Как я считал Кировцы

Они огромные.
Они — огромные!
Если глядеть снизу, с семилетнего твоего роста, они уносятся крышей в небо, вот-вот уже давят тебя своими двуростовыми колёсами, и смотрят. Они смотрят!
Они — жёлтые!
Когда он, такой, едет по дороге — а он не должен ехать по дороге, простой дороге, на которой троллейбусы 27-го маршрута, по дороге, которую переходят обычные, простые люди в серых пальто, и в коричневых пальто, и в пальто с нутриевым воротником, как у бабушки, и во всех прочих пальто и даже без — когда он едет… когда гулко идёт… когда он царит по этой дороге, созданной для простых, он светится своей желтизной, он поедает дорогу зубастыми шинами размером с песочницу, а сидящий в нём, в стеклянно-дрожащем стакане где-то наверху — он, высший, неземной, колёсный Гагарин на рыкающей колеснице, он деус-экс-махина; его, высшего, даже не учитывает взгляд, и то, в чём он едет и идёт, зовётся непонятно, но грозно: Кировец.
И я принялся их считать.
Первый был незабываемо страшен; он возвестил о себе нутряным гулом, когда я ногтем выписывал линии на морозном троллейбусном стекле. Стекло задрожало, масса пассажиров обернулась, и равнодушно отхлынула от окон, когда он плыл мимо, ревя, с колёсами на уровне моего лица; ну что тут такого — большая машина, подумали пассажиры в серых и коричневых пальто с воротником и без: неинтересно, пусть гудит — но нервно оборачивались всё же, а я проделал в стекольной изморози экранчик, и в него смотрел, благоговейно, вверх, где сидел небожитель в жёлто-стеклянной рубке, этот колёсный звездоплаватель, и я протирал, расширял своё окно, счищал снег, чтобы увидеть всё полностью, а варежки болтались на своих резинках и, как обычно, мешали, а тот плыл мимо, гулкий и страшный.
Он был первым.
Второй, пронёсшийся на границе видимости, когда я выворачивал на санках из-за дома, оставил по себе облако-фантом, и я не вполне был уверен, что действительно видел — но вписал этого второго, призрачного, в свой счёт, с криком:

— Мама, кировец!!!..
— И что ж? Какой “кировец”, что?..
— Второй!

Пронёсшийся по Краснопутиловской, улице со слабым отголоском соимённого ему названия, он остался снежно-фантомным, не вполне увиденным, и с тех пор, записывая в свой актив очередной, тридцать четвёртый, или сто восемнадцатый, я всегда поправлял себя: нет, наверное, всё-таки тридцать третий… нет, сто семнадцатый на самом деле — но как сладко было увеличивать раз от раза это число!
Этот второй не даёт мне покоя.

Квадратно-рубленый, жёлтый телом и чёрно-рубчатый своим колёсным низом, громадный, не соответствующий всему, вообще всему виденному… нет, я не мечтал быть водителем кировца.
Я хотел стать владельцем кировца. Не шофёром.
Указывать кировцу, повелевать им. Ехать на кировце по Краснопутиловской, пронестись верхом на рычаще-жёлтом гиганте Краснопутиловской улицей напрямик через площадь: газоном, травою, не отвлекаясь на крики и милицейский свист, нарушить движение, перевалиться через поребрики, смять дорожные знаки — он сможет, я знаю, я знаю! Он перевалит, взроет своими колёсами что угодно, понесётся вне дорог, без правил…

…Водолаз: эта удивительная профессия была ответом на общепринятое “космонавт”;

— Кем ты хочешь стать; наверное, космонавтом?
— Водолазом!
— Ух ты, интересно, надо же.

Водолаз — для отвода глаз, подальше от неизбежного космонавта, потом был ещё кто-то, почти не памятный: приматолог?.. После — слесарь: вытачивать шар в шаре, по захватившему воображение сюжету, виденному где-то в перерыве от тридцать пятого до полусотенного; слесари ведь занимаются именно вытачиванием шариков в шарике в шарике, да?
И пират, конечно. Мне быстро разъяснили, что это плохо, и я отстал от треуголок и попугаев. И отважный полярник. Непременно — отважный: не прилагательное, а суть. Ещё…

Я захотел стать гелиологом где-то на 225-м. (Не путать с геологом! Меня эта путаница изводила десятки лет). Я стремился к солнечному, жёлто-прекрасному, мощному. Это было самое сложное слово с тех пор, как я выпалил:

— Стодевяностодевятый, стодевяностодевятый!!! — где-то в жёлтых полях Поочья, когда сто девяносто девятый мой, наблюдаемый из вагонного окна, стал на дыбы, вытаскивая упрямую борону, вращал передними беспомощными колёсами-жвалами в воздухе, пуская чёрный дым: беззвучно и недолго, потому что поезд унёсся, а я жалею его, несчастного, до сих пор.
Мне сказали:

— Ты хорошо считаешь, такие маленькие обычно и до ста не могут. Наверное, тебе надо быть математиком.
— Зачем, — изумился я. — Я ведь считаю только кировцы.

На 1016-м я стал гелиологом; нет, это был бы тысяча шестнадцатый, если бы я не перестал считать где-то на третьем десятке четвёртой сотни: выветрилось.
Рост мой в Его колесе помещался теперь лишь один, жёлто-солнечное сменилось грязно-жёлтым, а далее — как липовые листья осенью становятся чёрными на дороге за день — и вовсе грязным, Он тускнел, не восхищал уже, и только счёт всё шёл по привычке: двухсот восьмидесятый, трёхсотый (ура, ура, трёхсотый! Или 299-й, с учётом того, оставшегося морозно-рыкающим фантомом много лет назад?).
На третьей тысяче, если бы я не прекратил счёт на третьем десятке четвёртой сотни, я разочаровался в гелиологии; она почти лишила меня зрения, была скучна своими графиками, а на прекрасно-жёлтый её объект смотреть невозможно.

Я бросил на 325-м.
Ничего не сбылось.


Рецензии