встречу. Пара-тройка дней у Назара до ранде-ву ещё оставались.
Величественные колокола - бомм-бим-боммм - гудели у него над головой, не переставая. С замиранием сердца он отправился на авторынок, разузнать, что да как. Нет, на отечественных авто он не собирался останавливать свой выбор. Ему нужна была теперь непременно иномарка, хищница, акула, он вполне мог себе это позволить, исходя из туго набитого кэшэм директорского бумажника. И в любой институт он теперь поступит, как было все прочие другие, "такие-разэтакие"; впрочем, тут же подумал, с усмешечкой на губах одёргивая себя,- зачем же, дурачина-простофиля, сдавать экзамены, мучиться, если диплом по любой специальности он теперь может в переходе метро купить - как теперь многие в эти новые наступившие времена делали? И на его предложение выйти за него замуж, Ж., непременно положительный даст ответ, не посмеет отказать ему, новоявленному нуворишу. В душе у него оркестр грянул бравурную мелодию: вот, состоялась жизнь! А всё они - деньги, денежки милые!
А мать его, каждый вечер закрывшись на кухне, отчего-то тихо, подавленно плакала. Глупая старая женщина!- надменно думал Назар, проходя мимо, мельком заглядывая в стекло двери, и при этом не узнавал себя - ведь он любил её и всегда относился к ней, к маме-мамуле своей, с обожанием и великим подобострастием. Но теперь вдруг она стала ему почти безразлична, и более того - по мелочам раздражала, гневила его. Ему вдруг жалко становилось куска купленной им дорогой колбасы, которая она, пугливо оглядываясь, дрожащими пальцами отрезала себе по-утру на хлеб, хотя ему - он в глубине души чувствовал это - должно было доставлять радость и удовольствие куском хлеба делиться с ближним. Все эти мысли калейдоскопом мелькали в его голове, рождая в душе чувства противоречивые, среди которых было больше почему-то чёрных, нечестных, мрачных, злых, но которые в итоге казались ему единственно верными, теми мыслями, которые в это свихнувшееся, сумасшедшее время, наверное, только и должны были рождаться в голове.
На румяном, чистеньком, точно свежеиспечённый пирожок, автомобильном рынке, огороженном от остального мира тёсаным, таким же новеньком и чистеньком заборчиком, в одном из дальних концов города, под грянувшим с утра (к удаче!) чистейшим синим и голубым платком неба было шумно, трепетно, тревожно. Потенциальные покупатели с раздутыми подмышками, где надёжно были припрятаны кошельки, под бдительной охраной телохранительниц-жён, в рукавах у которых грозно вздувались кулаки,- их всех бледные щёки и подбородки, выставленные острые локти и важно выдутые груди - бродили между рядами подержанных, но находящихся в относительно неплохой, надо заметить, физической форме отечественных и зарубежных авто, неоправданно сильно волновались, много и жадно курили, окутываясь клубами едкого фиолетового дыма, внимательно высматривая желаемого к приобретению четырёхколёсного питомца, с величайшим подозрением вглядывались в перекошенные лица продавцов, в хитрые, исчезнувшие в щеках их глазки; то и дело с презрением эти сплёвывали под ноги в истоптанную, пожухлую траву. Хренушкин мысленно представил упавшее с неба к нему партмоне, им тоже надёжно пригретое на животе под курткой и рубахой - невообразимо толст, толще, чем у других, которые он, вытягивая шею, подглядел.
Назар ненароком и сам всмотрелся в лица действующих на сцене персонажей. Эти, что и он, пришедшие сюда украденное ли, заработанное - чёрт знает - потратить, были нахохлены, злы. Продавцы же, напротив, готовясь приобрести, прихватить, носили на лицах ядовито-приветливые, елейные улыбки, бросая подчас вперёд пронзительные, удушающие взоры, и на самом дне их глаз лежали чёрные искры хитрости и лукавства. Назар ещё крепче локтем прижал под рубахой свой громадный, драгоценный кирпич.
Бродя между выстроенными ровными рядами железных, подтянутых, чуть, впрочем, постаревших красавиц и красавцев, почёсывая в задумчивости, как давно повелось у него, небритый шершавый подбородок, он басом выспрашивал: "Сколько?.. Сколько?.. А - это сколько?.." Ему тут же, чуть перед ним прикланившись, отвечали. И раз и другой, и третий пройдя туда-сюда по рядам, приглядел себе одного, похожего на сфинкса с длинными, далеко вытянутыми вперёд лапами. Попросил у хозяина самому сесть за руль, крепко обнял, припав на него грудью, шершавое пластмассовое кольцо, прикрыв вожделённо, сладко глаза, представил, что он мчится с бешеной скоростью по автостраде, а рядом с ним - Ж. ... О, Ж.!.. Получив разрешение, завёл мотор, сделал пару кругов вокруг рынка (он умел водить, друзья его в школьную бытность подучили его), они с продавцом поменялись местами... Машина, заурчав, легко понесла его по мягкой грунтовой дороге под высокими, тревожно шелестящими жёлтыми осенними тополями... Сговорились, ударив по рукам, заключить сделку на завтра.
Кое-как без сна промучившись ночь, ни грамма спиртного не выпив, впрыгнув в брюки, затянув на поясе ремень, прихватив заветное тяжёлейшее партмоне, он на дымящих и звенящих автобусах и трамваях помчался на авторынок.
В тот же вечер, в светлый и бежевый, он разъезжал по улицам своего микрорайона на авто цвета мокрый асфальт с опущенным стеклом двери, по-барски, точно царевич из окна кареты, выставив наружу локоть, залихватски влево-вправо крутя баранку одной рукой, с важностью поглядывая по сторонам. Удивлённые и восхищённые взоры тех, кто ещё вчера глубоко презревали его, лились со всех сторон; особенные, сахарные, взгляды, и вздёрнутые в поцелуй губки бросали в него молоденькие особы женского пола в коротеньких платьицах и на цокающих каблучках. В нагрудный карман его рубахи была вложена новенькая, хрустящая книжица водительских прав, которую он за пять минут приобрёл у одного своего знакомого младшего милицейского чина.
Подкатив, шурша колёсами, к подъезду своей пятиэтажки, он призывно несколько раз ударил в клаксон; тотчас из всех окон высунулись любопытствующие физиономии, в их числе возникло из-за вздрогнувшей густой шторы прелестное личико его возлюбленной, глаза её наполнились таким великим, таким горячим восторгом, что ещё совсем не тусклое над головой солнце совершенно померкло. Вот этого и хотел добиться Назар - её полной ему преданности, беззаветной любви. А машина его, действительно, была хороша - полногубая, глазастая, грудастая, лобастая, точно залетевший с Марса инопланетянин, удачная покупка.
Мягко хлопнув дверью, вышел из машины в хрустящих ковбойских джинсах и в рубашке с металлическими заклёпками, в кожаных сапожках на высоком каблуке; выудив сигарету из пачки Мальборо, щёлкнул, закуривая, импортной вычурной зажигалкой. Поднявшись на этаж, раз и другой резко, требовательно позвонив, шагнул, наконец, к ней в квартиру, трепетно пропахшую её духами, её сладким телом; выпустив из ноздрей две густые струи дыма, держа сигарету на изтлёте в пальцах, он сделал ей предложение. Она немедленно ответила согласием, глаза её наполнились слезами и страданием. Они обнялись, слились в долгом, сладостном поцелуе.
"Вы делаете успехи, друг мой, растёте прямо на глазах,- говорил Хренушкину директор при объявленной встрече, взбрасывая пальцем съехавшие на нос тяжёлые очки с уменьшительными стёклами; выглянул, отодвинув шторку, в окно, в восхищении присвистнул.- Не автомобиль - огонь! Так держать! Прекрасный выбор - бээмвэ, если не ошибаюсь?"- Назар, подбоченясь, самодовольно кивнул головой. Тут же его какие-то два увальня под два метра ростом в чёрных одинаковых костюмах усадили на стул посреди кабинета, где, кажется, с тех пор, как Хренушкин уволился по собственному желанию, ничего не изменилось - стол, кривоногие под окнами стулья, засаленная жёлтая шторка на окне; впрочем на стене появился громадный постер сверкающих ночных небоскрёбов Нью-Йорка. "Да вы, батенька, гурман..."- продоложал ворковать директор, не спуская хитрых уменьшенных глазок с застывшего в неудобной позе на стуле Хренушкина; тут Назара по сердцу полоснула тревога: что теперь будет? куда судьба несёт его? "Но - к делу! Итак, я вижу, вы, наконец, решились,- переменил тон с игривого на деловой Павел Мефистофилевич.- Хорошо, очень хорошо..." У Назара вдруг возникла мысль отказаться от дальнейших туманных предложений директора; зверь-машина у него теперь есть, девушка любимая тоже, маме меховое пальто на зиму прикупил, сапоги тоже, деньги на первое и на второе время остались,- что ещё нужно? Никто не заставлял этого старого хмыря бумажник ему, Назару, давать - сам, следовательно, и виноват... Назар открыл рот, чтобы возразить, брови его страдальчески изломались. Сейчас же чёрная молния влетела на лицо директора, он заговорил вдруг каким-то странным, утробным голосом: "Впрочем, вы никак уже не можете отказаться от назначенной сделки... Аванс получили, часть денег уже потратили - назад дороги нет..." Назар хотел протестовать, замахал руками, ему показались слова Павла Мефистофиливеча обидными; к тому же ему нестерпимо хотелось домой, где его ждала початая бутылка дорогущего виски, купленная из-под полы у одной знакомой барменши-фарцовщицы. "Нет-нет, я не осуждаю, не подумайте,- торопливо проговорил директор, увидав смущение Назара, минуту молчал, отвалилившись на высокую спинку стула, и так и этак разглядывая Назара.- Просто в серьёзных делах,- затем продолжал он,- существует незыблемое правило: взял деньги в руки - всё, поздно идти на попятную. Так что, милый мой, поздравляю вас - отныне вы в деле..." "В каком-таком деле?"- робко переспросил Назар, и вдруг голову его посетила мысль, что он по самую макушку вляпался. "А вот в каком..."- тоном строгого наставника сказал директор, и глаза того, показалось Хренушкину, снова сверкнули, точно молния. Назар весь обратился в слух, ладони лодочками выложил на коленках. "Вы, Хренушкин, никому в широких кругах не известны, следовательно, вы в полной безопасности, а меня - меня, увы, каждая собака здесь, в городе, знает, да и там, куда вам предстоит поехать, тоже... И вот вам мой совет: по прибытии в Москву непременно воспользуйтесь услугами общественного транспорта, никаких, боже упаси, такси или частников... По адресу вас будет ждать человек, вот приметы его..."- монотонно стал твердить Павел Мефистофилевич уже не раз им сказанное.
И тут директора понесло. Он говорил, говорил, говорил без остановки, не замечая теперь, казалось, присутствия Назара, к которому урывками среди тревожных мыслей его доносилось сказанное...
- ... и знаешь, что самое угнетающее? Придёшь, бывало, в общепит, когда навкалываешься на производстве, и - ты думаешь - тебе борща жирного, наваристого подадут?
- А что же подадут?- спросил Назар, терпеливо слушая.
- Нет, говно натуральное подадут. А говно - почему? Государство-то всё необходимое дало для того, чтобы рабочий человек, труженик, сытый да накормленный был - и жира, и мяса, и соли вдосталь. Но не получается, почему-то, всех досыта накормить... Так почему же? Значит, не состыкуется в созданном механизме что-то, не могут ещё пока люди честными до конца быть, так сказать, самостоятельно, совестливо по жизни идти - палка нужна, суровый надзиратель... Именно не могут, не хотят честными быть - вот в чём вопрос...
Какое-то время директор, подперев лицо пальцами, задумчиво молчал.
... - Дело в том, что я увидел Бога, а они, все остальные, - нет. Я искал Его повсюду - в заплёванных коридорах общаги, под юбками у женщин, в бутылке, слушая в ночной тиши зарубежные радиоголоса... Его ни там, ни там и в помине нет, уверяю вас, разве только след, слабый аромат Его. А Он, как оказалось - в безудержной власти, следовательно, - в деньгах, вот какое дело... Либо, понял я, всё будут чуть-чуть, незначительно счастливы, либо кто-то, единицы - много, остальные, на остальных - наплевать. Третьего не дано. Выбирай, чего ты хочешь? Где, с кем ты желаешь очутиться?..
Ещё через день - это был ранний, совсем ещё светлый вечер субботы, когда все до одного люди в предвкушение выходного дня громче и веселее смеются на улицах, и небо горит таким невообразимо тёплым огнём - он уже сидел среди разухабистых, потных баб и мужиков, пропахших сивухой и чесноком, в плацкартном купе поезда Х.-Москва ("быть в гуще людей"- так настоятельно посоветовал директор); мимо в окне отчалившего от перрона поезда с грохотом и звоном проносились шлагбаумы и перестанки, бешено стучали по рельсам стальные колёса. В ногах у него находился увесистый чемоданчик со стальными углами, набитый до отказа иностранными купюрами с портретом грозно смотрящего президента одной могущественной заокеанской державы - ровно один миллион. Ему нестерпимо хотелось курить, но он боялся нарушить строжайший запрет Павла Мефистофилевича выходить до конечной остановки из купе. Потерпеть шесть-семь часов без сигареты, показалось тогда Хренушкину, это - плёвое дело; теперь же, изголодавшись по крепкой затяжке, он так не думал. Глядя в стремительно несущийся мимо него весь мир, он мечтал, и остановиться не мог, куда он потратит пятьдесять "штук" зелени, обещанные ему Павлом Мефистофилевичем за успешное выполнение задания; он видел себя то возлежащем в тонких плавках на песчаном пляже под жарким солнцем где-нибудь на южных океанических островах, то разъезжающим под протяжный бой Биг-Бена в лакированном, сверкающем лимузине по улицам Сити среди красных дабл-дэкеров и отдающих ему честь полицменов в нелепо высоких чёрных касках с серебряными кокардами; то летящем с сигарой в зубах на арендованном гигантском дирижабле по маршруту Берлин-Нью-Йорк... А как же - Ж., что - она?- вдруг вспомнил он. И Ж. возьмёт с собой в полёт под облаками... Впрочем, нет...- тут же одёрнул себя. Поиграется с ней чуть-чуть в любовь и бросит, есть на свете и покрасивей её; за такие деньжищи, какие у него теперь будут, любая с ним в постель ляжет. А она - пусть возвращается к своему А.Л., из инвалидного кресла того поднимает...
Ему показалось, что из глубины пригашенного на ночь вагона за ним наблюдают чьи-то внимательные глаза. Вздрогнув, он осмотрелся: за окнами тьма непроглядная, редкие мелькают, проносятся огни, фонари; утихомирившиеся, наконец, пассажиры, мужички и бабы, завернувшись до бровей в одеяла, старательно выводили рулады; вагон приятно, убаюкивающе покачивало. Удушливо пахло прокисшей курицей и потными носками. Он успокоился.
Наконец, спустя час, он не вытерпел, поднялся. Пачка сигарет, точно живая, шурша и маня, шевелилась в кармане. Прихватив тяжёлый чемоданчик с деньгами, шатаясь вместе с шатающимся, гремящим вагоном, минуя зассанный, зловонный туалет, он выбрался в тамбур, поставил чемоданчик у ног. Здесь, в замкнутом пространстве, стальные колёса стучали по рельсам сильнее, в щели дверей свистел ветер, было зябко, холодно. Он чиркнул спичкой, от разгоревшегося огня подкурил; с жадностью и наслаждением, закрыв глаза, раздув ноздри, сделал первую затяжку импортной, сладкой сигаретой, затем вторую, третью... В голову его приятно, мягко толкнуло, железный, гремящий тамбур поплыл вокруг него. Он вспомнил почему-то своё детство, как убегал, прыгая, из его слабых рук, сине-красный мяч, и он, маленький мальчик, старался догнать его и никак не мог, плакал от досады ...
Когда он открыл глаза, ещё сладко улыбаясь, и голова его встала на место,- он с изумлением обнаружил, что в тесном тамбуре, наполненном стуком колёс и гулом пролетающих мимо телеграфных столбов, он не один; неизвестно каким образом рядом с ним, над ним, возвышались двое; страх острым лезвием прорезал ему грудь. Назар задрал голову, чтобы разглядеть лица явившихся ему на голову незнакомцев: кривые улыбочки, в глазах - лёд; плечи этих двоих, показалось Хренушкину, простирались от одного окна до другого. Чемодан с деньгами толкнул, ожёг его ногу. Он бы,- почувствовал - отдал бы тысячу таких чемоданов за то, чтобы жить... Неужели, всё, конец...- придумал Назар, и перед глазами у него пронеслась вся его короткая жизнь... Он подхватился и побежал со всех ног - куда? Глядь: а бежит-то он на одном месте... "А чемоданчик-то не твой... Деньги, дурак, отдай!"- прогудел басом один из великанов. И нет бы - отдай чемодан Хренушкин без обиняков, без препинаний, всё стало бы, быть может, по-другому - но он припомнил свой ждущий его у подъезда дома в Х. томно поблёскивающий в лучах заходящего солнца автомобиль, сладкие посулы директора, заграничные курорты, сиськастых танцующих перед ним девиц, конкурсы, где он посаженный гость, и - чёрт его дёрнул спросить, мёртвой хваткой вцепился в алюминиевую ручку чемодана: "А вы кто такие вообще?". Вышло тоненько и несуразно; инстинктивно, ожидая удар, прикрывал локтями живот. Весело и страшно пришельцы переглянулись. "Смерть твоя,"- был каменный ответ. Этот, который сказал, протянул к самому носу Назара квадратный кулак, пахнущий, точно стальная гусеница трактора, механической смазкой. У Хренушкина подкосились ноги, чемодан ударил его под коленки, и он сел на холодный железный пол. Атланты (а то, что это были они, злые, бессердечные, Хренушкин ни капли не сомневался) замахнулись над ним рифлёными подошвами ботинок, чтобы растоптать, растереть его в пыль. "По-мо-ги-те..."- услышал Назар свой слабый голос будто со стороны, и, словно наваждение, мешая думать и решать, висела у него в голове картинка об обещанных тысячах гонорара, о таком желанном, сладком исходе из названной суммы... Тяжёлая тракторная гусеница со звоном и скрежетом врезала ему в губы и в нос, и, словно в замедленном действии, падая на заплёванный пол, он стал постигать истину, вот какова она во всей своей полноте и ясности явилась перед ним: что он где-то ошибся, не по той дороге пошёл, не туда повернул; что натворил, накуролесил такого, что и в двух жизнях не расхлебать, и что никогда - никогда, никогда! - он не больше увидит ни свою машину, ни любимую, преданную ему девушку, ни маму свою родную, ни вообще весь белый свет... Что нужно было только исполнить, исполнять две самые важные вещи на свете - любить и прощать, прощать и любить, а там всё, как Бог бы дал, устроилось... Мама, мамочка,- без слов крикнул он,- помоги!..
Дверь наружу в чёрное, ужасное, вдруг распахнулась, ворвался, оглушая, бешеный стук колёс, рвануло волосы холодным ветром. "Сам прыгнешь, али подсобить?"- услышал он как будто издалека. Чемодана в его руках как не бывало. "А? Что?"- только и успел спросить он, крутя над собой головой, стараясь высмотреть человеческие лица, но тщетно. Какая-то сила подняла его и отдала на волю грохоту и ледяному потоку.
1989
фото из И-нета, пл. Дзержинского, город Х., прошл. годы
Свидетельство о публикации №225040800398
Павел Облаков Григоренко 08.04.2025 08:11 Заявить о нарушении