Моя бабушка Моя история глава 2

                Глава вторая. Где рождается хлеб.







Юг встретил её пылью. Не золотой, а серой, въедливой, как усталость. Ветер гнал её вдоль степных дорог, где колючки цеплялись за подол, а память — за сердце.
Они прибыли из Махачкалы тихо. Без багажа, без объявлений. Только — она и дети. Владимир — крепкий, угрюмый, с глазами отца. Зинаида — тонкая, острая, как осенний лист, с вопросами, на которые не было ответов.

Станция была маленькой. Платформа — покосившаяся, вдалеке — паровоз крякал, будто знал, кого привёз. Александра Петровна стояла прямая, будто не она — а небо решает, идти ей дальше или нет.

И она пошла.

Новопавловская встретила её ровно. Без восторга, но и без презрения. Просто: женщина с детьми, ищет работу, умеет командовать, не просит лишнего. Её взяли в управление — сначала по бумагам, потом — как человека, за которым можно идти. А через полгода предложили должность.

— Директором элеватора? Женщину?
— А вы её видели?

Увидели.
И вопросов больше не было.

Новопавловская — станица степная, ветрами выдутый край, где слово весит больше, чем паспорт. Здесь не спрашивают, кем ты был. Здесь смотрят — как ты работаешь, как здороваешься, как ведёшь себя в молчании.

Александра Петровна не старалась понравиться. Просто делала. На элеваторе всегда был порядок: мешки — по рядам, рабочие — по делу, отчёты — без вранья. Люди сперва недоумевали, потом привыкли, а потом уважали. Потому что такая женщина не на каждый день. Такая — раз в поколение.

И вот однажды, на собрании по распределению зерна, она впервые увидела его.

Михаил Игнатьевич Кириенко.
Фронтовик.
Кавалер ордена Славы.
Главный бухгалтер одного из колхозов.
Высокий, сдержанный, аккуратный в словах.
В его взгляде не было дешёвого геройства. Было — пройдено.
Война в нём не кричала — она молчала, как и у неё.

Он заговорил первым:
— Александра Петровна, вы точно хлеб считаете, как снаряды.
— Потому что на обоих не должно быть лишнего.

После этого он приходил всё чаще. То с отчётом, то с вопросом, то просто с «заглянул мимоходом». А потом однажды вечером, когда она возвращалась домой, он проводил её до калитки и сказал:
— Я не буду красивых слов. У вас двое детей. У меня — тишина в доме. Давайте сложим всё это в одно.

Они поженились без свадьбы. Просто. По-человечески. Он усыновил Владимира и Зинаиду.
— Я не заменю вам отца, — сказал он, — но если позволите, стану тем, кто рядом. Всегда.

И стал.

В станице Аполлонская, куда они переехали вскоре после свадьбы, он работал главным бухгалтером в колхозе. Честный, скрупулёзный. Даже партийные побаивались — не потому что грозен, а потому что прав.
Она — в управлении. Он — в цифрах. Вместе — крепкая стена, за которой можно было жить.

А дома было тихо.
Иногда — смех детей.
Иногда — шелест страниц.
Иногда — просто чай и два человека, прошедших через весь ад XX века, чтобы наконец быть не в бою, а в доме.

Иногда они спорили.
О хлебе. О жизни. О правде.
Она — резкая, прямая. Он — сдержанный, терпеливый.
Но за спорами всегда следовало молчание. Тёплое. Без обиды.

И в этом молчании была любовь.
Старая, как степь.
Простая, как хлеб.
Время потекло иначе. Медленнее, глубже, тише.

В станице Аполлонская каждый день был похож на предыдущий: петух, каша, работа, солнце в окно, вечер с газетой, редкий гость, запах глаженого белья. Но именно из таких дней рождается жизнь, которой не стыдно. Без лжи. Без истерик. Без изломанных фраз.

Александра Петровна вставала раньше всех.
Сначала — подметала крыльцо. Потом — кипятила воду. Потом — будила детей.
Владимир зевал, мрачнел, бурчал.
Зинаида — тянулась за ней, как ласточка за матерью.
— Не ноешь — работаешь. Не жалуешься — живёшь, — говорила она.
И это не было приказом. Это было законом. Как смена времён года.

Михаил приходил с работы поздно. Иногда молчал весь вечер.
Она понимала. Он уставал не телом — душой. В бухгалтерии не стреляют, но ложь там может быть смертельнее пули. Особенно когда знаешь, сколько зерна ушло «наверх», а сколько людям.

Дома никогда не врали.
— Мама, а почему мы не такие, как другие?
— А ты хочешь быть, как все?
— Не знаю...
— Тогда слушай сердце. Только оно знает, кто ты.

Владимир рос молча. Подростком мог уйти из дома на день — в поле, в лес, к реке. Возвращался — грязный, но с прямой спиной. Однажды принёс раненного щенка. Она молча взяла тряпку и стала вытирать.
— Накормишь сам. И ухаживай.
— А можно оставить?
— Уже оставил. Раз пожалел — это навсегда.

Зинаида была живее, чувствительнее. Могла заплакать, если видела, как старик несёт тяжёлую сумку. Могла смеяться от одного слова.
— Не стыдись слёз, — учила её Александра. — Они не слабость. Они — как дождь на пшеницу. Лишь бы не каждый день.

По вечерам собирались все вместе. Без телевизора, без суеты. Михаил читал газету. Александра штопала рубашку. Дети — тихо, рядышком.
Иногда она рассказывала. Мало. Только то, что считала нужным.
Про деда. Про отца. Про Петербург.
— А правда, ты рубила шашкой?
— Правда.
— А тебе было страшно?
— Страшно — это когда соврёшь. А всё остальное — просто жизнь.

Двор был ухожен. Скамейка под абрикосом. Курица в уголке. Бочка с водой. Кошка — старая, но своя. Всё просто. Но всё — с душой.

К ней заходили соседи. За советом. За словом. За чашкой чая.
И даже те, кто сначала шептался о её "прошлом", теперь уважали.
— У неё глаз — как весы. Не склонишь.

Она не вмешивалась в чужие дела, но знала всё. Потому что слушала. Потому что смотрела. Потому что понимала: каждый человек — как хлеб. Снаружи твёрдый, внутри — зависит от того, как с ним обращаться.

С годами дом стал местом притяжения. Сюда приходили не за угощением — за опорой. За словом, которое не менялось от погоды. За взглядом, который не опускался.

Александра Петровна не говорила о прошлом — но оно присутствовало. В её походке. В том, как она расправляла скатерть. В том, как могла одним взглядом остановить ссору между соседями.
Она не рассказывала детям о тюрьме. Не рассказывала, как муж сбежал, как лошади умирали от голода в 42-м, как женщинам выдавали лопаты вместо вестей.
Зачем? Это всё и так было в воздухе.

Её уважали. Но боялись чуть-чуть. Потому что она не хвалила. Не сюсюкала. Не прощала дешёвых отговорок.

Зато рядом с ней становились лучше. Не из страха — из стыда.

— Бабушка, а можно я не пойду на собрание, там всё равно шум...
— Можно. Но только если ты честно скажешь себе: я слаб. Сможешь?

И ребёнок шёл.

Когда во дворе кто-то матерился — замолкал, заметив её в окне. Когда спорили о политике — делали паузу, если она заходила. Она не ругалась. Она просто молчала. А её молчание значило больше, чем чья-то агитация.

У неё не было икон. Не было молитв. Не было разговоров о вере.
Но в том, как она резала хлеб, как гладила голову внука, как смотрела в окно на вечернюю станицу, — была такая тишина, в которой, может, и прятался Бог.
Но она об этом не говорила.
С годами она стала меньше говорить.
Не потому что не было что сказать — а потому что слова теряют смысл, когда за плечами столько прожито.
Она сидела на веранде, в плетёном кресле, руки сложены на коленях, в глазах — степь, а дальше — всё остальное.

Дом стоял на пригорке.
Отсюда открывался тот самый вид, который не запоминается — он врастает в душу.
Степь тянулась до горизонта, выжженная, колышущаяся, будто дышала сама по себе.
А дальше — синеватым поясом поднимался Кавказский хребет. В ясные дни было видно снег на вершинах. Он лежал, как тишина, как покой, которого не знали те, кто жил внизу.

Внизу, в обрыве, звенела речка Кура.
Серебристая, быстрая, как время.
Иногда к ней подходили пастухи напоить лошадей. Иногда — внуки бегали босиком по камням.
Она смотрела на них издалека — и не звала. Просто знала: они вернутся.

Небо здесь было огромное. Без границ. Особенно к вечеру, когда облака собирались над хребтом, как тени тех, кто ушёл. Она всматривалась в эти облака — не ища знаков, не взывая ни к кому. Просто так. Потому что красиво. Потому что тихо.

Иногда ветер приносил запахи: сухую полынь, костёр с соседнего двора, далёкую речную влагу. И в этот запах вплеталась её жизнь — срубленная, пережитая, выстоявшая.

В этом доме не звучали проповеди. Здесь никто не говорил о вере.
Но каждый день начинался с того, что Александра Петровна открывала дверь, вдыхала степной воздух и шептала себе под нос:
— Живы. Значит, надо дальше.

Так и было.
Живы.
Значит — дальше.
К началу шестидесятых Александра Петровна уже не была просто женщиной с прошлым — она стала стержнем, вокруг которого держалось не только её поколение, но и следующее. Дом, где пахло мылом, хлебом и утюгом, стал местом, куда возвращались. Даже те, кто уходил далеко.

К тому времени у неё было четверо своих детей.
Старшие — Владимир и Зинаида, дети от первого брака.
Судьба их уже шла в рост: Владимир — молчаливый, сдержанный, работящий. С юности тянулся к технике, работал в мастерской, ремонтировал, собирал, паял. Женился на девушке тихой, надёжной, с ясными глазами. Дом у них был скромный, но в нём всегда был порядок и хлеб на столе.

Зинаида — иная: лёгкая, быстрая, словно ветер в поле. Могла смеяться — и тут же замолчать, глядя в небо. Окончила техникум, работала в культуре, иногда писала стихи в тетрадь, которую никому не показывала. Замуж вышла за военного, сдержанного, справедливого. Жили рядом — и часто заходили к матери.

Позже в семье родились ещё двое детей:
сын Валера и дочь Ольга.
Валера — мягкий, добрый, немного задумчивый. С малых лет любил возиться в огороде, разбирался в тракторах, знал, как пахнет тёплая земля после дождя.
Ольга — ясная, с характером. Пошла в мать: не болтала лишнего, но всё видела. В её взгляде был уже не детский интерес, а внутренняя сдержанность, как у взрослых.
— Эта будет жить сердцем, — говорила Александра, гладя её по волосам. — Но сердце у неё — с лезвием внутри.

И ещё — Лариана.
Дочь её младшей сестры Евгении, погибшей в цирке, оставив девочку сиротой. Александра Петровна не просто взяла её под крыло — она её удочерила. Официально.
— У меня нет другой мамы, — говорила Лариана.
И в этом было всё.

Дом гудел голосами.
Старшие уже были на ногах, младшие — росли, как травы после дождя. У каждого был свой характер, свои взлёты и углы.
Александра не строила из себя святую. Она просто жила — по правде, по совести. И каждый знал: если она промолчала — значит, ты сам всё понял.

Утром — всё по расписанию.
Каша, уборка, сборы.
Вечером — шум, шаги, разговоры.
Михаил читал газету, она гладила рубашки, дети — ссорились, мирились, жили.

Она почти не рассказывала им о прошлом.
Иногда — в пол фразе.
— А правда, ты командовала отрядом?
— Правда.
— Страшно было?
— Страшно — когда предаёшь. Всё остальное — терпимо.

Во дворе всегда был порядок:
белёная скамейка под абрикосом, курицы, колодец, старая кошка на крышке подвала.
Друзья детей уважали её — без панибратства, без показной любви. Просто знали: если ты попал в её дом — будь человеком.

С годами она говорила всё меньше.
Но присутствовала — всё сильнее.
Даже когда молчала, её тишина значила больше, чем чужие речи.

А по вечерам она выходила на крыльцо, с чашкой в руках, и смотрела вдаль.
Степь уходила за горизонт.
А там, далеко, под синим небом — поднимался Кавказский хребет. Белый, будто память.
А внизу, под обрывом, шла Кура — быстрая, как юность, серебристая, как седина.
Она смотрела — не вспоминая. Просто — дышала. Потому что всё, что нужно было сказать, она уже сказала. Делами. Людьми. Жизнью.


Рецензии
Нужно отдать дань автору этого прекрасного рассказа. С такой любовью, с таким теплом хранить память о своих предках.
Интересная сага, с интересом читается.
Насыщенная жизнь была у Вашей бабушки...от мечтательной девицы в бальных нарядах до женщины с саблей в руках. Многое пришлось ей пережить и ничего не сломило её, женщину с сильным волевым характером. Жёсткую, чуткую, честную, добрую.
Спасибо автору за память.

Мими Кролидзе   12.04.2025 23:50     Заявить о нарушении
Спасибо, тяжело писать , потому что не осталось никого , кого так любил. Только память которая возвращает в уютное время где все были живы.

Владимир Воробьев Абаденский   13.04.2025 00:45   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.