Эпилог к роману

                Эпилог.

Их было много. Больше, чем можно вспомнить. Больше, чем может вместить один роман. Больше, чем позволяет совесть.

Антон Дорош, потерявший жену и детей в первую зиму голода, бродил среди мёртвых, пока сам не лёг в снег, укутав в шинель письмо, которое никто так и не прочёл.

Оксана Гриневич, что варила похлёбку из коры и корней, кормила сначала чужих, потом уже умирала сама. Её дети выжили. Один стал доносчиком. Второй — молчаливым сторожем архивов, в которых лежали списки, составленные его рукой.

Петро Лемеш, писарь из Полтавщины, всё записывал. Сухо. Холодно. Без эмоций. Он не кричал. Не бунтовал. Он просто хранил правду — до самой своей последней ночи, когда его дневники сожгли вместе с ним.

Николай Юхимович, из бывших, из тех, кто верил. Он сжигал письма. Он молился, чтобы не услышать по ночам шагов. Он стал призраком в живом теле, смотрящим на виселицу, как на утро. Его расстреляли в 1933-м. Просто — чтобы не мешал быть счастливым другим.

Настя Мельничук, шестнадцатилетняя, шла пешком двадцать километров, чтобы достать горсть муки. Вернулась с опухшими ногами. Умерла ночью, положив ладонь на хлеб, который так и не смогла проглотить.

Савелий Гармаш, бывший дьяк. Его подвесили за рёбра в сарае. Он не отрёкся от веры. Не отрёкся от слов. Он умирал долго. Его нашли дети. Молча. Без слёз. Без молитвы. Они уже не умели.

Марфа Шульга, бабка-повитуха. Принимала роды даже в голод. Даже в страхе. Даже без воды. Умерла в одиночку. Вокруг — дети. Все мёртвые. Её лицо осталось в памяти тех, кто выжил, как лик Богородицы. Но никто больше не знал, как её звали.

Евдокия Панченко, фельдшер. Она прятала хлеб в бинтах. Раздавала по кусочку тем, кто не мог ходить. Её нашли и осудили. Как «вредителя медицинской службы». Три года лагерей и ещё два — тишины. Умерла в 1940, в больничке на отшибе. Одна.

Григорий Марчак, кузнец. Он отказался отдавать последнюю кобылу. Его били по рукам. Потом по лицу. Потом по спине. Он умер, не сдавшись. Его дом разобрали на дрова. Его жена повесилась в сенях. Детей забрали в интернат.

Тимофей и Мария Бровченко. Старики. Они укрыли трёх беглецов в подполе. Пять дней держали, кормили, грели. На шестой день их расстреляли у стены сарая. Сын подписал акт об их "антигосударственной деятельности". Потом спился.

Вера Лихачёва, библиотекарь. Она оставила после себя ящик книг, обёрнутых в мешковину. Среди них — Сковорода, Шевченко, Винниченко. Все с её пометками: «для будущего», «не сжигать». Ящик нашли спустя сорок лет. Она — исчезла.

Иван Чорный, бывший агроном. Он знал, как вырастить хлеб. Но семена конфисковали. Поля превратились в кладбище. Он остался один в пустой деревне. Перед смертью написал на двери хаты: «Это не голод. Это план.»

Дарина Щур, вдова командира. Она раздавала крестики женщинам, шёпотом крестила детей, от которых отказались. Её избили за "контрреволюционную мистику". Отняли сына. Она не сопротивлялась. Только молилась. До конца. Даже в карцере.

Максим Остапчук, учитель. На доске мелом писал слово «человек», пока в класс не пришли с ордером. Его повели босого. Дети стояли молча. Потом кто-то из них написал то же слово кровью. Его стерли. Ученика — забрали.

Голодомор был не только смертью тела. Это было изгнание из человечности. Это была операция по стиранию звука, запаха, молитвы, хлеба, смысла. Люди ели землю. Люди ели людей. А потом — себя.

Они выживали, не зная зачем. Они умирали, не зная за что.

Их не спасла вера. Их не спасла земля. Их не спасли соседи. Их не спасло государство. Их не спас никто.

Их забыли. А потом о них начали говорить. Только тогда, когда уже никого не осталось.

И если эта книга — что-то значит, пусть она будет не голосом. А тишиной. Той, что следует после приговора. После выстрела. После слова «Рассстрелять».

Потому что всё, что осталось после них — это мы. И если мы забудем — пуля, которая их убила, войдёт в нас.

Печать. Сургуч. Кровь. Земля. Молчание.

И только строка на камне:

«Здесь были. Здесь умерли. Здесь ничего не изменилось.»


Рецензии