К. Д. Носилов. На Родине Спасителя - Пасха
НА РОДИНЕ СПАСИТЕЛЯ
I.
— Останьтесь… Погостите еще у нас... Дождитесь Пасхи. Непременно дождитесь Пасхи!
Так говорил о. Антонин, начальник нашей духовной миссии в Иерусалиме, когда я было пришел к нему раскланяться и поблагодарить за гостеприимство.
Дело в том, что, хотя была еще четвертая неделя Великого поста и у нас в это время — Пасха тогда была ранняя — лежали еще снега, но меня что-то уже, казалось, интенсивно, таинственно позывало, манило к Северу, как, быть может, манит, позывает с Юга перелетную птицу.
Есть в человеке это чувство, — тонкое, едва заметное, которое у него зарождается даже на родине при первых признаках весны, томит его, волнует непонятным образом, словно подталкивает на перемену жизни. Кто знает, быть может, это — отголосок первобытной жизни человечества, то эхо его дикой, но свободной души в далекие времена, оставшееся еще незаметно в его душе или теле и еще напоминающее ему то, что когда-то было в крови его дальних-дальних родичей, при их вечно кочевой жизни.
Во всяком случае, это чувство страстного стремления к родине, к Северу, у меня рождалось каждое утро в Палестине, когда я, проснувшись, распахивал поспешно жалюзи окна и в него вливался в мою комнату свежий воздух весны, и смотрелась, — весело смотрелась! — вытянутая ветка с цветами смоквы. Эта смоква, какая-то кривая и уродливая на вид, — словно нарочно росла одна у окна моей комнатки, и каждый раз, когда я открывал окно, она, вечно неподвижная, не шелохнувшаяся, с своими одинокими цветами на голой еще веточке, словно что говорила сердцу, и я уже не мог равнодушно смотреть ни на высокие белые иерусалимские стены, ни на темно-голубое, особенно оттеняемое этими зубчатыми белыми стенами южное небо, ни, тем более, вдыхать этот воздух пробуждающейся земли, как будто что-то юное вливающий в душу. И меня тянуло домой, меня не интересовало более ничто в этой святой Палестине.
— Домой хочется!.. Там у нас Пасха, — говорил я в ответ о. Антонину.
И он улыбнулся мне такою доброю улыбкою; он, по-видимому, тоже начинал понимать мое чувство, будучи моим земляком, так же любя наши Исетские родные края, где он воспитывался, родился.
— А здесь не будет, что ли, Пасхи? — смеялся он. — Но мне казалось, что он тоже променял бы охотно хотя одну Пасху палестинскую на родную себе из тех 26 Пасх, которые он уже провел в этой Палестине, давно уже отдавший душу свою этой стране, археологическим раскопкам и нумизматике, которыми страстно увлекался. Но эти слова его уже скользили только по мне, но не убеждали, и он словно забывал неожиданно пробужденное чувство в себе к далекой родине, и обрушивался на меня всеми доводами, что мне необходимо видеть Пасху в Палестине.
Я сдавался уже ему, когда мне приходила на ум боязнь моя желтой лихорадки. Дело в том, что мой домик стоял на склоне иерусалимской горы и был низенький-пренизенький и, как только началась весна, сырость поползла уже по его стенам в виде темных некрасивых пятен, и каждый раз, когда я пробуждался, ночью особенно, мое байковое одеяло было так неприятно на ощупь, как словно оно всё пропитывалось этой сыростью Юга.
— Вы давно бы сказали мне относительно этого! — воскликнул о. Антонин. — Это обычное дело весны в Палестине, лихорадку заполучить при таких условиях очень незатруднительно, но это мы сейчас же поправим. Поезжайте-ка до Пасхи ко мне на дачу, в Яффу. Там совершенно пустое помещение. Мой Араб вас прекрасно будет кормить чем только вы пожелаете, и вы увидите там нашу весну, не так, как в Иерусалиме. Я уверен, это будет вам лучшее отдохновение, и вас не потянет уже так сильно в наше Батурино.
Это было для меня полной неожиданностью, и я чуть даже не расцеловал своего родственника только при одной мысли очутиться, пережить начало весны в таком уголке настоящего палестинского рая.
II.
На другой день я был уже в приморской Яффе и, смотря на ее волнующееся, переливающееся под лучами солнца море, на ее белые, словно взбежавшие на пригорок домики с плоскими крышами, на ее развесистые пальмы, только удивлялся тому, что я долго засиделся в горном и холодном священном городе, когда рядом было такое царство роскошной южной природы.
Я словно был совсем в другом уголке, а не в Палестине: морской воздух какой-то свежестью легко вливался ко мне в грудь, горбатые верблюды, с громадными ящиками на спинах, проходили мимо меня словно в какой сказке, и звон, — тихий мелодичный звон их многочисленных колокольчиков, развешанных на длинной шее, так отдавался в высоких белых стенах глухого города, что мне казалось, будто это было на сцене театра, среди декорации...
Когда я попал на дачу к о. Антонину, где он проводил летние месяцы, я не верил глазам, что я теперь тут временный хозяин.
Кругом стояла полная, безмятежная, мертвая тишина, и зелень, всюду зелень! Высокие колючие глинобитные стены, казалось, хранили какую-то тайну природы этого уголка, а развесистые листья банана, еще молодых пальм как будто хотели что прикрыть собой от взоров посетителя, пропуская сквозь себя только темно-зеленые лучи яркого, сияющего, весеннего солнца. Это был уголок рая, с неподвижно стоящими, словно декорация, апельсиновыми и лимонными деревьями, полными еще зеленоватых и желтоватых сочных плодов, и снова уже расцветающими под этим солнышком рядом с плодами. А самая дача, —большая, с террасою, каменная, — как будто утопала в цветущих олеандрах, аромат которых так и охватил меня, когда я приблизился к ней с встретившим меня черным Арабом-садовником.
Он провел меня, одинокого среди этой роскоши, в верхние помещения дачи и предоставил мне самому выбрать себе комнату с легкой кисейной кроватью. И я снова один среди чистоты и света, среди аромата цветов и зелени, смотрящейся в комнаты, перед раскрытым балконом-террасою, в которую словно уперся цветущий зеленый сад, оставляя видимым только одно темно-голубое небо.
И странное чувство, мысль проскользнули в моей душе: мне показалось, что в той же обстановке волшебного Юга, в этот же месяц март, была когда-то Божия Матерь, наслаждающаяся этой красотой цветущих дерев, вдыхающая этот аромат цветов весны своей родины, любующаяся этим темно-синим южным небом, очарованная под этими раскинутыми листьями пальм, вся объятая этим чувством цветущей, торжествующей, возобновляющейся природы, полная чистых и святых чувств к Создателю!..
И когда я незаметно задумался, опершись на террасу, выходящую в сад, то даже вздрогнул как будто от галлюцинации, быть может, навеянной на меня этим одуряющим запахом цветов, когда вдруг увидал в конце сада, около маленького серого ослика, поднимающего воду на колесе источника, молодую девушку под синим покрывалом Востока. Но это была дочь садовника, которая затем, не видя еще меня, тихо, с остановками прошла по дорожке, посыпанной желтым песком, к даче и остановилась потом у широкого бассейна, в котором расцветали какие-то орхидеи. Как она хороша была с ее легким волнующимся станом! Как она отразилась в этом полном воды бассейне, с ярко-зелеными листьями ириса! Как она нагнулась легко и грациозно и протянула свои белые руки, чтобы сорвать себе причудливый цветок орхидеи!..
Я не шелохнулся, чтобы не встревожить эту девушку, и она тихо, плавно, прижимая к груди этот пышный цветок, скользнула в нижние помещения, и ее скрыли от меня темные тени.
— Так... так, — между тем говорил я с самим собой, рисуя в этих же непринужденных, женственных позах Богоматерь, и с этой поры мне каким-то священным стал казаться этот сад, всё меня окружающее, как будто я подсмотрел самую жизнь Величайшей из жен.
Как мирно я заснул в этот благословленный вечер! Как радовался я этой чистоте воздуха, аромату цветов, раскрывши нарочно для этого окна!
III.
Но ночью со мной случилось нечто, совсем для меня неожиданное: я помню, что мне страшно тяжело было спать, что-то давило мою грудь, что-то кружило мою голову, как бы в угаре, и я со стоном пробудился наконец, хотел приподняться на подушке, но опустился в изнеможении, и только тогда понял, что я нездоров.
Я ползком спустился с моей прикрытой легкой белой кисеею кровати; тихонько по голому полу дополз до дверей, ведущих в громадный зал, с трудом отворил их, позвал садовника и, когда он пришел, упал в обморок, как будто у меня истощились все силы.
Проснулся я в той же своей кровати, но при свете уже раннего утра. Рядом со мной сидел черный Араб и качал только головой, поясняя мне, что он виноват, что не предупредил меня, что нужно закрывать окна плотнее на ночь, когда особенно испаряют свой аромат цветы олеандров, и утешал меня, что это всё пройдет, как только я съем свежий апельсин, который он мне принес из сада. И я с удивлением смотрел на этот желтоватый плод, удивляясь его величине; Араб положил его передо мной на белую простыню. Я с жадностью съел этот исполинский апельсин его сада, и мне, действительно, сделалось лучше.
Через два часа я был уже в саду, и яркое утреннее солнышко, трепетание его лучей, переливание в нежной зелени, колыхание сегодня под легким утренним ветерком широколиственных пальм и покачивание листьев бананов, всё-всё в этом тихом, залитом утренним светом саду, снова говорило мне только о счастье. И хотелось петь, шалить, бегать по лужайкам его; хотелось перекричать говорливых горлиц в саду, хотелось поцеловать серого, уж очень хорошенького долгоухого ослика, который кружился около глубокого колодца, добывая новые и новые вёдра, приделанные к громадному колесу, чтобы разлить по этому саду влагу.
На дорожке я встретил неожиданно выползшую откуда-то черепаху, и долго сидел около нее на песке, то переворачивая это первобытное животное, то дожидаясь, когда оно высунет свою пугливую голову из-под панциря и снова потянется по тропинке.
И снова в этом саду, но только издали, я увидел фигуру арабки, сегодня в белом восточном покрывале.
Она скользнула куда-то по тропинке, в гущу этих садов, вероятно, занятая домашними работами в это весеннее утро.
Единственным человеком, с которым я говорил, был садовник, с грубым, тяжелым заступом, тяжело взрыхляющий почву под каждыми плодовым кустиком. Он больше улыбался теперь мне, чем говорил, видимо, не находя повод к разговору, занятый тяжелым трудом. Его жена под темным покрывалом даже не показывалась из нижних помещений дачи, занятая приготовлением обеда и ужина для неожиданного гостя, и все были заняты обычным своим дневным трудом, и было тихо в саду, и мне казалась вся их жизнь тихою, бездумною, уютною среди этой красоты южной природы.
И мне снова и снова приходило на мысль, что, вероятно, так же жили и родители Богоматери — этой тихой жизнью, одной с природой.
Только изредка, бывало, мимо дачи, спрятанной в саду, узким глинобитным переулком пройдет какой верблюд с проводником и ношей, позванивая своими колокольчиками таким тоже мирным образом и выгибая выше глинобитной стены, поросшей колючим кустарником, свою горбатую спину и колыхаясь своей ношей. Пройдет, замолкнут мелодичные колокольчики, и слова полная тишина под светом яркого солнца.
IV.
Я провел три недели в этом раю, и чем дольше я жил, тем больше чувствовал всю прелесть этой весны Востока.
Какие очаровательные ночи были в этом саду, при лунном освещении! Какие были радостные свежие утра, когда даже лягушки — и те возносили Богу хвалу, оглушительно звеня своими криками, стонами, взвизгиваниями, когда просыпалась природа. Это был какой-то оглушительный гимн природе по утрам и вечерам самых противных существ, прятавшихся в прелой земле и пахучих, нездоровых водорослях, в то время, когда днем всё словно засыпало под ярким освещением, чтобы отдать свой аромат вечером и ночью солнцу.
Жизнь! Жизнь! Кать ты становилась понятна тогда мне! Как отзывалось на всё горячо мое сердце.
Как хорошо было в этом саду читать, перечитывать святые строки Евангелия о Благовещении, о входе в Иерусалим, о чудных страницах жизни Спасителя. Как живо представлялись картины Его жизни! Всё, всё напоминало Его. Всё, всё будило чувства, и я удивлялся верности представления о жизни этой страны, вероятно, еще в детстве, отрочестве впитанной нам из Священной истории, вероятно, еще родившейся в нас при взгляде на церковные картины.
Как-то, на пятой неделе Великого поста, меня пригласили встречать пароход с паломниками из Одессы. Агент пароходства говорил об этом таким восторженным образом:
— Приходите, непременно приходите завтра к приходу парохода с паломниками: теперь самый разгар приезда их, встретите земляков, встретите жителей своей Сибири.
Я с утра был на его береговой улице, на его уютной, маленькой террасе. Парохода еще не было; но над зданием конторы пароходства развевался наш трехцветный флаг. Чувствовалось, как будто наступал какой-то праздник. Агент поминутно прибегал на балкон и впивался своими морскими глазами в синеющую даль Средиземного моря, ожидая увидеть дымок парохода. Наконец он показался. Затем вырос в судно, едва заметное, потом — в ясно видимый корпус с высокими желтыми мачтами, потом — в громадное судно, расцвеченное разноцветными флагами от кормы до носа.
Оно остановилось далеко от берега, а мы поехали на шлюпке встречать его, обгоняемые многочисленными арабскими морскими лодками, с косо поставленными парусами.
Вся палуба под развевающимся флагами была усыпана серым народом. Это Россия приплыла по морю, православная, верующая; это приехала русская большая деревня!
Что-то страшное, когда мы подъехали, было на этой палубе, что-то молчаливое, застывшее при виде Святой Земли, что-то словно безмолвно молящееся на эти горы, потонувшие в синеве далекого воздуха, на этот белый город, взбежавший на песчаный, высокий, пустынный берег, пригорок. Нельзя было без трепета смотреть на эту картину наших серых, в суконных азямах и лаптях паломников с котомками, но это была только одна минута. Арабы словно приступом взяли наш пароход, взбираясь к нему по трапам и канатам; наши паломники отпрянули при виде этих черномазых людей от борта парохода, с которого залюбовались берегом, — и в их колыхающиеся лодки вдруг полетели наши паломники и паломницы, ловко подхватываемые рослыми Арабами, перекидываемые через борт и падающие в объятия других таких же черномазых Арабов на лодках.
Это была обидная для русского человека картина, но единственный, вместе с тем, выход из положения, потому что иначе паломники, спускаясь по трапу и дрожа за свое существование над этой зеленоватой бездною, неминуемо бы попадали в воду моря, так как судно еще подбрасывало на волнах, а лодки Арабов буквально плясали.
Паломники со стоном валились, как чурбаны, в лодки, подхватываемые сильными Арабами; паломницы с криком летели туда же, но улыбались там счастливым образом, только ловя потом свои котомочки, которые и тут не упускали из вида. И скоро лодки Арабов, наполненные серыми паломниками, отплывали от борта парохода и плыли далее, к высоким, страшным бурунам, где еще раз паломники должны были пережить ужас всего морского плавания, чтобы выйти на святой берег и поклониться этой Святой Земле, усыпанной под их ногами многочисленными блестящими камешками и раковинами глубоких недр моря.
По мере их высадки оживал самый песчаный, облитый солнцем берег, и через час там стояло уже целое войско Православия, готовое двинуться, словно на приступ. И оно двинулось с громким пением псалмов, под предводительством черного клобука, к городу, змейкой поднялось на обрывистый берег, и скоро исчезло в темных, тенистых улицах-коридорах.
По словам агента, было доставлено что-то около 20.000, в Иерусалиме было уже слишком четыре тысячи, и еще ожидался один пароход верующей России.
Кого только не было среди этой серой, с котомками толпы; кого только не привела сюда чуткая вера!
V.
Только на седьмой неделе поста я оторвался от этого волшебного уголка, где я подсмотрел столько прелестей весны этого Востока.
О. Антонина я застал с фотографическим аппаратом. Он возился с увеличением снимка с одной монеты. Монета эта, казалось, вскружила ему голову, и когда он объяснил мне, что ему на днях принес ее один его поставщик монет, Араб, и что она значит, то я не верил своим глазам, видя, какая у него нумизматическая драгоценность. Это была золотая монета, на одной стороне которой был оттиск Нерукотворенного образа Спасителя. У о. Антонина даже горели глаза, когда он стал объяснять ее происхождение:
— Несомненно, хотя об этом нигде не упоминается, не только в Евангелии, но и в легендах о жизни Иисуса Христа, во время жизни Его чеканились монеты Его имени верующими христианами, как еще недавно сравнительно были такие же оттиски изображения Наполеона на французских монетах, пока не были еще наполеондоры. Это означает, что идея христианства была гораздо более распространена уже в народе. «Царь Иудейский» — это не одна насмешка Пилата... Народ чеканил монету Христа. Эта монета — единственная находка.
И он теперь делал снимок за снимком с этой монеты, немного разорванной с краев от видимо холодной последующей чеканки, увеличивал их, чтобы воссоздать образ Нерукотворенного Спаса, который замечательно сходился с тем, что мы имеем от жизни Иисуса Христа. Те же волосы по плечам, та же слегка курчавая борода, то же лицо, страдальческое, невозмутимое, та же скромная фигура Пророка.
Это был лучший, какой он мог вообразить, подарок ему на Пасху, и он всё позабыл для него, и даже обязательную свою проповедь, которую он должен говорить перед сонмом русских паломников в Великую пятницу с самой Голгофы.
Нечего и говорить, что у нас с ним незаметно пролетели эти последние святые дни в фотографировании этой редкой монеты и писании с нее образа Спасителя. Как-то незаметно подкралась Святая ночь, и я, словно во сне, очутился в храме Воскресения, укрывшись нарочно, чтобы меня не раздавила эта страшная, нахлынувшая еще с вечера толпа русских паломников, чтобы встретить праздник у самого гроба Господня.
Я как во сне помню эту разукрашенную, горящую разноцветными огнями кувуклию, в которую, склоняясь, проходит один человек за другим, чтобы поклониться великой святыне; я как во сне помню этот спертый воздух внутренности ее, с мерцающими разноцветными огнями над белым мрамором; я как во сне помню торжественное служение, которое открыл патриарх Никодим; я как во сне помню это звучное пение Греков—монашествующих, раздающееся под звуки била над самым алтарем, в которое звонили вместо нашего колокола во время служения, как бы пробивая всеми этими сильными звуками купол, опрокинутый над храмом Воскресения, чтобы нас услышал Спаситель.
Но поразительный момент был еще впереди, когда неожиданно, при полной тишине молящихся, из кувуклии в ее мраморные отдушины вырвались целые снопы священного огня, и когда словно вдруг, в одно мгновение загорелась вся церковь.
Это было что-то потрясающее, когда народ зажигал целые пучки восковых свечей, раздавал их около стоящим паломникам, когда весь обширный храм словно вспыхнул от огня и так и облил им все скрытые красоты кувуклии, всего этого громадного, с высоким куполом храма. А когда раздался знакомый, глухой, торопливый отклик не из уст, казалось, а из самой восторженной души: «Воистину, воистину воскресе!», я не мог оставался в храме более, — так переполнились мои глаза слезами...
Меня провели куда-то на висячий балкон длинными, темными ходами греческие монахи, и я очутился один перед тихим звездным небом Палестины в ночь Воскресения Спасителя.
Какие чувства нахлынули на меня перед этими тихими, мерцающими, яркими звездами незнакомого неба Палестины, я не в силах рассказать. Вы должны сами это пережить, вы должны сами это испытать, вы должны сами почувствовать это счастье человечества, которое может быть только в Палестине!
Через неделю времени я плыл уже по голубому Средиземному морю, направляясь на родину. Позади, в дымке тумана, скрывалась родина Спасителя, тонули последние ее горы; но в душе, вместе с этими тысячами русских молчаливых паломников, смотрящих назад, было уже две Родины, которые слились навеки до гроба в душе воедино.
Кучка паломников на корме пела «Христос Воскресе», и мелодичные женские голоса, сливаясь с сильными мужскими, словно разносились над этими светло-зелеными волнами, заставляя пуще и пуще нырять, гонясь за пароходом, гладкого дельфина, который, как рыба, скользил в прозрачной воде, чтобы скрыться на полминуты времени и снова показаться над ее поверхностью, как бы догоняя эти незнакомые звуки. А какой-то черный и смуглый Турок с удивлением стоял и смотрел с высокого носового мостика на эту расположившуюся на палубе серую толпу русских паломников, как бы читая в их застывших выражениях лиц, что их привело из холодной, снежной страны в эту турецкую провинцию, куда они неудержимо стремятся целые столетия, услыхав про родину Спасителя.
И мне казалось, что он начинает понимать этот народ огромного православного государства, и эта вера пугает его, он предвидит его нашествие, он уже видит те времена, когда мы овладеем стенами Константинополя и ринемся ко Христу, в Его святую, дорогую нам, близкую по вере Палестину.
Это должно быть! Этому не помешают никакие мировые события, пока существует Россия!
К. Носилов.
(Иллюстрированное приложение к газете «Новое Время». 1915. № 14018 (21 марта/3 апреля). С. 5–7).
Подготовка текста и публикация М.А. Бирюковой.
Свидетельство о публикации №225042001728