Глава пятая. Любовь убивает ревность

                ДОСТОЕВСКИЙ. ВОСКРЕСЕНИЕ В НОВУЮ ЖИЗНЬ

Но это время прошло, и теперь оно сзади меня,
как тяжелый сон, так же как выход из каторги
представлялся мне прежде, как светлое пробуждение
и воскресение в новую жизнь.
Д о с т о е в в с к и й

Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
П у ш к и н

                Глава пятая. Любовь убивает ревность

В истинно любящем сердце или ревность убивает любовь,
или любовь убивает ревность.
Д о с т о е в в с к и й


Любовь и ревность, неразлучные спутники жизни. Вечная тема для писателей и поэтов. Нет людей, не испытавших этого чувства! Вот и Достоевский, особо остро испытывая эти чувства, решается  на отчаянный поступок. Получив служебную командировку в Барнаул, Достоевский, рискуя многим, тайно едет в Кузнецк, лишь бы увидеться с женщиной, на которую, по его собственному выражению, он «имел права». Приехать, переговорить и всё решить разом! Для этого он готов даже идти под суд.  Ведь, Марья Дмитриевна, подарившая ему надежду на новую жизнь, любит другого!

Однако свидание в Кузнецке было грустным. Когда он вошел  в её комнату, она плача и целуя его руки, сказала, что всё потеряно, что брака быть не может — она  дала слово другому. Стала рассказывать ему о своем чувстве к Вергунову. Здесь-то Достоевский и узнал его имя. Это был довольно красивый 24-х летний молодой человек, учитель начальной школы Николай Борисович Вергунов.

Достоевский слушал её рассказ стиснув руками голову, потом заметил, что Вергунов когда-нибудь попрекнет её за то, что она хотела только сладострастия. «Ей 29 лет; она образованная, умница, видевшая свет, знающая людей, страдавшая, мучившаяся, больная от последних лет её жизни в Сибири, ищущая счастья, самовольная, сильная, она готова выйти замуж теперь за юношу 24 -х лет, сибиряка, ничего не видавшего, ничего не знающего, чуть-чуть образованного...».

Достоевский отказывался поверить в эту нелепость. Она ему отказывала, как она его убеждала в письмах, только потому, что он человек без средств, а ей необходимо устроить жизнь не только себе, но и сыну. А ее избранник беден и едва сводит концы с концами. Напрасно он пытался убедить её в том, что она будет счастлива с ним, что она должна понять истинные свои чувства и определить отношения между нею и Вергуновым. Однако Марья Дмитриевна  не согласилась  с его доводами  и приписала эти слова жгучей ревности. 

Словом, хх разговор был похож на тот, который он позже опишет в романе «Униженные и оскорбленные», между Ваней и Наташей.

Фрагменты романа «Униженные и оскорбленные».

Она заплакала.
— Я ведь знаю, Ваня, как ты любил меня, как до сих пор еще любишь, и ни одним-то упреком, ни одним горьким словом ты не упрекнул меня во всё это время! А я, я... Боже мой, как я перед тобой виновата! Помнишь, Ваня, помнишь и наше время с тобою? Ох, лучше б я не знала, не встречала б его никогда!.. Жила б я с тобой, Ваня, с тобой, добренький ты мой, голубчик ты мой!.. Нет, я тебя не стою! Видишь, я какая: в такую минуту тебе же напоминаю о нашем прошлом счастии, а ты и без того страдаешь! Вот ты три недели не приходил: клянусь же тебе, Ваня, ни одного разу не приходила мне в голову мысль, что ты меня проклял и ненавидишь. Я знала, отчего ты ушел: ты не хотел нам мешать и быть нам живым укором. А самому тебе разве не было тяжело на нас смотреть? А как я ждала тебя, Ваня, уж как ждала! Ваня, послушай, если я и люблю Алешу как безумная, как сумасшедшая, то тебя, может быть, еще больше, как друга моего, люблю. Я уж слышу, знаю, что без тебя я не проживу; ты мне надобен, мне твое сердце надобно, твоя душа золотая... Ох, Ваня! Какое горькое, какое тяжелое время наступает!
Она залилась слезами. Да, тяжело ей было!
— Ах, как мне хотелось тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как ты похудел, какой ты больной, бледный; ты в самом деле был нездоров, Ваня? Что ж я, и не спрошу! Всё о себе говорю; ну, как же теперь твои дела с журналистами? Что твой новый роман, подвигается ли?
— До романов ли, до меня ли теперь, Наташа! Да и что мои дела! Ничего; так себе, да и бог с ними! А вот что, Наташа: это он сам потребовал, чтоб ты шла к нему?
— Нет, не он один, больше я. Он, правда, говорил, да я и сама... 
<...>
— Не вини его, Ваня, — перебила Наташа, — не смейся над ним! Его судить нельзя, как всех других. Будь справедлив. Ведь он не таков, как вот мы с тобой. Он ребенок; его и воспитали не так. Разве он понимает, что делает? Первое впечатление, первое чужое влияние способно его отвлечь от всего, чему он за минуту перед тем отдавался с клятвою. У него нет характера. Он вот поклянется тебе, да в тот же день, так же правдиво и искренно, другому отдастся; да еще сам первый к тебе придет рассказать об этом. Он и дурной поступок, пожалуй, сделает; да обвинить-то его за этот дурной поступок нельзя будет, а разве что пожалеть. Он и на самопожертвование способен и даже знаешь на какое! Да только до какого-нибудь нового впечатления: тут уж он опять всё забудет. Так и меня забудет, если я не буду постоянно при нем. Вот он какой! — Ах, Наташа, да, может быть, это всё неправда, только слухи одни. Ну, где ему, такому еще мальчику, жениться!
<...>
Я уж решилась: если я не буду при нем всегда, постоянно, каждое мгновение, он разлюбит меня, забудет и бросит. Уж он такой: его всякая другая за собой увлечь может. А что же я тогда буду делать? Я тогда умру... да что умереть! Я бы и рада теперь умереть! А вот каково жить-то мне без него? Вот что хуже самой смерти, хуже всех мук! О Ваня, Ваня! Ведь есть же что-нибудь, что я вот бросила теперь для него и мать и отца! Не уговаривай меня: всё решено! Он должен быть подле меня каждый час, каждое мгновение; я не могу воротиться. Я знаю, что погибла и других погубила... Ах, Ваня! — вскричала она вдруг и вся задрожала, — что если он в самом деле уж не любит меня!
<...>
Этот стон с такою болью вырвался из ее сердца, что вся душа моя заныла в тоске. Я понял, что Наташа потеряла уже всякую власть над собой. Только слепая, безумная ревность в последней степени могла довести её до такого сумасбродного решения. Но во мне самом разгорелась ревность и прорвалась из сердца. Я не выдержал: гадкое чувство увлекло меня.
— Наташа, — сказал я, — одного только я не понимаю: как ты можешь любить его после того, что сама про него сейчас говорила? Не уважаешь его, не веришь даже в любовь его и идешь к нему без возврата, и всех для него губишь? Что ж это такое? Измучает он тебя на всю жизнь, да и ты его тоже. Слишком уж любишь ты его, Наташа, слишком! Не понимаю я такой любви.
— Да, люблю как сумасшедшая, — отвечала она, побледнев, как будто от боли. — Я тебя никогда так не любила, Ваня. Я ведь и сама знаю, что с ума сошла и не так люблю, как надо. Нехорошо я люблю его... Слушай, Ваня: я ведь и прежде знала и даже в самые счастливые минуты наши предчувствовала, что он даст мне одни только муки. Но что же делать, если мне теперь даже муки от него — счастье? Я разве на радость иду к нему? Разве я не знаю вперед, что меня у него ожидает и что я перенесу от него? Ведь вот он клялся мне любить меня, все обещания давал: а ведь я ничему не верю из его обещаний, ни во что их не ставлю и прежде не ставила, хоть и знала, что он мне не лгал, да и солгать не может. Я сама ему сказала, сама, что не хочу его ничем связывать. С ним это лучше: привязи никто не любит, я первая. А все-таки я рада быть его рабой, добровольной рабой; переносить от него всё, всё, только бы он был со мной, только бы я глядела на него! Кажется, пусть бы он и другую любил, только бы при мне это было, чтоб и я тут подле была... Экая низость, Ваня? — спросила она вдруг, смотря на меня каким-то горячечным, воспаленным взглядом. Одно мгновение мне казалось, будто она в бреду. — Ведь это низость, такие желания? Что же? Сама говорю, что низость, а если он бросит меня, я побегу за ним на край света, хоть и отталкивать, хоть и прогонять меня будет. Вот ты уговариваешь теперь меня воротиться, — а что будет из этого? Ворочусь, а завтра же опять уйду, прикажет — и уйду; свистнет, кликнет меня, как собачку, я и побегу за ним... Муки! Не боюсь я от него никаких мук! Я буду знать, что от него страдаю... Ох, да ведь этого не расскажешь, Ваня!

Эти слова о Наташе из «Униженных и оскорбленных» вполне применимы к Марье Дмитриевне и её отношениям с Вергуновым и Достоевским. Она мучила их обоих и сама из-за них мучилась. И это её болезненное  ощущение перекликалось с таким же ощущением Достоевского. Его охватило неудержимое желание пожертвовать своей любовью ради  неё и не мешать ей устраивать свою жизнь так, как ей хочется. Достоевский молча выслушал ее признание. По настоянию Марьи Дмитриевны Достоевский лаже согласился встретиться  со своим соперником и объясниться. Во время этой встречи Вергунов расплакался и стал умолять Достоевского не мешать их счастью.

Трудно поверить, что Мария Дмитриевна реально существовала, а не была придумана автором «Униженных и оскорбленных». Её истерическая чувствительность, любовь к двоим, взрывы ревности, драматические объяснения, роковые решения, мучение и мучительство — вполне в стиле Достоевского. Когда он приезжает в Кузнецк, она устраивает «сцену втроем», во время которой Вергунов плачет на груди у Достоевского, Достоевский рыдает у ног своей возлюбленной, а Мария Дмитриевна в слезах примиряет соперников. Какая «ситуация «для романа!… Кажется, что жизнь подражает литературе, действительность предваряет вымысел.  (Мочульский К. В. Достоевский. Жизнь и творчество. — Париж :Ymca Press, 1947).

И вдруг, перед его отъездом Марья Дмитриевна совершенно неожиданно подала и ему надежду: «Не плачь, не грусти, не всё еще решено; ты и я и более никто» , — сказала она, видя его страдания. В самый критический момент в ней снова вспыхнули жалость и нежность к Достоевскому. А он смог сказать: «К концу второго дня я уехал с полной надеждой».

Однако, когда он выехал из Кузнецка, опьянение недавней близостью выветрилось в дороге; прежние иллюзии его рухнули, а Марья Дмитриевна предстала ему в новом обличии. При этом в душе его, вместо недавней ясности чувств, царил полный хаос.

Уже в письмах Марья Дмитриевна настаивала, чтобы Достоевский изложил Вергунову свои соображения насчет её замужества с молодым человеком.  А еще через несколько дней она жаловалась ему, сколь безутешен бедный Николай Борисович, обещающий наложить на себя руки, ежели она не выйдет за него замуж, и опять убеждала Федора Михайловича написать ему письмо.

Ему стало искренне жаль молодого человека. Измученный и униженный, он забыв о своей дипломатии отсылает М. Д. Исаевой и Н. Б. Вергунову письмо (не сохранилось), в котором написал и ей, и ему, уговаривая обоих посмотреть на всё холодно и здраво. В своем письме (не сохранилось) он «представил всё, что может произойти от неравного брака» с ними и призвал Вергунова «подумать о том, что он добивается, не сгубит ли он женщину для своего счастья; ибо ему 24 года, а ей 29, у него нет денег, определенного в будущности и вечный Кузнецк». Тогда как их совместная жизнь, а тем более брак, были бы безумием.

На его призыв Марья Дмитриевна промолчала, а Вергунов обиделся и ответил ему в письме грубой бранью: «... Вы спрашиваете, на какую жизнь я её обрекаю? Но те самые двадцать четыре года, которые вы используете как главный довод против меня, можно обратить и в мою пользу — ведь если мне двадцать четыре года, то у меня еще всё впереди! И неужели же ей лучше будет с вами, тридцатипятилетним пожилым человеком, у которого всё уже позади, уже отличившимся, не в хорошем, а в плохом смысле, и тем самым закрывшим себе все пути? Наконец — не сердитесь, что она и об этом мне рассказала, — человеком больным, всегда мрачным и с дурным настроением! Да и не по той ли причине убеждаете вы меня "отказаться" и "не портить" ей жизнь, что хотите получше устроить свою собственную жизнь? Она любит меня, а не вас, и странно было бы, если бы это было иначе!» (Цит. по кн. «Соловьев Ю. Н. Достоевский. 3-е изд. — М: Молодая гвардия, 1990).

14-го июля 1856 года Достоевский пишет Врангелю:

«Спешу Вам отвечать с первою же почтой, добрейший, бесценный мой Александр Егорович. <...> Я был там, добрый друг мой, я видел её! Как это случилось, до сих пор понять не могу!  У меня был вид до Барнаула, а в Кузнецк я рискнул, но был! Но что я Вам напишу? Опять повторяю, можно ли что-нибудь уписать на клочке бумаги! Я увидел её! Что за благородная, что за ангельская душа! Она плакала, целовала мои руки, но она любит другого. Я там провел два дня. В эти два дня она вспомнила прошлое, и её сердце опять обратилось ко мне. Прав я или нет, не знаю, говоря так! Но она мне сказала: «Не плачь, не грусти, не всё еще решено; ты и я и более никто!» Это слова её положительно. Я провел не знаю какие два дня, это было блаженство и мученье нестерпимые! К концу второго дня я уехал с полной надеждой. Но вполне вероятная вещь, что отсутствующие всегда виноваты. Так и случилось! Письмо за письмом, и опять я вижу, что она тоскует, плачет и опять любит его более меня! Я не скажу, бог с ней! Я не знаю еще, что будет со мной без неё. Я пропал, но и она тоже. Можете ли Вы себе представить, бесценный и последний друг мой, что она делает и на что решается, с её необыкновенным, безграничным здравым смыслом! <...>
Как сойтись в жизни таким разнохарактерностям, с разными взглядами на жизнь, с разными потребностями? И не оставит ли он её впоследствии, через несколько лет, когда ещё она <нрзб>, не позовет ли он её смерти! Что с ней будет в бедности, с кучей детей и приговоренною к Кузнецку? Кто знает, до чего может дойти распря, которую я неминуемо предвижу в будущности; ибо будь он хоть разыдеальный юноша, но он все-таки еще не крепкий человек. А он не только не идеальный, но... Всё может быть впоследствии. Что, если он оскорбит её подлым упреком, когда поверит <?> что она рассчитывала на его молодость, что она хотела сладостраст<но> заесть век, и ей, ей! чистому, прекрасному ангелу, это, может быть, придется выслушать! Что же? Неужели это не может случиться? Что-нибудь подобное да случится непременно; а Кузнецк? Подлость! Бог мой, — разрывается мое сердце. Ее счастье я люблю более моего собственного. Я говорил с ней обо всем этом, то есть всего нельзя сказать, но о десятой доле. Она слушала и была поражена. Но у женщин чувство берет верх даже над очевидностью здравого смысла. Резоны упали перед мыслию, что я на него нападаю, подыскиваюсь (бог с ней); и защищая его (что, дескать, он не может быть таким), я ни в чем не убедил её, но оставил сомнение: она плакала и мучилась. Мне жаль стало, и тогда она вся обратилась ко мне меня жаль! Если б Вы знали, что это за ангел, друг мой! Вы никогда её не знали; что-то каждую минуту вновь оригинальное, здравомыслящее, остроумное, но и парадоксальное, бесконечно доброе, истинно благородное — у ней сердце рыцарское: сгубит она себя. Не знает она себя, а я её знаю! По её же вызову я решился написать ему всё, весь взгляд на вещи; ибо, прощаясь, она совершенно обратилась опять ко мне всем сердцем. С ним я сошелся: он плакал у меня, но он только и умеет плакать! Я знал свое ложное положение; ибо начни отсоветовать, представлять им будущее, оба скажут: для себя старается, нарочно изобретает ужасы в будущем. Притом же он с ней, а я далеко. Так и случилось. Я написал письмо длинное ему и ей вместе. Я представил всё, что может произойти от неравного брака. Со мной то же случилось, что с Gil-Blasом и archevкque de Grenade, когда он сказал ему правду. Она отвечала горячо, его защищая, как будто я на него нападал. А он истинно по-кузнецки и глупо принял себе за личность и за оскорбление дружескую, братскую просьбу мою (ибо он сам просил у меня и дружбы и братства) подумать о том, чего он добивается, не сгубит ли он женщину для своего счастья; ибо ему 24 года, а ей 29, у него нет денег, определенного в будущности и вечный Кузнецк. Представьте себе, что он всем этим обиделся; сверх того вооружил её против меня, прочтя наизнанку одну мою мысль и уверив её, что она ей оскорбительна. Мне написал ответ ругательный. Дурное сердце у него, я так думаю! Она же после первых вспышек уже хочет мириться, сама пишет мне, опять нежна… опять ласкова, тогда как я еще не успел оправдаться перед нею. Чем это кончится, не знаю, но она погубит себя, и сердце мое замирает. Верьте мне, не верьте, Алекс<андр> Егор<ович>, говорю Вам как богу, но её счастье мне дороже моего собственного. Я как помешанный в полном смысле слова всё это время. Смотры у нас были, и я, измученный и душевно и телесно, брожу как тень. Не заживает душа и не заживет никогда».

При этом, следует заметить, что Достоевскому это не помешало хлопотать за её  сына Пашу, а также начать хлопоты по устройству самого Вергунова на лучшее место: ведь как ни как, учитель мог вскоре стать мужем Марьи Дмитриевны, а  её благополучие было ему дороже всего на свете.

В том же письме к Врангелю от 14-го июля Достоевский сообщает: «О Паше просил Слуцкого и других хлопотать в Омске, да еще о пособии (отец тоже её не забывает и помогает). Пособие двинулось вперед. Слуцкий так обязателен, отвечал мне до невероятности вежливо. Сделал всё, что мог. Но о Паше пишет, что нет вакансии и что только один государь может утвердить сверхкомплектного, а в кандидаты запишут. Похлопочите у Гасфорта, ради бога, может быть, ещё есть надежда принять его на нынешний год. Ещё одна крайняя просьба до Вас. Ради бога, ради света небесного, не откажите. Она не должна страдать. Если уж выйдет за него, то пусть хоть бы деньги были. А для того ему надо место, перетащить его куда-нибудь. Он теперь получает 400 руб. ассиг<нациями> и хлопочет держать экзамен на учителя выше, в Кузнецке же. Тогда у него будет 900 руб. Я ещё не знаю, что можно для него сделать, я напишу об этом. Но теперь поговорите о нем Гасфорту (как о молодом человеке достойном, прекрасном, со способностями; хвалите его на чем свет стоит, что Вы знали его; что ему не худо бы дать место выше. У него, кажется, есть класс. Если Вы будете в милости у Гасфорта, ради бога, скажите, что Вам это стоит. Гернг<россу> тоже о нем напишите что-нибудь. Я Вам напишу ещё, скажу, что именно: а теперь только слово закиньте Гасфорту при случае. Его зовут: Николай Борисович Вергунов. Он из Томска. Это всё для неё, для неё одной. Хоть бы в бедности-то она не была, вот что!»

21-го июля Достоевский вновь обращается к Врангелю с письмом-просьбой:
 
«Друг мой, добрый друг мой, я Вас буквально осыпаю просьбами. Знаю, что дурно делаю, — но на Вас только и надежда! Притом же я так верю в Вас, вспоминая Ваше чистое, прекрасное сердце! Не потяготитесь просьбами от меня. А я бы рад был за Вас хоть в воду. Вот в чем дело. Я Вам писал, что просил Слуцкого похлопотать за Пашу и Ждан-Пушкина тоже просил и что от обоих получил ответы. На этот год надежда плохая. Я просил Вас сказать об этом Гасфорту. Но теперь получил ещё письмо от Слуцкого, которого я тоже просил подвинуть вперед дело Марьи Дмитриевны о назначении ей единовременного пособия, так как она имеет право на него по закону по смерти мужа, именно в 285 руб. серебром. Слуцкий действительно подвинул дело, совсем залежавшееся. На ту беду уехал Гасфорт. Главное управление, за отсутствием его, представило это дело министру внутренних дел (от 7-го июля 1856, за № 972). Теперь: это представление о назначении ей пособия может засесть в Петербурге, особенно при теперешних обстоятельствах, и бог знает сколько может пройти времени, прежде чем решат его. Да, кроме того, ещё решат ли в её пользу? Ну как откажут? Друг мой, добрый мой ангел! Если Вы всё еще продолжаете любить меня, беспрерывно осаждающего Вас самыми разнообразными просьбами, то помогите, если можно, и в этом деле. Ради бога, оправьтесь об участи этого представления; верно, у Вас найдутся знакомые, которые Вам помогут в этом, и люди с влиянием, с весом. Нельзя ли так пошевелить это дело, чтоб оно не залежалась и разрешилось в пользу Марьи Дмитриевны. Ангел мой! Не поленитесь, сделайте это, ради Христа. Подумайте: в её положении такая сумма целый капитал, а в теперешнем положении её — спасенье, единственный выход. Я трепещу, чтоб она, не дождавшись этих денег, не вышла замуж. Тогда, пожалуй (как я полагаю), ей ещё откажут в нём. У него ничего нет, у ней тоже. Брак потребует издержек, от которых они оба года два не поправятся! И вот опять для неё бедность, опять страдание. К отцу ей тогда уже обращаться нельзя с просьбами о помощи, ибо она будет замужем. За что же она, бедная, будет страдать и вечно страдать? И потому, ради бога, исполните мою просьбу; исполните тоже (хоть по возможности) и те просьбы, которые я Вам настрочил в прошлом письме. Вы не знаете, до какой степени Вы меня осчастливите! <...>
Напишите мне, ради создателя, всё. Если действительно есть надежда произвесть меня в офицеры, то нельзя ли устроить, чтоб в Барнаул? Не забудьте про Вергунова, ради бога, поговорите Гасфорту и Гернгроссу. Тотлебенам скажите мою бесконечную благодарность, мою любовь к ним без конца! Дай Вам бог, добрый, бесценный друг мой, всякого счастья и не дай Вам бог испытать то, что я испытываю».

Очевидно, что «он победил ревность и горечь, он поступил как Дон Кихот, принося самозабвенную жертву. Но страдал он от этого собственного благородства невыносимо. Идея брака Марьи Дмитриевны по расчету, ради денег оскорбляла его нравственное чувство, вызывала возмущение против несправедливости, против "злой доли бедны"». А мысль о том, что она собиралась выйти за бедняка била по самолюбию, ранила его мужскую гордость. Ведь тут он и Вергунов были равны, оба в одинаковой степени не имели средств, чтобы содержать семью. Но 24-х летний учитель и в будущем не мог ни на что рассчитывать, кроме грошевого жалованья. Он был мало образован и карьера ему предстояла самая ничтожная, всё в тех же начальных школах. А ведь Достоевский был писателем, он некогда достиг известности, и теперь, в одинокие ночи, верил в свое великое призвание. Значит Марья Дмитриевна предпочла ему Вергунова исключительно по любви. Речь шла о сентиментах в чистом виде. Почему же та, кого он избрал, кому отдал сердце, не разделяла его веры, не видела, что слава ждет его, не поставила на него? А это самое обидное для мужчины — знать, что для любимой он попросту один из многих и что она ничего не прочла на челе его. Очень многое в последующей жизни Достоевского объясняется этой обидой: её редко прощают даже обыкновенные таланты. Но сейчас обиду надо было проглотить: иного выхода у него не было».  (Марк Слоним, Три любви Достоевского. — Нью-Йорк:  Изд. имени Чехова, 1953).


Рецензии