Печориниада

Образ Г.А. Печорина в романе М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» (ГНВ)
(рассуждение, выросшее из школьного сочинения)

«Но жизнь для собственного удовольствия, жизнь, имеющая своей целью одно наслаждение, жизнь без дружбы и любви, без связи с другими людьми, без уважения и внимания к ним, оказывается на практике бессодержательной и пустой»
— А. Мюссе «Исповедь сына века»


В.Г. Белинский в обзоре русской литературы за 1842 год пишет, что закат «нашего доброго и невинного романтизма» пришёлся на 1840 год. Следуя этой мысли, звание последнего русского романтика можно отдать Михаилу Юрьевичу Лермонтову (1814-1841), классику русской литературы, офицеру, поэту, автору романа «Герой нашего времени» (1837-1839), ведь практически вместе с ним, по В.Г. Белинскому, «умирает» и русский романтизм.

В XX веке учёные доказали, что среда определяет поведение человека, его характер, личность. Следовательно, при выяснении романтических наклонностей Лермонтова нельзя пренебречь принципом историзма. Цвет жизни поэта пришёлся на 30-е годы XIX века, прозванные в народе эпохой «безвременья». На десятилетие общественного и культурного застоя, когда утвердилось мнение, что после победоносной Русской кампании 1812-го года и восстания декабристов — подавленного — время остановило ход. Тогда, под грузом общественного мнения, умы молодого поколения омрачаются мыслью, что всё славное осталось позади и ничего исторического на веку не предвидится. Это потерянное чувство временной непрерывности, неопределённости, нашло выражение у современного Лермонтову французского писателя Альфреда де Мюссе: «Век, когда не знаешь, ступая по земле, что у тебя под ногами — всходы или развалины».

Всходы или развалины? То есть, быть или не быть? Поколение Лермонтова и Мюссе, по выражению последнего, рождено «в чреве войны и для войны». Настало время, и выпустилось молодое, горячее поколение в настоящую жизнь — как сразу за воротами учебных корпусов оно обнаруживает себя «на развалинах мира»[1]: героическая война кончена (1815), Наполеон, этот романтический вдохновитель, скончался в унизительной ссылке (1821), Александр I Освободитель сменён на троне Николаем I Палкиным (1825). Русский народ тяжело пережил сожжение Москвы, и, желая вернуться к размеренной жизни, он гасил всякий «огонь божественный, от самой колыбели горевший»[2] в душе молодых и дерзких людей — поколения лишних людей, не вписавшихся в картину общего благополучия. Забитые николаевской реакцией, либерально-прогрессивные движения начинали глохнуть, так и не найдя практического выражения. Целое поколение, в большинстве своём, было обречено кипеть «в действии пустом». К схожему выводу приходит и А.И. Герцен в своих мемуарах «Былое и думы»: «Их общее несчастие состояло в том, что они родились или слишком рано, или слишком поздно… Они сломились, затянулись, окружённые обществом без живых интересов, жалким, струсившим, подобострастным».

Молодые люди вынуждены, не имея другой перспективы, расходовать свой потенциал на злую будничную рутину. Из-за внутреннего сопротивления действительности их мироощущение раскалывается надвое: на грёзы, идеи, и явь. В таком положении они естественно становятся теми, кого в будущем назовут романтиками. Ведь в основе романтизма, как заявляет Г. Гегель в фундаментальном труде «Лекции по эстетике», заложен принцип двоемирия, несовпадения идеи — духа — и формы — реальности.

Лермонтов отчаянно не желает мириться с убогой действительностью, перед ним открывшейся: «И вновь стоят передо мной / Веков протекших великаны // Они зовут, они манят, / Поют, и я пою за ними, / И, полный чувствами живыми, / Страшуся поглядеть назад, / — Чтоб бытия земного звуки / Не замешались в песнь мою» («1831-го января»). Верно сказал Ф. Энгельс, что романтики только догадываются о существовании действительности — при этом сами, спасая свою девственную душу, растворяются в мечтах. Но в случае Лермонтова отрицание земного общества стало первой стадией его принятия. Сначала обиженный им, поэт желает изолироваться: «Пускай меня обхватит целый ад, / Пусть буду мучиться, я рад, я рад, / Хотя бы вдвое против прошлых дней, / Но только дальше, дальше от людей» («Смерть», 1830) — но в продолжительной асептике становится, в конце концов, невыносимо: страшное насилие над собой совершает тот, кто пробует переделать свою природу. Ведь человек de facto — существо социальное, поэтому на смену затворничеству приходит осознание потребности в людском обществе: «Отворите мне темницу, / Дайте мне сиянье дня, / Черноглазую девицу, / Черногривого коня»(«Желанье», 1832). Лермонтов постепенно отвлекается от собственной персоны и вглядывается, как истинный художник, в окружающее общество. Отпивши от чаши страданий, он замечает, что в упойном своём беспамятстве вовсе не был одинок и разделил своеобразную трапезу на поминках мира. Таким образом поэт уяснил, что современники переживают ту же трагедию, что и он сам, и с тех пор, заговаривая об обществе, использует местоимение «мы»: «Печально я гляжу на наше поколенье!» («Дума», 1838).

ИСТОРИЧЕСКАЯ ХРОНИКА

Открытие человеческой общности повлекло за собой изменение философии. Теперь более отстранённо и холодно оценивая прежний уклад жизни, Лермонтов принялся исследовать «историю души человеческой», историю становления романтического героя, постепенно выводя симптомы «болезни века»: недоверчивость, непостоянство, цинизм, неспособность быть счастливым. Лермонтов зачитывается тематическими романами «Евгений Онегин» (1825-1832) А.С. Пушкина и «Исповедь сына века» (1836) А. Мюссе, сконцентрированными на обозрении отдельной «мелкой души», которая, несмотря на свою мелочность, несёт на себе трагическую печать времени. Эти романы дают толчок, чтобы сам Лермонтов решился «рисовать современного человека, каким он его понимает»[3].

Почему для своих целей поэт избирает новый романный формат, есть несколько причин. Во-первых, к тому склоняет мода: на 30-е годы XIX века пришёлся спад интереса к поэме, или «роману в стихах», поэтому произведение, написанное в жанре и духе «Евгения Онегина», общественность сочла бы эпигонским. Во-вторых, тяжёлый и рассудочный характер прозы более соответствует грандиозному замыслу Лермонтова, чем лёгкость стиха. В- третьих, один из пионеров жизнеописания «лишнего» человека, Мюссе, избрал для себя именно романную форму, а влияние его «Исповеди» на роман Лермонтова значительно.

Связь между «Исповедью сына века» и «Героем нашего времени» обнаруживается сразу после сравнения их заглавий: каждое представляет собой 3-х компонентное словосочетание типа «объект-характеристика»; в каждом фигурирует обобщённое лицо, потенциальная миссия которого — вынести приговор «веку», или «времени». Но несмотря на то, что роман Мюссе вышел на два года раньше, чем Лермонтов приступил к работе над «Героем нашего времени», в интересы последнего не входило перекраивать французский роман на русский манер — Лермонтов развивает начатую Мюссе тему «лишних» людей и вступает с ним во внутреннюю полемику, что отчётливо видно при дальнейшем сопоставлении текстов. Каждый в своём предисловии называет болезнь века, но если Мюссе прямо заявляет об альтруистической направленности своего романа («Будь болен я один, я не стал бы говорить об этом, но так как многие другие страдают тем же недугом, то я и пишу для них»), то Лермонтов отказывается от нравоучительного нарратива («Не думайте… чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков»). Это замечательно комментирует отечественный литературовед В.И. Коровин в работе «Творческий путь М.Ю. Лермонтова», что «исповедь, преданная гласности после смерти автора» «становится неопровержимым и беспощадным в своей правдивости документом, которому не сопутствуют никакие соображения “пользы”, утилитарности». Причём в своей номинативной манере («Будет и того, что болезнь указана») Лермонтов однозначно следует реалистической манере изложения, начатой Пушкиным в «Евгении Онегине», что было отмечено многими исследователями.

Сразу же после выхода «Героя нашего времени» в свет критик В.Г. Белинский пишет, что «Печорин Лермонтова есть… Онегин нашего времени» и что несходство литературных героев между собой «гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою»[4]. По своему образованию, воспитанию и роду деятельности Печорина действительно можно счесть «младшим братом» Онегина — лишь с той разницей, что младший из братьев носит военный мундир. В первой, открывающей роман повести герой рассказывает о себе: «У меня несчастный характер… В первой моей молодости с той минуты, когда я вышел из-под опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и, разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне так же надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, — но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто… Я стал читать, учиться — науки также надоели… Тогда мне стало скучно». И это вправду можно счесть прямым пересказом первой главы «Евгения Онегина» о праздном занятии молодых людей, охваченных неутолимой скукой.

Кем же Онегин представлен читателям? К своему роману Пушкин ловко присовокупил эпиграф, в двух словах описывающий главного героя: «Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того ещё особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием как в своих добрых, так и дурных поступках,— следствие чувства превосходства, быть может мнимого»[5]. Предполагается, что «превосходство» было свойственно Онегину от рождения, потому что среди его черт находится «и гордость, и прямая честь». Однако это качество не исключает, что Онегин человек в общем конченый, загубленный воспитанием и светской жизнью, которому «всё пригляделось, всё приелось, всё прилюбилось и вся жизнь которого состояла в том что он равно зевал средь модных и старинных зал»[6].

ЗАГАДКА ПЕЧОРИНА

Но в продолжении своего размышления Белинский замечает, что если Онегин «скучает», то Печорин «страдает». И главная причина этой дифференциации  изменение общественного строя: тщеславие Онегина-младшего оказывается «подавлено обстоятельствами»[7], в первую очередь — государственными и общественными. Внутри Печорина бьют ключом жизненные силы, которые при отсутствии возможности реализовать он вынужден накапливать в себе. Он захлёбывается тревогой и внутренними вопросами и, время от времени выплывая на островок рефлексии, откашливается и бумагомарает дневник. Но душа его «сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце», и добровольно бросается в пучину.

Но даже если Лермонтов считает душевное состояние своего героя «болезнью», то болезнью несомненно высокой природы, что подтверждается композиционной логикой отдельных частей романа. Для примера можно рассмотреть кульминационную запись из «Журнала Печорина» от 16-го июня. Кроме драматически затянутой сцены дуэли, по исходу которой Печорин убивает Грушницкого, Лермонтов мимоходом упоминает «окровавленный труп» офицера, как бы обращаясь к читателю: «Смотри, что он сделал, и суди его». И тогда читатель скажет на Печорина: «Убийца!» Но через короткий промежуток времени читателя повторно подводят к знакомому незнакомцу — доселе неизвестному Печорину, живому, страждущему, надеющемуся: «Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее [Веру] в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! — одну минуту, еще одну минуту видеть ее, проститься, пожать ей руку… Я молился, проклинал плакал, смеялся… нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!» Чувство сопричастия к личной трагедии героя заслоняет долженствующее чувство осуждения как у читателя, так и у автора. В этом отношении становится ещё более примечательно предисловие к «Журналу Печорина», где Лермонтов проговаривается о своих симпатиях к герою: «Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина. Мой ответ — заглавие этой книги. — «Да это злая ирония!» скажут они. — Не знаю». Печорин действительно герой, чему в подтверждение станет весь роман, но — в порочном развитии; об этом прямо заявлено в известном монологе о «высоком назначении». Печорин герой с трагической судьбой, чьё несчастье заключается в том, что не было отгадано его земного назначения, что не было найдено ему, неприкаянному, места в мире. Впрочем, как и всему поколению «лишних» людей.

Учитывая, как долго и с каким тщанием собирался роман, как сильно возрос Лермонтов от «Тамани» к «Княжне Мери», роман следует считать законченным и целостным высказыванием о его времени и поколении, воплощённых в Печорине. Следуя утверждению философа и филолога А.Ф. Лосева, что «миф есть развёрнутое магическое имя», можно заключить и обратное, что имя мифологизирует своего носителя. И если выбор фамилии героя ясен, то выбор имени оставляет по себе множество вопросов, главный из которых — как связано имя с судьбой героя? Знания в части этимологии никуда не приводят: Григорий в переводе с древнегреческого всего лишь значит «бодрствующий» — открытое для интерпретаций поле. Как выяснилось, более конкретное значение могут дать ветхозаветные апокрифы, связанные именем патриарха Еноха; например, три его «Книги», широко распространённые среди верующих начиная с середины XVIII века. В изложенном в них размышлении о причинах всемирного потопа появляются двести ангелов григоров, что, соблазнившись земными женщинами, сошли на землю, принесли людям знания о науках и ремёслах и, за нарушение завета, были смыты с лица земли. Но нашлись среди ангелов выжившие, которые стали скитаться по земле, не принадлежа ни раю, ни аду, пассивно наблюдая за жизнью людей до тех пор, пока мир не рискует потерять равновесие. Тогда, в раскаяньи, эти падшие ангелы примыкают к недовесившей стороне и вершат суд на людьми.

Для Лермонтова, осведомлённого в подобного рода вещах, выбор имени становится однозначным. Как назвать героя, с его нелёгкой судьбой, если не Григорий? Данный контекст объясняет многое из его поступков, к чему невозможно прийти путём интеллектуальной интуиции — умозрением — имея в распоряжении лишь текст романа. Приобретают фактическое обоснование и бесконечный поток предчувствий Печорина («Я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге», «мои предчувствия меня никогда не обманывали», «у меня есть предчувствие», «это какой-то врожденный страх, неизъяснимое предчувствие», «тяжелое предчувствие волновало мою душу», «мой инстинкт не обманул меня» и в особенности знаменитое «Вы нынче умрете!»), и известный монолог: «Для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных… И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы!» Как верно подмечено многими исследователями, где бы ни появлялся Печорин, по себе он неизменно оставляет горе: рушится быт «мирных контрабандистов», Грушницкий убит, убиты Бэла и Вулич, больная чахоткой Вера никогда не познает счастья, княжна Мери бесчестно обманута, разочаровывается в людях старый штабс-капитан и, судя по всему, черствеет сердце Вернера. Можно сказать, это сверхзадача Печорина — сеять горе.

Меняющий обличия, как перчатки, с каждым новым действующим лицом в романе герой раскрывается всё более. Единственный раз, когда Печорин наблюдается со стороны, он сравнивается с «бальзаковой тридцатилетней кокеткой», то есть с пустым сосудом без души. Развивая метафору, можно предположить, что при каждой новой встрече Печорин заполняет встречным человеком свою внутреннюю пустоту, что, в свою очередь, очень согласуется с его собственными словами: «Я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы». Поэтому Печорин крепко связан с окружающим его обществом: он его плоть и кровь.

Как было уже сказано ранее, второстепенные герои несут в себе критически важную задачу по многогранному раскрытию образа главного героя. И в этом отношении глава «Княжна Мери», изобилующая действующими лицами и сталкивающая их в разнообразных коллизиях, представляет особый интерес. Среди её героев находятся и двойники, доппельгангеры: Грушницкий и Вернер, которым посвящено немало литературоведческих исследований. Но вполне резонно заключить, что эти герои, на первый взгляд никак не связанные друг с другом, уравниваются в положениях через образ Печорина.

ВНУТРЕННЯЯ ОДИССЕЯ ПЕЧОРИНА

В Печорине, как в человеке полном противоречий, как будто борются два начала — так жестоко, что борьба противоположных наклонностей проступает даже во внешности («Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были черные»). Каждая из них обретает самостоятельность в его сознании и описывается так, как может описываться реальный человек: «Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй…» В таком контексте «личности» Печорина можно сопоставить с его двойниками. Вернер, этот «скептик и материалист», как бы олицетворяет его рациональную, гамлетовскую сторону, а Грушницкий — действующую, донкихотовскую. Сравнение оправдывается и другой цитатой: «Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого». На роль умершей, вырезанной половины души напрашивается убитый Печориным Грушницкий. Вторая половина души — Вернер — действительно продолжает жить «к услугам каждого», ведь по профессии он доктор, но уже вне Печорина. Вернер не справляется с потрясением, разочаровывается в приятеле и умывает руки: «Все устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное, пуля из груди вынута <…> Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно… если можете… Прощайте» С тех пор Печорин обречён на бессодержательное существование и, покинутый всеми, уподобляется той самой «бальзаковой кокетке», «пустому сосуду без души».

Если рассматривать доппельгангеров по отдельности, то фамилия Вернер в переводе с немецкого значит «защищать и вооружать», и Вернер действительно не раз предостерегал Печорина об опасности его предприятия («Итак, я вам советую, как приятель, быть осторожнее!», «Вернер ушёл в полной уверенности, что он меня предостерёг», «Я вам советую быть осторожнее… Я пришёл вас предупредить»); этим же и обусловливается выбор его в секунданты. Этот человек своей внешностью сначала «поражает неприятно», но «нравится впоследствии»; у Печорина выходит всё ровным счётом наоборот: он умеет произвести эффект, но поддерживать его — «труд утомительный». Вернер пассивен. Его не устраивает положение его дел, но он не предпринимает попыток к действию: «Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шагу».

По-своему замечательна семантика фамилии Грушницкий, недвусмысленно отсылающая к плодовому дереву и фрукту. Он представляется сладким, как груша, в разговоре, манерах и обращении. Он не блещет умом, но ведь и груша — в верхней своей части довольно небольшой плод (ср. обратное описание Вернера: «В сравнении с туловищем голова его казалась огромна»). По своему характеру этот человек безобидный, в какой-то степени даже слабохарактерный, поскольку груша, опять же, сладкая на вкус, с довольно мелкими косточками, которые не приносят большого дискомфорта при поедании. Грушницкий энтузиаст, он добродушен, говорлив и, в отличие от приземлённого «материалиста» Вернера, тяготеет к возвышенному: «Он так часто старался уверить других в том, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился».

Прекрасный человек вышел Печорин, если бы сумел примирить эти две наклонности. Но в своём навязчивом желании испытать судьбу, в попытке усидеть на двух стульях, то есть поддерживать отношения и с княжной, и с Верой, он две стороны своей души ставит в неразрешимый конфликт, и дальнейшее их сосуществование невозможно: «Стреляйте!.. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…»

Если сам Печорин справиться с собой не может, то только в женщинах возможно его спасение. Понятны взаимоисключающие романтические тяготения Печорина: стремление к Мери может быть мотивировано через Грушницкого, а к Вере — через Вернера; последнего по косвенным уликам можно заподозрить в неравнодушном расположении к замужней женщине: «Оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин» и «какая-то дама из новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень, кажется, больная… ее лицо меня поразило своей выразительностью» (тавтологический оборот усиливает произведённый на доктора эффект). К тому же, в пользу выдвинутой теории выступает и факт, что портрет Веры был обрисован именно доктором, а не Печориным.

В случае княжны, её описание рассыпано по тексту, что может быть связано с её активной персонажной трансформацией от «едва распустившейся души» до некоего прообраза Печорина, который болен душевно: «Она больна, и я уверена, что это не простая болезнь! Печаль тайная ее убивает». О несерьёзном отношении Печорина к княжне можно судить по манере записи её имени. Он называет княжну не Мэри (нормативный перевод английского имени Mary), но Мери (ближе к английскому слову «merry» — забава). С другой стороны, что мешает Печорину сделать предложение княжне, которая «воспитана так, что составит счастье мужа»? Он отчаянно не желает занимать подчинённое положение, которое подразумевает слово «женатый» («Надо мной слово жениться имеет какую-то волшебную власть»). В таких случаях бес Печорина, воплощённый Ефимыч, кричит: «Не покорюсь!» Кроме того, Печорин, которому в детстве нагадали «смерть от злой жены» убеждён, что «хуже смерти ничего не случится, с смерти не минуешь», и всячески пытается её отсрочить: «В душе моей родилось непреодолимое отвращение к женитьбе… по крайней мере буду стараться, чтоб оно [предсказание] сбылось как можно позже».

Образ Мери вступает в коллизию с Верой по многим пунктам: возрасту, социальному положению, качеству здоровья (ведь первая приехала с матерью на воды случайно, лечиться «бог знает от чего», в свою же очередь Вера — целенаправленно поправлять здоровье).

Учитывая почти полное отсутствие портретной характеристики и пунктиром обозначенную биографию, Веру можно счесть воплощённой метафорой, имя которой значит всё. Так Иисус отвечает Пилату на вопрос «что есть истина?» своим присутствием и молчит, так как сам воплощает истину. Героиня с Печориным прекрасно дополняют друг друга. У него нет веры — она заполняет его внутреннюю пустоту, она чахоточная — он здоров. Только при возможности потерять веру навеки, Печорин осознаёт, что она «дороже жизни, чести, счастья». Тогда знаменитая сцена погони, когда Печорин загоняет лошадь, обретает символическое значение. От быстрой езды с Печорина слетают все его маски, и он предстаёт обнажённым: «Вся моя твёрдость, всё мое хладнокровие — исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся». Вот он настоящий Печорин, всеми оставленный, брошенный, ничтожный, жизнь которого без веры окончательно утрачивает смысл.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Когда речь заходит об отвлечённых, символических понятиях, срабатывает гегелевский принцип: «Искусство становится тем совершеннее, чем скорее исчезает субстанциональная наполненность его»[8]. Таким образом, вшивая в свой роман символические мотивы, Лермонтов запускает сюжет в вечность. Желая или нет, Лермонтов выбился из своего поколения, потому что угадал (да ещё как) своё предназначение и отдался ему со всем жаром. Понятие «лишний» человек, в особенности благодаря обработке писателя, употребляется применимо и к XXI веку, и феномен Печорина действителен поныне.


Примечания:
1 А. Мюссе «Исповедь сына века»
2 «Ужасная судьба отца и сына...» (1831)
3 ГНВ, предисловие
4 Из статьи В.Г. Белинского о «Герое нашего времени»
5 В пер. с фр.
6 Из статьи В.Г. Белинского о «Герое нашего времени»
7 ГНВ, запись от 3-го июня
8 В.И. Хрулёв «Романтизм как понимание и поэзия мечты»


Рецензии