глава 37

                Глава 37 —  Дождь.








    Дождь шёл третий день. Земля стала вязкой, серой, как суп без соли. Люди ходили молча, словно боялись разбудить что-то под ногами. В бараках пахло сырым деревом, мокрой одеждой и копотью.

Катерина мыла полы, как будто вымывала прошлое. Лица не было — одно усилие. Марічка заболела. Температура держалась вторые сутки. Леся сидела рядом, поила отваром, гладила по лбу. Савелий сварил луковую шелуху и дал остатки сахара. Олекса принёс кору сосны.

— У нас в деревне так спасались, — сказал он.

Он сам едва держался на ногах. В лицо ему дуло из разбитого окна, но он не жаловался.

Назар спал беспокойно. У него начали резаться зубы. Он плакал не громко, но часто. Леся успевала быть и с ним, и с Марічкой. Сама не ела почти ничего.

В один из вечеров Савелий принес странную новость:

— В Хабаровске открыли пункт, куда можно писать письма. Если цензуру пройдут — передадут. Я написал. Не знаю зачем. Просто… вдруг дойдёт.

— А куда? — спросил Олекса.

— Наугад. В деревню. Там, где жила мать. Может, дом остался. Может, кто-то передаст.

Катерина слушала молча. Потом сказала:

— Я тоже напишу. Может, не ради ответа. А чтобы руки вспомнили, что они умеют держать бумагу, а не только детей и лопату.

На следующее утро она принесла обрывок и графит.

«Марфа, если ты жива — я в Сибири. Живы дети. Мы держимся. Помнишь, как ты пела мне в детстве про Боженьку? Пой снова. Может, он услышит. Твоя Катерина.»

Она отдала письмо Савелию. Он кивнул. Запечатал в старый конверт, на котором еле читались чужие имена.

— Будет путь. Всё, что идёт вперёд — уже не исчезло.

Леся позже записала в своём клочке:

«Письмо — это не бумага. Это живая часть того, кто ещё держится. Даже если не вернётся — оно было. Оно ушло в мир.»

На третий вечер температура у Марічки спала. Катерина впервые села и просто сидела. Не мыла, не резала, не стирала. Просто сидела и держала дочку за руку.

— Спасибо, — сказала она Лесе.

Та кивнула. Глаза у неё были красные, но спокойные.

Олекса снова вырезал. На этот раз — сердце. Маленькое, угловатое. Он не знал, кому. Просто хотел, чтобы хоть где-то оно лежало — настоящее.

Ночью дождь закончился. Утром, когда Савелий открыл дверь, над бараком шёл пар. Земля дышала.

Он сказал:

— А ведь сегодня — ровно год, как я здесь.

И никто не ответил. Не потому что не слышали. Просто каждый в тот момент вспоминал — где был год назад. И кого тогда ещё не хоронил.

На четвёртый день пришли вести из лагеря неподалёку. Один из бригадиров, знакомый Савелию, передал через охранника:

— Скоро проверка. Из центра. Готовьтесь. Будут считать живых. Снова.

Катерина услышала и только сжала губы. Марічка уснула, но спала тревожно. Степан прятался за её спину. Даже Назар замолчал, как будто что-то чувствовал.

Леся записала:

«Когда начинают считать живых — это всегда значит, что кто-то станет мёртвым.»

Олекса начал готовить ямки под картошку. Хотел сделать вид, что всё в порядке. Но руки дрожали.

Савелий собрал старших:

— Нас будет меньше, чем в списках. Они это заметят. Может, спишут. А может — начнут искать виноватых. Будьте готовы.

Катерина молча сложила вещи. Не уходить — просто быть наготове. Она знала: жизнь не кончается, когда умираешь. Она кончается, когда ничего не можешь сделать.

Охранник из Житомира бросил коротко:

— Я ничего не знаю. И ничего не слышал. Это всё, что я могу вам дать.

В ночь перед приездом проверяющих в бараке почти никто не спал. Кто-то шептал молитвы. Кто-то просто лежал с открытыми глазами. Савелий ходил, как сторож. Он держал в руках список. Старый, потрёпанный. На нём были все. Даже те, кого уже не было.

Он не вычёркивал никого.

— Пусть хотя бы на бумаге останутся живыми, — сказал он.

Олекса положил рядом деревянное сердце. Маленькое. Острым краем — вверх.

И только тогда Савелий, впервые за много лет, сел у печки и закрыл глаза.

Проверка началась рано утром. Без предупредительных гудков, без строя. Просто машины. Две. Пыль, выхлоп, и люди в кожанках. Не военные — административные. Бледные, с кругами под глазами и кипами бумаг.

Начали с главного барака. Списки сверяли быстро, как будто торопились не ошибиться в одинаковых лицах. Некоторые имена проглатывали. Некоторые — произносили дважды, ожидая отклика. Тех, кто не отзывался, не вычёркивали. Просто ставили точку карандашом.

— Кто за него? — спросили про одного из умерших.

— Я, — ответил Савелий. — Я всех помню.

Один из проверяющих кивнул. Он был молодой, но с лицом, как будто родился старым.

— Странно вы тут держитесь, — пробормотал он. — Без вахт, без надзирателей.

— Мы друг друга сторожим, — ответил Олекса.

Они не смеялись. Просто сказали как есть. Но потом, когда проверяющие ушли, Олекса долго сидел у стены и смотрел в пустое окно. Его трясло. Он не знал, чего боится больше — очередного этапа или того, что так и останется здесь навсегда. Его охватила злость, тихая, как головная боль: за то, что стал частью статистики, частью пыли, частью молчания.

Катерина держала детей у себя. Леся спрятала Назара под одеялом, прижав к себе. Никто не знал, что именно ищут. Может — лишние рты. Может — знаки неподчинения. А может — просто галочки в чужом отчёте.

Когда ворота за ними закрылись, люди стояли молча. Никто не радовался. Но и не плакал. Просто стояли. Как будто смотрели в себя. Савелий потом сказал: «Мы не живём — мы ждём, чтобы нас сосчитали».

Вечером Катерина сказала:

— Не верю я в переселения. Если заберут — не на юг повезут.

— На север? — спросил Савелий.

— Ниже. Под землю.

Олекса покачал головой:

— Нет. Пока растёт хоть один росток, мы ещё сверху.

Он показал рукой на грядки. Там уже зеленело. Пусть тонко, слабо, но — росло. Но и сам чувствовал, как внутри поднимается не страх — а злость.

— Нас не считают людьми. А мы, дураки, считаем каждый листик, каждый росток. Мы зачем вообще?.. — Он не договорил. Встал и вышел.

Позже Леся подошла к нему. Он сидел у дерева, вглядываясь в землю.

— Прости. Я не могу быть спокоен, когда всё вокруг — как ловушка.

— Это не ловушка, — сказала она. — Это пустота. А пустота всегда требует крика. Просто не все кричат вслух.

Олекса вдруг ударил кулаком по корню. Потом уронил голову на колени.

— Я не хочу, чтобы мой сын... если он где-то жив... чтобы он знал, что отец его — тень. Не человек. Не борец. А просто — живущий тут.

— Но ты не тень, — сказала Леся. — Ты делаешь. Значит — борешься. Даже если тишиной.

Наутро привезли старика. Один. Седой, высокий, худой до прозрачности. С собой — только узелок и икона без рамки.

— Откуда ты? — спросил Савелий.

— Из Подолья. Был в ссылке. Потом отпустили. Потом снова взяли. Я не знаю, где я. Тут?

— Тут, — сказал Савелий.

Старик звался Тимофей. Почти не ел, но рассказывал. Про деревни, про богомольцев, про то, как молчали церкви. Леся записывала — тайком, по строчкам.

«Когда умирает вера — даже хлеб глохнет. А если хоть кто-то молится — значит, где-то зреет пшеница.»

Он рассказывал, что раньше был дьячком. Что прятал Евангелие в печке. Что один раз обманул комиссара, выдав псалтырь за учебник латыни.

— И что, поверил? — спросил Олекса.

— Поверил. Умных боялись больше, чем верующих.

На третий день Тимофей устроил тихую службу. Без свечей, без кадила. Просто стоял и читал шёпотом. Люди не подходили. Но слышали. Даже те, кто отвернулся.

— Я не за веру, — сказал он. — Я за память. Чтобы знали, что не все сдались.

Катерина плакала. Не рыдала — тихо, как будто внутри. Потом сказала Лесе:

— Я всю жизнь боялась. Сначала Бога. Потом — власти. Потом — потерять детей. А теперь я просто боюсь себя. Что когда всё закончится, я уже не буду собой.

— Ты уже не та, — сказала Леся. — Но ты ещё ты. Потому что ты любишь. Потому что ты делишь хлеб и боль.

— А мне этого мало, — прошептала Катерина. — Я хочу не просто жить. Я хочу знать — зачем. А мне никто не скажет.

Леся села рядом и обняла её. Ничего не сказала. Просто была.

В ту ночь Назар не просыпался. Марічка смеялась во сне. А Леся записала:

«Если в аду есть шёпот молитвы — значит, он треснет. Когда-нибудь.»

На следующее утро Назар сделал первые шаги. Сначала шатко, держась за край нары. Потом отпустил. И пошёл. К Марічке, которая протянула руки.

Он дошёл. Упал. Заплакал. Но не от боли — от того, что получилось.

И в бараке вдруг стало светло. Не от окон. А изнутри.




                Конец главы.


Рецензии