Страдания святых

Владимир Воробьёв Абаденский

СТРАДАНИЯ СВЯТЫХ
Повесть первая

ТРИ НОЧИ НА МОРЕ

Ветер был злым. Не яростным — нет, как раз злым: сдержанным, целеустремлённым, будто кто-то сам наставлял его, шептал, куда ударить сильнее. Море чёрное, разбуженное, клокотало и несло свои волны, как мёртвых. Не было луны. Только звук, крик и страх.

Корабль скрипел и плевался досками. Он был стар, как сама история, и те, кто на нём оказался, знали: это конец.

Павел молчал. У него дрожали руки, и он думал, что дрожат от холода. Но знал — нет. То был страх. Не за себя. За сына, оставленного в Неаполе. За жену, что умерла в муках и не простила. За жизнь, прожитую как груз, а не как свет.

— Уйдёт под воду, — сказал Пьетро. — А жаль. Я полюбил это корыто.

— Заткнись, — бросил третий, Лука, и вытер губы. Его тошнило уже третий час, и лицо побелело, как парус. — Лучше бы ты помолился.

— Кому? — усмехнулся Пьетро. — Никого нет.

И вдруг, будто что-то проснулось в их сознании — или между ними — Павел прошептал:

— Николай… Святитель Николай… если ты есть — приди. Не ради нас. Ради того мальчика, что будет ждать… хоть кого-то…

Шторм взвыл. Корабль качнулся, и свет… свет пронзил мглу. Не громкий, не ослепляющий — тёплый. Как будто свеча, горящая внутри мрака.

Фигура стояла на мачте. Лицо нельзя было разглядеть, только — покой. Спокойствие сильнее крика. Он стоял, как будто был с ними всегда. Только они — не видели.

— Святой… — выдохнул Лука.

— Это… это Он? — Пьетро дрожал, но не от страха. От стыда.

Фигура подняла руку — и ветер стих. Не сразу. Но как будто кто-то дал ему знак: довольно. Море зарыдало и начало опадать. Волны стали меньше. Тишина наступила не как спокойствие, а как покаяние.

— Мы… живы? — спросил Павел.

— Ещё нет, — прошептал Лука. — Но, может, станем.

И тогда, среди мокрых досок, среди сдавленного дыхания, трое мужчин в первый раз не боялись. Они плакали. И в этих слезах не было ужаса — только благодарность. Не за чудо. А за память о нём.

Святой Николай исчез, как и появился: тихо. Но в их сердцах он остался.

На утро море было гладким, как еле отполированное зеркало. Корабль дрейфовал. А трое сидели и молчали. И только один из них, Павел, потом скажет сыну:

— Не забывай молиться. Иногда это всё, что остаётся. И всё, что спасает.

Повесть вторая

СВЕТ СРЕДИ ЛЕСА

Он сбился с дороги.

Снег падал медленно, тяжело, как будто каждый хлопья был грузом его мыслей. Артемий шёл уже третий час. Телега застряла у родника, лошадь испугалась волков и рванулась, сбросив в сугроб мешки. Он кричал, ругался, пинал снег, потом долго молчал. А теперь — просто шёл. Наугад. Между деревьев, в белом, всё более чужом лесу.

Он был купцом. Молодым, успешным, даже заносчивым. Ехал по делам — а вышел за пределы дел.

— Вот же ты… — выдохнул Артемий, споткнувшись о корень и упав. Он лежал, смотрел в небо, и не было в нём ни неба, ни смысла. Только белизна.

— Вставай, — сказал кто-то тихо.

Он обернулся. Старик. В лаптях. В тулупе. Босой.

— Ты кто? — спросил Артемий.

— Странник. Как и ты.

— Я не странник. Я… — и вдруг не знал, что сказать. Не купец. Не муж. Не праведник. Просто — сбившийся.

Старик кивнул, будто понял.

— Идём. Там тепло.

Он повёл его через ельник, по тропке, что не было видно, но была. И Артемий шёл. Не от безысходности — от тишины, что исходила от старца. От покоя.

Через полчаса они вышли к срубу. Келия. Маленькая. Дым из трубы. Свет изнутри. Как детство. Как дом.

Старик сел на лавку. Подал Артемию чай. Он пил — и не чувствовал тела. Только внутри что-то оттаивало.

— Ты не прост. С деньгами. С грехами. С горечью.

— Знаешь меня?

— Я молюсь о тебе.

— Как? Мы ж не знакомы…

Старик улыбнулся. И Артемий понял: он здесь — не случайно. Он сам был приведён. Не за деньги. Не за товар. За душу.

— Ты Серафим? — выдохнул он.

Тот не ответил. Только положил руку на плечо. И тогда всё замерло. Сердце. Лес. Ветер. Только одна молитва звучала в глубине:

— Господи, очисти меня, грешного…

Когда Артемий вышел из леса утром, лошадь стояла у родника. Телега цела. Мешки — на месте.

Он сел. Проехал до города. Но не стал торговать. Он поехал дальше. В Дивеево.

А потом, через годы, уже старцем, он скажет юному паломнику:

— Я видел свет в лесу. Он не ослепил — он согрел. Это был Серафим. И с тех пор я не заблудился ни разу. Даже если шёл во тьме.

Повесть вторая

СВЕТ СРЕДИ ЛЕСА

Он сбился с дороги.

Снег падал медленно, тяжело, как будто каждый хлопья был грузом его мыслей. Артемий шёл уже третий час. Телега застряла у родника, лошадь испугалась волков и рванулась, сбросив в сугроб мешки. Он кричал, ругался, пинал снег, потом долго молчал. А теперь — просто шёл. Наугад. Между деревьев, в белом, всё более чужом лесу.

Он был купцом. Молодым, успешным, даже заносчивым. Ехал по делам — а вышел за пределы дел.

— Вот же ты… — выдохнул Артемий, споткнувшись о корень и упав. Он лежал, смотрел в небо, и не было в нём ни неба, ни смысла. Только белизна.

— Вставай, — сказал кто-то тихо.

Он обернулся. Старик. В лаптях. В тулупе. Босой.

— Ты кто? — спросил Артемий.

— Странник. Как и ты.

— Я не странник. Я… — и вдруг не знал, что сказать. Не купец. Не муж. Не праведник. Просто — сбившийся.

Старик кивнул, будто понял.

— Идём. Там тепло.

Он повёл его через ельник, по тропке, что не было видно, но была. И Артемий шёл. Не от безысходности — от тишины, что исходила от старца. От покоя.

Через полчаса они вышли к срубу. Келия. Маленькая. Дым из трубы. Свет изнутри. Как детство. Как дом.

Старик сел на лавку. Подал Артемию чай. Он пил — и не чувствовал тела. Только внутри что-то оттаивало.

— Ты не прост. С деньгами. С грехами. С горечью.

— Знаешь меня?

— Я молюсь о тебе.

— Как? Мы ж не знакомы…

Старик улыбнулся. И Артемий понял: он здесь — не случайно. Он сам был приведён. Не за деньги. Не за товар. За душу.

— Ты Серафим? — выдохнул он.

Тот не ответил. Только положил руку на плечо. И тогда всё замерло. Сердце. Лес. Ветер. Только одна молитва звучала в глубине:

— Господи, очисти меня, грешного…

Когда Артемий вышел из леса утром, лошадь стояла у родника. Телега цела. Мешки — на месте.

Он сел. Проехал до города. Но не стал торговать. Он поехал дальше. В Дивеево.

А потом, через годы, уже старцем, он скажет юному паломнику:

— Я видел свет в лесу. Он не ослепил — он согрел. Это был Серафим. И с тех пор я не заблудился ни разу. Даже если шёл во тьме.

Повесть третья

ТАЙНА МОЛИТВЫ

Она стояла на мосту.

Внизу шла Нева. Не бурная — равнодушная. Такая же, как лица прохожих. Петербург зимой всегда был чужим. Даже для тех, кто родился в нём.

Анна сжимала перила. Руки были красными от холода. Глаза — сухими от слёз. Она не плакала. Уже не умела. После похорон ребёнка, после ареста мужа, после трёх недель голода — всё внутри стало чёрным. Тоска была не болью. Боль — живая. А тоска — мёртвая.

— Не бойся, — сказал кто-то.

Она вздрогнула. Сбоку стоял мужчина. Лицо светлое. Седой, с добрыми глазами. Как будто он давно её знал.

— Кто вы?

— Просто человек. Не спеши уходить. Есть Тот, Кто тебя ждёт. И кто уже плачет о тебе.

Анна хотела сказать «оставьте меня», но язык не повернулся. Она вдруг почувствовала: в его словах — не укор, не жалость. А сила. Молитва. Как будто кто-то держал её за душу, чтобы не дать сорваться.

— Я… не знаю, как жить…

— И не нужно знать. Нужно молиться.

— Я не умею…

— Скажи просто: «Господи, спаси». Этого хватит. Остальное скажет сердце.

Он посмотрел на неё, коснулся пальцами лба, как благословением, и ушёл.

Она стояла, смотрела ему вслед. Потом пошла. Не домой — в храм. Она не знала, зачем. Только шла.

Через неделю она увидела его снова — на иконе. Храм Иоанна Кронштадтского. Та же одежда. Те же глаза. Надпись: «Святой праведный Иоанн Кронштадтский».

Она стояла, смотрела — и не могла оторваться.

Прошли годы. Она осталась жива. Муж вернулся. Родились ещё дети. И каждый вечер, глядя в окно, Анна шептала:

— Отец Иоанн, ты был со мной на мосту… Я это помню.

А однажды она написала на полях молитвослова:

«Тайна молитвы — это не слова. Это присутствие. Когда ты не один — даже в час смерти.»

Повесть четвёртая

ГЛАЗА СЕРДЦА

Она родилась слепой.

Не было ни образов, ни лиц, ни света. Только звуки, запахи, дыхание матери. Но с первых лет Матрона слышала больше, чем другие. Не ушами — душой. Когда кто-то входил в дом, она знала — зачем. Когда кто-то плакал — знала, от чего. А когда кто-то врал — молчала. Не из страха. Из любви.

— Она видит сердцем, — шептали женщины в селе.

— Грех это, — шептал дьякон.

Но мать молилась. И девочка росла. В ней не было гнева. Не было жалоб. Только — ласковое присутствие. Её не учили молитвам — она знала их. Её не учили пению — она пела. Тихо. Почти неслышно. И всё же вся изба замирала, когда она начинала.

В двенадцать лет она впервые заговорила странно. Не своим голосом.

— Батюшка умрёт на третьей неделе. Но душа его — светла.

А в пятнадцать к ней пошли. Сначала — матери. Потом — мужья. Потом — чужие. И каждый просил. Кто — здоровья. Кто — ребёнка. Кто — прощения. И каждому она говорила — то, что не знал сам человек, но знал Бог.

— Откуда ты знаешь? — спрашивали её.

— Я не знаю. Мне дают.

— Кто?

— Там, где глаза сердца. Где правда.

Её выгоняли. Её принимали. Её снова гнали. Но она не сердилась. Она переехала в Москву. Стала жить в крохотной комнатушке. Очередь к ней тянулась с утра до ночи. А она — принимала всех. Не брала ни копейки. Не жаловалась на боль. А боль была.

Однажды к ней пришёл человек. В пальто. С глазами сухими.

— Я устал. Я предал всех. Я хочу умереть.

Матрона взяла его руку и сказала:

— Ты уже умер. Но воскреснешь. Помяни ребёнка, которого ты не знал. И покайся — на крыше, под звёздами. Там простится.

Он вышел — и заплакал. А утром написал первое за десять лет письмо матери.

Она ушла в 1952 году. Тихо. Без шума. Без огня. Только запах яблок в комнате остался.

На её могиле всегда лежат цветы. Даже зимой. И однажды слепая девочка, родившаяся в XXI веке, сказала матери:

— Мама, здесь кто-то есть. Я чувствую свет. Он смотрит на нас.

— Кто?

— Тётя. Без глаз. Но с глазами сердца.
Повесть пятая

СВЕТ ТРОИЦЫ

Он не искал чуда. Он просто хотел уйти от суеты.

Молодой инок Александр ушёл в лес не ради славы. Он не был ни учеником великих старцев, ни мучеником. Просто — тихий послушник, что мыл пол, топил печь и клал поклоны в тишине. Но в сердце его горела жажда — не видения, а присутствия. Он хотел Бога. Не знаний — жизни в Нём.

Однажды, под вечер, он ушёл в чащу. Снег лёг по-особенному — как будто ожидал. Лес дышал ровно, словно сам молился. И вдруг, в белизне и тени, всё замерло.

И он увидел.

Не образ. Не фигуру. Свет. Три Лика. Один Свет. Он не мог говорить. Не мог даже мыслить. Только — стоять. И в стоянии этом было всё: страх, любовь, ничтожность, благодать.

Слёзы текли по щекам, но он их не замечал.

Потом он пал ниц. И всё исчезло. Но не из сердца.

Он не говорил об этом. Никому. Долгие годы. Только молился больше. Жил строже. Служил — всем. И когда монахи спрашивали:

— Почему ты светишься, как лампада?

Он отвечал:

— Это не я. Это Свет Троицы. Он однажды коснулся меня. И с тех пор я боюсь потерять Его.

Перед смертью, в возрасте семидесяти лет, он сказал только одно:

— Я ничего не принёс на суд Божий. Но в душе моей — свет. Если Он останется со мной — мне не страшно.

Мощи Александра Свирского излучали благоухание. И старцы говорили:

— Не каждому даётся увидеть. Но если ты однажды стал храмом — ты уже не можешь быть пустым.

И даже сейчас, в глубокой тайге, там, где был монастырь, однажды пастух сказал:

— Я видел человека в белом. Он не говорил. Но мне стало легче жить.

Повесть шестая

ПУТЬ ПО СНЕГУ

Он не любил слов. Да и зачем говорить, если всё нужное сказано в Евангелии, а остальное — от лукавого?

Симеон Верхотурский шёл один. Не потому что был гордым — потому что не хотел мешать другим. Он верил, что тишина — лучшее место для молитвы. И что душа, как река, очищается только в одиночестве.

Он родился на Урале. Простая семья. Отец — ремесленник, мать — тихая, молящаяся женщина. С детства Симеон не любил лишнего. Не ел сладкого. Не играл в шумные игры. Он смотрел на небо и шептал: «Господи, покажи, куда идти».

В двадцать он ушёл. Не в монастырь — в путь. Его путь не вёл ни к золоту, ни к славе. Он просто шёл — от села к селу, от горы к реке. Иногда — босиком. Часто — молча. Он помогал старикам, чинил изгороди, нёс воду. И всё время — молился.

О нём не писали. О нём не знали. Но в Верхотурье однажды сказали: «Пришёл странник. Он не просит. Но когда рядом с ним — сердце становится мягче».

Однажды его нашли в лесу. Он сидел под елью, босой, руки на коленях, глаза закрыты. Он не спал. Он молился.

— Что ты здесь делаешь? — спросил один охотник.

— Ищу тишину, — ответил Симеон.

— Зачем?

— Чтобы услышать, как говорит Бог.

Он остался в тех краях. Жил в маленькой избушке. Принимал тех, кто искал смысла. Не лечил — но люди выздоравливали. Не учил — но возвращались с надеждой.

Когда он умер, его тело не тронул мороз. А через год, когда открыли его могилу, плоть была как у живого.

Сотни людей шли к нему. А один старик сказал:

— Он был путём. Не пророком. Не отцом. А путём. Кто рядом с ним был — уже знал, куда идти.

Сейчас в Верхотурье — монастырь. И в нём — мощи Симеона. Люди приходят. И каждый, уезжая, говорит:

— Там, где снег и лес, я нашёл ответ. Без слов.

Повесть седьмая

КАМЕНЬ И СЛЁЗЫ

Он был бездомным. Юродивым. Никем. Так говорили. Но в городе знали: если где-то плачет ребёнок — он там. Если кого-то бьют — он рядом. Если кто-то смеётся над убогим — он смотрит в глаза.

Василий жил на улицах Москвы. XVI век. Царь — Иван Грозный. Народ — разный. Кто боится, кто ворует, кто молится.

А он — босиком. Зимой. Летом. С куском хлеба, с ржавым ведром, с детской погремушкой в руках. Его боялись и смеялись над ним. Но когда он кричал на боярина — боярин бледнел. А когда он кидал камень в окно богатого дома — утром там раздавали милостыню.

Он жил так, как будто знал будущее. А может, и знал. Он знал сердца. И не щадил их.

Однажды царь спросил:

— Кто этот сумасшедший? Почему мне докладывают, что он ходит по храму, будто владелец?

Старец сказал:

— Потому что в храме — он действительно хозяин. А ты — гость.

Василий говорил то, что боялись сказать священники. Он мог ударить купца — и тот каялся. Он мог обнять пьяницу — и тот становился трезвым.

Он не имел дома. Но у него были ключи от душ.

Когда он умер, вся Москва вышла на улицу. Никто не знал, где он жил. Но все знали, что он жил с Богом.

Царь сам нёс гроб. Плакал. Говорил:

— Он один не боялся сказать мне правду.

На его могиле долго не ставили памятника. Но люди приходили. С детьми. С камнями. Со слезами. И говорили:

— Он знал нас. Он спас нас. Он — наш голос в небесах.

А в народе осталась пословица:

«Когда город лжёт — юродивый плачет. А когда юродивый молчит — значит, и город умер.»


Повесть восьмая

СВЯТОЙ В ИЗГНАНИИ

Он родился в России. Но жил — в изгнании.

Югославия. Франция. Шанхай. Сан-Франциско. Каждый раз — как первый. Каждый раз — среди чужих. Только Бог был с ним всегда.

Иоанн Максимович. Монах. Архиепископ. И — отец. Сиротам. Беженцам. Старикам. Всем. Его имя звучало в шёпоте тех, кто остался ни с чем. Он не принадлежал миру, но весь мир принадлежал его молитве.

Он спал сидя. На полу. Без матраса. Ел редко. Никогда не ел досыта, словно боялся насытиться чем-то земным. Ходил быстро, сгорбившись, будто гнался за молитвой, и действительно — гнался. Он не опаздывал, но и не отдыхал. Он просто шёл — по воле Божией.

Когда его впервые увидели в Шанхае, сказали: «Это нищий». Через месяц: «Это наш батюшка». Через год: «Он святой». Он собирал детей на улицах. Подбирал их с тротуаров, с лавок, из ночлежек. Он обмывал их, укрывал одеялами, молился над ними. Он не устраивал лекций, он просто любил. И любовь его согревала, как свет.

— Ты ведь ничего не боишься? — спросил его как-то учитель китайской школы.

— Боюсь забыть Христа. Всё остальное — временно.

Он строил приюты. Кормил. Учил. А когда приходили пьяные — не выгонял, а крестил. В его глазах даже в грешнике был образ Божий.

Он не говорил громко. Но когда молился — стены дышали. Люди, случайно зашедшие в храм, оставались на всю службу. Потому что слышали — не голос, а огонь. Он возносил молитву так, будто весь мир висел на его словах.

Когда его перевели в Сан-Франциско, он не изменился. Всё тот же — босой, в изношенной рясе, с малюсеньким Евангелием в руке. Он исцелял. Он знал, кто умрёт — и кто воскреснет. Один врач, бывший атеист, сказал:

— Он зашёл ко мне в палату. Посмотрел на умирающего. И сказал: "Через два дня он встанет". Я не поверил. Но через два дня — он встал.

Он ночами молился в храме. Один. Перед закрытыми дверями. А утром открывал — и встречал мир, как брата.

В городе его не всегда понимали. Но когда однажды полиция попыталась выгнать бездомных с церковного крыльца, он вышел, посмотрел на офицера и сказал:

— Это мой дом. Они здесь дома.

И полиция ушла. Не из страха — из стыда.

Он не носил часов. Но знал время. Не имел плана — но знал, куда идти. Он был как река: тек, где нужно, и всегда — к людям.

Когда он умер, его тело положили в храм. И оно не разложилось. Оно пахло — как ладан. Как тихий свет. Американцы стояли в очереди и молчали. Не спрашивали. Просто стояли. Потому что чувствовали: здесь — не смерть. Здесь — жизнь.

На его гробнице сейчас свечи. Они не гаснут, даже когда ветер срывается с океана. Там, в эмигрантском храме, где всё скромно, всё тесно, всё — по любви.

Однажды ребёнок, которого он спас, уже взрослым, сказал:

— Он не дал мне умереть на улице. А теперь я живу — чтобы не забыть его свет.

А один священник в Сан-Франциско сказал:

— Он не искал Родины. Он нёс Небо. И потому был дома везде.

А простой рабочий, не зная его имени, сказал:

— Я не знаю, кто он был. Но когда я стоял рядом, я не боялся жить.

И одна старушка добавила:

— Он ушёл. А ощущение — что остался. Как утренний звон в сердце. Как благословение на каждый день.

Повесть девятая

ВЕРА В ПОДВАЛЕ

Её звали Татьяна. Она была молода, тиха, и верила в Бога так, как дышат — просто и глубоко. Работала учительницей в подмосковной школе, ходила в церковь по праздникам, иногда читала молитвы детям на перемене — если никто не видел.

Но времена были другие. 1938 год. Время, когда даже взгляд вверх мог считаться враждебным, а свеча на окне — контрреволюцией.

Арестовали её ночью. Не было крика. Только звук тяжёлых сапог на лестнице и голос матери:

— Таня… не бойся.

Трое мужчин в сером. Документ показали мельком, будто из вежливости. Она взяла с собой только Псалтирь — старую, от бабушки. И пальто. Был февраль.

На Лубянке — первый допрос. Свет в лицо. Холод. Бессонница. Одни и те же вопросы:

— Вы верите в Бога?
— Да.
— Вы молились в школе?
— Нет. Только дома.
— Вас видели у церкви. Почему?
— Я верующая.

Потом удары. Не сразу. Сначала психологически. Потом — ломали тишину. Потом — ломали тело. Но она не сломалась.

Когда её перевели в камеру, другие женщины отшатнулись. Одна — беременная, другая — бабушка, третья — молчаливая. Татьяна села в угол и не плакала. Просто сложила руки и начала молиться. Не вслух. Шёпотом. Без претензий.

— Сектантка? — спросила кто-то.
— Нет. Просто… молюсь.

Через три дня её вывели. Камера осталась пустой. Но через час она вернулась. С синяками. С тишиной внутри. С улыбкой на губах.

— Жива? — спросили.
— Пока да. И слава Богу.

Ночью она разбудила камеру:

— Девочки… вы простите всех, кто вас предал. Простите. Это важно.

Одна из женщин, бывшая комсомолка, сказала:

— За что ты вообще сидишь?

— За молитву. За то, что крестила племянника. За то, что не отреклась.

Однажды её вызвали снова. Долгий допрос. Потом — подвал. Не камера, а подвал. Сырой. Без окон. Там не держали долго. Оттуда не возвращались.

Она исчезла. Ни тела, ни следа. Только на стене, под облупившейся известью, осталась надпись:

«Простите. Я прощаю. Христос с вами.»

Через много лет архив открыли. Один следователь, уже старик, нашёл дело №3479. На обложке — «Татьяна Андреевна К., 25 лет». Внутри — три страницы. Последняя — рапорт: «Приговор исполнен».

А внук той женщины, что сидела с Татьяной, потом сказал в интервью:

— У нас в семье не было верующих. Но бабушка рассказывала про учительницу, что молилась за всех. Я сам теперь ставлю свечку. Потому что если кто-то молился в подвале — значит, Бог там был. А значит, Он везде.

Повесть десятая

НА ДНЕ ШАХТЫ

Он был священником. Протоиерей Андроник. До ареста служил в сельском храме, крестил, венчал, исповедовал. Его любили. Его боялись. Его уважали. А потом — забыли.

1930-е. Время, когда вера стала преступлением, а слово «батюшка» — приговором.

Андроника арестовали ночью. При нём нашли только крест. Его не били — сразу выслали. Север. Шахта. Каменный горизонт и руки, истёртые до костей.

Он не роптал. Он кланялся и работал. Днём — лопата. Ночью — молитва. Его крест отобрали, но он вырезал новый из проволоки и прятал под рубашкой. Его не называли священником. Но знали — он из тех, кто не забыл Бога.

Однажды к нему подошёл молодой заключённый:

— Батя… я умираю. Прости.

Андроник обнял его. Прошептал исповедь. Кусочек сухаря стал телом Христовым. А слёзы — водой крещения. Никто не видел. Но Бог слышал.

Он не говорил много. Но люди вокруг стали молчать по-другому. Стали выживать не из страха — из надежды.

Однажды его избили. Почти насмерть. Он выжил. Когда открылись его глаза, первое слово было:

— Господи… благослови их.

Он умер в шахте. Без гроба. Без звона. Но с крестом в груди. Плотно прижатым.

Через сорок лет его имя нашли в списке "невернувшихся". А в тех местах старики говорили:

— Когда над шахтой встаёт туман — это он. Он молится. Он с нами.

И кто-то оставил у шахтного входа иконку. Никто не признался. Но все знали — она там не случайно.

Повесть одиннадцатая

КЕЛЬЯ В ДЕВЯТИЭТАЖКЕ

Она жила на девятом этаже. В обычной панельной многоэтажке. Москва, 1974 год. Квартира номер 117.

На двери — облупленная краска, бумажный замок, записка «не беспокоить». Никто из соседей толком не знал её имени. Звали просто — баба Зина. В очках, в чёрном платке, с сеткой в руках. Казалась незаметной. Только в её глазах было что-то, отчего люди отворачивались — слишком много света.

За этой дверью была келья. Не монастырская — городская. Тихая. В комнате — иконы, лампадка, старая кровать. На подоконнике — молитвослов. На полке — тетради. В них — имена. Ряды имён. Кто-то писал романы, а она — поминовения.

Каждую ночь кто-то приходил. Без стука. Без звонка. Молодые. Старые. Заплаканные. И она встречала их, как мать. Без вопросов. Только наливала чай и спрашивала:

— О чём болит?

Она не лечила. Но боль уходила. Не пророчествовала. Но путь находился. Говорила просто:

— Прости. И молись.

Иногда её пытались вычислить. Спросить, кто она. Она смеялась:

— Я Зинаида. Домохозяйка. Просто люблю Бога.

Но однажды к ней зашёл участковый. Молодой. Испуганный. Говорили, что ищет «нелегальные собрания». Он пробыл у неё три часа. Вышел — молчал. Через месяц крестился. А через год ушёл в монастырь.

Когда она умерла, никто не заметил сразу. Только запах ладана пошёл из-под двери. Её нашли сидящей — с тетрадью в руках. Последняя запись: «Господи, помяни тех, кто не знает, что Ты их любишь».

Соседи потом говорили:

— Мы не знали, что рядом с нами — святой человек. А теперь тянет идти в эту квартиру. Просто постоять.

Её похоронили тихо. На окраине. Без памятника. Но люди всё идут. Потому что где-то на девятом этаже горела лампада — за них.

овесть двенадцатая

СВЯТОЙ СРЕДИ НАС

Он не носил длинной рясы. Не давал интервью. Не благословлял самолёты. Иконы с его образом не печатали. Но те, кто был рядом, знали — он из других.

Старец Тихон жил в монастыре под Ростовом. В келье, где не ловила сеть, не было телевизора, а окна выходили в лес. Он не покидал обитель более двадцати лет. Никогда не выступал на собраниях. Но к нему шли.

Он не знал политиков. Но знал — кто из монахов молится, а кто носит рясу зря. Он не строил храмов. Но строил сердца. Без камней. Из тишины и слёз. Иногда казалось, что он не говорит, а смотрит — и ты уже знаешь, в чём каяться.

Каждому он говорил одно и то же:

— Прости. И поблагодари. И снова живи.

Он поднимался раньше всех. До зари. Выходил из кельи, босиком, и молился под деревьями. Его молитва не была длинной. Но рядом с ним становилось легче. Как будто кто-то снимает с тебя груз, о котором ты сам забыл.

Однажды к нему пришёл мальчик. Семь лет. Ушёл из дома. Искал маму, которую забрали в больницу.

— Ты святой? — спросил он.

Тихон улыбнулся:

— Нет. Я просто знаю, Кто святой. И хочу быть рядом с Ним.

Он отдал мальчику свою просфору. Проводил до ворот. Сказал:

— Твоя мама выздоровеет. А ты станешь добрым. Это важнее.

Иногда к нему приезжали люди с претензиями:

— Почему Бог молчит?

Он смотрел им в глаза и отвечал:

— А вы Его слушали?

И становилось тихо. Люди уходили — с пустыми руками, но с полным сердцем.

Он не оставил записей. Только несколько тетрадей, где были имена. И молитвы за каждого. Даже за тех, кто его унижал.

Когда он умер, это почувствовали птицы. Несколько дней над монастырём стояли чайки. Их не было раньше. Их не было после. Только тогда. Как проводы.

На его отпевание не позвали никого. Но храм был полон. Потому что люди чувствовали: святой — не там, где слава. А там, где тепло.

Одна женщина, приехавшая из Владивостока, сказала:

— Он молился за мою дочь, когда я об этом даже не просила. Просто глянул — и знал. Я это не забуду.

На стене его кельи осталось выцарапанное гвоздём:

«Не ищите святых среди сияний. Они ходят между нами. В плаще. В тишине. С молитвой вместо визитки.»

И каждый, кто был с ним рядом хоть раз, уходил с одной мыслью:

— Значит, можно жить — не ради себя. Значит, можно быть светом. Без имени. Без шума. Просто быть.

                Да благословит Вас Господь!


Рецензии
Спасибо автору за такое необычное повествование.

Говорят, что люди вспоминают о Боге только в тюрьме, в окопах или в предчувствии смерти.

И этим чудесным рассказом автор даёт нам посыл:

- люди, не забывайте Бога за своими повседневными хлопотами.

Ведь Молитва, это самая большая сила, которая меняет судьбу человека. Не существует силы, влияющей больше на жизнь человека, чем молитва.

Автор учит нас:

-Разговаривайте чаще с Ангелом Вашим, с Божьей Матерью, с Отцом Небесным, говорите о наболевшем, когда совсем тоска и вы увидете, станет легче .

Спасибо. Вы всегда заставляете нас задуматься о чем-то важном.

Мими Кролидзе   17.04.2025 21:21     Заявить о нарушении
Спасибо большое ! Храни вас Бог!

Владимир Воробьев Абаденский   18.04.2025 02:29   Заявить о нарушении