Соколята, кровь на рукаве часть 3
Соколята. Кровь на рукаве.
ГЛАВА 21.
Судья, которого нет.
Он давно не вызывал подозрений. Жил в закрытом посёлке под Сергиевым Посадом, ездил на «Тойоте» с тёмными стёклами, каждое утро ходил к банкомату в аптеке, как все. Фамилия была другой. Но Толик узнал его по походке. Она не меняется, даже если поменяешь паспорт.
Это был судья. Один из тех, кто подписывал. Не решения — приговоры. Когда Папа заказывал, он оформлял. Когда Кожин просил — прикрывал. Когда Наташенька исчезла — он остался. Тихо. В кресле. При власти.
Но всё, что тихо — не значит, что навсегда. Особенно если подписи начинают звучать голосами мёртвых.
Толик вышел на него через старый список. Там стояла подпись: «Пакет №7. 1995. Судья Ж.» И внизу — один звук с архивной кассеты:
— Что значит — "не прошёл"? Мы же договаривались.
— Он опасен. Он не боится. А кто не боится — того нельзя держать.
Судья не боялся. Потому что думал, что всё забылось.
Но память у подвала долгая.
Он жил в доме с охраной, с сигнализацией, с видео наблюдением. Но у страха не бывает забора. И у правды тоже.
Толик приехал под утро. Племянник остался в машине. На заднем сиденье — три кассеты, один револьвер, одна записка: «Открой в момент истины». Под лобовым стеклом лежала фотография. Судья, молодой. Девяносто четвёртый год. В зале, где никого уже нет.
Дом судьи был новый. С охраной. Но Толик прошёл через чёрный ход. Он знал — такие дома строят по шаблону. Кухня, камин, кабинет на втором. И в кабинете — сейф. А в сейфе — доказательства или страх.
Судья проснулся от запаха табака. Он сел в кресле, не включая свет. Просто сказал:
— Прошло больше двадцати лет. Ты хочешь крови?
— Нет. — Толик сел напротив. — Я хочу, чтобы ты посмотрел.
Он включил кассету. Судья узнал голос. Свой. Молодой. Самодовольный. Уверенный.
— Да плевать мне, кто он! Главное, чтоб закрыл рот. Мы работаем не по справедливости, а по уму. А ум — это умение выжить.
Толик молчал. Судья смотрел, как будто смотрел на другого человека. А потом — на себя. И не узнавал.
Толик достал вторую кассету. Наташенька. Голос дрожал. Фразы рвались, как нитки.
— Мы все будем платить. Но пусть заплатят те, кто писал.
— Я писал не один, — прошептал судья.
— Но ты подписывал.
Он протянул руку к столу. Толик остановил его взглядом. Без оружия. Без крика. Просто сдержанно, как держат выстрел внутри, чтобы не испачкать руки.
— Подними — и всё пойдёт в сеть.
Судья откинулся в кресле. Долго молчал. Потом сказал:
— А если я дам тебе имена?
— Уже поздно.
— Тогда зачем ты здесь?
Толик встал. Достал третью кассету. Положил на стол.
— Это не для тебя. Это для прокурора. Она едет сюда. Через пятнадцать минут.
— Что?!
— Ты ещё судья. Тебе дадут слово. Но выбор — твой. Прямо сейчас.
Он ушёл. Оставив дверь открытой. Судья сидел в кресле. Не двигался. Только смотрел на кассету, как на петлю.
На улице в небе уже серел рассвет. Племянник включил двигатель.
— Ну?
— Он уже не судья. Он — один из тех, кто дожил до расплаты.
В машине Толик открыл записку. На ней было только одно слово:
"Ещё один."
И внизу — адрес. Новый. Старое кладбище. За МКАДом. Там, где никто не ходит. Где хоронили без имени.
Племянник посмотрел на Толика.
— Мы едем?
— Мы возвращаемся. Но не цветы нести.
Машина тронулась. Москва медленно просыпалась. Но память не спала.
ГЛАВА 22
Кладбище без табличек
Кладбище начиналось с бетонного забора, весь низ которого был исписан краской: «Помни», «Ты следующий», «1993 — не закончилось». Сюда не приезжали с цветами. Только по ночам — с лопатами.
Племянник вёл машину молча. Толик смотрел в окно. За ним скользили деревья, редкие кресты, обвалившиеся плиты. Адрес из записки привёл их к старой аллее, заросшей бурьяном. Табличек не было. Только грубые деревянные кресты, с надписями углём. Некоторые уже стёрлись дождями.
— Сюда, — сказал Толик, и Племянник свернул вглубь. Машина встала между двух старых тополей. В воздухе пахло прелым железом и заброшенными воспоминаниями.
— Ты знал, кто здесь? — спросил Племянник.
— Нет. Но знал, кто мог здесь оказаться.
Они вышли. Сапоги вязли в земле. Ветер трепал кусты. Было ощущение, что кто-то смотрит со всех сторон, но никто не шевелился. Только вороны каркали, будто знали, что тут есть что-то важное.
На седьмом ряду Толик остановился. Там, где была груда свежей земли, без ограды, без венка. Только дощечка с цифрами: «N-27-07».
— Это он? — Племянник смотрел внимательно.
Толик кивнул. Он не знал, кто здесь точно. Но чувствовал — могила не случайна. Что-то внутри звенело, как старая кассета на перемотке.
Он достал ломик, заострённый внизу. Начал медленно ковырять землю. Не копать — тревожить. Пыль поднималась в нос, глаза резало. Под верхним слоем оказалась коробка. Железная. Старого образца. Закрытая на ржавый замок.
Племянник присел рядом. Толик сорвал крышку. Внутри — целлофан, бумаги, плёнки, и письмо.
Письмо было написано от руки. Четко, с нажимом.
"Если ты читаешь это — значит, я всё-таки осталась жива. Или ты нашёл то, что должно было быть забыто. Меня звали Наталья. Ты знал меня. Может, даже больше, чем нужно. Но я знала, что ты однажды придёшь сюда. И увидишь. Всё, что они спрятали. Все, кто остались."
Дальше шёл список. Почерком Наташеньки. Имена. Фамилии. Даты. Кто и за что. Кто жив. Кто умер не своей смертью. Кто исчез, а кто сменил сторону.
Внизу — приписка:
"Папка для тебя. Только не мсти. Помни. Пусть они сгорят сами, когда увидят правду."
Толик долго сидел на корточках. Потом аккуратно закрыл крышку и посмотрел на Племянника:
— Она жива.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что это письмо — не прощание. Это — вызов.
Машина тронулась назад по аллее. А в салоне — молчание. Гул шин. И в руках Толика — коробка, в которой хранился не просто компромат. В ней дышала та, кого он не хоронил.
И теперь всё начиналось снова. Только с одного вопроса:
А если она знала больше, чем он?
ГЛАВА 23
Письмо, которого не было
В ту же ночь Толик не спал. Он сидел у окна в съёмной квартире на Ботаническом саду, смотрел на дорогу, по которой никто не ехал. Улица была тёмной, как если бы город решил выключить свет не по графику, а по совести.
На столе перед ним лежала коробка. Открытая. Документы, письма, голосовые кассеты, засвеченные фото, справки из медчасти и одна тетрадь — в кожаной обложке, с выдавленной надписью: "Н.Ф."
Он открыл тетрадь. Первые страницы были исписаны плотным почерком. Это был дневник. Наташенька вела его, видимо, давно. Много личного. Много боли. Но с каждым листом личное исчезало, и на смену приходила холодная фиксация фактов.
"...Кожин знал. Ему передавали. Он не просто прикрывал — он получал с этого процент. Через бухгалтерию 'Тороллы'. Они платили ему наличкой, иногда — машинами. Один раз — женщиной. Я это видела. Я не участвовала. Но и не остановила."
Толик закрыл глаза. Прислушался к горлу. Там, внутри, снова появилось то сжатие, которое он помнил со времён Матросской Тишины. Когда правда — как ржавый ключ, вылетающий из замка прямо в сердце.
Он листал дальше. Всё быстрее. Он читал уже не глазами, а нервами. На одной из страниц — список. Те, кто были на свободе. Те, кто живы, но давно должны были сидеть. В самом конце — его имя. И рядом: «он выживет, но не простит».
"...я знала, что за мной придут. Но не знала, откуда. Когда исчез Папа, я думала — это мои. А оказалось — их. Я ушла не потому, что боялась. А потому, что остаться — значило сгореть. Буквально."
На последней странице — письмо. Без даты. Без подписи. Почерк был уже слабый. Почти карандаш.
"Если ты читаешь это, значит, я не вернулась. Или вернулась, но не такой. Не ищи меня. Но помни: вся система — это не люди. Это гниль, у которой есть имена, но нет лиц. А у тебя — лицо есть. Сохрани его."
Он закрыл тетрадь, как закрывают крышку гроба. Резко. Без звука. Потом схватил стакан с водкой, что стоял с вечера, и выпил залпом. По щеке скатилась слеза — злая, не признанная.
В комнату вошёл Племянник. Не стучал. Как всегда.
— У нас на проводе новость. Один хрен, которого мы давно вычеркнули — на рисовался. Жив. Жрёт санаторку в Казани, как царь.
— Кто такой? — Толик резко поднял голову.
— Помнишь начальника по 'Матроске'? Бородатый. Который «ни при чём», а глаза всегда в пол. Он, сука, всё знал. И всё продавал. Теперь под новой фамилией. Живее всех живых.
Толик медленно встал. Подошёл к окну. Сжал кулаки так, что хрустнули пальцы.
— Он меня тогда закрыл. Без ордера. По звонку сверху. И молчал, как шавка.
— Теперь по нему инфа есть. Адрес. Охрана слабая. Санаторий почти частный. Если надо — вывозим.
— Не. — Толик повернулся. В глазах — сталь. — Туда я сам. Один.
— Ты чё, волнуешься, старый? Это ж не подвал в девяностых. Это их поле.
— Пусть. Но в этот раз я — не тот, кого вели. В этот раз я — ведущий.
Племянник покачал головой.
— Хорошо. Но я сзади, понял? Без пыли, без крика. Но если дёрнутся — войдём.
Толик взял куртку. Засунул в карман пистолет. Погладил пальцем тетрадь.
— Она не прощала. А я... я больше не верю в прощение.
На выходе он бросил последний взгляд на коробку. Там, под плёнками, пылилось письмо, которого никто не должен был писать. Но оно было. И теперь оно вело его — вглубь, в Казань, к тем, кто ещё верил, что остались чистыми.
...
К утру они уже были на выезде из Воронежа. Племянник за рулём, Толик сзади, дремал у открытого окна. Ветер бил в лицо, как в ту первую ночь, когда он сбежал из больницы с разорванной губой и именем на плече, которое с тех пор никто не называл.
У санатория в Казани они остановились без фар. У ворот — охранник в форме, но взгляд как у сторожа рынка.
— Сейчас кто на смене? — спросил Толик, выходя из машины.
— А вы кто?.. — охранник дернулся.
— Те, кто не забудут. — и удар в печень выключил диалог.
Через пять минут они были внутри. Толик шёл первым. Медленно, но с тяжестью. Пальцы дрожали — не от страха, от памяти.
В комнате с видом на Волгу старик, который когда-то закрыл его в Матроске, пил утренний чай. Телевизор работал на "Россия 1". Пел хор.
— Не ждал? — спросил Толик, вставая перед ним.
— Ты... живой?.. — прошептал тот.
— А ты — слишком.
Толик достал кассету. Кассету с записями пыток. Голос начальника. Команды. Смех. Крик.
— Слушай. Это не ты? А голос похож.
Старик побледнел. Пот потёк по виску.
— Я... я просто подписывал. Я не знал...
— Не знал? — Толик навёл пистолет. — Значит, узнаешь. Всё по очереди. За тех, кто не вышел. За тех, кто молчал. За Наташу. За всех.
Щелчок затвора. Потом тишина. Долгая. Как между выстрелами. Или между строк в письме, которого не было.
ГЛАВА 24
Голоса в стене
Пулю он не пустил. Но старик в кресле был мёртв. Не телом — душой. Толик не стрелял. Он просто навёл и ждал. И этого хватило.
Старик рухнул на колени, забился в себя, как паук в щель. Молча. Ни мольбы, ни оправданий. Только дрожь и моча по штанам. Толик отвернулся.
— Ты уже наказан. Ты — память. А она, брат, страшней приговора.
Пока Племянник охранял выход, Толик обшарил комнату. Нашёл тайник. Старый сейф. Внутри — бумаги. И та самая тетрадь. Не Наташина. А чья-то из тех, кто раньше сидел за «стенкой».
Записка на обложке: «Голоса. Показания. Без протокола».
Толик сел. Перелистнул первую страницу. Пошли фразы. Жаргон. Клички. Слэнг зоны. Подписи. Там были и его старые знакомые. И те, кто ещё сидел. И те, кто исчез. Один почерк — знаком до боли:
«Меня били двое. Один — толстый, хриплый. Второй — с запахом водки. Толик был в соседней камере. Я слышал, как он стучал в стену, но не могли ему открыть. Его просто не слышали.»
Он закрыл тетрадь. Потом снова открыл. Прочёл дальше. Имя Наташи мелькало в разных местах. Как будто она ходила вдоль этих стен, собирая осколки чужих судеб. А потом исчезла. Но до конца — не ушла.
Он взял кассету с записью, оставил тетрадь в сейфе, вынес только страницу. Её. С подписью.
"Если вдруг кто выживет — расскажи. Не за меня. За всех. За тех, кого не слышали, даже когда они кричали."
В соседней комнате Племянник нашёл старый радиопередатчик. Работал. Гудел. Кто-то до сих пор принимал сигналы на частоте, которой больше не существует. Сети нет. А голос — остался.
— Это что? — спросил он.
— Это значит, кто-то ещё в игре. Кто-то слушает. Значит — ещё не конец.
Они уехали до рассвета. Молча. На границе области Толик выкинул пистолет в реку. Слишком много правды — убивает без оружия.
Племянник спросил:
— И что теперь?
— Теперь мы идём не по списку. Мы идём по звуку.
— По какому?
— По голосам. Тем, что в стенах. Тем, что никто не слышал, но я — помню.
Он достал кассету. Смотрел на неё долго. На обёртке было написано фломастером:
"Не давать. Ни при каких условиях."
Он вставил её в магнитофон. И включил.
Первое, что они услышали — был плач.
А потом пошёл голос. Сломанный. Как будто человек говорил из-под земли:
— Ты меня не знаешь. Но я знал тебя. Ты был рядом. Когда нас били. Когда нас жгли. Когда нас вычёркивали. Мы остались в стене. И мы ждём.
— Нас — десятки. Мы жили. Мы гнили. Мы умерли без звука. Только ты слышал. Только ты не забыл.
Пленка хрипела. Срывалась. Но голос не исчезал.
— Я оставил под своей нарой металл. В нём — ключ. Ключ к тем, кто остался жив. Найди. Найди и не предай, как предали нас.
Толик сжал кулак. И прошептал:
— Я иду, братва. Только теперь — не один.
Племянник включил фары. И машина понеслась в сторону Москвы, туда, где ещё не все двери закрыты, а старые стены — всё ещё дышат.
В приёмнике радиопередатчика раздался новый сигнал. Три коротких, два длинных, снова короткие. Азбука Морзе.
— Что это? — спросил Племянник.
Толик слушал. Лицо каменное.
— Это был их способ звать на помощь. В девяносто четвёртом. Только тогда никто не пришёл.
Он повернулся к окну. Снаружи рассвет резал небо пополам.
— Сейчас мы пойдём. И будем стучать сами.
— Во что?
— В их двери. Но не кулаком. А тем, что слышат только мёртвые. Правдой.
ГЛАВА 25
Под нартой
Москва встретила их серым утром. Ни дождя, ни солнца. Только пустота между панелями, и ржавые таблички на домах, которые не менялись с 1986 года.
Толик и Племянник вернулись в тот район, где когда-то стояла пересылка. Сейчас на её месте — офисный центр, стекло и бетон. Но Толик знал, что под фундаментом оставались служебные помещения. Старый бытовой подвал, где однажды он провёл ночь в ожидании этапа. И где один из арестантов прошептал ему про тайник.
— Ты уверен, что там что-то осталось? — Племянник шёл рядом, с фонарём.
— Остались не стены. Осталась память. И металл. Он спрятал его под нарой. Тогда мне никто не поверил. А теперь этот голос снова звучит.
Старый подъезд. Дверь на технический этаж. Слой краски, запах пыли и канализации. Но Толик помнил маршрут на ощупь. В углу — бетонная кладка. Монтировка. Пыль. Щелчок.
Под доской — жестяной контейнер. Маленький, как таблетница. Внутри — бумага и обломок жетона. На жетоне — выбито: Н.Ф.
— Наташенька… — выдохнул он. — Она знала, что вернусь.
Бумага была плотно свёрнута, но сухая. Список. Не живых. Не мёртвых. А тех, кто "перешёл черту". Старые имена. Забытые. Или слишком известные. Под каждой фамилией — цвет: красный, серый, чёрный.
— Легенда есть? — спросил Племянник.
— Красный — убит. Серый — на виду. Чёрный — действует. Под прикрытием. Сейчас.
Племянник присвистнул:
— То есть часть из них до сих пор активны?
— Да. И, возможно, они следят за нами. Или уже готовятся ударить.
Толик сжал лист в кулак. Бумагу он сжёг в железной банке. Но имена — запомнил.
— Кто из них тебя удивил? — Племянник смотрел в бок.
— Один. Её брат. Я не знал, что он был внутри. Она об этом молчала.
Племянник надолго замолчал. Потом тихо сказал:
— Если она молчала, значит, были причины.
— Да. Но теперь молчание — тоже улика.
Они вышли через черный ход. Ни камер, ни свидетелей. Сели в машину.
— Что теперь? — спросил Племянник.
— Теперь у нас есть маршрут. Не по улицам — по людям. Мы будем идти по ним. Один за другим. Без шума. Но с пониманием.
— А если они первыми ударят?
— У нас есть то, чего у них нет. Мы слышали, как молчат стены.
Толик включил зажигание. Дворники смахнули пыль с лобового стекла. Он завёл мотор, но не поехал сразу. Просто сидел. Вглядывался в стекло, как будто видел там не улицу, а лица — одно за другим.
Москва — жила своей жизнью. А они — своей. И в этой жизни остались только те, у кого под ногтями всё ещё хранился пепел девяностых. И те, кто теперь будет дышать этим пеплом — до последнего вдоха.
ГЛАВА 26
Цвет чёрный
Они ехали в тишине. Ни радио, ни разговоров. Только мотор и редкий гул шин по ямам. За окнами проплывали те районы, где Толик когда-то бегал пацаном, где дрались за спортивки, за кроссовки, за место у пивного ларька. Всё это теперь в прошлом, но воздух помнил. И лица — тоже.
— Сначала серые? — спросил Племянник, глядя на список в телефоне.
— Нет. Сначала — чёрный. Один. Старый шакал. Самый скользкий. Он был с нами, когда всё начиналось. Потом сдулся. Под шумок ушёл, документы вычистил, теперь где-то в Тушино крышует.
— Это тот, что у Папы на ухо шептал? Типа "семья — это святое"?
— Он же. Только теперь он «уважаемый». Бумажный чистый, но запах от него до сих пор тянет.
Имя не звучало вслух. Оно обжигало. Не потому, что страшное. А потому, что — родное. Когда-то они стояли вместе. Потом он исчез. Не на зону. Не на кладбище. А в тень.
— Мы его берём? Или просто стучим по нервам? — Племянник дернул капюшон.
— Сперва — нащупаем. Потом — поставим на счётчик. Он сам решит, говорить или выть.
Они подъехали к старому ресторану на Ленинградке. Когда-то тут резали по столу ножами, пили с «друзьями», а потом исчезали. Теперь всё заброшено, но Толик знал — такие места не умирают, они ждут.
Внутри — темно. Только отблеск света от разбитого окна. Толик прошёл по знакомому коридору.
— Помнишь, как мы тут кент из Мытищ прессовали? — усмехнулся он. — Тот, что двойную кассу держал.
— Помню. Он тогда ссыканул на месте. Ему твой голос до сих пор в ушах.
Они прошли в подвал. Стол, пепельница, обломки. На стене — выцарапано: "ГРЯЗЬ НЕ МОЙ — СВОЙ ЗАПОМНИ".
— Это он писал, — тихо сказал Толик. — Уже тогда знал, что сдаст всех. Но хотел, чтоб кто-то вспомнил.
Он опустился на колено и вытащил из щели между стеной и батареей старую зажигалку. Его.
— Он здесь был. Совсем недавно. Ждал, может. Или просто ностальгировал.
На улице моросил дождь. Племянник глянул на камеру напротив здания.
— Нас снимают.
— И правильно. Пусть знают — мы не шутим.
Через день пришёл конверт. Почта, без отметок. Внутри — фото. Чёрно-белое. Трое. Толик. Папа. И он. Подписей нет. Только дата: 1992. И клочок бумаги:
"Ты готов. А мы — уже рядом."
Толик передал записку Племяннику:
— Он играет. Но по нашим правилам теперь.
— А если не выйдет на связь?
— Выйдет. Он трус. Он всегда говорил через чужие рты. Найдём того, кто сейчас у него на крючке — и дёрнем. Понесётся сам.
Племянник хмыкнул:
— Как думаешь, кто у него в подаче?
— Один из бывших. Может, охрана. А может — судья с Ленинского. Я его лицо видел в сводке. Слишком чистый.
Толик достал из бардачка карту. Отметил круг.
— Начнём отсюда. Он думает, мы забудем. А мы помним. Мы не отследим его по документам — отследим по страху.
И они снова поехали. Серые — потом. Сейчас — чёрный. Потому что если не убрать тень — светом не станет ни одна улица.
ГЛАВА 27
Первый пошёл
Он сам вышел. Не сразу — через адвоката. Прислал короткую записку: «Хочу договориться». Толик молча скомкал бумагу, но не выкинул. Потому что знал: кто хочет говорить — уже прогнил. И если сам пришёл — значит, жареным запахло.
Имя его было Володя Кузин. В девяностые — "Кузя-коляска". Потому что однажды сбежал от ментов на ворованной инвалидной коляске. Тогда над ним смеялись. Потом он стал одним из самых жестоких. Работал по мелочёвке, а потом перешёл на серьёзку. Людей не жалел, шёл по головам. Один раз даже в подвале собственную любовницу душил, потому что, как сказал, "глаз у неё стал подозрительный".
— Он в бункере на Варшавке. Старый автомойка. Там охрана, но крыша ушла, остались только шавки, — докладывал Племянник, сверяясь с телефоном.
— Работать ночью будем. Пока они расслаблены. Всё тихо. Без фейерверков. Без крови — если повезёт.
— А если рыпнется?
— Тогда как учили. Только по ногам. Чтобы помнил.
Они подошли к объекту ближе к полуночи. Дождь моросил. Камера на входе была старая, тупая. Толик просто поднял капюшон и прошёл мимо, как будто на дело жизни не шёл.
Кузин сидел в кресле, в руках у него была сигара, на пузе — ноутбук, по телеку шёл сериал. Лицо — как у кота, который считает, что до него ещё не добрались.
— Ну, здорово, Толян... Не ожидал, да? — ухмыльнулся он. — Я ж знал, что ты придёшь. А кто ещё меня по душам спросит, а?
— Говори, пока рот цел, — спокойно сказал Толик.
— Ладно. Я скажу. Мне самому это всё надоело. Ты не представляешь, как тяжело в старости быть мудаком. Устал я. Хочу выйти. Сдать пару имён, пару схем, и чтоб меня оставили в покое. Я ведь никого не трогаю.
— А тех, кого ты закопал в 93-м под Электросталью — они тебя тоже не трогают?
Кузин дёрнулся.
— Это... Это было давно. Я тогда сам на крюке был. Папа дал команду, Кожин смотрел в сторону. Я просто руки подставил.
— А теперь решил быть чистым?
— Чистым? — Кузин усмехнулся. — Нет, брат. Я просто не хочу, чтобы меня прибрали чужие. Лучше уж свои. Ты ж из своих.
— Я уже не «свой», Кузя. Я теперь — память.
Толик кивнул Племяннику. Тот подошёл, заломал руки. Без сопротивления. Только сигара упала на пол.
— Ты встанешь перед следаком. И расскажешь. Всё. Не ради нас — ради тех, кого не успели закопать.
— Я скажу... Но ты же знаешь — я первый. За мной будут. И они не простят, — хрипел Кузин.
— Мне не нужно, чтобы они прощали. Мне нужно, чтобы ты заговорил.
В тот вечер в Москве никто не услышал ни выстрелов, ни крика. Только один старый криминальный босс был задержан. Без огласки. Без прессы. Только список стал короче на одну фамилию.
Первый пошёл.
...
На следующий день в новостях прошла короткая строка: «Бывший коммерсант, подозреваемый в старых уголовных делах, задержан. Комментарии не даны». Никто не вспомнил, кто такой В. Кузин. Но в прокуратуре уже лежало заявление. С показаниями. Подпись стояла твёрдая.
Толик сидел в машине у здания следственного комитета.
— Как думаешь, сколько он сдаст? — спросил Племянник, крутя ключ.
— Много. Он знает не меньше Папы. Он видел, кто возил нал, кто носил кейсы судьям, кто в девяносто четвёртом вывозил тела на болотину.
— А нас не сдаст?
— Нас он боится. Он нас не сдаст — он нас запомнит. До конца. Это хуже.
Вечером позвонил человек. Без имени. Голос знакомый, прокурорский.
— Толик. Ты начал жарить по списку — теперь начнут жарить по тебе. Уйди в тень. Возьми паузу.
— Не сейчас. Я не добил даже первого круга. Пока хоть один из них на свободе — я не могу спать. Не могу дышать.
— Ты нарываешься.
— Я восстанавливаю. Что вы стерли.
Пауза. Потом тихий голос:
— Береги спину. Второй уже знает, что ты рядом.
Толик повесил трубку. Посмотрел в зеркало.
— Второй... значит, второй. — он усмехнулся. — Ничего. Следующий будет громче.
ГЛАВА 28
Следующий громче
Он не прятался. Он делал вид, что ничего не происходит. Продолжал кататься по городу с охраной, посещать фитнес-клубы, улыбаться на фотках с чиновниками. Но Толик знал: это не бравада. Это страх. Он просто оттягивал.
Имя у него было Евгений Платов. По кличке "Плат". Один из тех, кто в девяностые занимался «обналом» и «крышами» для стройки. Деньги с рынка, откаты, политические контакты — всё проходило через него. Он всегда был серым кардиналом. Никогда не стрелял сам. Всегда руками других.
— Его проще взять на выезде, — сказал Племянник. — По пятницам он ездит в баню в Подрезково. Там никто не ждёт, что к нему подойдут без повязки.
— Хорошо. Только не давим. Сначала — подходим. Пусть почувствует, что воздух сгущается.
Они приехали вечером. У ворот стояли два джипа, один охранник курил, другой чесал нос у калитки.
— Парни, здесь закрыто. Частное мероприятие, — сказал охранник.
— Мы свои. Он нас знает. Скажи Плату, что Толик из прошлого пришёл.
Охранник замер. Потом молча достал рацию. Через минуту Платов вышел. В шортах и халате. Глаза щурил.
— Толян... ты... живой? — прохрипел он. — Я думал, ты в земле.
— Я и был в земле. А теперь — на твоей дорожке.
— Поговорим внутри? Или ты сразу?
— Поговорим.
Они прошли в банный дом. Внутри тепло, пахло дубом и мылом. Платов сел, налил себе чаю. Смотрел в чашку.
— Ты же знаешь, я был не в курсе. Все приказы — сверху. Я только деньги держал.
— Деньги — это и есть команда. Без тебя никто бы не смог начать.
— Ты чего хочешь? Чтобы я сел? Я уже не тот. У меня давление, дети. Я ж теперь почти пенсионер.
— Я не хочу, чтобы ты сел. Я хочу, чтобы ты сказал. Под запись. Под протокол. Имена, суммы, схемы. Всё.
— А если нет?
— Тогда ты окажешься в сводке. Но не как свидетель. Как второй, кто пошёл.
Платов побледнел. Потом обмяк.
— У меня есть папки. На даче. Записал всё. Я знал, что это рано или поздно начнётся. Думал — позже. Я покажу.
Племянник вошёл.
— Машина ждёт. Он идёт?
— Идёт, — кивнул Толик. — Но без кайфа. Без сигар. И без надежды.
...
Через сутки дачу Платова под Сергиевом взяли. В подвале — коробки. Документы. Записи. Видеоплёнки. Всё с датами, подписями, копиями приказов. Там было то, что могли искать годами: связи с налоговой, с МВД, даже с некоторыми фигурами из правительства 90-х.
Толик стоял у открытой коробки. Читал вслух:
— «Кассета №9. Перевод через Чечню. Подпись — З.К.»
— Это Зиновьев? — переспросил Племянник.
— Да. Он был их кассиром в Думе. Потом исчез. Значит, был в схеме.
Один из следователей, молодой, с чистыми руками и глазами, спросил:
— Кто всё это передал?
— Он. Платов. Добровольно. С подписью.
— Значит, сделка?
Толик посмотрел на него. Глаза были холодные:
— Никакой сделки. Он — свидетель. Но не спасённый. Его просто не добили в девяностые. Теперь добьют бумажно.
Платов сидел в машине. Молчал. Лицо пепельное. Ни слёз, ни злобы. Только сгоревшая кожа на пальцах — от того, что пытался поджечь часть документов перед выездом.
— Думаешь, я всё вывезу? — хрипло спросил он.
— Нет, — ответил Толик. — Но ты вывезешь меня. К следующему.
И когда они отъезжали от дачи, Толик снова открыл список. Остались только те, кто думал, что их очередь не придёт.
Но второй пошёл. Громко. Так, что слышали все.
ГЛАВА 29
Соколёнок
Его было тяжелее всего поймать. Не потому что он был умным — наоборот. Но потому что его берегли. Младший Соколов. Артём. Тот самый «Соколёнок», который в восьмидесятые бегал ушлёпком, потом стал «бизнесменом», потом — тенью. Ему было не больше двадцати, когда всё начиналось, но жёсткости в нём хватало на пятерых. Он не стрелял — он показывал пальцем. А потом, когда кровь уже стекала с чужих тел, он поднимал бокал.
После смерти братьев он ушёл в тень. Открыл несколько фирм, исчез с радаров, но раз в год всё равно вылетал за границу — в Абу-Даби, в Ниццу, в Женеву. На этот раз — Турция. Билет бизнес-класс, поддельный паспорт, сопровождение.
Но Толик знал. Потому что кто-то из бывших «своих» прошептал нужное имя в нужное ухо.
— Он вылетает сегодня. Из Шереметьево. Девятнадцатый ряд. Один. Без охраны. Думает, что спрятался, — сказал Племянник, сверяясь с телефоном.
Они были в аэропорту за час до регистрации. Толик не прятался. Он просто сидел в зоне вылета, пил чёрный кофе и смотрел, как мимо проходят лица. Когда появился Соколёнок — узнал сразу. Щёки наколоты, губы припухли — старый след юности и ботокса. Но глаза остались те же. Хищные, дерганые. Только теперь — ещё и трусливые.
— Садимся в самолёт, — сказал Толик.
Они заняли места через два ряда. Толик — в проходе, Племянник — у окна. Артём Соколов вошёл последний. Сел. Достал наушники. Сделал вид, что спокоен.
Когда дверь самолёта закрылась, и голос пилота объявил взлёт — Толик встал. Медленно. Подошёл. Уперся взглядом.
— Ну привет, Соколёнок.
Артём побледнел. Он попытался заговорить, но губы не слушались. Рука дрожала. Он судорожно снял ремень, но Толик уже присел рядом.
— Сиди. Сейчас ты никуда не улетишь. Ни в Турцию, ни оттуда.
— Ты… ты кто такой? — прохрипел Соколов.
— Я тот, кто выжил. А ты — тот, кого не добили.
Артём начал задыхаться. На него нахлынула паника. Он забился в кресле, потом сдёрнул маску с лица. Глаза бегали. Потом… мочевой пузырь не выдержал. Мокрое пятно пошло по штанам.
— Ты… ты не можешь… я гражданин… я под защитой…
— Ты под делом, щенок. Статья 105, часть вторая. Убийства, вымогательства, похищения. Свидетели есть. Бумаги есть. А теперь ты — есть.
Соколов начал рыдать. Настояще. По-детски. Без позы. Без игры. Он трясся всем телом, бормотал что-то про мать, про адвокатов, про деньги. Но Толик уже отвернулся. Всё было сказано.
На выходе его ждали. Без формы, без сирен. Просто руки, крепкие, как бетон. Он не сопротивлялся. Только шёл, обмоченный, с красными глазами. Впервые за много лет — без понтов.
...
А уже через два часа — рейд. Синхронно. Один за другим. На адреса, что Платов слил. На юго-западе — «офис», на севере — коттеджи. В Балашихе — склад. В Электростали — убежище. А в посёлке Лесной — особняк, где квартировались «правдинские».
На «Правде» спецназ входил чётко. Боксёр по кличке Трофим выскочил с обрезом, пытался прорваться через черный ход. Получил в грудь. Наповал. Всё без лишнего. Один удар — и конец легенде.
— Он знал, что не выйдет, — сказал один из оперативников, осматривая тело. — Но пошёл.
— Они всегда так. До последнего дышат пыль девяностых, — тихо ответил Толик.
В доме, где задерживали троих, один из бандитов пытался сжечь документы прямо в унитазе. Его вытащили за шиворот, вместе с кипящим сливом. Второй прятал доллары в мешке с картошкой. Третий рыдал — громче, чем Соколёнок.
Задержано — ещё восемь человек. Двое прятались в бане, один заперся в погребе. Один начал стрелять по окнам и был ранен. Остальные — как мыши. Без команды. Без куража. Только глаза испуганные, как у тех, кто знал, что их время кончилось.
Папки с делами, флешки, банковские карты. Один из обысков дал кассу — 870 тысяч долларов, расфасованных по обувным коробкам. В другом — оружейный схрон, десяток автоматов, гранаты, несколько поддельных паспортов.
Всё это не возвращало убитых. Не спасало покалеченных. Но хоть теперь кто-то сел.
Пока по телеку крутили очередной сериал про «лихие девяностые», настоящие девяностые шли в наручниках по коридору следственного изолятора. Без музыки. Без титров. Без героизма.
Толик сидел в машине и курил. Племянник рядом молчал. У него был список. Все фамилии вычеркнуты. Осталась одна. Неофициальная. Без дела. Без следствия. Та, что всегда висела между строк.
— Ну что, брат? — спросил Племянник. — Всё?
— Ещё нет, — сказал Толик. — Есть кое-что личное. Её имя.
Он посмотрел в окно. Москва шумела, как ни в чём не бывало. Только теперь — тише.
ГЛАВА 30
Имя
Оно не звучало вслух. Никогда. Даже в те дни, когда в подвалах решалась судьба людей, когда деньги переходили из рук в руки, и кровь ещё была тёплой.
Её имя. Наталья Фёдоровна.
Судья. Женщина. С той стороны системы, что чаще давит, чем спасает. Но она была другой. Она не боялась. Она играла по правилам, только когда правила не убивали. Всё остальное — на совести.
Толик не шёл к ней. Он ехал. Медленно, ночью. Москва уже знала, что что-то сдвинулось. В городе, где обычно боятся, начали дышать. Рейды отгремели. Списки исписаны. И осталась только она.
Дом старый. Четырёхэтажка. Балкон на третьем. Там когда-то она стояла. Там когда-то смеялась. Там когда-то вытирала лицо после допросов. Там, внизу, когда-то ждали её приговоры. А наверху — её совесть.
Он поднялся. Лифт не работал. На двери — звонок не врезан. Только лёгкая царапина на косяке. От времени. От неё. От него. От всех, кто когда-то приходил сюда не по закону, а по правде.
Он постучал. Раз. Два. Тишина. Потом голос. Старый. Но знакомый:
— Кто там?
— Тот, кого ты слышала. Тогда. Когда молчала вся Москва.
Пауза. Замок. Щелчок. Дверь открылась.
Она постарела. Сильно. Но глаза — те же. В них был холод, ясность. И тень. Тень тех, кого она когда-то спасла. Или не успела.
— Ты пришёл? — не спрашивала. Констатировала.
— Да. Последним. Потому что ты — не из них. Но и не из нас.
Она кивнула.
— Всё рухнуло, да?
— Всё, что должно было рухнуть. Осталось то, что не тонет. Ты знала, что я вернусь?
— Знала. Не сразу. Но знала.
Они сидели в кухне. Пили воду. Ни чая. Ни кофе. Слов не хватало, потому что всё было сказано в делах. В архивах. В подписях под решениями. В тех, кто умер за правду. И в тех, кто выжил.
— Ты их спасла тогда, — сказал он. — Своим решением.
— Я не спасла. Я оттянула. Ты не понимаешь, Толик. Я тогда отдала часть себя. Чтобы у них был шанс. И у тебя тоже.
— Тогда скажи: ты бы сделала это снова?
Молчание. Потом — взгляд. И голос, словно из приговора:
— Да.
Он встал. Сжал руку. Не в кулак — в сжатую благодарность. А может, и прощение. Может, просто — в подтверждение.
— Тогда и я скажу: ты не будешь в списке. Ни в каком. Никогда.
— А я и не ждала. Я просто ждала, что ты вернёшься. И сделаешь это правильно.
Пауза. Он задержался на пороге. Она смотрела в пол, будто уже знала, что будет дальше. Но сказала:
— Когда всё началось, я думала, что справедливость — это меч. А потом поняла: нет. Это свеча. Маленькая. Если держать — светит. Если бросить — гаснет.
Толик вышел. Но не ушёл. Он остановился на лестничной клетке. Взял себя за сердце. Не в фигуральном смысле — в настоящем. Ему было тяжело. Потому что правда — всегда тяжела. Особенно, если она не твоя, а чья-то чужая. С чужими именами. С чужими крестами.
Он стоял долго. Потом пошёл вниз. По ступеням. По своей жизни. По воспоминаниям. Каждая ступень — как имя. Как дело. Как покойник. Как живой.
На улице уже светало. Москва дышала иначе. Не громче. Не чище. Просто — иначе.
Она выжила. Он остался. Всё остальное — рассыпалось.
Где-то в здании суда с утра откроется дело. Новое. Безымянное. Но в нём будут все. Все, кто остался. Все, кто умер. Все, кто когда-то считал, что сможет убежать от справедливости.
Это был конец романа. Но не конец памяти.
Свидетельство о публикации №225041900103
Сковывало от ужаса, от того, что все, о чём Вы здесь рассказываете, это правда . Реальная правда. Реальные события и реальные люди.
И Толик реальный человек. Народный мститель со своей правдой.
А ещё вспомнились слова Жириновского :
- мы знаем всё. Мы знаем кто. Но систему ломать нельзя. Уберём их, на их место тут же придут другие и будет ещё хуже.
И вот от этого становится ещё страшнее.
Автору огромная благодарность, что все же не передумали и опубликовали этот замечательный рассказ.
И еще- спасибо за смелость! Ведь многие персонажи о которых здесь " между строк" они живы...
Да, люди , выжившие в 90е, они другие. Они сильные. Они не сломленные. И Вы один из них. Вы не побоялись рассказать. Память, она нужна. Нужна, чтобы помнить.Чтоб не хотелось этого повторить.
Спасибо Вам.
Не могу не отметить прекрасные иллюстрации к роману.Очень понравилось оформление.Красиво и профессионально.
Мими Кролидзе 19.04.2025 12:14 Заявить о нарушении
Владимир Воробьев Абаденский 19.04.2025 19:11 Заявить о нарушении