Записки Юрия Белякова
На первый взгляд, здесь всё кажется обыкновенным и привычным глазу. Но то лишь внешняя оболочка, тонкая, хрупкая, скрывающая откровения и знаки неведомого. Нет. Ни одна живая душа, ни одно живое существо, не может чувствовать себя в безопасности здесь, в этом странном, диком, неисследованном месте. Уж поверьте мне, бывалому охотнику, Юрию Белякову. Много лет топчу я эту грешную землю, видел всякое, но это… Это не способен охватить человеческий разум и за всю жизнь, как бы мудра и длинна не была она.
Пока я жив, и со мной ничего не случилось, я продолжу писать, и пускай мои строки послужат предостережением всем живущим людям.
Я очень слаб и даже шевелить рукою мне тяжко. Слаб, потому что не ел как следует много дней кряду. Я только пью эту холодную болотную воду, таящую под ряской невесть что. Но мне всё равно. Мне отсюда не выбраться. Я имею хорошую, прочную лодку, которая отлично послужила нам на всём пути до этого места. Да, читатель, мы были вдвоём, я и мой дорогой товарищ, тоже охотник. Теперь я один и очень слаб, и всё продолжаю терять силы. У меня действительно есть неповреждённая лодка с вёслами, но у меня ничего не выйдет. Слаб я не только физически, но и морально. Разум мой абсолютно истощён, и скоро, думаю, совершенно сдастся мраку забвения, подвергнется перерождению в вечное, всеобъемлющее ничто и воссоединится с загадочным, бесконечным, запредельным миром.
В этом месте в вас сначала пробудится лишь слабое, пока ещё отдалённое чувство беспокойства, которое затем, объединившись с гложущей тоской, в несколько раз возрастёт, окрепнет и превратится в стойкую тревогу; затем ваш разум парализует ужас, глубокий, исконный, берущий своё начало в глубокой древности; и только потом разум словно бы рухнет в пропасть — именно так человек скатывается с рельсов рассудка, и сознание его без остатка охватывает безумие, как вода поглощает крохотный клочок суши во время прилива.
Тишина. Тишина, такая пронзительная и безумная, что я набил маслянистой вонючей землёй и илом свои уши, а затем проткнул перепонки сучками. Они и теперь торчат из моих ушных раковин, и в них больше жизни и звука, чем в абсолютной тишине этого мёртвого мира. Через эти сучки я даже слышу, представьте только, как бьётся моё сердце и гонится кровь по всем жилам и сосудам.
Кажется, меня ранили. Какое-то время назад — не знаю, как давно — я истекал кровью. Одни раны нагноились, другие — всё ещё вяло сочатся. Мою кровь жадно впитывает в себя чёрная, ноздреватая и вонючая земля. Я уверен, что она высосет меня без остатка, как коварный паук высасывает свою жертву, оставляя только безжизненный, скрюченный комок, который затем брезгливо выбрасывает из своей паутины.
Сгущаются сумерки. Под ряской что-то шевелится, ворочается. Не знаю, что это. Может мне и показалось из-за мучившего меня голода. Может быть это галлюцинации — и только.
Я продолжаю писать при робком свете догорающего костра. Слабые языки пламени едва рассеивают тьму вокруг. Быть может, когда костёр окончательно потухнет, устав бороться с хищно наползающей темнотой, из неоткуда выступит эта высокая, расплывчатая фигура.
Создание это появлялось тут и раньше — чудное, нелепое, с длинными руками и ногами-палками — и медленно бродило кругами по чёрной воде как Иисус. А может у него такие длинные ноги, что достают до самого дна. Но мне кажется, под этими водами, под наслоениями ряски, нет никакого дна. Может и существо это — лишь мираж, созданный моим воспалённым, омываемым галлюцинациями воображением.
Это место коварно заманило нас сюда, задержало и издевалось над нами, заставляя поверить в собственное безумие и никчёмность нашего ограниченного земного существования.
Но я не безумен, поверьте. Это правда — то, о чём я пишу слабеющей рукой на жёлтом листке бумаги. И похоже, что я единственное разумное существо в этом неприветливом, чуждом месте. А оно поистине огромно, и простирается на тысячи и тысячи миль, быть может и значительно больше. Может даже оно и вовсе бесконечно и охватывает собою весь белый свет. Охватывает и затягивает в топкую, гиблую бездну всё живое.
Но всё же, несмотря на все лишения и беды, которые мне пришлось перетерпеть, я надеюсь и верю. Чернил ещё достаточно. Думаю, хватит. Может быть судьба соблаговолит подарить мне ещё несколько дней. Тогда я закончу эту историю. Если, конечно, мне позволит закончить это место, это… то, что безмолвно бродит кругами в темноте. Если это и в самом деле какой-то бог, то явно недобрый, а сеющий тревогу и смятение в душе, ужас в сердце и мрак безумия в сознании.
Усталые тени мечутся всё слабее, скоро костёр иссякнет. А оно, кажется, уже здесь и смотрит мне через плечо… Клянусь, у него лицо Якова, но это уже совсем не мой несчастный друг. Высокая, зыбкая фигура молчит.
Я всё равно допишу, закончу. Назло всему этому.
21 июля 1890
Это был день отбытия, первый день нашего совместного путешествия. Со мною на пару отправился мой старый друг, поляк Яков Егужинский. Он был в разводе, но имел дочь, я же был закоренелый холостяк и мог позволить себе совершенно свободно распоряжаться своим временем и делами.
Мы собирались вдоволь порыбачить и поохотиться в диких, нехоженых краях. Другие же места мы, кажется, уже исходили вдоль и поперёк. Та маленькая деревня, где мы теперь остановились, стала нашим временным пристанищем. На пути таких деревень уже попалось несколько.
Один из местных, рыбак по имени Осип, предостерёг нас ходить вдоль по реке, протекавшей близ его деревушки. На вопрос «почему?» он отвечал, дескать, «чудная река эта, нехорошая…». Сказал, кто ходил по ней однажды — тот не возвращался. Сказал, что пропадали на реке этой и рыбацкие лодчонки и даже более крупные посудины. Но только было это не сразу. Со временем стала такой река. Она менялась тихо и незаметно, пока однажды кто-то не пропал в первый раз. Затем это вошло у реки в привычку: забирать людей без следа, лишь изредка возвращая жалкие человеческие подобия со слабыми проблесками рассудка. Но чаще, однако, несчастные возвращались совсем почти без ума: находило на них какое-то помрачение, а отчего и почему — никто и до сей поры не знает.
«А река-то, — говорил нам рыбак. — Речка-то так рыбой и кишит, какая есть только. Прямо так можно загребать, руками. Как была доколе, так и осталась рыбной. Тем и манит. Тем — и гибельна река эта».
Нас весьма заинтриговала рассказанная рыбаком занятная таинственная история, но мы всё равно решили идти по реке. Мы были бывалыми, опытными и отчаянными, и ничто нас не страшило. Сказать по правде, интерес наш возрос многократно, и не хотелось медлить более с плаванием. Но когда отплывали, я всё ж поцеловал украдкой свой крестик и про себя прочёл короткую молитву, потому как был верующим.
Узнав о нашем твёрдом решении плыть, Осип сделался мрачным и неразговорчивым, и смотрел на нас как-то странно, будто определил в нас некий изъян. Он не вышел к нам попрощаться. Чудной он всё-таки, этот Осип.
Мы отправились в наш морской путь. Какое-то время позади ещё маячили низкие избы, церквушка у погоста и старая, покосившаяся от времени и почерневшая от непогоды мельница; цветные пятнышки ребятишек и баб, которые не отваживались не то что стирать в речной воде, но даже и близко подходить к реке. Потом всё исчезло.
Мы почти бесшумно плыли на нашей лодчонке по широкой реке под июльским небом, везя на борту нехитрое, но необходимое в деле, охотничье снаряжение. Мы гребли вёслами и осматривались. Стояло утро, и поднимавшееся солнце ещё путалось среди хвои рослых и прямых сосен, над чьими макушками рос и ширился светлый ореол восхода, озаряя нежную небесную синь, где не видать было ни облачка. Пред нами простиралась бесконечная лента реки, а справа и слева высился тёмно-зелёный, задумчивый и ещё сонный лес. Спокойная вода, переворачивая изображение, отражала деревья, небо и наши призрачные, зыбкие черты. Среди густой и насыщенной зелени начинали петь птицы. Идиллия, да и только.
— Какая же красота кругом! — первым нарушил тишину мой товарищ. — Ты только взгляни, Юрий.
— Да, очень красиво, — согласно кивнул я. Но я хорошо знал, что красота порой бывает коварна и обманчива.
— У нас в Польше почти также, — сказал Яков. — Только пореже лес стоит. А так — очень похоже.
Я вновь кивнул ему.
Мы невесомо скользили по водной глади, создавая движением своим медленно и мерно расходившиеся в стороны волны. Птицы запевали всё оживлённее, всё громче. Солнце уже взошло над деревьями и теперь ослепительно светило, радуясь новому дню. Небо становилось всё глубже, всё насыщенней. И река уходила в безвестную даль, тихо зовя за собой, обещая показать нечто таинственное и необыкновенное.
И мы внимали этому зову.
— Ну как — остановка? — спросил Егужинский.
— Да, — отозвался я, поворачивая в воде весло. — Причалим вон туда.
— Хозяин — барин, — произнёс поляк, улыбаясь.
У нас маковой росинки не было во рту с самого утра, когда в деревне мы легко перекусили и выпили по стакану парного молока. Совсем незаметно мы покрыли на лодке значительное расстояние, и желудки наши, возмущённо урча, требовали пищи.
Мы пристали к правому берегу, закрепили лодку и уселись в тени под молодым дубком. Тень в основном создавали высившиеся за нашими спинами красавицы-сосны, иногда сыпавшие хвоей и шишками. Тут, на пологом склоне, раскинулся зелёный травянистый ковёр, где пестрели ромашки и проглядывал кое-где клевер, на который садились пушистые шмели и пчёлы. На ощупь невысокая трава была мягкой, как волосы ребёнка. Ниже начинался желтоватый песок, а дальше — уже и спокойная река, теперь посветлевшая от высокого солнца. Зыбкая, неопределённая тьма ушла в её глубь, на дно, да и затаилась там.
Мы разложили по-походному свой скромный завтрак: румяный, свежий хлеб с хрустящей коркой, яйца, морскую соль, вспотевший капельками влаги густо-жёлтый сыр. Приготовили крепкий, бодрящий чай. Затем удобно расположились, с наслаждением и бодростью принявшись за неспешную трапезу на природе. Ружья положили рядом — как же охотнику без ружья? Ели и запивали, иногда обменивались фразами. Наслаждались и любовались здешними красотами. Дышалось легко и свободно. Это был какой-от особенный, кристально чистый, прозрачный воздух. Вблизи самой реки было свежо, слабо тянуло сыростью. Утро не торопилось уходить, и потому прохлада его всё ещё чувствовалась в воздухе. Осока недвижимо стояла в воде. Просыпались насекомые, наполняя пространство своими трескучими голосами. Позади в лесу время от времени глухо постукивал дятел-невидимка.
— А приезжай-ка ты ко мне в Польшу, Юрий, — сказал Яков, доедая что оставалось. — У меня хороший, добротный дом, соседи приветливые, да дочурка-красавица подрастает. Надо бы тебе заглянуть к нам. А то столько раз вместе бывали, в походы дальние ходили, как вот прямо сейчас. Друзья-товарищи. А ты у меня так и не побывал ни разу.
— Непременно побываю, пан Егужинский, — шутливо сказал я и улыбнулся другу.
— Тот-то же, пан Беляков, — улыбкой на улыбку ответил он, с блаженным видом глядя на ожившую, бликующую на солнце реку и лес на той стороне.
Тогда и не догадывался я даже, опьянённый природой и раздольем, что никогда не увижу более ни родимого края, ни родного дома, ни своей хворой старушки-матери, и тем более не побываю в прекрасной, полной величественной старины Польше, о которой столь часто и с таким теплом рассказывал мне Егужинский.
Мы ещё примерно с полчаса просидели на берегу. Яков решил немного пройтись вдоль кромки воды, а я делал кое-какие записи в своём дневнике: «какой дивный, живописный край…».
Наконец собрались, не спеша снялись и снова двинулись вперёд по течению реки. Теперь мы плыли дольше, чем в прошлый раз, минуло несколько часов, и солнце уже здорово припекало. Но у нас были широкополые шляпы, спасавшие от палящих лучей. Тем не менее, создавались все условия для изнуряющего зноя. Мы сверились с картой и решили, что наше сегодняшнее морское путешествие завершится тогда, когда мы достигнем крутого поворота реки, а это должно было произойти не ранее как в семь часов вечера, когда сила солнца всё ещё останется велика, хоть оно и будет собираться на боковую. Тогда-то мы и подыщем место для ночлега.
В два часа пополудни мы сделали вторую с начала нашего плавания остановку. Здесь также было живописно и тихо, если не считать радующей слух песни соловушки, да жужжания одуревших от жары мух. Лес тут был всё больше смешанный: росли бок о бок берёза и ольха, клён и рябина, за елями, пихтами и соснами густели заросли кустарника.
Мы углубились в лес, собирали чернику, голубику, малину и землянику. Прятавшимся в тенях комарам не понравилось, что мы вторглись в их владения: настырно и злобно попискивая, они больно и подло кусали нас, уже порядком взопревших от лесной духоты. На запах пота с берёзок слетались слепни и оводы. Вся эта разношёрстная братия насекомых-кровопийцев атаковала нас со всех сторон. Мы оказались здорово покусаны, однако и щедро вознаграждены: наши бидоны, корзинки и другие ёмкости оказались доверху наполнены сладко-кислыми плодами леса.
— Крупная какая ягода! — восторженно говорил мой друг, расчёсывая укус на шее.
Напоследок мы закусили кисленькой «заячьей капустой» и вышли к нашей стоянке.
Мы устроили настоящий обеденный пир, разговаривали и смеялись. И солнце, казалось, смеялось вместе с нами, лучась тысячами улыбок на спокойных речных волнах. И всё было хорошо, и ничто не предвещало неприятностей.
После столь плотного и сытного обеда нас стало клонить в сон. Друг мой задремал, накрыв лицо своей широкополой шляпой, вытянув ноги и скрестив руки на затылке. Я же ещё боролся с дремотой, но и меня скоро сморило. Я глядел на безмятежную, искрящуюся реку, а потом словно провалился куда-то.
— Просыпайся, пан, — надо мною склонилось приветливое лицо Якова. Он легонько тормошил меня за плечо. — Мы с тобой неплохо прикорнули, но пора и честь знать.
Лодка наша отчалила, когда мои карманные часы на цепочке показывали половину седьмого. Дрожащее над рекой марево начинало угасать. Ярким, насыщенным золотом клонящегося к горизонту солнца светом, пылал лес. Над нами, шелестя крыльями, кружили большие стрекозы. Небо тускнело.
Странная штука. По нашим расчётам мы уже должны были выйти к забиравшему на север крутому изгибу реки. Однако такового не наблюдалось: река то отклонялась от своего направления чуть вправо, то немного влево, но в целом никуда круто не поворачивала. Мы, признаться, были несколько озадачены столь необыкновенным обстоятельством.
— Право же. Ведь не могли ж мы проспать, проглядеть этот изгиб, — сказал мой спутник, осматриваясь.
Мы перестали грести и посмотрели в карту.
«Неужто заблудились?» — подумал я. — «Странно…».
Лодка заскользила вперёд, когда мы налегли на вёсла. Мы решили пройти по течению ещё некоторое расстояние и условились стать лагерем, если не обнаружим искомого поворота. Поблёскивающая река всё тянулась вперёд, теряясь где-то вдалеке. И намёка не было на изгибы.
«Как же так?» — думали мы, всё больше недоумевая.
У меня в памяти всплыли слова Осипа, его мрачный вид. Вспомнился устремлённый на нас взгляд рыбака. Он смотрел так, точно мы были чужаками и могли принести неприятности.
Лес по сторонам не прекращался, напротив — становился только гуще, приобретая всё более дикий вид. Отдельные деревья — то были в основном берёзки — росли прямиком из воды чуть поодаль от берега и имели очень тонкие стволы. От воды начинало тянуть холодком, однако солнце всё ещё припекало. Река стала темнеть, от ярких золотых всполохов не осталось и следа. Со дна медленно, как дым, поднимался сумрак и расползался по воде.
День — первый день нашего путешествия — сходил на нет, и нам ничего не оставалось, кроме как остановиться на ночлег. Расположившись на берегу, мы занялись рыбной ловлей, пока ещё было светло. Осип был прав: река и в самом деле оказалась щедра на свои дары — рыбы было видимо-невидимо, и казалось, что она сама идёт в руки. Можно было, наверное, вполне обойтись без удочек и сетей. Ох, и радостное же это было занятие! Мы выловили плотвы, краснопёрки, ерша, а под конец даже вытянули здоровенного усача-сома.
Начинало темнеть. Мы приготовили на огне отменную уху: знаете, я вкуснее ничего не ел. Наелись мы до отвалу, а затем, отдохнув немного, принялись устанавливать палатку — на сон грядущий.
Когда наконец улеглись на свои лежанки, пожелав друг другу приятных сновидений, я впервые заметил, как вокруг непривычно тихо: не вскрикнет птица, ветка не треснет, не запоёт сверчок. Ночь опустилась как-то сразу, утопив пейзаж и реку во тьме и тишине.
Вскоре я уснул, и сон мой был здоров и крепок. И ещё снилась мне чёрная река, куда ушло всё золото солнца — река, зовущая меня в неизвестность.
22 июля 1890
Сначала я подумал, что вижу это спросонья — иной раз такое возможно, когда сон ещё не утратил над вами своей власти. Понял я позже, а когда понял, сердце моё уколола тревога, и я невольно сжал свой нательный крестик. Выйдя из палатки, где ещё мирно посапывал, ни о чём не ведая, мой друг, я смотрел на местность и не мог поверить увиденному. Подобное могло ввести в заблуждение даже самого стойкого.
«Разве возможно такое? Просто немыслимо…», — подумал я.
Окружающий пейзаж был в корне не тот, каким он нам предстал ещё вчера вечером. Река как будто утратила прежние очертания, вдруг сделалась шире, обильно поросла осокой и камышом. Там и сям среди воды были теперь разбросаны островки с жухлой травой и какими-то бледными цветами, которые я и не видал никогда в наших краях. Помимо уже знакомых берёзок из воды вкривь да вкось вырастали и другие деревья, которых вчера не было — осины и небольшие сосны с искривлёнными стволами. Лес словно бы отодвинулся дальше, но было в его общем облике, в самих сочетаниях веток, листвы и стволов, что-то неприветливое, чуждое и тревожащее душу. И всё это за одну только ночь.
«Что за чертовщина такая?» — всё больше поражался я, крутя головой.
Палатка наша стояла посреди обширного, поросшего осокой и сорняком, островка. Притом расстояние до берега реки значимо увеличилось, а вода почти вплотную придвинулась к палатке. В некоторых местах водная гладь подёрнулась плотной пеленой желтовато-зелёной ряски. Лишь кое-где виднелись выделявшиеся на общем фоне яркие цветки кувшинок. В воздухе чувствовалась промозглая сырость, и ощутимо пахло тиной.
Я застыл в нерешительности и не знал, что мне делать: пойти разбудить Якова или пока обождать.
«Тихо-то как…», — заметил я, прислушавшись.
Всё кругом точно замерло, затаилось, словно опасливо ожидая чего-то. Я задрал голову, уставившись в небо: синевы не было, точно за ночь её кто-то стёр без остатка, оставив только сплошную, унылую блёклость — так выглядит давно выцветшая краска на старых досках. Солнце, будто неизлечимо больное, почему-то сделалось необыкновенно тусклым: вся его яркость и блеск померкли.
Мои карманные часы стояли.
Когда Егужинский проснулся и всё это увидел, то поразился столь неожиданной перемене в окружающем мире не меньше, чем я. Тут я заметил ещё одно обстоятельство: мой друг и сам изменился. Теперь он не казался тем оживлённым и улыбчивым человеком, каким слыл прежде. Что-то поменялось в его настроении и поведении, в нём самом. Он более не рассказывал мне про горячо любимую им Польшу и свою дочку. Казалось, что он замкнулся в себе. Часы Якова также остановились.
Нам теперь трудно было узнать точное время. Да и по тусклому солнцу было сложно сориентироваться: его почти совсем скрыла из виду непонятно откуда возникшая на небе дымчатая пелена. Солнце задыхалось за этой завесой, всё блёкло, теряло свои очертания, свою силу. Не знаю, может мне это и показалось, но к полудню (насколько я мог судить по всем приметам дневное время) чёрная вода, почти полностью накрыв собой некоторые островки, подобралась ещё ближе к палатке. Нашему взору теперь являлись лишь огрызки трав, да уродливые, полумёртвые цветы, которые словно бы никогда не знали дневного света, а росли в тёмных, насыщенных сыростью и гнилостными испарениями, подземельях.
Право же, меня серьёзно тревожила перемена, коснувшаяся моего товарища. Чувство беспокойства охватило меня не столько оттого, что Яков почти не говорил со мной, не произносил что-то вслух, а потому, что он не мог поделиться со мной, близким своим другом, причиной совершенно не свойственной ему замкнутости и странного молчания.
Я даже крепко встряхнул своего спутника, взяв его за грудки.
— Яков, очнись! Очнись же! Скажи, что с тобой такое?! — вскричал я.
Я прокричал в самое его лицо, но он не ответил. Только оправил одежду слегка. И я долго смотрел на него, мучительно пытаясь определить, понять, что с ним не так. Я разглядывал его как некое диковинное создание. Голубые глаза Егужинского оказались пусты и ничего не выражали. Я как в болото заглянул. Два маленьких равнодушных и тусклых болотца — вот какие у него были глаза. Это я заметил, когда Яков снял свою шляпу, поскольку широкие поля её не позволяли отчётливо рассмотреть выражение лица. Лицо его было бескровно и сильно осунулось, а борода свалялась и спуталась, приобретя вид неряшливый, даже нездоровый.
И мне оставалось только гадать что же на самом деле стряслось с моим товарищем в те часы, когда оба мы спокойно спали, сморенные свежим, пьяняще-душистым воздухом дикой природы и усталостью, завладевшей нашими членами. Пейзаж преобразился за ночь, а вместе с ним изменился и Егужинский, в голове которого словно что-то передвинулось. Мне подумалось, что может быть пока я спал, Яков неожиданно с кем-то или чем-то столкнулся и здорово перепугался — мало ли с кем или чем можно столкнуться в столь диком, нехоженом месте в ночной час? Может быть, зверь какой? Или птица? Но тут я засомневался: Яков слыл опытным охотником, следопытом и путешественником и едва ли мог напугаться какой-то водящейся в глуши живности. Не раз сталкивался он с волком и медведем, но знал, на что шёл, с чем имел дело. И мне стало не по себе: «что же такое мог увидеть Яков? С чем мог столкнуться посреди ночного мрака?»
Между тем, наши съестные запасы понемногу подходили к концу, и следовало бы всерьёз заняться охотой. Я видел и слышал уток. Хоть мой товарищ и словом не обмолвился со мной с самого утра, он всё же мог помогать мне. Но если раньше, ещё только вчера, да и всегда до этих пор, мы были на равных, то сейчас я был ведущим, а Яков — ведомым.
Мы прихватили с собой ружья, охотничьи ножи, топорики, патроны и сумки из грубой материи. Оставили нашу палатку позади, сами же сели в лодку и поплыли меж маленьких островков с чахлой растительностью. Друг мой по обыкновению молчал, держа своё ружьё на коленях, а я управлялся с вёслами.
И на некотором расстоянии от нашей стоянки местность оказалась примерно той же: осока и островки; мёртвые, серые и почерневшие деревья, торчащие из воды, точно кисти скелетов-великанов; неравномерно растущий по обеим сторонам насупленный, хмурый лес. И странная, необыкновенная тишина стояла в окружающей природе. Будто бы какое-то невероятное, невообразимое явление наложило на всё немоту, вечное молчание.
С утками, разом куда-то девшимися, нас ожидала неудача, зато оставив лодку и зайдя поглубже в лес, мы наткнулись на обильнейшие грибные места. Шляпки лисичек рыжели среди травы. Сыроежки и белые грибы горстками рассыпались по маленьким полянкам. Радовали намётанный глаз подосиновики, подберёзовики и маслята. «Ох и славно же мы отобедаем сегодня»! — подумалось мне.
Яков, как и я, собирал грибы, но его бескровное, покрытое плёнкой пота, лицо, ничего не выражало, и глаза его не горели при виде всего того раскинувшегося перед нами грибного изобилия. Он походил на некую машину, механически совершавшую привычные движения: Яков, но будто бы и не он вовсе. Его состояние тяготило меня всё больше.
Но вот мы вернулись и стали приготовлять грибы. Весело затрещал костерок, хоть как-то разгоняя ту непривычную, окружавшую нас, тишину и рассеивая мрачные, тревожные думы в голове. Когда мы вдоволь насытились, высокое солнце держало свой путь на запад, пылая в зелёных верхушках деревьев. Мы отдыхали в палатке. Мой взгляд был невольно прикован к искусанным комарами и слепнями шее и затылку моего друга, и я думал, размышлял над тем, как сложно устроен человек. Неужели Яков так никогда и не заговорит? Неужели унесёт с собой в могилу неведомую тайну? Сегодня, ещё после завтрака, я попробовал заставить друга что-нибудь написать, но из этого не вышло никакого проку. Мне вдруг стало страшно и вместе с тем печально при осознании того, что Егужинский вполне возможно совсем тронулся умом. Я подумал об умалишённых, находящихся в плену у собственных недугов, о настоящей сути которых другие могли даже и не догадываться. Передо мной, среди тоскливых, жёлтых стен, представали несчастные, жалкие существа, когда-то, быть может, совсем недавно бывшие обыкновенными, здоровыми людьми. Вспомнились слова моего знакомого, старого уважаемого профессора психиатрии: «когда не в порядке что-то на «верхнем этаже» — это серьёзно…».
«Что же происходит под этими глухими костяными сводами?» — думал я. «Что происходит сейчас на «верхнем этаже» у Егужинского?»
Выйдя позднее из палатки, я заметил уток, и мы вновь снарядились на охоту. Теперь мы преследовали птиц, всё дальше отплывая от нашей стоянки. Вскоре рослая осока загородила и палатку, и костёр.
Мы оказались в краю тихих, болотистых заводей, где густо рос здоровенный камыш и кривые омертвелые коряги вылезали из чёрной, местами покрытой ярко-зелёной ряской, воды. И всё тянулись заводи и камыши, и всё тянулся лес с двух сторон — деревья то приближались в беспорядке, словно медленно и неотвратимо наступая на нас, то отдалялись, путаясь, сплетаясь меж собой скрюченными ветками. Мне стало казаться, что всё это время мы так вот и плыли, не делая никаких остановок, не собирая лесных даров и не охотясь. Только плыли и плыли бесконечно долго.
Наконец, когда порядком подуставшее за долгий день солнце повисло над западом мира, лес расступился, и я снова оказался удивлён и потрясён открывшимся передо мной зрелищем. Слева лес стоял более-менее ровной стеной, кое-где стволы круто кренились, заваливались, скрещиваясь друг с другом и подминая под себя молоденькие деревца и кустарник. Справа же все деревья, в основном сосны и ели, вырастали из остывавшей земли под довольно крутым наклоном вправо, будто стена леса, естественная преграда, сильно накренилась, находясь под натиском невидимой, могучей силы. Невероятно! Но я не успел в полной мере подивиться столь необыкновенному, причудливому виду природы.
Со стороны «кривого» леса, совсем близко, летели утки. Я выстрелил в тот момент, когда птицы уже почти пересекли заболоченную реку. И в тот же миг Яков пронзительно вскрикнул. Я даже испугался этого звука: ведь он подал голос впервые за весь этот странный день. Это был вопль боли. Когда я наконец увидел, что произошло, ружьё выпало из моих онемевших рук и плюхнулось в воду.
Не знаю, как так вышло, и что это было, можете мне не верить, но я клянусь вам, что выпущенная из моего ружья и предназначенная утке пуля — о ужас! — поразила моего друга. Яков повалился поперёк лодки, а птицы исчезли. Вот здесь я действительно испугался и растерялся — представьте моё тогдашнее положение. Несколько мгновений обескураженно глядел я на свои руки, на небо, реку и покосившийся справа лес. И ничего, ничего не понимал. Случившееся так и останется для меня неразрешённой загадкой, как и многое в этом месте.
Затем я метнулся к скорченному от боли товарищу. В последний момент попытался схватить выроненное им ружьё, но оно скользнуло под ряску. Единственное ружьё, что теперь оставалось у нас, пошло ко дну.
Смутно я помню, как боролся за жизнь своего спутника, как останавливал кровь из его груди, как делал перевязи. Выяснилось, что пуля прошла навылет, чудом не задев лёгкого и позвоночник. Дно лодки оказалось залито кровью несчастного Якова. Теперь на его перекошенном лице появилось привычное человеческое выражение. Не скажу, что я обрадовался этому изменению — всё же друг мой мучился болью из-за огнестрельной раны — но в тайне надеялся, что может быть теперь он очнётся от овладевшего им ранее оцепенения. Теперь мне следовало думать о том, сможет ли мой товарищ выжить и излечиться в столь непростых условиях: в глуши, посреди сырости и воды, вдали от любых больниц и аптек, от светлых докторских умов, где-то у чёрта на рогах, да ещё в месте, где всё самопроизвольно меняется.
Солнце между тем клонилось к закату, и снова всё замерло в ожидании чего-то. Тогда я уже кое-что начал подозревать. Теперь-то, когда из меня утекают последние капли сил, я уж точно знаю, что здесь что-то не так, что-то несомненно неправильно. Но я только путаюсь во множестве догадок, и от этого дело яснее никак не становится.
Тишина. Я медленно веду лодку. Яков молчит. Как будто уснул — уже не кривится от боли.
«Только б не умер, Господи. Только б не умер», — тихонько молил я, невольно вслушиваясь в разлившуюся кругом давящую тишину.
Тишина была повсюду, вверху, по сторонам и внизу — над чёрной водой и в ней самой. Такого безмолвия попросту не бывает… Тишина в моих ушах, в моей голове, в моём измученном невзгодами и тяжёлыми думами мозгу, уже во всём моём теле. И Яков всё молчит. Я даже послушал его — жив, слава богу, жив. Я вспомнил ненароком, как вопль моего друга вобрала в себя и растворила эта проклятая тишина: крик исчез без остатка. Звук моего выстрела по птицам также сошёл на нет, в миг потонул, завяз безнадёжно во всеобъемлющей тиши — как увязает брошенный в густой ил камень. Мы остались без ружей. Ну и пусть — честно говоря, я теперь боялся стрелять из чего угодно, будь то мушкет старого образца или пушка. Как полетит заряд можно было лишь догадываться. По пути к стоянке я вспоминал приключившееся с нами несчастье.
И никакой живности, даже насекомые пропали. Что же это такое? Похоже, утки были последними живыми существами (не считая нас, конечно), которых мы наблюдали несколько часов назад. Так я говорю — «несколько часов» — ведь временем мы не располагаем. Но, судя по положению солнца, я мог определить, что час был уже поздний.
Смеркается. Лес темнеет, сурово нависает над водой там, где деревья растут близко к реке. Да и не река это уже вовсе. Не то болото, не то озеро или пруд, а может и всё сразу — не разобрать.
Теперь я начинал осознавать это пугающее обстоятельство: заблудились. Перед нами открывались весьма нерадужные перспективы. Выживет ли Яков после ранения? Как долго хватит нам съестных запасов и питьевой воды? Сможем ли мы выбраться? Это место завлекло нас в ловушку и теперь донимало и мучило, как только могло. Возможно в этот край, не отмеченный ни на одной современной карте, и вовсе не ступала нога человека, а если и ступала, то очень давно. А тем временем это место ждало, ему было скучно, оно хотело играть. И вот теперь оно играло с нами. Играло нами. Как хотело.
Тишина. И новые перемены на обратном пути. Лес по обе стороны отступил дальше, оставив в воде чёрные трупы товарищей, чьи мёртвые стволы кое-где облепили высасывающие последние соки бледные, болезненные грибы-паразиты. Заводей, ряски, осоки и камышей стало больше — последние росли то отдельными участками, то почти сплошными высокими стенами, через которые лодка едва могла пробиться. Камыш и осока не шелестели, не шуршали на ветру, а вырастали безмолвно и угрожающе, точно молчаливые солдаты в зелёных мундирах. Островков земли как будто стало меньше, часть из них словно скрылась под водой. Местность поменялась за пару часов.
Ночь пришла тихо, незаметно, крадучись прямо за нами. Небо померкло, и сделалось совсем темно.
Но к тому времени мы отыскали наш маленький островок и палатку. В темноте ещё пылали оранжевым оставшиеся от костра уголья. Я бережно вытащил Якова из лодки — кажется, он впал в беспамятство — и перенёс в палатку. Разжёг костёр, собрав остатки хвороста. Наполнил керосином пузатую лампу, и в палатке стало светло. Думать о мрачном совсем не хотелось, но сумрачные думы обступали со всех сторон и понемногу душили разум, как дым наполняет тесную комнату.
Я с ложки покормил бульоном раненого Егужинского и перекусил сам. Я с ног валился от усталости. И вскорости, присматривая за уснувшим товарищем своим, задремал сам.
«Что же будет завтра? Что будет…».
Так я и провалился в глубокий, как бездонная пропасть, сон без сновидений.
23 июля 1890
Вопреки всему, что произошло с моим другом и вашим покорным слугой, на третий день нашей охотничьей вылазки, ничего поразительного не случилось. Я с надеждой обнаружил, что Якову стало лучше, боли в ране уже не терзали его столь мучительно. Но он всё ещё был очень слаб и пребывал в болезненном состоянии полусна-полубодрствования. Я продолжаю кормить его с руки, как дитя. Друг мой всё молчит.
Вечером, лёжа в палатке, которую обнимали тишина и ночь, я припомнил давнишнюю историю своей бабки, которую ей в свою очередь поведала её бабка. Много лет назад она рассказывала мне, в ту пору совсем ещё мальцу, историю о некоем болотном существе, которую звали, кажется, Рясница Черноглазая. Ночью или днём она неслышно подкрадывалась к спящему человеку — будь то заплутавший путник, потерявшийся ребёнок, охотник или беглый заключённый — и целовала того прямо в губы, вместе с тем насылая морок, приобщая к дикой, лесной жизни. Просыпаясь, человек ничего не помнил — ни своего прошлого, ни настоящего, ни родных людей, ни памятных мест и событий. А встретивший его видел, как пусты глаза того человека, как бескровно его лицо. Такой человек не мог разговаривать, не мог объяснить толком, что с ним стряслось в чащобе. Ибо Рясница, целуя свою жертву, проталкивала ему через рот в глотку ядовитые комья ряски и тины, и несчастный навсегда становился немым. Хозяином Рясницы был Водяной, и она, прислуживая, поставляла ему «новобранцев». Поцелованный Рясницей всё более тяготел к жизни в лесу и мало-помалу утрачивал человеческий облик, обречённый навеки скитаться по лесам и болотам. Поговаривали, что встреча с «поцелованным» не сулит ничего хорошего. В старину верили, что однажды Водяной наказал обитательницу лесных водоёмов за дерзость и своеволие. С тех пор Рясница Черноглазая обитала только в болотах, да омутах, и питалась остатками, объедками глубоких топей и трясин, и такая сделалась от этого злая и свирепая, что любого приблудившегося сначала сводила с ума, а затем целуя глубокой ночью, так забивала горло ряской, илом и водорослями, что бедняга задыхался насмерть. Затем Рясница стаскивала свою жертву в болото и пировала.
Много веков назад, видя выбравшегося из леса немого человека с блуждающим, ничего не выражающим взглядом, люди могли поверить, что его поцеловала болотная нечисть. Но теперь, во времена науки и торжества разума над мифом, такого бедолагу сочтут умалишённым и упекут в «жёлтый дом».
Но теперь я ни в чём не был уверен, во всём сомневался. Переживая за судьбу Якова Егужинского, я задавал себе вопрос и сам поражался ему: «Уж не Рясница ли Черноглазая приложила уста к губам моего друга?»
24 июля 1890
Четвёртый день нашего вынужденного заточения в этом забытом всеми земными богами и Господом проклятом месте. И снова неприятности. Оно над нами издевается.
Рыба в чёрной воде непонятным образом давно пропала. Теперь же исчезли все растущие окрест ягоды и грибы, хотя я точно помню, что грибов оставалось ещё достаточно. Даже «заячья капуста» куда-то делась. Ружей мы лишились, так что, занимаясь охотой, я расставил ловушки для зайцев и других зверей, установил также несколько капканов. Но ни одна из этих штук не сработала — не потому, что зверь не попался, а потому что его совсем не было.
Чья злая, беспощадная воля была способна на такое?
Одно радовало: друг мой, Яков, медленно, но верно поправлялся. И даже заговорил немного. Мне, знаете ли, стало не по себе, когда я представил, что могу услыхать от находящегося во власти странного морока товарища. Но потом несказанно обрадовался, когда он чётко промолвил несколько фраз, правда, без особой связи и смысла. Это были: «Польша», «дочурка-красавица», «большой дом» и «добрые соседи».
И это всё, что он сказал в этот день. Я был так рад, всё равно так рад, поскольку очень соскучился по обществу моего бывшего когда-то неунывающим приятеля, да и вообще по человеческому обществу, по любым людским словам, хоть бы это была и ругань.
Лицо Егужинского вдруг оживилось, он как будто только сейчас узнал меня, осознал, что я рядом с ним посреди этой дикой проклятой пустыни.
— Приезжай, — сказал он по-польски.
Мы обнялись при свете керосинки. Обнялись крепко и тепло. Обнялись как братья. Глаза мои наполнили слёзы, ком подкатил к горлу, и я почувствовал в груди стеснение. Я готов был расплакаться. Это был последний раз, когда мы говорили друг с другом, если вообще это можно было назвать разговором.
Когда Яков уснул, я вышел из палатки в ночную тишину, обволакивающую местность плотной, непроницаемой пеленой.
Небо чужое. Я не узнаю его. Звёзд много, они рассыпаны щедрой рукой небесного чародея по всему пространству, но и звёзд я не узнаю: ни Ковша, ни Большой медведицы, ни созвездия Ориона.
Чужое небо. Чужие звёзды. Чужое место. Чужая тишина. Всё — чужое. И я с каким-то глубоким трепетом ощущаю себя одиноким странником, заплутавшим в бесконечном мире неведомого.
Питьевой воды осталось всего на несколько кружек. Так мы долго не протянем. Надо бы экономить…
25 июля 1890
Хорошо больше не будет. Это дьявольское место взялось за нас по-настоящему.
Лежанка Егужинского оказалась пустой. Это было первым, что я обнаружил, едва разомкнув веки. Яков отсутствовал в палатке. Не обнаружил я его и снаружи. Когда я, объятый сильной тревогой и страхом, ступил из палатки, ноги мои тотчас угодили в воду. Ил уже пожирал под водой наш крохотный островок, последнее наше прибежище. Пока мы спали, чёрная маслянистая вода тихо подкралась почти вплотную к нам. Палатка насквозь пропиталась сыростью, промозглый гнилостный дух с отвратительной настойчивостью лез в ноздри. К тому же стало значительно холодней: погода не походила на июльскую, а скорее напоминала погоду, свойственную глубокой осени. Тусклое, бесцветное, всюду однообразное небо было безразлично к нашим бедам.
— Яков! Яков! — звал я, но слетавший с губ моих звук, едва родившись, будто гас у самого рта. Не заметил я и эха.
Уже позабыв про завтрак, я со всем рвением принялся исследовать окрестности, до хрипоты выкрикивая имя друга. Ни треска ветки, ни крика птицы, ни единого знака. Да и как он отзовётся? Ведь он не говорит. С содроганием представил я, как из чащи несётся тоскливый крик: «Польша! Польша! Приезжай!»
На поляне растёт одинокий, пузатый, бодрый гриб — так и просится в суп. Я подошёл и сорвал его. И тут же скривился от отвращения: белёсые нитевидные черви пачками посыпались вниз из гнилого нутра, уползли в гиблую землю, подальше от света. Отряхнув руки, я заметил чуть в стороне на поляне необыкновенные растения с мясистыми стеблями, утыканными кривыми шипами. У этих растений были неправдоподобные ярко-зелёные цветы, каких я никогда в жизни не видывал.
Передо мною простиралось обширное заболоченное пространство. Я пробирался на лодке по нескончаемому лабиринту гиблых островков, камыша и саблевидной осоки. Вид этот угнетал, наводил на мысли о несчастьях, болезнях и смерти. Я искал Якова, который исчез без следа, может быть ушёл, не взяв с собой еды и питья. Но куда и зачем ему было уходить, раненому и ослабевшему?
Занимаясь поисками, я обнаружил, что леса теперь не было совсем, и вся эта огромная болотистая местность нескончаемо тянулась во все стороны света — в северном, южном, западном и восточном направлениях. От тёмной воды поднималась призрачная дымка. Местность была живой, подвижной и меняла свои очертания по собственному усмотрению, если вообще можно так выразиться применительно к какой бы-то ни было земле, клочку суши. И чем больше плавал я в разных направлениях, изучая местность и заодно занимаясь поисками, чем больше плутал по мрачным, зловещим островкам, тем больше изменяло мне чувство реальности, твердь здравого смысла раскачивалась и куда-то уходила. И любые карты были здесь бесполезны.
В конечном счёте я бросил поиски и чуть живой воротился к месту стоянки — я боялся, что и его не сумею отыскать и мне придётся до конца своих дней скитаться по этим безмолвным и мёртвым, никуда не выводящим каналам, лабиринтам высокого камыша и режущей кожу осоки, подобно одинокому, жалкому насекомому вяло рыскать посреди гибельных вод, испускающих ядовитые, уходящие в беспросветное небо, испарения.
«Должен же быть конец этому безумию?» — думал я, наспех перекусывая у палатки.
Но отнюдь — безумие не кончалось, всё это время оно было рядом и поджидало нас в ночи. Казалось, я попал в кошмарный сон наяву.
Я более не выкрикивал имени Егужинского, ибо отчаялся его отыскать, и преисполнился самых мрачных дум. Но и на грани отчаяния, во власти захватывающей острой тоски, я продолжал надеяться: разжёг большое кострище на нашем острове и на близлежащих островах. Огни могли послужить спасительными маяками для Якова.
Я боролся со сном — вдруг случайно увижу или услышу Якова? Несколько раз мне даже послышался треск сухой ветки где-то поблизости, и я выбрался из палатки проверить — не мой ли это друг? Но я оказался обманут этой мыслью: вокруг никого не было. В конце концов, смертельно уставший, опустошённый и охрипший, я всё же уснул. И снилось мне широкое болото. Оно взбурлило и подняло из своих чёрных глубин покрытые илом, иссушенные мумии. Это были взрослые, дети и животные, и было их такое множество, что они заполнили почти всё пространство воды. Ко мне тянулись тонкие чёрные руки, когтистые пальцы, разевались чёрные дыры гнилых, забитых водорослями, ртов…
Кажется, я медленно возвращался из сна. Мне показалось, а может быть так и было, что я слышу шорох и слабый стон где-то совсем рядом.
Внезапно я открыл глаза.
Передо мной предстал мой старый друг, мой спутник, охотник и путешественник, Яков Егужинский, однако узнал я его не сразу. Он улыбался, но в этой улыбке отсутствовала и тень приветливости — оно лучилось животным безумием. Его глазные впадины были плотно залеплены илом и жирной землёй, а из ушей торчали тонкие ветки. Густой чёрный ил почти сплошь покрывал его лицо, потрёпанную, изорванную одежду, и при первом взгляде создавалось впечатление, что передо мной не человек, а его дикое, грубое подобие.
Всего мгновение дал мне Егужинский, а затем как клешнями сдавил моё горло, навис надо мной, напирая всем своим весом, сыпля землёй. Однако скоро мне удалось немного высвободиться из мёртвой хватки. Я выпростал руки, впился пальцами в его предплечья. Я видел, что грязные перевязи, которые я накладывал Якову после его ранения, совсем сбились и теперь болтались бесполезными тряпками, а из раны вытекала кровь. Буравя меня своим земляным взглядом, он вновь навалился, стал душить, и я, судорожно хватая ртом воздух, только диву мог даваться, откуда Егужинский черпает силы.
— Яков! Яков! Остановись! — вскричал я, пытаясь воззвать к его затуманенному разуму. Но это было всё равно что обращаться к дикому животному — он не воспринимал человеческих слов.
Задыхаясь и часто моргая слезившимися глазами, я целил с силой схватить его за рану. Наконец, я воткнул в неё пальцы, насколько мог глубоко, но это не произвело на моего мучителя должного эффекта: он словно бы вовсе не чувствовал боли.
Безумие скалилось перед моим лицом. Мой близкий друг остервенело душил меня при свете керосиновой лампы: он превратился в жестокого убийцу. Тогда, в момент смертельной опасности, я уже был уверен, что Яков Егужинский напрочь лишился рассудка, своей личности как таковой. Его «я» распалось и исчезло, когда он столкнулся с чем-то необъяснимым и страшным. В Егужинского словно бы вселился сам злобный дух этого гиблого места. Этот дух направлял его волю и действия, не сулившие мне ничего хорошего.
Потом, в пылу бешеной схватки, мы покатились по полу, подминая под себя всё, что лежало рядом. С неимоверным усилием мне удалось добраться до своего охотничьего ножа. Я выхватил его и попытался всадить в бок безумца, как бы тяжко и больно это для меня не было, но тот со звериной ловкостью перехватил моё запястье. Рука моя стала ослабевать, а он по-прежнему крепко прижимал меня к земле, выворачивая кисть с лезвием. Его изуродованная физиономия, источая смрад, нависла над моим искажённым тщетными усилиями лицом. Это был оскал смерти.
Пальцы мои разжались, роняя нож, и я, не теряя драгоценных мгновений, резко вывернулся и рухнул животом на разбросанные в беспорядке предметы. А в следующее мгновение, судорожно вдохнув, я рванулся за клинком. Достаточно было всего лишь протянуть руку и схватиться за рукоять. Совершая все эти действия, я понимал, что нападавший также метнулся вслед за мной к лежащему на земле ножу. Буквально затылком я ощутил его обжигающее, отдающее трясиной, свирепое дыхание.
Он опередил меня, схватил нож, коротко размахнулся, целясь мне в лицо. Я вовремя закрылся сумкой, но лезвие, вспоров ткань, всё же чиркнуло меня по лбу, и по ресницам потекло горячее. Я изо всех сил подался вперёд, сжимая сумку и отдаляя от себя руку с ножом, когда он ударил во второй раз. Я попытался обвить лямку сумки вокруг шеи Егужинского, но не смог — запутался сам и запутал его руки. Безумец хрипел и брыкался.
Наконец, мне удалось отшатнуться, но он снова хищником кинулся на меня. Под моей спиной хрустнула лампа. Вспыхнувшее, было, пламя тотчас погасло, разметав в стороны оранжевые язычки огня и искры. Теперь борьба происходила в темноте. Однако при последних вспышках огня я успел выбить нож из руки нападавшего и теперь, как одержимый, шарил рукой по влажной земле.
В пылу драки палатка завалилась, и я теперь оказался под открытым небом. Бледно-голубой свет чужой луны и звёзд выделял из тьмы всклокоченную фигуру безумца. Я сжал рукоять ножа и первым ударом разорвал палатку. Перекрученная ткань намоталась мне на руку. Затем лезвие вошло во что-то мягкое и податливое. А я всё бил и бил, почти не глядя, ослеплённый своей и чужой кровью, заливавшей глаза, сам полубезумный от отчаянья и ужаса.
Когда-то бывшее поляком Егужинским существо не умирало. Хотя я, наверное, нанёс ему более двух десятков колюще-режущих ударов острым, безупречно отточенным лезвием своего охотничьего ножа. Но этот монстр, весь истекая кровью, всё продолжал с неимоверным упорством лезть на меня. Он всё наседал, размахивал руками и хрипел. Мне даже показалось, что на искажённом в гримасе лице, я вижу грязную, мокрую шерсть; чувствую запах дикого зверя, запах животного, смрад гнилого мяса из пасти.
Затем я отчётливо увидел, что вошедший по самую рукоятку нож торчал из бока Егужинского, с губ которого срывалась кровавая пена.
Отползая и сдерживая натиск, я нащупал рукой небольшой польский револьвер Якова. Он оказался заряжен. Из последних сил я отпрянул назад, рухнул по колено в воду и разрядил целый барабан в противника.
Он не падал! Это был сущий демон в обличье моего бедного друга, который уже никогда не станет прежним.
И тут я услышал всплеск…
Что-то тёмное, неопределённое в своих очертаниях двинулось в мою сторону и схватило Егужинского за ноги. Я слышал, как хрустнули его кости, как треснула кожа. Зловонный рот его открылся, извергая тину. А затем Яков или то, что им когда-то было, исчез под водой. Снова всплеск. И на том всё закончилось. Это длилось какие-то мгновения.
Вконец обессиленный, я лежал под открытым небом среди лохмотьев палатки и раскиданных вещей. Вспоминал бабушкины истории про кикимор, водяных и Рясниц. Я гадал, сколько времени потребуется этой морской твари, чтобы закусить Егужинским, а уж затем приняться за меня.
***
Я терял остатки сил, медленно умирал с голоду, от обезвоживания и потери крови. Но продолжал делать записи, чтобы поведать миру о том, что пережил и испытал, находясь за гранью возможного. Не ручаюсь за свой почерк, некоторое повторы и возможную путаницу, уж не взыщите мне за это. Вокруг ничего не происходило. Мертвенный, безразличный пейзаж и тишина.
Однажды я уснул и увидел, как ко мне идёт по воде сам Иисус — от белых одежд Господа исходил свет.
Временами я проваливался в зыбкую тьму беспамятства, и тогда мимо проносились бессвязные, разрозненные обрывки моей прошлой жизни, но я словно бы наблюдал не себя, а чужого человека, чужую жизнь и события. Может быть всё это сплошной сон и когда-нибудь я проснусь, а может быть я уже умер и переступил черту иномирья. Наверняка я сказать не мог. Иногда мне казалось, что я слышу голоса мертвецов, ощущаю колебание воздуха рядом с собой: их дыхание. Мертвецы что-то говорили мне, но я не мог ничего разобрать. Всё-таки я был жив, иначе понимал бы слова покойников.
Оказалось, что в барабане маленького револьвера Егужинского ещё остался один заряд. Последний. Я не знал, что произойдёт, если выстрелю. Быть может пуля по каким-то непонятным, чуждым законам этого проклятого места угодит прямо в меня. Ведь именно так случилось, когда я стрелял по летящим уткам, и пуля, отскочив от невидимой небесной преграды, угодила прямиком в Якова. Я не мог этого объяснить. Может, у вас получится? Но ежели случится именно так, как я думаю, выходит, что меня убьёт сам воздух, небо. Экая глупость! Вряд ли я смог бы уничтожить одним зарядом ту подводную тварь, утянувшую на дно поляка. Сомневаюсь я и в том, что пуля поразит то создание, что бродит вокруг.
Я потерял счёт дням. Стал частью этого странного, искажённого мира. Я лежу полуживой на крохотном островке земли и сам понемногу становлюсь землёю. Она просачивается в поры моей кожи, в ноздри, в рот, заполняет череп, сам мозг. Я бессилен и ничтожен. Ночь, не ведаю какая по счёту, безмолвна. Безмолвны луна и звёзды. Я ничего не слышу, поскольку лишил себя барабанных перепонок. Лежу и пишу при свете угасающего костра, соорудив который из оставшихся хворостин, я лишился последних сил.
Вы знаете, я думаю, что это всё же не зло, а нечто непознанное, неведомое людям, то, что сокрыто за зыбкой пеленой бытия. Оно проявило себя, и земные законы перестали действовать в этом месте, всё изменилось за какие-то мгновения. Человек попросту не способен уловить столь быстрые перемены и оказывается в ловушке. То неведомое, что проявило себя на реке — это не зло и не добро, не белое и не чёрное, не правда и не ложь, оно существует само по себе и когда соприкасается с нашей действительностью, неким непостижимым образом искажает её, подстраивает под себя, изменяет. Мы с моим другом непосредственно столкнулись с этим невероятным явлением, как сталкивались с ним путники до нас. И всё получилось так, как получилось.
Вы, конечно, вправе сомневаться в моих словах, в моих рассуждениях, но только теперь, став свидетелем и участником фантастического явления и действа неких высших, неподвластных человеческому разуму сил, я убеждён, что мы далеко не одиноки в этом бескрайнем мире, есть что-то или кто-то, есть нечто, что вовсе не обязательно может находиться далеко от нас. Стоит всего лишь оглянуться, приглядеться, прислушаться — и оно уже прямо здесь, перед вами.
Но что это? Я чувствую вибрации воздуха, вода пошла рябью... Я хватаю нательный крестик, что есть сил сжимаю его в ладони. Последний оплот моей прошлой жизни, одинокий островок веры и надежды, затерянный посреди бесконечного космоса.
Ко мне медленно и неотвратимо приближается какая-то фигура. Смутный, нечёткий образ, сеющий бледный свет, словно бы неуловимо скользит по воде. Но это не Иисус.
Я закрываю глаза.
Сжимаю крестик.
И жду.
Свидетельство о публикации №225042701230