Книга первая. 1916
– Конечно.
– А вы готовы искать? Стены, идущие в потолочный откос, уходящий слепыми углами – в разорванную кровлю крыши столетней? Вы – готовы искать?
– Мы готовы идти.
Глава 1. Дом без взятия на страх
– Откройте лица! Под фарфорец нерасписанных шкатулок – вам не удастся спрятать зеркало на память... Откройте лица – вас будут помнить лишь по ним.
1916 год, Нижний Новгород
– Ваши друзья, – сказал учитель, – весь сонм святых. Вы знаете, что нет другой войны, берущей корень не из сердца, как только та, что человека не уподобляет, не покоряет, – а привлекает оскорбительной для всех живых – моралью... Но нет морали, девочки, другой – как та, что ляжет не на лица ваши, а на души, Духом исполненные Святым...
Учитель замолчал. Лёля смотрела на него: искала в руках его догадку: что же ей так узнаваемо в его сегодняшнем прощальном слове... Она не знала других лиц, в свои с немногим десять лет, кроме светлейших ликов во плоти святых угодников Христовых.
Она не знала других лиц. Но что-то говорило ей о том, – только сейчас, – что в лицах, ей знакомых, нет испытанной до боли в ноготках – той горечи, к которой захотел склонить и Искуситель Самого Христа.
***
По левую руку – Нюра засыпала... Изнурённая томлёной добротой в низенькой классе; дорогая мама – ещё не знала, сколько мужества внутри уже созрело в этой девочке, что смотрит тихо, кротко, на спящую сестру, – без осужденья, укоризны, даже зависти к погодке, что умела крепко спать, даже под треск незатухающей в апреле домовой печи, обитой плиткой – точно как у дедушки, только молочный цвет Лёле был ближе, нежели даже роспись аквилегий в богородичной лазури, – точно той же, что не покидала девочек из Кобылинского уезда ни на миг, растянутым Покровом над их домом.
Домом Лёля помнила и сени, – не заставленные сундуками, как у племянниц в Угличе, – а наполненные шустрым топотом младшей сестры их, Александры.
Лёля тогда не понимала, что за загадку она слышит впервые в этой классе: как может, русский человек, быть сильным духом без Христа.
Учитель попрощался раньше, чем обычно.
Глава 2. Лёля, вторая дочь Веры
Мужчина сорока двух лет попал под лошадь; всё, что он смог вспомнить в больнице по своему пробуждению – двурогого осла...
1919 год, Нижний Новгород
Она умела чудесным образом влиться в новый коллектив – в любую компанию – мягко и ненавязчиво, красиво и аккуратно, без промедления и лишних движений.
Без единого упрёка она принимала советы и наставления, до чего бы рискованными они не были, – а такой понятливой девочке так хотелось всё объяснить, разъяснить, разложить по полочкам. Без малейших поползновений в сторону – и углядкой, упряжкой наблюдая за теми, кто что-то новое, ей прежде неведанное мог показать, научить её этому, новый мир предоставить взгляду внимательному и просящему – и уходила она, к другой стороне, к новой черте, к новым друзьям.
Сама она говорила, – любила повторять:
– Я ни о ком и никого не забываю, но не задумываясь отдам я тому, кто даст мне больше жизни, больше веры – веры в чудеса.
Чудеса были её любимейшим увлечением и наибольшим, непоколебимым интересом.
Но вера её колебалась-колыхалась по волнам, на волнах пеной бурлила и волнами о скалы искренного чёрного цвета разбивалась.
Но возвращалась, возвращалась к ней в облаках узорах, в проливных дождях – якорями, волнами другими, – вновь и вновь – её вера возвращалась.
И неизменным оставался глаз её волшебный блеск – до Золотой поры, когда он всколыхнулся, когда взгляд её засиял, и глаза её сияли, словно звёзды, и свет ли, словно две звезды, каждому гостю случайному дома белокаменного; а несходящая с лица счастливая улыбка лучезарная так ей шла; была она так счастлива, в существе своём неповторима – вера незабвенная, что к пропасти свела, в пляске закружившись – в танце закружив безумном и отчаянном, в танце неповторимом унёся вслед за собой, за своим блеском вон – прочь с Золотой поры – всё чаяния, надежды и несомненной красоты сказки след – прозрачным флером, вихрем беспощадным, ледяным – и тихим летом дня летнего, родного, до боли знакомого, утерянного безвозвратно – оставленного за чертой Золотой поры, за порогом дома белокаменного, за самой границей садов его чудесных и пропасти бездонной, что и между двух миров в ущелье пролегает, где речка протекает, всё ускоряя ход, унося всё дальше, всё стремительней и легче бликами на зеркальной своей глади последние следы той Золотой поры.
Глава 3. Обмирщавые
Тяжелы люди без духа...
Камень в душу – и душа суха, и дух безмолвствует в такой душе.
1916 год, Нижний Новгород
Кляча была той, которая, кажется, ещё вчера издохла, но сегодня поутру ей пришлось сызнова встать, скорее даже, облокотиться на копыта...
Никому бы не пришлось подумать, что под такую клячу можно угодить.
Однако, спешащие тяжёлой поступью странники – уже не могли называться таковыми, ведь в Царствие Божие входят сердцами, а доколе же в сапогах – труд отлитых бронзой монет, – с таким-то наследством, возможен будет только ко встрече с двурогим ослом подготовиться...
Однако же, он охотен до того, чтобы надевать подарки к нему – на алчущих задержаться вот здесь, у этой дороги из жёлтого кирпича; впрочем, сколько ещё подобных – попадёт под чахлую лошадь...
При всём этом, не отвратится гнев Его, и рука Его ещё простёрта.
И что вы будете делать в день посещения, когда придёт гибель издалека? К кому прибегнете за помощью? И где оставите богатство ваше?
Без Него, только сочтутся между узниками и падут между убитыми.
1881 год, Санкт-Петербург
Как было раньше? В зале, окутанном светом золотом, где не было нисколько злата расписного, собрались гости – все те, кого позвали, кто захотел прийти и те, кого очень ждали, однако, сидя взаперти в доме белокаменном, на который вечер наступал необычайно мягко. Всех, безусловно, ждали.
Пришли к этому дому, окутанному вечера прохладным светом золотым двое друзей – скептик и прагматик; пришли в последний раз; пришли, держась друг от друга в стороне – но пришли вместе.
Вместе в этом месте они узнавали – каждый из них – следы давно ушедшего и только что задуманного – свои следы, следы друзей, следы друг друга и каждого, каждого из гостей.
Чтобы полюбоваться на солнечные залы, чтобы ещё вдохнуть тепла и простоты, чтобы наглядеться на красоту не писанную, чтобы ещё послушать мелодию, которая играла, царила там в полной тишине.
Чтобы себя увидеть до утреннего света – таким, как есть, каким покажет лица волнение, усталость и та сомнительная радость – показать себя перед своими еще разок такими, как того хотят они – и все же – свежесть мыслей, помыслов других.
Чтобы позабыть, что были и другими – чтобы не мешало…чтобы не мешали те воспоминания представить еще больше удивительных ходов, удивительных путей по хорошо знакомым, протоптанным дорожкам этого сада – у дома белокаменного. Чтобы заглянуть в глаза счастливых своей порой.
Их Золотой порой.
Чтобы как можно легче обойти то время – напоследок – которое они отпустят навсегда, так с ним и не расставшись, оставив это время в стенах дома белокаменного с поры их золотой.
Но звук часов все тише, и ветер завывает – лихо, лихо, лихо, безудержно – и лихо. Мелодия все дальше, все ближе к тишине, все ближе к вечеру, который наступал необычайно мягко, на огромный, выдержанный двор, сады которого лишь подступью являлись – роскошные, красивые, цветущие зеленым, пышным, прикрывающие ступень на уровне земли к белокаменному, великолепному, прекрасному, холодному дому.
Если куда более спокойным взглядом осмотреть все это – наблюдать, да, наблюдать за этим домом, садом, ступенями к нему – то вид предстанет все же очень необычный, но великолепие его не покажется даже основательным, а только лишь красивым, потому что, в этот раз, от такого взоры скрыть, да нет же, так напустить роскошь веками сложенными на красоту только вот расписанную, расписанную превосходно, но нечего равняться его непревзойденным великолепием расписанных домов былой эпохи, хранящих время и ими же нетронутыми.
Так запомни этот вкус двух видений этого дома, сада, улицы такой. На эту улицу еще воды прольётся много, но ничего ничем не смоет ничто и не залет, и – не закрывайте окна и под каждым окном пускай останется нетронутая земля.
А здесь земля нетронутая – на подступи к этому дому.
Тяжело непросто передать, передать слова простые – слова великих любят повторять восторженно, и повторяют чаще – и тихо, холодно и точно; о твердом слове будут диктовать, случайности, которые положат сомнениям конец.
Но как говорят слова, как звучат слов, в каких делах, в которые моменты, чьими устами – в моменты, которыми распоряжаются не те, кто говорят, а те, которые молчат. Тот, кто молчит и слушает, да все подмечает – замечает самое главное – то, что наблюдает.
Наблюдают те, кто может и не взять, не отдавать, любоваться так же – молча, неприкосновенно; и смотрят прямо – молча, незабвенно.
«За нашу картину!»
Не допустить, чтоб без интереса не только ради интерес, а только интересом неподдельным – тем одним, который не придумать, но можно сохранить, но можно сберечь, и можно передать, а можно исказить, можно и наврать, а можно рассказать, как это, в самом деле, все происходило при Золотой поре.
Чтобы чудо наблюдать и видеть чудеса. Перед утренним закатом…
Перед утренним закатов в теплый день вступала ночь, не сменившая его – и день задержался, и разговоры понеслись сначала бойко и забились в лихорадке и - остыли, едва побежали по верному течению, слегка набирая на островке решений неохотных, необходимых, обласканных мечтою; и чтобы не забыть о том, что времени осталось совсем немного – до наступления долгожданной ночи, что отрезвит, освободит, остудит головы и думы, и, может быть, случится чудо – чудо напоследок, вслед. И успокоит, и укроет души их – пришедших в дом тут на обед последний раз под светом золотой поры; в последний те собрались такой компанией, и здесь – и в первый раз. Раз - и навсегда, только однажды. Только однажды. И чтобы не забыть об этом.
Собравшись нынче здесь, приволокли в дом белокаменный у Самой границы предмет волшебный, что чудеса хранит, запечатляет – фотоаппарат.
Случилась фотография меж тем великолепная, их всех объединившая раз и навсегда – и в последний раз – о каждом рассказавшая – и тот час же, и после – все; и то, что не собрать одним лишь этим словом.
Простая фотография. Все сели как обычно, ничуть не договариваясь, об руку с друзьями и рядом с любыми, и рядом с теми, кто всегда – и прежде – всегда был интересен, всегда был замечателен. Ни в чем, не переглядываясь, и выше глаз смотря. Друг другу, не сказав ни слова замечательного – но много проходных их слов вышли замечательными, когда об руку друг с другом разместились все.
Так близко друг к другу, опять же, они не стояли прежде; друг друга не качались так легко – совсем легко и незаметно. Спокойно и без слов рассказать смогли тем самым, показать и досказать – на той фотографии – о самых первых своих ощущениях, которые в словах – везде, повсюду, в каждом звуке, в каждом полутоне – но не в одной эмоции, так, что суетливо и от суеты, на которую ведется человек. Ведется на них – на суетливых.
Глава 4. Сын своего отца
Святые нас так любят, что принимают удар на себя.
1881 год, Санкт-Петербург
Но чаша – не разбилась; Вера уповала на то, что черепки, если и станут колоть ноги, то только для того, чтобы их можно было сызнова собрать, подобрать с земли, да сопоставить друг с другом; но – аппликации – не мозаика, и не фреска, и не образ, – а лишь структура; к счастью, старший брат Юрий был великолепным скульптуром, и оттого – Вера побежала бы к нему, если бы он не был занят тем, чем бы и она сама занялась немедленно, – но нужно было собрать черепки...
Однако, черепки были собраны руками Юрия раньше, чем Вера успела бы пожалеть о том, что не позвала его на помощь и в этот раз.
– Ты – несказанный друг!
Верно. Ведь брат и сестра общаются без вопросов, – они, кажется, и без слов друг друга понимают.
***
В той книге, которую читала мама, – нет, не детям, они сами могли читать, – читала в память о минувшем двадцатилетии, – её не оставлял только один вопрос:
«Почему князь Мышкин полюбил Аглаю»?
И, возможно, он и оставался бы таковым, если бы Вера с Юрой были теми детьми, которым не чуждо вопрошание.
– Вы так считаете?
– Я это вижу.
Диалог за изгибом высокой стены, в сторону широкого коридора, откуда всегда слепил свет, что так больно ударяет в глаза по утру, когда земля и сама просыпается, – отвлёк детей от размышлений.
Глава 5. Роса извне – по ком?
Если же из домовой стены,
изъять один кирпич, –
стена же не перестанет
быть стеной, но –
бойницу обрящет рукотворно;
промыслительно – не то же, что вовне
исходит к свету, – не к свету даже,
к светцу, к очагцу, –
а то лишь,
что перебойным
градом замерзшей росы –
не проржавеют кованные
узорцы, до двери сходящие, минующие
бойницы рукотворной – искушение простыть
в тени, под упавшим перебойным градом
замерзшей росы.
1916 год, Архангельское-Кобылино
Лёля была девицей того характера, в соответствии с которым можно было бы дать ей следующую рекомендацию, если бы пришлось то к случаю:
– Этой палец не клади, – выкусит с корнем.
А случай как раз-таки и представился.
Скорее даже подвернулся, застав врасплох едва утихнувшее счастье в белокаменном доме на черте отшиблой, как порой в сердцах и без смущения клеветала средняя дочь Веры на родные стены, и только потому, что не было здесь у неё друзей.
На одном из званых вечеров — которые справедливо было бы заметить как нечто похожее скорее на сборища, сходки «о том, о другом» по-соседски и от невыносимого затишья, которым тогда томились милые люди, с некоторыми характерными для них, соответствующими их месту проживания странностями — разговор запетлял круче обычного.
Беседы велись странные, как и подобает населявшим самые окраины молодым людям, особенно под неумолимым влиянием тихого вечера, которому невозможно было противиться. Беседами они обходили темы самые острые и вопросы разворачивали самые неоднозначные, и ни на что не приводили единого, общего, убедительного ответа — они и не давали ответов. Их целью, смыслом этих бесед было разговориться, развязать друг другу языки — и только потом уж наслушаться всякого, чтобы преисполненными разными мыслями разойтись по домам.
Глава 4. Не унывай, чтобы видеть!
В радости – ты видишь; а в унынии, глаза твои закрыты.
1917 год, Баку
Когда в одной и той же зале собирается большая компания людей – или же когда набивается только в неё, разнящаяся по всему, во всех своих проявлениях и разве что только гостями заходят – каждый из них – в одном со всеми – с другими – положении; а картина предстаёт разная совершенно – при толпе зала невозможно тесна и своды её накрывают тёмным навесом желаний клочок замкнутого пространства – а ежели целостность присутствовать будет – хоть какая – в зале той – точно той же – то своды стен белокаменных светлее покажутся, и вширь только раздвинут границы того помещения, в котором места достаточно для того, чтобы поместилась в нём какая угодно компания чем-то в единстве действительном пришедших людей.
Но только если в эту самую залу одинокий зайдёт человек – тотчас же стены у пола границы образуют куда более близкие друг к другу, и не будет внутренней наполненности – в воздухе самом преисполненности – той, что раздвигала пространство и открывало ему больше воздуха, больший выход, – но одинокому человеку оно не оставит даже свой след.
Разверни же сознание!
Ну же, попробуй!
И тогда залы покажутся вдруг бескрайними, непревзойденными.
И та же самая комната развернёт перед вами удивительных отголосков простых явлений в стенах её – на поооое её – людей полотно неурезаемое.
Лучшей поры Золотой след – и пору Золотую составят все те явления преисполненному звуками её – всем своим существом и сознанием – человеку...
1932 год, Горький
Лёгкая и грациозная, восхитительно плавная в движениях, она будто летала в танце, как чайка над морем. Она улыбалась, когда вышла танцевать, и улыбка её исчезла, как только начала пляску. Её глаза, глубокие голубые глаза, красивые, что и не описать словами, были мрачны, как омут.
Эти глаза предупреждали, что за пляской последует что-то иное, совсем другое, чего все ждут, но никто не хотел бы ждать. Что все приняли, но не хотят принимать. Что все поняли, но не могли понять на самом деле, потому что не хотели. Это противоречило самому незыблемому, угрожало ему, хуже – обесценивало его.
Когда высшие, самые главные, вечные, неизменные ценности безвозвратно, тихо, постепенно, но неотвратимо осыпаются пеплом, тогда люди, что носят их, тоже сгорают. Их души пылают самым беспощадным огнём – отчаянием. Но почему же так легка в танце эта милая, очаровательная девушка? Глаза её не скрывают всю ту тяжесть, то ожидание, которое пытаются скрыть все остальные.
И она пляшет. Пляшет так, что нет никаких лишних движений. Так, как следовало бы всегда плясать – без сомнений, без стеснения и без фальши. Только лёгкие, плавные, честные движения – так почему же она пляшет так сейчас? Перед наступлением чего-то непоправимого? Пляшет, ожидая его. Почему?
Он хотел увидеть ответ в этих глубоких, мрачных, как омут, глазах. Но девушка не спешила отвечать ему. Она танцевала. Она наслаждалась танцем, но руки её были холодны. Она словно летала – но кружилась при этом неизменно на одном лишь пятачке. Все остальные пришли на карнавал в причудливых костюмах. А эта девушка была в лёгком платьице голубого цвета.
Все переговаривались и наблюдали – а она стала плясать. Она была собой и ни на что не была похожа. И это настораживало. Это беспокоило едва ли не больше, чем то, чего все ожидали. Настоящая. Невыносимая.
Кто-то попросил прекратить, но тут же танцевать стал другой гость. Кто-то ринулся было лишить карнавал музыки – и тотчас же был подхвачен под обе руки и пущен в пляс. Танцевали теперь все.
Глава 5. Арзамас
«Но Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле»? (Лк. 18:8)
1919
Доверить что-либо или довериться, и поверить на слово – это совсем не одно и то же, и не взаимоисключающие умения.
Нюра никому не верит на слово, но без замешательства знает, кому можно довериться, и без замешательства доверится.
Лёля же, верит на слово людям, и не так это лишь за редким исключением, но вряд ли что-либо доверит, в чём-либо доверится кому-либо совершенно, кто бы то ни был.
- Нет же, я решительно настаиваю на обратном! – мужчина средних лет чересчур резко открыл двухлитровую бутыль газировки и, наполнив ею стакан, продолжил. – Ведь то, о чём вы говорите – это чепуха! По меньшей мере чепуха, и назвал это таким словом я только потому, что человек приличный… Хотя насчёт вас двоих я, к моему глубочайшему сожалению, уже очень сомневаюсь. Как можно! Что вы себе позволяете! Возмутительно!
И он попытался одолеть всё содержимое стакана одним махом, но только облился.
Двое его собеседников были людьми приличными, а потому не позволили себе расхохотаться - только улыбнуться и торжествующе сверкнуть глазами.
Девочка семи лет как раз распаковывала очередной шоколадный батончик – обёртки ровным слоём с редкими возвышенностями покрывали поверхность стола, и среди них возвышались три двухлитровые бутыли газированной воды. Одна из них была пуста наполовину, другая едва начата, третья же вовсе неоткрыта.
- Нет-нет, не перебивайте! – мужчина средних лет едва ли смутился, но счёл нужным не дать возможности собеседникам говорить, – Ваша точка зрения не имеет под собой ничего, кроме предубеждений, которым уже более трёхсот лет...
1874 год, Брынчаги
Она привязывалась к людям – лишь издалека...
Екатерина Андреевна была из тех потомков своей прабабки, которые о ней однако помнили, но не говорили; не от того, что слишком было отличались от неё по месту детства своего, взросления, – но первоочерёдно в том, в том же они отличны были от неё, что употребляли навык памяти о ней лишь к месту, но никогда – без видимых причин.
-не окончен-
Свидетельство о публикации №225041400620