Истории, которые меня придумали

В детстве меня дразнили «болтуном». Не потому что я говорил умные вещи — о нет, совсем наоборот, — а потому что мой рот, кажется, вообще не закрывался. «Бла-бла-бла» — вот и всё, чем я занимался. Мама только качала головой и ворчала себе под нос: «Вот бы этот мальчишка хоть пять минут помолчал!» Но как я мог? Мир вокруг был живым — таким, каким взрослые уже не могли его видеть. 

Мои игрушки не были просто деревяшками или кусками пластика. Для меня они были людьми с собственными историями. Вот Иван-солдат — без одной руки, но храбрый до безумия, который рассказывал мне о битвах на далёких полях сражений. А вот кукла Машка — с треснувшим фарфоровым лицом после одной особенно жаркой ссоры с Иваном. Она потом сидела у окна, дулась, а через пару дней мирилась с ним. Они залечивали раны — и начиналось все с начала. 

Я не придумывал эти истории — они сами лились из нарисованных уст (по крайней мере, мне так казалось). Это не было безумием. Это была фантазия. И эти сказки прилипали ко мне намертво. Спустя годы, когда жизнь преподносила мне испытания, я вспоминал их и думал: «Ну, если Иван смог без руки выжить, то и я сегодня как-нибудь продержусь». 

Каждое лето в наш городок приезжал цирк. Они ставили полосатый шатёр у реки, и для меня эти артисты были не людьми — а волшебными существами, спустившимися с какой-то другой планеты. Их песни звучали на закате, смешиваясь с треском кузнечиков, а смех звенел громче колоколов на Пасху. 

Однажды я пробрался за кулисы, пока они репетировали. Клоун заметил меня, но вместо того, чтобы накричать, протянул дудочку. 

— На, — сказал он, ухмыляясь так, что казалось, его нарисованная улыбка вот-вот треснет. — Учись. Может, когда-нибудь и ты нам что-нибудь покажешь. 

Я поначалу дудел так, что все покатывались со смеху, но, в конце концов, выдавил из неё что-то похожее на мелодию. Вот тогда я понял: музыка — это не про совершенство. Это про храбрость. 

Ах, какие истории они рассказывали! Про львов, превращающихся в людей, про акробатов, взлетающих выше птиц, про романы воздушных гимнастов, которые заканчивались то трагично, то счастливо — в зависимости от того, кто рассказывал. Это были не просто сказки на ночь. Это были уроки, завёрнутые в блёстки и мишуру. 

Но давайте без иллюзий — цирк меня и пугал. Эти клоуны с их огромными ботинками и размалёванными лицами? Жуть! Один взгляд — и я уже мчался домой в слезах, уверенный, что они меня сейчас проглотят целиком. И всё же меня тянуло к ним, как магнитом. 

Был среди них один — высокий, долговязый, по имени Юрий Петрович. Он играл на дудочке лучше всех и пел песни, которые казались древними, будто их пронесло сквозь века самим ветром. Голос у него был хриплый, почти сломанный, но в нём была какая-то магия, от которой сжималось сердце. Я хотел быть как он. Ну, не совсем как он, но хотя бы так, же задевать людей за живое. 

Смешанные чувства — вот что подарил мне цирк. Страх перед неизвестным и радость от его открытия. Забавно, да? 

Первый класс дался мне нелегко. Наша учительница, Зоя Тимофеевна, выглядела так, будто сошла со страниц страшной сказки. С её острым носом и глазами, как у ястреба, я был уверен, что она оборотень. Каждый раз, когда она проходила мимо моей парты, я вжимался в себя, молясь, чтобы она не откусила мне голову. 

Оказалось, она не была и наполовину так страшна, как я думал. Да, она посмеялась над моими страхами («Оборотень? Серьёзно?»), но зато научила меня немецкому. 

— Он тебе ещё пригодится, — говорила она, постукивая указкой по доске. 

Я не верил, но годы спустя, когда я читал Кафку в оригинале, я понял, что она была права. 

А ещё была Анюта Крючкова — самая красивая девочка в классе. На переменах она учила меня танцевать, кружила, пока мы оба не валились на пол от смеха. А я взамен рассказывал ей сказки — те самые, что услышал в цирке. В награду она давала мне конфеты. Жизнь тогда была сладкой. 

Ко второму классу я заработал репутацию школьного сказочника. Девочки обступали меня на переменах, умоляя рассказать ещё что-нибудь. Иногда Зоя Тимофеевна прерывала меня на полуслове, ругая за то, что я отвлекаю класс. Я краснел, как рак, но остановиться не мог. Истории были моей спасательной верёвкой, и ничто — даже строгая учительница — не могло её перерезать. 

В третьем классе на меня снизошло вдохновение. Я написал рассказ про учителей, летящих на самолёте, с турбулентностью, паникой и героической посадкой. Класс ржал, когда я зачитывал его вслух. 

Но к пятому классу меня занесло. Я вставил цитату Бродского в сочинении про Комсомол, думая, что всех впечатлю. Вместо этого учитель Туманов так рассердился, что влепил мне единицу. Неделями после этого я сомневался: а стоит ли вообще писать? 

Слава богу, в шестом классе появился Михаил Васильевич Караваев. Он внёс в наш серый класс солнечный свет. Он хвалил мои сочинения, подталкивал к новым темам, и я начал писать по-настоящему — о природе, о людях вокруг. Писать стало не обязанностью, а призванием. 

В восьмом классе я написал «Мастеров» — мрачную историю о предательстве и искуплении. Наудачу отнёс её в журнал «Обновление». Редакция нашлась не сразу — я часами бродил по городу, пока не наткнулся на нужную дверь. 

Редактор Александр Лихих прочитал рассказ прямо при мне, улыбнулся и сказал: 

— Приходи через два месяца. 

Я вылетел оттуда, как на крыльях. 

Прошло полгода, я уже забыл про «Мастеров». И вдруг — письмо. В конверте лежало приглашение получить гонорар за публикацию. Сто двадцать рублей! На эти деньги можно было купить велосипед или десять кило конфет. 

Держа в дрожащих руках деньги, я осознал: теперь я писатель. Не великий, может быть, но все, же… писатель. 

Писать — это не просто выдумывать. Это искать правду в вымысле, ловить моменты, которые утекают сквозь пальцы, как песок. В этом есть что-то святое. 

И вот я снова сажусь за стол, беру ручку, готовый выплеснуть душу на бумагу. Ведь именно этим и занимаются писатели — они изливают свои чувства и мысли в словах, надеясь, что кто-то сможет найти в этом хаосе смысл.


Рецензии