Скрижали росы и мозг, вступивший в единоборство с

Скрижали росы и мозг, вступивший в единоборство с забвением

Над полями Волыни ветер шепчет на языке, забытом даже землей. Он перебирает бурьян, как страницы каббалистических книг, вырванные временем и брошенные в черный переплет чернозема. Здесь, среди могильных плит — плотных каменных страниц, спрессованных веками, — рождается странная геометрия: рыба, застывшая над черепом, овца, лижущая камень, раввины в меховых шапках, чьи бороды превратились в каменные волны. Это не кладбище — это архив, где мертвые держат совет с вечностью.

Каждый камень здесь — череп Головы, о которой повествует Идра Зута: белый, лишенный глаз, но наполненный росой, что капля за каплей просачивается в небесные реки Зеир Анпин. Роса — алхимия памяти. Она смешивает прах Азриила, убитого казаками, с дыханием Спинозы, чьи книги, проданные старьевщику, пахнут плесенью и бунтом. Что есть воскрешение, как не роса, собранная на челе философа? Рабби Илия боролся с забвением, высекая мысли в граните; Спиноза, изгнанный из синагоги, высекал Бога в геометрии. Оба выковали ключи от одной двери — той, что ведет в сад, где «ничего не открывается, кроме одной Головы, ибо это Голова всех голов» (Идра Зута).

В склепе рабби Азриила спят четыре поколения. Их имена — звенья цепи, уходящей в бескрайнее море Айин, в Ничто, завитое в три Головы, как матрешки пустоты. «Бегут на свое место!» — кричит Сефер Ецира, но мертвые не бегут. Они растворяются, чтобы стать росой на губах живых. Юноша Вольф, похищенный у Торы на девятнадцатой весне, теперь — капля в реке, что омывает корни дуба, размозженного молнией. Дуб, как Древний Святой, мертв и жив одновременно: его расщепленный ствол — трещина между мирами, через которую сочится свет, «непознаваемый ни Мудростью, ни Пониманием».

Философия — это та жрица, что бродит по кладбищу времен, склоняясь над черепами мыслителей, чтобы собрать росу их прозрений. Когда герой Маламуда читает Спинозу, он пьет ту самую влагу, что стекает с белого Черепа Зогара. «Я перестал быть тем, кем был», — говорит он, и это признание мертвеца, внезапно воскресшего. Каждая книга — склеп, где идеи, как кости, ждут, чтобы их собрали в скелет нового мира. Спиноза, отлученный, становится раввином вселенной: его Тора написана аксиомами, его тфиллин сплетен из причин и следствий.

Но почему камни на волынском кладбище поют молитвой бедуина? Потому что память — кочевник. Она бредет через пустыни забвения, ведомая звездой, которой нет на карте. «Отчего ты не пожалел нас, хотя бы однажды?» — вопрошают мертвые Смерть, но Смерть молчит. Она знает: их жалоба — уже воскрешение. Рыба на надгробии — не символ, а крючок, зацепленный за край мироздания; овца — облако, плывущее в небесах Зеир Анпин.

Когда ветер срывает с дуба последний лист, он падает на книгу, открытую на странице о субстанции. «Соединяя все со всем», — шелестит лист, став чернильным пятном. Где-то в Кракове раввин Иуда спорит с тенью Спинозы; где-то роса с Черепа проникает в трещину гранита, оживляя буквы трехсотлетней эпитафии. Нет разницы между каббалой и философией — есть только вечное борение: мозг против забвения, роса против праха, вопрос без ответа, висящий над полями, как крик чайки над морем, которого здесь никогда не было.


Рецензии