глава 38

                Глава 38 —  Если я забуду.









   После проверки и шепота старика в бараке стало тише. Тишина не как спокойствие, а как натянутая тетива, готовая лопнуть. Люди говорили тише, смотрели дольше, двигались осторожнее — будто каждый шаг мог стать последним.

Леся просыпалась среди ночи и слышала, как кто-то плачет — то ли женщина, то ли ребёнок. Плач не громкий, а такой, что будто сам себе стыдится. Иногда ей казалось, что плачет даже барак — под ветром, в треске досок, в скрипе гвоздей.

Олекса не спал уже третью ночь. Он всё ходил вдоль грядок и разговаривал с землёй, как с человеком:

— Ну ты живая, слышишь? Я с тобой всё делал честно. Я не просил многого. Только не умирай. Я тебя люблю. Пусть даже ты Сибирь, пусть даже холод. Но ты — земля.

Он вернулся, сел у стены и ударил ладонями по лицу. Леся видела это — не подошла. Просто села рядом и положила руку на плечо.

— Ты же держишься, — тихо сказала она.

— Не знаю. Наверное, держусь за то, чего уже нет.

— А значит — живой.

Молчали.

Тем временем Савелий собирал записки. От старых, от одиноких, от тех, у кого не было сил говорить. Эти записки не отправлялись. Они прятались в старом ящике у печи.

— Это всё, что у нас есть, — сказал он. — Письма без адресатов. Но пусть хоть бумага знает, что мы были.

Катерина писала тоже. Однажды она подошла к Лесе:

— Прочитай.

Леся взяла листок. Там было: «Если я исчезну, не ищи меня. Я буду в каждом сне, где дети живы. В каждом запахе хлеба. В каждой женщине, которая поднимается, даже когда уже не может.»

Леся кивнула. Катерина улыбнулась впервые за много дней.

— Если исчезнешь ты — я тоже буду помнить, — сказала она в ответ.

— Пока мы помним, мы ещё существуем.

В один из дней пришёл человек. Незнакомый. Без охраны. В гражданском пальто, с блокнотом.

— Проверка условий. Центральная комиссия. Я пишу доклад.

Он ходил по бараку, всё записывал, не задавая лишних вопросов. Угрожающе вежливый. Остановился у грядок.

— Кто это делает?

— Я, — сказал Олекса.

— Зачем?

— Потому что иначе с ума сойду.

Мужчина кивнул, сделал запись.

— Вам не положено заниматься самовольным земледелием. Но это будет учтено как «инициативная активность». Возможно, снизят надзор.

Он ушёл так же внезапно, как появился. Олекса плюнул в землю.

— Активность… — прошептал он. — Мать твою.

В тот вечер он долго не мог говорить. Потом сказал только одно:

— Мы не люди. Мы элементы. Мы статистика. А всё, что в нас живое, они называют отклонением.

— А пусть, — ответила Леся. — Пусть боятся отклонений. Потому что только они — настоящее.

Старик Тимофей начал учить детей буквам. Он рисовал палкой на земле: «А», «Б», «В». Степан повторял. Назар — водил пальцем по песку.

— Это против правил? — спросил Савелий у охранника.

— Всё, что не приказ — против правил. Но я ничего не видел.

Тот повернулся и ушёл.

— Он всё видит, — сказал Тимофей. — Просто решил быть человеком.

— Надолго ли его хватит… — буркнул Савелий.

Однажды ночью в барак принесли мужчину. Избитого. Без сапог. С раздутым лицом и окровавленными руками. Его бросили на пол, как мешок.

— Откуда он? — спросил Савелий.

— С Хлебозавода. Пытался выпросить корку. Украинец. Наш. Их же и били, — сказал охранник. — Свои. ОГПУшники. Не русские. Наши, с Чернигова, с Винницы.

Он замолчал, отвернулся. Потом добавил:

— А у самих стол ломился. Гарилка, мясо, сало, даже мёд. Жрали, как звери, и били тех, кто просил. Смеялись.

— И это всё свои? — удивился Тимофей.

— Да. Один там, Плахотнюк, был… здоровый, с золотыми зубами. Бывший колхозный активист. Он одной бабе, Лидке из-под Лубен, сказал: "Хочешь хлеб — ложись подо мной".

— Что она? — спросила Катерина, сжав кулаки.

— У неё ребёнок умирал. Она не легла. Он бросил ей в лицо хлебную корку и ногой прижал к грязи.

— Сволочь… — прошептала Леся.

— Его напарники это потом съели. Хохотали. Один даже сказал: "Смотри, какова святыня — хлеб с губ грешницы".

Савелий подошёл к избитому. Положил ему под голову куртку.

— Он дышит. Еле. Но дышит.

— Зачем они это делают? — спросила Леся.

— Чтобы доказать, что они уже не с нами, — ответил Тимофей. — Но никто не уходит от себя. Их догонит та самая корка. И то, как они её ели.

Вечером Тимофей сел у огня и сказал:

— Мы не выживем все. Но пусть хоть один из них выйдет — и напишет. Пусть кто-то, хоть один, потом расскажет.

Олекса вырезал из дерева дощечку с буквами. Подал Лесе:

— Держи. Чтобы писать было проще. Чтобы память не рвалась.

— Я напишу. Я напишу за всех, кто уже не может.

И в ту ночь она снова писала:

«Если я забуду, кто мы — простите меня. Если я исчезну — простите. Но пока я пишу — я есть.»

Утро началось с запаха дыма. Обычного дыма, но пахло он тревогой. В бараке просыпались не от холода, а от странной тишины снаружи. Даже птицы замолкли — если они вообще ещё были в этих местах.

Савелий вышел первым. За ним Олекса. Над посадками, где едва начали подниматься тонкие ростки, клубился чёрный дым. Склад подсолнечного масла загорелся — говорили, подожгли сами же охранники, чтобы не считать и не отвечать. Чтобы списать.

— Всё сгорает — и хлеб, и совесть, — сказал Тимофей, глядя на языки огня.

— А страх остаётся, — добавила Катерина.

Дети смотрели молча. Только Назар испуганно прижался к Лесе. Он ещё не говорил, но уже всё понимал.

Позже к бараку подошёл охранник — тот самый, с глазами, которые не смотрели в лицо, а скользили мимо.

— Вам передали — скоро этап. Часть отправят. Куда — не скажу. Мне не велено.

— А кто? — спросил Савелий. — Кого?

— Женщины с детьми. Старики. Кто не работает — тому не место. Прямо так и написано: "освободить хозяйственные участки".

— Это ж не клопы в бараке, — сказал Олекса. — Это люди.

Охранник посмотрел на него, но ничего не ответил. Только добавил:

— Трое уже умерли за неделю. А по отчётам — всё нормально. Выжить хотят все. Но кто-то выживает за счёт других.

— А ты как? — спросила Леся. — Ты с кем?

Он хотел уйти, но задержался. Медленно повернулся:

— Я с собой не нахожусь. Вот с этим я и живу.

Вечером Катерина подошла к Савелию. В её руках была старая, порванная рубаха, в узоре которой ещё угадывались родные крестики — вышивка с детства, с Полтавщины.

— Если меня отправят — я хочу, чтобы ты дал это Лесе. А она — если доживёт — пусть вернёт моим. Или закопает. Не хочу, чтобы исчезло всё.

— Никто не исчезнет, пока кто-то помнит, — тихо ответил Савелий.

Она опустила голову.

— Я раньше думала, что хуже смерти — только голод. А теперь знаю — хуже быть никем. Без имени, без следа.

Он положил руку ей на плечо. Ненадолго, крепко.

— Ты — Катерина. Ты мать. Ты женщина, которая не сдалась. Это имя. Это след.

— А ты кто, Савелий? — вдруг спросила она. — Ты же был кем-то. Я вижу по глазам. Кем ты был до этого всего?

Он медленно выдохнул, глядя в огонь.

— Учителем. Историю преподавал. А потом стал — молчать. Чтобы выжить. Я предал своих учеников, когда подписал бумагу против них. И теперь вот… тут.

Катерина села рядом. Долго молчали.

— А теперь ты снова учишь, — сказала она. — Но не по книгам. По шрамам.

Ночью было неспокойно. По лагерю ходили шаги, слышались хлопки, крики — короткие, будто душили. Леся сидела у стены и держала на коленях Назара. Он не спал. Он глядел ей в глаза. Как взрослый.

— Если нас увезут… — прошептала она. — Не плачь. Понимаешь? Не плачь. Никогда. Даже если будут бить, даже если не будет воды — не плачь. Люди, которые плачут, — это память. А нас хотят, чтобы забыли.

Назар кивнул. Или ей показалось.

Катерина тихо заплела Марічке косу. Гладила по голове, шептала:

— Ты будешь жить. Ты будешь помнить. У тебя будет другая жизнь. Без бараков, без нас. Я не доживу, но ты — да. Обещай.

— Мам, не говори так… — прошептала девочка, и в первый раз за много недель заплакала по-настоящему.

Олекса не спал. Он сидел у двери, с ножом в руке. Не как оружие — как инструмент. Он снова вырезал.

Тимофей подошёл.

— Что ты делаешь?

— Письмо. Без слов. Только знаки.

— Думаешь, поймут?

— Думаю, забудут быстрее, если не оставить.

Утром Леся проснулась от того, что кто-то положил ей на грудь свёрток. Олекса.

— Там хлеб. Чуть-чуть. И резьба. Я вырезал. Имя. Твоё.

Она развернула — на щепке было нацарапано: «Леся. Є».

— Пока ты есть, мы есть, — сказал он и отвернулся.

И она вдруг поняла, что он любит её. По-своему. Без слов, без права, без времени. Но любит.

Она не сказала ничего. Только положила щепку под рубашку, ближе к сердцу.






                Конец главы.


Рецензии