Гении места Старой Москвы

Друзья, эта книга содержит большое число иллюстраций. Полноценное произведение Вы можете бесплатно скачать отсюда:

https://disk.yandex.ru/d/Tf4XPJ6hZQjk2Q





















Геннадий Михеев
ГЕНИИ МЕСТА СТАРОЙ МОСКВЫ


Время идёт, хоть шути — не шути,
Как морская волна вдруг нахлынет и скроет...
Но погоди, это всё впереди,
Дай надышаться Москвою.

Булат Окуджава

В понимании античных римлян, genius loci есть дух–покровитель местности. Применительно к Первопрестольной использовать это в сущности языческое понятие несколько затруднительно, ибо Златоглавая — город Сорока Сороков христианских церквей, собрание православных святынь в обрамлении всякой зачастую нелепой всячины.
С другой стороны, зачем на Красной площади стоят изваяния двух мужчин в образе древнеримских воинов, да и вообще Белокаменная пусть и не первый, но всё же Рим.
Я вырос близ Чистых прудов и с детства знал, что водоём, из которого истекает река Рачка, некогда именовался Поганым. Знатоки нам рассказывали, что при Петре Великом пруд очистили от нечисти и облагородили. Позже Рачку, порождающую неимоверные массы грязи, загнали в подземный коллектор, от чего и возникло расхожее выражение "где раки зимуют". Слово "поганый" (paganus) вовсе не русское, а латинское. У древних римлян оно обозначало всё деревенское. Позже смысл трансформировался. Кстати, кинотеатр на Чистых прудах назывался ''Колизеем'' (там теперь театр "Совеременник"
Землевладелец Кучка, у которого Юрий Долгорукий отнял (или, если угодно, отжал) земли на Москве–реке, скорее всего являлся вятическим князьком. Место у нынешних Чистых прудов в те времена было лесистым, с верховыми болотами. Можно предположить, что там находилась традиционная для языческих культов священная роща. Отсюда и происхождение "Поганого пруда", ведь для наших предков "поганый" и означало "языческий".
Нехристей христиане не любили и стремились окрестить. Обратный процесс не зафиксирован, хотя и не исключён. Вятичи были самым упорным в плане защиты верований предков славянским племенем. В некоторых местностях, в верховьях реки Оки они сопротивлялись крещению вплоть до XV века, примером тому — трагическая судьба инока Кукши во Мценском краю. По вполне понятным причинам древнерусские летописцы об этом предпочитают помалкивать, но предания так просто не искоренишь.
Мы толком не знаем, как в славянских верованиях именовались духи, обитающие на той или иной территории. Всякие упыри, болотницы, водяные и прочие бабки–ёжки есть, скорее, порождение фантазии фольклористов XIX века. Давайте признаем: без гения места Земля будет пуста. В духовном смысле — ибо genius loci прежде всего образ, фантом (снова латинское слово; phantasma — привидение). Какими продуктами воображения мы, москвичи, заполняем наши территории?
Возможно, так устроено всё наше мироздание: в безмерно равнодушной пустоте возникают непонятные завихрения, в результате чего зарождаются некие сущности. Тема спорная, да и не нам, сконцентрированным в человейниках будто селёдки в бочке, судить о том, как всё это хозяйство выглядит извне.
Город я понимаю как живой организм, клеточками которого мы и являемся. Здесь у нас что–то отмирает, что–то зарождается вновь, а уж наполняются ли капилляры и органы любовью либо ненавистью, пусть каждый судит со своей колокольни.



        Орест Кипренский, «Бедная Лиза»








СЛОБОДСКАЯ ДУРОЧКА ЕЛИЗАВЕТА


Свой сентиментальный миф Николай Карамзин сотворил во времена правления императрицы Екатерины Великой. Москва в ту пору считалась тихим приютом отставников и "ярмаркой невест". Большая жизнь кипела во граде Петровом, средь финских болот; на холмах же Первопрестольной процветало полусонное царство, хранящее гордое терпенье мыслящих и страдающих азиопейцев.
Карамзин не был москвичом по рождению, тем не менее именно он первым в истории русской литературы отразил в тексте "Бедной Лизы" свои впечатления от московской фактуры: "Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели — куда глаза глядят — по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Всякое лето нахожу новые приятные места или в старых новые красоты. Но всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные, готические башни Си…нова монастыря".


       Симоново при Карамзине

Москва во времена Карамзина, да и на протяжении ста лет после него будто "дышала" посезонно. Дворяне выезжали весной в сельские имения, город отдыхал от аристократии и дворни. Ближе к осени господа с обслуживающим персоналом стягивались в Первопрестольную на зимовку — тогда в Третьем Риме даже в некотором роде наблюдалась суета, преимущественно выражающаяся в обедах, балах, салонах, но в основном в нездоровых собраниях картёжников.
Летом 1792–го Карамзин гостил на даче своего давнишнего друга по пансиону Шардена, Бекетова, близ Симонова монастыря. Под стенами тихой обители блестело око пруда, который жители примонастырской слободы именовали Лисьим — якобы здесь местные охотились на лис. Ходило предание о том, что сам пруд в 1370 году собственноручно вырыл Сергий Радонежский, но в те времена преподобному приписывались сонмы несуществующих подвигов.
Монастырь в тот период, когда творил Карамзин, был пустынен: по указу царицы 1764 года о секуляризации (снова древнеримское слово!) церковных земель его упразднили. Заброшенность древней обители, замечательные ландшафты, открывающиеся с высоченных башен, неспешная крестьянская жизнь, обычным чередом текущая в долине… дальше включилось творческое воображение. Тот факт, что героиня повести, младая государственная крестьянка ходила в город продавать букеты полевых и лесных цветов, был новинкой для времени написания повести: такое явление появилось в Москве года за два до издания "Бедной Лизы".
Да, текст Карамзина не отличается оригинальностью, автор подражает Стерну и Руссо. Но мы должны признать, что впервые в русской прозе запоминающимися образами передан дух древнего города и его предместий, схвачены исключительно московские черты.
Автор сходу дает несколько экспозиций с присущими эпохе оборотами: "Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей, которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра"; "Часто прихожу на сие место и почти всегда встречаю там весну; туда же прихожу и в мрачные дни осени горевать вместе с природою. Страшно воют ветры в стенах опустевшего монастыря, между гробов, заросших высокою травою, и в тёмных переходах келий".
В том же духе Карамзин описывает жилье Лизы и её матери, кстати, сдававшей в аренду родовую землю:
"Саженях в семидесяти от монастырской стены, подле березовой рощицы, среди зеленого луга, стоит пустая хижина, без дверей, без окончин, без полу; кровля давно сгнила и обвалилась. В этой хижине лет за тридцать перед сим жила прекрасная, любезная Лиза с старушкою, матерью своею".
Неглупый автор произошедшую трагедию благоразумно отнёс ко времени, когда Екатерина еще не заняла Российский престол. Во времена царицы Елизаветы, дщери Петровой, и при непутёвом Петре III крестьянские девушки ещё не опустошали подмосковные леса, ну, да кто будет ловить автора на противоречиях, коли он не про цветочки пишет, а о непорочной душе. Напомню: карамзинская Елизавета рвала цветы и в образе "прекрасной пейзанки" носила их в город продавать. Дорога занимала около часа. В городе она стала жертвой молодого аристократа. Собственно, это вся история. Как там, у Чехова: жила прекрасная и чистая девушка, пришел негодяй и погубил её. Да, Эраст оказался отменным мерзавцем, и это при том, что в карамзинские времена реалии были несколько иными, чем в "Бедной Лизе". Так, завидный богач и потомственный аристократ Николай Шереметев взял в жены дворовую девку Парашу Жемчугову и в обществе его не осудили.
Немного об истории описываемой Карамзиным местности. Территория, на которой разлеглась Симонова слобода, некогда была покрыта лесом. Его остатки сохранялись до 1930-х под названием Тюфелева роща. Уже к середине XII века лес во многих местах был вырублен, на его месте появились пашни и сёла. Где находились тогдашние деревни и проходили сухопутные дороги, теперь установить непросто, ибо плотная застройка не позволяет вести научные раскопки. Но, по крайней мере, в сохранившихся московских зелёных зонах есть множество курганов. Таковые раскопали ещё в середине ХХ века и обнаружили там артефакты именно вятической культуры.


        Фрагмент старинного плана Симонова


До нас дошли отрывистые предания о "шести селах боярина Кучки", находившихся на территории современной Москвы. В письменных источниках Симоново стало упоминаться лишь после основания здесь монастыря. Обитель стояла на одной из трёх Коломенских дорог, по которой шло главное движение из Орды и обратно. К северу от него в XIII веке было основано Крутицкое подворье архиереев Сарайских и Подонских со слободкой Арбатец; с востока — слободка Дубровка и деревня Кожухово, которые принадлежали крутицким архиереям. Письменные сведения о монастырской слободке появляются в середине XVI века, точнее, там упоминается подмонастырское сельцо Коровье (или Коровничье).


Николай Карамзин


После победы в Куликовской битве в 1380 году великий князь Дмитрий Донской повелел хоронить погибших (в дубовых колодах) и на самом Куликовом поле, и в Москве (такие захоронения есть, например, в Спасо-Андрониковом монастыре). Иноков–воинов из Сергиевой обители, Александра Пересвета и Андрея Ослябю, привезенных в таких же деревянных гробах, Дмитрий распорядился захоронить в своей любимой церкви Рождества Богородицы в Симонове. Причиной тому было и посвящение этой церкви празднику, в который пришла на Русь первая великая Победа над татарами.
Витязи духовного звания были погребены в особой каменной палатке подле стен храма и, по преданию, рядом с ними упокоились сорок бояр, так же полегших на Куликовом поле. В храм Рождества Богородицы Дмитрий поместил бесценную святыню — икону, которой благословил его перед битвой преподобный Сергий.
После освящения в 1405 году Успенского храма ансамбль Симонова монастыря охватил всю земную жизнь Пресвятой Богородицы – от Ее Рождества до Успения. В старых стенах обители при церкви Рождества Богородицы начинали свой путь великие русские святые. Первым из них был Кирилл Белозерский, принявший в нем вместе со святым Ферапонтом монашеский постриг. Здесь его заметил преподобный Сергий и, приходя в обитель, всегда навещал его в хлебне, где он исполнял послушание, чтобы побеседовать о спасении души.
Есть предположения, что в обители при церкви Рождества Богородицы учился иконописи Андрей Рублев; достоверно известно, что в этом храме работал и богомаз Дионисий.
Просторный, обширный каменный Успенский храм был удобнее для богослужений, чем маленькая деревянная церковь Рождества Богородицы, и вскоре, в том же XV веке, он стал соборным храмом обители.
В 1476 году, когда в Москву уже приехали итальянцы строить "Третий Рим", в купол соборного Успенского храма Симонова ударила молния. Сам Аристотель Фьораванти перестраивал его — по образцу своего Успенского собора в Кремле. Тогда же — из кирпича, что производили на заводе Фьораванти в Калитниках — соорудили первую в Москве кирпичную монастырскую ограду.
В 1510 году Алевиз Фрязин, создатель Архангельского кремлёвского собора, построил на месте деревянной каменную церковь Рождества Богородицы, ту самую, которая сохранилась до наших дней.
Алоизио Ламберти да Монтаньяна был любимым придворным зодчим Василия III. "Алевизом Фрязиным" он стал в Москве — фрязинами москвичи звали всех итальянцев, потому что зимой они жаловались на своем языке: "Фре! Фре!" (Холодно!). Этот Алевиз еще называется Новым в отличие от своего тезки-предшественника Алевиза Старого, который тоже строил в Кремле башни, мосты и дворцы.
В ночь на 21 января 1930 года, к очередной годовщине со дня смерти Ленина, монастырь взорвали. Пять из шести храмов, а так же стены, кроме южной, были уничтожены. Уцелел Тихвинский храм, где устроили завод рыболовных принадлежностей и солодежню. На месте "крепости церковного мракобесия" построили образцовый символ нового строя, Дворец культуры ЗИС. Как объясняла красная пропаганда, именно территория Симонова монастыря оказалось для дворца "единственным целесообразным местом". Поскольку стройка была крайне ответственной, ее поручили опытным зодчим, братьям Весниным. В итоге был сооружён показательный конструктивистский монстр. Константин Паустовский сравнивал его со "сверкающей глыбой горного хрусталя, раздвигающей религиозную ночь".
Но, собственно, в своей книжке я стремлюсь рассказать вовсе не об архитектурных достопримечательностях. Если вам интересны прежде всего красоты, добро пожаловать в другую мою даже не книжонку, а книжищу, которая называется "О чём молчат древние камни Москвы". Она представляет собой подробнейший путеводитель по в той или иной степени сохранившимся уголкам Белокаменной. Сейчас мы сконцентрированы на литературных реалиях блистательного Екатерининского времени. Карамзин был не единственной пишущей знаменитостью тогдашней Москвы.
Старший современник Карамзина Денис Фонвизин воспитывался в гимназии при Московском университете, ему посчастливилось быть в первом её выпуске. Правда, воспоминания Дениса Ивановича не отличаются позитивом: "Учились мы весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей".
Однажды случилась "московская любовная история", о которой Фонвизин рассказал следующее: "В университете тогда был книгопродавец, который отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, кои развратили моё воображение и возмутили душу. Я стал жадно искать практического случая. К сему показалась годною одна девушка — толстая и простая; она имела мать, которую целая Москва огласила набитой дурой. Остеречь меня было некому и я вступил в пороки…" Так возник замысел первой пьесы Фонвизина "Бригадир".
Первопрестольная всегда была щедра на "московские типы". Мир древней столицы своей, простите за современное словечко, упоротостью, безмятежьем, недалёкостью ума, размеренностью быта противостоял имперскому Петербургу. Москва, "отдыхая от Петровских преобразований", пребывала в неге, утопала в лени, жила сплетнями и непрерывными обедами. Но каков кладезь образов!
Фонвизин начинал свою литературную деятельность при императрице Елизавете. При Екатерине началась его блистательная карьера — включая дворцовые интриги. После премьеры "Недоросля" Григорий Потёмкин восторженно заявил автору: "Умри, Денис, лучше не напишешь!"  Тот и умер, совсем ещё нестарым человеком, 47 лет от роду, по причине полной изношенности организма. В год смерти Фонвизина Николай Карамзин и сочинил свою "Бедную Лизу".
Московским уроженцем был и Александр Радищев. В Первопрестольной он и воспитывался, пока не определили мальчика в императорский Пажеский корпус. В приснопамятном 1792–м Радищев был доставлен к месту своей ссылки, в городок Илимск. Изначально императрица, прочтя дерзостное "Путешествие из Петербурга в Москву", приказала своего бывшего пажа "казнить смертию отсечением головы", но книга Радищева становилась популярной и Екатерина пошла на попятную: казнь повелела заменить на десятилетнее заключение в сибирском остроге. По смерти императрицы Павел вроде бы и простил бы Радищева, но не дозволил ему жить в столицах. Александр Николаевич и рад бы умереть в Москве, но травиться пришлось в отдалении.
В Москве немало мест, помнящих Карамзина. Здесь я отмечу только одно, между Маросейкой и Мясницкой.
Кривоколенный переулок (старое название: Кривое колено) пересекается с Архангельским переулком, названным по храму Архангела Гавриила, известного как "Меншикова башня". Для меня эта церковь особенно дорога, ведь младенцем меня в ней крестили, а в здании причта находилась детская поликлиника, в которой меня довольно успешно лечили. Правда, переулок тогда именовался Телеграфным. Во времена Фонвизина, Радищева и Карамзина в пространстве от Покровки до Мясницкой находились усадьбы далеко не последних дворян. После того как фаворит Петра Великого бросил свой московский проект, пожар уничтожил уникальный купол Архангельского храма (в 1723 году в него ударила молния). Много лет церковь стояла в запустении, пока в 1773–м его не стал переустраивать масон Измайлов.


Меншикова башня при Карамзине

Здание использовалось именно для масонских собраний. В романе Писемского "Масоны" церковь Архангела Гавриила стала чуть не главной героиней: "Храм своими колоннами, выступами, вазами, стоявшими у подножия верхнего яруса, напоминал скорее башню, чем православную церковь, – на куполе его, впрочем, высился крест; наружные стены храма были покрыты лепными изображениями с таковыми же лепными надписями на славянском языке: с западной стороны, например, под щитом, изображающим благовещение, значилось: "Дом мой – дом молитвы". Молящиеся все почти были чиновники в фрачных вицмундирах, обильно увешанные крестами".
Лишь только в 1863–м в церкви начались обычные православные богослужения, а со стен были стерты масонские символы и изречения. Храм был закрыт в 1930-е годы, в 1945–м его вновь открыли для богослужений. Существующий иконостас перенесён из церкви Преображения в Преображенском, которая была разрушена в 1960-х (теперь её отстроили заново). Иконостас самой Меншиковой башни в 1969 году передали в Успенскую церковь города Махачкалы.


Успение на Покровке

Меншиковой башне здорово повезло по сравнению с другим шедевром, Успенским храмом. В честь него и был назван Большой Успенский переулок, который на заре советской власти переименовали в честь крепостного зодчего Петра Потапова, построившего здесь в 1699 году на средства купца Сверчкова великолепный образец московского (нарышкинского) барокко. 
Одновременно с Большим Успенским переименовали Малый Успенский переулок: его назвали Сверчковым. В глубине квартала стоят "Сверчковы палаты". Ходила легенда, будто в подвалах данного строения томился в заточении сам Ванька Каин.
Знаменитый вор, Иван Осипов по кличке Каин, успешно грабивший на Волге, вдруг в 1741 году сам явился в Москву, в сыскной приказ, и записался в доносители, после чего устроил целую авантюру, укрывая крупных воров и ловя мелких, открывая подпольные игорные дома и поощряя грабежи да разбои. ''На откупе'' у него была большая часть московских полицейских и они Каина не трогали. Лишь когда безобразия достигли предела и москвичи уже предпочитали ночевать в поле, только бы не оставаться в своих домах, из Петербурга приехал с военной командой генерал Ушаков, который учредил самостоятельную комиссию по Ванькиному делу. Разбойник вскоре был арестован и в 1755 году отправлен на каторгу в Сибирь.
В 1779 году палаты были проданы Каменному приказу и здесь учредили школу чертежников, где преподавали Баженов и Легран. Здесь же делали детали для огромной деревянной модели Большого Кремлевского дворца, которую на подводах возили в Петербург для одобрения императрицы. А с 1813 года в Сверчковых палатах работала Комиссия для строений, созданная по приказу Александра I, для того чтобы восстановить Москву после наполеоновского пожара.
Каждый новый дом, возводимый в Москве, должен был теперь строиться строго по типовому, утвержденному комиссией образцу, за счёт чего создавался единый стиль городской застройки с "красными линиями". Разница была только в статусе домовладельцев: для каждой социальной категории разработали свой образцовый тип. Так появился типичный московский дом с мезонином, а у жильцов побогаче — с ''неизбежными'' алебастровыми львами.
А столетие спустя в этих местах блуждал Веничка Ерофеев, вечно бухой автор нашумевшей поэмы «Москва-Петушки». Он тысячекратно пытался от Курского вокзала выйти к Кремлю, но злосчастные Кривоколенный, Телеграфный и Малый Комсомольский переулки спутывали все карты и направляли в иные места. Кремля Венечка, как он сам утверждает, так и не увидел...
Вернёмся к нашему Карамзину. Во времена Николая Михайловича по адресу Кривое колено, 12 размещалась так называемая "Переводческая семинария", учрежденная для подготовки работников по распространению образования в России под покровительством "Дружеского общества". В сущности, это был рассадник масонства.
Еще до написания "Бедной Лизы" судьба близко свела Карамзина с русским "типографщиком" Николаем Новико;вым. Выполняя новико;вские поручения, живя в большом доме Николая Ивановича (там помещалась и типография), Карамзин, естественно, знакомился и с теми журналами и книгами, которые издавал просветитель.
Магистр (главарь) одной из масонских лож Николай Новико;в развивал деятельность тайного духовного общества через печатание умных книг. То есть, Новико;в не видел разницы между масонством и просвещением. Императрица, когда Новико;в подвизался в Питере, интересовалась его задумками, ведь Екатерина Алексеевна считала себя передовой государыней. Но вскоре царица охладела к Николаю Ивановичу и его деятельности, рассудив: "Никогда не принудят меня бояться образованного народа, но когда-то ещё он сделается таким и когда между образованными людьми переведутся негодяи с ложным представлением и кривыми взглядами, люди, способные скорее всё испортить, чем принести пользу?"
В 1779 году Новиков перебрался из Северной Пальмиры в Златоглавую, основав просветительскую масонскую ложу "Гармония". В Кривом колене и образовался тогда рассадник того, что с точки зрения Екатерины II, не вполне уместно. Вместо петербургского "Утреннего Света" стало печататься "Московское издание", целью которого во вступительной статье первого номера было указано следующее: "Борьба с людьми от природы великими способностями одарёнными, в воспитании учёностию украшенными, и между людьми почтенными, коие хулят с надменным и верительным видом Закон, ко спасению рода человеческого первыми людьми свыше полученный".


Николай Новиков

Ну, и ко всему — искоренение предрассудков и суеверий, которые носят прежде всего екатерининские царедворцы. Одновременно в Москве поселился трансильванский немец, профессор Иоганн Шварц, слывший главным масонским резидентом в России от Европы. Именно он и основал в Кривом Колене "Переводческую семинарию", купив для этого целый дом. Шварц набирал молодёжь, призванную переводить на русский лучшие "моральные сочинения". Сюда-то и прибился юный Карамзин.
Новико;в и Шварц в вопросах масонства не особо сходились. Немец делал упор на мистическую сторону, русский — на просветительскую. Шварц по сути был розенкрейцером, он искал "божество в натуре". В 1792 году Шварц побывал на масонском соборе в Вильгельмсбаде, где получил указание наладить дело в "восьмой провинции, освободившийся от подчинения Швеции" (так европейские масоны обозначали Россию). Москвичам такое пришлось не по душе. Впрочем, Шварц тяжело заболел и в 1884 году помер. Бразды управления московскими масонами сконцентрировались в руках неутомимого Новико;ва, который затеял новый журнал, "Вечернюю зарю" — с философским уклоном. На московских масонов навесили ярлыки "иллюминатов" и "мартинистов", хотя они продвигали именно русские идеи.
Основополагающая концепция философии Новико;ва: человек триедин, он состоит из тела, души и духа. Собственно, таково учение Аристотеля и гностиков. Но суть не в схемах, главное, что на русской почве, на русском языке вопросы мироздания стали предметом общественного рассмотрения. Новико;в был практик. Издательская деятельность расширялась и Кривое колено обзавелось теперь целым типографским комплексом, тем Для Екатерины масонство было вначале было "болтаньем и детскими игрушками". В 1880–м среди читающей публики стала гулять анонимная юмористическая брошюрка "Тайна противонелепого общества"; поговаривали, что авторство принадлежит самой царице. Затем Екатерина сочинила три комедии, высмеивающие мистиков: "Обманщик", "Обольщённый" и "Шаман Сибирский". Однако даже монархи не в силах противостоять моде. Царице докладывали о "чрезвычайном успехе её пьес", но на самом деле всё было несколько не так. Екатерина, несмотря на лесть двора, осознала таки, что литературными методами масонов не свалишь.
Цель наконец обрела более чёткую форму: "смирить строптивую Москву".
Официально масонские ложи были запрещены, но московский главнокомандующий докладывал наверх: "Партия Новико;ва собирается приватно, чего и запретить невозможно, в виде приятельского посещения вне Москвы, у князя Н.Н. Трубецкого, в деревне, называемой Очаково".
Граф Платон Брюс провёл опись книг в типографии Новико;ва и сообщил императрице 15 января 1786 года: "Молю Бога, чтобы во всём мире христиане были таковые как Новико;в". И всё же типографию прикрыли, чему способствовала начавшаяся французская революция. Николая Ивановича арестовали и без суда заключили в Шлиссельбургскую крепость. Освободил его наследник Екатерины Павел Петрович — лишь после того как матушка почила в бозе.
Когда Новико;в был ещё на свободе и в силе, он поручил Карамзину и ещё одному провинциалу Александру Андрееву редакцию журнала "Детское чтение для сердца и разума". Это было бесплатное приложение к "Московским ведомостям". Карамзин попал на благодатную почву: он пишет стихи и печатает в "Детском чтении" свою первую повесть "Евгений и Юлия". Карамзин сначала проникся к масонской обрядности, получил даже "тайное" имя Рамзей, но очень скоро совершенно разочаровался в духовных игрищах, осознав, что его призвание — литературное поприще.
Кстати, первым местом московской жизни маленького Коли Карамзина был Пансион профессора Иоганна Матиаса Шадена в Немецкой слободе. Воспитанников, или учеников, было всего восемь человек; Шаден жил в том же доме, в котором помещался пансион, поэтому дети всегда были у него на глазах. Систематическое образование, которое получил Карамзин, — лишь пансион, более он нигде не учился.



Иллюстрация к «Бедной Лизе»


Следующий после незамеченных читающей публикой "Евгения и Юлии" опыт прозы Карамзина имел феноменальный успех. Москвичи настолько прониклись судьбой глупой, но чистой душою Елизаветы, что к пруду началось паломничество. Художник Соколов увековечил это поклонение в гравюре, которая была приложена к первому отдельному изданию повести 1796 года. В центре гравюры – пруд, в отдалении Симонов монастырь, а под рисунком подпись: "В нескольких саженях от стен Симонова монастыря по Кожуховской дороге есть старинный пруд, окруженный деревьями. Пылкое воображение читателей видит утопающую в нем бедную Лизу и на каждом почти из оных дерев любопытные посетители, на разных языках, изобразили чувства сострадания к несчастной красавице и уважения к сочинителю повести. Например, на одном дереве вырезано:
В струях сих бедная скончала Лиза дни,
 Коль ты чувствительный, прохожий, воздохни.
На другом нежная, может быть, рука начертала:
Любезному Карамзину!
В изгибах сердца сокровенных
 Я соплету тебе венец:
Нежнейши чувствия души тобой плененных
Многова нельзя разобрать, стерлось.
Сей памятник чувствительности московских читателей и нежного их вкуса в литературе, здесь изображается, иждивением и вымыслом одного ее любителя".
Стали гулять легенды о том, что в Симоново приезжают несчастные девушки — для того, чтобы утопиться. Появилась даже ироническая эпиграмма:
Здесь бросилася в пруд Эрастова невеста.
Топитесь, девушки: в пруду довольно места.


Лизин пруд в свои лучшие времена

Популярность "Бедной Лизы" дола толчок развитию русской литературы. Правда, большей части в форме "фанфиков". В 1801–м А. Измайлов сочинил повесть "Бедная Маша", а И. Свечинский – "Обольщенную Генриетту". В 1803–м напечатана анонимная повесть "Несчастная Маргарита", потом вышли "История бедной Марии" (Н. Брусилова), «Бедная Лилия» (А. Попова), "Несчастная Лиза" (кн. Долгорукова), ну всё в этом роде. Гибель одной — даже не самой разумной — девицы есть трагедия. Потом следуют статистика и фарс.
В каземате Ивановского монастыря в этот время заживо сгнивала реальная Салтычиха, но умы москвичей гораздо более возбуждала карамзинская фантазия. И даже более того: Симонов монастырь на волне популярности повести о крестьянке Елизавете в 1795 году решено было возродить.
Представьте себе, даже через столетие после триумфа "Бедной Лизы" отец поэта Марины Цветаевой Иван Цветаев хаживал на Лизин пруд (про который уже и забыли, что он некогда был Лисьим) "с белым платком в руках отирать слёзы".
Популярности Симоново не теряло даже после октябрьской революции. Путеводитель по Москве 1927 года наряду с Сухаревой башней и Красными воротами рекомендует посетить Лизин пруд: "Перейдем несколько шагов за заставу и посетим известный всем московским жителям и даже многим иногородним так называемый Лизин пруд. Он не велик, обсажен березами и особенно примечателен тем, что знаменитый историограф наш Николай Михайлович Карамзин, написав прекрасную сказочку свою, "Бедную Лизу", заставил многих приходить сюда, мечтать о Лизе и искать следов ее… Полюбопытствуйте, рассмотрите растущие здесь деревья и подивитесь: нет ни одного, на котором не было бы написано каких-нибудь стишков, или таинственных букв, или прозы, выражающей чувства. Можно, кажется, поручиться, что это писали влюбленные и, может быть, столь же несчастные, несчастные, как Лиза".


Панорама Симонова, конец позапрошлого века. Чуть левее в отдалении – Лизин пруд. У горизонта – Тюфелева роща.

Лизин пруд как "место гибели карамзинской героини" упомянут еще в путеводителе 1938 года, когда Симонова слобода уже называлась Ленинской (а посреди неё всё еще существовала "Лизина площадь"), но в 1970-х литературному следопыту Александру Шамаро пришлось немало потрудиться, чтобы выяснить, куда и когда именно исчез пруд, на месте которого вырос административный корпус завода "Динамо" (теперь — торговое заведение премиум-класса).




ФАНАТИКИ ПОРТЯТ МИР, НО ОН НАМ И ИСПОРЧЕННЫЙ ПО ДУШЕ

Время Карамзина для нас — хоть не "седая" но древность. И всё же, несмотря на безжалостное "улучшение" Старой Москвы поколениями "реноваторов", в Первопрестольной остаётся немало уголков, сохраняющих, не побоюсь этого слова, ауру периода конца XVIII и  начала XIX веков. А что же тогда — относительно к Белокаменной, например, середины  XVII века?
Отмечу: для меня лично Москва Антона Чехова не так и отдалена. По крайней мере, я отлично понимаю героев произведений Антона Павловича, хотя Грачёвка (о которой нам ещё предстоит поговорить) ныне уже не та, что во времена ещё той, царской монархии. Для Карамзина на том же временном отдалении, что и для нас Чехов, Левитан и Блок, находился протопоп Аввакум, создавший произведение, в мир которого мы сейчас окунёмся. В нём тоже все "дышит" Москвою, где и разворачивались основные события трагедии, разыгравшейся, похоже, на очень даже подготовленной почве.
Почти незамеченным остался сериал 2011 года "Раскол". Авторы, Николай Досталь и Михаил Кураев, взялись за, мягко говоря, слабо разработанную тему, а основные мотивы заимствовали у автора пяти романов о Расколе Владислава Бахревского. Кстати, съемки велись в разных уголках России, а из московской фактуры было использовано только Коломенское (декорации на "Мосфильме" не в счёт). Массовый зритель не воспринял историческую киносагу с энтузиазмом, а зря, ибо получилась вовсе не "развесистая клюква", на которую столь горазды киношники. Из "косяков" отмечу только: Алексей Михайлович был большим и тучным, царя же  сериале сыграл низкорослый щуплый артист.
Подчеркну: именно в древней нашей столице раскольники в XIX веке стали играть огромную роль как в экономическом плане, так и в политическом движении России (не рискну назвать таковое "развитием"). Более того: даже большевики стали сильны во многом благодаря деньгам старообрядцев.
Принято считать, что историю пишут победители и историки. Нет — её, заразу, сочиняют поэты, среди которых попадаются и воины, и учёные. Аввакумовское "Житие" — даже если закрыть глаза на тот факт, что самовосхваление не считается в христианстве добродетелью — я рассматриваю как поэму-исповедь. Впрочем, специалисты используют данный текст в качестве источника. Полагаю, что "Житие" несколько правдивее официальных документов XVII века. Хорошо, что до нас дошли рукописи Аввакума — постарались сами раскольники. Это к вопросу о пользе культов.
Однако, прежде чем попытаться постичь Москву эпохи Великого Раскола, мы побываем, так сказать, в "гнезде". Ради этого я на рубеже тысячелетий совершил путешествие в Нижегородскую область, о чём сейчас и поведаю. На самом деле (и я не лгу) мне посчастливилось побывать в нескольких регионах компактного проживания старообрядцев, но именно в этой части России, где раскольничий дух и не столь силён, есть возможность прочувствовать всю глубину исторического явления и противоречивость русской души.

*
История Великого Раскола настолько сложна и неоднозначна, что в ее перипетиях путаются даже матёрые исследователи.  Абсолютному большинству, откровенно говоря, все эти дела трёхсотпятидесятилетней давности не интересны. Но почему же тогда Аввакумово “Житие” переводятся на греческий, финский и даже японский языки? Этот выдающийся текст начинается со следующих слов: "По благословению отца моего старца Епифания писано моею рукою грешною протопопа Аввакума, и аще что реченно просто, и вы, господа ради, чтущии и слышащии, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет".
В школах "Житие" не изучают — и это правильно. Отличить изящную словесность от Литературы, которая пишется кровию, способны только взрослые, да и то не все. Жаль, конечно, что отечественная система образования прививает ученикам стойкое отвращение к книгам, но хорошо, что далеко не все ведутся на уловки наших просветителей. Произведение Аввакума — выдающийся памятник русской литературы, да к тому же — в отличие от того же "Слова о полку Игореве" дошедший до нас в подлинных рукописях автора. "Слово", на мой взгляд, многократно переделанный поколениями русских монахов текст. "Житие" — сама правда жизни и духа.
Хочу так же отметить, что итальянский фанатик Джироламо Савонарола не считается на своей родине героем. Хотя он, как и наш Аввакум, выступал супротив стяжательства и лицемерия. Это потом его стали считать предвестником Реформации, а современники этого возмутителя зверски казнили. Наш Аввакум тоже здорово намутил, а мы, благодарные (в некотором смысле) потомки считаем Петрова носителем настоящего русского характера. Его противника Никона же… ну, скажем так, принимаем как данность. 
Итак, оба духовных лидера противоборствующих (по сей день!) сторон были родом из соседних сел. По прямой от Григорова, где родился Аввакум, до Вельдеманова, родины Никона, 15 километров. В масштабах России это расстояние ничтожно, ведь его даже пешком можно преодолеть всего за 3 часа. Хотя, с другой стороны, в современной (нам) войне за Крым и Донбасс несколько верст с боями преодолеваются годами. Местность здесь, между реками Палец и Пьяна, холмистая и малолесная, земля же черная и плодоносная. До больших городов далеко, а потому единственным занятием населения издревле остается крестьянство.
“От сохи” произошли и наши герои. Только, если родители Никона (в миру Никиты) были натуральными крестьянами, то Аввакумов отец Петр Кондратьев служил в Григорове попом. И, хотя впоследствии мятежный протопоп и откликался о своем противнике уничижительно: "...я Никона знаю, недалеко от моей родины родился, отец у него черемисин, а мать русалка, Минька да Манька, а он, Никитка, колдун учинился, да баб блудить научился...", семья священника мало отличалось от крестьянской — так же держали скотину и пахали землю. Кстати, матерей Аввакума и Никона (простите, и мою — тоже) звали одинаково: Марьями.
 Имя Никон переводится на наш язык как "побеждающий". Имя Аввакум — как отец "отец стойкий". Получилось, имена определили судьбу этих людей, так как Аввакум стал вдохновителем старообрядчества, но Никоновкие реформы, после того как многие копья были поломаны, победили.
Оба кончали жизнь в заточении. Правда, Аввакума с соратниками заживо сожгли в далеком Пустозерском остроге, а вот Никона на склоне дней простили, правда, он так и не увидел Москвы: помер в дороге. Разнились и условия содержания. В одном из писем царю Алексею Михайловичу Никон благодарит за посылку ему в северный Ферапонтов монастырь (куда его сослали) пяти белуг, десяти осетров, двух севрюг, лососей, коврижек, но вместе с тем сообщает: "...я было ожидал к себе вашей государской милости и овощей, винограду в патоке, яблочек, слив, вишенок... пришлите, Господа ради, убогому старцу..." У Аввакума, мало того, что он с женой Настасьей Марковной и многочисленными детьми (их у них всего было 9) ничего не ел по несколько дней, а бывали и такие периоды, например, в сибирской ссылке, когда воевода на всю зиму давал протопоповой семье четыре мешка ржи, которую они “растягивали”, добавляя в кашицу траву, корешки, сосновую кору и даже кости обглоданных волками животных, чтобы “повкуснее было”.
Исторический итог таков. На родине Аввакума установлен памятник, а в райцентре Большое Мурашкино, что невдалеке от Григорово, его именем освящена старообрядческая церковь, ведь среди староверов он канонизирован как “святой священномученик и исповедник”. Его произведения считаются жемчужинами мировой литературы.
От Никона остались только исправленные по "греческому" образцу книги и религиозные обряды. Святым от не признан.
По внешности оба были хороши в прямом смысле этого слова. Никон, хоть он имел некрасивые черты лица, был высокого роста, богатырского сложения, его саккос (одеяние для богослужения) весил четыре пуда, омофор — полтора пуда, причем, Никон ходил в эдаком снаряжении в далекие крестные ходы. Его проповеди, когда он еще был попом в селе Лыскове (на Волге), съезжались слушать из дальних краев. Облик Аввакума был еще более выразительным. Богатырский стан, миловидное лицо, горящий взор внушали почтение даже царице Марии, когда протопоп на короткое время получил доступ в женскую половину царского дворца.
 *
Про Раскол написано много книг и сказано великое количество слов. Но суть того, что тогда происходило, мало кто понимает. Ученица 7 класса Вельдемановской неполной средней школы Катя Смородина принципы разногласия сторонников старой и новой вер объяснила мне так:
- ...Их было шесть, основных расхождений. Первое: Никон ввел взамен двоеперстия троеперстие. Второе: он ввел тройное “аллилуйя” вместо двойного. Потом, он стал писать “Иисус” с двумя “и”. Раньше службы проводили на семи просфорах, а теперь — на пяти. Пятое: если раньше церковь обходили по солнцу, то теперь — против. Ну, и последнее: Никон опустил слово “истинного” из “Символа веры”.
- Но все это - формальные какие-то вещи... И из-за таких деталей люди шли на смерть? – я провоцирую ребенка, хочу испытать степень глубины Катиных знаний.
- Было суровое время. Они с Аввакумом, “старообрядчиком”, спорили из-за власти. Чтобы власть заиметь, получить влияние на царя, много чего можно придумать.
- А кто из них был правее?
- Никон. Но и Аввакум тоже был прав. По-своему...
...Катя, как я понял, любимая и самая “подкованная” ученица здешнего учителя истории Алексея Горюнова. Когда я захотел спросить мнение детей о Никоне, Алексей Владимирович предложил пообщаться именно с этой девочкой. Другие дети, имеют о причинах Раскола весьма приблизительное представление, а уж о взрослых вельдемановцах лучше и не говорить: не интересно им это.
Алексей Владимирович и сам теперь “перелопачивает” горы книг, стараясь установить истину — для себя самого. Таковая, по его выкладкам, неоднозначна, зато неоспорим тот факт, что в Вельдеманове имел честь родиться великий человек, патриарх Всея Руси. Село большое, некогда богатое, к тому же здесь довольно сильное хозяйство, правда, эта “сильность” лишь относительна, так как по соседству колхозы вообще “лежат на боку”. 
Алексея Горюнова можно назвать местным энтузиастом, пытающимся возродить память о знаменитом односельчанине. Несколько лет назад Алексей вместе с директором школы Валерием Блинковым, естественно, при участии детей поставили на месте рождения знак. Представляет он собой природный валун, на котором краской написано, что, мол, здесь родился знаменитый Никон. Место, расположенное на улице Красногорка, указал отец Валерия, вспомнивший, как он в детстве играл с друзьями невдалеке (камень, все-таки для живописности положили в сторонке, над оврагом) и старики поговаривали, что якобы "эта земля должна провалиться". Вообще, про Никона в селе говорили мало, а, если и упоминали, то не в радужных (я подразумеваю хороший смысл) тонах. Старушка, которая подарила школьному музею старообрядческую рукописную книгу, вообще заметила, что он был Антихрист. Как считают вельдемановцы, их “Бог наказал”: если в засушливое лето кругом идут дожди, на их село не упадет ни капли.
- ...В нашей жизни надо как Никон, - рассуждает Валерий Владимирович. - Даже царь ему кланялся! А у нас ведь в России что выходит: последнюю рубаху, как Годунов отдашь — всё на этом и остановится! И сожруть…
- А что же нужно отдавать?
- Я часто думаю об этом. Вот, Иван Четвёртый со своими опричниками всякое творил, а прозвище ему дали “Грозный”. Петр у нас “Великий”, хотя себя и народ не жалел. Мы себя к Европе причисляем и вместе с тем начальника Царём считаем...
- Но Никон-то прозвища не поимел. Даже “реформатора”...
- На данный момент, что касается Раскола, я понял вот, что. Была война с Польшей, присоединялись Белоруссия с Украиной (это при Никоне случилось!), и Москва становились центром православия. Реформа Никона для того была затеяна, чтобы Россия стала первой. Но Никон совершил ошибку: он поссорился с царём. А вот в его смещении прежде всего был заинтересован католический Рим. Клеветать на Никона стали издалека, через священников, которые были как бы “засланцами” католичества, и в конце концов они добились того, что Никон “сорвался”. А вот в том, что делаем здесь мы, главное вовсе не история и не политика...
- Экономика или духовность?
- Был у нас в районе семинар, и я задал вопрос одной женщине из столицы: “Что нам делать в России?” (она о Западе говорила). “А ничего, - говорит, -  либо уезжать, либо спиться...” Меня ее ответ не устроил. Вот, было наше Вельдеманово глухим мордовским селом, однако, крестьянин наш стал знаменитым деятелем церкви, много сделавшим для России. И главное, что хочу я, — это нашим детям показать, что и в нашей глубинке могут родиться великие люди...
*
 Численность населения в Вельдеманове и Григорове примерно одинакова, так же вровень количество учеников школ-девятилеток — чуть больше 70-ти; да и колхозы по достатку почти не разнятся. Даже церковь в Григорове называется так же — Казанской — и судьба у неё такая же непростая.
Ещё при советской власти, выделили денег на её реставрацию, но саму церковь восстанавливать не стали, зато рядом с разрушенной колокольней воздвигли... новую. Так и соседствуют по сию пору полуразвалившийся 300-летний храм и новенькая, “с иголочки” колокольня...

Зато в Григорове есть великолепный бронзовый памятник Аввакуму работы скульптора Клыкова. Издалека монумент почему-то напоминает статую Свободы, но, если приблизиться, задумка автора становится ясна: мятежный протопоп грозит небу двоеперстием. На открытие памятника приезжали настоящие старообрядцы (своих в Григорове давненько не водилось) и местное население весьма дивилось их колоритному виду. А потом, когда отшумели торжественные речи и гости разъехались, здешние старухи подходили к памятнику и плевались в его сторону...
 Выбора у меня не было: оказалось, в Григорове есть только один человек, способный рассказать об Аввакуме. Это местный библиотекарь Галина Зайцева, которая к тому же в своей библиотеке (между прочим, очень хорошей и с немалым фондом!) создала небольшой музейчик, посвященный знаменитому земляку.

Село Григорово
Перед встречей с ней я совершил небольшой “грех”, а именно без спроса директора поспрашивал у детишек из младших классов от том, кем, по их мнению, был Аввакум. Ответы были всевозможные: “Он защищал село, что ли... - Он был каким-то священником, я помню, там, на памятнике написано “Простите меня, братья...” - Да. Его поймали, посадили в яму и он там писал стихи... - Нет, книгу он писал, только забыл, какую... - А вот и нет! Он сказки писал, только... их почему-то нет в “Родном слове”... - А я знаю, что он кого-то защищал! - Это был... Ленин”.
Насчет последнего, вот, в чем дело: рядом со злополучной колокольней действительно поставлен бюст. Ленина. А памятник Аввакуму находится совсем в другой стороне, на отшибе. Разве способна душа ребенка самостоятельно разобраться в ценностях? Но не надо забывать, чьими устами глаголет истина!
 Галина Александровна, в общем-то, в обиде на своих односельчан:
- ...Я не понимаю, почему сами земляки не уважают его талант. Вы бы поглядели, как летом быков привязывают к памятнику! Вот, приехали из китайского посольства (и там про Аввакума знают!), повела я их к памятнику, а там репьем все заросло... ой, стыдно-то было!
Галина Александровна свела знакомство со старообрядцами и очень их уважает: во-первых, за их преданность принципам, а во-вторых, за то, что они действительно, без модного ныне ханжества, веруют. Кстати, Григорово считается “нехорошим местом”; говорят, сюда, как и в Вельдеманово, в засуху не забредают дожди, в мороз вымерзают посадки и все прочее, что обычно присуще местам с дурной “наследственностью”. Лично мне кажется, что эту чертовщину можно при желании распространить на всю Россию, или даже на весь мир: слишком уж мы предвзято судим.
 *
Насчет спора о двоеперстии и троеперстии. Ученые пришли к выводу, что ранние христиане крестились одним пальцем или всеми пятью. Кстати, невдалеке от Григорова протекает речка Палец.
Средневековые люди были такими же суеверными, как и мы…  так вот, очень тогда боялись наступления 1666 года от Рождества Христова, а Аввакум так вообще предрекал для Руси "мор, меч и разделение". Уже в 1665 году эсхатологические настроения овладели русским обществом настолько, что по Руси распространилась эпидемия “гарей”, то есть, массового самосожжения. По документам, только на родине Аввакума в овинах сгорели около 2000 крестьян с женами и детьми.
Конца света не случилось, но... весной 1666 года Аввакума лишили сана и отлучили от Церкви, что вызвало сильное возмущение среди московского люда. В декабре 1666 года за оскорбление царя, смуту и самовольный уход с престола Никон был лишен сана и сослан в Ферапонтов монастырь.
Почти день в день с падением последнего оплота старообрядчества, знаменитого Соловецкого монастыря, внезапно умирает царь Алексей Тишайший, который на самом деле был третьим, и, как считают многие, главным действующим лицом в истории Раскола. И Никон, и Аввакум, тогда, зимой 1676 года, все еще сидели в своих тюрьмах...
Итак, подведу итог моей нижегородской экспедиции. Оказалось по самому духу нынешние Григорово и Вельдеманово почти те же, какими они были при Аввакуме и Никоне. Да во многом и по внешней фактуре — тоже. А что же с Москвою?
Давайте будем справедливыми: мы знаем протопопа по тому образу, который он сам и создал в своём "Житии". Самокритики или хотя бы самоиронии вы там не найдёте. Обопрёмся на факты. Прежде чем покорить Престольный град, Аввакум со скандалами покидал разные приходы. Ещё когда он был алтарником, его по неизвестной для нас причине выперли из родного села Григорово. После, когда он уже стал попом в селе Лопатищи, у Аввакума возник конфликт с местным начальством. По уверению нашего героя — из-за того, что шибко рьяно, по уставу и даже более того исполнял церковную службу, желая, чтобы хрестьяне жили чуть не монастырскому уставу. Эдакий "унтер Пришибеев" в рясе.

Аввакум Петров

Вот тогда-то Аввакум, с только родившимся сыном, и побрёл в Москву. Здесь он знакомится с двумя влиятельными московскими священниками, вождями только-только зародившегося "боголюбческого" движения — протопопом Благовещенского собора, царским духовником Стефаном Внифантьевым и протопопом Казанского собора Иоанном Нероновым.
Вообще, оставление священником прихода — преступление. В сериале "Раскол" эта тема широко раскрыта. В те времена на Ильинском крестце Китай-города (он располагался между Лобным местом и Спасскими воротами Кремля, у рва) толкались священники, оставшиеся без места. Возможно, Петров и притащился туда, но это лишь игра вероятностей. Конечно ничего случайного в нашем мире нет: вышеозначенные церковные начальники были земляками Аввакума, выходцами из Нижегородских пределов. 

Возглавлял московский кружок ревнителей церковного благочестия Стефан Внифатьев. Практически ничего не известно о его жизни и служении до 1645 года, разве только в Макарьевом Желтоводском монастыре (на Волге, под Нижним) хранился синодик с записью его рода. Итак, в 1645 году Внифантьев был поставлен в протопопы Благовещенского собора в Кремле, "что у государя на сенех", и в этом качестве присутствовал 28 сентября на венчании Алексея Михайловича на царство. Тогда же он стал духовником нового царя. По его наущению переехал в Москву из Нижнего Новгорода Иоанн Неронов, который в том же 1645 году стал протопопом Казанского собора, что "на Пожаре", то есть на Красной площади.
Надо знать, чем был Казанский собор для москвичей XVII веке. А являлся он символом единения русского народа и изгнания из Первопрестольной поляков и прочего сброда. Собственно, День народного единства, который мы ныне отмечаем, и есть престольный праздник храма "на Пожаре". Многие годы в XX веке на его месте зиял пустырь. Зачем при советах его сломали, неясно, ведь церковь не находилась на пути прохождения магистрали, как те же Иверские ворота. По крайней мере, сегодняшний макет — не самый скверный вариант развития событий.


Казанский собор и Иверские ворота на Красной площади. До разрушения

Этот храм был первоначально возведён ещё князем Дмитрием Пожарским. Деревянная церковь сгорела в 1632-м (что для того времени явление заурядное), а на её месте в 1636 году была построена новая, каменная. По распоряжению Михаила Феодоровича сюда дважды в год — 8 июля, в день явления образа Богородицы в Казани в 1579 году, и 22 октября, на праздник святого Аверкия Иерапольского, когда штурмом был взят Китай-город, — стали совершаться "царские" крестные ходы из Кремлёвского Успенского собора. Последний праздник особенно стал почитаться Алексеем Михайловичем после рождения 22 октября 1648 года его первенца, царевича Димитрия Алексеевича.


Патриарх Никон

Внифантьев слыл героем из героев: во время Соляного бунта 1648 года не столько патриарх и митрополиты, сколько царский духовник вёл с Лобного места переговоры с восставшими. Именно со Стефаном советовался царь перед выдачей народу "головою" Плещеева, хотя виноват был Борис Морозов, царедворец, о значении которого мы ещё поговорим.
Аввакум нашел общий язык с земляками — в фигуральном, конечно, смысле. Беглый поп был представлен самому Алексею Михайловичу и с царской грамотой возвратился в сентябре 1647 года в Лопатищи.
Служение Аввакума в Лопатищах продолжалась до 1652 года, когда снова возник конфликт с местными начальниками. Вновь Петров принялся всех строить в соответствии со своими представлениями о христианской жизни.  В своём в "Житии" Аввакум отразил ситуацию в поэтической форме: "помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоряд. Аз же сволокся к Москве".
Что касается Никона, который, ежели судить строго, тоже относится к Нижегородскому землячеству... Никита Минин пробыл сельским попом совсем недолго, подсуетился и перебрался в Москву, куда его пригласили на место священника приезжавшие на Макарьевскую ярмарку столичные купцы. Десять лет служения отца Никиты в Первопрестольной остаются белым пятном — неизвестно даже, в каком храме он подвизался.
Смерть трёх детей подтолкнула отца Никиту к решению уйти в монахи. Матушку поп отослал девичий Алексеевский монастырь, а сам ушёл на Север. Прибыв на остров Анзер, новопостриженный чернец под новым именем Никон стал одним из двенадцати учеников преподобного Елеазара. Однако, характер дал о себе знать. В 1634 году, видимо, что-то не поделив с братией Анзерского скита, Никон вынужден был покинуть остров, бежав на рыбацкой лодке. Буря, разыгравшаяся на море, прибила челн к каменистому Кий-острову, около устья реки Онеги. Здесь в честь своего спасения чернец поставил крест, а позже основал монастырь, названный Крестным. Затем он перешёл на жительство в Кожеозёрский монастырь (в Каргопольских пределах), также находившийся на уединённом острове. Здесь он был в 1643 году избран в игумены.
В 1646 году Никон отправился в Москву и, согласно обычаю, явился с поклоном к Алексею Михайловичу. Мы не знаем достоверно, как строилось общение монаха и царя, но факт, что Никон получил сан архимандрита московского Новоспасского монастыря, в котором находилась родовая усыпальница Романовых. Одновременно Никон сблизился с кружком ревнителей древлецерковного благочестия. Карьера развивалась стремительно. В 1649 году Никон уже рукоположён в митрополиты Новгородские и Великолуцкие, на одну из крупнейших архиерейских кафедр, — на место ещё живого, отправленного на покой в нарушение церковных правил митрополита Аффония. Есть свидетельства, что тогдашний Московский патриарх Иосиф был против этого назначения, поэтому епископскую хиротонию 11 марта 1649 года в Успенском соборе Кремля совершил Иерусалимский патриарх Паисий, находившийся тогда в Москве и всячески расхваливавший Новоспасского архимандрита. А в 1652-м Никон становится патриархом.
В 1647 году к кружку ревнителей благочестия примкнул и сам Алексей Михайлович, который, кстати, вменил в обязанность Никону приезжать каждую пятницу во дворец для духовных бесед с глазу на глаз. Под влиянием боголюбцев в том же 1647 году вышел указ, запрещавший православным работать в воскресные и праздничные дни, ибо они "предназначены" для молитвы и пребывания в церкви.
Аввакум между тем, благодаря своим, не побоюсь этого словосочетанию, связям в Москве, получил новое назначение — теперь уже протопопом в Юрьевец-Повольский. Нетрудно догадаться, что и там Петрову довелось вступить в конфронтацию с местными властями, что по уже сложившийся традиции закончилось позорным бегством, причём, в Юрьевше были в опасности оставлены домочадцы. В "Житии", само собою, виноватыми оказываются юрьевецкие безбожники, однако мы не будем скатываться в "житийное русло", ибо знаем, что фанатики не преумножают в этом мире добро.
Прибыв в столицу после очередного своего позора, Аввакум явился к своему покровителю. Стефан Внифантьев, как пишет в своём "Житии" наш герой, "учинился на него печален: на што-де церковь соборную покинул?". Ночью к своему духовнику пришел сам царь — чтобы благословиться — и случайно увидел Аввакума. "Опять кручина, - воскликнул Алексей Михайлович, - на што город покинул?" Однако быстро остыл, ибо любил набожных людей.
Аввакуму временно дозволили служить в Казанском соборе, да и помогли перевести в Белокаменную семью Петровых. На самом деле, царь совершил ошибку: для порядку следовало отослать протопопа на приход, в Юрьевце учинить дознание и виновных примерно наказать.  Но вновь было допущено исключение, за что потом многие поплатились.
Дом Иоанна Неронова при храме "на Пожаре" стал и домом Аввакума — на год. Этот период и получился самым страшным в истории Раскола, ибо теоретические споры (а, если говорить вернее, борьба за право "промывать мозги" самодержцу) переросли в репрессии, ибо  взявший тогда верх Никон приступил к уничтожению противников.  4 августа 1653 года Неронов был арестован и "отдан под начал" в Новоспасский монастырь. В тот же день его перевели в Симонову обитель, где содержали под строгим арестом: домашних к нему не пускали, в Церковь ходить не разрешали, а ночью даже стерегли "со свещами". Через неделю его отвезли на Цареборисовский двор (он находился в Кремле), где били немилостиво, а затем снова доставили в Симонов и на шею надели цепь. 12 августа в Успенском соборе Иоанна Неронова расстригли, а после сослали под строгий начал в Спасо-Каменный Вологодский монастырь, на Кубенское озеро.
После падения (хотя, в некотором смысле и взлёта) Неронова наш неистовый Аввакум оказался во главе старообрядческой оппозиции. Никон во всём чинил препятствия протопопу — вплоть до того, что запретил ему служить в храме. Пришлось проводить службу в сушильном сарае. Прислали стрельцов, которые стали избивать протопопа прямо в епитрахили и волочить за волосы. "Ризы на мне изодрали и святое Евангелие, с налоя сбив, затоптали; и посадя на телегу с чепью, по улицам, ростяня мои руки, не в одну пору возили". Затем его доставили на Патриарший двор (он находится в Кремле, к северу от Успенского собора; в отличие от Царевоборисовского двора, он дожил до наших дней), где посадили на цепь. Вместе с Аввакумом были арестованы ещё 33 человека, присутствовавшие на "сушильном богослужении", а также 40 человек, подписавших челобитную в защиту  Неронова.
Старообрядцы хороши  том числе и тем, что умеют свято хранить подлинники документов. Вот выдержка из письма Аввакума к Неронову от 14 сентября 1653 года: "Не пустили попы у Казанские в церкву и ис придела выбили, по приказу архидьяконову, сказывают. И я, грешник, помянул изгнание великаго светила Златоустаго, и собрался з братиею о Господе в дому твоем в сушиле, после тебя в первое воскресение побдети… И в то время прииде дух от пустыни, обыдоша нас пси мнози, и сонм лукавых обступиша ны, и вскочиша в молитвенный дом Борис Нелединский со стрелцами и книги попраша, а меня почали бить взашей и за волосы драть в патрахели, а братью також перехватали, человек с сорок и болши".
Всех арестованных продержали в тюрьме семь дней, а затем отлучили от церкви. Почти всех... Аввакума, закованного в цепи, отвезли в Андроньев Спасов монастырь, что на Яузе, где он находился четыре недели. Здесь его заключили в земляную тюрьму, избивали и морили голодом. "И тут на чепи кинули в темную полатку, ушла в землю, и сидел три дни, ни ел, ни пил; во тьме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно", - так потопоп живописует свои невзгоды.
Здесь я отмечу один знаменательный факт: все московские обители, в которых страдали Аввакум и его соратники, целы, хотя и вредимы. О, эти стены помнят многое…
На 15 сентября 1553 года было назначено расстрижение Аввакума. Да и повод есть: вопреки церковным канонам протопоп совершал богослужение в сарае.  На этот день приходилась память святого великомученика Никиты, и как раз в то время, когда Аввакума везли на телеге, навстречу из Кремля выходил крестный ход, направлявшийся в Никитский монастырь (он-то как раз не сохранился). Опального протопопа долго продержали на пороге Успенского собора. Затем царь сошёл со своего места и, подойдя к Никону, стал упрашивать его не расстригать Аввакума. Патриарх картинно согласился на уговоры царя — и протопопу оставили его духовное звание. Но сослали в Сибирь.
У Аввакума и его супружницы Настасьи Марковны тогда было трое сыновей (Иван девяти лет, Прокопий пяти лет и "младенец Корнилко осми дней"), да ещё и дочь Агриппина восьми лет. Все они были отправлены в Тобольск с отцом. Но мы же знаем, что Сибирь это тоже русская земля, хотя и населённая туземцами. В Москве остались четыре брата Аввакума: Григорий Петров, который служил алтарником Казанского собора; Герасим Петров, парень неизвестного рода занятий, а, скорее, "на побегушках"; Евфимий Петров, псаломщик в придворной церкви; да обалдуй Козьма Петров.
Сибирских да поморских странствий у Аввакума было немало, чему и посвящено его "Житие". Много всего  в этот промежуток времени  стряслось и в Первопрестольной. Весной 1664 года непримиримого раскольника с семейством всё-таки вернули в Москву, где протопоп был "яко ангел" принят боярами, которых шибко достало самодурство Никона, к тому времени, после болезненного для него падения с властных высот отсиживающемся в им же основанном Новом Иерусалиме.
В оппозиции к отставленному, но ещё не низверженному патриарху тогда находились представители наиболее влиятельных боярских родов: родственники царя по матери Стрешневы, родичи по жене Милославские, царский свояк Борис Морозов и даже сама царица Мария Ильинична. К ним примкнули князь Никита Одоевский, князья Алексей Трубецкой и Юрий Долгорукий, боярин Салтыков. Неприязнь к зарвавшемуся патриарху доходила до того, что боярин Стрешнев даже научил своего пуделя складывать лапки крест-накрест, чтобы вышучивать новое патриаршее благословение.
Аввакум сразу же явился к своему старому товарищу Феодору Ртищеву, который тогда ведал приказом Большого дворца. Ртищев доложил о Петрове непосредственно царю, после чего самодержец велел разместить Аввакума на подворье Новодевичьего монастыря, которое находилось рядом с Вознесенским монастырём в Кремле.
Вы, конечно, знакомы с таким понятием как христианское смирение. Оно вряд ли дружит с доносительством, а потому многочисленные челобитные от Аввакума государю я не отнёс бы к положительным явлениям. Да, Петров страдал от воевод и прочих самодуров в своей сибирской ссылке. Но ведь, насколько я понимаю, Господь испытывает тех, кого любит.
Между тем, пока Аввакум пропадал в Даурии (но очень даже не пропал, причём привлёк в свои ряды сонмы апологетов), вожаком защитников древлего православия считался Иоанн Неронов. Через год после своей ссылки в Спасо-Каменный монастырь он был отправлен ещё далее на север — в Кандалакшский монастырь Рождества Богородицы, откуда в 1655 году ему удалось бежать на Соловки, которые и стали оплотом старой веры. Затем отец Иоанн добирается до Москвы, где живёт тайно в келии Стефана Внифантьева. А в конце 1656 года Неронов постригся в Переяславль-Залесском Троицком Даниловом монастыре под именем Григорий.
Первопрестольная в те времена кипела мыслию.  Самые ярые споры в проходили в доме Феодора Ртищева за кремлёвскими Боровицкими воротами на углу Знаменки и Моховой, куда Аввакум "бранитца со отступниками ходил". Священники, принявшие новые обряды, жаловались, что в церкви Софии Премудрости Божией, что за Москвой-рекой, Аввакум "своим учением прихожан отлучил многих", а некоторые, если верить одной из докладных, позволяли себе даже такие дерзости как благовещенский сторож Андрей Самойлов, который "называл митрополита и архиепископов проклятыми и бранил их матерны, а дьякона Софийскаго хватал и дергал за рясу, называя никоновичем". На самом деле строчить доносы тогда любили многие, бумага всё терпит.
Даже в кремлёвском Вознесенском девичьем монастыре проповедь Аввакума имела такой успех, что инокини во главе с уставщицей Еленой Хрущовой, сделавшейся усердной его последовательницей, стали служить по старым книгам, а когда власти запретили им это, организовали богослужение в своих кельях.
Само собою, бурная деятельность Аввакума до добра не довела — и 29 августа 1664 года неуёмный протопоп вместе со своим семейством был отправлен в ссылку на крайний Север, в  Пустозёрск. Однако пока до края земли добраться Аввакуму было не суждено, поселились в чуть более благоприятной для жития Мезени.
Весной 1666 года Аввакума вновь повезли в Москву — вместе со старшими сыновьями Иваном и Прокопием. Протопопица и младшие дети остались на Мезени дожидаться решения его участи. Готовилось решающее судилище над раскольниками. Тогда-то и состоялось роковое сближение Аввакума с боярыней Морозовой, о которой чуть позже мы поговорим отдельно. Вот слова протопопа: "Аз же, приехав, отай с нею две нощи сидел, несытно говорили, како постражем за истинну, и аще и смерть приимем — друг друга не выдадим. Потом пришел я в церковь соборную и ста пред митрополитом Павликом, показуяся, яко самовольне на муку приидох. Феодосья же о мне моляшеся, да даст ми ся слово ко отверзению устом моим. Аз же за молитв ея пылко говорю, яко дивитися и ужасатися врагом Божиим и нашим наветникам".
Речь идёт о прениях с Павлом, для последнего закончившиеся глубокой досадой. Убедившись в бесполезности увещеваний, митрополит велел отправить протопопа "под начал" в Боровский Пафнутьев монастырь и посадить на цепь. Там Аввакум пробыл девять с половиной недель, решительно отказываясь ходить на "бесовскую" (по новому обряду) службу, после чего протопопа вернули в столицу для соборного суда.
Решающая, но в сущности ничего не определяющая битва стряслась в Кремле, в патриаршей Крестовой палате. Здесь проходили заседания церковного собора, и в частности состоялся очередной диспут Аввакума с духовными властями. В сериале "Раскол" данное событие передано, на мой взгляд, замечательно — там многия бесы в деталях сидят. Петрова обвиняли в том, что он своими "лжеучениями производил в церкви расколы и мятежи, также "писал хулы на святаго Символа исправление", на троеперстное сложение руки для крестного знамения, на "исправление книжное и на самих исправителей, даже запрещал православным принимать таинства и священнодейства от священников, служивших по новым книгам, и вообще многия лжи и клеветы не убояся Бога написати".
Аввакум остался непреклонен. 13 мая 1666 года в Успенском соборе Кремля во время литургии после "переноса", то есть Великого входа и перенесения даров, наш герой был расстрижен и проклят вместе со своим сподвижником диаконом Благовещенского собора Феодором Ивановым. Аввакум и Феодор при всём народе прокляли своих гонителей: "Зело было мятежно в обедню тут!" За несколько дней до того расстригли и прокляли священника Никиту Добрынина, прозванного недругами "Пустосвятом".
За Аввакума пыталась заступиться сама царица Мария Ильинична, и по этому поводу у неё с Алексеем Михайловичем было даже "великое нестроение". Дабы не вступать в спор, государь отбыл "в поход" в царское село Преображенское, где отсиживался более недели. Между тем собор постановил,  что церковная реформа и "книжная справа" Никона соответствуют воле восточных Церквей и якобы их практике, а также осуществлены с совета и благословения восточных патриархов.
Аввакума, Феодора и Никиту заковали в цепи и посадили за решётку на Патриаршем дворе. Особенно сокрушался Аввакум о поругании "тёмными" его христианского облика: "И бороду враги Божии отрезали у меня… Оборвали, что собаки, один хохол оставили, что у поляка, на лбу".  Черед два дня, в полночь узников вывели к спальному крыльцу перед царским теремом. После досмотра царской стражей их повели к "тайнишным водяным воротам".  Аввакум решил, что их хотят утопить, но троицу повели далее — через Житный двор на Трёхсвятский мост. Но и тут не скинули в Москву-реку, а посадили на подводы.
"Везли ночью, тайно, не дорогою, а болотами да грязью, чтоб люди не сведали". Мимо Коломенского, Симонова — на Угрешу. В Никольском монастыре Аввакума поместили в отдельную "палатку студёную над ледником", Феодора и Никиту посадили в отдельных башнях.
Через две недели Никита Добрынин и диакон Феодор Иванов дали на допросе игумену монастыря Викентию "покаянные письма", в которых признали новые обряды. Скорее всего, покаяние состоялось под пытками. Переведённый в Покровский монастырь Феодор вскоре, "выкрадчи из дому своего, где преж сего жил, жену свою и детей, бежал". Его сыскали, отрезали язык, а ждало впереди Феодора то же, что и Аввакума: пустозерское горнило.
Никита Добрынин до времени не возникал,  но всё же ему суждено было стать одним из главных действующих лиц в событиях Хованщины, ибо он стал основной ударной силой раскольников в спорах с никонианами в Грановитой палате. "Пустосвят" сложил голову на плахе 11 июля 1682 года, став единственным в истории человеком, казнённым непосредственно на Лобном месте Красной площади.
Напротив Никольского монастыря, за Москвою-рекой расположено царское потешное село Остров, откуда царь нередко наведывался в монастырь. Аввакум записал: "И, посмотря около полатки, вздыхая, а ко мне не вошел; и дорогу было приготовили, насыпали песку, да подумал, подумал, да и не вошел; полуголову взял и с ним, кое-што говоря про меня, да и поехал домой. Кажется, и жаль ему меня, да видит, Богу уж то надобно так".
2 сентября царь приказал отослать Аввакума подальше от столицы, в Боровский Пафнутьев монастырь, причём тамошнему игумену Парфению был дан строгий наказ "посадить Аввакума в тюрьму и беречь ево накрепко с великим опасением, чтобы он с тюрьмы не ушел и дурна никакова б над собою не учинил, и чернил и бумаги ему не давать, как и прочим колодникам".
Перед отправкой Аввакума водили в Чудов монастырь, где здешний архимандрит Иоаким и спасский архимандрит Сергий Волк допрашивали его и пытались склонить к новой вере. "Грызлися что собаки со мною власти",  - сообщает Аввакум.
Наконец Аввакум предстал перед судом "вселенских". Позднее он писал: "Июня в 17 день имали на собор сребролюбныя патриархи в крестовую, соблажняти…" Здесь же присутствовали и русские архиереи — "что лисы сидели". Аввакум обратился к "сребролюбным патриархам" с такой речью:
"Вселенстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша християном. А и у вас православие пестро стало от насилия турскаго Магмета, — да и дивить на вас нельзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас, Божиею благодатию, самодержство. До Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь немятежна. Никон волк со дьяволом предали трема персты креститца; а первые наши пастыри яко же сами пятью персты крестились, такоже пятью персты и благословляли по преданию святых отец наших Мелетия антиохийского и Феодорита Блаженнаго, епископа киринейскаго, Петра Дамаскина и Максима Грека. Еще же и московский поместный бывый собор при царе Иване так же слагая персты креститися и благословляти повелевает, яко ж прежнии святии отцы Мелетий и прочии научиша. Тогда при царе Иване быша на соборе знаменосцы Гурий и Варсонофий, казанские чудотворцы и Филипп, соловецкий игумен, от святых русских".
После спора со "вселенскими" Аввакума под караулом из тридцати стрельцов доставили на Воробьёвы горы. Вместе с ним туда же привезли и других "церковных мятежников" — инока Епифания и священника Лазаря, "остриженных и обруганных". 30 июня их перевели в Андреевский монастырь — на конюшенный двор. Именно в этой тихой обители жили приглашённые Феодором (или, если вам угодно, Фёдором) Ртищевым из Малороссии учёные монахи, дабы править старые книги по новому образцу. Затем заключённых перевели в Саввину слободу, находившуюся при Саввином монастыре, присоединённом в 1649 году к Новодевичьему.
5 августа 1667 года Аввакума, Лазаря и Епифания привезли на Никольское подворье, где их вновь допрашивали, на этот раз три архимандрита — владимирского Рождественского монастыря Филарет, новгородского Хутынского Иосиф и ярославского Спасского Сергий: "взяли у нас о правоверии еще сказки".
8 августа к Аввакуму ночью приезжал Артамон Матвеев — снова уговаривать признать новые обряды. Взятый в отрочестве в царский дворец, Матвеев рос и воспитывался вместе с будущим царём Алексеем Михайловичем, который, уже став самодержцем, в письмах называл его не иначе как "мой друг Сергеич". Женатый на шотландке из Немецкой слободы, Матвеев отличался своими прозападными настроениями, увлекался оккультизмом и астрологией, дом же его был обставлен по-европейски. В этом же духе провела детство и юность его воспитанница — будущая мать Петра I Наталья Нарышкина. Само собою, Матвеева к Аввакуму подослал царь, надеясь, что упрямец таки смягчится. Тщетно.
Провидение ещё раз сведёт Аввакума и Артамона — в Пустозёрске, куда попавший в опалу "ближний" боярин будет сослан после смерти Алексея Михайловича по обвинению в колдовстве (де он не брезговал "чёрными книгами"). В 1682 году, после смерти царя Феодора, Матвеева возвратят в Москву, но здесь он встретит свою страшную погибель — в Кремле во время стрелецкого бунта его сбросят с кремлёвского Красного крыльца на копья прямо на глазах его воспитанницы царицы Натальи Кирилловны и юного царя Петра Алексеевича.
Итак, 26 августа 1667 года был подписан царский указ о ссылке расстриженных попов Аввакума, Лазаря,  Никифора и инока Епифания в Пустозёрск. На следующий день Лазарю и Епифанию резали языки в Москве, "на Болоте". Аввакумов язык не тронули, а позже он записал: "Отцу Лазарю до вилок язык вырезан и старцу Епифанию такожде. И егда Лазарю язык вырезали, явися ему пророк Божий Илиа и повеле ему о истине свидетельствовати. Он же выплюнул изо уст своих кровь и начат глаголати ясно, и бодре, и зело стройне". Правая рука Лазаря вся была в крови, и когда его везли из Москвы через Калужские ворота, по Даниловскому мосту, мимо Симонова, Новоспасского и Андроникова монастырей, по Троицкой дороге, по всему своему пути благословлял он народ окровавленной десницей... Больше в Первопрестольной Аввакум не появился, хотя его пустозёрское заточение длилось очень-очень долго.
Развязка трагедии всё одно зачалась в Белокаменной. 6 января 1681 года, в праздник Богоявления Господня, в Москве произошло событие, которое и предрешило судьбу пустозёрских страдальцев. В этот день каждый год с участием царя совершался торжественный крестный ход из Кремля на Москву-реку в последующим водосвятием.
Вот как об имевшем место бунте сообщается в "синодском объявлении" 1725 года, написанном по поводу отобранной у московских старообрядцев иконы с ликом Аввакума: "Долголетно седя в пустозерской земляной тюрьме, той безсовестный раскольник, утоля мздою караул, посылал ко единомысленным своим в Москву, котории во время царствования Феодора Алексеевича, пришествии его величества на иордань в день святаго богоявления, безстыдно и воровски метали свитки богохульныя и царскому достоинству безчестныя. И в то же время, как татие, тайно вкрадучися в соборныя церкви, как церковныя ризы, так и гробы царския дехтем марали и сальныя свечи ставили, не умаляся ничим от святокрадцев и церковных татей. Сея вся злодеяния быша в Москве от раскольников наущением того же расколоначальника и слепаго вождя своего Аввакума. Он же сам, окаянный изверх, в то же время… седя в вышеозначенном юдоле земляныя своея тюрьмы, на берестяных хартиях начертавал царския персоны и высокия духовныя предводители с хульными надписании, и толковании, и ****ословными укоризнами".
В момент Крещенского водосвятия, когда на кремлёвском холме и по берегам Москвы-реки собрались тысячи москвичей, включая царя Феодора Алексеевича, раскольники учинили погром в опустевших Успенском и Архангельском соборах Кремля. Один из бунтовщиков, Герасим Шапочник, поднялся на колокольню Ивана Великого и "метал" оттуда свитки с неприличными и "хульными надписями", обличающими царя, светских и духовных властей во главе с патриархом Иоакимом. Как выяснилось при расследовании, оригиналы на берестяных хартиях смастерил сам Аввакум.
Одна из листовок дошла до наших дней. На ней изображён круг "верных", а вне этого круга даны схематические изображения физиономий "вселенских" патриархов Паисия Александрийского и Макария Антиохийского и трёх русских новообрядческих иерархов — Никона, Павла Крутицкого и Илариона Рязанского. Подписи под изображениями гласят: "окаянный", "льстец", "баболюб", "сребролюбец", "продал Христа". Такого публичного позора власти простить не могли.
Сейчас эдакого рода смутьяны смогли бы выкрутиться, заявив, что танцы в храме (шучу) — перфоманс, акция свободных художников. А тогда "прикинуться шлангом" не получилось бы по любому. По тайному приказу патриарха Иоакима 14 апреля 1682 года, в Страстную пятницу Аввакум был сожжён в деревянном срубе вместе со своими единомышленниками — священником Лазарем, диаконом Феодором и иноком Епифанием. Текст приговора до сих пор не найден.
Перед смертью Аввакум предсказал скорую кончину царя Феодора Алексеевича. Пророчество это в точности сбылось: две недели спустя, 27 апреля 1682 года, молодой царь неожиданно помер.
После казни Аввакума его вдова Анастасия Марковна жила с семьёй в Холмогорах и в Окладниковой слободе на Мезени. В 1693 году царским указом ей было разрешено выехать в столицу, и Марковна с сыновьями Иваном и Прокопием поселились в Москве. Около года она жила в Елохове у "свойственника своего", посадского человека Меркула Лукьянова, в приходе Богоявленской церкви, а потом поселилась в приобретённом на собственные средства доме, в приходе Троицкой церкви, "что на Шаболовке", на участке капитана Якова Тухачевского. Умерла вдова Аввакума в 1710 году и погребена при той же церкви. В XIX веке её намогильная плита ещё сохранялась.
Иван Аввакумович в Первопрестольной долгое время жил тихо но в 1717 году был арестован по делу о "распространении раскола", осуждён "в Кирилов монастырь в вечное пребывание". Скончался он в 1720-м в возрасте семидесяти шести лет, находясь в Петербурге, в Петропавловской крепости "за караулом". Прокопий в раскольничьем деле замечен не был, жил тихо, преставился неизвестно где и когда. О судьбе других детей Аввакума Петрова и Настасьи Марковны ничего не известно.


ИЩИТЕ РУССКУЮ ЖЕНЩИНУ

"Слободская дурочка Елизавета" — всего лишь карамзинская фантазия. Хотя и удачная. Сейчас же мы вспомним реального человека, хоть и не ставшего культовой фигурой в широких кругах обывателей, зато обретшего ни с чем не сравнимую славу. Можно сказать, боярыня Морозова — символ настоящего русского характера. И не только женского. Но одно дело — довольно непривлекательная матрона на полотне Сурикова, другое — подлинная Феодосия Прокопьевна.
Родилась она в Москве 21 мая 1632 года в семье окольничего Прокопия Фёдоровича Соковнина, родственника первой жены царя Алексея Михайловича — царицы Марии Ильиничны. Она была,что называется, одной из самых завидных невест, да и воспитывалась том роде, что ждёт её очень даже приятное будущее.
Прокопий Соковнин  служил воеводой на Мезени а числится дворянином московским. В 1631 году был отправлен посланником в Крым, откуда возвратился лишь в 1633-м (то есть уже после рождения Феодосии). Следом был на воеводстве в Енисейске, а в 1642 году Прокопий Фёдорович (или, если угодно, Феодорович — Так же как и Феодосию мы можем звать Федосьей) участвовал в Земском соборе по вопросу, удерживать ли за Россией взятый донскими казаками Азов или таки возвратить его туркам. В 1641–1646 годах заведовал Каменным приказом, заботясь об увеличении числа капитальных зданий в Москве.


Василий Суриков, «Боярыня Морозова», фрагмент


Соковнины имел в Первопрестольной несколько домов. Первый — в приходе церкви Святого Николы Чудотворца "Красный звон" (В Китай-городе, теперь эта территория закрыта для свободного посещения, ибо её заполонила Администрация президента РФ); второй — близ Тверской, в приходе церкви Успения Богородицы на Успенском вражке (ныне Газетный переулок, дом 15). Еще один дом Соковниных находился на Никитской улице. Женат Прокопий Фёдорович был дважды. От первого брака с Анисьей Никитичной Наумовой имел двух сыновей: Фёдора и Алексея и двух дочерей: Феодосию и Евдокию. После смерти первой супруги женился на некоей Варваре. Умер Прокопий Федорович в 1662 году в глубокой старости и был похоронен у "Красного звона".
В 1649 году Феодосию Соковнину выдали замуж за боярина Глеба Морозова, который приходился родным братом царскому "дядьке и свояку" (иначе говоря, персональному воспитателю царевича) Борису Морозову.
Борис и Глеб представляли собой четырнадцатое колено от Михаила Прушанина, немца, пришедшего служить Александру Невскому. Борис родился в 1590 году, его брат — около 1595-го. Оба при Михаиле Феодоровиче служили спальниками, то есть домашними, комнатными, самыми приближенными людьми царя.
Значительный вклад в дело спасения Отечества в Смутные времена внес дед Бориса и Глеба боярин Василий Петрович Морозов. Будучи казанским воеводой, он в 1611 году по призыву патриарха Ермогена во главе казанской рати пришел к Москве и присоединился к первому земскому ополчению, осаждавшему занятый польскими интервентами Кремль. После избрания на царство Михаила Романова участники собора направили на Красную площадь особую депутацию из четырех наиболее уважаемых людей, чтобы возвестить народу о своем выборе. В особой четвёрки, объявившей с Лобного места об избрании нового царя, входил и Василий Петрович Морозов. Как вы понимаете, те, кто способствовал воцарению династии Романовых, одаривались всякими благами — это же касалось и потомства "на того кого надо поставивших".
Борис Морозов неотлучно находился при царевиче Алексее в течение тринадцати лет. Наставник обучал подопечного космографии, географии, привил привычку носить европейскую одежду и вкус к хозяйственной деятельности. О самом Борисе Ивановиче в Москве поговаривали: "Борис-де Иванович держит отца духовнаго для прилики людской, а киевлян-де начал жаловать, а то-де знатно дело, что туда уклонился к таковым же ересям". Киев при взгляде из Москвы считался тогда форпостом западной экспансии на исконную Русь, а, значит, источником зла.
Борис Иванович стал управлять одновременно несколькими важнейшими приказами:  Большой казны, Иноземным и Стрелецким. По сути, министерствами финансов, иностранных дел и обороны. Кроме того, он управлял и приказом Новой четверти, державшим государственную монополию на питейное дело.
Только в Москве и ближайшем Подмосковье у Бориса Морозова было как минимум четыре личные резиденции. Обширный двор его находился в Кремле. Еще одно подворье стояло близ Воронцова Поля. После смерти Бориса Ивановича здесь, согласно его распоряжению, была устроена богадельня для бедных. Главной загородной резиденцией являлось село Павловское (ныне Павловская Слобода). Сюда на званые обеды приезжали царь и близкие ко двору вельможи. Более скромная усадьба в Котельниках служила охотничьим угодьем.
Итак, в 1649 году младший брат царского "дядьки"  Глеб Иванович Морозов, посватался к Феодосии Прокопьевне Соковниной. Было ей 17 лет, а жениху — 54. Недавно овдовевший (первая жена его, Авдотья Алексеевна, урожденная княжна Сицкая приходилась Романовым родственницей и на свадьбе Алексея Михайловича была посаженой матерью царя). Если Борис Морозов получил боярство в 1634 году, то Глеб — в 1637-м, став "дядькой" младшего царевича Ивана Михайловича.
В 1639 году шестилетний царевич Иван скончался и боярин Глеб Иванович остался во дворце не у дел. С этого времени карьера его приостановилась и теперь уже всецело зависела от успехов старшего брата. В 1641 году, когда пришло известие о возможном набеге крымского хана, младшего Морозова отправили первым воеводой в Переяславль-Рязанский (нынешнюю Рязань). Однако набег не состоялся и Морозов вернулся в Москву. В 1642 году его назначили воеводой в Великий Новгород, где он оставался до вступления на престол Алексея Михайловича в 1645 году. По просьбе старшего брата царь вызвал Глеба Ивановича в столицу, поближе к "царским очам".
В плане благосостояния младшой не отставал от старшого. Если в 1648 году у Глеба Морозова было 1688 дворов, то по росписи 1653 года он владел уже 2110 дворами. В 1656 году эта цифра составляла 2077 дворов, расположенных в Московском, Дмитровском, Угличском, Ярославском, Костромском, Галичском, Алатырском, Арзамасском уездах, а также на Вятке. Однако богатства обесценивалось тем, что ни у старшого, ни у младшого Глеба не было прямых наследников.
 Вскоре после бракосочетания с Феодосией Соковниной Глеба Ивановича посылают на воеводство в Казань, где он находился с 1649 по 1651 год. Сопровождала ли его супруга или же она оставалась в Москве — мы не знаем.
Последняя же служба Глеба Ивановича, о которой говорится в Дворцовых разрядах, состояла в том, что он сопровождал царя в двух походах в период Русско-польской войны (1654 и 1655 годов), находясь неотлучно при его особе.
У Глеба Морозова имелся большой дом в Белом городе, на Никитской улице, на границе приходов церквей Святого Георгия и Святого Леонтия Ростовского. Им принадлежало село Скрябино, Зюзино тож, к югу от Черёмушек. Зюзино Морозов получил еще в 1646 году в наследство от покойного тестя князя Сицкого. Здесь, кроме боярской усадьбы, значились "двор прикащичий, 2 двора людских и 13 дворов крестьянских", где проживали 29 человек. Боярский дом блистал богатством: полы были выложены "шах-матом", необъятный сад изобиловал редкостными растениями, а по двору величаво расхаживали привезенные из заморских стран павлины. При Глебе Ивановиче в Зюзине была сооружена деревянная церковь во имя Бориса и Глеба — святых покровителей братьев Морозовых. Нынешняя Борисоглебская каменная церковь возведена в 1715 году князем Борисом Прозоровским. Я что хочу подчеркнуть: для Николая Карамзина этот храм бы почти что "новеньким, с иголочки". Это намёк на временные соответствия. Сейчас любят говорить о том, что боярыня Морозова жила в Зюзине. Доказательств тому не найдено, да и ничего "морозовского" в бывшей усадьбе не сохранилось.
В 1657 году вышла замуж и младшая Соковнина.  Супругом Евдокии Прокопьевны стал молодой князь Пётр Урусов. Потомок Едигея Мангита — любимого военачальника Тамерлана и правителя Золотой Орды — князь Урусов приходился троюродным братом царю Алексею Михайловичу: его родная бабка, княгиня Анастасия Никитична Лыкова-Оболенская, была родной сестрой царского деда, патриарха Филарета. В браке Евдокии и Петра родились трое детей: дочери Анастасия и Евдокия и сын Василий. В 1659 году князь Урусов был пожалован в царские кравчие: в его обязанности кравчего входили разливание и подавание кушаний и напитков государю во время торжественных обедов. То есть он отвечал за безупречность пиши в плане возможной отравы. Феодосия родила одного ребёнка: Ивана Глебовича.
1 ноября 1661 года скончался Борис Морозов. В последние годы он страдал подагрой и совсем не выходил из дома. Борис Иванович был похоронен на кладбище кремлевского Чудова монастыря — в родовой усыпальнице Морозовых. Младший брат ненадолго пережил старшего и скончался в 1662 году. Глеб Иванович был похоронен рядом с братом — в Чудовом. В том же году, напомню, скончался и отец Морозовой, Прокопий Фёдорович Соковнин. Было Феодосии тогда тридцать лет от роду.
Итак, "козырный" Морозовский двор находился в Кремле, близ Ивановской площади, в начале Спасской улицы — практически, под колокольней Ивана Великого. У него были общие заборы с Чудовым и Вознесенским монастырями. После смерти старшего брата (напомню, он так и не произвёл собственного потомства) хозяевами кремлёвких палат стал Глеб Иванович, ну, а когда помер и он, полноправной правительницей стала Феодосия Прокопьевна (хотя и в положении опекунши малолетнего Ивана Глебовича, законного наследника Морозовской "империи").
Палаты боярыни Морозовой считались первыми в Москве. Сватались за молодую и сказочно богатую вдовушку многие знатные мужи, но она всем давала от ворот поворот. Хозяйку любили и уважали при царском дворе, и сам царь Алексей Михайлович отличал её перед другими боярынями. Она именовалась "кравчей царской державы". Красавица (а по свидетельству современников Феодосия была миловидна) не брезговала роскошью: она выезжала в расписной карете, запряжённой двенадцатью арабскими конями с серебряными цепями. В доме было не менее трёхсот слуг, а крестьян в имениях  насчитывалось до восьми тысяч.
Когда именно и при каких обстоятельствах состоялось первое знакомство Морозовой с Аввакумом, доподлинно неизвестно, однако уже с весны 1664 года, то есть со времени возвращения Петрова из сибирской ссылки в Москву, их отношения были довольно близкими.
 Когда гонения на раскольников усилились, Морозова стала оказывать материальную помощь ссыльным и принимать у себя гонимых. Вокруг её дома собираются ревнители древлего благочестия. Со всеми противниками никоновских реформ, в том числе с Аввакумом, она вела активную переписку. Он называл её "сестрой", ставя необычайно высоко: "моей дряхлости жезл и подпора, и крепость, и утверждение". Дряхлым Петров вовсе тогда не был.
В своём кремлёвском дворце боярыня держала пять изгнанных за приверженность к старой вере инокинь. Вместе с Феодосией находились её сестра княгиня Евдокия Урусова и жена стрелецкого полковника Мария Данилова, также ставшие духовными дочерьми протопопа Аввакума. При палатах обитал и сонм юродивых, питавшихся в боярского стола.
До времени Алексей Михайлович терпел это раскольничье гнездо у себя под боком, однако осенью 1664 года он послал на Морозовский двор архимандрита Чудова монастыря Иоакима (будущего патриарха) и ключаря Петра, дабы "развратить от правоверия" зарвавшуюся боярыню. Аввакум оставил запись о том, как Морозова бранилась с Иоакимом: "Скажите царю Алексею: почто-де отец твой, царь Михайло, так веровал, яко же и мы? Аще я достойна озлоблению, — извергни тело отцово из гроба и предай его, проклявше, псом на снедь". Уговоры царских засланцев оказались тщетны, и в отместку царь решил действовать иначе: летом 1665 года у Морозовой была отобрана половина её имений.
Мог бы поступить и решительней, но Морозовой помогало заступничество царицы Марии Ильиничны, весьма благоволившей своей родственнице. По указу от 1 октября 1666 года ей даже были возвращены отнятые у неё ранее вотчины.
 3 марта 1669 года царица Мария Ильинична скончалась в возрасте сорока четырех лет от родильной горячки — через пять дней после тяжелейших родов, в которых она разрешилась от бремени восьмой своей дочерью, царевной Евдокией Алексеевной младшей, прожившей лишь два дня и скончавшейся 28 февраля. К этому времени в живых оставалось десять из тринадцати ее детей. Боярыня Морозова лишилась высокой покровительницы.
Несмотря на траур, Алексей Михайлович призвал боярыню к себе, дабы отворотить Феодосию Прокопьевну от приверженности к старым обрядам самолично. Раскольники в списках сохранили такой ответ Морозовой: "Вашему царскому величеству всегда покорны бехом, и есмы, и будем: от прародителей бо сему наказахомся, и от апостола учимся Бога боятися и царя почитати. К новинам же Никона патриарха пристати никогда же дерзнем, ибо от благочестивых родителей рождени во благочестии воспитахомся, измлада священных навыкохом писмен, от пелен Божиим научихомся законом; не отвержемся оных, ими же добре обучихомся".
Старообрядческие историки подчёркивают, что злосчастья в царской семье умножались: 14 июня, скончался четырехлетний царевич Симеон, а еще через несколько месяцев — наследник престола, пятнадцатилетний царевич Алексей Алексеевич. Оставшиеся в живых два царских сына — восьмилетний Феодор и трехлетний Иоанн — были весьма хилого здоровья и не внушали надежду на продолжение династии.
Возможно, по этой причине мятежную боярыню и не трогали (тогда очень даже верили в привороты и сглаз). Морозова всё так же жила в своём кремлёвском дворце. В 1670 году в Москву прибыл один из вождей раскольников, игумен Никольского Беседного монастыря, который долго скрывался от преследований новообрядцев на казачьем Дону. Он совершил тайный постриг Морозовой в монахини.
Роковым для боярыни стал день 22 января 1671 года. На него была назначена свадьба царя с молодой красавицей Натальей Кирилловной Нарышкиной (будущей матерью Петра I). Феодосия Морозова как старшая боярыня обязана была присутствовать при совершении обряда бракосочетания.  Согласно обычаю, ей надлежало, произнося титул царя, называть его "благоверным", целовать его руку и подходить под благословение никонианских архиереев. Сославшись на болезнь ног, боярыня на венчание не явилась. Дело в том, что она была уже не Феодосия, инокиня Феодора, а невестам Христовым вход на веселья заказан.  Но об этом знал только узкий круг раскольников, а в лице знати Морозова совершила небывалое по  дерзости преступление. В итоге, царю было нанесено глубокое оскорбление.
Государственная машина раскручивалась неспешно. Только глубокой осенью, в ночь на 16 ноября 1671 года боярыню вместе с сестрой, княгиней Евдокией Урусовой, взяли под стражу. Ради всенародного поругания раскольниц заковали в ошейники с цепями и повезли по улицам Москвы. Акт осмеяния превратился во всенародный триумф. За санями с узницами шагала толпа народа (именно эту сцену запечатлел в своей  картине Василий Суриков). Старообрядческий текст сообщает: "Она же седши и стул близ себе положи (колоду с цепью — Г.М.) везена бысть мимо Чюдова под царския переходы, руку же простерши десную свою великая Феодора и ясно изъобразивши сложение перст, высоце вознося, крестом ся часто ограждаше, чепию же такожде часто звяцаше. Мняше бо святая, яко на переходех царь смотряет победы ея, сего ради являше себе не точию стыдетися, ругания ради их, но и зело услаждатися любовию Христовою и радоватися о юзах. Смотрите, смотрите, православные! - кричала она. - Вот моя драгоценная колесница, а вот цепи драгие… Молитесь же так, православные, вот сицевым знамением. Не бойтесь пострадать за Христа".
Сестёр заключили по разным монастырям: Феодору — на подворье Псково-Печерского монастыря, находившееся в Белом городе, на Арбате, а Евдокию — в Алексеевский монастырь у Чертолья.
Горе имеет обыкновение к беде идти. Наследник громадного состояния Иван Глебович Морозов ещё совсем молодой юноша, "от многия печали впаде в недуг… и так его улечиша, яко в малех днех и гробу предаша".
Братья Морозовой, Феодор и Алексей Соковнины, на всякий случай были высланы подальше из Москвы. Нет наследника — добро можно выморачивать. Всё морозовское имущество было роздано или распродано царем: "отчины, стада, коней разда боляром, а вещи все — златыя и сребряныя, и жемчужныя, и иже от драгих камений, — все распродати повеле". При разорении морозовского кремлёвского дворца в стене нашли тайник с неимоверным количеством злата. Значительную часть господского имущества, в том числе драгоценности, припрятал слуга Морозовой, Иван. Выданный собственной женой, он был подвергнут жестоким пыткам, но так и не открыл тайны — "аки добрый раб и верный нелицемерне поревнова госпоже своей". Впоследствии он будет заживо сожжен в Боровске с прочими мучениками.
К вопросу о проклятии. Двор Морозовых в Кремле поглотил Чудов Монастырь. Но в итоге ни этой обители, ни Морозовского дворца уже не существует.
Подержавши в монастырях на хлебе и воде, зимой 1673 года инокиню Феодору, Евдокию Урусову и их сподвижницу Марию Данилову стали пытать. Их поднимали на дыбу, встряхивали и выворачивали руки. Боярыню "держали на тряске долго, и ремнём руки до жил протерли". Когда начали бить пятью плетьми Марию Данилову, Морозова не выдержала и стала говорить изуверам: "Это ли христианство, чтобы людей так мучили?" Да, это тоже христианство. После пытки раздетых страдалиц бросили прямо на снег — "остывать". Между тем за Москвою-рекой, на Болоте уже сколачивали срубы, наполненные соломой… Но до публичной казни не докатились, испугались народных волнений.
Боярыню перевели в Новодевичий монастырь, желая приучить к богослужениям по новому обряду. В храм Феодору водили насильно. К Новодевичьему стало стекаться множество народу — как знать, так и простолюдины. Служба была побоку, ибо каждый хотел разглядеть непреклонную боярыню. Тогда царь повелел перевести её в Хамовную слободу, во двор старосты. Но слобода была ещё ближе к Москве, туда наладились ходить раскольники. Тогда-то мучениц и отвезли тайно в Боровск, где и умертвили. Этот период особенно выразительно показан в сериале "Раскол".
Феодору и Алексею Соковниным удалось положить на месте захоронения мучениц белокаменную плиту с такою надписью: "Лета 7184  погребены на сем месте: сентября в 11 день боярина князя Петра Семеновича Урусова жена ево, княгиня Евдокея Прокофьевна; да ноября во 2 день боярина жена Морозова бояроня Федосья Прокофьевна, а во иноцех инока схимница Феодора, а дщери окольничего Прокофья Федоровича Соковнина. А сию цку положили на сестрах своих родных боярин Феодор Прокофьевич, да окольничей Алексей Прокофьевич Соковнины".
Братьям Соковниным тоже довелось горя хлебнуть. Старший, Феодор Прокопьевич, в 1676 году получил чин окольничего и сопровождал царя в загородных поездках. В 1677 году присутствовал в палатах вдовствующей царицы Натальи Кирилловны и, по иронии судьбы, по ее просьбе выбирал учителя для ее малолетнего сына Петра. Свой выбор он остановил на дьяке Челобитного приказа Никите Моисеевиче Зотове. В 1697 году Феодор вместе с семьей был сослан в деревню за преступление младшего брата, где и умер в том же году.
Младший Соковнин, Алексей Прокопьевич, в 1682 году стал стольником царя Петра Алексеевича, затем был пожалован в окольничие. В 1697 году он участвовал в заговоре стрелецкого полковника Ивана Цыклера, открытом по доносу накануне отъезда Петра I за границу.
Царь лично допрашивал схваченных заговорщиков, подвергавшихся страшным пыткам в селе Преображенском. Цыклер, не выдержав пыток, назвал главным виновником Алексея Прокопьевича Соковнина. Боярская дума вынесла смертный приговор и Цыклеру, и Соковнину, и их приспешникам. 4 марта 1697 года Цыклер и Соковнин были четвертованы, остальным отрубили головы. Трупы казненных в тот же день были привезены из Преображенского в Москву, на Красную площадь, и уложены у специально врытого в землю столба. Головы насадили на железные "рожны", вделанные в столб, и оставили гнить до июля. Позднее родственникам удалось выпросить голову Соковнина и похоронить ее у "Красных колоколов", напротив церковного алтаря, близ его родителей. Супруга Алексея Прокопьевича Татьяна Семёновна (урожденная Чиркова) после казни мужа сошла с ума, а их дети были лишены дворянства и имений и растворились в небытии.




ЛЮБЯТ У НАС ВСЯКИХ СТРАДАЛЬЦЕВ

На протяжении двух столетий личности протопопа Аввакума и боярыни Морозовой являлись священными, так сказать, для "параллельной России" — мира старообрядчества. Ещё бы: две эти исторические фигуры при земной своей жизни —  да и после таковой — наносили оскорбления царствующей династии. Только в ближе к концу XIX века, в связи с некоторой либерализацией русского общества (было высочайше дозволено) обыватели стали узнавать, что не токмо Иван Сусанин являлся выдающейся личностью прошлого. Примерно тогда же авторитетные историки установили, что сусанинский подвиг — фикция, а раскольники — нет. Что же касается самих староверов, именно в Москве они стали основными движителями становления капитализма, и даже более того: спонсорами свержения Романовых (хотя и не единственными).
Следующий наш герой, Суриков, был сибиряк по рождению и казачьего роду по происхождению. Максимилиан Волошин после смерти Василия Ивановича  издал книжку с записью бесед с художником. Это, конечно, не совсем правдивый документ, стихотворцы имеют обыкновение приукрашивать и, пардон, поэтизировать. Вот выдержка из рассказа живописца в переложении поэта: "Казаки Илья и Петр Суриковы участвовали в бунте против воеводы, а Пётр — даже и раньше в таких же бунтах. От этого Петра мы и ведем свой род. Они были старожилы красноярские времени царя Алексея Михайловича, и, как все казаки того времени, были донцы, зашедшие с Ермаком в Сибирь".
 Здесь, конечно, несколько передёргано, ведь Ермак ходил за Камень (Уральский хребет) ещё при Иване Грозном, но суть не в этом. Суриков гордился тем фактом, что его предки бунтовали супротив власти, по идее, от Бога данной.
Родившись в Красноярске, Вася Суриков долгое время жил в старообрядческом селе Сухой Бузим — основательном, богатом. По сути, это сибирское селение несло в себе сам дух русского своенравия и там прекрасно помнили страстные речи протопопа Аввакума.
Обосновавшись в Петербурге, Суриков уже и смотрел на всё по-столичному, да и получал он там академическое высокохудожественное образование — не от каких-то там лапотников, а по руководством дотошных немцев. В Москве он тогда бывал разве что наездами, а отношение Василия к Первопрестольной выражено в одном из его писем к родным: "Вчера приехал в Москву царь и некоторые великие князья. Город был довольно хорошо иллюминирован. Мы ходили со знакомыми моего товарища смотреть всю эту церемонию. Меня-то это мало интересовало, потому что в Петербурге я видел все гораздо лучше, а простых и добродушных москвитян это страшно занимает. Кормят меня здесь по-московски, на убой. Я, кажется, уже пополнел от разных сдобных снадобий".
Василий Иванович действительно выглядел отъевшимся, это факт. Учился у академиков он хорошо, имел право на заграничную стажировку. Однако, выбрал большой московский заказ: в новеньком храме Христа Спасителя писал четыре Вселенских собора. Он ещё на знал, что Первопрестольная пленит его навсегда.
В Москве он поселяется сначала на Остоженке "в доме № 215 Чилищева, Пречистенской части". А чуть позже "у Пречистенских ворот, в доме Осиповского". От этого дома несколько десятков шагов было до храма Христа Спасителя, тогдашней великой стройки века.


Василий Суриков

В первую руку Василий впитывает дух московской истории. Домой он сообщает (1877 год): "…ходил в Архангельский собор, где цари покоятся до Петра Великого. Тут и Дмитрий Иванович Донской и Калита, Семен Гордый, Алексей Михайлович, Михаил Фёдорович; Иван Васильевич Грозный лежит отдельно в приделе, похожем на алтарь. Рядом с его гробницей лежат сыновья его. Один убитый Грозным же, потом в серебряной раке лежит Дмитрий Углицкий, сын Грозного, убитый по повелению Бориса Годунова. Показывается рубашка, в которой его убили, и на ней и носовом платке его видны еще следы крови в виде темных пятнышек. Прикладываются к его лобику, который открыт, — кость лба его уже потемнела".
А вот интересно: чем вдохновляются в древней столице нынешние понаехавшие провинциалы? "Началось здесь, в Москве, со мною что-то странное, - рассказывал Суриков художнику Сергею Глаголю. - Прежде всего почувствовал я себя здесь гораздо уютнее, чем в Петербурге. Было в Москве что-то гораздо больше напоминавшее мне Красноярск, особенно зимою. Идешь, бывало, в сумерках по улице, свернешь в переулок, и вдруг что-то совсем знакомое, такое же, как и там, в Сибири. И как забытые сны стали все больше и больше вставать в памяти картины того, что видел и в детстве, а затем и в юности, стали припоминаться типы, костюмы, и потянуло ко всему этому, как к чему-то родному и несказанно дорогому. Как только начинало темнеть, я бросал работу в соборе и уходил обедать, а затем, с наступлением сумерок, отправлялся бродить по Москве и все больше к кремлевским стенам. Эти стены сделались любимым местом моих прогулок именно в сумерки. Спускавшаяся на землю темнота начинала скрадывать все очертания, все принимало какой-то новый незнакомый вид, и со мною стали твориться странные вещи. То вдруг покажется, что это не кусты растут у стены, а стоят какие-то люди в старинном русском одеянии, или почудится, что вот-вот из-за башни выйдут женщины в парчовых душегрейках и с киками на головах. Да так это ясно, что даже остановишься и ждешь: а вдруг и в самом деле выйдут".
Женился Василий Иванович тридцати лет, на Елизавете Августовне Шаре, дочери француза и русской (из рода, к которому, в частности, относился декабрист Пётр Свистунов). Кстати, когда Лев Толстой работал над своим неудавшимся романом "Декабристы", он общался в Москве с этим самым Петром Свистуновым (на удачу, он прожил на этом свете много), говорил, что общение с ним переносило его "на высоту чувства, которое очень редко встречается в жизни и всегда глубоко трогает".
Венчались в Питере, жить поехали в Первопрестольную. Поселились на Плющихе, в доме Ахматова. Суриков за фрески получил солидный гонорар и орден, Анну третьей степени. И погрузился написание первого своего полотна из русской истории — про казнь стрельцов. Так уж сложилось, что Василий Иванович наладился писать эпохальные полотна для учебников истории — и это в то время, когда западные живописцы опирались на "импрессион" а Ван Гог прощался со своим легендарным ухом. Вот воспоминание Сурикова, записанное поэтической рукою Макса Волошина:
"«Казнь стрельцов» так пошла: раз свечу зажженную днем на белой рубахе увидал, с рефлексами. Я в Петербурге еще решил «Стрельцов» писать. Задумал я их, еще когда в Петербург из Сибири ехал. Тогда еще красоту Москвы увидал. Памятники, площади — они мне дали ту обстановку, в которой я мог поместить свои сибирские впечатления. Я на памятники как на живых людей смотрел, — расспрашивал их: «Вы видели, вы слышали, — вы свидетели». Только они не словами говорят. Я вот Вам в пример скажу: верю в Бориса Годунова и в Самозванца только потому, что про них на Иване Великом написано. Памятники все сами видели: и царей в одеждах, и царевен — живые свидетели. Стены я допрашивал, а не книги. В Лувре, вон, быки ассирийские стоят. Я на них смотрел, и не быки меня поражали, а то, что у них копыта стерты — значит, люди здесь ходили. Вот что меня поражает. Я ведь живу от самого холста: из него все возникает. Помните, там у меня стрелец с черной бородой — это Степан Федорович Торгошин, брат моей матери. А бабы — это, знаете ли, у меня и в родне были такие старушки. Сарафанницы, хоть и казачки. А старик в «Стрельцах» — это ссыльный один, лет семидесяти. Помню, шел, мешок нес, раскачивался от слабости и народу кланялся".
А вот воспоминание Ильи Репина: "Я уговорил Сурикова поехать со мной на Ваганьковское кладбище, где один могильщик был чудо-тип. Суриков не разочаровался: Кузьма долго позировал ему, и Суриков при имени Кузьмы даже впоследствии с чувством загорался от его серых, глаз, коршуничьего носа и откинутого лба".
Из рассказа "волошинского" Сурикова: "Злой, непокорный тип. Кузьмой звали. Случайность: на ловца и зверь бежит. Насилу его уговорил. Он, как позировал, спрашивал: «Что, мне голову рубить будут, что ли?» А меня чувство деликатности останавливало говорить тем, с кого я писал, что я казнь пишу".
Описание казни стрельцов художник нашел в "Дневнике путешествия в Московию" Иоганна Георга Корба, секретаря Цесарского (австрийского) посольства, находившегося в России в 1698–1699 годах. 13 февраля 1699 года Корб записал:
"День этот омрачен казнью двухсот человек и во всяком случае должен быть признан скорбным; все преступники были обезглавлены. На очень обширной площади, весьма близко от Кремля, были расставлены плахи, на которых должны были сложить головы виновные. Его царское величество прибыл туда в двуколке с неким Александром, общество которого доставляет ему наибольшее удовольствие, и, проехав злополучную площадь, вступил на находящееся рядом с ней место, где тридцать осужденных искупили смертью преступление своего нечестивого умысла. Между тем бедственная толпа виновных наполнила описанное выше пространство, и царь вернулся туда же, чтобы в его присутствии подверглись наказанию те, которые в его отсутствие задумали в святотатственном замысле столь великое нечестие. Писец, становясь на приносимую солдатами скамейку, в разных местах читал составленный против мятежников приговор, чтобы стоявшая кругом толпа тем лучше узнала громаду их преступления и правоту налагаемой за него казни. Когда он замолчал, палач начал трагедию: у несчастных была своя очередь, все они подходили один за другим, не выражая на лице никакой скорби или ужаса перед грозящей им смертью… Одного вплоть до самой плахи провожали жена и дети с громкими, ужасными воплями. Готовясь лечь на плаху, он вместо последнего прощания отдал жене и малым деткам, гораздо плакавшим, свои рукавицы и платок, который у него оставался. Другой, которому надлежало по очереди поцеловать злополучную плаху, жаловался на смерть, говоря, что вынужден подвергаться ей невинно. На это царь, стоявший от него всего на шаг расстояния, ответил: "Умри, несчастный! Если ты окажешься невинным, то вина за твою кровь падет на меня..." По окончании расправы его царскому величеству угодно было отобедать у генерала Гордона. Царь отнюдь не имел веселого настроения, а наоборот, горько жаловался на упорство и упрямство виновных. Он с негодованием рассказывал генералу Гордону и присутствовавшим московским вельможам, как один из осужденных проявил такую закоренелость, что, готовясь лечь на плаху, дерзнул обратиться к царю, вероятно, стоявшему очень близко, с такими словами: "Посторонись, государь. Это я должен здесь лечь".
Замечу, что казнили вовсе не Красной площади, а на Васильевском спуске, а, впрочем, Суриков в своём полотне изобразил вовсе не работу палачей.
"Стрелецкая казнь" писалась три года, и за этот период у супругов Суриковых родились дочь Ольга — в сентябре 1878 года, в следующем 1879-м — сын (вскоре умерший), в сентябре 1880 года — Елена.
Кстати, Репин, потомок сосланных в Чугуев московских стрельцов, создавал в ту же пору картину "Царевна Софья Алексеевна через год после заключения ее в Новодевичьем монастыре, во время казни стрельцов и пытки всей ее прислуги в 1698 году".  Такой был, что ли, социальный запрос. Или тренд, ежели данное слово здесь допустимо. По совету Репина Суриков написал повешенного стрельца. Няня, увидев картину, грохнулась на пол без чувств. Суриков спешно записал эту сцену. Ну, к Репину мы чуть позже обратимся и услышим его правду.
В начале 1970-х холст " Стрелецкой казни" исследовался при помощи рентгена. Специалисты под слоями каски обнаружили перекладины виселиц и двух повешенных стрельцов — там, где шла плоскость Кремлевской стены. Суриков не только закрасил их, но и "надставил" холст, разместив в образовавшейся пустоте свиту Петра и любопытствующих иностранцев.


Василий Суриков, «Утро стрелецкой казни», фрагмент

Так случилось, что "Утро" было представлено широкой публике в день убийства царя Александра II, 1 марта 1881 года. Именно тогда в Питере, во дворце Юсупова на Невском проспекте и была открыта Девятая передвижная выставка. Репин докладывал Сурикову из Питера: "Картина почти на всех производит большое впечатление. Критикуют рисунок и особенно на Кузю нападают, ярее всех паршивая академическая партия: говорят, в воскресенье Журавлев до неприличия кривлялся, я не видел. Чистяков хвалит. Да все порядочные люди тронуты картиной".  Почти тут же, за восемь тысяч рублей полотно купил для своей галереи Павел Третьяков.
"Боярыню Морозову" Суриков задумал сразу же после успеха первого своего хрестоматийного полотна. Но писать начал только когда закончил "Меншикова в Берёзове". Стала расхожей легенда о чёрной вороне на белом снегу вдохновившей художника на раскольничью тему. Но в искусстве далеко не всё бывает столь простым.
Художник долго не мог отыскать натуру для главной героини и говорил, что "всё толпа её бьет", то есть, массовка выходила из-под кисти ярче и выразительней. Но как-то в Москву приехала дальняя его родственница из сибирского села Торгошина, она и стала первой моделью для написания образа Морозовой. Начетчица-староверка с Урала, Анастасия Михайловна, своим ликом дала ещё один вариант. Появилась и третья модель; вот рассказ Сурикова: "В селе Преображенском, на старообрядческом кладбище — ведь вот где её нашел. Была у меня одна знакомая старушка — Степанида Варфоломеевна, из старообрядок. Они в Медвежьем переулке жили — у них молитвенный дом там был. А потом их на Преображенское кладбище выселили. Там в Преображенском все меня знали. Даже старушки мне себя рисовать позволяли и девушки-начетчицы. Нравилось им, что я казак и не курю. И вот приехала к ним начетчица с Урала — Анастасия Михайловна. Я с нее написал этюд в садике, в два часа. И как вставил её в картину — она всех победила". Так и возник собирательный образ, о котором Аввакум за два столетия до Сурикова писал так: "Очи же твои молниеносны, держатся от суеты мира, обращаются только на нищих и убогих".
А вот рассказ Василия Ивановича про поиски других персонажей:
"Священника у меня в толпе помните? Это целый тип у меня создан. Это когда меня из Бузима еще учиться посылали, раз я с дьячком ехал — Варсонофием, — мне восемь лет было. У него тут косички подвязаны. Въезжаем мы в село Погорелое. Он говорит: «Ты, Вася, подержи лошадей, я зайду в Капернаум». Купил он себе зеленый штоф и там уже клюкнул. «Ну, говорит, Вася, ты правь». Я дорогу знал. А он сел на грядку, ноги свесил. Отопьет из штофа и на свет посмотрит… всю дорогу пел. Да в штоф все смотрел. Не закусывая, пил. Только утром его привез в Красноярск. Всю ночь так ехали. А дорога опасная — горные спуски. А утром в городе на нас люди смотрят — смеются. А юродивого я на толкучке нашел. Огурцами он там торговал. Вижу: он. Такой вот череп у таких людей бывает. Я говорю — идём. Еле уговорил его. Идет он за мной, все через тумбы перескакивает. Я оглядываюсь, а он качает головой — ничего, мол, не обману. В начале зимы было. Снег талый. Я его на снегу так и писал. Водки ему дал и водкой ноги натер. Алкоголики ведь они все. Он в одной холщовой рубахе босиком у меня на снегу сидел. Ноги у него даже посинели. Я ему три рубля дал. Это для него большие деньги были. А он первым делом лихача за рубль семьдесят пять копеек нанял. Вот какой человек был".
И снова приходится говорить о, так сказать, мейнстриме. О строобрядцах заговорили в обществе — потому что выходцы из раскольничьей среды ходили в передовиках капиталистического строительства. В русской живописи именно в эти годы стали плодиться эпохальные картины на данную тему: «Никита Пустосвят» Перова (1880), «Самосжигатели» Мясоедова (1882), «Черный собор» Милорадовича (1885)... К 1885-то относится и начало работы над суриковской "Морозовой".
Семья Суриковых тогда снимала квартиру на Долгоруковской улице, в доме фабриканта Збука. Из воспоминаний Василия Ивановича (в переложении Волошина): "Мы на Долгоруковской жили. (Тогда ее еще Новой Слободой звали.) Там в переулке всегда были глубокие сугробы, и ухабы, и розвальней много. Я все за розвальнями ходил, смотрел, как они след оставляют, на раскатах особенно. Как снег глубокий выпадет, попросишь во дворе, на розвальнях проехать, чтобы снег развалило, а потом начинаешь колею писать. И чувствуешь здесь всю бедность красок. И переулки все искал, смотрел; и крыши где высокие. А церковь-то в глубине картины — это Николы, что на Долгоруковской".
Этот храм сохранился, вот только нынешний его облик мало теперь напоминает фактуру времён Сурикова.
В Москве Пятнадцатая передвижная выставка с "Боярыней Морозовой" экспонировалась с 6 по 28 апреля 1887 года — на Мясницкой, в залах Училища живописи, ваяния и зодчества. "Петербургская газета" осудила передвижников вообще, а в отношении "Морозовой" заявила, что её персонажи "все написаны на одно лицо". В "Русской газете" и "Санкт-Петербургских ведомостях" критик Гнедич сообщил, что новая картина Сурикова "столь же неудачна, как и "Стрельцы", скученностью толпы и мертвенным колоритом лиц".
Уже ставший знаменитостью и чуть не пророком Лев Толстой был несколько обескуражен "Морозовой", а свое мнение непосредственно автору он высказал, когда картина уже висела в галерее Третьякова. Надо сказать, писатель и художник были тогда в ссоре — однажды Суриков выгнал графа из своего дома. Дело было вот, в чём. Лиза уже была неизлечимо больна (порок сердца) и Лев Николаевич чуть не ежедневно наведывался к госпоже Суриковой ради задушевных, а, возможно, и душеспасительных бесед. Суриковы и Толстые тогда жили по соседству, близ Плющихи. Ну, и однажды Василий Иванович застал супругу с этим "мерзким старикашкой", как говорится, тет-а-тет…
 Лев Николаевич позже (не после глупой ссоры, по результату личной оценки "Морозовой") записал: "Я спрашивал художника: почему вы сами избрали для картины страдания староверки? Разве вы сами тоже последователь старой веры? "Нет", — отвечал художник. Тогда я спросил дальше, почему вы не изображаете ту веру, которую сами исповедуете? Почему вы выражаете ту веру, к которой привержены другие? "
Как вы понимаете, вопросы риторические и очевидно глупые. Нелепым было не только поведение Толстого, но и его общие воззрения на искусство. Между прочим, Елизавета Августовна дала Льву Николаевичу немало материала к его гениальной повести "Смерть Ивана Ильича".
 В "Современных известиях" критик Новицкий возмущался тем фактом, что «Боярыню», как и «Стрельцов» приобрел Павел Третьяков, и, конечно же, делился своим мнением: "Этот художник, совершенно лишенный эстетического вкуса, задался целью изображать исключительно отрицательные черты нашей отечественной истории. Его любимые сюжеты: бичи, темницы, топоры… исполнена картина исключительно плохо, перспектива невозможна, о колорите нечего и говорить". Так устроен этот мир, что, если бы не Суриков, критик Новицкий был бы теперь совершенно забыт.
Москва и ещё раз вдохновила Василия Ивановича на создание исторического полотна, последнего в его земной жизни. Однажды во время всенощной на праздник Покрова в храме Василия Блаженного  (это было в 1910-м году) Сурикову привиделась "Царевна в женском монастыре". Зимой этого года как пролог к "Царевне" он написал портрет княгини Щербатовой в русском костюме, а лето 1911 года провел в Ростове Великом, где набросал подготовительные этюды для картины. В 1912 году "Царевна" была выставлена. Она вызвала столь оголтелую реакцию со стороны критиков, что престарелый Суриков зарёкся писать полотна на историческую тему. Была, правда, попытка написать сюжет про княгиню Ольгу, встречающую тело глупого князя Игоря, но дальше эскизов дело не пошло.


Василий Суриков, «Посещение царевной женского монастыря»

Как получилось, что "Царевна" была показана на выставке Союза русских художников, наряду с посмертной ретроспекцией работ исторического живописца Рябушкина. Рядом с утонченной поэзией старины тяжеловесное полотно Сурикова действительно выглядело одиозным монстром. Отсюда мораль: хорошо просчитывай, где и в каком соседстве выставляться!
Василий Иванович доживал свои дни в трехэтажной гостинице-пансионе (меблированные комнаты) «Княжий двор» на Волхонке, 14, принадлежавшей князю Голицыну и находившейся недалеко от Музея Александра Третьего (теперь — Пушкинского). А последнее его пристанище — комната в гостинице «Дрезден» с окнами на Тверскую площадь, пожарную часть, дом генерал-губернатора и памятник генералу Скобелеву, который тоже скончался в одной из здешних гостиниц — при довольно щекотливых обстоятельствах.
Похоронили Василия Ивановича на Ваганьковском кладбище, рядом с супругой. История умалчивает о том, закапывал ли Суриковых тот самый могильщик, который для образа стрельца позировал. Отмечу, что правнуки Василия и Елизаветы Суриковых стали известными киношниками. Как потом писал едкий Валентин Гафт в одной из своих эпиграмм, "Ты для того ль рвала оковы, чтоб размножались Михалковы?" Моя книжка будет завершена кинематографическими темами, а посему данную перпендикулярь считаю существенной.



ПРИПЛЫЛИ, ЧЁРТ ИХ ДЕРИ

Илья Репин стал мечтать о житье  в Москве, будучи в Париже. Ему казалось, что именно в Первопрестольной он "ближе познакомится с русской действительностью". Ещё бы: как и Суриков, загруженный знаниями и навыками от Петербургских немцев-академиков, Репин и впрямь желал окунуться в родную стихию по самые уши. Не зря ведь говорят, что Россия любится на расстояньи.
Другой русский художник, Василий Поленов, тоже живший тогда в Париже, решил последовать за Репиным. Был у друзей такой план: снять общую квартиру и зажить под одной крышей. В смысле, для совместного творчества. Поленову Белокаменная подарила сюжет "Московского дворика", о котором мы ещё поговорим. Репин создал полтора "московских" шедевра. Да по грандиозности они отстали от полотен Сурикова, однако был всё же у Ильи Ефимовича свой роман с Москвою. Напомню: Репин является потомком московского стрельца, помилованного, но высланного на окраину империи в захолустный Чугуев после "Хованщины", трагедию которой мы переживём в следующей главке. Вот и хотелось, видимо, живописцу "надышаться воздухом предков".
План осуществился не полностью и не сразу. Репины переехали в Москву в начале осени 1877 года; Поленов — позже, и одним домом им устроиться не удалось. Москва Репину понравилась не особо, о чём он сообщил в письме критику Стасову: "Я только что вернулся из деревни, где провел не бесполезно всё лето, и собираюсь уже в Московию. Признаться откровенно, мне очень хотелось теперь променять её на Питер, но уже надо доводить дело до конца: квартира взята, работы предположены. Вот мой адрес: Москва, Большой Тёплый переулок (у Девичьего поля), дом купца Ягодина".
Так же как Репин и Поленов, перекочевал в Москву их закоренелый друг, художник-сказочник Виктор Васнецов. Живописцы, навострив свои кисти, увлеклись седой московской стариной. Заправлял в этой творческой птице-тройке вятчанин Васнецов, который страстно выискивал русские мотивы в предметах быта и искусства Оружейной палаты, в памятниках старины и в старых книгах. "Вирусом древности" заразился и его младший брат Апполинарий, позже создавший великолепную галерею визуальных реконструкций облика ушедшего Третьего Рима. Друзья неустанно бродили по окрестностям Москвы в поисках живописных уголков.
 Биографы Репина предпочитают не упоминать о дружбе последнего с Суриковым. По всей видимости, они и впрямь не особо ладили — в смысле, не исследователи жизни и творчества (они и впрямь предпочитают не дружить), а Илья Ефимович с Василием Ивановичем. Ну, да Господь им всем судия.
Среди плеяды молодых живописцев Репин выглядел самой яркой звездой — за счёт блестящих психологических портретов на заказ. Растущая слава и популярность не давали покоя тем околохудожественным кругам, которые группировались вокруг "истинных москвичей", выкормышей Московского училища живописи, ваяния и зодчества под предводительством Перова.


Илья Репин

Особенно фрондировали Прянишников и Маковский, и некоторая доля правды в их заявлениях всё же была, ибо москвичи считали себя подвижниками "русской школы" — в противовес питерцам, испорченным немецкой муштрой. Репин плакался в письме Стасову: "Москвичи начинают воевать против меня. Противные людишки, староверы, забитые топоры! Теперь у меня всякая связь порвана с этим дрянным тупоумием".
И еще через неделю — всё тому же Владимиру Васильевичу, петербуржцу по происхождению и духу: "Ведь это провинция, тупость, бездействие, нелюдимость, ненависть — вот её характер. А впрочем, есть и хорошие люди, особенно Павел Михайлович Третьяков. Превосходный человек, мало таких людей на свете, но только такими людьми и держится он (свет)".


Илья Репин, «Царевна Софья»

То есть, воображаемая Москва несколько не совпала с реальной древней столицей, так всегда бывает, когда ты в голове культивируешь идеальный образ чего либо. Как говорится, приплыли, а нас не ждали. Впрочем, Репин истово работает — одновременно над "Чудотворной иконой" (теперь известной под названием "Крестный ход в Курской губернии"), "Сельской школой" и "Царевной Софьей". Идея создания "Софьи" (полное название картины дано в предыдущей главке) у Репина родилась во время богослужения в вышеозначенной обители.
Властителю тогдашних художественных умов Стасову "Софья" не понравилась. Он никак не хотел видеть Репина в роли исторического живописца. Владимир Васильевич полагал, что это не репинское дело, художник  сделан из другого теста, что ему надо черпать сюжеты только из современной жизни. И это не похоже на правду, ведь мы искренне верим в то, что запорожские казаки сочиняли своё оскорбительное (похоже, хохлы по-другому не умеют) письмо тцрецкому султану именно так, как это представил Илья Ефимович.
Другой авторитет того времени, художник Иван Крамской, придерживался иного мнения: "Она многим не по вкусу, но это потому, что мы еще не знаем нашей старой жизни. Ведь что тогда было? Какая могла быть Софья? Вот точно такая же, как некоторые наши купчихи, бабы, содержащие постоялые дворы, и т. д. Это ничего, что она знала языки, переводила, правила государством, она в то же время могла собственноручно отодрать девку за волосы и пр.".
Приём при написании "Софьи" был прост: русской бабище художник приставил глаза Петра Великого. Модель выступила Валентина Семёновна Серова (урождённая Бергман), мать гениального Валентина Серова. Между прочим, чистокровная еврейка. Картина — несмотря на то, что автор посчитал её творческой неудачей — была приобретена, но до Крамского дошли слухи о намерении Репина переписать "Софью", чего он несказанно перепугался и спешил предостеречь на этот счет Третьякова. И что мы в итоге имеем: каждый русский знает репинских "Бурлаков", а "Софью" не знает почти никто.
В Большом Тёплом переулке Репины прожили два года, а осенью 1879-го сменили квартиру. Теперь они поселились в Большом Трубном переулке, близ той же Плющихи. К ним из Питера переехал подающий надежды Валентин Серов; он стал как бы приёмным сыном Репиных: работал в мастерской старшего товарища, дружил с детьми Ильи Ефимовича, жил в семье на правах самого близкого человека. Здесь он стал большим художником. Правда, подвизался Серов на ниве портретной живописи, а в историю не совался. В 1882-м Репины распрощались с Москвой. Без сожаления.
Самая знаменитая работа Ильи Ефимовича (не воображаемая "Приплыли", а "Иван Грозный убивает своего сына") писалась в Санкт-Петербурге, но эскизы деталей интерьера зарисовывались в Москве — в Оружейной палате и Румянцевском музее. Репин позднее вспоминал, как возникла у него сама идея картины: "Я возвращался с Московской выставки, где был на концерте Римского-Корсакова. Его музыкальная трилогия — любовь, власть и месть — так захватила меня, и мне неудержимо захотелось в живописи изобразить что-нибудь подобное по силе его музыке. Современные, только что затягивавшиеся жизненным чадом, тлели еще не остывшие кратеры… Страшно было подходить — несдобровать… Естественно было искать выхода наболевшему трагизму в истории…"
И ещё один, так сказать, триггер. Во время путешествия по Европе в 1883 году на Репина сильное впечатление произвело зрелище корриды, в связи с чем он писал: "Несчастья, живая смерть, убийства и кровь составляют ... влекущую к себе силу... В то время на всех выставках Европы в большом количестве выставлялись кровавые картины. И я, заразившись, вероятно, этой кровавостью, по приезде домой, сейчас же принялся за кровавую сцену Иван Грозный с сыном".
Достоверно неизвестно, действительно ли Иван Васильевич убил своё чадо. С большой долей вероятности, Иван Иванович скончался в Александровой слободе от неизлечимой болезни. Но из правды легенды не сошьёшь, народу подавай хлеб с маслом и зрелище с кровью.
Репин утверждал, что, когда он таскался по Европе, ему очень не понравилась живопись Ремабрандта — по его мнению, она попахивает халтурой. Однако в пластике фигур двух репинских Иванов я нахожу сходство с "Возвращением блудного сына" ван Рейна. Только с отрицательным знаком — получился у Ильи Ефимовича эдакий "антибиблейский" сюжет, отражающий не притчу, а глупую случайность.


Илья Репин, «Иван Грозный убивает своего сына», фрагмент

Еще до открытия Тринадцатой Передвижной выставки в Петербурге Репин с Крамским придумали полотну нейтральное название: "Иван Грозный и сын его Иван". Когда экспозиция переехала в Москву к бирке прибавили еще дату события: "16 ноября 1581 г.".
Выставку посетил вездесущий Лев Толстой, приславший автору такое письмо: "1 апреля 1885 г. Третьего дня был на выставке и хотел тотчас же писать Вам, да не успел. Написать хотелось вот что — так, как оно казалось мне: молодец Репин, именно молодец. Тут что-то бодрое, сильное, смелое и попавшее в цель. На словах многое бы сказал Вам, но в письме не хочется умствовать. У нас была гемороидальная, полоумная приживалка-старуха, и еще есть Карамазов-отец. Иоанн Ваш для меня соединение этой приживалки и Карамазова. Он самый плюгавый и жалкий убийца, какими они должны быть — и красивая смертная красота сына. Забирайте все глубже и глубже".
Пошли доносы, по результатам которых всемогущий Победоносцев счел нужным довести об этом до сведения императора  Александра III: "Стали присылать мне с разных сторон письма с указанием на то, что на Передвижной выставке выставлена картина, оскорбляющая у многих правительственное чувство: Иван Грозный с убитым сыном. Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения… Удивительное ныне художество: без малейших идеалов, только с чувством голого реализма и с тенденцией критики и обличения. Прежние картины того же художника Репина отличались этой наклонностью и были противны. Трудно понять, какой мыслью задается художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иван Грозный? Кроме тенденции известного рода, не приберешь другого мотива".
Картину сняли с московской выставки и запретили распространять в публике каким бы то ни было способом. Через три месяца, главным образом благодаря заступничеству художника Боголюбова перед императором, когда-то бывшим его учеником, запрет с картины был снят. Так она и висела в Третьяковке, являясь хорошей пропагандистской картинкой, напоминающей о пороках самодержцев. Хотя, на самом деле это полотно рассказывает о горе отца.
И вот однажды, зимой 1913 года молодой человек, по профессии иконописец, из старообрядцев, Абрам Балашов, изрезал картину ножом. При этом он истошно орал: "Довольно смертей, довольно крови!" Ирония заключается в том, что Балашов, прежде чем напасть с ножом на "Грозного", вдохновлялся суриковской "Морозовой", висевшей в соседнем зале. Абрама поместили в психиатрическую лечебницу, но вскоре выпустили по протекции отца, богатого заводчика, основателя компании "Балашов и сыновья".
Напомню, что Суриков в своей "Казни стрельцов" не изобразил кровавых сцен. А мог бы. Между тем, у Абрама Балашова нашлись и последователи, считавшие, что "Убийство сына" — картина неправильная, вредная, и припёршиеся в Третьяковку с дурными намерениями…








ПУЧЕГЛАЗАЯ ВЛАДЫЧИЦА

Что же… пора нам свести воедино "Боярыню Морозову", "Казнь стрельцов" и "Царевну Софью". И здесь всё сходится на личности одной женщины, Софьи Алексеевны Романовой. Её жизнь выпала на интересное время, когда уходила прежняя Русь с традициями восточной деспотии, а её сменяла Российская империя с такою же деспотией, только разодетой в европейское платье. Характерно, что все кровавые трагедии, свидетельницей которой вынужденно стала Софья, стрясались в декорациях Москвы и ближайшего Подмосковья.
Первенцем царской четы Алексея Михайловича и Марии Ильиничны стал Дмитрий, родившийся в 1648-м и проживший менее года. Затем появились Евдокия (1650-й), Марфа (1652-й), Анна (1655-й) и Алексей (1654-й). Рождение шестого венценосного ребенка вскоре после наступления 7166 года от Сотворения мира отмечено лишь краткой записью в Дворцовых разрядах: "Сентября в 17 день родися Государю Царю и Великому Князю Алексею Михайловичю, всеа Великия и Малыя и Белыя России Самодержцу, дщерь Государыня Государыня Царевна и Великая Княжна Софья Алексеевна". После Софьи в столь плодовитом браке рождались Екатерина (1658-й), Мария (1660-й), Феодор (1661-й), Феодосия (1662-й), Симеон (1665-й), Иван (1666-й).
На двенадцатом году своей жизни Софья лишилась матери. 26 февраля 1669 года Мария Ильинична произвела на свет тринадцатого ребенка — дочь Евдокию, которая спустя два дня умерла. А еще через три дня от послеродовой горячки скончалась и царица, не дожив месяца до своего сорокапятилетия.
Пришла беда — отворяй кремлёвские ворота. 18 июня умер четырехлетний царевич Симеон, а 17 января следующего года внезапно скончался шестнадцатилетний царевич Алексей. Алексей Михайлович, потерявший наследника, не мог быть уверен в судьбе престола, поскольку два оставшихся сына — восьмилетний Фёдор и трехлетний Иван — были чрезвычайно слабыми и болезненными.
Государь после не шибко продолжительного траура взял в жены девятнадцатилетнюю дочь незнатного дворянина Кирилла Полуектовича Нарышкина. Наталья Кирилловна была старше Софьи Алексеевны всего на пять лет, а Евдокия Алексеевна — старше мачехи на полтора года.
Наиболее влиятельной фигурой при дворе тогда стал покровитель Натальи Кирилловны, Артамон Матвеев (в его доме она до замужества жила на правах бедной родственницы). Уже став правительницей, Софья утверждала, что "Наталью Кирилловну и ее братцев Бог обидел". Уж лучше бы помалкивала.
13 мая 1672 года царица Наталья произвела на свет первенца, Петра Алексеевича. Вряд ли тогда можно было предполагать, что он непременно займет российский престол — перед ним по старшинству стояли Фёдор и Иван. Между тем 1 сентября 1674 года, в день празднования Новолетия (7183 года от Сотворения мира), Фёдор Алексеевич был официально объявлен наследником престола.
Не прошло и двух лет, и Алексей Михайлович внезапно скончался — в возрасте сорока семи лет. Фёдору Алексеевичу шел всего пятнадцатый год и он был болен, когда ему сообщили о смерти отца. В похоронах отца отрок участвовал, сидя на носилках.
Напомню, годом ранее была насмерть замучена Феодосия Прокопьевна Морозова, ставшая очередным "скелетом в шкафу дома Романовых", а Аввакум из своего пустозерского заточения неустанно строчил гневные послания в адрес своих притеснителей.
Началась околотронная возня промеж знатных родов. Милославские противостояли Артамону Матвееву, вдовствующей царице Наталье Кирилловне и её родственникам Нарышкиным. Основным действующим лицом в придворной борьбе стал двоюродный дядя царя Иван Милославский. В силе был и Богдан Хитрово возглавлявший учреждения дворцового ведомства.
Появилась и ещё одна значительна фигура, Юрий Алексеевич Долгорукий, назначенный начальником Стрелецкого приказа, по сути, министром обороны. Долгорукий неожиданно для всех выступил в поддержку Матвеева, а исход распри решила позиция царской тетки Ирины Михайловны — ревнительницы московской старины, ненавидевшей матвеевские культурные нововведения западного образца, особенно придворный театр (таковой создан был по прихоти Алексея Михайловича и стараниями протестантов Немецкой слободы).
Вскоре случилось неизбежное падение Матвеева: Летом 1676 года он лишился поста начальника Посольского приказа и отправился на воеводство в уральский городок Верхотурье, что было равносильно ссылке. Однако Милославские не прекратили попыток окончательно погубить противника. Против Матвеева было выдвинуто обвинение в колдовстве и чернокнижии, что по понятиям XVII века приравнивалось к сношениям с дьяволом. На самом деле он всего лишь изучал медицинскую рукопись с частично зашифрованными фрагментами. Был распущен слух, что Матвеев с помощью своей этой чёрной магии хотел отравить царя Фёдора и посадить на престол его четырехлетнего брата Петра. Задержанному на полпути к Камню Артамону Сергеевичу наскоро был оглашен приговор: лишение боярского чина, конфискация имущества и вечная ссылка с семьей в тот самый злополучный Пустозерск.
Одновременно Милославские начали борьбу супротив Нарышкиных. Отец и старший брат вдовствующей царицы Натальи Кирилловны были немедленно арестованы. Один из слуг Нарышкиных под пытками дал путаные показания о том, что якобы Иван Кириллович подговаривал какого-то человека застрелить царя Фёдора Алексеевича. Юные братья Натальи Кирилловны, Иван и Афанасий, были сосланы в Ряжск, где должны были содержаться под караулом. Милославские пытались также изгнать из Москвы саму царицу Наталью и её отца, но воспрепятствовал Фёдор Алексеевич.
Итак, по результатам интриг Иван Милославский встал у руля государства, сменив  Кирилла Нарышкина на посту руководителя важнейших финансовых учреждений — приказов Большой казны и Большого прихода.
Вдовствующая царица Наталья Кирилловна оставалась в Кремлевском дворце с детьми.
В начале 1679 года, после смерти считавшейся ретроградкой царевны Ирины Михайловны, Фёдор Алексеевич взялся за просветительские дела. Государь поспешил организовать дворцовую типографию под руководством Симеона Полоцкого. Это был первый серьезный шаг к возвращению и продолжению культурных нововведений Артамона Матвеева. К несчастью, в августе 1680 года Полоцкий скончался; однако типография осталась в надёжных руках продолжателя его дел Сильвестра Медведева.
Летом того же 1680 года здоровье царя Фёдора резко ухудшилось, но это не помешало ему жениться на дочери московского дворянина польского происхождения Агафье Грушецкой. Молодая царица совершила переворот в женской придворной моде: стала носить маленькую шапочку по-польски, оставляя волосы частично открытыми. Появление замужней женщины на людях в таком виде по московским понятиям считалось верхом неприличия.
Семейное счастье Фёдора оказалось недолгим. 11 июля 1681 года царица родила сына Илью и спустя три дня скончалась от родовой горячки. А еще спустя неделю умер и новорожденный царевич. Вдовцу было всего-то двадцать лет от роду, хвори его не оставляли, однако феврале 1682 года царь женился на пятнадцатилетней Марфе Апраксиной.
Юная царица Марфа, видимо, по наущению её "кукловодов" хлопотала перед совсем уж больным мужем о прощении Нарышкиных и Матвеева. Иван и Афанасий Нарышкины уже появились в Москве, и никто больше не пытался их преследовать. Матвеева царь не только освободил из ссылки, но и вернул ему часть конфискованных вотчин.
Да всё бы ничего, но Фёдор Алексеевич в апреле 1682 года скоропостижно скончался. Двумя неделями раньше в Пустозерске заживо сожгли Аввакума Петрова и его соратников. Под звон всех московских колоколов понесли тело государя хоронить в царскую усыпальницу — кремлевский Архангельский собор. За гробом шли, как полагалось, вдовы-царицы Марфа Матвеевна и Наталья Кирилловна, а также маленький Пётр. И тут состоялось первое громкое явление народу нашей героини. Как вы заметили, до того Софья Алексеевна оставалась в тени жизни двора. Русские принцессы в те времена жили скучно, обитая "в Верхах" (закрытой части дворца), а выходили разве что на богослужения в московские храмы и монастыри, да и там тоже находились в хорошо охраняемых местах. В общем, их судьбою была "золотая клетка".
Итак, вопреки обычаю, запрещавшему царевнам открыто показываться на миру, в составе похоронной процессии шла Софья.
Возмущённая наглостью падчерицы, Наталья Кирилловна демонстративно увела Петра из собора, не дожидаясь окончания погребального обряда. Софья между тем осталась слушать отпевание до конца. Остальные её сестры, замечу "в скорби лежали в это время больные в своих покоях" что было и предусмотрено веками отточенным ритуалом. Собственно, непочтением был и уход царевича Петра. Старшие царевны Анна и Татьяна Михайловны, рассерженные поступком Натальи Кирилловны, послали к ней монахинь с выговором, на что так ответствовала: "Государь Пётр Алексеевич дитя еще, не мог он выстоять такой долгой службы не емши".
Только-только вернувшийся из ссылки брат вдовствующей царицы Иван Нарышкин, узнав о буче, глупо съязвил: "Что толку было в присутствии царя Петра на похоронах брата? Кто умер, тот пусть себе и лежит, а его царское величество не умирал, но жив!"
Некий польский дипломат, пожелавший остаться инкогнито, оставил запись о том, что царевна Софья, возвращаясь во дворец с похорон, громко кричала толпе: "Смотрите, люди, как внезапно брат наш Феодор лишен жизни отравой врагами-недоброжелателями! Умилосердитесь над нами, сиротами, не имеющими ни батюшки, ни матушки, ни братца-царя! Иван, наш старший брат, не избран на царство… Если мы провинились в чем-нибудь пред вами или боярами, отпустите нас живыми в чужую землю, к христианским царям!" Впрочем, специалисты считают, что поляк за отповедь принял обычный русский погребальный плач.
Регентство вдовствующей царицы Натальи Кирилловны стало самым коротким правлением в русской истории: оно продолжалось всего 16 дней (второй от конца результат — регентство Эрнста Иоганна Бирона при правнучатом племяннике царевны Софьи Алексеевны младенце-императоре Иоанне Антоновиче, которое продлилось 23 дня).
И тут на историческую сцену выдвигаются военные. Волнения в среде стрельцов начались ещё в январе 1682-го, когда служилые полка Богдана Пыжова стали собираться на сходы, выражая возмущение длительной задержкой жалованья. В апреле стрельцы  полка Семёна Грибоедова решили подать Фёдору Алексеевичу челобитную с жалобами на своего полковника, наказывавшего стрельцов батогами, заставлявшего стрелецких жен трудиться на его огородах, устроенных на отобранных у них же землях, посылавшего стрельцов в свои вотчины рубить лес, косить сено, копать пруды, за взятки освобождавшего подчиненных от караульной службы и участия в военных походах. Ну, царь же у нас завсегда добрый.
Жалобу вызвался передать в Стрелецкий приказ один из стрельцов, который перед тем изрядно выпил — вероятно, для храбрости. В присутственном месте (оно находилось в Кремле, близ Ивановской площади — аккурат напротив  стоявших тогда пустыми палат бояр Морозовых) ходатай принялся буянить и говорить непотребные речи о начальнике Стрелецкого приказа князе Юрии Алексеевиче Долгоруком. Растерявшиеся приказные, надо им отдать должное, челобитную всё же приняли, однако донесли о происшествии начальству. Долгорукий распорядился отыскать буяна. Но тому хватило наглости через пару дней самому явиться в приказ с целью узнать о решении руководства. Челобитчика — на сей раз, трезвого — схватили и потащили на площадь для примерного наказания кнутом. Стрельцы отбили товарища у приказных и отправились отмечать маленькую победу в кабак. Вопреки истине, трагедия началась с фарса.
В ту же ночь помер царь Фёдор, что на некоторое время оттенило стрелецкие волнения. Незначительный эпизод с поведением царевны Софьи на похоронах брата стал притчей во языцех, а Москва, как известно, слухами полнится. Если порвалась связь времён, значит — надо уж рвать по полной. Уже через два дня после упокоения очередного Романова стрельцы немалой толпой нахлынули в Кремль, выкрикивая требования  наказать уже восьмерых стрелецких полковников за чинимые ими обиды и утеснения. Это было серьёзно, ибо всего в Первопрестольной  тогда насчитывалось 19 полков, так что половина гарнизона уже открыто проявила недовольство военным начальством.
Наталья Кирилловна разумно согласилась выполнить все требования стрельцов, признав их справедливыми. По царскому указу не восьмерых, а девятерых полковников сняли с должностей; двое из них подверглись публичной порке кнутом на площади перед зданием Рейтарского приказа, четверых высекли батогами. Затем приступили к взысканию с нерадивых командиров украденного за несколько лет жалованья.
Так была допущена стратегическая ошибка. В стране с вековыми традициями восточной деспотии деспот не может идти на поводу у толпы. Стрельцы преисполнились впечатлением  собственного могущества.
Между тем в Москву вернулся Артамон Матвеев. Одновременно по Белокаменной поползли слухи, что де "Ванька Нарышкин в царской мантии уселся на трон, а вдовствующая царица Марфа Матвеевна и царевна Софья Алексеевна его ругали в присутствии царевича Ивана". Нарышкин будто бы в порыве ярости набросился на царевича, но женщины его остановили. Поговаривали, что Марфа Матвеевна, выбежав на крыльцо, якобы жаловалась караульным стрельцам со слезами и воплем, что де братья Нарышкины её, государыню, а так же царевну Софью били и косу оторвали,  а царевича Ивана хотели задушить подушками. Мы же знаем, что нет дыма без огня…
Через день уже вся Москва роптала: "Нарышкины царевича Иоанна Алексеевича задушили". На колокольнях стрелецких слобод стали бить в набат, стрельцы поспешно собрались в полки и двинулись к Кремлю со знаменами и пушками. И кто бы сказал, что у волнения нет вожака.
Матвеев отдал приказ запереть все кремлёвские ворота, но было уже поздно. Вооруженные люди быстро заполонили Соборную площадь. Оставалось только одно: немедля предъявить стрельцам живого и невредимого царевича.
Наталья Кирилловна вместе с Иваном и Петром вышла на Красное крыльцо. Самые безбашенные стрельцы, подтащив лестницы, взобрались по ним на крыльцо, выломали защищавшую его деревянную решетку и "дерзали говорить с самими их особами царскими с великою невежливостью". Обращались непосредственно к Ивану: "Ты ли еси прямой царевич Иоанн Алексеевич? Кто тебя из бояр изменников изводит?" Испуганный мальчик в ответ лепетал что-то невнятное.
Артамон Сергеевич, дабы спасти положение,   вышел за решетку крыльца, спустился вниз, встал перед разъяренной толпой и обратился к бунтовщикам с речью. Стрельцы прислушались, некоторые даже начали просить Матвеева выхлопотать им прощение царицы. Но тут сыграл свою зловещую роль князь Михаил Долгорукий, управлявший Стрелецким приказом заместо престарелого отца. Он также спустился с крыльца и в простых русских выражениях приказал служилым убираться из Кремля в свои слободы. Стрельцы, недолго думая, набросились на него, швырнули на подставленные копья, а затем бердышами разрубили его тело на куски. Следом они схватили Матвеева, попытавшегося вернуться на Красное крыльцо. Пытаясь его спасти, Наталья Кирилловна вцепились в Артамона Сергеевича изо всех сил, но русский бунт, бессмысленный и беспощадный, уже вырвался на оперативный простор. Матвеева сбросили с Красного крыльца на площадь против Благовещенского собора и с толком, чувством и расстановкой искромсали тело.
Следующей жертвой был стольник Василий Иванов, убитый на Красном крыльце. Лично против этого молодого человека стрельцы ничего не имели, зато люто ненавидели его отца — думного дьяка Лариона Ивановича (с ним разделались через несколько часов). Вслед за тем они растерзали своего подполковника Григория Горюшкина. Наталья Кирилловна, схватив за руки онемевших от ужаса Ивана и Петра, убежала с ними в Грановитую палату
Бунтовщики ворвались в царские чертоги и принялись разыскивать попрятавшихся Нарышкиных. В церкви Воскресения Христова стрельцы обнаружили карлика царицы Натальи,  по прозвищу Хомяк, которого тут же стали пытать. Несчастный показал на алтарь, под престолом которого и прятался двадцатилетний Афанасий Нарышкин. Стрельцы выволокли юношу на паперть и рассекли его тело.
Охота на "изменников" развернулась по всей Москве. В тот же день в Замоскворечье стрельцы напали на дом комнатного стольника Ивана Нарышкина, двоюродного брата Натальи Кирилловны, который "лютомучительной смерти был предан". Впоследствии Андрей Матвеев ярко описал весь ужас того дня: "Из оного нечестивого своего зверства, многоплодовитого уже кровью, те крамольники стрельцы, еще не удовольствуясь, яростно и свирепо в великих своих собраниях по вельможеским домам, безобразно пьянствуя, бесчеловечно шатались". От рук бунтарей погибли князь Григорий Ромодановский и его сын Андрей, думные дьяки Ларион Иванов и Аверкий Кириллов.
А что же, спросите вы, в сей ужасный день делала Софья Алексеевна? Ответ краткий: наблюдала из тени. Москвичи невоенных сословий, чего уж скрывать, взирали на бесчинства с азартом. Они собирались толпами поглазеть на зверские убийства, а стрельцы во время казни очередной жертвы громко спрашивали их: "Братцы, любо ли?" Горожане должны были махать шапками и кричать: "Любо!" Тех же, кто плакал и не орал истошно, стрельцы нещадно избивали.
Ко всему прочему были казнены придворные лекари Даниил фон Гаден и Иоганн Гутменш, обвиненные в "отравлении царя Фёдора". Останки всех убитых в этом терроре три дня, 15–17 мая валялись в грязи на Красной площади, а стрельцы не позволяли родственникам хоронить их. Лишь преданный слуга Артамона Матвеева арап Иван не побоялся гнева убийц — среди дня открыто пришел на площадь и собрал куски тела своего господина в простыню. Стрельцы при виде такой самоотверженности не стали ему препятствовать. Иван принес части Матвеева домой и организовал их погребение на приходском кладбище церкви Святителя Николая на Покровке.
Вот тут-то и взошла счастливая звезда Софьи Алексеевны. Именно эта девица поимела влияние на восставших, что приоткрывает завесу над загадкой управления вооружённым мятежом. Софья, кстати, уберегла от смерти Кирилла Полуектовича Нарышкина, убедив стрельцов ограничиться его пострижением в монастырь. Именно по её просьбе мятежники дали согласие на захоронение останков жертв.


Софья Романова

 29 мая 1682 года царевна Софья Алексеевна была провозглашена регентшей при несовершеннолетних братьях — царях Иване и Петре. Она приняла тройную формулу царских указов, в которых её имя значилось наряду с именами царствующих братьев: "Великие государи, цари и великие князи Иоанн Алексеевич, Петр Алексеевич, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцы и сестра их великая государыня, благородная царевна и великая княжна София Алексеевна всея Великия и Малыя и Белыя России указали и бояре приговорили".
Софья умело манипулировала стрельцами, а так же их вожаками, Хованским и Милославским.   Она распорядилась о пожаловании стрельцам по десять рублей на человека, что в целом составило около 20 тысяч. Таких средств в казне не было, поэтому было велено сбирать благородные металлы со всего государства, брать и посуду серебряную и из нее делать деньги. Да к тому же стрельцы стали "надворной пехотой", что по идее должно было поднять их в их же глазах — ведь они теперь считались "гвардией".
Историки так и не установили причины, по которой произошла ссора промеж Иваном Хованским и Иваном Милославским. Хотя есть намёк на "старообрядческий след". Среди стрельцов было немало раскольников. Так, уже на третий день после бунта, 20 мая, стрельцы полка Григория Титова на сходе рассуждали о том, чтобы "изыскать старую православную веру, подать челобитную, чтоб патриарх и власти дали ответ от Божественного писания, за что они старые книги возненавидели и возлюбили новую латино-римскую веру". Видимо, протестные настроения в Московском гарнизоне всё же подогревали ревнители древнего благочестия.
Старообрядцы пришли к Хованскому и уверили князя, что за дело восстановления прежней веры возьмется расстриженный суздальский священник Никита Добрынин, который способен победить в открытом диспуте новокрещенцев. Раскольники требовали, чтобы диспут о вере состоялся в пятницу 23 июня, поскольку по пятницам обычно проводились церковные соборы. Кроме того, 25 июня должно было состояться венчание на царство Ивана и Петра Алексеевичей. Старообрядцы уверяли, что после непременной победы обряд венчания будет проведён в соответствии с древними, но попранными Никоном обычаями.
Софья, посовещавшись с патриархом Иоакимом, приняла решение отложить диспут до июля. Раскольники требовали, чтобы собор состоялся на Красной площади в присутствии множества народа, однако Софья распорядилась провести его в Грановитой палате.
Здесь я отмечу одну особенность той эпохи. Женщинам — даже высокопоставленным — не дозволялось участвовать в столь сложных делах; неприличном считалось даже нахождение их в качестве статистов. Но была хитрость. Грановитая палата предварялась Святыми сенями, над которыми была устроена потайная комната (смотрильная палатка), находившаяся как раз напротив царского трона, что позволяло наблюдать за приемами иностранных послов и другими церемониалами царице и царевнам, не допускавшимся на публичные мероприятия. В комнате, обитой сукном, было очень тихо; через решетку, закрытую тонкой шелковой тканью, женщины, оставаясь незамеченными, могли разглядеть все детали и услышать, о чем говорилось на царских приемах. Так что представительницы слабой половины всё видели и слышали. Но в данном случае Софья, будучи лицом первым, участвовала в диспуте непосредственно и много спорила с раскольниками. Её довольно убедительные речи приведены во многих источниках. Это была, можно сказать, русская "гендерная революция".
В спорах обычно каждая сторона считает себя победительницей. Выйдя после окончания диспута  из Кремля на Красную площадь, на Лобном месте расколоучители долго проповедовали среди народа, утверждая: "Нам цари государи приказали по-старому креститися!" За Яузой, где в стрелецких домах остановились прибывшие из тайных убежищ вожди старообрядцев, три часа продолжался звон колоколов церкви Спаса, возвещая победу над никонианством.
В это же время Софья приказала привести к ней стрелецких выборных и обратилась к ним с призывом: "Не променяйте вы нас и Всероссийское государство наше на шестерых чернецов и не дайте в поругание святейшего патриарха и всего Освященного собора!"
Во все стрелецкие полки были разосланы приказы отобрать по сотне солдат, которые должны утром явиться на караульную службу к Троицкой церкви на Красной площади. На каждых десятерых стрельцов было выдано по ушату пива и по мере (26 литров) мёда. Стрельцы бухали три дня, а потом захватили всех расколоучителей. Ранним утром 11 июля Никите Пустосвяту отрубили голову на Лобном месте Красной площади. Так Софья Алексеевна показала, что грамотная трезвомыслящая женщина вполне способна вести умную внутреннюю политику. А, если бы то был конец… трагедия только начиналась!
Настал час, когда Софья безжалостно расправилась с Хованскими. Всё было состряпано по не самой из лучших русских традиций — анонимному доносу. Аккурат правительнице исполнилось 25 лет. Иван Андреевич обвинялся в раздаче стрельцам денежных сумм из государственной казны без царских указов, в допущении стрелецких расправ над знатными людьми, в поддержке раскольников во время прений о вере. Его сыну, Андрею, ставилось в вину, что он "умышлял и советовал заодно с отцом во всех его преступных замыслах, осуществлял вместе с ним многие злые дела".
Хованских схватили и в селе Воздвиженском близ Троице-Сергиевского монастыря отрубили головы — сначала отцу, а потом сыну. И не спрашивайте, почему бывшая вотчина Хованских, село Николо-Хованское теперь превратилось в ужасающих размеров кладбище.
В Москву из Воздвиженского исхитрился сбежать младший сын Ивана Андреевича, Иван. С ним ушел "не дорогою, болотами и лесами" его двоюродный брат Фёдор Хованский, но того "изловили". В Первопрестольной вновь поднимались волнения, а народ такое любит, ибо открывается возможность замечательно поживиться на разграблении очередных опальных усадеб.
Бунтовщики из недовольных стрельцов ворвались на пушечный двор, захватили пушки и развезли их по своим полкам, разобрали из арсеналов копья, карабины и мушкеты, разделили между собой весь порох и свинец. Въезды в столицу были перекрыты усиленными заставами, у всех ворот и посреди главных улиц расставлены караулы.
Царский поезд посередь ночи спешно отправился из Воздвиженского в Троицу — под защиту стен. Обитель готовилась к обороне.
В Белокаменной в то же время суетились стрельцы: возводили надолбы, укрепляли Земляной город, устанавливали караулы у ворот Кремля, Китай-города и Белого города.
Софья немедля приказала собирать по всей России дворянское ополчение, которое должно было собраться под Троицей. Стрельцы перепугались этой новости и отправили в Сергиев переговорщиков. Софья их милостиво приняла и довольно грамотно уладила конфликт.
Иван Иванович Хованский был схвачен отправлен под конвоем в Троице-Сергиев монастырь. Днем позже ему был объявлен смертный приговор, который тут же великодушно заменен ссылкой в Сибирь, в Якутский острог на вечное житьё. Правительница вновь проявила недюжинный управленческий талант.
Царский указ от 27 декабря 1683 года предписывал оставить в Москве только семь из девятнадцати находившихся в ней стрелецких полков "по выбору, надежнейших", а остальные послать на украинскую, польскую и шведскую границы. По-свойски Софья Алексеевна разобралась и с раскольниками.  Осенью 1683 года более двадцати расколоучителей были приговорены к смертной казни. 19 октября Софья лично слушала в Боярской думе дело новгородского старца Варлаама. Последний был приговорен к сожжению заживо, которое состоялось через три дня. Кстати, именно при Софье по России распространилась эпидемия "гарей" — это когда раскольники самосжигались целыми общинами. Когда власть захватил Пётр, эта ужасы сошли на нет.
Что я здесь обязан подчеркнуть. Для Николая Карамзина описываемые события были на том же временном отдалении, как для нас эпоха большевистского переворота и гражданской войны между белыми и красными. Личность Софьи Романовой Николай Михайлович рассматривал сквозь ту же призму лет, что мы — Владимира Ленина. То есть, для Карамзина, как известно, не чуждого российской истории, "бунташный век" был полон живых отголосков. Только учтите: Николай Михайлович служил придворным историографом дома Романовых, отчего следует несколько настороженно относиться к его научным трудам, вынужденно проходившим сквозь сито цензуры. Но вернёмся к нашей Софье. 
В январе 1685 года от имени царей Ивана и Петра был принят указ "О наказании рассеивающих и принимающих ереси и расколы". Приверженность к старообрядчеству была объявлена государственным преступлением. Немецкий путешественник Георг Адам Шлейссинг оставил свидетельство о том, что в период его пребывания в Москве (1684–1686 годы) не проходило ни единого утра, чтобы кого-то не казнили у стен Кремля: "Так, я видел среди прочих одного старичка, который положил на плаху свою седую голову столь охотно, будто иначе и быть не может. Царевна Софья дала указание руководившим казнью царедворцам: „Передайте этому человеку, что стоит ему лишь публично отречься от заблуждений, и он будет помилован“. На это требование старик твердо ответил: не нуждаюсь в царевниной милости, а нужна мне только милость Бога всемогущего".
Теперь — о международной политике. Не надо забывать, что именно Софья вернула Киев в лоно России. Подписанный сторонами "Вечный мир" промеж Москвою и Речью Посполитой закрепил за первой Левобережную Украину и Мать городов русских. Она же дала власть такому мерзавцу как Мазепа.
Осенью 1686 года были обнародованы указы от имени царей и правительницы Софьи Алексеевны, предписывающие генералам, полковникам, стольникам, дворянам московским и городовым, жильцам и прочим ратным людям готовиться к походу на Крым. Первый Крымский поход был неудачен, однако он дал русским  опыт ведения войны в условиях южных степей. Весной 1689-го русские  вновь двинулись в Тавриду. И снова вернулись несолоно хлебавши, но теперь москвичи уже знали, как и чем бить татарина и турка.
Как вы наверняка заметили, будущий Великий Пётр всё ещё остаётся в нашем обзоре статистом, "фигуркой из картона". Впрочем, австрийский посол Хёвель так характеризует обстановку при дворе Софьи Алексеевны: "Иван очень слабого сложения, напротив, Пётр исполнен силы, здоровья, ума и блестящих надежд… На стороне Петра большая часть бояр и сенаторов; только сестра Софья, 26-ти лет, великого ума и способности, поддерживает старшего брата. Но никому не тайна, что старший по слабому состоянию умственных и физических сил не способен на управление. Это признают сами бояре и частенько о том вздыхают". То есть, некоторое напряжение внутри семьи хорошо просматривается.
Датский посол Гильдебранд фон Горн ещё 1682 году сообщал: "Вражда между вдовствующей царицей и старшей царевной растет день ото дня, и оба государя, подталкиваемые матерью и сестрой, начинают проявлять больше взаимного раздражения, чем любви. Бояре также разделились, и большинство их вместе со всем молодым дворянством склоняется на сторону Петра Алексеевича, хотя некоторые, ныне едва ли не самые влиятельные, вместе с большинством народа, в сущности, против него, пусть и не открыто".
Царя Ивана Алексеевича удалось женить. Брак этот был задуман Софьей, а невесту подобрал Иван Милославский. Таковой " случайно" оказалась дочь лучшего друга Милославского, Федора Салтыкова. Невеста, Прасковья, прознав о своей судьбинушке, простодушно заявила: "Лучше уж помереть, чем идти за царя Ивана", но, собственно, согласия девицы не требовалось. Конечно, по исконной традиции были организованы выборы невесты, но результат был предрешен заранее. Главное — произвести на свет потомство — тогда Петра можно не брать в расчёт в плане престолонаследия.
Теперь поговорим о фаворитах Софьи. В 1687 году Мазепа прислал в подарок царю Петру двух карликов, которые были доставлены гетманскими посланниками в Малороссийский приказ. Там их увидел первый из фаворитов, Василий Голицын. Он приказал отдать карликов ему. Пётр был взбешен, однако противиться воле всесильного вельможи не мог. Это первый отмеченный нами самостоятельный поступок будущего императора, пусть и неудачный. Кстати, данный курьёзный эпизод спустя два с половиной года фигурировал на следствии по делу Голицына в качестве одного из примеров произвола последнего.
Второй фаворит — Фёдор Шакловитый.
Он играл заметную роль в событиях, связанных с казнью Хованских, составил тексты царского указа и приговора. Софья назначила его начальником Стрелецкого приказа вместо казнённого Ивана Андреевича Хованского. Оба фаворита, считает большинство исследователей, не были любовниками правительницы. Скорее всего, имели место деловые и дружеские отношения, сама же Софья хранила целомудрие как величайшую свою ценность. Что же касается опубликованной любовной переписки Софьи… по-моему, даже в наше время только подлецы будут смаковать чужие интимные послания.
Пока Софья тщилась сохранять свою довольно шаткую власть, Пётр совершенствовался в военизированных игрищах. Потешные забавы в окрестностях Преображенского и Воробьёва всё больше приобретали черты настоящей военной подготовки. Из Оружейной палаты и Воинского приказа по требованию юного Петра в царские сёла стали привозить уже настоящие пищали, карабины и мушкеты, а так же порох и свинец.
В 1685 году потешный отряд во главе с младшим царем под барабанный бой промаршировал полковым строем через всю Москву — из Преображенского в Воробьево. это и было начало новой России.
В Преображенском, на берегу Яузы, под руководством капитана Зоммера по всем правилам фортификационной науки была построена наполовину деревянная, наполовину земляная учебная крепость со стенами, башнями, рвами и бастионами. В 1688 году Пётр сформировал из своих подросших "потешных" Преображенский полк, а затем второй — Семёновский, размещенный в одноименном селе по соседству с Преображенским. Тогда же молодой царь сблизился с генералом Патриком Гордоном, ставшим его главным учителем в области военного дела. 7 сентября 1688 года, когда по Москве разнесся слух о готовящемся бунте стрельцов, Пётр получил повод для пополнения своих потешных войск солдатами Выборного полка Гордона.
  Наталья Кирилловна быстренько женила сына, дабы он остепенился и окстился. Невесту подобрали из незнатного дворянского рода — Евдокию Лопухину. Молодая была на три года старше жениха, а Петру не исполнилось еще и семнадцати лет. Он не возражал супротив брака, однако ему интересней были военные игры да весёлые досуги в Немецкой слободе. Казалось бы, растёт дурачок-простофиля, но всё было не так.
"Бомба взорвалась" 8 июля 1689 года. Из кремлевского Успенского собора в Казанский собор на Красной площади двигался царственный крестный ход. Когда два царя, "пришедши в соборную церковь Успенскую, стали оба на своем царском месте", к ним присоединилась правительница. Кроткий Иван промолчал, а Пётр воскликнул: "Не приличествует при такой церемонии зазорному твоему лицу по необыкновению быть!"
 Софья молча взяла в руки образ Божьей Матери "О тебе радуеся" и величественно пошла за крестами и хоругвями по направлению к Казанскому собору. Тогда Пётр во гневе покинул процессию, наспех помолился в Архангельском соборе, а затем уехал в Коломенское. То есть, за, казалось бы, незначительным происшествием наружу вылилась глубокая вражда промежду родственниками.
25 июля того же года по случаю именин царской тётки Анны Михайловны Софья и Иван в Кремлевском дворце угощали водкой бояр и царедворцев. Пётр демонстративно оставался в Коломенском, а напряжённость обстановки толкала свиту Софьи на мысль об угрозе вооруженного нападения сторонников младшего царя на кремлевскую резиденцию. Шакловитый на всякий случай спрятал под Красным крыльцом отряд вооруженных стрельцов, готовых отбить вероятный налёт. К концу дня младший царь всё же приехал в Кремль — в сопровождении роты своих бойцов. Ждали схватки, однако, поздравив тётку, Петр поспешно покинул Кремль, наполненный враждебными ему людьми.
Вечером 7 августа в сенях Кремлёвского царского дворца было обнаружено подброшенное письмо, в котором сообщалось о намерении потешных солдат Петра явиться ближайшей ночью из Преображенского в Кремль с целью убить Софью, Ивана и их сторонников. Шакловитый немедленно распорядился собрать в Кремле три сотни стрельцов, а Василий Голицын приказал запереть все ворота в Кремле, Китай-городе и Белом городе и никого не пропускать по направлению к царской резиденции.
…Крохотное лирическое отступление. В те времена на этой планете уже жил Иоганн Себастьян Бах...
В Кремль с непонятной целью приехал из Преображенского спальник молодого царя Фёдор Плещеев. Он был пропущен через Никольские ворота, но перед царским дворцом на него напали стрельцы под предводительством Никиты Гладкого, стащили его с лошади, сорвали саблю и принялись избивать. Двое сопровождавших Плещеева помощников бросились бежать к Троицким воротам. Их поймали и посадили под караул на Лыковом дворе, а самого Плещеева повели на допрос к Шакловитому в Золотую палату. Это видели лазутчики Петра, которые, тут же побежали в Преображенское доложить об инциденте.
Молодого царя разбудили среди ночи — и тот, соскочив с постели и босой, в одной сорочке, кинулся в расположенную рядом с дворцом конюшню Льва Нарышкина. Петру наскоро оседлали лошадь и он ускакал в близлежащий лес, где укрылся в чаще. Постельничий Гаврила Головкин привез ему одежду. Наспех натянув ее на себя, Пётр в сопровождении Головкина и еще четырех человек поскакал в Троице-Сергиев монастырь. В шесть утра Петр ворвался в ворота обители, бросился на кровать в келье архимандрита Викентия и с рыданиями начал умолять настоятеля о защите от врагов.
Позже подошли верные Петру стрельцы полка Сухарева. Монастырь приготовился к обороне: ворота были заперты, на стенах расставлены пушки, все подходы к обители перекрыты вооруженными караулами.
Началось мучительное противостояние сторон. 13 августа Софья распорядилась описать имущество и арестовать семьи стрельцов, перешедших на сторону Петра. 16 августа она, пытаясь спасти положение, отправила в Троицу дядьку царя Ивана князя Петра Ивановича Прозоровского и священника Меркурия, духовника обоих царей. Они должны были всеми возможными мерами добиться примирения брата и сестры. Через два дня посланцы вернулись в Москву, как говорится, несолоно хлебавши.
Москвичи с любопытством наблюдали за происходящим, оценивая, чья сила в итоге возьмёт, забыв, видно, малороссийскую поговорку о том, чьи чубы трещат когда паны дерутся.
По крайней мере, приказы Софьи Алексеевны ответственные лица исполнять не торопились.
Софья почувствовала, что враги одерживают верх и решилась на крайнюю меру: самой ехать к брату для объяснения и примирения. Процессию встретил спальник молодого царя князь Иван Велико-Гагин и государевым именем приказал царевне поворачивать оглобли. Та не захотела его слушать и продолжила путь до уже знакомого нам села Воздвиженского.
Узнав, что сестра упорствует в своем решении, младший государь отправил к ней князя Ивана Троекурова с последним словом, чтобы "она, царевна, никак отнюдь в Троицкий монастырь не шла; ежели же дерзновенно придет, то с нею нечестно в тот ее приход поступлено будет". Софья с досадою вынуждена была вернуться в Первопрестольную. В новогоднюю ночь на 1 сентября она прибыла в Кремлёвский дворец.
Пётр между тем своим указом (повторю: указом) отправил в Москву полковника Ивана Нечаева со стрелецким отрядом — по десять человек от каждого полка — с целью разыскать и арестовать Фёдора Шакловитого, старца Сильвестра Медведева и некоторых других бунтовщиков и изменников. Что характерно, служилые его послушались не спросив, где там подписи Ивана и Софьи. Морально старшая сестра уже была побеждена.
Когда Нечаев явился в Кремль с предписанием о выдаче Шакловитого, Софья в первую минуту пришла в ярость и приказала схватить дерзкого полковника и отрубить ему голову. Но (о, незадача какая…)  для выполнения этой царской воли не нашлось палача. Видать, о чём-то догадамшись, царевна успокоилась и отпустила полковника, заявив, правда, при этом, что своих людей не выдаст.
Софья, ещё пребывая в блаженном непонимании ситуации, повелела расставить на Лыковом дворе дополнительные стрелецкие караулы и начала стягивать туда "полные полки тысячные" со знаменами, копьями, ружьями и барабанами. В это же время на Сторону Петра уже перешли полки иноземного строя, уже тогда представлявшие значительную военную силу. В числе прибывших в Троицу иностранных офицеров находился полковник Франц Лефорт, будущий вернейший друг Петра. 
Нечаев теперь уже беспрепятственно пришёл в Кремль, дабы арестовать Шакловитого. Софья сначала держалась решительно и отказывалась выдать его, убеждая не вмешиваться в отношения между ней и её братом, а сохранять спокойствие, но в итоге царевна лично передала своего любимца петровым засланцам, повезшим Шакловитого в простой телеге, скованного цепями, в Троицу.
В тот же день после пяти часов пополудни к воротам Троицкой обители явился князь Василий Голицын — в сопровождении старшего сына Алексея и ближайших друзей и соратников, включая дипломата Емельяна Украинцева. Последний сумел выкрутиться и в итоге сохранил за собой пост дьяка Посольского приказа; Пётр понимал, что глуповатый "министр иностранных дел" Лев Нарышкин без настоящего профессионала дров наломает.
Шакловитый и его сообщники были подвергнуты пыткам. Если стрельцы получили по три-пять ударов кнутом, то Шакловитому было дано пятнадцать ударов, что значительно способствовало признанию некогда успешного царедворца в том, что он участвовал в умысле на здоровье царицы Натальи Кирилловны, и что, "утешая" царевну Софью Алексеевну, обсуждал с ней, "чем де ей государыне не быть, ино де лутче царицу Наталию Кириловну известь".
12 сентября Шакловитый был обезглавлен у стен Троице-Сергиева монастыря, в Клементьевской слободе. Отца и сына Голицыных Пётр пожалел и отправил в ссылку в Яренск.
Имя Софьи было исключено из царского титула. Отсюда мораль: ежели ты регент, не позволяй принцу играть с войсками.
10 октября царский дом вернулся в Москву. В очередной раз осчастливленный народ встречал государя у села Алексеевского. Пётр помиловал стрельцов, однако некоторое время спустя счел необходимым продолжить следствие.
В сентябре 1689 года Софья навсегда была затворена в стенах Новодевичьего монастыря. Ей было разрешено взять с собой бывшую няньку, двух казначей и девять постельниц. Из царского дворца в монастырь для бывшей правительницы и ее штата ежедневно присылались съестные припасы: хлеб, рыба, мед, пиво и водка. Поскольку комплекс этой обители дошёл до нас в прекрасной сохранности, каждый желающий может узнать, в каких "застенках" опальная правительница содержалась.
Царевна питала надежды на появление мужского потомства у брата Ивана, но у Прасковьи рождались только девочки. После первенца, царевны Марии, прожившей три неполных года, родилась Феодосия, умершая в возрасте одиннадцати месяцев. В 1691 году на свет появилась Екатерина, которой суждено было продолжить царский род, хотя и по женской линии. В 1693 году родилась Анна Иоанновна, последняя чистокровно русская царица. В 1694 году на свет появилась последняя дочь Ивана Алексеевича и Прасковьи Фёдоровны — Прасковья. Она прожила 37 лет и была замужем за видным соратником Петра Великого генералом и сенатором Иваном Дмитриевым-Мамоновым.
Иван Алексеевич после падения режима сестры продолжал формально оставаться соправителем брата, присутствуя на всевозможных торжествах и церемониях рядом с ним, но не играя при этом никакой реальной роли. Он скончался в январе 1696 года в возрасте неполных тридцати лет.
Имя Софьи Алексеевны после её заточения на восемь лет исчезло из политических хроник — и только в феврале 1697-го оно упоминается в источниках. Тогда был раскрыт заговор Ивана Цыклера. Якобы этот стрелецкий полковник намеревался убить царя Петра I и посадить на царство Софью, а руководителем правительства учинить возвращенного из ссылки Василия Голицына.
Под пыткою Цыклер дал следующее показание: "Перед Крымским первым походом государыня царевна София Алексеевна меня призывала и говаривала почасту, чтоб я с Федькою Шакловитым над государем царем и великим князем Петром Алексеевичем учинил смертное убийство. Да и в Хорошеве, в нижних хоромах, призвав меня к хоромам, царевна в окно говорила мне про то ж, чтобы я вместе с Шакловитым над государем убийство учинил, а я в том ей отказал".
Цыклер, Алексей Соковнин (родной брат Федосьи Морозовой и Евдокии Урусовой) и еще несколько человек были четвертованы. Пётр превратил казнь в гнусный спектакль, приказав выкопать гроб с останками Ивана Милославского, умершего двенадцать лет назад. Полусгнившую домовину поставили под плахой, чтобы на нее стекала кровь казнённых.
Прошёл ещё год. Царь, всецело поглощенный учёбой на голландских судостроительных верфях, перестал писать в Москву. Родилось подозрение, что государя в живых более нет, а московский люд быстро разнёс эту сплетню по дворам. Пошли разговоры о том, что де "его царское величество преставился и теперь Лефорт со своей немецкой братией народ душить будет". Да к тому же в полках, передислоцированных из Азова к литовской границе зародился ропот по уже знакомому нам поводу "утеснений и неправды". Военные снарядили в Первопрестольную своих депутатов.
Последние придумали способ обратиться с челобитной о своих нуждах к сестрам Софьи, жившим в Кремле. Одна вхожая "в Верх" стрельчиха передала их послание царевне Марфе Алексеевне, которая, прочитав грамотку, сказала: "Хотели было бояре царевича удушить, но его подменили и платье его на другого надели. Бояре царицу Евдокию Феодоровну по щекам били; а государь неведомо жив, неведомо мертв. И по стрельцов указ послан: не бывать им уже на Москве. Хорошо, если б стрельцы подошли и с боярами управились".
Стрельцы вернулись в свои части, доложили ситуацию — и вскоре четыре мятежных полка двинулись к столице. 17 июня 1698 года возле Новоиерусалимского монастыря дорогу им преградили Преображенский и Семёновский полки под командованием генералов Патрика Гордона и Алексея Шеина. В коротком бою стрельцы потерпели поражение, оперативно были казнены 130 человек. Оставшиеся в живых стрельцы признались, что хотели бить челом царевне Софье Алексеевне, чтобы та взяла в свои руки правление государством.
Теперь мы вплотную приблизились к событиям, изображённым на суриковском "Утре стрелецкой казни". Здесь я не буду возвращаться к подробностям тогдашних репрессий, отмечу, что в октябре 1698 года Софья постриглась в монахини Новодевичьего монастыря под именем Сусанна.
Тогда же Пётр написал "князю-кесарю" Фёдору Ромодановскому: "Сестрам кроме Светлой недели и праздника Богородицына, который в ыюле живет, не ездить в монастырь в ыныя дни кроме болезни. С здаровьем посылать Степана Нарбекова, или сына ево, или Матюшкиных, а иных, и баб, и девок не посылать; а о пераезде брать писмо у кнезь Федора Юрьевича. А в празники быф, не оставатца; а естли останетца, да другова празника не выежать и не пускать. А певчих в монастырь не пускать: а поют и старицы хорошо, лишь бы вера была; а не так, что в церкви поют: спаси от бет, а в паперти денги на убиство дают. А царевне Татьяне Михайловне побить челом, чтоб в монастырь не изволила ходить, кроме Светлова Воскресения да на празник июля 28, или занемощует".
Не надо судить первого русского императора за малограмотность. Всё же он сам чертал, а не пользовался услугами писаря.
В последний год жизни инокиня Сусанна приняла схиму под прежним именем Софья. Скончалась она тихо. Надгробие Софьи в южной части Смоленского собора Новодевичьего монастыря представляет собой простой белый продолговатый камень с надписью:
"Лета от сотворения мира 7212, а от Рождества Христова 1704 года июля в 3 день, в понедельник, на первом часу дни, на память святаго мученика Иоакинфа и в принесение, иже во святых отца нашего, Филиппа митрополита Киевского и всея Росии, в тот день преставяся раба Божия блаженныя памяти благовернаго и благочестиваго Великаго Государя Царя и Великаго Князя Алексея Михайловича, всея Великия и Малыя и Белыя Росии Самодержца, и блаженныя памяти благоверныя и благочестивыя Великия Государыни Царицы и Великия Княгини Марии Ильиничны дщерь их, Великая Государыня благоверная Царевна и Великая Княжна София Алексеевна, а тезоименитство ея было сентября в 17 числе, а от рождения ей было 46 лет и 9 месяцев и 16 дней, во иноцех была 5 лет и 8 месяцев и 12 дней, а имя ей наречено Сусанна, а в схимонахинях переименовано имя ей прежнее София, и погребена в церкви Пресвятыя Богородицы Смоленский на сем месте июля в 4 день".
Четыре сестры Софьи пережили ее. Марфа скончалась в 1707-м Александровой слободе в монастыре и была там же похоронена, без каких-либо церемоний, как простая монахиня, в общей усыпальнице. Приехавшие в Успенский монастырь в 1712 году Мария и Феодосия распорядились перезахоронить останки сестры в особом склепе монастырской церкви Сретения Господня.
Евдокия умерла в 1712-м в возрасте шестидесяти двух лет. Последние годы жизни она провела в Новодевичьем монастыре, но постриг не принимала.
Из всех сестер только Екатерине Алексеевне (не считая единоутробную Наталью) удавалось сохранять неплохие отношения с братом Петром. Последние десять лет жизни царевна почти безвыездно провела в своем загородном дворце на Девичьем поле, неподалеку от Новодевичьего монастыря. В 1718 году Екатерина скончалась, полгода не дожив до шестидесятилетия. Обе сестры были похоронены в Смоленском соборе Новодевичьего монастыря, рядом с Софьей. Феодосия жила в Москве, а в 1708 году по требованию Петра I переехала в Петербург. Умерла она в 1713 году, когда ей шел 52-й год. Царь не решился нарушить написанное в 1712 году завещание сестры и позволил похоронить ее в Сретенской церкви Успенского монастыря Александровской слободы, где нашла свой последний приют Марфа.
Дольше всех из сестер-царевен — 63 года — прожила Мария. В 1708 году она по велению Петра I она была перевезена в Петербург. В день кончины Марии Алексеевны в 1723-м в покоях умирающей столпилось множество священников и юродивых. Пётр, пришедший навестить сестру, приказал выгнать их вон. Последняя сестра государя была погребена в Петропавловском соборе Санкт-Петербурга. Так была порвана связь древней Руси с новой Россией — теперь уже имперской.








ПТИЦЫ ВЫСОКОГО ПОЛЁТА

Сейчас мы построим исторический мостик, тянущийся от царевны Софьи Алексеевны не только к Николаю Карамзину, но и Александру Пушкину. Он будет основан на примере одной замечательной семьи москвичей. Когда скончался последний из братьев Орловых, "наше всё" Александр Сергеевич уже пережил свою Болдинскую осень и успел взять в жены первую красавицу Первопрестольной.  И, кстати, родились Фёдор Достоевский и Лев Толстой.
Как часто бывает, происхождение аристократического рода объясняется несколькими сценариями, один замечательнее другого. Ныне малоизвестный русский исторический писатель граф Салиас-де-Турнемир отразил бытовавшую некогда легенду в художественной форме. Якобы дед братьев Орловых в 1698 году участвовал в последнем бунте стрельцов. Ивану Орлову тогда было уже немало лет, он служил старшиной, и в числе зачинщиков был приговорён к смертной казни. Романист живописует встречу вымышленного Орлова и воображаемого Петра Алексеевича:
 «Царь остановил старика и, вызвав из рядов, спросил, как звать.
— Стрелецкий старшина Иван Иванов сын Орлов.
— Не срамное ли дело, старый дед, с экими белыми волосами крамольничать?! Да еще кичишься, страха не имеешь: выступаешь, глядишь соколом, будто на пир.
Старик упал в ноги царю:
Срам велик, а грех еще того величе, — воскликнул он. — Не кичуся я, царское твое величество, и иду радостно на смерть лютую не ради озорства. Утешаюся, что смертью воровскою получу грехам прощение и душу спасу. Укажи, царь, всем нам, ворам государским, без милости головы посечь. Не будет спокоя в государстве, единешенькой не повели оставить… Попомни мое слово стариково.
Молодого царя удивили такие речи и он разговорился со стариком. Пока секли товарищам Орлова буйны головы, царь дознавался у него о стрельцах, о прошлых их восстаниях, о том, как они заговоры эти все устраивали. В этих расспросах время пролетело, плаха была залита кровью и ждала последнюю жертву. Но царь оставил старика в живых».
 Семейное предание Орловых звучало несколько иначе. Якобы у стрельца Ивана были несгибаемая воля и гордый нрав. Он спокойно подошел к плахе и горделиво сказал царю-самодержцу: «Ты бы подвинулся, Ляксеич, мне лечь надобно». Вопреки всем ожиданиям Пётр не рассердился, а рассмеялся. За такую смелость и силу духа царь помиловал смутьяна. И непросто пощадил, а пожаловал ему дворянство и чин офицера, что, конечно же, нонсенс. Прозвище Орёл переделали в фамилию Орлов.
Сын прощённого стрельца Ивана, Григорий Орлов был высокого роста, могуч, приятной внешности. Всю свою жизнь он провел в походах Петра I. Побывал Григорий Иванович и на Русско-турецкой войне, и на Северной. Отвага его была столь велика, а действия настолько успешны, что его знал сам император. В знак признательности его заслуг Пётр Алексеевич пожаловал отцу наших героев свой портрет на золотой цепи — чтобы тот мог его всегда носить при себе.
Первым браком Григорий Иванович соединился со вдовой Анной Мясоедовой, от которой ему досталось поместье Погорелое. Второй его супругой стала пятнадцатилетняя Лукерья Ивановна Зиновьева. Она родила девятерых сыновей, четверо из которых умерли в детском возрасте. Когда на Свет Божий появился первенец, Иван, Орлов вышел в отставку в чине генерал-майора. В 1742 году Григория Ивановича назначили губернатором Великого Новгорода и произвели в действительные статские советники. Доживал Григорий Иванович в Первопрестольной, в своём особняке близ Малой Никитской улицы. Умер в 1746-м, похоронен в Егорьевской церкви, что на Всполье (храм по адресу Малая Никитская, 24 сломали в 1923-м). 
Что же, давайте очертим биографии братьев Орловых. Начнём со второго по старшинству, Григория Григорьевича, ибо именно он по стечению обстоятельств стал знаменитостью.  Грица (его семейное прозвище) родился в 1734-м в родовом доме на Всполье — так назывался пустырь, на котором теперь находятся строения Вспольного (бывшего Георгиевского) переулка. Уже в 1749 году Григория вместе со старшим братом Иваном, с которым они были погодками, записали в лейб-гвардии Семёновский полк рядовым.
Григорий не имел склонности ни к политике, ни к управлению государством. У него было скверное образование, он не знал французского языка. Зато богатырь и красавец рано познал чувственные радости жизни. Сохранился один исторический анекдот. Во время дежурства по расположению полка подпрапорщик Александр Суворов совершал совершал ночной обход. Внезапно по двору метнулась чья-то тень, и Суворов бросился наперерез. Он поймал за руку солдатика, который  тайком возвращался из самоволки. Будущий генералисимус принялся отчитывать будущего фаворита императрицы за то, что де не должно так вести себя российскому солдату, что он позорит честь мундира и за это ему грозит наказание. Потом подпрапорщик спросил фамилию нарушителя. Тот, покраснев, отвечал: «Орлов Григорий». Суворов спросил, сколько лет сорванцу. «Пятнадцать», ответил Орлов. Тогда подпрапорщик Суворов удивлённо поинтересовался, почему он не видел юношу в расположении раньше. Солдат отвечал, что он числится при Сухопутном шляхетском корпусе. Гнев Суворова уже давно прошел, и он отпустил Орлова с миром, посоветовав быть осторожным и не попадаться на глаза старшим офицерам. После этого случая они встретились только через двенадцать лет, когда Орлов был уже гражданским супругом Екатерины Алексеевны. Мы не будем здесь подымать волны по вопросу завоевания сердца Великой, на данную тему романы понаписаны, а пути Господни не особо подвержены исповедям.
Буду краток. После удавшегося государственного переворота, решающую роль в котором сыграли Орловы, в день коронации новоявленная царица возвела братьев в графское достоинство с правом передачи этого титула законным детям. Старший, Иван Григорьевич получил чин капитана лейб-гвардии Преображенского полка и пожизненную пенсию; Алексей Григорьевич — чин секунд-майора; Фёдор Григорьевич удостоен должности камергера двора и чина капитана Семёновского полка. Даже самому младшему из выводка Орловых, Владимиру, досталась своя «плюшка»: он стал камер-юнкером. Больше всех щедрот пролилось, конечно же, на Григория Григорьевича: ему были пожалованы чины генерал-майора, генерал-адъютанта и действительного камергера.


Григорий Орлов

Тогда же специально подготовленным людям было поручено составить генеалогическую сказку наших богатырей. В результате родилось такое: «Графы Орловы произошли от древней благородной Германской фамилии из Польской Пруссии. В Графское Всероссийской Империи достоинство пожалованы 1762 года сентября в 22 день. Всё сиё подтверждается выданными им Графам Орловым на сиё достоинство Дипломами, с коих копии хранятся в Геральдии». Ну, такова была традиция — облагораживать временщиков. Сыну пирожника Александру Данилычу Меншикову по приказу Петра Алексеевича тоже выдумали происхождение из литовских шляхтичей. Однако подчеркну: и Меншиков, и Орловы, даже став фаворитами, совершили немало подвигов во славу Отечества. И они не предавали своих благодетелей даже если последние были очевидно не правы!
Одна из выдающихся заслуг Григория Орлова перед государством и русской историей — избавление Москвы от чумы. Именно благодаря его мерам чума была остановлена и не допущена в столицу. Здесь я не буду пересказывать череду событий Чумного бунта, скажу только, что «неталантливый» Григорий Григорьевич блестяще организовал целый ряд мер, которые теперь прописаны в учебниках по эпидемиологии. Попросту, Орлов доверился  профессионалам.
Так получилось, что до московского морового поветрия отличиться Григорию в неамурных делах особо не удавалось. Он не был на русско-турецкой войне — потому что Екатерина, опасаясь за его жизнь, не пустила туда любезного сердцу дружка. Когда Алексей и Фёдор Орловы доблестно сражались в Чесменской бухте, Григорий бил баклуши близ императрицы, и от этого его самолюбие страдало чрезвычайно.
После блистательной победы над чумой Григорий Григорьевич сразу же подал в отставку, передав в том числе права высокопоставленного альфонса очередному хахалю.  Григорий Григорьевич получил ежегодное содержание в 150 тысяч рублей плюс деньги на дом и обустройство домашнего хозяйства, 10 тысяч крепостных душ, да еще серебряные сервизы, мебель, дозволение пользоваться императорскими каретами и слугам его — носить ливрею императорского дома.
Орлов отбыл год ссылки в Ревеле, потом путешествовал по Англии, Австрии, Италии. А в 1777 году Григорий Григорьевич женился на Екатерине Николаевне Зиновьевой, которая приходилась ему двоюродной сестрой (по матери). Императрица великодушно допустила исключение. Счастье Орлова в браке было недолгим. У Екатерины Николаевны обнаружили чахотку и 1781 году она скончалась в Лозанне. Григорий Орлов не перенёс горя, впал во власть меланхолии и умер на пятидесятом году жизни. Детей  у него не было.
Алексей Орлов был третьим из сыновей Григория Ивановича и Лукерьи Николаевны (ежели не считать умерших во младенчестве). Он родился в 1737-м. Алексей Григорьевич отличался не только беспримерной храбростью, но страшным шрамом на лице. Дело было вот, в чём.
С младых ногтей тянулась у братьев Орловых вражда с неким поручиком Шванвичем, который был так силен, что побивал в кулачном бою даже громилу Фёдора Орлова, не говоря уже об остальных. Он и оставил на лице Алехана (домашнее прозвище) след от ножа — за проигрыш в карты. Когда Алексей уже был облачён властью, он не стал расправляться с обидчиком, хотя мог бы. Более того, братья выхлопотали Шванвичу место коменданта Кронштадта и спасли его сына от казни, на которую тот был осужден за поддержку Пугачева.
Кроме военных побед, в активе Алексея Григорьевича есть виктория амурно-политическая. В середине XVIII столетия при польском дворе вдруг объявилась молодая красивая женщина, именовавшая себя Елизаветой Таракановой. Дама распускала слух, что она является дочерью от тайного брака императрицы Елизаветы Петровны и Алексея Григорьевича Разумовского. Впрочем, имена она меняла часто, то и дело переезжая по Европе с места на место: её в разных местах знали как принцессу Владимирскую, султаншу Селиму, графиню Пиннеберг и госпожу Франк. Тогда авантюризм был в моде.


Алексей Орлов

Екатерина Алексеевна почувствовала угрозу своему положению в России — ведь во время её царствования был не один случай, когда против её власти, супротив немки на русском троне, устраивались заговоры. Так, имело место попытка освободить заточенного в Шлиссельбургской крепости Ивана Антоновича (она закончилась смертью заговорщиков и августейшего узника). Был и Пугачев, выступавший под именем Петра III Фёдоровича. А теперь ещё и "наследница дщери Петровой" княжна Тараканова...
Это теперь мы можем свободно рассуждать и строить красивые сценарии. А тогда дело носило особо секретный характер и не подлежало разглашению. Согласно одной из версий, Алексей Орлов исполнял деликатное поручение выяснить, что это за аферистка такая. Герою Чесмы не составило труда отыскать в Риме княжну Тараканову, которая жила в очень скромных условиях, имея при себе лишь одну служанку. Орлов легко вошел в доверие к девице, падкой до мужского внимания. Он был настоящий герой из девичьих грез, украшенный наверняка полученным в боях шрамом. Русский почти сказочный "дженераль" признавался в любви, говорил, что верит ей и признает царственное происхождение девицы. В доказательство этого Алексей Григорьевич снял для княжны богатый дом в Пизе, оплачивал все её расходы. Тараканова полагала, что ежели этот мужлан одну на престол возвел, то не преминет рискнуть и для неё. Недаром страстно не любившая Алехана и прочих Орловых княгиня  Воронцова-Дашкова в беседе с Дени Дидро назвала Алексея Орлова "одним из величайших злодеев на земле"! А он был всего лишь верный слуга российского Престола.
Чтобы окончательно усыпить подозрения Таракановой, Алексей Орлов предложил ей обвенчаться — тут же в Италии, по православному обряду — и уж затем, как законную жену перед Богом и людьми, везти её в блистательный Санкт-Петербург, где свершится историческая справедливость и она сменит на троне «эту недостойную немецкую выскочку». Правда, в Пизе православного священника что-то не нашлось. Немного смутившаяся Елизавета Тараканова поехала вместе с возлюбленным в Ливорно, где таковой по счастью имелся на кораблях русской эскадры Орлова. «Венчание» действительно состоялось: граф нанял двух лицедеев, которые за небольшие деньги разыграли действо по всем правилам, которые «княжна», впрочем, не знала. Её, «законную супругу» Алексея Орлова, вышел встречать сам командир эскадры адмирал Грейг; для претендентки на Престол выслали к берегу шлюпку с эскортом, с палубы было спущено парадное кресло, куда «княжну» усадили, и на нем подняли на флагманский корабль, прославленный линкор «Три иерарха». И тут мышеловка захлопнулась. Повторю: я воспроизвёл лишь одну из версий совершенно секретного дела.
Орлов, сдав самозванку, так, кстати, и не раскрывшую своё подлинное имя, куда положено (а именно, в Алексеевский равелин Петропавловской крепости), вышел в полную отставку и уехал в Москву. Он прожил еще долгую жизнь, пережив и императрицу Екатерину Великую, и её сына Павла I. Поговаривали, что «Тараканова» зачала от графа Алексея и в Петропавловке родила ему сына, которого его сиятельство взяли на воспитание в собственный дом, дав ему прозвание «Чесменского» и назвав Александром. Но и это лишь один из всполохов голограммы, которая при определённых условиях может считаться реальности.
О том, как складывалась во многих смыслах красивая жизнь Алексея Орлова в Первопрестольной, а так же о судьбе его единственной дочери Анны, живописуется в моей книжке «О чём молчат древние камни Москвы». Здесь, извините уж, я повторяться не буду.
Иван Орлов (год рождения — 1733-й), старший из братьев, был опорой всей семье, её смысловым центром. После смерти отца двенадцатилетний Иван Григорьевич, не раздумывая, принял на себя обязанности главы рода — прежде всего имущественные. И младшие братья с тех пор относились к нему, как к отцу, называя Старинушкой. Ни один из братьев — даже дослужившиеся до высочайших чинов Григорий и Алексей — не позволял себе сесть в присутствии Ивана, если тот не показывал: теперь можно.


Иван Орлов

Как и все Орловы, кроме младшего Владимира, Иван был определен отцом в Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Он располагался в Петербурге, на Васильевском острове в бывшем дворце ещё одного замечательного москвича, князя Александра Меншикова.
За участие в перевороте 1762 года Иван Орлов, как и все братья, был всемерно одарен, но умер он всего лишь капитаном-преображенцем, отклоняя все повышения, которые ему предлагала Екатерина Великая.
Иван Григорьевич прожил всю жизнь в Москве, в родовом доме Орловых на Всполье (напомню: на Малой Никитской), да в деревнях в Поволжье, со своею супругой Елизаветой Фёдоровной, в девичестве Ртищевой.
О женитьбе графа Ивана рассказывали пикантную историю: вроде бы у него была амурная связь с матерью своей будущей жены, графиней Ртищевой, имевшей весьма несносный характер. Когда отношения расстроились, графиня решила, что бы не терять влияния на одного из Орловых, имевших большой вес при дворе императрицы, женить его на своей красавице-дочери. Только через десять лет после начала всех махинаций Иван Орлов и Елизавета Ртищева сыграли свадьбу.  Детей у них не было.


Фёдор Орлов

Фёдор Орлов родился в 1741-м.  Его домашнее прозвище: Дунайко. Из пяти братьев Фёдор Григорьевич более других был склонен к государственной деятельности. Кроме своей работы в Сенате, он был направлен депутатом от дворян Орловской губернии в Комиссию по Уложению. Это было весьма почётное звание: особым указом депутаты облекались пожизненной личной неприкосновенностью (их нельзя было подвергать физическим наказаниям, штрафам и конфискациям, казнить).
Уложенная комиссия, созванная летом 1767 года, должна была, по мысли Екатерины Алексеевны, разработать новые законы России, поскольку Соборное Уложение, принятое ещё в 1649-м при Алексее Михайловиче, не соответствовало требованиям новых времен.  Временный законодательный орган получил название «Комиссия для сочинения проекта нового уложения». Присягнув в июле 1767-го в Кремле, в Чудове монастыре, общее собрание начало свою работу в Грановитой палате. Впрочем, очень скоро Уложенная комиссия была переведена в Санкт-Петербург, а затем общее собрание и вовсе было распущено: началась русско-турецкая война.
Фёдор устранился от гражданских дел и пошел служить во флот, на помощь к брату Алексею. Он поступил на службу к адмиралу Григорию Спиридову и назначен командующим десантными войсками, которые должны были вести бои на островах Средиземного моря и координировать действия повстанческих частей греков. Когда Фёдор воротился с театра военных действий в Россию, брата Григория на славном фаворитском поприще уже сменил Григорий Потёмкин. Два года спустя Фёдор Орлов подал прошение об отставке, которое тут же было удовлетворено.
С этой поры он поселился на малой родине, в Москве, где держали дома прочие Орловы. Фёдор так и не женился, но наплодил  семерых внебрачных детей; поскольку императрица всегда чтила заслуги самого мощного из Орловых, высочайшим повелением было разрешено незаконным детям Фёдора Григорьевича носить его фамилию и сохранить дворянство. Фёдор Орлов умер в возрасте 48 лет, а перед кончиною завещал детям: «Живите дружно как мы жили с братьями, и нас сам Потемкин не сломал»
В 1743-м родился последний из «великолепной пятёрки» Владимир. Вскоре он остался исключительно на попечении братьев: умер отец, а за ним последовала и мать, Лукерья Ивановна. Он рос очень хилым и старшие братья порешили: пусть в деревне поживёт, свежим воздухом подышит; успеет, чай, еще городских удовольствий приобщиться! Воспитывали Владимира брат Иван и нянька, знавшая его еще младенцем.
Младшой Орлов тяготел к наукам и искусству, к которым имел вкус. В России приличное научное образование получить в ту пору было негде и Владимир был направлен в Германию за плодами учёности. В Лейпцигском университете он образовывался на естественнонаучном факультете, а главный интерес для него представляла астрономия.
Екатерина приблизила рассудительного молодого человека к себе, сделав едва ли не штатным собеседником. В 1766 году Владимир Орлов был назначен директором Санкт-Петербургской академии наук. А ведь, считай, он был ещё юношей.
Когда, проведя полную ревизию доставшегося ему хозяйства, новый директор выяснил, что в архивах и библиотеках Академии нет ни подробных карт и атласов России, ни описаний её территорий, природы и богатств, он начал снаряжать экспедиции по всем уголкам и весям Отечества. Первую — по Волге от Твери до Симбирска — предприняла сама императрица; Владимир Григорьевич сопровождал её и оставил подробные «Записки» об этом путешествии.


Владимир Орлов

В 1775-м Владимир Орлов подал в отставку и накрепко поселился в Москве. С супругою, Елизаветой Ивановной, урожденной баронессой Штакельберг, ему довелось пережить и горе, и радость. Первый сын, которого назвали Александром, умер рано; сын Григорий тоже не пережил отца и скончался, не подарив родителям внуков. Елизавета Ивановна, умерла прежде мужа, опередив его на четырнадцать лет. Дочери Софья, Екатерина и Наталья сделали хорошие партии и нарожали детей. До наших дней дожила московская усадьба Владимира Орлова — на Большой Никитской, 5. 
Графский род Орловых просуществовал недолго. Разве только супругу одной из дочерей Владимира Орлова, Натальи, тайному советнику Петру Давыдову было разрешено именоваться графом Орловым-Давыдовым, но это уже были не «те Орловы».



НЕБЫВАЛОЕ ЗАПРОСТО ТАК НЕ БЫВАЕТ

А теперь мы коснёмся личности москвича, который перевешивает пятерых Орловых вместе взятых. И это несмотря на то что Александр Суворов не отличался внушительностью конфигураций.
Позволю себе рассуждение. Мы не поймём восемнадцатый век от Рождества Христова, не зная века семнадцатого. Конечно, сие касается переклички всех столетий, но стоит учесть, что в моей книжке о «гениях места» обозреваются века от XVII до XX. Более глубокая старина пристально рассматривается в другом опусе, автором которого мне посчастливилось стать: «О чём молчат древние камни Москвы». Здесь, повторю, мы вглядываемся в судьбы людей, живших в Москве последних четырёх столетий. По большому счёту, данный период не такой уж обширный. Но, собственно, мысль моя банальна: не стоит разрывать связь времён. Так что, суриковские «Боярыня Морозова», «Стрелецкая казнь» и «Переход Суворова через Альпы» — частички единого полотна.
Мы уже знаем приблизительно, как в достопамятные времена творились дворянские родословные.  Александр Васильевич в автобиографии, составленной в 1786 году, повторил семейное предание: «В 1622 году, при жизни царя Михаила Фёдоровича выехали из Швеции Наум и Сувор и по их челобитью приняты в российское подданство, именуемы "честны мужи", разделились на разные поколения и, по Сувору, стали называться Суворовы».
Двоюродный брат Александра Васильевича, Фёдор Александрович Суворов оказался несколько более проницательным. В своем прошении о предоставлении льгот он использовал родословную, согласно которой предки Суворовых вышли из Швеции в XIV веке и поступили на службу к московскому великому князю Симеону Ивановичу Гордому. Сие тоже не более чем поэтическое воззрение.
Итак, гениальный (без сомнения) полководец стал первенцем Василия Ивановича Суворова и его жены Авдотьи (Евдокии) Федосеевны, урожденной Мануковой. Суворовы были соседями Орловых по Всполью. Александр если не ровесник братьев Орловых, то по крайней мере старший их современник; он на четыре года старше Ивана Григорьевича. Кстати, Суворов был худого телосложения, но вовсе не мелким — его рост составлял 175 сантиметров, что по меркам того времени было значительно выше среднего. Зато Александр Васильевич придерживался здоровых привычек, что значительно способствовала его завидному долголетию.
Деда Суворова по отцу звали Иван Григорьевич и он, видимо, относился к тем стрельцам, которые в момент бунта, вопреки велению Софьи Алексеевны, встал на сторону молодого государя. Его хорошо знал и ценил Пётр Алексеевич. Из стрелецкой службы Иван Суворов перешел в создаваемый царём-реформатором  Преображенский полк и дослужился до важного чина — генерального писаря. Пётр I, между прочим, стал крёстным отцом Василия Суворова.
 В 1715 году Иван Григорьевич скончался. Через три года его вдова Марфа Ивановна подала прошение на высочайшее имя, в котором писала о своей нужде: живет де с двумя малолетними сыновьями Василием и Александром, просит за службу мужа наградить каким-нибудь выморочным имением, потому что их вотчина в Пензенском уезде совершенно разорена во время набега ногайцев.
Ответ на челобитную неизвестен, но в мае 1722 года Василий Суворов был взят в денщики к самому Петру Великому. Тогда каждый, кто поступал в императорские денщики (а таковых у русского императора хватало), обязательно зачислялся в гвардию. О роде занятий юного денщика свидетельствует запись от 9 сентября 1723 года: «…из дому Его Императорского Величества денщик Василей Суворов, пришед в канцелярию от строений, объявил Господам подячим, что Его Императорское Величество изволил приказать французу Рострелию вылить из меди персону Его Императорского Величества и к тому, что потребно, материалы отпускать ис канцелярии от строений без замедления».
Вниманием государя не был обойден и сын Ивана Григорьевича от первого брака. Иван Суворов в 1715 году был послан за границу для обучения «инженерству и переводам». По возвращении домой Иван Иванович служил переводчиком и дослужился до чина регистратора Бергмануфактур-коллегии. После смерти Петра I карьера Ивана Суворова оборвалась. За нелестный отзыв об императрице Екатерине I (промежду прочим, не без основания) он был наказан «кошками», разжалован в солдаты и сослан в дальний гарнизон — в персидский городок Гилян. Прощённый и восстановленный в правах при Петре II, Иван Иванович вернулся на службу, но вскоре умер.
В короткое царствование вдовы Петра Великого Василий Суворов был пожалован в сержанты гвардии, а при Петре II стал прапорщиком Преображенского полка. Вскоре молодому офицеру пришлось принять участие в делах большой политики. В феврале 1728 года он был послан описать «пожитки» лишенного всех чинов и сосланного в Сибирь Александра Меншикова, недавнего некоронованного правителя России. А имущества у «полудержавного властелина» ой, как хватало, ибо Данилыч страдал сребролюбием.
С конца 1729 года российская знать и гвардия начали съезжаться в древнюю столицу, где на 19 января было назначено торжество бракосочетания Петра II, внука царя-преобразователя, с красавицей-княжной Екатериной Долгоруковой. В самый канун свадьбы престолонаследник помер от оспы. Члены Верховного тайного совета решили пригласить на царствование племянницу Петра Великого, вдовствующую курляндскую герцогиню Анну Иоанновну, что, как позже выяснилось, пошло не во славу Отечества российского.
В это время Василий Суворов решил связать свою судьбу с Авдотьей Мануковой. Мать нашего героя принадлежала к обрусевшему армянскому роду. Её дед Семён Иванович служил в Преображенском полку вместе с Иваном Григорьевичем Суворовым. Сын Семёна Ивановича пошел по гражданской линии. Он прослужил почти 60 лет и дослужился до звания вице-президента Вотчинной коллегии, ведавшей дворянским землевладением, а умер в феврале 1739 года, завещав дочери Авдотье дом «в Земляном городе на Большой Арбатской улице в приходе церкви Николая Чудотворца Явленного». Соседний с этим храмом переулок по имени владельца дома назывался Мануковым, а обычно проулки именовались в честь самых знатных лиц, здесь проживающих. Суворововеды осторожно предполагают, что именно здесь, в доме деда, и родился Александр Суворов.


Василий Иванович Суворов

Собственный дом имелся и у Василия Ивановича. Находился он в пригородном царском селе Покровском на реке Яузе, неподалеку от храмов Покрова Пресвятой Богородицы и Николая Чудотворца. Иван Григорьевич Суворов владел им с того времени, когда молодой Пётр приступил к формированию первых гвардейских полков — Преображенского и Семёновского. То есть, есть вероятность, что Александр Суворов появился на Свет Божий на берегу Яузы.
Но всё же именно близ Арбата прошли первые девять лет жизни великого москвича, пока 5 апреля 1740 года Авдотья Федосеевна не продала доставшийся ей по наследству дом. А крестили Александра Суворова в церкви Фёдора Студита у Никитских ворот. Здесь он в детстве пел на клиросе в составе хора; вообще, человек он был набожный. И в ограде этого храма похоронена его мать.
Так случилось, что Анна Леопольдовна была свергнута гвардией во главе с популярной в народе дочерью Петра Великого. Переворот стал крахом «немецкой партии», Елизавета Петровна, формируя свою администрацию, вспомнила отцовского денщика. Василий Иванович Суворов сначала был поставлен воеводой во Владимир, но очень скоро получил новое назначение — «о бытии в Генералбергдирекции прокурором». Суворов-старший навёл порядок на  горных заводах и пересажал воров — немцев, между прочим.


Саша Суворов

Изначально отец собирался определить своего тщедушного сына в гражданскую службу. Но мальчик увлекся чтением книг о войне и стал мечтать о подвигах. В ходу стало предание о том, что желание маленького Саши Суворова стать военным поддержал генерал Абрам Петрович Ганнибал — небезызвестный «арап Петра Великого». Как-то раз он посетил Василия Ивановича, и тот попросил старого друга побеседовать с его сыном. Восхищенный знаниями юного собеседника, прадед Александра Пушкина посоветовал не препятствовать мальчику, который, по его словам, заслужил бы похвалу самого царя-батюшки.
Осенью 1742 года отец и мать Суворова решили судьбу своего первенца. Воспользовавшись пребыванием двора и гвардии в Москве, родители помогли сыну составить прошение на высочайшее имя: «Имею я желание служить Вашему Императорскому Величеству в лейб-гвардии Семёновском полку и дабы высочайшим Вашего Императорского Величества указом повелено было меня именованного определить в означенный Семёновский полк солдатом. Прошу Вашего Императорского Величества о сем моем челобитье решение учинить. К сему прошению Александр Суворов руку приложил».
Полковой совет постановил принять Александра Суворова в числе девятнадцати дворянских недорослей солдатом и предоставить ему, как и другим, отпуск до совершеннолетия. Юный гвардеец зажил в Москве в родительском доме. Там  родились сёстры Александра, Анна и Мария, но вскоре после родов младшей умерла мать. Мы толком ничего не знаем о том  как жил отрок Суворов в Первопрестольной, но ясно  что он не  только книжки читал да на клиросе пел. Как минимум, став настоящим солдатом, Александр не оплошал.
Семёновский полк в те времена дислоцировался в новой столице,  занимая в Петербурге обширную слободу «позади Фонтанки». В июне 1751 года Суворова производят в сержанты. Ему было позволено на правах вольноприходящего посещать лучшее учебное заведение тогдашней России, Сухопутный шляхетский кадетский корпус — тот самый, в котором образовывались братья Орловы.
В 1760 году Суворов-старший был назначен главным полевым интендантом заграничной армии. Василий Иванович прекрасно справился с этими обязанностями, обеспечив армию всем необходимым, и вскоре был назначен губернатором оккупированной русскими  Восточной Пруссии. Жители, в их числе профессор Кёнигсбергского университета Иммануил Кант, уже начинали хлопотать о русском подданстве, но процесс растянулся на двести лет.
В июне 1762 года император Петр III был свергнут сторонниками его супруги — и главнейшую роль в дворцовом перевороте сыграли Орловы. Александр Суворов выбрал верную сторону. Преисполненная энергии Екатерина Алексеевна однажды беседовала с ним глазу на глаз,  и вскоре последовал указ императрицы: «Подполковника Александра Суворова жалуем Мы в наши полковники в Астраханский пехотный полк».
Астраханский полк в то время нёс караульную службу в Петербурге. Предусмотрительная государыня, отправляясь в Москву, где 22 сентября в Успенском соборе Кремля должна была состояться торжественная церемония её коронации, оставила в Северной столице надежных, верных и толковых людей. Командир астраханцев попал в их число.
Всего семь месяцев Суворов прокомандовал Астраханским полком и под командование был дан ему Суздальский пехотный полк. Наконец, предоставилась возможность показать себя на настоящей войне — тут-то Александр Васильевич и проявил себя в полной мере.
Я не ставлю целью рассказать о боевом пути великого полководца, а рассказываю о его отношениях с Москвою. Итак, Суворову-младшему уже стукнуло сорок три года, он уже привык проводить время в военных походах, а на малой родине бывал только наскоками. И тут изрядно состарившийся Василий Иванович поспешил устроить важное семейное дело: женить сына. Подысканная им невеста, княжна Варвара Прозоровская, и по отцу, и по матери (урожденной княжне Голицыной) принадлежала к старинной московской знати. Среди близких родственников княжны оказались три фельдмаршала. Князь Михаил Голицын, самый талантливый полководец Петра Великого, приходился ей дедом; князь Александр Голицын — дядей, а на ее тетке Елизавете Михайловне был женат граф Пётр Александрович Румянцев. С точки зрения селекции должна была получиться добротная семья, в которой наверняка родились бы выдающиеся воины. Что же родилось в итоге, мы сейчас узнаем.
Невеста была моложе жениха на двадцать лет, но по понятиям того времени княжна уже засиделась в девицах. Суворов-младший во всем повиновался воле отца: вероятные предпочтения не учитывались. Несмотря на знатность происхождения, приданое Варвары Ивановны было невелико: «бриллиантов, золота, серебра — всего по цене на 7000 рублёв; да сверх того на покупку деревень деньгами 5000 рублёв». Есть свидетельства о том, что Прозоровские приняли предложение Суворова не в последнюю очередь потому, что отец невесты, отставной генерал-аншеф князь Иван Андреевич, был отменным кутилой и бездарно профукал почти всё своё свое состояние. Княжне Варваре деньги на приданое, очевидно, дали богатые родственники, Голицыны, а для обедневших Прозоровских Александр Васильевич был выгодной партией.
Где состоялось венчание — в Москве или в одном из подмосковных имений Суворовых — неизвестно. 30 января 1774 года Александр Васильевич уведомил новоиспеченного родственника, фельдмаршала князя Александра Михайловича Голицына: «Изволением Божиим брак мой совершился благополучно. Имею честь при сем случае паки себя препоручить в высокую милость Вашего Сиятельства». Варвара Ивановна сделала приписку: «И я вам, Милостивый Государь дядюшка, приношу мое нижайшее почтение и при том имею честь рекомендовать в Вашу милость Александра Васильевича и себя также».
Жена Суворова, как утверждал один из суворововедов, «была красавицей русского типа, полная, статная, румяная; но с умом ограниченным и старинным воспитанием, исключавшим для девиц всякие знания, кроме умения читать и писать». Ну, пусть характеристика останется на совести знатока.
В 1775 году в личной жизни Александра Васильевича произошли два заметных события. В июле скончался его отец, оставив сыну значительное состояние и дом, купленный в Москве — на Малой Никитской, 13.  Возможно, именно здесь в августе того же года родилась его любимица — дочь Наташа, «Суворочка».
На особняке по вышеуказанному адресу висит старинная памятная доска, с «ятями» сообщающая, что де здесь жил Суворов. Отчасти это правда, ведь на данном месте действительно находилась городская усадьба, которую Василий Иванович Суворов купил в 1766-м у князей Ржевских. Однако все здешние артефакты, дожившие до наших дней, относятся к более поздним временам.
И снова для Александра Васильевича настали военные будни — с перманентными командировками. Число побед множилось, а бывал военачальник в Москве редкими наездами. Беда пришла, откуда Суворов менее всего ожидал. Однажды он узнал об измене жены.
Соблазнителем Варвары Ивановны оказался сын двоюродного брата Суворова, секунд-майор Николай Сергеевич. Он начал службу у своего дяди, был тяжело ранен. Александр Васильевич продвигал племянника по службе, хлопотал о нём перед светлейшим князем Потёмкиным, у которого, кстати, тоже был свой особняк у Никитских ворот, а Николай отплатил своеобразно.


Александр Васильевич Суворов

Блистательный Суворов тяжело переживал коварный блуд дражайшей половины, но давайте будем честны: по большому счёту, жёнами Александра Васильевича были пушки заряжёны, а женитьба по расчёту далеко не всегда гарантирует счастливую семейную жизнь (хотя, чаще всего — да).
В 1779 году суворовское прошение о разводе слушалось в Славянской духовной консистории.  Было решено отобрать малолетнюю Наталью Суворову у матери и отправить её в учрежденное общество для воспитания благородных девиц, иначе говоря, Смольный институт при одноименном монастыре в Питере. А вот развод согласован не был.
Следующие восемь лет Александр Васильевич провёл на театрах военных действий, почти постоянно в полевых условиях, где о тылах в контексте личной жизни думалось редко. Когда Александру Васильевичу доложили о новом романе Варвары Ивановны, полководец решил окончательно расстаться с неверной супругой. Суворов подал челобитную о разводе в Синод, который, изучив обстоятельства,  поставил Александру Васильевичу на вид отсутствие надлежащих свидетельств и «иных крепких доводов» и предложил начать бракоразводное дело в низшей инстанции. А сутяжничать Суворов любил не особо. «Ныне развод не в моде, - резюмировал огорченный Александр Васильевич, привыкший всё делать споро. - Об отрицании брака, думаю, нечего и помышлять». С той поры Суворов зарёкся бывать в Москве, то есть, его роман с древней столицей был закончен, как, впрочем, и прочие разные романы.
В августе 1784 года Варвара Ивановна родила сына, которого назвали Аркадием. Суворов чадо не признал. Впервые он увидел этого Аркадия только в 1797 году, когда к нему в новгородское имение Кончанское приехала дочь, графиня Наталья  Зубова, с маленьким сыном и братом. Красивый, смышленый мальчик понравился полководцу, в то время находившемуся в опале (наказание Суворову со стороны взошедшего на престол Павла Петровича за участие первого в убийстве отца второго). Растрогавшийся старик таки назвал мальчика сыном и обещал ему всячески помогать.


Наталья Александровна Суворова (Зубова)

Александр Васильевич никогда не писал законной (ну, и злокозненной тоже) жене и не одобрял её переписки с дочерью. Возможно, его холерический темперамент любая женщина не вынесла бы, но ведь у жён военных завсегда особенная судьба, иначе какая же боеспособность в отсутствие присутствия верности. В завещании 1798 года Суворов отписал все приобретённые им деревни Наталье, все родовые и пожалованные за службу владения — Аркадию. Варваре Ивановне он не назначил ничего, оставшись непреклонным в отношении нарушительницы святости брачных уз.
Поскольку официального развода не было, Варвара Ивановна автоматически, вослед за карьерными успехами спутника непутёвой жизни,  стала графиней Рымникской, затем княгиней Италийской. После дворцового переворота 1801 года (Суворова уже не было в живых) новый император Александр Павлович заявил о намерении царствовать по правилам своей великой бабушки. Подчеркивая уважение к памяти прославленного «екатерининского орла» и народного героя, новый император пожаловал княгиню Варвару Ивановну в статс-дамы и наградил её орденом Святой Екатерины 2-й степени. А то: заслужила.
И давайте по существу, без копания в простынях. Царевна Софья Алексеевна наметила пути к завоеванию Тавриды — Александр Васильевич Суворов вместе с Григорием Александровичем Потёмкиным довершили дело. Не прошло и ста лет. Всё остальное — лишь суета и томление грешной плоти.
Вдова Суворова некоторое время поскиталась по съёмным квартирам и тихо скончалась в 1806 году. Трагично оборвалась жизнь сына. Князь Аркадий Александрович Суворов в апреле 1811 года утонул при переправе через Рымник (реку, на берегах которой его отец одержал одну из самых выдающихся своих побед), спасая своего денщика. Ему было всего 27 лет, а он уже имел чин генерал-лейтенанта.
Зять Суворова, Граф Николай Зубов (брат последнего фаворита императрицы Екатерины Алексеевны, Платона) стал тем самым «избавителем Отечества от дурака на троне», который в роковую ночь 11 марта 1801 нанёс первый удар (золотой табакеркой) в голову Павла Петровича. Тем самым была восстановлена честь Екатерины Великой, при которой Александр Суворов добился самых громких своих военных побед.
Графиня Наталья Александровна Зубова, овдовев в 1805 году, выказала себя рачительной хозяйкой, сумела поставить на ноги троих сыновей и устроить судьбу трёх дочерей. В грозном 1812 году, когда войска Наполеона вступали в Москву и многие жители, не желая оставаться под игом захватчика, устремились из города, экипаж дочери Суворова задержался с выездом и был остановлен французским патрулём. Графиня назвала имя своего отца — и офицер, отдав честь, приказал немедля пропустить экипаж.




"НЕТ У НЕГО СЕРЕДИНЫ"



"В 1810 году в первый раз увидел я государя. Я стоял с народом на высоком крыльце Николы на Мясницкой. Народ, наполнивший все улицы, по которым должен он был проезжать, ожидал его нетерпеливо...", — такое воспоминание оставил Александр Пушкин об одном эпизоде своих детских лет. Позже этот самый государь сошлёт поэта, как потом выяснилось, ради счастливой доли. У нас же на Руси как: тебя посылают, а ты возвращаешься оттуда загорелым и поправившимся. Если бы не ссылка, в 1826–м Пушкина, скорее всего, ждала бы каторга.
При советской власти все церкви Огородной слободы разрушили, включая Николу в Мясниках. Ближе к концу этой книжки мы узнаем, что за монстра заместо храма забабахали.
Вот ещё, из наброска к так и не написанной автобиографии Пушкина:
"Первые впечатления. Юсупов сад. — Землетрясение. — Няня. Отъезд матери в деревню. — Первые неприятности. — Гувернантки. Ранняя любовь. — Рождение Льва. — Мои неприятные воспоминания. — Смерть Николая. — Монфор — Русло — Кат. II. и Ан. Ив. — Нестерпимое состояние. — Охота к чтению. Меня везут в П. Б. Езуиты. Тургенев. Лицей". Теперь исследователи стараются расшифровать эти скупые строки. Александр Сергеевич был писучим автором, но на мемуары оказался скуп.


Саша Пушкин

Про трясение земли. 14 октября 1802 года в Москве действительно произошло небольшое землетрясение: всего два толчка. Оно хорошо ощущалось на Трубе, Рождественке и за Яузой, где в домах качались люстры и колебалась мебель. Следствием стали трещины, появившиеся кое-где в стенах, а в одном месте просела земля — но не более чем на аршин. После этого несколько дней висел густой туман, что, как считали, тоже было связано с землетрясением. Это событие было в подробностях описано Николаем Карамзиным.
Есть неясности с местом рождения "солнца русской поэзии". Имеются, по крайней мере, три вероятных адреса и все они – в Немецкой слободе. Еще в конце XIX в. на доме купцов Клюгиных, что стоял в приходе церкви Богоявления в Елохове, была установлена памятная доска, удостоверяющая, что "здесь родился Пушкин". Затем в 1920-х возник другой адрес – на месте школы по улице Бауманской (дом 40). Учебному заведению присвоили имя Пушкина, а вскоре данный факт закрепили еще и установкой бюста поэту. И, наконец, третий адрес: дом Скворцова, на углу Госпитального переулка и Малой Почтовой улицы. Мама Саши якобы не любила долго жить на одном месте. В итоге семья Пушкиных сменила больше дюжины квартир в Москве.


                Сергей Львович Пушкин

Братья Пушкины Василий (1767–1830) и Сергей (1770–1848) были плохие служаки, хотя с детства их зачислили в гвардию. Сергей Львович перешел из Измайловского в Егерский полк, но в обоих служил спустя рукава. Даже при императоре Павле забывал мелочи дисциплины и одежды, к которым был так придирчив "Гатчинский капрал". В его царствование братья Пушкины, как и многие дворяне, поспешили выйти в отставку и перебраться из Петербурга в Москву, подальше от диких царских капризов.
Большую часть московского пребывания Пушкины обитали Огородной слободе, но ещё нанимали квартиры в районе Арбата — в Кривоарбатском и Хлебном переулках, на Поварской. Затем на Мясницкой, потом в районе Большой Молчановки. Большую усадьбу на Божедомке, где вырос Сергей Львович, его братья Василий, Николай и Пётр, сёстры Анна и Елизавета, овдовевшая Ольга Васильевна (бабушка Александра по отцовской линии) продала и приобрела владение поменьше в Огородниках. Оно находилось на месте нынешнего дома 7 в Малом Харитоньевском.
Лишь недавно открыл, что, оказывается, моя семья (до того, как я родился) обитала в домике Татьяны Лариной. Нынешний адрес: Большой Харитоньевский, 11. Чушь, скажете вы, Ларина – литературный персонаж! Но мои-то предки – реальные! Домик Татьяны Лариной действительно существовал. Москвичи устраивали к нему паломничества. Фото нет, сохранился разве рисунок. Бюст в скверике на Большом Харитоньевском, 11, на месте снесённого домика – это академик Чаплыгин.


«Домик Татьяны Лариной»


Напротив стоял храм, Харитоний-огуречник. Его сломали, на его месте построили школу № 613. Я в ней учился. Школу сломали, построили здание, которое съел грибок. Я не шучу, это чистая правда. Недавно этот ужас снесли, теперь строят ещё что-то, видимо, полагая, что место всё же не проклято. А место, по-моему, всё же, не осенено благодатью.
Все строения, в которых Пушкины жили, сгорели в 1812 году, при Наполеоновском нашествии. Но остаются уютные дворики, там точно Саша Пушкин бывал. При Пушкине переулок именовался Хомутовкой потому что вёл в уже не существующее село Хомутово (о нём напоминает нынешний Хомутовский тупик).
Огородная слобода двести с хвостом лет назад состояла из городских усадеб с преимущественно одноэтажными деревянными особняками. Первое жильё четы Пушкиных в Огородниках, в 1801-1802 годах - дом поручика Волкова, Большой Харитоньевский, 2. Вместе с Пушкиными жили и 6 человек дворовых. Это считалось очень мало, на уровне бедности дворянского семейства. Жилплощадь была по меркам тогдашнего времени скромная, 166 квадратных метров.
Логичный вопрос: а почему обитали не у бабушки, которая в Огородниках имела свой дом? В те времена молодые считали позорным сидеть на шее у родителей, такова была особенность дворянской культуры. Да, откровенно говоря, и мать Пушкина не отличалась особой любовью к свекрови.
 После рождения второго сын Пушкиным стало совсем тесно, и семья перебралась в дом 24 на Большом Харитоньевском. В этой квартире Пушкины жили в 1802-1803 годы. На месте флигеля после Наполеоновского пожара построили крепостной театр князя Юсупова, который, собственно, и являлся наймодателем. Плательщиком Сергей Пушкин был неаккуратным, постоянно залезал в долги. Но князь прощал съёмщику за его способность ставить спектакли.
При усадьбе Юсуповых, бывшем охотничьем дворце Ивана Грозного, имелся большой и таинственный сад. Частично он сохранился. Пушкин воспел его в стихах:
...И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.
Там нежила меня дерев прохлада;
Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум...
Юрий Тынянов в своей книге "Пушкин" фантазировал: "Сад был великолепный. У Юсупова была татарская страсть к плющу, прохладе и фонтанам и любовь парижского жителя к правильным дорожкам, просекам и прудам. Из Венеции и Неаполя, где он долго был посланником, он привез старые статуи с обвислыми задами и почерневшими коленями. Будучи по-восточному скуп, он ничего не жалел для воображения. Так в Москве, у Харитонья в Огородниках, возник этот сад, пространством более чем на десятину. Князь разрешал ходить по саду знакомым и людям, которым хотел выказать ласковость; неохотно и редко допускал детей. Конечно, без людей сад был бы в большей сохранности, но нет ничего печальнее для суеверного человека, чем пустынный сад. Знакомые князя, сами того не зная, оживляли пейзаж. Пораженный Западом москвич шел по версальской лестнице, о которой читал или слышал, и его московская походка менялась. Сторожевые статуи встречали его. Он шел вперед и начинал, увлекаемый мерными аллеями, кружить особою стройною походкой вокруг круглого пруда, настолько круглого, что даже самая вода казалась в ней выпуклой, и, опустясь через час все той же походкой к себе в Огородники, он некоторое время воображал себя прекрасным и только потом, заслышав: «Пироги! Пироги!» или повстречав знакомого, догадывался, что здесь что-то неладно, что Версаль не Версаль и он не француз. Сад был открыт для няньки Арины с барчуками".
Александр Пушкин – уже взрослый и маститый – встречался с Николаем Юсуповым после своего шумного возвращения в Москву в 1826–м, тому есть материальное подтверждение, рисунок художника Николя де Куртейля, запечатлевший поэта в Архангельском среди гостей князя, принимающего поздравления с праздником от благодарных крестьян.
Александр Сергеевич публикует в "Литературной газете" стихотворение, посвященное главному вдохновителю и хозяину сада в Огородной слободе, соблаговолившему когда-то допустить в его пределы маленького Сашу. Произведение называется: "К вельможе".



Дом Санти в Большом Харитоньевском


С 1803 по 1807 годы семейство Пушкиных обитало в доме графа Санти. Теперь на его месте поликлиника, дом 8 на Большом Харитоньевском.
Бабушка по материнской линии, Марья Алексеевна Ганнибал про Сашу говорила:
"Не знаю, что выйдет из моего старшего внука: мальчик умен и охотник до книжек, а учится плохо, редко когда урок свой сдаст порядком: то его не расшевелишь, не прогонишь играть с детьми, то вдруг так развернется и расходится, что его ничем и не уймешь; из одной крайности в другую бросается, нет у него средины. Бог знает, чем это все кончится, ежели он не переменится".
И четвёртый адрес: Большой Харитоньевский, 22, усадьба Одоевских. Там семья жила в 1808-м. На месте старого дома возвели школьное здание; в нём училась моя мама. Теперь там находится спортшкола, готовящая волейболистов.
Отставной майор Сергей Львович Пушкин был мотом, вёл светскую жизнь, в тратах несдержан. Семья по большому счёту держалась на Надежде Осиповне, даме настолько строгой, что гениальный сын ни строчки о ней не написал. Да, в общем-то и об отце тоже.
М. А. Корф вспоминал: "Дом их всегда был наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня с баснословной неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана".


Надежда Осиповна Пушкина (Ганнибал)

Было что-то в этом мальчике, что раздражало нетерпеливую Надежду Осиповну. Как и многим матерям, ей хотелось, чтобы ее сын был приятным, покладистым ребенком, чтобы он был, как все. А это ему с самых ранних лет было трудно. "Сашка", как звала мама будущего поэта, был неловкий, сонный толстяк. У Сашки была скверная привычка тереть ладони. Надежда Осиповна завязывала ему ручки за спину и так оставляла на целый день, даже есть не позволяла.
Саша был старшим сыном в семье и нелюбимым. Любовью окружён был Лёва. Надежду Осиповну, звали в обществе La Belle Cr;ole (милая креолка). У нее были желтые ладони. Принято приписывать её капризы, резкости, взбалмошность ее африканским корням, хотя и русские барыни умели гневаться, придираться и даже драться не хуже эфиопок.


Марья Алексеевна Ганнибал

Пётр Вяземский, обобщая образ "пушкинской Первопрестольной", замечал: "Не одна грибоедовская Москва господствовала. При этой Москве была и другая, образованная, умственной и нравственной жизнью жившая Москва; Москва Нелединского, кн. Андрея Ив. Вяземского, Карамзина, Дмитриева и многих других единомысленных и сочувственных им личностей. Ведь своего рода Фамусовы найдутся и в Париже, и в Лондоне… В Москве доживали свой век живые памятники старины, ходячие исторические записки, вельможи и отставные красавицы не только Екатерины II, но чуть не Екатерины I".
Молодые москвичи (в лучшей части) увлекались всяческим любомудрием.
Евгений Баратынский писал в 1826–м прохлаждающемуся в Михайловской ссылке Пушкину:
"Надо тебе сказать, что московская молодежь помешана на трансцендентальной философии. Не знаю, хорошо это или худо, я не читал Канта и, признаюсь, не очень понимаю новейших эстетов. Впрочем, какое о том дело, в особенности тебе. Твори прекрасное, и пусть другие ломают над ним голову".
Бывал на собраниях "Общества любомудров" и Пушкин. В его словах: "Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата", было больше ясности и смысла, нежели во всей философии скучающей молодёжи. Пушкин всех слушал и никого не слушался. Он шёл своей дорогой и писал Дельвигу из Москвы в 1827–м:
"Ты пеняешь мне за "Моск. Вестник" и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее, да что делать? Собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а чорт свое. – Я говорю: Господа, охота вам из пустого в порожнее переливать, все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы… "Московский Вестник" сидит в яме и спрашивает, веревка вещь какая? (Впрочем, на этот метафизический вопрос можно бы и отвечать, да NB.) А время вещь такая, которую с никаким "Вестником" не стану я терять, им же хуже, если они меня не слушают".


Ольга Пушкина


Первопрестольная в этот момент пребывала в депрессии после подавления декабрьского бунта 1825-го. Пушкин в статье "Путешествие из Москвы в Петербург", которая по сути была ответом запрещённому опусу Радищева, давал такую характеристику родному городу:
"Ныне в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым. Под вызолоченным гербом торчит вывеска портного, который платит хозяину 30 рублей в месяц за квартиру; великолепный бельэтаж нанят мадамой для пансиона – и то слава богу! На всех воротах прибито объявление, что дом продается и отдается внаймы, и никто его не покупает и не нанимает. Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками.


Лев Пушкин

Упадок Москвы есть неминуемое следствие возвышения Петербурга. Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом. Но обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать".
Среди сохранившихся зданий, в которых Пушкин жил или бывал в зрелом возрасте, выделяются своей архитектурной нарядностью усадьба Малиновских на Мясницкой, Английский клуб на Тверской, церковь Большое Вознесение, Московский университет на Моховой, Московский главный архив Министерства иностранных дел в Хохловском переулке. Где-то поэт бывал неоднократно: в гостинице в Глинищевском переулке, в которой останавливался шесть раз, в салоне Волконской на Тверской, на балах в доме генерал-губернатора Голицына. Часто видели Александра Сергеевича в Большом Чернышевском переулке (ныне Вознесенский), где жили его друзья – Вяземский и Баратынский.
Первопрестольную Пушкин любил своеобразно. "Москва – это город небытия, – писал он Э. Хитрово в 1831 году, – на шлагбауме написано – приезжающие, оставьте всякую умственность".
В письмах поэт не скрывал своего отвращения к Третьему Риму:
''Москва – город ничтожества" (26 марта 1831-го, Хитрово).
''Москва мне слишком надоела" (11 апреля 1831-го, Плетневу).
"Меня тянет в Петербург. Не люблю я твоей Москвы" (10 декабря 1831-го, из письма жене).
"В Москву мудрено попасть и не поплясать. Однако скучна Москва, пуста Москва, бедна Москва" (27 августа 1833-го из Москвы в Петербург, жене).
Конечно, все знают, как звали няню Пушкина, но на самом деле мальчиков в те времена воспитывали не няньки, а дядьки. Дядьку Саши Пушкина звали Никита Козлов. Да, поэт ему стихов не посвящал, а вот Ольга Сергеевна, сестра поэта писала в своих воспоминаниях:
"В доме деда и бабки из многочисленной дворни, выделялся знаменитый Никита Тимофеевич, поклонявшийся одновременно и богу, и Вакху. Он состряпал нечто вроде баллады о Соловье разбойнике, богатыре Еруслане Лазаревиче и златокудрой царевне Милитрисе Кирбитьевне".



Никита Козлов стал верным слугой Александра Сергеевича. Когда Пушкина застрелил Дантес, Никита Тимофеич нёс воспитанника на руках.
— Грустно тебе нести меня? – спросил у него тогда Пушкин.
Старик ничего не ответил, только плакал.
Умер Никита Козлов в 1854 году в возрасте 84 лет. Перед смертью он просил жену похоронить его в Святых Горах, в ногах Александра Сергеевича. Была ли исполнена эта просьба, неизвестно.




ГОРОД МНИМЫЙ И РАНИМЫЙ


Несколько лет назад, гуляя по некрополю Донского монастыря, я наткнулся на каменную стелу, всю увешанную нательными крестиками. Обычно амулетами украшают святые иконы в знак свершившегося чуда. Чем больше таковых, тем святее и намоленней объект.
На стеле ещё иконка стояла, простая печатная — великомученицы Дарьи. А на камне криво выведено: "Салтычиха, убийца 147 человек". Неужто нашлись люди, которые поклоняются чудовищу? В сущности, злодейка действительно страдала, 33 года в темнице на Кулишках провела. А доказанными были "всего-то" 38 убийств.
На днях вновь посетил прекрасный уголок Земли, Донской монастырь, и странное явление не обнаружил. Похоже, таковое искоренено. Однако, фигура Дарьи Салтыковой по сию пору популярна. Ну, да мы помним поимённо всех извергов, маньяков и мошенников, а многие ли знают, что существовал монах Амвросий, изгнавший чёрта с Кулишек?
В тени остаётся судьба ещё одной затворницы Ивановской горки, "княжны Таракановой", иначе говоря, затворницы Досифеи, совершенно невинного создания. Да кто только не сидел в Иоанно-Предтеченском монастыре! Очередному царю надоедала старая жена, он её — под клобук, а себе берет жену новую, как говорится, с иголочки. При советской власти монастырь вообще превратили в Гулаг, до сих пор информация об Ивановских сидельцах засекречена.
А памятник на Ивановской горке поставили петербургскому поэту Мандельштаму. И то лишь потому, что Осип Эмильевич некоторое время был приживалой в московской коммуналке при своём брате Александре. А сидел он, если, что, в Бутырке.
Мандельштам терпеть не мог Первопрестольной, сочинял про неё злые стихи:
Все чуждо нам в столице непотребной:
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
Она, дремучая, всем миром правит.
Мильонами скрипучих арб она
Качнулась в путь — и пол-вселенной давит
Ее базаров бабья ширина.
Ее церквей благоуханных соты —
Как дикий мед, заброшенный в леса,
И птичьих стай густые перелеты
Угрюмые волнуют небеса.
Она в торговле хитрая лисица,
А перед князем — жалкая раба.
Удельной речки мутная водица
Течет, как встарь, в сухие желоба.
Над Ивановской горкой – Покровка. В центре – многострадальная Хохловка. Под горкой – Хитровка. Хитровский рынок был самым крохотным в Первопрестольной, но самым знаменитым. Хитровку раскрутили – и это при том, что в Белокаменной имелись и значительно более ужасающие злачные места.
Близ Хитровки, в храме Петра и Павла я венчался. Это было давно, ещё при советской власти. Петропавловская церковь хороша тем, что никогда не закрывалась. Даже в Наполеоновский пожар 1812 года, когда вокруг всё выгорело, она почти не пострадала. Так что и моя семейная история коснулась мира Кулишек.
Первопрестольной был восхищен наполеоновский офицер Лабом. Его первые впечатления были настолько ярки, восторг настолько силён, что даже последующие бедствия, которые он претерпел в России, отступая от Москвы до Березины, не заставили забыть того солнечного сентябрьского дня.
"К одиннадцати часам Генеральный штаб расположился на высоком пригорке, — пишет Лабом. — Оттуда мы вдруг увидели тысячи колоколен с золотыми куполообразными главами. Погода была великолепная, все это блестело и горело в солнечных лучах и казалось бесчисленными светящимися шарами. Были купола, похожие на шары, стоящие на шпице колонны или обелиска, и тогда это напоминало висевший в воздухе аэростат. Никто не в силах был удержаться, и у всех вырвался радостный крик: ''Москва! Москва!!!''
Услышав так давно жданный возглас, все толпой кинулись к пригорку; всякий старался высказать свое личное впечатление, находя все новые и новые красоты в представшей нашим глазам картине, восторгаясь все новыми и новыми чудесами. Один указывал на прекрасный видный слева от нас дворец, архитектура которого напоминала восточный стиль, другой обращал внимание на великолепный собор или новый другой дворец, но все до единого были очарованы красотой панорамы этого огромного расположенного на равнине города. Москва-река течет по светлым лугам; омыв и оплодотворив все кругом, она вдруг поворачивает и течет по направлению к городу, прорезывает его, разделяя на две половины и отрывая таким образом друг от друга целую массу домов и построек; тут деревянные, и каменные, и кирпичные; некоторые построены в готическом стиле, смешанном с современным, другие представляют из себя смесь всех отличительных признаков каждой из отдельных национальностей. Дома выкрашены в самые разнообразные краски, купола церквей — то золотые, то темные, свинцовые и крытые аспидным камнем. Все вместе взятое делало эту картину необычайно оригинальной и разнообразной, а большие террасы у дворцов, обелиски у городских вороти высокие колокольни на манер минаретов, все это напоминало, да и на самом деле представляло из себя картину одного из знаменитых городов Азии, в существование которых как-то не верится и которые, казалось бы, живут только в богатом воображении поэтов".
Всего через несколько дней после восхищённых наблюдений Лабома той Москвы уже не стало.
 Близ Петропавловского храма, на берегу реки Рачки протекало детство Фёдора Тютчева. Мальчик жил в доме бездетной сестры своего отца Анны Васильевны, жены графа Фёдора Остермана. В этом особняке, расположенном в Малом Трехсвятительском переулке (дом 8, во дворе). В 1809 году Анна Остерман скончалась и завещала свой дом племяннице.
Дом Остермана находился в одном из самых аристократических районов допожарной Москвы. Здесь с незапамятных времен селились именитые москвичи: кругом утопающие в садах усадьбы, почти над обрывом — церковь Трёх святителей, овеянный мрачными легендами Ивановский монастырь, правее которого вдали блестели золотом на солнце купола кремлевских соборов.
Впереди за усадьбами на гребне холма красовалась жемчужина московской архитектуры, церковь Успения Пресвятой Богородицы на Покровке, которую мы уже упомимилали ранее и ещё к нему вернёмся. Позади дома раскинулся большой сад с пруд, дальше, внизу за Воспитательным домом, виднелась и голубая лента Москвы-реки. В архивах существует опись усадьбы Остерманов, составленная в 1810 году архитектором Жуковым: "Два белокаменных крыльца "о шести ступенях" по бокам вели прямо на второй этаж. Во дворе три деревянных флигеля, каретный сарай, конюшня с сеновалом и пять деревянных корпусов "разных мер и посредственного виду" с погребами, сараями, амбарами".
После пожара 1812–го дом Остерманов переделали в Мясницкую полицейскую часть, надстроив по каланчу.


Феденька Тютчев

Уже в конце XIX века здесь же, под самой каланчой, находилась квартира казённого доктора Мясницкой части Дмитрия Петровича Кувшинникова. Он специально выбрал себе самый тяжёлый участок, чтобы помогать бедным. Его супруга, Софья Петровна, породила в общем–то не самом к тому времени благоприятном месте (ибо совсем рядом кипела своей криминальной жизнью Хитровка) некое подобие богемного пристанища. У Кувшинниковых бывала в гостях все художественная и литературная Москва. Сюда приходили Гиляровский, Ермолова, Репин и Чехов — и всё благодаря энергичной хозяйке, которая, по словам Михаила Чехова, "в отсутствие мужа, пропадавшего на службе, занималась живописью". Именно братья Чеховы и ввели в дом Кувшинниковых Исаака Левитана, чья мастерская, предоставленная пейзажисту миллионером Сергеем Морозовым, была совсем рядом.


Василий Перов, «Охитники на привале». Слева – доктор Кувшинников

Увлечение Софьи Петровны живописью привело к тому, что она стала не только ученицей Исаака Ильича, и об этом сплетничала вся Москва, а в 1892 году Антон Чехов напечатал рассказ "Попрыгунья". Прототипы его персонажей сочли рассказ откровенным пасквилем. Особенно обиделся Левитан, который по характеру был совсем не похож Рябовского из рассказа Чехова. Левитан даже хотел вызвать писателя на дуэль, их ссора длилась больше года, истощив нравственные силы обоих. Чехов оправдывался, что его Ольга Ивановна из рассказа возрастом чуть больше 20 лет и хороша собой в отличие от 42–летней Софьи Петровны. Но московская богема всё понимала как надо.
Кстати, художник Василий Перов, друживший с Кувшинниковыми, изобразил Дмитрия Павловича на картине "Охотники на привале". Это старший охотник, который воодушевленно рассказывает очередную небылицу своему молодому коллеге.
Софья Петровна пережила и Чехова, и Левитана. Она умерла от тифа в 1907 году, ухаживая за больной подругой-художницей.


Софья Кувшинникова

Но вернемся к началу позапрошлого века. Тютчевы в конце 1810 года купили другое жилище — поблизости, в Армянском переулке (владение 11), между Маросейкой и Мясницкой. Дом Гагарина, построенный в 1780-е годы по проекту Казакова, достался Тютчевым потому, что в 1810 году старый князь Иван скончался; сыновья его жили в Петербурге, а для оставшихся в Москве дочерей он был слишком обширен. В семье же Тютчевых к тому времени уже было пятеро детей, ожидали шестого. Позднее Тютчевы поселили в своем большом доме родственные семьи и даже сдавали внаем часть помещений.
Сеть переулков вокруг расположенных в этой местности Чистых прудов, как мы уже знаем, была пронизана культурными токами. Именно здесь находились владения виднейших собирателей ценностей культуры: здесь жили сподвижник Ломоносова граф Иван Шувалов, князь Николай Юсупов, граф Алексей Мусин-Пушкин, который открыл рукописи Лаврентьевской летописи и "Слова о полку Игореве", граф Дмитрий Бутурлин, собравший библиотеку мирового значения (которая, к несчастью, как и собрание Мусина-Пушкина, сгорела в 1812 году), граф Николай Румянцев, чьи сокровища стали позднее основой главной библиотеки страны.
В одно время с Тютчевыми близ Чистых прудов (точнее, в Огородной слободе) жили Киреевские; их дом, "привольная республика у Красных ворот", в течение ряда лет был едва ли не главным средоточием московской культурной жизни.
Прямо напротив тютчевского дома, на углу Армянского и Малого Златоустинского переулков, находились усыпальницы крупнейших деятелей XVII века. Тютчев рос под звон колоколов Златоустинского монастыря, основанного Иваном III в честь своего небесного покровителя — Иоанна Златоуста. Жаль, конечно, что при Советах обитель уничтожили, но за всё в этом мире приходится расплачиваться, так что тем, кому надо, воздалось по их вере.
Если же отправиться вдоль стены вправо, на углу Лубянки и Кузнецкого моста вы приходите к Введенской церкви, на паперти которой в 1611 году был ранен в бою с полчищами Лжедмитрия II князь Пожарский. Еще в XVI веке в самом начале Мясницкой стоял Английский двор, в котором жили и торговали купцы из Лондона. Прямо напротив тютчевского дома находился дом начальника Посольского приказа при Алексее Михайловиче, Артамона Матвеева. В двух шагах на Маросейке доныне стоит усадьба Николая Румянцева, министра иностранных дел в 1807–1814 годах. Конечно же, взрастание в столь богатой исторически и духовно среде не могло не сказаться на личности поэта. В 1843 году уже зрелый и состоявшийся Тютчев пишет жене из Москвы: "Больше всего мне хотелось бы показать тебе самый город в его огромном разнообразии… Как бы ты почуяла наитием то, что древние называли духом места; он реет над этим величественным нагромождением, таким разнообразным, таким живописным. Нечто мощное и невозмутимое разлито над этим городом".
Пожар 1812 года, полыхавший без малого неделю, с 3 по 8 сентября 1812, уничтожил 7632 из 9151 московских домов. Основная часть города, в пределах Садового кольца, сгорела почти целиком. Но тютчевский дом уцелел; в целом в пожарище спасся и весь этот район, ибо здесь находились посольские учреждения, которые французы постарались уберечь.
По другую сторону Маросейки, в Хохловском переулке — палаты Емельяна Украинцева, начальника Посольского приказа в первые годы царствования Петра Великого; в тютчевские времена, напомню, в этом доме помещался знаменитый Архив коллегии иностранных дел, где теснилась толпа любомудрых "архивных юношей", многие из которых были сотоварищами Тютчева по Московскому университету.
Характерно, что никто из любомудров не привлекался по делу декабристов — без наказания остался даже Владимир Одоевский, издававший "Мнемозину" совместно с Кюхельбекером и состоявший в тесной дружбе со своим двоюродным братом, отъявленным декабристом Александром Одоевским.
За месяц до восстания из Петербурга в Москву приехал двоюродный брат Тютчева, морской офицер Дмитрий Завалишин — один из активных бунтарей, приговоренный к двадцатилетней каторге. Впоследствии он вспоминал о том, что "поселился в доме Тютчевых в Армянском переулке, занимал там почти весь верхний этаж, и ко мне был особый ход, так что члены общества могли беспрепятственно посещать меня".


Камилла Ле Дантю

Завалишин, в частности, привез в Москву список "Горя от ума", сделанный им по рукописи, переданной самим Грибоедовым Александру Одоевскому, собиравшему у себя многих сотоварищей для размножения текстов комедии.
Среди учредителей раннедекабристского "Союза спасения" решающую идейную роль играли питомцы Московского университета, во время Отечественной войны ставшие офицерами: Александр Муравьев (основатель и председатель Союза) и его братья Михаил и Николай, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой, Никита Муравьев, Николай Тургенев, Михаил Фонвизин. Кстати, жена последнего Наталья (в девичестве — Апухтина) была убеждена в том, что она является прототипом Татьяны Лариной из "Евгения Онегина". Наталья Дмитриевна последовала в Сибирь за приговорённым к каторге супругом, а, когда тот скончался, она вышла замуж за другого декабриста, друга Пушкина Ивана Пущина.
Троюродный брат Фёдора Тютчева Василий Ивашев тоже был замешан в заговоре, за что угодил в Сибирь. Там он обручился с приехавшей туда полюбившей его гувернанткой — француженкой Лe Дантю.
Усадьбой в Малом Казённом переулке, близ Покровки владел генерал-майор Пётр Никифорович Ивашев, сподвижник Александра Суворова, бесстрашный участник легендарных штурмов Очакова и Измаила. Однажды на территории владения забил ключ, воду из которой признали целебной. Генерал решил немедленно передать владение с домом, садом и с устроенными при ключе пробными ваннами городским властям для организации здесь больницы, чтобы лечить "страждущих военнослужащих и бедных". Город подарок взял, а вот источник исчез. Высох в саду и большой пруд.
Роман Василия Ивашева с Камиллой Ле Дантю стал городской легендой. Именно он лёг в основу фильма Владимира Мотыля "Звезда пленительного счастья".
Усадьба Ивашевых превратилась в Полицейскую больницу, заправлял в которой знаменитый доктор Гааз. Фёдор Петрович умер именно здесь, в 1853 году. А в 1909–м во дворе усадьбы собралось множество людей, пришедших на открытие памятника доктору На пьедестале высечены любимые слова Гааза: "Спешите делать добро".




КАРАМЗИНСКОЕ ЗЕРНО ПРОРАСТАЕТ


С момента написания Карамзиным "Бедной Лизы" прошло четыре десятилетия. Культ обманутой аристократом сельской дурочки пока ещё теплится. Что такое сорок лет для литературы? Культ ерофоеевских "Москвы–Петушков" за такой срок полностью стух. Культ булгаковских "Мастера и Маргариты" (а, ежели судить вернее, поклонение дьяволу) жив и через двое больший срок. Москвичи любят культы реальных и вымышленных личностей (особливо — блаженных дураков и дурочек), но всё же с разной степенью вовлеченности.
Итак, май 1832-го. Компания юных отпрысков дворянского сословия отправляется поразвлечься в Симоново. Едут с аристократических Поварской и Молчановки, на нескольких экипажах. Среди них — невысокий юноша с непропорционально большой головой. Это Мишель Лермонтов, он собирается поступать в Московский университет, а покамест занимается тем же, чем страдают его ровесники во все времена: шалтай-болтайством.
В коляске с ним рядом — Варенька Лопухина. Минувшей зимой её, шестнадцатилетнюю, привезли в Москву на "ярмарку невест". Она еще не успела утратить ни свежести деревенского румянца, ни сельской естественности и простоты. Это делает её непохожей на московских барышень, у которых все рассчитано: каждый жест, поза, улыбка.
Проехав заставу, вдохнув воздуха свободы. Миша разговорился с своей соседкою. Речь её незатейлива, Варенька в восторге от ощущения воли. Она несколько мечтательна, но не старается этого выказывать, напротив, стыдится этого как слабости. Суждения Михаила, наоборот, резки, полны противоречий, как ему представляется, оригинальны. Лермонтов знает Лопухину с детства и привык не обращать на нее никакого внимания. Теперь диспозиция несколько изменилась.


Варвара Лопухина

До всенощной пошли осматривать монастырь, стены и кладбище. Лазали по крутой лестнице на площадку западной башни. Отсюда открывается прекрасный вид на Москву и ее окрестности. В лучах заходящего солнца золотятся купола старинных церквей.
Спустились и к Лизиному пруду. Вид у него нерадостный: несколько изб на берегу повёрнуты к водоёму задами, пахнет нечистотами. Задерживаться не стали, а поднялись на Дозорную башню, полюбовались видами Коломенского и Перервы. Миша неловко пытается ухватить Варину ручку, та ей отвозит назад. Уже темнеет, надо возвращаться. Назад ехали молча, боясь друг на друга взглянуть. Эпизод позже станет частью повести Лермонтова "Княгиня Лиговская".


Симоново в начале прозапрошлого века

Михаил Лермонтов родился в Москве, близ Красных Ворот в приходе церкви Трех Святителей (Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста), близ Огородников. А рос в имении Тарханы, в благословенной глуши, как и Варенька. В Москве в общей сложности Лермонтову суждено было прожить около пяти лет. Он обитал в закоренелой дворянской части Первопрестольной. Тихие, поросшие травой Пречистенка, Остоженка, Поварская, Молчановка, Никитская лежали в стороне от суетливой торговой Москвы. Каждая помещичья семья была окружена значительной крепостной дворней. На 14 тысяч дворян в Москве начала XIX века приходилось 53 тысячи слуг.
Изредка приезжал отец Лермонтова, Юрий Петрович. Он сильно не ладил с тёщей, Елизаветой Алексеевной Арсеньевой (урождённой Столыпиной). Женщина не простила Юрию Лермонтову раннюю смерть своей дочери Марии Михайловны, не дожившей до 22–летнего возраста и оставившей Мишеньку сиротою всего–то в неполных три года. Ходили слухи, что муженёк её побивал, и порою сильно. Но умерла она от чахотки.
Лермонтов в своём отрочестве пережил в Первопрестольной немало тяжелых дней. Под одной кровлей жестоко враждовали два горячо любимых им человека: отец и бабушка. Едва ли не из лучшего, написанного Лермонтовым в прозе, его заметка 1830 года: "Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Её певала мне покойная мать".
Миша жил с бабушкой на Поварской, 26 до весны 1830–го, а потом Елизавета Алексеевна сняла особняк поблизости, на Малой Молчановке, 2, у церкви Симеона Столпника. В этом скромном домишке теперь музей Лермонтова. Отсюда Миша ходил в Московский университетский благородный пансион, который считался, наравне с Царскосельским лицеем, лучшим учебным заведением России. В его стенах до Лермонтова воспитывались Фонвизин, Жуковский, Грибоедов и Чаадаев.


Миша Лермонтов

Московский благородный пансион пал жертвою царского самодурства. В 1830–м в него приехал государь–император Николай Павлович. Аккурат он попал в перемену, когда в коридорах шумела толпа жаждущих движения учеников. Царя в суете никто не признал, а результатом того было расформирование заведения и образование на его месте обычной гимназии. В 1927-м на месте бывшего Благородного пансиона построили здание Центрального телеграфа.
В 1830–м голова Лермонтова уже была набита романтическими идеями. Он любил гулять в одиночестве с томиком Байрона и его распирало желание "стать героем и губителем дамских сердец". Вот Мишино заявление о поступлении в Московский университет: "Родом я из дворян, сын капитана Юрия Петровича Лермонтова; имею от роду 16 лет; обучался в Университетском благородном пансионе разным наукам в старшем отделении высшего класса; ныне же желаю продолжать учение мое в Императорском московском университете, почему Правление оного покорнейше прошу, включив меня в число своекоштных студентов нравственно-политического отделения, допустить к слушанию профессорских лекций. — Свидетельства о роде и учении моем при сем прилагаю. К сему прошению Михаил Лермонтов руку приложил".
Любимое место Мишиных гуляний — модный в ту пору Тверской бульвар. Лермонтов записывает: "В следующей сатире всех разругать, конец сказать, что я напрасно писал, и что если б это перо в палку обратилось, а какое-нибудь божество новых времен приударило в них, оно – лучше". Вот, какая сатира получается:
Булевар
С минуту лишь с бульвара прибежав,
Я взял перо – и право очень рад,
Что плод над ним моих привычных прав
Узнает вновь бульварный маскерад;
О верьте мне, красавицы Москвы,
Блистательный ваш головной убор
Вскружить не в силах нашей головы.
Все платья, шляпы, букли ваши вздор,
Такой же вздор, какой твердите вы,
Когда идете здесь толпой комет,
А маменьки бегут за вами вслед.


Тверской бульвар в Лермонтовские времена


Ну, и так далее, в том же роде. Литературное воображение Лермонтова породило образ Жоржа Печорина, который по сути — галлизированный Гриша, но надо же соответствовать идеалам романтизма. Именно этот Печорин в "Княгине Лиговской" едет в Симоново насладиться стариною и просто развеяться. Между тем (в повести) Печорину надо в этот день сдавать университетский экзамен. Сам Михаил студентом был примерно таким же, как и его герой
Приятель Лермонтова, Вистенгоф, записал: "Рассеянная светская жизнь в продолжение года не осталась бесследною. Многие из нас не были подготовлены для сдачи экзаменов. Нравственное и догматическое богословие, а также греческий и латинский языки подкосили нас… Последствием этого было то, что нас оставили на первом курсе на другой год; в этом числе был и студент Лермонтов… Самолюбие Лермонтова было уязвлено. С негодованием покинул он Московский университет навсегда, отзываясь о профессорах как о людях отсталых, глупых, бездарных, устарелых… Впоследствии мы узнали, что он, как человек богатый, поступил на службу юнкером в лейб-гвардии Гусарский полк".
Варенька Лопухина вышла замуж за человека, который был на двадцать лет её старше. Счастия в семейной жизни она не обрела. Лопухина умерла в 1851 году и похоронена в Москве в соборе Донского монастыря.


Московский университет в Лермонтовские времена

В свой последний приезд в Первопрестольную в 1841 голу Лермонтов вёл себя особенно странно. "Отпуск его подходил к концу, – вспоминала впоследствии Евдокия Ростопчина, имя которой я упоминал ранее, – Лермонтову очень не хотелось ехать, у него были всякого рода дурные предчувствия. Наконец, около конца апреля или начала мая мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ему доброго пути. Я одна из последних пожала ему руку… Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его казавшимися пустыми предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце".
Муж Ростопчиной, как и Лермонтов, был на три года младше Додо. В 1845 году Ростопчины и тремя детьми уезжают за границу. Во Франции поэтесса знакомится с романистом Александром Дюма-отцом, который недавно выпустил в свет "Записки учителя фехтования", посвященные русским декабристам и резко осужденные императором Николаем I. Въезд в Россию для писателя закрыт. Рассказы Ростопчиной вызывают живейший интерес Дюма, и особенно волнует его история Лермонтова. Для Дюма Додо Ростопчина предстает последней любовью поэта, но тут не следует забывать о природе " развесистой клюквы".
Михаил как никто другой из русских поэтов любил Москву. Довольно разделить его восторг, выраженный в эссе "Панорама Москвы", подписанном "Юнкер Л.Г. Гусарского Полка Лермантов": "Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысяча; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке... нет! у нее есть своя душа, своя жизнь. Как в древнем римском кладбище, каждый ее камень хранит надпись, начертанную временем и роком, надпись, для толпы непонятную, но богатую, обильную мыслями, чувством и вдохновением для ученого, патриота и поэта!.."
 



СЧАСТЬЕ ОТ БЕЗУМИЯ


В детстве я любил таскаться по дворам улицы Грибоедова (теперь это Малый Харитоньевский переулок) и собирать там грибы. Собственно, на этой улице, в доме 8/18 я и жил. Грибы произрастали только одного вида: шампиньоны, а вопрос о том, что они де вредны для человеческого организма, не стоял. Их жарили и варили, чтобы употребить внутрь. Ну, так делали многие, а шампиньоны росли в каждом дворе. Кстати, в старину простые русские люди грибов не собирали и не ели, таковые не считались здоровой пищей.
Почему в Старой Москве растут исключительно французские грибы, не знаю. А они после летнего дождя прут и сейчас. Зимой по вполне очевидным причинам грибы мы не собирали, а делали тоннели в сугробах и в них скрывались, играя в войну. Полагаю, примерно то же делала детвора и два столетия назад. Наверняка развлекались в сугробах Мишель Лермонтов, а несколько ранее него — Саша Грибоедов.
На улице Грибоедова, заявляют специально подготовленные знатоки, Грибоедов сочинил "Горе от ума". По этому поводу на Чистых прудах ему поставили памятник, причем, на этом бульваре шампиньоны прут с особенной силой. Собственно, сатира на жизнь московских аристократов — единственное известное нам произведение Александра Сергеевича Первого (второй по хронологии — Пушкин).
Считается, что Александр Пушкин, оставив семье двадцать тысяч долга (их после гибели поэта погасил царь), поступил как, мягко говоря, нехороший человек. На самом деле такие долги (как правило, за проигрыш в карточной игре) были нормой для дворянского сословия. Двадцать тысяч — ещё не такая крупная сумма применительно к карточным долгам. Отец Саши Грибоедова был ещё тот кутила и погрязший в долгах картёжник, и это считалось обычным делом для русского аристократа.
Сергею Ивановичу Грибоедову было в 1791 году тридцать лет, Настасье Фёдоровне — двадцать. Венчались в церкви Николая Чудотворца на Песках, в приходе которой стоял дом Грибоедовых. Позже этот уголок Первопрестольной запечатлел живописец Василий Поленов в своём ''Московском дворике''. Сергей Иванович, растратив в кутежах приданое жены, совсем перестал оказывать ей внимание, а только играл и поглощал спиртные напитки. Настасья Грибоедова попробовала прибегнуть к помощи брата, желая найти мужу полезное занятие взамен прожигания жизни в Английском клубе. Взойдя на престол, император Павел I в 1796 году приказал Английский клуб закрыть, считая таковой является рассадником якобинства. Но карточная игра переместилась в частные дома и велась тайком.
Дом Настасьи Федоровны, где прежде жила ее тетушка Волынская стоял под Новинским, в приходе Девяти мучеников. Позади дома виднелись сады, а за ними – Пресненские пруды, около которых в большом парке ветшал старый деревянный дворец грузинских царевичей. В хорошую погоду дети непременно ходили сюда гулять под присмотром гувернера и гувернантки, бегали и играли со сверстниками, также пришедшими с каким-нибудь французом или немецкой бонной. Настоящее учение для Маши и Саши Грибоедовых началось, когда в дом приняли молодого немца, Иоганна-Бернарда Петрозилиуса. Гувернер начал обучать воспитанника немецкому и латыни, а также начаткам прочих знаний. Французскую словесность дети учили с Машиной гувернанткой мадемуазель Гёз, а язык и учить было не нужно — в доме принято было говорить по-французски.
Дом Настасьи Федоровны был великоват для её маленького семейства, и часть помещения она сдала главному столичному танцмейстеру Иогелю. Он тогда уже был стариком, переучившим несколько поколений москвичей. В разные дни недели Иогеля приглашали во многие семьи, где были дети — к Пушкиным, Трубецким, Шаховским, Бутурлиным, Муравьевым, словом — всюду. А по четвергам был большой танцкласс в доме Грибоедовой. Сюда съезжались дети со всей Москвы, и получался настоящий детский бал.
Проходила зима и население Москвы заметно уменьшалось. Летовать в Москве оставались только коренные жители: лица, обязанные службой, купчихи, священники, иностранцы в Немецкой слободе, да еще пожарные команды и сторожа при барских особняках. Дворяне разъезжались по имениям; крепостные-отходники, отпущенные на зиму на оброк, возвращались в деревни на работы; купцы отправлялись по ярмаркам.
В 1803 году Настасья Федоровна записала Сашу в Благородный пансион при Московском университете. Больше всех своих воспитанников пансион гордился поэтом Василием Андреевичем Жуковским, уже достигшим немалой известности, а Лермонтов ещё не родился.
Но мальчик стал болеть, и Настасья Федоровна решила приглашать университетских преподавателей домой, вместо того чтобы отсылать сына в пансион. Это было намного дороже, но и действеннее. У неё самой средств было мало, но брат её, не имея пока дочерей-невест и собственных сыновей, охотно взял на себя часть забот о воспитании племянника.
В 1806-м Настасья Федоровна прекратила домашние уроки и отправила сына в университет слушать лекции лучших профессоров. Обучение там было бесплатным, что резко выделяло знаменитое учебное заведение на фоне пансионов. При необязательном посещении студент оставлял за собой право присутствовать лишь на некоторых лекциях или просто поднапрячься несколько дней в конце семестра и одним усилием догнать соучеников. По получении диплома молодой человек мог стать чиновником или офицером, а если находил возможность перевести на русский язык чье-нибудь иностранное сочинение и выдать за диссертацию (это допускалось правилами), — достигал самым малым прилежанием звания губернского секретаря.
Новое казаковское здание университета принадлежало тогда Пашкову, во флигеле по Никитской разместился погорелый Петровский театр, поэтому, собственно, университет теснился в старом здании, где в бельэтаже были аудитории, в средней ротонде — конференц-зала, справа от входа с Моховой — церковь и под нею квартира ректора Страхова, а в верхних этажах — университетская гимназия, да еще спальни казеннокоштных студентов. От такой тесноты многие профессора вели занятия у себя дома.
Возвращаясь по Никитской домой к обеду, Александр ежедневно пересекал Тверской бульвар, единственный на то время настоящий бульвар Москвы. Здесь в любую погоду катался верхом Карамзин, одетый в старинную бекешу, подпоясанную красным кушаком. Гуляли по Тверскому и прославленные поэты — такие, как Иван Иванович Дмитриев, и актеры, и модницы, и купцы. Достаточно было встать на бульваре — и увидеть весь цвет Москвы.
Балы зимы 1808–09 годов ознаменовались появлением нового, скандального танца — вальса. Русская армия вынесла его из Австрии после похода к Аустерлицу, но дерзкие попытки гвардейцев закружить девиц в своих объятиях вызвали бурю возмущения  высоконравственных особ. Гвардия из Москвы ушла, а вальс остался.
Настасье Федоровне пришлось снова возить детей в танцклассы — обычно в дом Пушкиных у Елохова моста, где собиралось большое детское общество под присмотром старухи Ганнибал и Елизаветы Петровны Яньковой. Последняя, урожденная Корсакова, правнучка историка Татищева, пользовалась всеобщим уважением, была со всеми равно добра и приветлива, при ней нельзя было ссориться или сплетничать, и сама она ни о ком худого слова не говорила, разве уж за дело. У нее было несколько дочерей, и вместе с Ольгой Пушкиной, Марией Грибоедовой и ее кузинами, дочерями Алексея Федоровича, и другими девочками, барышень оказывалось премножество, а кавалеров не хватало.
Зимой 1812 года Александр получил право самостоятельно бывать в свете, но почти никогда этого не делал — и по самой смешной причине. Московским главнокомандующим был тогда граф Иван Васильевич Гудович, человек довольно суровый. Будучи подслеповатым и одноглазым, он не выносил очков и, пользуясь своим высоким положением, даже в чужом доме, завидя посетителя в очках, посылал к нему слугу с наказом, что нечего здесь так пристально рассматривать и пусть де очки–то снимет. Александр же без них становился совсем беспомощным, уже в шаге не различал лиц и боялся показаться неловким, налетая на стулья. Так что лучше было уж никуда не ходить, чем то и дело попадать впросак.
При нашествии Наполеона случилась самая курьёзная история в жизни Грибоедова. В июне 1812–го были опубликованы Высочайший манифест и воззвание Синода с призывом защитить Отечество — и многие богачи поспешили отличиться. Измайлов сформировал на свои средства рязанское ополчение, Дмитриев-Мамонов — казачий полк, Демидов — егерский, князь Гагарин — пехотный. Таким путем они приобретали не только почет, но и звания, конечно, не настоящие, потому что их полки не входили в состав воинской силы. Тем не менее, создателей вышеозначенных соединений именовали полковниками, что льстило самолюбию вельмож.


Александр Грибоедов в образе гусара

Граф Петр Иванович Салтыков решил перещеголять всех и просил дозволения сформировать в Москве гусарский полк, которому выхлопотал красивую чёрную форму, украшенную у офицеров золотым шитьем и шнурами. Услышав о наборе, Александр явился лично к Салтыкову и упросил графа принять его в подразделение. Петр Иванович был уже человеком пожилым, больным, однако характер имел решительный и независимый: он понял юношу и зачислил его к себе корнетом. Раз внесенный в списки полка, Грибоедов не мог бы уже самовольно из него выйти без позора и наказания. В восторге от своей удачи он сообщил матери пренеприятное для неё известие. Настасья Фёдоровна закатила ужасный скандал и заметалась по Москве, надеясь вызволить сына.
Старуха Офросимова, сама имевшая четырех сыновей в гвардии, со свойственной ей прямотою заявила: "Убьют так убьют, успеете тогда наплакаться". Настасье Фёдоровне пришлось смириться, тем более что формирование полка Салтыкова шло туго: граф оказался не так богат, как ему представлялось. Только первые добровольцы, в их числе и Грибоедов, получили оружие, а прочим не хватало ни амуниции, ни коней.
Опытные воины находились в регулярной армии, а в московский полк записалось три-четыре отставных пожилых штаб-офицера, два десятка юных корнетов из лучших семей, не обученных строю и потому негодных к настоящей службе, да три сотни солдат и унтер-офицеров из всякого сброда. Волонтёров никто не муштровал, и они были предоставлены самим себе.
Грибоедов продолжал жить в родном доме. В гусарской форме он показался себе самому и соседским барышням интереснее прежнего. Между тем война шла, а салтыковский полк оставался на бумаге. Москва потихоньку пустела, многие дворяне, у кого были имения или друзья на Востоке или Юге стали покидать Первопрестольную. Пришло известие о Бородинском сражении ; Бонапарт, хоть и был сильно поражен, шел к Москве. И вот дан был приказ оставить Златоглавую.
Полк Салтыкова выходил утром по Владимирскому тракту. На улицах царила кутерьма: тянулись экипажи, кибитки, кареты, все спешили, ехали, кто шел пешком, навьюченный узлами. Все корили на чем свет градоначальника Ростопчина, до последней минуты удерживавшего население в городе, всё скрывая и всех обманывая.
''Гусары'' Салтыкова отнюдь не ощущали трагичности московского исхода. Сидя на прекрасных конях, купленных на родительские деньги, они наслаждались радостью прежде невиданной свободы. Командиров над ними почти не было. Юнцы даже не пытались держать строй, тем более что многие и не умели этого.
Постой был устроен в городке Покров. Полнейшее незнание армейских обычаев, установленных даже и для попоек, вовлекло юнцов в невиданный разгул. Никто из них прежде не пытался курить и не пил простонародные крепкие напитки, будучи под неусыпным родительским присмотром. Первый опыт произвел невероятное действие. Даже французы не вели себя так в захваченных городах: Покровский городничий доносил владимирскому губернатору, что гусары "питейные дома и подвалы разбили и имеющиеся в оных вина буйственным образом выпустили… в кабаках били окна и двери и стекла, вино таскали в ведрах, штофах, полуштофах… и всё, что там ни находили, брали себе без денег".
Назначенное позже следствие установило, что было разграблено водок, наливок, прочего питья и посуды на 3612 рублей ассигнациями, а всего по городу награблено на двадцать одну тысячу рублей. Губернатор сделал представление Салтыкову и обер-полицмейстеру Ивашкину о необходимости пресекать подобные безобразия и получил от них весьма дерзкий ответ: "Чтобы показанное покровским городничим было справедливо, они не знают, поелику об оном ни он, городничий, ниже кто из его подчиненных не доносил, и виновных по сему предмету они никого не находят".
Московский гусарский сброд получил приказ идти к Казани, под благовидным предлогом охраны Сената, переведенного туда из Москвы. Грибоедову не удалось добраться до места дислокации, ибо в Покрове он напился до беспамятства, попробовал курить трубку и подхватил тяжелую простуду. Остался Саша во Владимире, тем паче у него там были родственники.
Салтыков внезапно помер, а его злополучный полк слили с несчастным, жестоко пострадавшим в реальных боях Иркутским драгунским полком, который велено было преобразовать в гусарский и передать ему форму москвичей (это показалось многим очень несправедливым по отношению к иркутским драгунам; хотя положение гусара было выше, но они кровью заслужили свои цвета).
Александр отлежался в фамильном имении под Владимиром и вернулся в сожженную Москву. Далее следовала петербургская карьера. Грибоедова приняли в Коллегию иностранных дел. Он явился для представления начальству в роскошный особняк на Английской набережной. Среди вновь зачисленных на службу он почувствовал себя стариком — его окружали мальчики, только что окончившие Царскосельский лицей. Они казались растерянными, вдруг очутившись за стенами родного пансиона, и оттого вели себя несколько неловко, особенно кучерявый Саша Пушкин (матушки могли бы им напомнить, что они встречались в детстве, но сами молодые люди напрочь забыли об этом), Александр Сергеевич Второй.
В родной город Грибоедов вернулся уже зрелым человеком. Остановился у своего закадычного друга Степана Бегичева, с которым они раньше чудили в потешных гусарах. Бегичев удачно женился, на дочери богатого заводчика Барышникова. В Огородной слободе и находился шикарный, теперь уже бегичевский особняк. Александр не то чтобы написал здесь своё "Горе", а, скорее, советуясь с другом, доводил рукопись до ума. В частности, Бегичев вынудил не слишком умелого автора отказаться от галлизмов в тексте, ибо "москвичи сами себе на уме и никому не подражают".
Бегичев после выгодной женитьбы мог бы устроиться на Мясницкой со всей роскошью, но не любя светских удовольствий и пышных приемов, ограничился тем, что нанял французского повара, накупил дорогих вин и завел для друзей открытый и изысканный стол. Занимаясь музыкой вместе с Алябьевым, Всеволожским, Верстовским и Одоевским, слушая вирши Кюхельбекера и Вяземского, поддавая с Денисом Давыдовым, проводя вечера в театре и до полуночи ведя задушевные разговоры со Степаном, Грибоедов замечательно проводил время. А потом настала катастрофа 14 декабря 1825 года. Грибоедова Господь отвёл от заговора, но замешанными в дворянском бунте были многие его друзья.
Когда Грибоедов приехал в Москву летом 1826–го, город был на удивление полон людьми, никто почти не разъехался по имениям. Древняя столица готовилась к коронации нового императора, и отсутствовать в такой момент — значило объявить себя противником власти. Однако радости на лицах Александр не заметил, повсюду царила похоронная атмосфера. Театры были закрыты, балов не давали, дворяне носили глубокий траур по случаю кончины сперва Александра I, а потом — его жены императрицы Елизаветы Алексеевны.
Мало кто приветствовал победу правительства и Николая Павловича. Москва осознавала, что ее прошлое уходит без возврата. Назначенная на август коронация, призванная поскорее изгладить тяжелое и грустное впечатление, произведенное недавними расправами, не пресекала слухов, что император воцаряется незаконно, против воли старшего брата.
Конец этим толкам положил только приезд из Варшавы Константина Павловича. Зато не пришел конец тому, что затрагивало всех без исключения — росту цен на жилье и припасы. Словно повторились павловские времена: многие переехали сюда из Петербурга, подальше от самодурного престола.
В возрождённом Английском клубе правил Чаадаев. Пётр Яковлевич недавно вернулся из-за границы, но всё равно попал под подозрение в связях с декабристами. Чаадаев был с пристрастием допрошен, но отпущен. Из баловня фортуны и дам, короля балов и светского льва он превратился в угрюмого нелюдима, облысел и сгорбился, ни с кем почти не виделся, никого не принимал и выезжал только в клуб. На ярлык ''сумасшедшего'' Чаадаев плевал. Грибоедов провел в Москве два дня, ожидая некоторые официальные бумаги. Не желая сидеть с матерью дома, он бродил в свободное время по городу, повидал милую кузину Соню и прочих родственников. Дом в Новинском казался ему чужим, как станция: "Проеду, переночую, исчезну!" Грибоедов так и сделал.





ПОЧТИ СВЯТЫЕ МОСКОВСКИЕ КУРТИЗАНКИ


Москва породила многих всяких-разных, но и погубила немало. Среди последних — малороссийский дворянин Николай Гоголь-Яновский. Довольно одарённый автор, хотя и чудаковатый.  В первопрестольной литератор «зависал» дважды. Точнее, четырежды, ежели считать странные погребения тела Николая Васильевича.
С Москвою связано самое страшное наблюдение в жизни Гоголя, пожалуй, похлеще захватывающих фантазий "Вия". Случилось это на закате жизни комедиографа. Однажды вечером Николай Васильевич вместе со своим молодым приятелем Львом Арнольди (в то время Гоголь пытался ухаживать за его сестрой) пересекали Никитский бульвар. Они прошли мимо блуждающих проституток, выставивших свои рельефы и провокационно бросавших на прохожих мутные взгляды. Гоголь схватил руку молодого человека и пробормотал (Арнольди записал гоголевскую речь): "Знаете ли, что на днях случилось со мной? Я поздно шел по глухому переулку в отдаленной части города; из нижнего этажа одного грязного дома раздавалось духовное пение. Окна были открыты, но завешаны легкими кисейными занавесками, какими обыкновенно завешиваются окна в таких домах. Я остановился, заглянул в одно окно и увидал страшное зрелище. Шесть или семь молодых женщин, которых постыдное ремесло сейчас можно было узнать по белилам и румянам, покрывающим их лица, опухлые, изношенные, да еще одна толстая старуха отвратительной наружности усердно молились Богу перед иконой, поставленной в углу на шатком столике. Маленькая комната, своим убранством напоминающая все комнаты в таких приютах, была сильно освещена несколькими свечами. Священник в облачении служил всенощную, дьякон с причтом пел стихиры. Развратницы усердно клали поклоны. Более четверти часа простоял я у окна. На улице никого не было, и я помолился вместе с ними, дождавшись конца всенощной. Страшно, очень страшно, – продолжал Гоголь. – Эта комната в беспорядке, имеющая свой особенный вид, свой особенный воздух, эти раскрашенные, развратные куклы, это толстая старуха и тут же образа, священник, Евангелие и духовное пение. Не правда ли, что все это очень страшно?"
Надо добавить, Гоголь уже к тому времени впал в экстатическое состояние и боялся буквально всего. Впрочем, загадка его болезни до сих пор не разгадана.
Первым постоянным обиталищем Гоголя в Москве стал дом Погодина на Девичьем поле. Мы уже знаем, что у бывшего крепостного графа Шереметева была усадьба на Мясницкой. Но ему с немалым семейством стало там тесно и он прикупил большое имение на тогдашней окраине Первопрестольной.
Кроме преподавания в Московском университете, занимался Погодин и сдачей комнат в своём доме, и учением богатых дворянских детей, под классы для которых отвел один из флигелей своего дома. Одним словом, с одной стороны, это был литератор, историк, человек, чьи познания и способности ценил сам Пушкин, с другой — барыгой, в житейских делах в некотором роде «Собакевичем», которому своим трудом, потом и изворотливостью приходилось добывать место под Солнцем.
Эти черты характера и облика Погодина сказались и на отношениях его с Гоголем. Надо сказать, Михаил Петрович был несколько обижен на свою судьбу. Погодин мечтал стать официальным историографом династии Романовых, иначе говоря, перехватить светоч правильных и хорошо оплачиваемых знаний у Карамзина. На его глазах с данной задачей в силу своей безалаберности не справился Пушкин (Михаил Петрович и Александр Сергеевич были почти ровесниками), однако император Николай Павлович не благоволил Погодину — в частности оттого, что Московский университет воспитал так много декабристов. Ну что же... не заладились отношения с одним Колей, пришлось сближаться с другим.
Свой новый дом Погодин купил у князя Щербатова. Усадьба располагалась в привольном месте, на Девичьем поле. Невдалеке возвышались стены и главы Новодевичьего монастыря, перед домом простилалось поле, на котором в Пасху и на другие праздники устраивались гуляния, разворачивались балаганы, шла торговля сопутствующими товарами. За домом был огромный сад, липовые аллеи, пруд. Весь участок выходил тылом в Саввинский переулок, от которого рукой подать до Москвы-реки.


Михаил Погодин

Сегодня этого дома уже нет, его не стало в 1941 году — немцы разбомбили. Но памятью о нём остались страницы «Войны и мира» — допрос Пьера Безухова маршалом Даву (событие, конечно, вымышленное). И ещё — построенный в середине позапрошлого века рубленый теремок с цветными майоликовыми вставками, которым  Погодин пополнил былое загородное владение князей Щербатовых (Погодинская улица, 10; заметьте, именем этого человека всё же названа магистраль).
В доме  Щербатова на Девичьем поле, когда он ещё не был продан историку из простонародья, собрались все те, кого в большей или меньшей степени принято считать прототипами Чацкого из «Горя от ума»: Чаадаев, Якушкин, Кюхельбекер, Грибоедов. Для Якушкина, например, сходство с Чацким дополнялось его неразделенной любовью к Наталье Дмитриевне Щербатовой, дочери хозяина. Его чувство было одинаково отвергнуто и дочерью, и отцом, откровенно проповедовавшим фамусовские взгляды на брак и идеального с московской точки зрения зятя. И хотя в доме была другая сестра, вызывавшая самые теплые симпатии окружающих — княжна Елизавета Дмитриевна — предметом поголовного увлечения молодых людей оставалась княжна Наталья Дмитриевна, независимая нравом, острая на язык, не считавшаяся ни с какими назиданиями отца, не знавшая страха искусная наездница.
Не остался равнодушным к кузине и Пётр Чаадаев; сходство его ситуации с положением вымышленного Чацкого для близких друзей усиливалось постоянными ссорами с дядей. Резкость критики современной жизни Чаадаевым вызывала взрывы возмущения со стороны князя Щербатова. В обстановке революционных настроений наполнявшей дом молодежи, он упорно, хотя и тщетно пытался ей противостоять, срываясь на шумные и обычно заканчивавшиеся его поражением дискуссии.
Михаил Лермонтов в 1840 году в бывшем Щербатовском, теперь уже Погодинском саду впервые публично прочел своего «Мцыри». Поэт так увлёк Гоголя, что Николай Васильевич пожелал на следующий же день встретиться с молодым поручиком. Гоголь проведет целый вечер за разговором с Лермонтовым, правда, содержание такового так и осталось загадкой
В Погодинском имении жил Афанасий Фёт, позже ставший известным как Фет. Правда, Гоголь не обратил внимания на мешавшегося от волнения и растерянности юноши, воспитанника открытого Погодиным во флигеле пансиона. Но Михаил Петрович передаст Николаю Васильевичу тетрадку со стихами своего питомца и вернет её автору со словами: «Гоголь сказал, вы — несомненное дарование».
На первом этаже особняка помещался сам хозяин с семейством и был его кабинет, на втором, в мезонине, жил Гоголь. Комната Николая Васильевича выходила на антресоли, образовывавшие атриум, над которым, на крыше, помещался стеклянный купол. Свет, падавший через него, освещал находящуюся в центре дома гостиную.
Гоголь приехал из Первого Рима в Третий Рим, не довершив первого тома «Мертвых душ».   Он намеревался забрать из института сестер и пристроить их куда-нибудь.  В Погодинском доме ему хорошо работалось: здесь он оттачивал «Души» писал «Тяжбу», вторую редакцию «Портрета», переписывал по требованию цензуры повесть о капитане Копейкине, работал над «Римом», «Шинелью».  Отсюда хорошо было совершать пешие прогулки по окрестностям Москвы, на Воробьевы горы, в Новодевичий монастырь, где каждый кирпич в стене кричал о трагедиях о русской истории.
 «До обеда он никогда не сходил вниз, в общие комнаты, — вспоминает сын Погодина, — обедал же всегда со всеми нами, причем был большею частию весел и шутлив... После обеда до семи часов вечера он уединялся к себе, и в это время к нему уже никто не входил, а в семь вечера он спускался вниз, широко распахивал двери всей анфилады передних комнат, и начиналось хождение, а походить было где: дом был очень велик...» В доме помещалось и знаменитое погодинское собрание портретов, рукописей, личных вещей знаменитых русских людей. Здесь были старопечатные книги, древние грамоты, автографы Кантемира, Ломоносова, Державина, Суворова. Короче, кладезь.


Николай Гоголь

В апреле 1842 года в университетской типографии, которая помещалась на Большой Дмитровке 34, началось печатание, как оказалось, бессмертной поэмы Гоголя. На обложке заглавие выглядело так: «Похождения Чичикова» были набраны мелко, а «Мертвые души» крупно — Николай Васильевич настаивал именно на такой подаче. Кроме того, обложка была сделана по его рисунку и ничто, кроме несущейся вверху листа тройки, не говорило об авантюрном характере плутовского романа. Виньетка в виде бесчисленных черепов обрамляла слова «Мертвые души» и «поэма». Среди черепов, правда, легкомысленно мелькали штофы и бутылки, какие-то рыбы на блюдах и пожарная каланча. Тираж книги был невелик: 2400 экземпляров. Деньги, вырученные за её продажу, ушли на расплату с кредиторами. Уезжая в Рим (Первый), Гоголь оставил редактору и издателю Степану Шевыреву список своих долгов: «Первые вырученные деньги обращаются в уплату следующим: Свербееву — 1500, Шевыреву— 1900, Павлову — 1500, Хомякову — 1500, Погодину — 1500... Выплативши означенные деньги, выплатить следующие мои долги: Погодину — 6000, Аксакову — 2000».
Гоголь вернулся в Москву лишь осенью 1848 года. С собой он привёз «Выбранные места из переписки с друзьями» — сборник глуповатых поучений, буквально кричащий о том, что у автора случилась религиозная метаморфоза. Николай Васильевич вновь остановился у Погодина на Девичьем поле.  Однако  отношения Гоголя с Михаилом Петровичем испортились. В одной из статей «Переписки» автор больно задел Погодина, назвав его «неряшливым писателем и трудолюбивым муравьем, который никому не принес пользы». Михаил Петрович горько плакал, прочтя эти обидные строки. И хотя имя Погодина не было полностью названо в книге, а зашифровано словами «один мой приятель» и буквой «П», все знали, о ком идёт речь. А действительно: знакомы ли нам произведения писателя Погодина? А, может быть, это оттого, что его опусы не вошли в школьную программу?
Николай Васильевич и сам был хорош. Требования Погодина что-либо дать для журнала, чем-то литературным заплатить за гостеприимство, которые он предъявлял постояльцу, раздражали Гоголя. Николаю Васильевичу казалось, что Михаил Петрович претендует на какое-то исключительное право собственности на него.
Гоголь между тем был уже не хорош, а очень даже плох. В декабря 1849-го он пишет Василию Жуковскому: «Творчество моё лениво. Стараясь не пропустить ни минуты времени, не отхожу от стола, не отодвигаю бумаги, не выпускаю пера — но строки лепятся вяло, а время летит невозвратно. Или, в самом деле, 42 года есть для меня старость…» Не изменится положение и к весне. Строки из письма другому адресату: «Нынешнюю зиму я провел в Москве очень дурно и ничего не мог работать…» И все же он пытается преодолеть то состояние, которое тогда обзывалось «чёрной меланхолией».
Гоголь не пропускает выставок в Московском училище живописи, ваяния и зодчества: в очередной экспозиции принимает участие приехавший в Москву из Питера Павел Федотов. Выставка работ Федотова, вдохновлённых детством в Огородной слободе, перекочёвывает в дом Ростопчиных (Садовая-Кудринская, 16). У Ростопчиных и произошло знакомство Федотова с Гоголем, комплименты которого Павел Андреевич ценил исключительно высоко: «Приятно слушать похвалу от такого человека! Это лучше всех печатных похвал!» Кто бы знал, что два гения стояли уже на краю обрыва...
В конце декабря Гоголь, окончательно разругавшись с  Погодиным, съезжает со своей квартиры на Девичьем поле и перебирается в особняк Талызина на Никитском бульваре. Это было просторное строение с каменным первым этажом и деревянным вторым. Выходя боковой стороной на Никитский, фасад дома смотрел в маленький сквер, засаженный деревьями. Гоголь занял две комнаты в нижнем этаже справа от входа. Тут он прожил три с лишним года.
Для работы Николай Васильевич избрал себе ту комнату, которая выходила окнами во двор. В проеме между окнами выросла конторка, встал широкий стол, на котором он разложил нужные для писанья книги (в основном справочники, статистику, исторические и религиозные сочинения, словари), у противоположной стены полукругом уютно расположился диван, гостиный столик, кресла. Высокая кафельная печь тепло обогревала комнату. Во второй комнате за ширмами спряталась одинокая кровать. Тут, кроме кровати, ширм и иконы в углу, ничего не было.
22 августа, в день коронации Николая I, многие идут смотреть иллюминацию на бельведер Пашкова дома, занятого тогда 4-й гимназией. По воспоминаниям одного из гимназистов, «между собравшимися звездоносцами выделялся одетый в черный сюртук, худой, длинноносый, невзрачный человечек, на которого со вниманием смотрели все знатные гости наши, а воспитанники просто поедали его глазами. Это был автор «Мертвых душ». Помню, как он, долго любуясь на расстилавшуюся под его ногами грандиозно освещенную нашу матушку Москву, задумчиво произнес: "Как это зрелище напоминает мне вечный город"».
Вспомните эпизод с Воландом на том же месте... Разве только не надо забывать, что «Мастер и Маргарита» — фантазия, а чёрный Гоголь на балконе Пашкова дома — самая что ни на есть трагикомичная реальность. И не надо удивляться тому факту, что камень с могилы Гоголя, потерявшего в итоге  свою голову (и в фигуральном, и в буквальном смыслах), придавил тело Булгакова.
Живя у бульварного кольца, Николай Васильевич частенько ходил на Девичье поле, в храм Саввы Освященного. Погодин записал однажды в своём дневнике: «В четверг явился Гоголь в церковь на Девичьем Поле, еще до заутрени и исповедался. Перед принятием св. даров, за обеднею, пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался».
Наступил январь 1852 года. Гоголь всё ещё выезжал с визитами, правил корректуру собрания сочинений. Анонсированная вторая часть «Мертвых душ» была готова и переписана. Все ждали отдачи их в цензуру, а затем и в печать.
Внезапно настроение Гоголя переменилось, а толчком послужила неожиданная смерть Екатерины Михайловны Хомяковой, родной сестры поэта Языкова. К этой женщине Гоголь был нежно привязан, её сына, названного Николаем, крестил. Хомякова умерла совсем молодой, от неизвестной болезни. «Теперь для меня всё кончено», — сказал Гоголь Хомякову. Он не явился на похороны и заперся дома.
Приближался великий пост. Гоголь умерил свой стол, отказался от скоромного (чего он ранее не делал даже в недели поста), сделался худ и бледен. Он никого не принимал, сидел в кресле и что-то писал на обрывках бумаг. Некоторые из этих его записок сохранились. На них — фрагменты молитв, заповедей самому себе, рисунки пером. На одном из таких рисунков изображен профиль человека, который выглядывает изнутри раскрывшейся книги.
В ночь на 11 февраля Гоголь сжег второй том поэмы. Хомякову, приехавшему навестить его, Гоголь признался: «Надобно же умирать, а я уже готов и умру».
Он не ел, не пил ничего, кроме воды, разбавленной красным вином, лежал на постели лицом к стене и ждал смерти. В одиннадцать часов вечера 20 февраля 1852 года то, что ещё оставалось от Николая Васильевича, подняло голову с подушки и отчетливо произнесло: «Лестницу, поскорее лестницу!» В восьмом часу утра 21 февраля Гоголь испустил дух.



ЗА ЧТО ГЕРАСИМ УТОПИЛ СВОЁ…


Иван Тургенев не очень–то жаловал Первопрестольную, зато прекрасно отразил мир Москвы в своём рассказе "Муму", написанном, между прочим, в заключении, что подчеркивает пользу арестов. При этом, правда, Тургенев опозорил свою родную маму.
Жил в одном из имений матери статный и рослый великан, глухонемой крестьянин Андрюша. Заприметила дылду Варвара Петровна во время поездки по далеким имениям, на хлебном поле. Барыня приказала управляющему немедленно доставить мужика в усадьбу. Беззащитного, ничего не понимающего мужичину усадили всем миром в телегу и по прихоти госпожи доставили на барский двор.


Варвара Петровна, мама Ивана Тургенева

Одна из бедных дворянок, воспитанница Варвары Петровны, вспоминала: "До сих пор живо представляется мне, как по дороге, ведущей к нашему дому, шагает гигант с сумкой на шее, с такой же длинной палкой, как и он сам, в одной руке, а в другой — с запиской от Варвары Петровны". Госпожа соскучилась по своей воспитаннице и приглашает ее к себе в гости, для чего скороходу пришлось проделать путь 60 верст в один конец. В московском доме на Остоженке немой находился в должности дворника. А свою собачку Андрюша утопил в Москве–реке близ нынешнего Андреевского моста. Уже в наше время режиссёр Юрий Грымов предложил свою трактовку событий: якобы барыня–самодурка положила глаз на дворового и не смогла ему этого простить.
Рассказ Тургенев написал с натуры, за исключением концовки: Андрюша не посмел бросить госпожу и самовольно уйти в родную деревню. Ну, вы знаете, что жизнь несколько менее поэтична по сравнению с художественной литературою.
Поступки Варвары Петровны по мере старения становились всё более отвратительными: по малейшему капризу хозяйки любой крестьянин или дворовый человек мог быть облагодетельствован ею или низведен до ничтожества, всё зависело от состояния духа барыни.
В начале 1827 года Тургеневы приобрели дом в Москве на Самотеке (ныне — Садово-Самотечная, 12), и все семейство переехало на новое место жительства: пришла пора готовить детей к поступлению в высшие учебные заведения. В то время дворяне гнушались отдавать своих сыновей в гимназию, где учились дети разночинцев; гимназический курс дворянские мальчики проходили, как правило, в благородных пансионах. Николая и Ивана Тургеневых родители определили в частный пансион Вейденгаммера на полное содержание и преспокойно умотали за границу: тяжело больной отец нуждался в длительном лечении. Наступила двухлетняя разлука с матерью и тятенькой.
Летом 1833 года, перед поступлением в университет, на даче "против Нескучного", Тургенев испытал первую несчастную любовь. Таковая вспыхнула по отношению к княжне Екатерине Шаховской. Она нанесла неокрепшей душе юноши глубокую рану, ибо его половым соперником оказался родной отец. Обстоятельства подробно изложены в откровенной автобиографической повести "Первая любовь". Совершенно очевидно, что Иван Тургенев сильно невзлюбил Москву, ведь здесь было разбито его сердце.
1843-й в писательской и человеческой судьбе Тургенева оказался роковым: это был год начала его литературного успеха, год знакомства с тогдашним властителем дум Виссарионом Белинским и одновременно встречи писателя с двадцатидвухлетней певицей Полиной Виардо-Гарсиа, гастролировавшей по России в составе Итальянской оперы.
Как только Варвара Петровна узнала о роковом увлечении сына, сердце её упало: она считала своих сыновей однолюбами, и тревоги её оказались не беспочвенны. Варвара Петровна побывала на одном из концертов Виардо и, скрепя материнское сердце, признала: "Хорошо чёртова цыганка поёт". Не умея подействовать на сына проникновенным словом и советом, по привычке старой крепостницы, она решила сократить материальную поддержку. Постепенно она свела её до такого минимума, что Тургеневу нечем было платить за квартиру, а порой и за обед.
Однако судьба определила по–своему: Варвара Петровна тяжело заболела. Она потребовала, чтобы сын вернулся домой и выслала ему 6000 рублей на уплату долгов и расходы в дороге. Поведение сыновей глубоко огорчало Варвару Петровну. Старший, Николай, ушел в отставку, увлекся простушкой, жил как попало; младший, Иван, проводил время за кропанием чересчур откровенных записок, волочился за певичкой. Оба ускользнули от её власти, в то время как она хотела бы держать в своих руках не только их самих, но и их жен, их детей. Одержимая властолюбием, Варвара Петровна приказала повесить у входа в усадьбу табличку с надписью "Они вернутся".


Иван Тургенев

Братья Тургеневы действительно притащились в Москву к матушке, которая к тому времени несколько поправилась. Они воспользовались этим, чтобы испросить у неё для себя постоянный доход, который позволил бы им жить привычно — широко и расточительно. Варвара Петровна как будто поняла их озабоченность и подарила каждому по имению. Однако оформить дарственную не пожелала и, более того, спешно через управляющих продала весь урожай и запасы, которые хранились в деревенских ригах, так что ничего не осталось для будущей посевной. Братья отказались от подарка, который мать в любую минуту могла у них забрать. Возмущенный Иван Тургенев кричал: "Да кого ты не мучаешь? Всех! Кто возле тебя свободно дышит? Ты можешь понять, что мы не дети, что для нас твой поступок оскорбителен. Ты боишься нам дать что-нибудь, ты этим боишься утратить свою власть над нами. Мы были тебе всегда почтительными сыновьями, а у тебя в нас веры нет, да и ни в кого и ни во что в тебе веры нет. Ты только веришь в свою власть. А что она тебе дала? Право мучить всех".
Задыхаясь от волнения и возмущения, Варвара Петровна стонала: "Да разве я злодейка такая…" – "Нет, ты не злодейка, – ответил ей Иван, – я сам не знаю, ни что ты, ни что у тебя творится. Да кто возле тебя счастлив? Тебя все страшатся, а между тем тебя бы могли любить". Варвара Петровна возмущённо изрекла: "Нет у меня детей! Ступай вон!" И вышла из комнаты.
На следующий день Иван попытался увидеть мать. Она отказалась принять его и, схватив его портрет, разбила об пол. Слуга хотел собрать осколки, однако она приказала не трогать их. Они будут лежать на полу четыре месяца.
Иван и Николай, изгнанные матерью, уехали в маленькое имение Тургенево, которое досталось им от отца. В это время у Ивана был еще один повод для беспокойства – дочь Пелагея (позже её прозвали на французский лад: Полинетта). Уезжая прожигать жизнь за границу, Тургенев доверил ее Варваре Петровне, которая обращалась с ней грубо, как с прислугой. Мог ли он остаться равнодушным к этому восьмилетнему ребенку, который напоминал ему о грехе его молодости? В деревне люди насмехались над ней, называя то "барышня", то "байстрючка". Иван вынужден был призвать на помощь Полину Виардо, которая немедля согласилась взять девочку в свою семью и воспитывать её.
Иван поведал возлюбленной всю правду о происхождении ребёнка: "Я был молод… Это было девять лет назад – я скучал в деревне и обратил внимание на довольно хорошенькую швею, нанятую моей матерью – я ей шепнул два слова – она пришла ко мне – я дал ей денег – а затем уехал – вот и всё. Впоследствии эта женщина жила, как могла, – остальное вы знаете. Все, что я могу сделать для неё – улучшить её материальное положение – это мой долг, и я буду исполнять его, но даже увидеться с ней для меня было бы невозможно. Вы – ангел во всем, что говорите и думаете – но – повторяю: я могу только избавить ее от нужды. И я буду это делать. Что касается девочки, то надо, чтобы она совершенно забыла свою мать". (Письмо к Полине Виардо от 18 сентября 1850 года.)
Тургенев уступил нуждавшемуся в средствах брату Николаю свою часть имения в селе Тургеневе. Он всё ещё надеялся, что в матери со временем проснутся лучшие чувства: она согласится помочь сыновьям, выделив им часть дохода от своих имений. Однако Варвара Петровна не собиралась уступать. Из-за обострившейся водянки она уже не вставала с постели. Николай застал мать живой. Она благословила его дрожащей рукой и позвала второго сына. Но Иван не приехал. Поцеловал матушку он уже, когда её тело лежало в гробу.
Получив наследство, Иван жил теперь на широкую ногу: давал обеды, посещал салоны и радовался успехам своих первых рассказов. Как человек гостеприимный и хлебосольный, он часто устраивал в Москве обеды для знакомых артистов и писателей.


Полина Виардо

Узнав о смерти Гоголя, Тургенев написал некролог: "Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти слова?.. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить… Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших!"
В статье не было ничего крамольного, однако у полиции любой шум вокруг имени Гоголя вызывал подозрение. Статья появилась 13 марта 1852 года в газете "Московские ведомости" за подписью "Т…в". Некоторое время спустя Тургенев был арестован "за неповиновение и нарушение цензурных правил" и заключен в тюрьму Адмиралтейства. Он провел там в очень сносных условиях целый месяц. В хорошей комнате, с изысканной едой, книгами. К нему даже приходили друзья. Чтобы развлечься, он изучал польский язык и писал печальную повесть "Муму", посредством которой сводил счеты с уже лежащей в земле матерью.









ПЛЕВАЛ ОН НА УНИВЕРСИТЕТ


В начале 1820 года в Дармштадте, что в живописной местности Гессен, появился лечившийся в Германии весьма потрёпанный жизнью русский аристократ, отставной ротмистр Афанасий Неофитович Шенши;н. Из-за отсутствия мест в гостинице он поселился в доме оберкригскомиссара Карла Беккера. Вдовый Беккер жил с дочерью Шарлоттой, зятем и внучкой. Дочери было в то время 22 года, гостю — 44. За полтора года до этого она вышла замуж за амт-асессора Иоганна-Петера-Карла-Вильгельма Фёта, имела уже дочь Каролину-Шарлотту-Геогину-Эрнестину и была беременна вторым ребенком.
Шенши;н прожил у Беккеров до осени, а в результате Шарлотта бежала с ним в Россию, в его имение. Трудно понять, чем так пленил молодую женщину пожилой, небогатый, некрасивый, угрюмый иностранец, что она бросила мужа, отца, годовалую дочь, свою страну, всё родное и близкое. Позже выяснилось, что Шарлотта имела склонность к душевному расстройству и данная психическая особенность в той или иной степени была передана её детям. С другой стороны, влюблённые, безумцы и поэты — одного поля ягоды.
В недоумении и ужасе отец Шарлотты писал Шеншину; в Россию: «Употреблением ужаснейших и непонятнейших средств прельщения лишена она рассудка и до того доведена, что без предварительного развода оставила своего обожаемого мужа Фёта и горячо любимое дитя…»
Поступок Шарлотты Фёт можно было бы понять, если бы ожидаемый ребенок был от Шеншина;. Но Афанасий (такое имя дали мальчику) был чистокровным немцем. В написанных им в конце жизни мемуарах, где многое, мягко говоря, несколько искажено, Фет (из-за ошибки наборщика первой книжки поэта «ё» было заменено на «е», автору косяк понравился и он решил, что таким будет его литературный псевдоним)    старается не оставить сомнений в том, что Шенши;н (ударение — на последнем слоге!) — его кровный отец. Но своей будущей жене он таки решился открыть тайну своего рождения. За месяц до свадьбы он отправил ей письмо, в котором называет своим отцом Иоганна Фёта и рассказывает о том, как Шенши;н увез от него его беременную жену. Фет дважды просит сжечь письмо. На конверте его рукой написано: «Читай про себя», и рукой его жены: «Положить со мной в гроб». Как мы видим, биографам плевать на хотелки своих «священных коров».
Итак, Афанасий Фёт родился осенью  1820–го в имении Новосёлки под Мценском. Сыном Шеншина; записал его местный священник, горький пьяница, страшно поэтому бедствовавший. Через два года Шенши;н обвенчался с Шарлоттой по православному обычаю — теперь уже Елизаветой Петровной. Но мальчика так и не признали ни сыном русского помещика, ни дворянином.
Учили маленького Афоню неважно. Его образование было предоставлено постоянно сменявшимся семинаристам, равно невежественным и не способным учить. «Если бы я, — вспоминал впоследствии Фет, — обладал и первоклассною памятью, то ничему бы не мог научиться при способе обучения, про которое можно сказать только стихом из Энеиды: Несказанную скорбь обновлять мне велишь ты, царица».


Афанасий Фет

Положение немца-разночинца лишало Афанасия Фёта не только социального самоощущения, дворянских привилегий, права быть помещиком, возможности наследовать родовое имение Шеншины;х. Он лишался права называть себя русским; под документами он должен был подписываться «К сему иностранец Афанасий Фёт руку приложил». Но самым главным было то, что он лишался возможности без позора объяснить свое происхождение почему он сын Шеншина;; почему он иностранец Фёт, если он сын Шеншина;; почему он Афанасьевич, рожден в Новоселках и крещен в православие, если он сын Иоганна Фёта?
Всю жизнь Фет считал свой «второй сорт» тяжелейшей катастрофой. Тридцать лет проносив немецкую фамилию и прославив её, он пишет жене «Если спросить как называются все страдания, все горести моей жизни, я отвечу имя им — Фёт».
Русский отец, дабы по-настоящему привить сыну европейскую культуру, отдал его в немецкий частный пансион в Эстонии. Проведя потом ещё около года в считавшемся очень скверным московском пансионе профессора Погодина, Фёт в 1838 году поступил сначала на юрфак, а потом на словесное отделение философского факультета Императорского Московского университета. Студентом он стал печатать свои вирши и тогда же из Фёта преобразился в Фета.
А что собою представляла тогдашняя альма матер древней столицы? Рассадник нигилизма. Студентом-первокурсником Фет стал непоколебимо убежденным атеистом. Для юноши 1830-х годов, поэта-романтика, принадлежавшего к кругу молодежи, увлеченной немецкой идеалистической философией, это позиция не являлась извращением ума.
Ещё в пансионе Погодина Афоня близко сошелся с учителем этого пансиона Иринархом Введенским. Впоследствии Погодин назвал Введенского «одним из родоначальников» русских нигилистов. И Фет в своих мемуарах называет Введенского «типом идеального нигилиста». В дальнейшем Введенский был связан с петрашевцами (которые смогли охмурить даже Фёдора Достоевского), сам он и его кружок оказали влияние на молодого Николая Чернышевского, любимейшего автора Владимира Ульянова (Ленина).
Здесь позволю себе крохотное отвлечение. Многие из нас черпают сведения о русском девятнадцатом веке из детективов Бориса Акунина и авантюрных романов Булата Окуджавы. Хотя, для начала неплохо было бы ознакомиться хотя бы со стихами Афанасия Фета — как ранними, так и поздними. Хуже точно не будет, том более что Фет творил от времён Александра Пушкина до эпохи Александра Блока.
Непреклонным атеистом Афанасий Афанасьевич остался до конца жизни. Когда, незадолго до его смерти, врач посоветовал его жене вызвать священника, чтобы причастить больного, она ответила, что Афанасий Афанасьевич не признает никаких обрядов и что грех этот (остаться без причастия) она берёт на себя».
В университете «словесные науки» мало захватывали Фета. Учился он плохо и вместо полагавшихся тогда четырех провел в университете шесть лет. Но эти годы были периодом поиска своей темы и верной интонации. «Вместо того, чтобы ревностно ходить на лекции, я почти ежедневно писал новые стихи», — вспоминал впоследствии Фет об этом времени.
Фету повезло с другом. Таковым стал однокурсник Аполлон Григорьев, ставший впоследствии влиятельным литературным критиком (но и слабым поэтом). Подружившись с ним, Фет стал просить отца (Шеншина) поместить его к родителям Григорьева на полный пансион. В мезонине григорьевского дома в Замоскворечье (улица Полянка, 12; дом снесен в 1962 году), бок о бок с Аполлоном, Фет прожил свои студенческие годы.
Аполлон был незаконным сыном своих законно женатых родителей. Он родился от связи своего отца с дочерью крепостного кучера. Когда это стало возможным, отец Григорьева женился на ней, но всё равно сын потомственного дворянина, Аполлон Григорьев числился мещанином. Позже мы узнаем, что в русской культуре немало было плодов не одобряемой ханжеским обществом межсословной любви, но всяких раз хоть и талантливым, но вы...кам приходилось страдать.
В 1844 году, в год окончания университета, Фет, кроме смерти, как оказалось, очень несчастной матери, пережил ещё одно горе. Брат Шеншина;-старшего, Пётр Неофитович, обещавший оставить Фету большое наследство, уехал лечиться в Пятигорск и там скоропостижно помер, а «деньги неизвестно каким образом из его чугунки пропали». Без чина, без положения в обществе, без состояния, без связей не было возможности строить карьеру в столицах. Но оставался проторенный путь: в Российской империи дворянство можно было заслужить на военной службе.
По тогдашним законам уже первый офицерский чин делал получившего его потомственным дворянином, в то время как в статской службе, чтобы получить это звание, надо было дослужиться до чина коллежского асессора, соответствовавшего военному чину майора.
Фет поступил унтер-офицером в Кирасирский орденский полк. Через год он получил офицерский чин. Но за этот год произошло событие, нанесшее новый удар по его жизненным планам. Стремясь затруднить доступ в дворянство представителям низших сословий, правительство решило закрыть сравнительно легкий путь для такого проникновения. В июне 1845-го император Николай Павлович подписал манифест, по которому потомственное дворянство стал давать только чин майора (а в гражданской службе — лишь «полковничий» чин статского советника). Возможность стать дворянином отодвигалась на много лет. Но Фет не отступил.
Афанасий Афанасьевич упорно работал над собой. Из ленивого разгильдяя он быстро превращается в исполнительного, подтянутого службиста. Он стремится к должностям, требующим скучного и хлопотливого труда, но сулящим более быстрое продвижение по службе. Фет вскоре прикомандировывается к штабу корпуса. Здесь он находится больше года. Однако когда открылась вакансия старшего адъютанта, на которую наш герой имел все основания претендовать, на это место был назначен другой офицер. Разочарованный и обиженный, Фет подает рапорт о возвращении в полк. Здесь он старается завоевать расположение и доверие часто сменяющихся командиров и на третьем году офицерской службы назначается адъютантом.
Полковая служба растянулась на восемь лет. Все они прошли в Херсонской губернии — в городках, а больше в селах и деревнях, где до царя было высоко, а до богов — далеко (ну, или наоборот).
В 1853 году открывается возможность перейти в гвардию. Один из его бывших начальников (учитесь строить отношения!) устраивает Фету перевод в лейб-гвардии уланский Его Императорского Высочества цесаревича полк. Полк этот вообще-то считался захудалым, но как-никак это гвардейское подразделение, расквартированное относительно недалеко от столицы — в Новгородской губернии, в местах аракчеевских военных поселений. А лагерные сборы — так вообще проходили под самым Петербургом.
Фет дослужился до чина штабс-ротмистра, и следующий чин ротмистра (соответствовавший в кавалерии пехотному чину майора) должен был принести долгожданное звание потомственного дворянина. Но тут — новый удар: 1856 году новый царь Александр II, как бы в компенсацию дворянству за готовящуюся отмену крепостного права, еще более затруднил проникновение низкосословных лиц в потомственные дворяне. По новому указу для этого стал требоваться уже не майорский, а полковничий чин, достигнуть которого в обозримый срок Фет уже не мог надеяться.
И Афанасий Афнасьевич сдался: он решил уйти с военной службы. Фет взял годовой отпуск, который частично провел за границей (в Германии, Франции и Италии), потом вышел в отставку и поселился в Москве. За время отпуска Фет удачно женился на дочери богатейшего московского купца, крупнейшего российского чаеторговца и Боткина. Марья Петровна была некрасивая девушка, далеко не первой молодости, с каким-то печальным романом в прошлом. Однако супругой оказалась изумительной: спокойной, хозяйственной, старательно подстраивающейся к очень даже непростому характеру Афанасия Афанасьевича.
Фет пришел к заключению, что литературная карьера его кончена и надо дать своей жизни новое направление. Он решает стать закоренелым помещиком. На приданое жены он купил двести десятин земли в том же Мценском уезде, где он родился и вырос. Выстроив дом и службы, он переехал в деревню и начал вести хозяйство.
Правда, стихотворство не бросил, всё так же сочиняя натурфилософские этюды. Больше всего, впрочем,  Фетом как литератором теперь интересовались авторы демократического сатирического журнала «Искра», не устающие пародировать его стихи и смеяться над соединением в лице пытающегося стать русским немца стихоплёта, воспаряющего над всем земным, с прижимистым помещиком.
И они добили Афанасия Афагасьевича. Фет, человек в сущности ранимый, ушел из литературы. Новых сборников в 1860-е и 70-е годы он не издает и почти не появляется в журналах. О нем скоро перестают писать, а если вспомнят к слову, то говорят в юмористическом ключе. Круг людей, с которыми Фет общается, почти ограничен жителями Мценского уезда. Литературные связи распадаются.
Единственным близким Фету человеком из числа писателей в эту пору является Лев Толстой, но они, собственно, почти соседи. Позже они и в Москве будут жить по соседству. Оба в одно и то же время решают отойти от литературной жизни и жить помещиками. И оба увлекаются философией Шопенгауэра. В свою очередь Толстой пишет Фету: «Вы человек, которого, не говоря о другом, по уму я ценю выше всех моих знакомых и который в личном общении дает мне тот другой хлеб, которым, кроме единого, будет сыт человек... От этого-то мы и любим друг друга, что одинаково думаем умом сердца, как вы называете».
Однако цель жизни пока ещё не достигнута. Фет подал прошение «на высочайшее имя» о признании его потомственным дворянином Шеншины;м и сочинил такую версию своего рождения. Якобы он — сын А. Н. Шеншина;, женившегося в Германии на вдове Шарлотте Фёт; но брак их, совершенный по лютеранскому обряду, не был признан в России, и супругам пришлось венчаться вторично — уже по православному обряду. Но проситель был рожден до этого второго венчания своих родителей — и при разбирательстве дела был поэтому объявлен сыном первого мужа своей матери.
Канцелярия статс-секретаря потребовала от Фета представления документа о первоначальном, лютеранском венчании его родителей. Фет ответил, что в «настоящее время, по истечении 53 лет, лишен возможности разыскивать подлинный акт венчания». Это было неубедительно, но Фет имел хорошую репутацию в глазах правительства и ярко описал в своем прошении, какие «жесточайшие нравственные пытки» испытывал он всю жизнь. Прочтя прошение, царь Александр II сказал: «Je m'imagine, ce que cet homme a du souffrir dans sa vie» (Я представляю себе сколько должен был выстрадать этот человек в своей жизни), — и разрешил Фету «принять фамилию ротмистра Шеншина; и вступить во все права и преимущества его по роду и наследию».
Фет наконец превратился в настоящего столбового дворянина Шеншина;. Прежнюю фамилию он сохранил в качестве литературного псевдонима, но ревностно следил за тем, чтобы в быту, в адресах писем его именовали именно Шеншиным. Иван Тургенев (тоже сосед по землевладению) написал Фету по этому поводу «Как Фет, Вы имели имя, как Шеншин, Вы имеете только фамилию». Подчеркну: Когда Аванасий Афанасьевич добился звания аристократа, он вновь бросился сочинять натурфилософские стихи, которые теперь у него получались более глубокими и пронзительными. В них даже было то самое юношеское восхищение жизнью, которое Пушкин обозначил простой формулой: "Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата". А на пародистов Фет чхал, тем более что пародируют то, что любят.
В 1877 году Фет продал свое имение Степановку и купил в Курской губернии усадьбу Воробьёвку — с роскошнейшим парком. Там проводятся летние месяцы, а зимой Феты живут в Москве, в собственном доме-особняке, купленном в 1881 году. От этого владения по нынешнему адресу «Плющиха, 36» теперь ничего не осталось.


Дом Фета на Плющихе

 Фет дослужился до «генеральского» чина действительного статского советника, а в 1888 году, к 50-летнему юбилею литературной деятельности, был награжден чином тайного советника. Тут бы и уняться, однако  Афанасий Афанасьевич буквально заболел желанием также получить какое-то особо отличие к литературному юбилею. Не служа, он не мог претендовать на высокий чин, но его больше устраивало получить придворное звание камергера. По малому его чину это оказывалось делом почти невозможным. Но, пустив в ход приобретенные в жизни связи, Шеншин добился своего. В нетерпении он указал датой своего юбилея 1889 год, хотя начал печататься в 1840-м, а не в 1839-м.
 То, к чему так стремился Афанасий Афанасьевич, счастия не принесло. Больной старик, еле двигающийся от удушья, мучит себя дворцовыми приемами, сидит из-за них в городе в летнюю жару, тешится своим званием, являясь в камергерском мундире всюду — куда следует и куда явно не следует. Друзья поздних лет жизни Фета отнюдь не были людьми радикальных взглядов, но его социальное поведение они считали постыдным.
Фет превратился в откровенное посмешище. Он стал утверждать, что «только дворяне одарены подлинным художественным талантом». Он протестовал против допущения к высшему образованию людей из низших слоев общества и утверждал, что университетское образование — «источник политического разврата». Антон Чехов записал в своем дневнике «Мой сосед В. Н. Семенкович рассказывал мне, что его дядя Фет-Шенши;н, известный лирик, проезжая по Моховой, опускал в карете окно и плевал на университет. Харкнет и плюнет — тьфу! Кучер так привык к этому, что всякий раз, проезжая мимо университета, останавливался». Оставим на совести Антона Павловича, кстати, выходца из мещан, правдивость сообщения.
Умирал Фет трудно. Хроническое воспаление век стало препятствовать работе. Пришлось нанять секретаршу, которая читала Афанасию Афанасьевичу и писала под его диктовку. Крайне усилилась одышка, мучившая Фета ещё смолоду. Свое последнее стихотворение он начал словами:
Когда дыханье множит муки
И было б сладко не дышать…
21 ноября 1892 года Фет, очень ослабевший после тяжелого бронхита, попросил жену съездить к врачу и купить в магазине шампанского. По рассказу секретарши, Афанасий Афанасьевич продиктовал ей, по отъезде жены, следующую записку: «Не понимаю сознательного приумножения неизбежных страданий. Добровольно иду к неизбежному». Подписавшись и поставив дату, Фет взял со стола стилет, служивший ему разрезальным ножиком. Секретарша вырвала у него нож, порезав себе руку. Тогда Фет пустился быстро бежать по комнатам в столовую и попытался открыть шифоньерку, в которой лежали столовые ножи, но упал на стул и умер от разрыва сердца. Дом на Плющихе опустел.








ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ


Относительно недавно на Страстном бульваре стоял небольшой особняк, ничем особо не привлекавший внимания прохожих. Со двора, куда можно было беспрепятственно войти, дом выглядел мрачно — обшарпанные стены, ветхое резное деревянное крыльцо. За особняком — не раз перестроенный, завалившийся на бок флигель.
Этот дом хранил тайну, связанную с подозрением в убийстве, с пятнами крови, обнаруженными во флигеле. Именно здесь в 1851 году состоялся обед, закончившийся одним из самых громких так и не раскрытых московским убийств. Был ли тем самым злодеем хозяин усадьбы Александр Сухово–Кобылин, так и осталось неясным. Факт, что изувеченное тело Луизы Симон-Деманш наутро обнаружили за Пресненской заставой.
А начиналось всё в моей родной Огородной слободе. Сегодня окрашенный белым дом на углу Большого Харитоньевского и Большого Козловского переулков является памятником архитектуры. В начале XIX века он был центром большой усадьбы, граничившей с огромным Юсуповским парком. Младшее поколение Сухово-Кобылиных именовало свою городскую вотчину "Константинопольской республикой". Дом этот был куплен Василием Александровичем Сухово-Кобылиным, полковником артиллерии, участником Отечественной войны 1812 года, получившим в 1816 году, после выхода в отставку и женитьбы на Марии Ивановне Шепелевой, Георгиевский крест за храбрость. Под Аустерлицем он потерял глаз, но остался в строю и в 1814 году вступил Париж в авангарде русской армии. Согласно преданию, отец Дарьи Ивановны не испугался, что зять пустит его и всю семью по миру (а шла за ним по пятам слава мота): "Я даю за моей дочерью в приданое семнадцать тысяч крепостных душ, полтора миллиона чистого капитала и металлургические заводы; даже если мой зять и захочет, он не сможет всего промотать". Действительно — не сумел, хотя и пытался.
В Огородниках Василий Александрович Сухово-Кобылин и Мария Ивановна Шепелева встретились, полюбили друг друга. А в 1817 году в их доме в Большом Харитоньевском (если точнее, на Хомутовке) родился первенец, Александр. Кстати, Василий Александрович был старостой храма Харитония в Огородниках (или, как местные говорили, Харитония–огуречника).
Вскоре дом Сухово–Кобылиных стал известен всей Москве. Профессор университета, издатель журналов Николай Надеждин писал (правда, с определенной долей иронии), что Мария Ивановна "всегда имела притязания на новый образ мыслей, на европеизм", а вот уже известный нам историк, друг Гоголя Михаил Погодин искренне считал, что гостиная Сухово-Кобылиных — одно из "средоточий литературного движения, ареопаг печатных явлений". На первом этаже особняка находился зал для театрализованных утренников, во время которых дети разыгрывали сцены из спектаклей и декламировали стихи. Короче, почти храм муз.


Александр Сухово-Кобылин

Сын блистательных супругов Сухово–Кобылиных, Александр, будучи типичным представителем "золотой молодежи", значительно отличался от своего окружения: не кутил, не пил, ни во что не бросался сломя голову — это влюбленные в него женщины безумствовали, он же оставался внешне бесстрастным. Желая быть независимым, он арендовал квартиру в особняке, принадлежавшем надворному советнику Засецкому. В квартирах этого дома жили люди с положением в обществе, профессора, врачи, актеры, художники. Перед молодым философом, поклонником Гегеля, слушавшим лекции германских профессоров, выпускником Императорского Московского университета, открывались двери лучших домов. Он водил знакомства с первыми лицами. Но ни служить, ни жениться не спешил, жил в свое удовольствие. Но не для себя светский лев, богатейший жених Первопрестольной арендовал жильё.
Он поселил здесь даму сердца, Луизу Симон-Деманш. Отсюда рукой подать до магазина на Кузнецком мосту, где француженка поначалу служила. Из модистки за деньги возлюбленного она вскоре превратилась в "московскую купчиху", включившись в коммерческие предприятия Сухово-Кобылина.
Когда был обнаружен её обезображенный труп, подозрение в тягчайшем преступлении пало на Александра. Его уделом стали обыски, допросы, тюрьмы, суды — следствие длилось семь лет!


Луиза Симон-Деманш

Исследователи позже отмечали, что в кругу Сухово-Кобылиных Луиза быстрее прочего обучилась одному: жестокому обращению с прислугой. Старательно обучаясь русскому языку, она иногда записывала по-русски какие-то заметки для памяти или впечатления о людях. В бумагах после ее гибели обнаружена запись почти мистического содержания: "Они нас убили".
На допросе 20 ноября 1851-го повар Сухово-Кобылина Ефим Егоров отвечал, что "7 ноября, то есть во вторник ночью, под среду, часу в два с половиной ночи, убил купчиху Луизу Иванову Симон-Деманш на квартире её. Участниками с ним были служившие у нее человек помещика его Галактион Козьмин и девки Аграфена Иванова и Пелагея Алексеева. Галактион переломал ей утюгом ребра, а он ударил кулаком по глазу и прирезал перочинным ножом, потом свезли тело на лошади за Пресненскую заставу и бросили в овраге за Ваганьковским кладбищем, салоп сожгли. Горло перерезано им, Егоровым, в овраге, а не на квартире, а дома только убили и задушили. Убил он её потому, что она "злая и весьма капризная женщина".
Во флигеле дома на Страстном бульваре был произведен обыск — и в сенях (где обычно убивали для стола живность, привозившуюся из имений) обнаружились пятна крови. Александру передали, какую взятку необходимо дать следователю Троицкому, чтобы дело было закрыто, — тридцать тысяч.
Сухово-Кобылин пришел в ярость. Он отказал вымогателям. Следствие по делу об убийстве Луизы Симон-Деманш длилось почти столько же, сколько прожили вместе Александр и Луиза. Государственный совет оправдал одновременно и Александра Сухово–Кобылина, и сознавшихся в содеянном преступников. Нераскрытое дело отправлено в архив.
На склоне своих лет Сухово–Кобылин вспоминал: "Я был подвергнут второму аресту по делу об убийстве Луизы Симон. Арест продолжался шесть месяцев, и все они были употреблены на отделку и обработку "Свадьбы Кречинского". Каким образом мог я писать эту комедию, состоя под убийственным обвинением и требованием взятки, я не знаю, — но знаю, что написал Кречинского в тюрьме — впрочем, не совсем — ибо я содержался (благодаря защите княгини) в Гауптвахте у Воскресенских ворот. Здесь окончен был Кречинский".
Тюремное заключение было не столько строгим и обременительным, сколько оскорбительным для гордеца и "лютейшего аристократа". Исследователи обнаружили в дневниках Сухово-Кобылина того периода записи о том, что почти каждый день он купался в Москве-реке, катался на лодке, даже ездил домой обедать и принимал гостей в доме на Сенной. Меж тем дело об убийстве совершало свое круговое путешествие во времени: единогласия судей по-прежнему не было и конца не предполагалось. Крепостные меняли свои показания, отказываясь от одних, выдвигая другие.
Потеряв Луизу, Сухово-Кобылин понял, что действительно её любил. Он ходил пешком через весь город на Немецкое кладбище, где тело несчастной было погребено. В результате этой трагедии, между прочим, в отечественной драматургии засверкали на сцене новые типы русской литературы — Кречинского, Расплюева, Тарелкина.
"Свадьба Кречинского" была поставлена с триумфом в Малом театре. На аплодисменты автор не вышел.
Женился Сухово-Кобылин спустя девять лет после убийства Луизы, полюбив француженку Марию де Буглон, которая приехала в Москву — и… через год умерла на руках мужа. От чахотки. Третий и последний брак через семь лет с англичанкой Эмилией Смит длился еще короче: через три месяца после приезда в Москву она простудилась и умерла. Так Александр Васильевич Сухово–Кобылин приобрёл репутацию "чёрного вдовца" и превратился в закоренелого философа.



ОН НЕДОСПАЛ. ОТСЮДА ВСЁ ПОШЛО


Когда я был ребёнком, в московских дворах была популярна блатная умная песня, заканчивающаяся восклицанием: «Какая падла разбудила Ленина, кому мешало, что ребёнок спит!»
Позже я узнал, что автор стихов — Наум Мандель, более известный под литературным псевдонимом Коржавин. Название вирши: «Памяти Герцена или баллада об историческом недосыпе». На самом деле гениальный русский поэт перевёл в лирическую канву статью Владимира Ульянова, более известного под псевдонимом Ленин, которая так же называется «Памяти Герцена». Про падлу, разбудившего вышеозначенного деятеля, потом присочинил народ.
Так вот... И братья Орловы, и Суворов жили близ улицы Герцена, правда, они об этом не знали, ведь в их времена, как и в наши, она назывались Большой Никитской. А что нам вообще известно про мальчика, который «спал, не ведая про зло»?
На склоне Воробьёвых гор в потаённом месте стоит монументальный арт-объект, изображающий двух молодых мужчин, находящихся в  интимном сближении. Это не то, что некоторые, возможно, подумали бы, а памятник  на месте, где юные аристократы Николай Огарёв и Александр Герцен поклялись свои жизни положить во имя борьбы с самодержавием.  Ну, тогда модно было желать зла царям...
«… - Вера Артамоновна, ну, расскажите мне еще разок, как французы приходили в Москву, — говаривал я, потягиваясь на своей кроватке…» Этими словами начинаются «Былое и думы» Александра Ивановича Герцена. Автору, когда Первопрестольная пылала (да, говорят ещё, недаром) было от роду пять месяцев, вряд ли он сам что-то помнил.
Александр Суворов на склоне своей военной карьеры пытался бить молодого корсиканского выскочку. Не удалось, в результате Бонапарт припёрся в Белокаменную. Здесь-то и отличился родной отец Герцена, причём так отрицательно, что поручение Наполеона испортило всю его жизнь.
 Иван Алексеевич Яковлев, отец Саши Герцена, вынуждено оказался тем самым небритым, пропахшим гарью собеседником французского императора, его «фельдъегерем» с письмом к русскому царю с предложением полного и окончательного примирения.
Позже, уже когда трагедия вылилась в фарс, у злополучного Яковлева бывал в гостях граф Михаил Милорадович, герой Бородина и Березины, командующий русской и прусской гвардиями в «Битве народов» под Лейпцигом. Великолепного Милорадовича глупо застрелил Пётр Каховский, и последним Саша Герцен неимоверно восхищался.


Иван Алексеевич Яковлев

Отечественная война круто обошлась с Яковлевыми. Дом княжны Анны Борисовны Мещерской, родной сестры бабушки Герцена, во флигельке которого приютилась семья Яковлевых, загорелся, и они с трудом вместе с дворней и грудным Шушкой (домашнее прозвище Саши Герцена) сквозь огонь, охвативший деревья Тверского бульвара, добрались до дома дяди Герцена, Павла Голохвастова. Но и здесь полыхал огонь. Кое-как разместились в саду, но тут их обнаружили пьяные солдаты оккупационной армии. Начался натуральный грабёж, Яковлевы и их дворня сгрудились на Тверской площади.
Ивана Алексеевича французы заставили тушить пожары вокруг генерал-губернаторского дома. Доведенный до отчаяния Яковлев обратился к офицеру-итальянцу на его родном языке и рассказал ему о бедственном положении своей семьи. Военный обещал доложить о Яковлеве маршалу Мортье, назначенному губернатором пылающей Москвы, который помнил Яковлева по парижским встречам. Француз сообщил о погорельце Наполеону — и на следующий день отец Герцена оказался в Кремле, на рандеву у Бонапартэ.
Но почему же сын Яковлева не был Яковлевым? Дело в клейме: человек, уже в эмиграции гордо носивший псевдоним «Искандер», не был законно рождён.  Старинный род московской знати Яковлевых не титулован и знатен. Но, поскольку при советской власти Герцена почитали, специально подготовленные люди нарыли в архивах немало любопытного. Было установлено, что основатель династии Яков Захарьевич (умер в 1530 году) был боярином и воеводой при великом князе московском Иване III. Именно он в 1500 году присоединил к Москве Брянск и Путивль, а в 1508-м взял в плен Богдана Глинского. Сыновья Якова Захарьевича получили прозвище Захарьиных, а внуки писались Яковлевыми-Захарьиными. И Романовы, начавшие в XVII веке новую династию русских царей, тоже вели свою фамилию от Никиты Романыча Захарьина-Юрьева-Кошкина. Внуки Якова Захарьевича были внучатыми братьями царицы, первой жены Ивана IV Грозного — Анастасии Романовны Захарьиной. И это не сочинённые при Петре Алексеевича родословные «князей из грязей», а реальные сведения.
Отец Ивана Алексеевича — Алексей Александрович — был женат на княжне Наталье  Мещерской. У них было четверо сыновей и три дочери. Родители скончались, когда старшему едва минуло шестнадцать, остальные дети были еще малы, и их воспитывала тетка, княжна Анна Борисовна Мещерская. Пётр и его братья — Лев, Александр и Иван — служили в полках: Пётр в лейб-гвардии гусарском, младшие в лейб-гвардии Измайловском. Александр Алексеевич, отец будущей жены Герцена после не вполне удачной дипломатической службы был назначен обер-прокурором Синода, но вскоре отстранен от должности с запретом въезжать в Петербург. В общем и целом Яковлевы нигде не блистали, что не мешало им оставаться довольно зажиточными помещиками.
Иван Алексеевич гвардии капитаном уволился в отставку, как только скончалась императрица Екатерина II, ко двору которой он был благосклонно принят. Более десяти лет он провел за границей, свободный от служебных дел (как у нас на Руси говорят, «груши околачивал»), с большими деньгами путешествуя из страны в страну, из города в город. Он познакомился с виднейшими представителями блистательного наполеоновского окружения, и, в частности, с Мортье. И так сложилось  что Наполеон осенью 1812-го назначил Яковлева посланцем с «мирными» предложениями к Александру I.
Иван Алексеевич, связанный словом дворянина, дотошно выполнил определённую самой Судьбой миссию. Александр Павлович «даже не хотел видеть Яковлева, чтобы не подать повода к слухам о каких бы то ни было сношениях с Наполеоном». Об успешном продолжении карьеры гвардии капитана в отставке (хоть и высочайше прощённом) и дальнейшем публичном статусе «слуги двух императоров» нечего было и думать. Русский самодержец велел освободить Яковлева и не ставить ему в вину то, что он взял пропуск из рук неприятеля, так как — и царь не преминул это подчеркнуть — непатриотический поступок был продиктован «крайностью, в которой он находился». Между прочим, вместе с Яковлевыми под видом их дворни и родных из горящей Москвы выбралось еще около пяти сотен человек.
Около года Иван Алексеевич провёл в отдалённых имениях, а затем вернулся в Москву. Один из яковлевских  домов в Наполеоновском пожаре чудом уцелел, в нем и жили. Здесь, на Тверском бульваре, у Александра Алексеевича, старшего из Яковлевых (пока не вышло ссоры между братьями — из-за наследства), в бельэтаже его обширного ампирного особняка с портиками и полуколоннами родилась кузина Саши Герцена, будущая его жена, незаконная дочь  Наташа Захарьина. Это особняк дожил до наших дней; там теперь литературный институт имени Горького, готовящий сочинителей, призванных возвышать русскую литературу.
После обострения отношений со старшим братом Иван и Лев Яковлевы нанимали дом «в Пресненской части 1-го квартала под № 81-м» у полковника и кавалера Небольсина. Особняк сохранился на нынешней Садовой-Кудринской улице, владение 15. В 1817-м братья Яковлевы перебрались в каменный трёхэтажный дом с флигелем, каретным сараем и «конюшней на 13 стойлов», амбаром, погребом и прочими принадлежностями, нанятыми у генерал-майорши Ермоловой на Волхонке (ныне — дом 18). В 1819 году обосновались в каменном двухэтажном особняке тайной советницы Левашевой на Покровке (ныне № 1), но и здесь не задержались. В последний раз братья совместно наняли (в 1821 году) деревянный дом на каменном фундаменте возле Арбата и приходской церкви Троицы, что когда-то стояла по красной линии Денежного переулка, и так прожили до 1823 года. А ещё Иван и Лев  снимали целое поместье в Путинках, за Страстным монастырём. Следом — разъехались, вконец поделили наследство и каждый наконец зажил своею жизнью. Да, откровенно говоря, братьям было всё труднее сосуществовать с Иваном, на которого люди пальцами тыкали: «Уж ни тот ли сие мальчик на посылках у Бонапартишки?»
Иван Алексеевич приобрёл дом в Чертолье. Так повелось, что здесь, в уютно-извилистых, патриархально-тихих переулках бывшей царской Конюшенной слободы (опустевшей с переездом двора в новую столицу) стали селиться удалявшиеся на покой сановники и неслужащие дворяне — «аристократы настоящие» по «древней знаменитости своего рода, отличной образованности и огромному состоянию», которых, однако, нельзя было путать с аристократами мнимыми, самозванцами, лишь пускающими пыль в глаза: так писалось в «Очерках московской жизни», вышедших в 1842 году.
Иван Алексеевич стал законченным педантом ипохондрического склада, вежливым, но умевшим довести до слёз ехидными замечаниями, мелкими придирками по пустякам и капризами, предугадать которые никто не мог. В «Былом и думах» Герцен писал: «Стены, мебель, слуги — все смотрело с неудовольствием, исподлобья, само собою разумеется, всех недовольнее был мой отец сам. Искусственная тишина, шепот, осторожные шаги прислуги выражали не внимание, а подавленность и страх… В спальной и кабинете моего отца годы целые не передвигалась мебель, не отворялись окна. Уезжая в деревню, он брал ключ от своей комнаты в карман, чтоб без него не вздумали вымыть полов или почистить стен».
Главный герой «Войны и мира» Пётр Безухов тоже был незаконнорожденным, как и Александр Герцен.  Автор романа, граф Лев Толстой (московских похождений которого мы ещё коснёмся) пренебрежительно не уточнил, кем была мать Пьера: кухаркой ли, или гувернанткой, либо просто дворовой девкой. С героем данной главы все предельно ясно, тем более что Александр Иванович — лицо действительное, а не вымышленный герой. В основе искусственной фамилии Герцен лежит  немецкое слово Herz (сердце). Её придумал отец, а мама, чистопородная швабка, не смела возражать.
Итак, Иван Яковлев накануне нашествия Наполеона на Россию вернулся в Отечество после десятилетних «прохлаждений» — вместе с шестнадцатилетней нимфеткой из города Штутгарта Генриеттой Луизой Гааг, которая была, как говорится, на сносях. Через границу пробирались тайно, Генриетту пришлось переодеть в мужское платье. Что за роман случился у русского аристократа и девушки из бедной многодетной семьи, здесь мы уточнять не будем. Но в Москве приходилось избегать толков. Когда французы уже входили в Первопрестольную, Иван Яковлев (он, к слову, был уже далеко не молод, родился Иван Алексеевич в 1767 году) вынужден был отсиживаться в родовом доме до конца, то есть, до пожаров. Так и угодил отец Герцена в лапы Бонапарта, а потом и под надзор Аракчеева.
Иван Алексеевич, когда его младший сынишка подрастал, вечно болел, бесконечно лечился и всегда непременно созывал консилиумы врачей. Пуще всего он боялся простуды, поэтому неизменно носил «халат на белых мерлушках», и даже утренние газеты подавались ему предварительно подогретыми.
Превыше всего барин ставил внешние приличия. Вольтерьянец по воспитанию, по духу, он неукоснительно требовал от домашних в положенные дни посещать церковь, но сам «по болезни» на богослужения из своих комнат не выходил.
Николай Огарёв, ставший вскоре «неизменным другом» Герцена и выросший примерно в той же обстановке, в автобиографическом сочинении «Моя исповедь» дает точное определение такой семейной тирании (вообще-то, на примере своего отца): «Может, семейный деспотизм просто в нравах людей его века в России. Может, он у них являлся в той же мере, в какой они в другую сторону, на службе перед начальством, перед лицом, которое было больше их барин, подчинялись подобострастно. Подчиняясь удушливой атмосфере сверху, они думали, что надо вносить духоту в дом свой, и в доме царствовала тяжеловесная скука, а жизнь развивалась украдкой».
Мама наоборот была исполнена позитива. Герцен в «Былом и думах» говорит, что Луиза Ивановна (так теперь её звали на русский манер), может быть, сама того не сознавая, «заразила» сына и физическим и нравственным здоровьем. Плюс к тому — в противовес тупой набожности Ивана Алексеевича — она «пропитывала» сына духом протестантизма. Правда, посещая с матерью лютеранскую церковь, Саша приобрёл артистическое умение «передразнивать немецких пасторов, их декламацию и пустословие».


Николай Огарёв

Саше повезло с французским гувернёром. Бушо (так его звали) был для своего времени человек достаточно сведущий, приверженец якобинской диктатуры. Вообще, мальчика обучали многие наставники, родители не скупились на учителей. Иван Алексеевич требовал от них немногого: не требовать запредельный гонорар, приходить вовремя и отбывать свой час неукоснительно. Остальное его мало заботило. Однажды решив, что Шушке нужно учиться декламации, он пригласил актера — француза Далеса. Заметив, что сыну не хватает «развязности», Иван Алексеевич предложил тому же Далесу учить Александра танцам. Со стороны эти уроки выглядели очень комично, и Герцену на всю жизнь запомнились маленькая комната, промороженные окна, вода, стекающая с подоконников по веревочке в банки, коптящие сальные свечи и его учитель, читающий нараспев Расина и каждую цезуру энергично подчеркивающий взмахом руки, напоминая в этот момент человека, «попавшего в воду и не умеющего плавать». Затем следовал урок танцев с дамой «о четырех точёных ножках из красного дерева». Далес к тому же всегда умирал от печного угара.
Неудачной оказалась и попытка Ивана Алексеевича приставить к сыну «немца при детях». Обязанности подобных «немцев» были примитивны: они не учили и не одевали своих подопечных, а только следили за тем, чтобы те учились, были одеты, пеклись об их здоровье, гуляли и болтали всякий вздор. Однако для Ивана Алексеевича важным было то, что болтали они этот вздор по-немецки. Теперь это называют «языковой средой». Одного такого наставника, беглого «брауншвейг-вольфенбюттельского воина» Саша всячески третировал и в конце концов пожаловался отцу на непроходимую тупость Фёдора Карловича. «Вольфенбюттельского солдата» без жалости тут же прогнали со двора.
В советской Москве была и улица Огарёва — бывший Строгановский, Успенский, теперь Газетный переулок. Яковлевы и Огарёвы были дальними родственниками. Своё детство Николай Огарёв называл «страдальческим». Ник фактически не знал матери, она умерла, когда ему было полтора года. До четырех лет Огарёв не ходил. Он в противоположность Герцену родился болезненным, слабым, нервным. Гулять его не пускали, боясь простуды, лечили «домашним заключением».
Герцен в «Былом и думах» относит свое знакомство с  Огарёвым ко времени появления очередного «немца при детях», Карла Ивановича Зонненберга: «Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни… лицо, которое тонет для того, чтобы меня познакомить с Огарёвым». Зонненберг являлся к Яковлевым в качестве лица, сопровождающего своего воспитанника. «Мальчик, - вспоминал Герцен, - которого Зонненберг называл Ником, мне нравился, в нем было что-то доброе, кроткое и задумчивое; он вовсе не походил на других мальчиков, которых мне случалось видеть; тем не менее сближались мы туго. Он был молчалив, задумчив; я резов, но боялся его тормошить».
 Зонненберг действительно тонул — в Москве-реке близ переправы у Лужников: «А не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, вытащи его не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и не встретился с Ником».
Ох уж эти Воробьёвы горы, любимое место уик-эндов московской аристократии двести лет назад... В феврале 1826 года настал тот самый день сближения, после которого друзья уже и не мыслили жизни друг без друга. Именно данному смешному в общем-то событию (уточню — не спасению немца, а мальчишечьей клятве) и посвящён самый потаённый памятник древней столицы.   
Между тем на Воробьёвых горах уже был заложен храм-памятник Отечественной войне 1812 года. Грандиозный замысел дерзкого Витберга так и не обрел своих законченных контуров, но глыбы мрамора, в беспорядке сваленные на месте предполагаемой постройки, уже напоминали останки античного Рима.
Уже постаревший Огарёв в своём тексте «Моя исповедь» признавался, что день, проведенный им вместе с Александром в феврале 1826 года, после внезапной кончины его любимой бабушки, он помнит очень смутно. И, почему-то, если Герцен вспоминал о Зонненберге с доброй иронией, Огарёв — с презрением.
Ранним утром 13 июля 1826 года в Петербург тайком были казнены  Павел Пестель, Сергей Муравьёв-Апостол, Кондратий Рылеев, Пётр Каховский и Михаил Бестужев-Рюмин. Рылеев, Каховский и Муравьёв сорвались с виселицы. Их повесили вновь вопреки «правилу судьбы». Новость, несмотря не строгую секретность экзекуции донеслась до Первопрестольной почти мгновенно. А 22 августа того же года года в древней столице состоялась коронация Николая Павловича.


Александр Герцен

С восьми утра в Успенском соборе Кремля служился молебен. Как только смолкнут колокола, ударит пушка — это значит, что специально приглашенные на церемониал должны поспешить в Кремль. Ивану Яковлеву московские власти настоятельно напомнили, что быть на коронации он должен неукоснительно, желательно — с детьми. Соборная площадь в блеске эполетов, золоченых пуговиц, орденов, лент, ментиков, долменов. От Успенского собора к Красному крыльцу, а от Красного крыльца к Архангельскому собору протянулись помосты с перилами, покрытые красным сукном. Как только Саша увидел эту красную дорожку, ему чуть плохоьне стало: ведь это кровь декабристов! По крайней мере, в воображении юного Герцена. Месяц назад, 19 июля, на этой же площади митрополит Филарет служил молебствие «за избавление от крамолы». Шушка, стоящий на коленях перед алтарем, шептал иную молитву. Он клялся «отмстить казнённых». Очень скоро Саша и Николай стали наизусть разучивать запрещённые стихи Александра Пушкина. Иван Тургенев, младший современник и впоследствии приятель  Герцена, вспоминал: «Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога, мы действительно ему поклонялись».
Конечно, известие о том, что Пушкин остановится в Москве проездом из своего Михайловского заточения в столицу, куда его призвал новый император, взбудоражило импульсивного Герцена. Он непременно должен видеть поэта! И он его увидел. Если быть точным, то видел Герцен всего лишь кучерявую голову Александра Сергеевича. С хоров Благородного собрания невозможно было разглядеть что-либо еще. Полагаю, Александр Сергеевич не приметил будущего издателя «Колокола». Может, оно и к лучшему.
Здесь я предлагаю несколько абстрагироваться. Мы сейчас говорим о золотой молодёжи или, ежели угодно, «мажорах» начала XIX века, к коим относился, между прочим, и Пушкин. Молодые люди из материально не нуждающихся слоёв общества имеют силы и время страдать какой угодно фигнёй, ведь папенька вытащит из любой, пардон, задницы. Но есть промеж эпохами существенное различие. Нынешние вельможные сыночки и дочки не знают, чего уже хотеть, у них всё есть по самые жабры. А тогдашние барчуки желали революции — не хуже, чем в европах. А к чему пойдёшь — к тому и придёшь.
Настала студенческая жизнь. Герцен в «Былом и думах» говорит, что в годы его учебы в Московском университете «научный интерес не успел еще выродиться в доктринаризм; наука не отвлекала от вмешательства в жизнь, страдавшую вокруг». Хотелось вольничать: «Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто всё, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства».
Московский университет, напомню, выпестовал декабристов: Ивана Якушкина, Никиту Муравьева, убийцу Милорадовича Петра Каховского, Николая Тургенева, Михаила Фонвизина. Репутация «рассадника государственных преступников» многого стоит.   Константин Аксаков, учившийся в «альма матер» то же время, что и Герцен, Огарев, Белинский, Гончаров, Станкевич, Лермонтов, писал: «В наше время профессорское слово было часто бедно, но студенческая жизнь и умственная деятельность, неразрывно с нею связанная, не были подавлены форменностью и приносили добрые плоды».  Вокруг Герцена и Огарёва сплотился кружок единомышленников. В «Былом и думах» Герцен утверждает: «Идеи были смутны, мы проповедовали декабристов и французскую революцию, потом проповедовали сен-симонизм и ту же революцию, мы проповедовали конституцию и республику, чтение политических книг и сосредоточение сил в одном обществе. Но пуще всего проповедовали ненависть к всякому насилью, к всякому правительственному произволу».
Приглашать друзей к себе на угол Сивцева Вражка и Малого Власьевского переулка, в усадьбу, которую Иван Алексеевич приобрёл осенью 1830 года у вдовы легендарного Фёдора Ростопчина, Герцен не мог по причине суровости отца. Развесёлая братия предпочитала для своих собраний огарёвскую обитель. Отец Ника перебрался на житье в пензенское имение, и младший Огарёв поселился в нижнем этаже особняка у Никитских ворот. По словам Герцена, «в светлой веселой комнате с красными обоями в золотую полоску не рассеивался дым сигар, запах жженки и других яств и питий». Как вы уже поняли, речь шла о пирушках в античном стиле.
Студенты, как известно, почти всегда живут весело. Так, однажды Огарёв, вместе с приятелем, поэтом Владимиром Соколовским, бесшабашно по пьяной лавочке распевали «Марсельезу» у стен Малого театра. Что характерно, молодых людей не задержали. Но слово ведь не воробей...
Темой кандидатской диссертации Герцен избрал "Аналитическое изложение солнечной системы Коперника", и он был выпущен кандидатом по физико-математическому отделению. Да, студенчество кончилось, а «пир дружбы, обмена идей, вдохновенья» продолжался, ибо привычка — вторая натура. Но однажды пришла ошеломляющая новость: Огарёв арестован.
Дело обстояло следующим образом. Некий Егор Машковцев в связи с окончанием университета устроил 24 июня 1834 года дружескую пирушку. Когда пьянка была в самом разгаре, грянули песни. Антиправительственные и даже богохульные. Среди приглашенных оказался тайный полицейский агент, который вынужден был написать донос в III отделение. Он сообщил, что молодые люди в пьяном виде исполняют песни, «наполненные гнусными и злоумышленными выражениями против верноподданнической присяги». Присягу в те времена действительно давали. Стукач оказался в безвыходном положении, ибо, если бы не настучал он, кто-нибудь мог настучать на него.
Гулянка затянулась. Обер-полицмейстер Цынский, переодевшись в цивильное, забрался в комнату, соседствующую той, где проходила пирушка. Очень скоро он услышал, как сначала хозяин дома, а за ним и другие подхватили, мягко говоря, непочтительные по отношению к царствующим особам частушки. Забыв, что на нем партикулярное платье, полицмейстер ворвался в столовую и объявил всех арестованными.
Характерно, что Огарёв в этой оргии не участвовал, но достаточно было назвать имя человека, состоявшего под надзором полиции (не надо было распевать «Марсельезу» на Театральной площади), и вскоре Николай Платонович был подвергнут аресту. При обыске у него нашли письма Герцена.
Последний в это время метался в поисках влиятельных лиц, которые могли бы помочь попавшему в беду другу. Тщетно... похоже, Огарёв своим эпатажем всех уже достал как в своё время «полубожественный» Пушкин. Александр осмелился даже обратиться за поддержкой к Михаилу Фёдоровичу Орлову, сыну одного и пяти великолепных Орловых. А тот ведь был почти изолирован от общества после трагедии 14 декабря 1825 года; один из основателей злополучного «Союза спасения», могучий «лев в клетке» (по образному слову Герцена), уже потерял всякое влияние при дворе, а его высокое родство с приближенным к императору братом Алексеем Орловым, самоотверженно защищавшим в тот роковой день Зимний дворец, возымело бы обратное действие.
Итак, жандармский полковник Шубинский, разбирая бумаги Огарёва, наткнулся на переписку с Герценом и на следующий день отписал шефу жандармов Бенкендорфу (тому самому, кто пушкинский призыв «души прекрасные порывы!» понимал буквально), что  эпистолярное общение велось в «антиконституционном духе»...
...Дворецкого, посланного вслед за полицейской каретой с подушкой и шинелью, к Герцену не допустили. Слуга плакал и кланялся барину, увидев его в окне Пречистенской полицейской части.
Утром Герцен с отвращением наблюдал, как содержательница публичного дома жаловалась на одного  из сидельцев, что тот де обругал её непотребными словами. Квартальный грозил обоим, а явившийся частный пристав выпроводил "сволочь" с бранью, наорав на квартальных… Герцен через много лет писал: «Для меня эта сцена имела всю прелесть новости, она у меня осталась в памяти навсегда; это был первый патриархальный русский процесс, который я видел».
К вечеру первого дня заключения нашлась для Герцена комната под самой каланчой. Старенький диван вполне устраивал вполне себе аристократического арестанта. Обеды Герцену привозили из дома, друзья присылали вина, а в сущности тут было тихо и в некотором смысле благолепно. Вскоре Александра перевели в Крутицкие жандармские казармы, где тоже было не особо тесно.
Князь Голицын доносил Бенкендорфу: «Герцен подвергнут аресту по дружественной связи с Огарёвым. Он человек самых молодых лет, с пылким воображением, способностями и хорошим образованием. В пении пасквильных стихов не участвовал, но замечается зараженным духом времени. Это видно из бумаг и ответов его. Впрочем, никаких злоумышлении или связей с людьми неблагонамеренными доселе в нем не обнаружено».
Так продолжалось с осени до весны, пока не пришёл приговор Николая I по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные песни»: Соколовского, автора крамольных песен, заключить в Шлиссельбургскую крепость, а «прочим — по назначению комиссии». Герцен приговорён к ссылке в Пермскую губернию. Но в итоге он попал в Вятку.
Осенью 1835 года в Вятку привезли архитектора Витберга, автора первого проекта московского храма Христа Спасителя.  Ещё отроком Герцен с Огарёвым (того, кстати по делу о пасквильных песнях тоже сослали — но в родовое имение, ухаживать за больным отцом), гуляя по Воробьёвым горам, набредали на беломраморные колонны, плиты, в беспорядке раскиданные по пустырям.
Проект Витберга «был гениален, страшен, безумен — оттого-то Александр Павлович его выбрал», считал Герцен. Храм был заложен ещё в 1817 году. Шло время, стройка обрастала ворами, взяточниками, честолюбцами, члены комиссии втайне были недовольны тем, что над ними поставлен молодой шведский выскочка. И на Витберга навесили все грехи. Аракчеев отдал художника под суд, следствие тянулось десять лет. В конце концов Николай Павлович отрешил Витберга от службы «за злоупотребление доверенности императора Александра и за ущербы, нанесенные казне». Ущерб оценили в миллион, забрали имения художника (он, к слову, вовсе не был архитектором), продали с молотка, а  «виновника» выслали в Вятку без каких-либо средств к существованию.
Александру Лаврентьевичу, когда его загнали в Вятку, было уже 48 лет.  «Суровый, седой, со следами мученичества на лице, но очень торжественный, когда говорит», - таков был Витберг по наблюдению Герцена, которому в том же 1835-м исполнилось всего-то 23.
Архитектор скоро очаровал Герцена: два Александра сошлись накоротке. Витберг, пока не переехала в Вятку его жена с детьми, принял предложение Герцена поселиться вместе.


Закладка Витбергского храма Христа Спасителя на Воробьёвых горах

Герцен позже признавался, что в годы совместной жизни с Витбергом он «более, чем когда-нибудь, был расположен к мистицизму. Разлука, ссылка, религиозная экзальтация писем, получаемых мною, любовь, сильнее и сильнее обнимавшая всю душу, и вместе гнетущее чувство раскаяния — все это помогало Витбергу. И еще года два после я был под влиянием идей мистически-социальных, взятых из Евангелия и Жан-Жака».
Не сказать, чтобы ссылка и скитания по Матушке-Руси пошли Герцену во вред. Первые впечатления от Москвы после пяти лет «отсутствия присутствия» были сложными. В одном из писем он признавался: «Я еще не огляделся, еще не понимаю себя в Москве и потому ничего не могу сказать о себе, слишком много и чувств, и воспоминаний, и мыслей, и знакомых лиц, и знакомых улиц, и пыли, и колокольного звона, и новостей».
Пожалуй, единственное положительное событие  — встреча с отчим домом: «Я бродил по пустым комнатам его, и сердце билось: в этот дом я переехал ребёнком и прожил 9 лет. Тут родилась первая мысль, первый восторг, тут душа распустилась из почки, тут я был юн, неопытен, чист, свеж. Я всматривался в стены: черты карандашом остались, разные нарезки, как было 10 лет тому назад и будто я 1839 года тот юноша 1829 года?..»
10 сентября 1839 года опять закладывали Христа Спасителя — теперь уже на месте приговорённого к высылке в Красное село Алексеевского монастыря. Как выразился наблюдавший церемонию Герцен, это были «похороны Витберговой славы и колыбель известности Тона». Давайте рассудим строго: Витберг плохо знал материальную часть, без которой зодчий невозможен. А, впрочем, творение добротного ремесленника Тона в итоге не устояло.
Ссылка Герцена официально закончилась летом  1842 года. Он был уже женат, имел ребёнка, названного в честь отца Александром. В родовом доме блудного сына  встретил уже совсем ветхий Иван Алексеевич: «Отца я застал в разрушающемся состоянии». Иван Алексеевич почти безвыходно сидел у себя, равнодушный ко всему окружающему. Его постоянным собеседником остался престарелый пёс Роберт.
Один из первых визитов, который Герцен нанес, возвратившись в Москву, — к Чаадаеву во флигель дома на Старой Басманной.  Александр Иванович удивлялся, зачем возле ветхой постройки так много всевозможных экипажей, многие с ливрейными лакеями на запятках. Какого чёрта в  скромном кабинете Петра Яковлевича толкутся эти «тузы» модного Английского клуба? Более того: генералы, «не понимающие ничего штатского, считали себя обязанными явиться к старику, неловко прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь слово Чаадаева, сказанное на их же счёт». Встречал Герцен в «келье угрюмого мыслителя» и легендарного «Американца» Фёдора Толстого и «дикого» генерал-адъютанта Шипова, «уничтожавшего просвещение в Польше». Вообще, непонятно было: зачем эти люди здесь? Ведь знакомство с Чаадаевым, посещение его только компрометирует гостей в глазах полиции. Вывод Герцена: «Мысль стала мощью, имела свое почетное место, вопреки высочайшему повелению. Насколько власть безумного ротмистра Чаадаева была признана, настолько безумная власть Николая Павловича, объявившего Петра Яковлевича сумасшедшим, была уменьшена».
Что касается семейной жизни... таковую то ли омрачил, то ли осенил образ горничной Катерины, которую однажды возжелал весьма темпераментный полурусский-полунемец. В аристократических кругах такого рода флирт считался банальностью, но над семейством  Герценых витало, так сказать, генетическое проклятие.
Александр Иванович признавался: «Как хороша природа, когда человек, забываясь, отдается ей — теряется в ней. В эту минуту я любил эту женщину, и будто в этом упоенье было что-нибудь безнравственное… кто-нибудь обижен, оскорблен… и кто же? Ближайшее, самое дорогое мне существо на земле».
Любезного сердцу Огарёва в Москве не было, он подолгу теперь жил за границей. Зато древнюю столицу охватывало особое движение: славянофильство. В моду вошли охабни и мурмолки, атласные рубашки и кушаки, окладистые бороды и стрижки «под горшок». Считалось: ежели на Старонюшенной вам повстречался человек странноватого вида в столь экстравагантном наряде, то, несомненно, — это Константин Аксаков, живущий тут же по соседству, на Сенной, или же сам Хомяков, очевидный лидер «славян», которого, как ни прикидывайся, все же выдаёт цыганская внешность. «Во всей России, кроме славянофилов, никто не носит мурмолок», - приметит Герцен. А Чаадаев шутил: «Аксаков оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персианина».
Послессыльный московский период для четы Герценых вышел безрадостным. Рождались больные, нежизнеспособные дети. А чего ещё хотели супруги, состоящие в близком родстве (они были двоюродными братом и сестрой)? В мае 1846 года скончался изрядно уже всем надоевший Иван Алексеевич Яковлев. По завещанию отца Герцен становится владельцем нескольких домов в Москве и огромного капитала.
Принято решение: отправиться в Европу. Друзья заказали пятнадцать  троек до Чёрной грязи, и даже ямщики удивились: «Вот так проводы! Да так только царей провожают…»
Он больше никогда не возвращался в Россию. Умер Герцен зимой 1870-го. Весной того же года родился Владимир Ульянов.




УДАЧНЫЙ СОН ОТЦА АНАРХИИ


Что же... обратимся к следующему поколению русских революционеров, а таковых было минимум пять. И это не предел. Москва была в плане подготовки бунта в авангарде, это ведь тоже феномен. Герцен своим «Колоколом» много поразбудил всяких элементов, однако, ежели рассудить, если б не он, нашелся бы иной.
«Был я несмышлён и мал, слышал от родителя, как родитель мой ломал храм Христа Спасителя». Это начало дворовой песни из моего детства. Когда я учился в школе, раз в неделю уроки физры у нас проходили в бассейне «Москва». Бесплатные! Зимой поплавать на открытом воздухе в тёплой воде — не просто удовольствие, а кайф. Из раздевалки надо было быстренько проскакать по студёной паттерне, поднырнуть под резиновую заслонку — и-и-и... Конечно, ничего не пересилит радостей твоего детства, а посему, всякий раз, проходя, мимо нынешнего макета храма Христа Спасителя, я ностальгически вздыхаю по прежней «Москве».
От нашей «Кировской» мы в «Москву» ехали до «Кропоткинской» (а с гор зимой кататься — на «Ленинские горы»). «Кировскую» и «Ленинские» переименовали, а «Кропоткинскую» — нет. Хотя, историческое название последней — «Дворец Советов». А многие ли ведают, что это за «кропотка» такая? Лубянку и Полянку мы знаем, а вот эту самую «кропотку» — не очень-то. Давайте разберёмся.
Район в центральной части Москвы, между улицами Арбат и Пречистенка (при советах — Кропоткинская улица), носивший общее название Старой Конюшенной и неофициальное — Сен-Жерменское предместье Москвы (по аналогии с Парижем), считался издавна аристократическим. Здесь находились особняки, принадлежавшие потомкам некогда знатных семейств. Большинство из них утратили свое величие, но княжеские и графские титулы сохраняли. В одном из этих особняков родился в начале 1842 года князь Пётр Алексеевич Кропоткин. Об этом сообщает установленная на доме 26 по Кропоткинскому переулку, соединившему Пречистенку с Садовым кольцом, памятная доска с барельефом.
 Дом в вышеозначенном переулке (до 1921 года он назывался Штатным) более-менее сохранился. Внешне он почти не изменился с тех пор, как его хозяином  в середине позапрошлого века был князь Алексей Петрович Кропоткин. Этот вполне заурядный помещик необыкновенно гордился своей родословной, из которой выходило, что он прямой потомок Рюрика в двенадцатом колене. Может оно и так, но мы уже знаем, что все эти «родословные» — письма вилами по воде.
Дед Петра Кропоткина, участник Отечественной войны 1812 года, вышел в отставку поручиком и обвенчался с княжной Прасковьей Гагариной, брат которой, Иван Гагарин, большой любитель театра, женился вторым браком на крепостной актрисе Екатерине Семёновой (подробно об этом романе читайте в моей книжке «О чём молчат древние камни Москвы»).
 Алексей Кропоткин принимал участие в подавлении Польского восстания 1831 года. Там, в Варшаве, он познакомился с дочерью командира корпуса генерала Сулимы. Екатерина Николаевна Сулима, высокая, стройная девушка, с тёмно-карими глазами и густыми каштановыми волосами согласилась выйти за Кропоткина. Плод этого брака, Пётр Кропоткин нёс в себе частичку крови знаменитого гетмана Ивана Сулимы, боровшегося за независимость Украины от Польши (его четвертовали в 1635 году в Варшаве).
У Екатерины Николаевны и Алексея Петровича Кропоткиных родилось четверо детей. Но не довелось матери увидеть своих чад взрослыми. Она заболела чахоткой и на тридцать пятом году жизни умерла, когда старшему сыну Николаю шел двенадцатый год, дочери Елене — одиннадцатый, сыну Александру — пять лет, а Петру — всего три с половиной.
Вот выдержка из «Записок революционера» Петра Кропоткина: «Первые смутные воспоминания. Прежде чем покинуть нас навсегда, она пожелала видеть нас возле себя, ласкать нас, быть на мгновение счастливой нашими радостями; она придумала маленькое угощение у своей постели, с которой уже не могла более подняться. Я припоминаю ее бледное, исхудалое лицо, ее большие, темно-карие глаза. Она глядит на нас и ласково, любовно приглашает нас сесть, предлагает взобраться на постель, затем вдруг заливается слезами и начинает кашлять… Нас уводят».
Через два года после смерти первой жены отец женился снова — на дочери адмирала Черноморского флота Карандино.  Мачеха не считала нужным заниматься «не своими» детьми, особенно когда родилась её дочь Полина. Из дома исчезало всё, что могло напомнить её предшественницу. Поэтому случайное обнаружение бумаг матери стало для Пети главнейшим событием его долгой жизни. Это были дневники, которые мама вела в Германии, где лечилась на водах, тетради с запрещенными цензурой русскими стихами, в том числе повешенного Николаем I декабриста Кондратия Рылеева, нотами, французскими драмами, поэмами Байрона, собственными стихами и акварелями. Старший брат Николай уже учился в Московском кадетском корпусе, сестра Лена — в Екатерининском институте в Петербурге. Домой они приезжали редко, в усадьбе оставались пока только Саша и Петя, целиком предоставленные гувернерам.


Пётр Кропоткин

Судьба младших братьев сложилась по-разному, хотя отец готовил их, как и старшего сына, исключительно к военному поприщу. Избежать этой же участи Петру помог случай. В конце 1850 года, в ознаменование 25-летия царствования Николая I, в Благородном собрании Москвы на Малой Дмитровке (ныне Дом Союзов) давали грандиозный бал. Верноподданное дворянство древней столицы устроило для царской семьи представление в костюмах всех народностей, входящих в состав Российской империи. Генеральше Назимовой, которая когда-то была дружна с Екатериной Николаевной, надлежало явиться на бал в одеянии персидской царицы в сопровождении восьмилетнего сына, одетого в такой же богатый наряд. Но перед самым балом он заболел и генеральша обратилась к юным Кропоткиным. Для Александра костюм оказался мал, а семилетнему Пете пришелся впору. Так он попал на царский бал, определивший его судьбу.
Дети представляли шестьдесят губерний России, и у каждого ребенка был в руке жезл с гербом одной из них. Петя, одетый в восточного вида костюм, с поясом, украшенным имитацией драгоценных камней, держал герб Астраханской губернии. Согласно сценарию, необходимо было склонить губернские гербы перед самодержцем. Но тут дядюшка Пети, литератор Дмитрий Гагарин, одетый тунгусом, поднял мальчика на руки и поставил на платформу перед самим царём, которому захотелось поближе рассмотреть забавного «перса-астраханца».
Мальчика попросили не опускать в общую толпу «губерний», а императрица Александра Фёдоровна, женщина добрая, страдавшая от прямолинейности супруга-солдафона, усадила маленького Кропоткина рядом с собой. Петя, устав от церемониальных излишеств, блаженно заснул, положив голову царице на колени. Пока он спал, император распорядился: пусть маленький князь Кропоткин учится в пажеском корпусе.
Попасть в привилегированный Его Величества корпус считалось немалой удачей. По окончании его открывались блестящие возможности: карьера при дворе, в гвардии или на дипломатическом поприще. Надо только подрасти, а будущее Петру уже обеспечено неожиданно снизошедшей на него монаршей милостью.
Александр между тем, как и желал отец, поступил в Московский кадетский корпус, видеться братья стали только по праздникам, хотя корпус был в семи верстах от дома. Одиннадцати лет Петю определили в Первую Московскую гимназию. Образованная из Главного народного училища, созданного в Москве Екатериной II, гимназия в 1854 году отметила свое пятидесятилетие. Она занимала шикарный трёхэтажный дворец у Пречистенских ворот, принадлежавший князю  Волконскому, напротив тогда еще только строившегося Храма Христа Спасителя.
Здесь ещё до Кропоткина учились историки Погодин и Соловьев, драматург Островский. И преподавали в ней выдающиеся личности; так, законоведение вёл юрист по образованию, Аполлон Григорьев, друг Афанасия Фета, в те годы ведущий критик популярных журналов «Московитянин» и «Отечественные записки».
Гимназисты с чувством почти религиозного благоговения проходили мимо дома Герцена в Сивцевом Вражке, а на Никитском бульваре — мимо дома, в котором умер Гоголь. «Сивцев Вражек с его бурным ручьем, несшимся весной, во время таяния снегов, вниз к Пречистенскому бульвару, не знаю почему, всегда представлялся мне центром студенческих квартир, где по вечерам ведутся между студентами горячие разговоры обо всяких хороших предметах», - вспоминал Кропоткин в 1914 году.
Пётр жил в настоящих барских условиях: в московском доме Кропоткиных насчитывалось пятьдесят слуг. Был ли он оторвавшимся от реальной жизни народонаселения представителем «золотой  молодёжи», как тот же Герцен?  Пожалуй что, не вполне. Добрый, чуткий, впечатлительный от природы Петя каждый день наблюдал, как отец обращается со своими слугами, не считая их за людей, называя «хамовым отродьем», не останавливаясь перед тем, чтобы собственноручно избить кучера, наорать на ключницу, отчитать неграмотного настройщика Макара с запиской к его хозяину, чтобы дали ему сотню розог. На всю жизнь запомнил Пётр, как он весь в слезах выбежал в тёмный коридор, желая поцеловать руку униженному Макару, а когда тот сказал ему, не то с упреком, не то вопросительно, что будет он таким же, как его отец, воскликнул с горячей убежденностью: «Нет, нет, никогда!»
Одно из важнейших впечатлений детства — Крымская война. На неё ушел из Кадетского корпуса брат Николай. Вернувшись с фронта, он стал безбожно пить. Отец, обнаружив эту склонность Николая, отдал его в монастырь: сначала тот жил во Владимире, потом перевелся в Киево-Печерскую лавру, а в 1862 году, когда Николаю было 28 лет, он сбежал из монастыря и исчез навсегда...
На пятнадцатом году жизни Пётр отправляется в Петербург, где его во исполнение воли Николая I зачисляют в Пажеский корпус. Там было принято: лучший ученик старшего класса получал звание фельдфебеля, что давало ему право пользоваться преимуществами офицера. Но главное, тем самым он становился камер-пажом императора, а это означало частое появление во дворце и непосредственно рядом с всероссийским самодержцем — на больших и малых выходах, балах, приемах, парадных обедах. Помимо того, каждое воскресенье фельдфебель должен был лично докладывать государю на разводе, что «по роте все обстоит благополучно». Неблагополучием считался только бунт. Кропоткин первым учеником был с самого начала, но в фельдфебели производить его не торопились: полагали, что он чересчур мягок по характеру и не сможет обеспечить дисциплину в роте. И все же в 1861 году Кропоткин был назначен фельдфебелем и камер-пажом. Благодаря первому своему возвышению Пётр смог близко познакомиться с придворной жизнью и лично с Александром II, которого в то время боготворил, видя в нем прогрессиста и освободителя крестьян.
 Кропоткин был готов в случае покушения на царя закрыть его своей грудью. Но в результате наблюдений за дворцовой жизнью, за «августейшей семьей» и самим царём постепенно стал тускнеть этот ореол, утрачивались иллюзии насчет реформаторской деятельности императора.
Выпускники Пажеского корпуса могли воспользоваться правом выбора места службы, наиболее перспективного для дальнейшей карьеры. Кропоткину было поручено обойти всех со списком «вакансий»: Кирасирский Его Величества полк, Преображенский, Конногвардейский… Но он мечтал учиться в университете, хотя в этом случае нельзя было бы рассчитывать на помощь отца, который и слышать ничего не хотел о выборе сыном невоенного пути.
В итоге Пётр Кропоткин принял решение поступить на службу в Амурское казачье войско, чем вызвал недоумение всех своих товарищей, уже примерявших гвардейские мундиры (а в казачьем войске форма была самая невзрачная). Корпусное начальство было совершенно сбито с толку: Кропоткин был первым учеником, и вдруг — отказ от всех перспектив, пред ним открывающихся. Тем более что начальник корпуса получил телеграмму от отца: «Выходить на Амур запрещаю. Прошу принять нужные меры»...
Пётр Алексеевич проявил характер и всё-таки уехал на Дальний Восток. Кропоткину довелось стать выдающимся исследователем окраин Державы, великолепным географом. Именно он на основании научных данных предсказал существование земли Франца-Иосифа и Северной земли. 21 марта 1874 года в Русском географическом обществе он прочитал сенсационный доклад о существовании в относительно недавнем прошлом Ледникового периода... На на следующий день его арестовали и заключили в Петропавловскую крепость — за принадлежность к тайному революционному кружку. Далее следовали дерзкий побег и долгая-долгая эмиграция...
...Вернулся Кропоткин в Россию в 1917 году. В Москве поселился он на улице Герцена (Большой Никитской) и вынужденно стал свидетелем революционных событий. Собственно, за что боролся — на то и... Когда  власти рвались большевики, в октябре 1917-го серьезное сопротивление красным оказали верные Временному правительству воспитанники военных юнкерских училищ. Юнкерам удалось захватить Кремль, но красногвардейцы, используя тяжелую артиллерию, после нескольких дней боёв вынудили все же противника сложить оружие. Услышав начавшийся артиллерийский обстрел Кремля, Кропоткин раздумчиво произнёс: «Это хоронят русскую революцию». Однако из Петрограда пришли первые декреты новой власти: «о мире» и « о земле»… В этих
декларациях большевиков Пётр Алексеевич обнаружил близкие его анархокоммунизму идеи: земля передавалась крестьянам, заводы и фабрики — рабочим, власть — советам, то есть, как он понял, местным органам самоуправления народа, за что Кропоткин, собственно, и ратовал.
Надо сказать, что в период между июлем и октябрем 1917 года сделавшие своим «знаменем» Кропоткина анархисты были ближайшими союзниками большевиков. Они приняли участие в вооруженном выступлении 25 октября в Петрограде, двое их представителей входили в состав Военно-Революционного Комитета, ставшего штабом восстания.
Первые два месяца после Октябрьского переворота в Белокаменной прошли относительно спокойно. Наступил 1918-й год. При подготовке переезда в Москву из Петрограда Советского правительства было обнаружено, что сеть анархистских организаций пронизывает всю Белокаменную. В 25 особняках расположились клубы Московской федерации анархических групп, охранявшиеся вооруженными отрядами. Всероссийская чрезвычайная комиссия (ВЧК) приняла решение о разоружении московских анархистов. В ночь на 12 апреля была проведена эта непростая операция. Анархисты оказали отчаянное сопротивление. Лишь к 10 часам утра прекратились перестрелки; в результате ее убито 30 анархистов, ранены 12 чекистов, около пятисот человек задержано…
А в мае всё того 1918 года к Кропоткину явился 29-летний «независимый» анархист Махно. Год назад Нестора выпустили из Бутырской тюрьмы, где будущая знаменитость провела восемь лет за участие в террористическом акте. Махно задумал организовать на Украине восстание против немецкой оккупации, а на освобожденных землях устроить анархистскую коммуну, в которой будут воплощены в жизнь кропоткинские идеи.
Кропоткина план практической реализации его теории не очень воодушевил. То ли он не верил в возможности этого смелого, но недостаточно образованного человека, то ли сомневался вообще в том, что анклав анархистского общества может существовать внутри жесткой государственной системы.
От Кропоткина Махно пошел в Кремль, где добился, что его приняли Ленин и Свердлов. Вернувшись в родное село Гуляй-Поле, сколотил отряд из двадцати авантюристов, который очень быстро превратился в многотысячную крестьянскую армию, развернувшую партизанскую войну в тылу германских оккупационных сил.
Для советского правительства независимая позиция ветерана революционного движения была весьма благоприятна. Кропоткину  предложили квартиру в Кремле, кремлевский паёк, но Пётр Алексеевич решительно отказался от преференций. Чтобы быть подальше от московской суеты и постоянных переездов (трижды ему пришлось менять квартиру, поскольку дома «бывших буржуев», в которых он поселялся, реквизировали) Кропоткин удалился в тихий Дмитров.
От местных властей Кропоткин получил разрешение возделывать огород на двух сотках приусадебного участка, его снабжали дровами и сеном для коровы, доставшейся ему вместе с домом. Халупа была скромная, с застекленной террасой, за ней — маленькая тёмная передняя, уютная столовая, из которой дверь вела в кабинет. Больше всего места в нем занимал рояль, всё остальное пространство было заполнено книгами из личной библиотеки Кропоткина. Но именно этого достаточного минимума старый революционер и желал.
Весной 1919 года Кропоткина пожелал увидеть Ленин. Пётр Алексеевич обрадовался: «Мне нужно о многом переговорить с Владимиром Ильичом!»
В назначенный день за ним был прислан автомобиль. Поехали в Кремль. Правая рука Ленина Владимир Бонч-Бруевич в своём дневнике записал: «Когда по крутой лестнице на второй этаж поднялся человек, которого именовали в газетах «серебряным князем русской революции», Ленин вышел ему навстречу, взял под руку, проводил в комнату, и усадил в кресло. Сам сел за стол напротив».
Кропоткин сразу же перешел на тему, которую считал наиважнейшей: о кооперации. В ней он видел единственно верный путь строительства новой жизни на социалистических началах. Ленин согласился, но указал на то, что пока идет гражданская война, вопросы классовой борьбы стоят на первом плане, и надо иметь в виду, что такая форма, как кооперация, может быть использована врагами трудящихся — кулаками и торгашами. Этой опасности Кропоткин не видел, не разделяя классового подхода к кооперации.
Затем он повел речь о излишних жертвах в условиях гражданской войны… Ленин встал из-за стола и заходил по комнате, заговорил взволнованно: «В белых перчатках революцию не сделаешь! Мы прекрасно знаем, что мы сделали много ошибок. Все, что можно исправить — исправим»
Ленин убеждал гостя, что о нормальной построительной работе можно говорить только после окончательной победы в гражданской войне. А пока нужна борьба — беспощадная, бескомпромиссная… Кропоткин продолжал гнуть свою линию: «Конечно, вы правы, без борьбы дело не обойдется… Но вот вы говорите, что без власти нельзя, а я говорю, что можно… Вы посмотрите, как всюду и везде разгорается безвластное начало… Кооперативное движением огромно и в высшей степени важно по своей сущности».
Ленин насмешливо блеснул глазами, как бы недоумевая, что это он все о кооперации да о кооперации: «Это все прекрасно. Конечно, кооперативное движение важно… Что об этом говорить! Это совершенно очевидно, раз оно будет настоящее кооперативное движение, связанное с широкими народными массами населения…»
Бонч-Бруевич отметил, что чуть позже, когда Кропоткина уже увезли из Кремля, Ленин сказал: «Как он писал раньше, как свежо и молодо думал! И как устарел… Ведь если только послушать его на минуту, у нас завтра же будет самодержавие, и мы все, и он между нами, будем болтаться на фронтах, и он только за то, что называет себя анархистом…»
Пётр Кропоткин скончался зимой 1921-го. На специальном поезде гроб с телом был доставлен в Москву и установлен в Колонном зале Дома Труда (потом — Доме Союзов), в том самом зале Дворянского собрания, где в ушедшую навсегда эпоху мальчик Петя в восточном костюмчике заснул на коленях российской императрицы и был пожалован монаршей милостью — определен учиться в Пажеский Его Величества корпус. А ещё через три года в том же зале стоял гроб с телом Вождя мирового пролетариата.






ТОПОР РАСКОЛЬНИКОВА ЗАРЫТ В МОСКВЕ


 
Удачная женитьба сделала приезжего из Малороссии лекаря Михаила Достоевского свояком богача, представителя знатной купеческой фамилии. Назначение врачевателем в больницу на Божедомке, на городскую окраину, было делом для того времени даже престижным, да и богоугодным, ну, а дальше — дело карьерной Фортуны и прилежания.
Со второй половины XV века на Северной окраине Москвы был устроен погост, где находили последний приют "безродные и безвестные". Служители здешнего Убогого дома звались божедомами, а улицы, которые вели к зданию, Божедомками. Божедомцы отыскивали и собирали бесхозные тела мертвых и убитых, казненных и опальных, иноверцев и людей, знавшихся с нечистой силой, да хоронили на Лазаревском кладбище. Живых, из униженных и оскорблённых, везли в больницу.
В марте 1821-го, когда супруги Достоевские поселились на Божедомке, они уже знали, что вскоре снова станут родителями (первый сын, Миша появился на свет в 1820–м): прибавление семейства ожидалось к концу осени. 30 октября роженица благополучно разрешилась от бремени. Запись в приходской книге: "Родился младенец, в доме больницы для бедных, у штаблекаря Михаила Андреевича Достоевского, — сын Феодор. Молитвовал священник Василий Ильин, при нем был дьячок Герасим Иванов".
Детство Феди вначале было счастливым. Писатель Достоевский — редкий, может быть, единственный представитель русской классической литературы, которого не секли. Его антагониста Льва Толстого родитель, к примеру, драл как сидорову козу — несмотря на графский титул. Домострой у русских аристократов был в почёте.


Родители Фёдора Достоевского

Семья Достоевских по итогу насчитывала семерых детей: братья Михаил, Федор, Андрей, Николай, сёстры Варвара, Вера, Александра. Несмотря на натуженные финансовые дела, Миша и Федя, были определены в дорогой частный пансион Леонтия Чермака, который имел репутацию идеального закрытого учебного заведения для мальчиков благородного происхождения. Братья приезжали домой в субботу к обеду и возвращались в пансион на Новую Басманную к утру понедельника). О Феде Достоевском–пансионере вспоминали как о тихом белокуром мальчике, с бледным лицом. Он, был задумчив, не участвовал в общих играх, зато зачитывался Карамзиным.
Надрыв случился в один из выходных. Федя в больничном дворе полюбил играть с девочкой-сверстницей, дочкой кучера. "Это был хрупкий, грациозный ребенок лет девяти. Когда она видела цветок, пробивающийся между камней, то всегда говорила: ''Посмотри, какой красивый, какой добрый цветочек!" – Рассказывал уже ставший маститым Фёдор Михайлович. – Какой-то мерзавец, в пьяном виде, изнасиловал эту девочку, и она умерла, истекая кровью... Меня послали за отцом в другой флигель больницы, прибежал отец, но было уже поздно. Всю жизнь это воспоминание меня преследует, как самое ужасное преступление, как самый страшный грех, для которого прощения нет и быть не может, и этим самым страшным преступлением я казнил Ставрогина в "Бесах".
Переместимся с Севера в мои родные края, на всё тот же Восток Старой Москвы. С юности я был истовым читателем библиотеки имени Достоевского на Покровке. Помню удивительную книгу, которую я для себя там открыл: "Проблемы поэтики Достоевского", автор — Михаил Михайлович Бахтин. Идеи полифонии и амбивалентности в литературе по сию пору будоражат моё воображение. А вот многие идеи Фёдора Михайловича меня что–то не вдохновляют.
Когда я рылся на полках библиотеки Достоевского, ещё не снят был сумбурный водевиль "Покровские ворота", который, собственно, к Покровке имел лишь косвенное отношение. Несколько незначительных эпизодов действительно снимались на Покровской фактуре, но авторы могли бы сунуться к любым воротам и везде бы пролезли. А суть кинопроизведения, на мой взгляд, проста: "Ломают, жалко конечно, ну, и леший с ним!" Это и о старом доме (который, к слову, цел), и о судьбе бесхребетного интеллигента Хоботова.
Долго я никак понять не мог, какое отношение Фёдор Михайлович имеет к Покровке и библиотеке. Вроде бы родился он на улице Достоевского, то есть, в его времена Новой Божедомке, а библиотека приобрела имя русского литератора с фамилией польского шляхтича сто лет назад, на заре советской эпохи.
В Москве несколько памятников Достоевскому. Везде он предстаёт в образе доктора Фауста, осознавшего, что Мефистофель не та сила, с которой следует заигрывать. А на Покровке стоит памятник Чернышевскому – тоже в фаустовском образе. Николай Гаврилович никакого отношения к Покровке не имеет, так захотелось советским начальникам. Дело в том, что на идеях из романа "Что делать?" был взращён вождь мирового пролетариата Ленин. А что могло бы и может взрасти из "Бесов"?
На Покровке Фёдор Михайлович, в отличие от Николая Гавриловича, действительно бывал и даже живал. Там, у Старых Садов жили родственники его мамы Марии Фёдоровны (её сестра Александра удачно вышла замуж за купеческого сына Александра Куманина).
 Куманины вложили в несчастных, оставшихся сиротами Достоевских немало средств. Юный Федя писал тётушке, которая, собственно и оплатила образование будущего писателя:
"Но что меня восхитило больше всего, что напомнило душе моей так много милого в прошедшем, что заставило мое сердце забиться еще пламеннее к Вам, то это собственноручные строки Ваши, любезнейшая тетенька. Такого снисхожденья и добродушия не мог ожидать я... Тем более были приятны давно, единственно по собственной вине и ошибке своей, не слыхал я таких сладких сердцу слов, и выраженья Вашей любви ко мне, любезнейшая тетенька, которые напомнили мне покойную мать мою... С каким жаром целовал я строки эти; с каким жаром 1000 раз целую ручки Ваши, любезнейшая тетенька!"
Куманины не только дали племянникам образование, но и выдали замуж племянниц — с хорошим приданым. Они регулярно высылали Фёдору Достоевскому деньги: на учёбу (1838–1843), во время каторги и ссылки по делу петрашевцев (1850–1857), после его возвращения в Петербург.


Успение на Покровке

Уже будучи знаменитым, Фёдор Михайлович восхищался Успенским храмом на Покровке, который я поминаю уже в третий раз. Да кого он не восхищал – даже Наполеона. Я о храме, а не о Фёдоре Михайловиче, у которого даже вечность – это комната с тараканами. А при советской власти Успенский храм сломали. Согласно легенде, одному из партбоссов, Кагановичу, сильно не понравилось, что архитектурный шедевр несколько выступает за красную линию улицы Чернышевского.
Возможно, начитавшись Достоевского, юношей я полюбил снимать мрачные дворы. Уже будучи зрелым и почти маститым, я делал большой материал о локациях "Преступления и наказания" в Петербурге. То есть, выискивал место, где Раскольников топор припрятал.
Весь Питер района Сенной укладывается в поэтические строки:
...Вдыхая пар и ветер свежий
И запах коммунальных нор,
Брести от Лиговки к Разъезжей,
Где нес Раскольников топор.
В Петербурге сегодняшнем существует дом, в котором жил Раскольников: на углу Гражданской и Пржевальского, в изгибе канала Грибоедова, бывшем Екатерининском. Есть дом на Средней Подьячевской, где обитала старуха-процентщица Алёна Ивановна. До него от дома Раскольникова, как в книге, 730 шагов, через Кокушкин мост. Есть дом Сони Мармеладовой: набережная Канала Грибоедова, 73. И это при том, что речь идёт всего лишь о литературных персонажах.
Наша, московская фактура даже сейчас не хуже, то есть, не лучше. Замечательные человейники образца середины позапрошлого века. Что же касается современного (нам) предназначения Покровки (а вкупе и Маросейки)... Это место для прожигателей жизни, преимущественно возраста ещё только обдумывающих житьё. Если короче, там хватает питейных и прочих заведений. Вероятно, в этих клоаках обсуждаются в том числе и проблемы смысла бытия человека и прочих тварей земных. Надеюсь, из среды нынешних любомудров родятся Тютчевы и Достоевские будущего.
Покровка, пожалуй, единственная магистраль Старой Москвы, на которой нет образцов имперской архитектуры (которую изящно обзывают "ампиром"), всё здесь имеет человеческое измерение.
Итак, Старосадский переулок, дом 9. Здесь в двухэтажном особняке конца XVIII века жила Александра Фёдоровна Куманина старшая сестра матери Фёдора Достоевского. Младший брат писателя, Андрей Достоевский, оставил о доме и его обитателях подробные воспоминания. Вот, например, одно из описаний: "Придя от всенощной и дожидаясь ужина, мы часто сиживали на балконе, выходящем в сад 3-го этажа. С этого балкона видна была вся Москва, и всё Замоскворечье, и при темноте ночной были ясно обозначаемы иллюминованные колокольни тех церквей, в которых был праздник... Днём же с высоты этого балкона дядя, сидя в кресле, часто смотрел в большую зрительную трубу (телескоп) на привлекательные виды Москвы".
По большому счёту, жизнь великого писателя более тесно связана с Петербургом. Бывая в Москве, он всего лишь навещал дядю и тётю, младших братьев и сестёр. Затеяв издавать журнал "Эпоха", братья Михаил и Федор приезжали к тётушке с просьбой дать денег на это издание. Та, надо отдать ей должное, несмотря на некоторое несогласие, таки профинансировала издание.
В 1863 году Александр Алексеевич Куманин, уже несколько лет как разбитый параличом и живший безвылазно "в креслах", скончался. Александра Федоровна пережила его на несколько лет. Однако последние годы своей жизни она провела не в особняке. Финансовые дела тётушки пошатнулись, дом пришлось продать и переехать в комнаты дома Чернова (владение 4 по Космодамианскому переулку), рядом с любимой церковью Космы и Дамиана, приходу которой чета Куманиных не изменяла долгие годы. Александр Куманин при жизни своей был там церковным старостой.
Александра Фёдоровна к концу жизни страдала тяжёлым склерозом. Она почти ничего не говорила, повторяя только одно слово: "Ключики, ключики… " В 1871 году добрая тётушка умерла, оставив после себя сложные финансовые дела, в которые впутан был и её великий племянник. Куманинское наследство аукнулось ещё через десять лет, когда после бурного разговора с сестрой у писателя пошла горлом кровь; исследователи считают, это приблизило его смерть.
Проданный особняк сменил ещё нескольких владельцев и наконец перешёл в собственность Московского вспомогательного общества купеческих приказчиков. Он превратился в торговую школу, и для школьных нужд был капитально надстроен и перестроен в 1902 году по проекту архитектора Бориса Кожевникова. После 1917 года здесь размещались общежитие Коммунистического университета национальных меньшинств Запада имени Мархлевского, средняя школа № 329, а в 1938 году в здании открылась Историческая библиотека. Вся эта строительно-владельческая чехарда привела к тому, что в ХХ веке особняк Куманиных, спрятанный под более поздними архитектурными наслоениями, стали считать утраченным.



ПРОСТИЛСЯ С ОГОРОДНИКАМИ И СОШЕЛ С УМА


Да что это я всё про писателей да поэтов! Только ли они претендуют на, кстати, весьма сомнительную позицию гениев места? Вот взять живописца Павла Федотова. Да, как художник он состоялся в Петербурге, но сюжеты для своих полотен он как раз черпал в московских Огородниках, где родился и вырос. Да, по сравнению с Достоевским Федотов лишь наша национальная диковина. Но ведь те же Карамзин и Тютчев тоже не мировые величины.
Федотов человек был вполне литературный, он оставил после себя много текстов. В частности, художник вспоминал: "Всё, что вы видите на моих картинах (кроме офицеров, гвардейских солдат и нарядных дам), было видено и даже отчасти обсуждено во время моего детства: это я заключаю как по воспоминаниям, так и по тому, что, набрасывая большую часть моих вещей, я почему-то представлял место действия непременно в Москве… Сила детских впечатлений, запас наблюдений, сделанных мною при самом начале моей жизни, составляют, если будет позволено так выразиться, основной фонд моего дарования".
Вдовец, безродный отставной поручик Андрей Илларионович Федотов удачно женился вторично — на купеческой вдове Наталии Калашниковой, урожденной Григорьевой. У неё оставался кое-какой капиталец, на него и купили деревянный домик в Огородной слободе, в первом квартале Яузской части, по Хомутовскому переулку (напомню, так тогда назывался Большой Харитоньевский), под номером 80.
Четыре комнатки с низкими потолками, с крашеными дощатыми полами, с грубоватой мебелью, с обязательными геранями на подоконниках, с недорогими обоями — конечно, не наклеенными, а прибитыми мелкими гвоздиками. Типичный быт средних москвичей, с лоскутными одеялами, с одним-двумя почернелыми портретами, доставшимися от предков, и уж наверняка, с красующейся на самом почетном месте, вставленной под стекло драгоценной грамотой о дворянстве, полученной отцом в 1819 году.
С Божиим заветом плодиться и размножаться выходило плохо. Сын Василий умер девяти лет, Александр родился болезненным и хилым (ему и суждено было прожить всего двадцать с небольшим), а дальше пошло и того хуже — Алексей и Надежда скончались, едва успев явиться на свет и получить имя, а Екатерина — на следующий год после рождения.
Один только Павел, родившийся 4 июля 1815 года, оказался здоровым и крепким, и на его будущее можно было надеяться. Крестили его в уже знакомой нам церкви Харитония Исповедника.


Павел Федотов

Мама, Наталия Алексеевна, умерла от чахотки. Паша рос под приглядом своего сурового батюшки. Атмосфера послепожарной Москвы была противоречива. С одной стороны, строительный ажиотаж, с другой, сплошные пепелища. Памятью грозе 1812–го года оставался Юсуповский сад, каких-нибудь двадцать лет тому назад видевший маленького Пушкина, — сейчас он высился частоколом обугленных деревьев, покинутый птицами, заброшенный хозяином, который увлекся своей новой роскошной игрушкой Архангельским.
Федотов о своей малой Родине сообщает: "Отдаленные улицы Москвы и теперь еще сохраняют колорит довольно сельский, а в то время они почти были то же, что деревня. Улицы тихие, узкие; ни лавок, ни заведений, ни единой вывески до самой Мясницкой. Куры под заборами, свиньи в лужах. Лишь изредка прокатятся дрожки, да и тех не слышно, потому что улица не мощена и поросла травой. Сады, огороды, даже покосы, свободно разбросанные между беспорядочно поставленными маленькими, большей частью деревянными домиками".
Настало время учения. Пансионы расплодились тогда по Москве, как грибы, их полно было и вокруг, неподалеку: и на Мясницкой в доме Лобанова-Ростовского — пансион профессора Шлецера и доктора Кистера, и на Мясницкой же — пансион мадам Жарни, и на Новой Басманной — пансион Бибикова, и на Сенной, у Красных ворот, — пансион Дамоно. За год учения в частном заведении пришлось бы выложить тысячу рублей ассигнациями, что федотовскому семейству было, конечно, непосильно.


Павел Федотов, «Сватовство майора»

Что говорить о пансионе, когда не по карману было даже Трехсвятительское училище возле церкви Трех Святителей у Красных ворот — паршивенькое, убогое, ядовито названное "Трехмучительским" (там служили трое учителей). Шанс был пойти по военной линии. Брали в кадетский корпус только потомственных дворян, и отцу с его свежеиспеченным дворянством пришлось постараться, потаскаться по канцеляриям, погреметь боевыми наградами. 5 декабря 1825 года Пашу привели к высокому крытому подъезду Головинского (Екатерининского) дворца, где и размещался кадетский корпус.
Начало истории корпуса совпало с началом царствования императора Николая I. Корпус тогда еще никак не назывался, наименование Первого Московского присвоено было ему несколько позднее, в 1834-м. Самый корпус представлял собою всего лишь одну роту — 120 кадет, остатки Смоленского корпуса, вывезенного в 1812 году в Кострому и в 1824-м снова перемещенного, но уже в Москву.


Павел Федотов, «Свежий кавалер»

Поступая в корпус, Паша жил в ожидании кончины тяжелобольной матери — не прошло и четырех месяцев, как его отпустили попрощаться с умирающей. Прошло еще два года, и не стало старшего брата Александра. Отец, начавший резко стареть после ухода в отставку, младшая сестра Любовь и единоутробная сестра Анна жили всё беднее и беднее. О прислуге не могло быть уже и речи, пенсиона едва хватало. Дом, лишенный надежной хозяйской руки, приходил в запустение, в нем царили непривычные беспорядок и угрюмость.
Семь лет было отдано кадетству. Четверо отличнейших выпускников назначены были в гвардию, среди них и Павел Федотов, определённый в Финляндский полк, расквартированный в Северной столице. Служил Федотов хорошо и 1836-м раньше положенного получил подпоручицкую звездочку, а с нею и прибавку в жалованье в сто рублей.
Еще в 1834–м, полгода спустя после вступления в полк, Федотов получил билет на право посещения вечерних рисовальных классов Императорской Академии художеств. "Самолюбие подстрекнулось, а близкое соседство на Васильевском острове Академии и лейб-гвардии Финляндского полка, в котором служил, дало возможность походить иногда в свободные дни в вечерние рисовальные классы Академии поучиться", записал молодой офицер.
Дальше Федотова ждала яркая творческая судьба, к сожалению, закончившаяся слишком рано и трагически. Но, по крайней мере, художник успел запечатлеть нравы Старой Москвы времён своих детства и юности.





АНГЕЛЫ В НЕПОДОБАЮЩИХ МЕСТАХ


Район близ площади Мясницких ворот стал рассадником художеств по стечению обстоятельств. Жаль, что несчастный, с ума сошедший в Северной Пальмире Павел Федотов родился слишком рано, чтобы прикоснуться к феномену самобытной московской живописной школы. Всех других московских гениев кисти, включая, кстати, и Левитана чаша сия не миновала.
Среди лучших выделю Василия Перова. Он был внебрачным сыном барона Григория Криденера и не мог пользоваться фамилией отца и связанными с ней преимуществами — это при том, что родители его вскоре после рождения Васеньки повенчались. По бумагам Висилий долго носил фамилию "Васильев" пока не попал на обучение в церковно–приходскую школу. Одновременно с ним у дьячка занимался другой ученик, сын крестьянина, не проявлявший лучших качеств. В то время как будущий художник старательно выводил букву за буквой, этот мальчик только и делал, что болтал ногами. Выведенный из терпения таким отношением к делу, дьячок как-то раз разбранил его: "Куда тебе писать, тебе только ногами болтать, и будешь ты у меня Иван Болтов, а вот он (указывая на маленького Василия) будет у меня Перов".
Перов — выпускник Училища живописи и ваяния, причём, поступил он туда в довольно зрелом возрасте. Еще будучи студентом, он приобрёл репутацию "прямого наследника и продолжателя Федотова". Но несомненно Василий Григорьевич превзошёл своего предшественника.
Перов не был москвичом по рождению, да и становление его происходило на окраинах державы. Но именно ему удалось создать бессмертные образы древней столицы и Подмосковья. Василий Григорьевич, как и его предшественник, не был чужд литературных опытов. После себя художник оставил несколько рассказов, которые вполне можно счесть реалистичными. Там мастер сообщает подробности рождения своих самых знаменитых работ.
Взять самую знаменитую, "Тройка (Ученики мастеровые везут воду)", которая была создана в 1866 году. Прошло пять лет после отмены крепостного права. Дарованная крестьянам свобода оказалась чертой, за которой разверзлась бездна. Они не умели существовать, самостоятельно заботясь о своём быте, не знали, как прокормить семью и просто выжить в повальной нищете. Отсюда и социальный пафос "Тройки".


Василий Перов, «Тройка»

На полотне конкретное место: Рождественский спуск, вид на стены Богородице-Рождественского монастыря. Внизу река Неглинная, "Труба", самое злачное место Москвы, со своим жутким трактиром "Ад". Наверху довольно респектабельная Сретенка, которая и сама есть мир особенный.
Немного скажу про Сретенку, в переулках которой бродить особенное удовольствие. Там вырос, бард Юрий Визбор, сочинивший про дворы своего детства несколько поэтических произведений. Визбор жил в доме 5 строение 7 о Ананьевскму переулку. Но на самом деле мало кто теперь помнит визборовское: "Тихо, Сретенка, не плачь!"
Одна из моих любимых книг – "Самая лёгкая лодка в мире" Юрия Коваля. Там сплошь аллюзии и полунемёки. Вот фрагмент из начала:
"Поднявши воротники и поглубже нахлобучив шапки, мы с Орловым шли по Сретенке. На улице было снежно и пусто — мороз разогнал прохожих по домам. Иногда проезжали троллейбусы, совершенно замороженные изнутри.
На углу Сухаревского переулка стоял милиционер в служебных валенках.
- Не знаю, как с ним разговаривать, - шепнул я Орлову, - как с милиционером или как с художником?
Валенки шагнули к нам.
- Ищущие бамбук следуют за мной, - сказал милиционер в сретенское пространство, оборотился спиной и направил свои валенки в переулок''.
Я долго был уверен в том, что Коваль жил и творил на Сретенке, может, они с Визбором в волейбол в одном дворе играли. Уж очень с большой любовью он расписывал здешние места. Но оказалось он жил и творил там же, где и основная масса гениев — Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, Сухово-Кобылин и Пастернак. То есть, в Огородной слободе.
А в Сретенских переулках из великих разве только Антон Чехов жил. Или, если точнее говорить, на Грачёвке, она же Драчёвка. Это ниже Сретенки. Семья разорилась, денег хватало только на съём подвала в халупе, а то время Чехов ещё великим не стал. Когда Антон Павлович стал знаменит и богат, конечно, на Драчёвке он уже не жил, а снял квартиру на Сретенке. К московским перипетиям жизни Чехова мы еще вернёмся, сейчас же продолжу рассказ о художниках.
Ещё близ Сретенки обитал спившийся и выгнанный из Училища живописи, ваяния и зодчества гениальный Алексей Саврасов. Чтобы выжить, Алексей Кондратьевич продавал на Сухаревском рынке дурные копии своих "Грачей". Об этом мастере мы тоже ещё поговорим немногим позже.
Перов мучительно долго работал над своей "Тройкой". Натурщики для фигур девочки и мальчика слева и справа были найдены практически сразу. А вот для изображения центрального персонажа художник никак не мог присмотреть подходящего ребёнка. "Тройка" уже была написана более, чем наполовину, когда Перов встретил крестьянку с сыном. Они были родом из Рязанской губернии, а шли на паломничество в Троице-Сергиеву лавру.
Художник обрадовался, что наконец-то нашел модель для своей жанровой картины, а вот баба перепугалась. Она не могла допетрить, чего хочет приставший барин. Перов смекнул, что странникам негде ночевать, предложил остановиться у него в мастерской. Там он показал неожиданным гостям свое незавершенную работу, попросил разрешение написать портрет мальчика. Деревенская безграмотная женщина запаниковала, она была уверена в том, что рисовать людей — большой грех, за который Бог обязательно накажет неминуемой смертию. Живописец проявил чудеса дипломатии, пытаясь развеять страхи пилигримки. Приводил в пример царей и священников, которые соглашались позировать. В результате длительных уговоров удалось добиться ее согласия. Об этом Перов позже написал рассказ "Тётушка Марья".
"… Я сразу высказал ей, что мальчик мне очень нравится и мне бы хотелось написать с него портрет… Старушка почти ничего не понимала, а только все более и более недоверчиво на меня посматривала. Я решился тогда на последнее средство и начал уговаривать пойти со мною. На это последнее старушка согласилась. Придя в мастерскую, я показал им начатую картину и объяснил в чём дело.
Она, кажется, поняла, но тем не менее упорно отказывалась от моего предложения, ссылаясь на то, что им некогда, что это великий грех, да, кроме того, она ещё слыхала, что от этого не только чахнут люди, но даже умирают. Я по возможности старался уверить её, что это неправда, что это просто сказки, и в доказательство своих слов привёл то, что и цари, и архиереи позволяют писать с себя портреты, а св. евангелист Лука был сам живописец, что есть много людей в Москве, с которых написаны портреты, но они не чахнут и не умирают от этого".
Поколебавшись, женщина всё же согласилась, и Перов сразу же принялся за работу. Пока художник писал, тетушка Марья рассказывала о житье-бытье. Мужа и детей похоронила, остался только сын Вася, и любит она его безмерно.
Прошли четыре года после того, как картина была закончена, представлена публике и куплена Третьяковым для своей коллекции, и судьба вновь свела Перова с тетушкой Марьей:
"…она объяснила мне, что сынок её, Васенька, прошлый год заболел оспою и умер. Она рассказала мне со всеми подробностями о его тяжёлой болезни и страдальческой кончине, о том, как опустили его во сыру землю, а с ним зарыли и все её утехи и радости. Она не винила меня в его смерти, — нет, на то воля Божия, но мне казалось самому, как будто в её горе отчасти и я виновник. Я заметил, что она так же думала, хотя и не говорила".
Художник отвёл Марью к Третьякову — показать картину. Увидев её, женщина упала на колени и зарыдала. "Родной ты мой! Вот и зубик-то твой выбитый!" — причитала она.
Несколько часов стояла мать перед изображением своего сыночка и молилась. Художник уверил её, что отдельно напишет портрет Васеньки. Перов исполнил обещанное и отослал портрет мальчика в золочёной раме на Рязанщину.
Перов обожал читать, а предпочтение отдавал Некрасову, Достоевскому и Льву Толстому. Из иностранных авторов он более всего увлекался Томасом Гудом, поэма которого "Песнь о рубашке" натолкнула его на создание в 1867 году картины "Утопленница".
Фоном работы стала панорама Московского Кремля, которая как бы теряется в дымке. Устье Яузы — место жуткое. Здесь постоянно вытаскивали тела жертв большого города, слезам, как известно, не верящего. Именно в Устье родилось слово "сволочь", этимология которого, скорее всего, происходит от человека, который сволакивает тела утонувших на берег.
Чтобы работа была наиболее достоверной, художник решил писать её с настоящего мёртвого тела молодой женщины, за которым он отправился в покойницкую полицейской больницы, в Малый Казённый переулок. Воспоминания об этом Перов описал в своём рассказе "На натуре. Фанни №30":
"Я указал на один труп, показавшийся мне всех моложе. "Вот эту бы", — сказал я. "Слушаю!" — проговорил Заверткин и, раздвигая ногой покойников направо и налево, прошел к указанному мною трупу. Взяв в охапку, он взвалил, кряхтя, труп на плечо и пошел с ним из ледника, прибавив свое неизбежное: пожалуйте! Мы вернулись в комнату, где лежали мои вещи.
Заверткин нес свою ношу, как мешок с овсом, и, остановясь, спросил: "Где прикажете положить?" Я указал. Принагнувшись немного, Заверткин сбросил с плеча со всего размаха свою ношу на пол. Как-то ткнувшись головой и раскинув крестообразно руки, труп грузно шлепнулся о мягкий песчаный пол. Это был труп молодой исхудалой женщины. Длинная коса ее раскинулась по песку, грудь обнажилась, рубашка завернулась выше колен. Я взглянул на нее и чуть не вскрикнул от изумления: "Боже мой, да это Фанни!.."


Василий Перов, «Утопленица»

Фанни была проституткой, а их тогда хоронили без фамилий, под номерами. Так вот ей достался номер 30. Перов знал эту женщину, когда та была ещё жива. Её пригласил поработать натурщицей учитель Василия Григорьевича, Егор Яковлевич Васильев, который искал модель для портрета Богородицы. Однако художнику нужно было позировать с приоткрытой грудью, а на такую работу соглашались лишь куртизанки.
Перов и Васильев сходили в дом терпимости и нашли там Фанни, которая охотно согласилась позировать за определённую мзду. Сначала сеансы проходили успешно, но потом натурщица спросила для какой картины её рисуют. Узнав правду, женщина пришла в ярость.
Она гневно смотрела в упор на Егора Яковлевича, близко придвинув к нему помертвелое свое лицо. Несколько секунд длилась эта безмолвная сцена. Наконец, Фанни хрипло, точно с трудом выпуская звук за звуком, почти шепотом заговорила:
- С меня… С меня… матерь… Божию!!!.. Да вы с ума сошли, что ли?!..
Егор Яковлевич растерялся и молча смотрел на нее, а Фанни продолжала шептать:
- Ведь вы знаете, откуда вы меня взяли… И с меня, погибшей, презренной и развратной женщины, которой нет спасения!.. И с меня изображать лик пречистой девы Марии… ма-те-ри… божией!!.. Нет! Это невозможно!.. Ведь это безумно!!.. О! Я проклятая… проклятая!!!
Женщина выбежала из мастерской и даже не взяла полагающихся ей денег. И вот Перов увидел Фанни мёртвой...


Василий Перов, «Последний кабак у заставы»

И еще одна московская работа Перова — "Последний кабак у заставы" (1868 год). На полотне мы видим мрачное заведение, в окнах которого горит яркий свет. У порога кабака брошены сани с запряженными лошадьми и на одних из них, закутанная в платок сидит замерзающая женщина. Вероятно, это жена или дочь одного из гуляк, который затарился в питейное заведение с целью поддать, там и завис. Справа от двухэтажного невзрачного строения пролегла дорога, уходящая вдаль к высокому шпилю церкви. О том, что это место пользуется популярностью, свидетельствуют многочисленные следы от полозьев саней — отметины превратили снег в рыхлую грязь. Город здесь — зловещий монстр, пожирающий неприкаянных.
К вопросу о судьбах художников. Перов сгорел от чахотки. Федотова поглотило безумие. Саврасова погубил зелёный змий. В Москве многое всё ещё напоминает об Алексее Кондратьевиче: его полотна в Государственной Третьяковской галерее, Лаврушинский переулок, куда, в дом к Третьякову, нередко приходил художник. В приходе храма Великомученика Никиты на Швивой горке за Яузой он родился. Будучи ребенком, нередко убегал к Москве-реке, к Устью, тому месту, которое изображено в перовской "Утопленице".
В приходе церкви Николы Заяицкого в Замоскворечье, в доме мещанина Белкина в Садовниках, семья Саврасовых жила, когда Алексей уже поступил в Училище живописи и ваяния, а его отец, достигнув некоторого финансового благополучия, торговал шерстяным товаром. И, конечно, напоминанием о том времени и последующих годах известности художника являются Мясницкая, близлежащие переулки и само здание училища, где Саврасов учился и преподавал, спорил, отстаивая свои методы преподавания, давал советы ученикам, число которые неуклонно сокращалось по причине мучительных запоев маэстро. Правда, Сарасов не оставил нам запоминающихся образов Первопрестольной, он любил писать глубинную Россию.
Училище живописи и ваяния было открыто на основе рисовальных классов в 1844 году. Но история его создания восходит к 1830-м, когда и возникла идея создания нового художественного центра в России. Инициаторами организации училища выступили художники, любители рисования, а покровительствовал им известный попечитель русской культуры князь Дмитрий Голицын, генерал-губернатор Москвы. Его внимание к этому проекту привлек Фёдор Скарятин, адъютант Голицына, посещавший любительские рисовальные вечера. В результате в 1833 году было создано Московское художественное общество, под опекой которого существовал сначала Художественный класс, а затем Училище живописи и ваяния.


Владимир Маковский, «Ночлежный дом». Есть основания полагать, что художник в центре композиции – Алексей Саврасов.

Алеша Саврасов ходил в училище ежедневно. Он, перед тем как войти в классы, всегда замирал перед древней, изящной, гармоничной по пропорциям церковью Флора и Лавра у Мясницких ворот. Этот храм, утраченный ныне, был построен в 1651–1657 годах, на средства прихожан Мясницкой слободы.
Каждый год 18 августа, в День святых Флора и Лавра, здесь становилось особенно многолюдно — конюхи, извозчики, кучера из самых разных уголков Москвы спешили, чтобы окропить своих четвероногих помощников святой водой. Эта церковь позже стала родной для поэта Бориса Пастернака, но к нему мы ещё придём.
Жизненный круг Саврасова завершался в нищете и забвении. Рисовать опустившийся художник продолжал, но его манера стала походить на очевидную халтуру. Примерно через двадцать лет после смерти мастера искусствоведы, увидев поздние рисунки уже тяжелобольного Михаила Врубеля, сравнили их с последними работами Алексея Кондратьевича. Художник Сергей Судейкин писал о графике Врубеля: "Черным итальянским карандашом крыши в снегу, оголенные березы, на которых сидят галки. Два варианта, тождественных, нарисованных с натуры, из окна. Рисунки сделаны грубо и мало похожи на Врубеля".  Они походили на рисунки Саврасова в последний его период "в опорках", когда он продавал на Сухаревке копии своих "Грачей", чтобы добыть денег на опохмелку.

 


ДАО БАЛЬЗАМИНОВА


Принято считать, что драматург Островский воспел южную часть Старой Москвы — недаром его называли "Колумбом Замоскворечья" (а почему бы, вы думали, в этой части Златоглавой установлено титаническое изваяние Колумба с головою Петра Великого?). На самом деле Александр Николаевич большую часть своей жизни прожил в восточной части древней столицы, если точнее, в Серебряниках. Однако вырос Островский всё же в Замоскворечье; сюда переехал в 1821 году отец будущего драматурга Николай Федорович, сын костромского священника, выбравший поприще чиновника.
В 1820 году Николай Островский женился на Любови Саввиной, вдове пономаря. Карьера Николая Федоровича строилась отменно: в 1821–м он был произведен в коллежские секретари, а в 1825 году — в титулярные советники. Тогда же Николай Федорович занял место штатного секретаря 1-го департамента Московской палаты Гражданского суда.
Дом, в котором 31 марта 1823 года якобы родился будущий великий драматург, недавно отреставрирован и стал теперь музеем А. Н. Островского. Это здание на сквозном участке между Малой Ордынкой и Голиковским переулком принадлежало некогда дьякону церкви Покрова Божией Матери, у которого отец драматурга снимал несколько комнат, а сама церковь находилась на том месте, где стоит сейчас бюст драматурга. Рядом с церковью стояли три двухэтажных домика, выходившие на Голиковский переулок, в которых в старое время, при Островском, жил причт — дьякон с семьей, два псаломщика, звонарь, сторож. Эти три домика уже в наше время были снесены.


Замоскворечье во времена Островского

Территория в Замоскворечье напротив Китай-города называлась Балчугом, что с татарского переводится как ''грязь''. Поблизости находилось урочище "в Ендове", т. е. в яме. Знатная грязь отделяла Замоскворечье от города и в других местах, оставив о себе воспоминание в топониме "Болото" (Болотная площадь). Крупнейшую ремесленную слободу в Замоскворечье называли "в Кадышеве, что на грязи".
В 1495 году для защиты Кремля от огня Иван III повелел снести все строения в Заречье на протяжении 110 саженей и на этом месте "чинити Государев сад". Слободы царских садовников занимали всю прибрежную часть Замоскворечья: Верхняя Садовническая слобода располагалась к востоку от Государева сада, Средняя — сразу за ним, напротив Китай-города и Васильевского луга, Нижняя — в восточной части Замоскворечья, напротив Заяузья.
Веками здесь складывался свой, патриархальный мир. Путеводитель по Москве 1865 года не заметил новаций: "Замоскворечье другой город; в нем мало жизни, движения... Похоже на губернский или хороший уездный город". Лев Толстой неоднократно описывал жизнь Замоскворечья, которая (о чём будет сказано позже) пришлась ему не по душе. Вот пейзаж из повести "Казаки":
"Все затихло в Москве. Редко, редко где слышится визг колес на зимней улице. В окнах огней уже нет, и фонари потухли. От церквей разносятся звуки колоколов и, колыхаясь над спящим городом, поминают об утре. На улицах пусто. Редко где промесит узкими полозьями песок с снегом ночной извозчик и, перебравшись на другой угол, заснет, дожидаясь седока. Пройдет старушка в церковь, где уж, отражаясь на золотых окладах, красно и редко горят несимметрично расставленные восковые свечи. Рабочий народ уж поднимается после долгой зимней ночи и идет на работы. А у господ еще вечер".
Островский с простодушным юмором замечал: "За Москвой-рекой не живут своим умом, там на все есть правило и обычай, и каждый человек соображает свои действия с действиями других. К уму Замоскворечье очень мало имеет доверия, а чтит предания… На науку там тоже смотрят с своей точки зрения, там науку понимают как специальное изучение чего-нибудь с практической целью".
Когда сыну стукнуло два года, Николай Островский купил землю и построил собственный дом. Так началось существование Александра Островского в Серебряниках.
Саше не исполнилось еще и девяти лет, когда умерла матушка, Любовь Ивановна. В 1836 году Николай Федорович женился вторично на лютеранке — баронессе Эмилии фон Тессин, девице из обрусевшего шведского дворянского рода, дочери коллежского асессора. Её приданое значительно повысило состояние семьи. Эмилия Андреевна сумела окружить детей вниманием и заботой. Она отлично владела немецким и французским языками, музицировала и много сделала для того, чтобы привить детям вкус к языкам и музыке.
От брака с Эмилией Андреевной родились сыновья Андрей и Николай. Николай Федорович, как и прежде, успешно продвигался по служебной лестнице. В 1838 году он был произведен в чин коллежского асессора. Росло и благосостояние семьи костромского поповича, Николай Федорович приобрел по Николоворобьинскому и Серебрянническому переулкам еще пять домов. В 1842-м он вышел в отставку и стал заниматься лишь частной адвокатской практикой. А ещё он купил четыре поместья в Костромской и Нижегородской губерниях и в 1848 году поселился на постоянное жительство в самом крупном из них — сельце Щелыкове. В 1853 году там он и умер.
Пять лет — с 1835-го по 1840 годы — Александр учился в Московской первой гимназии, которую он окончил с достаточно высоким баллом, дававшим ему право поступления в университет без экзаменов. Под влиянием отца, хотевшего видеть в сыне преуспевающего адвоката, он поступил на юридический факультет Московского университета. Три семестра прошли благополучно, на четвертом он не явился на экзамены, пробыл еще год на втором курсе, затем получил по истории римского права единицу и подал на имя ректора прошение об увольнении "по домашним обстоятельствам".
Уйдя из университета, Александр по требованию отца поступил в Московский совестный суд канцелярским служащим первого разряда. Вскоре, опять-таки по настоянию и содействию батюшки, он перешел в Московский коммерческий суд. Определился он канцелярским чиновником стола для дел "словесной расправы". Но карьера чиновника не задалась, Островский–младший оказался полным антиподом Островскому–старшему.
Зато он ступил на поприще литературной деятельности — очень даже удачно, ибо сразу нашёл для себя нишу драматургии. Как-то профессор Михаил Погодин пригласил Островского в свой дом на литературный вечер, где был представлен маститому и легендарному Гоголю. Была там и другая ''звезда'', автор нашумевшего "Насильного брака", графиня Евдокия Ростопчина. За эту балладу, которая в аллегорической форме клеймила Россию за ее польскую политику, графиня была выслана из Петербурга в Москву и считалась опасной и гонимой.
В молодости, когда Евдокия Петровна была ещё Сушковой, она обратила на себя внимание в светском обществе своим девичьим очарованием, живостью, восприимчивостью и еще тем, что писала недурные стихи на pyсском языке — дело невиданное в то время среди великосветских женщин, воспитанных исключительно в среде французского языка. Это та самая Додо, девушка из лермонтовского круга. Евдокия Петровна стала графиней Ростопчиной, выйдя замуж за сына знаменитого градоначальника Москвы 1812 года графа Ростопчина. Она приехала к Погодину в одиночных санях, была встречена хозяином как первая гостья и сразу же пожелала познакомиться с молодежью. В кабинете хозяина гости расселись кто где мог, Островский начал читать пьесу "Свои люди — сочтёмся". Неслышно для других появился Гоголь и стал в дверях, прислонившись к притолоке; так он и простоял, пока продолжалось чтение. Когда выступление Александра закончилось, Ростопчина, очень внимательно глядя на Островского, стала говорить о полученном удовольствии, просила его быть у нее по субботам; на "наших мирных литературных сходбищах'' будут молодые ''милые субботники" (так она называла посетителей суббот) и все около них и ради них будет молодо и свежо.
Островский слушал графиню, краем глаза наблюдая за Гоголем, стоявшим у дверей и что-то говорившим поэту Бергу. Говорит, он, видимо, о пьесе — но что именно? Берг был товарищем Островского по гимназии, но с тех пор они потеряли друг друга из виду и встретились только сейчас. После ухода Гоголя Берг подошел к Островскому и, улыбаясь, произнёс: "Любезный друг Александр Николаевич, от души тебя поздравляю! Сам Гоголь благословил тебя! Сказал, что у тебя несомненный и большой талант, но проглядывает неопытность в технике. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот покороче. Все это, по его словам, ты узнаешь впоследствии. А главное — ты талант, решительный талант, это слова Гоголя!"
Островский жил тогда в Серебряниках. Когда-то в далеком прошлом это урочище называлось Воронцовым полем, и на нем охотились цари. Потом здесь находился полк Воробьина, сохранивший во время стрелецкого бунта верность Петру I, и потому здешняя церковь, а впоследствии переулок были названы Воробьинскими. Александр привёл в дом девушку Агафью. Она снимала комнату неподалёку, так и сошлись. Вскоре они стали жить вместе, невенчанными.
Имение Островских разрасталось, были приобретены дополнительные участки (на месте современных домов 5, 7 и 9 по Большому Николоворобинскому переулку). Когда у Александра с Агафьей пошли дети, обосновались в деревянном особняке, стоявшим напротив Серебрянического переулка. Именно здесь были созданы такие произведения, как "Гроза", "Свои люди – сочтёмся", "Доходное место", "Не всё коту масленица", "Не в свои сани не садись", "Бедность – не порок".
Картину семейно-бытового уклада, в котором жили Островские, дает современник, посетивший драматурга: "По темной и грязной деревянной лестнице я поднялся в мезонин, где живет гениальный комик. Едва я отворил дверь (по обычаю московскому, не запертую), две собачонки бросились мне в ноги. За собачонками явился мальчик с замаранной мордочкой и с пальцем во рту — знак, выражавший его изумление при взгляде на офицера, забредшего в такую пору; за мальчиком виднелся другой, за другим с вытаращенными глазами смотрела на меня кормилица с грудным младенцем… Наконец, я вошел в третью маленькую комнатку, освещенную стеариновой свечкой: простой стол, одна сторона которого была завалена бумагами, и несколько стульев составляли мебель ее; за столом сидели женщина с работой, недурна собой, но, как видно, простого званья, и А. Н. Островский. Первая, заслыша чужой голос, улетела за перегородку (откуда, как и следует, выглядывала…). Хозяин же, заслыша мой голос и шаги, встал и стоял в недоуменье — скинуть ли ему халат или нет…"
Посетитель описывает внешность Островского: "Я увидел пред собой очень дородного человека, на вид лет тридцати пяти, полное месяцеобразное лицо обрамляется мягкими русыми волосами, обстриженными в кружок… малозаметная лысина виднеется на маковке, голубые глаза, кои немного щурятся при улыбке, дают необыкновенно добродушное выражение его лицу".
Женщина, которая при появлении гостя "улетела за перегородку" и оттуда выглядывала, была Агафья Ивановна, После того как она стала гражданской женой Островского, отец его, разгневанный своеволием сына, перестал оказывать ему материальную поддержку. После увольнения из коммерческого суда в январе 1851 года драматург мог рассчитывать только на литературный заработок, в первое время довольно скромный.
Именно в Серебряниках родилась апология мелкого чиновника, а этот московский тип Островский знал изнутри. Драматург оставил такой комментарий: "Пьеса моя "За чем пойдешь, то и найдешь" не оправдывает своего заглавия: я написал её затем, чтоб получить деньги, а денег за нее не получаю. Получил только задаток".
О Бальзаминове сочинена трилогия: "Праздничный сон – до обеда" (1857), "Свои собаки грызутся, чужая не приставай" (1861), "За чем пойдешь, то и найдешь" (1861). Пьесы о Бальзаминове не были популярны, пока в 1964 году не вышел блистательный фильм Константина Воинова "Женитьба Бальзаминова". Сто лет полузабвения ради триумфа!
Миша Бальзаминов, являющийся бедным чиновником самого низкого класса, хочет счастья, и это счастье он видит в женитьбе на денежном мешке. Такой человечишка по идее не может вызвать сочувствия, но в нём есть черты извечного русского архетипа Ивана–дурака. Миша нарисован олицетворением инфантилизма, определенного способа существования, когда человек, как большой ребенок, от жизни ждет только праздников, лакомств и сюрпризов.
Мир людей подобного рода формируется сказками, где чудеса творятся "по щучьему веленью, по моему хотенью". С другой стороны он есть иллюстрация буддисткого принципа "у–вэй" (ничего не надо делать — всё само образуется).
Пьеса "Свои собаки грызутся, чужая не приставай!" была впервые опубликована в журнале братьев Достоевских "Время". Отсылая свое новое произведение Фёдору Достоевскому для напечатания, драматург писал: "Милостивый государь, Фёдор Михайлович. Посылаю Вам пьеску, которую обещал для Вашего журнала. Нездоровье помешало моей работе, и я кончил ее позже, чем желал бы. Когда прочтете эту вещь, сообщите мне в нескольких строках Ваше мнение о ней, которым я очень дорожу. Вы судите об изящных произведениях на основании вкуса: по-моему, это единственная мерка в искусстве. Вы меня крайне обяжете, если выскажете свое мнение совершенно искренно и бесцеремонно".
Достоевский ответил: "Вашего несравненного "Бальзаминова" я имел удовольствие получить третьего дня… Что сказать Вам о Ваших "сценах"? Вы требуете моего мнения совершенно искреннего и бесцеремонного. Одно могу отвечать: прелесть. Уголок Москвы, на который Вы взглянули, передан так типично, что будто сам сидел и разговаривал с Белотеловой. Вообще, эта Белотелова, девица, сваха, маменька и, наконец, сам герой, — это до того живо и действительно, до того целая картина, что теперь, кажется, у меня она вовек не потускнеет в уме… из всех Ваших свах Красавина должна занять первое место. Я ее видал тысячу раз, я с ней был знаком, она ходила к нам в дом, когда я жил в Москве лет десяти от роду; я её помню''.


Александр Островский

Достоевский организовал у себя чтение пьесы и об интересных для автора впечатлениях слушателей также сообщал в письме: "…Некоторые из слушателей и из слушательниц вашей комедии уже ввели Белотелову в нарицательное имя. Уже указывают на Белотелову и отыскивают в своей памяти девиц Пеженовых".
Жениховство, поиски богатой невесты становятся для Миши идефикс. Блистательны и остры его реплики: "Здесь сторона купеческая, может такой случай выйти… Вдруг…"; "…в нашем деле все от счастья, решительно все", "Что служить-то! Много ли я выслужу? А тут вдруг зацепишь мильон", "Вдруг человеком могу сделаться… Поневоле с ума сойдешь".
Литературно-театральный комитет, состоявший в большинстве из недоброжелателей Островского, рассмотрев пьесу, постановил: "Не одобряется к представлению". Мэтры утверждали, что Островский де исписался, повторяется, что у него мелкое воззрение, что он тратится без толку по пустякам. Они не поняли, что эта разящая вещь актуальна во все времена.


Кадр из фильма «Женитьба Бальзаминова»

Дом в Серебряниках стал свидетелем смерти четырёх детей и первой супруги драматурга. В год её смерти – 1867-м – владение стало постепенно распродаваться и застраиваться по-новому всевозможными зданиями. В 1862 году Александр Островский познакомился с актрисой Малого Театра Марией Васильевой (урожденной — Бахметьевой), не особо талантливой, но хорошо певшей цыганские романсы. В 1867 году, когда умерла Агафья Островская, драматург женился на актрисе. Семья поселилась на Волхонке — там же, где Саша Островский учился в гимназии. В его втором браке родилось четыре сына и две дочери.





ПОЭЗИЯ ЗАДВОРОК


Картина "Московский дворик" родилась в начале июня 1877 года. Художник Василий Поленов со своим коллегой Рафаилом Левицким приехали в Москву. Недели три они искали квартиру, которая могла бы одновременно стать мастерской. Наконец таковая была найдена.
Действительно ли Поленов, как он впоследствии рассказывал, пленившись видом, открывающимся из окна квартиры, тут же сел и написал этюд московского дворика или события прошлого и радость настоящего удачно спрессовались, неизвестно. Но он вспоминал, когда общество "Старая Москва" запросило у него о доме, из окна которого писан был прославившийся впоследствии "Московский дворик": "Этого дома уже больше нет. Он находился на углу Дурновского и Трубниковского пер. Я ходил искать квартиру, увидел на двери записку и зашел посмотреть, и прямо из окна мне представился этот вид. Я тут же сел и написал его".


           Василий Поленов, «Московский дворик»


Едва ли Поленов ходил искать квартиру с этюдником, кистями и красками… Скорее всего, именно благодаря тому, что из окна открылся такой вид, Поленов снял квартиру, а уж переехав в нее, принялся за работу.
В одном из писем Поленов сообщает свой адрес: "Москва, Дурновский переулок близ Спаса на Песках, дом Бауигартен". В то время Поленов был влюблен. Мария Климентова посещала квартиру–мастерскую Поленова и Левицкого. Она согласилась позировать для портрета, пела (у возлюбленной был дивный голос). Неподалеку, в Большом Теплом переулке, близ Девичьего Поля жил Илья Репин и художники частенько ходили в гости друг к другу.
Иногда Поленову казалось, что Мария Николаевна любит его… разве стала бы она в противном случае приходить к нему, позировать, петь? Он даже стал захаживать ней в особняк Мамонтовых: в этом большом гостеприимном доме всем рады, особенно людям, так или иначе причастным к искусству.
Работа его над "Московским двориком" шла быстро и удачно. Вскоре Поленов извещает художника Ивана Крамского: "Картинка моя на Передвижную выставку готова (т. е. картинка давно готова, а рама только теперь). К сожалению, я не имел времени сделать более значительной вещи…"


Василий Поленов, «Бабушкин сад»


На самом деле Поленов готовится написать крупное полотно на историческую тему, "Московский дворик" для него был лишь средством отточить мастерство. При переработке хотя и очень удачного, но в общем невыдающегося этюда в картину произошли значительные изменения. Этюд писан сверху, с уровня второго этажа; для картины точка зрения выбрана значительно ниже и отодвинулась несколько вправо, потому и пейзаж писан под другим углом. Это дало возможность разглядеть фронтон соседнего барского особняка, да и сам особняк стал выше, видны стали окна полуподвального этажа, более плавно ушел влево дощатый забор, отделяющий барский двор от крестьянского двора. Более четко стало видно очертание основного здания церкви Спаса на Песках. За домиком, который на этюде находится справа, появилась еще одна церквушка, Николы в Плотниках, и сам этот небольшой домик несколько приоткрылся, появились новые здания.


Василий Поленов

Изменился формат: из вертикального он стал горизонтальным, небо понизилось. Пейзаж получился несколько развернутым по оси, находящейся на стыке особняка и сарая. Всем этим достигнут эффект панорамности.
Поленов населяет свой пейзаж. На переднем плане светлоголовый мальчишка сосредоточенно возится с чем-то. Другой, помладше, сидит на траве, ревет во все горло. Это не нарушает умиротворенности, которой проникнута картина. Еще двое мальчишек безмятежно возятся в траве. И тот, что стоит, и тот, что орет, и те, что лежат в траве, отделены друг от друга протоптанными в траве дорожками. Стоит крестьянская лошадь, впряженная в телегу, возятся возле сарая куры, женщина несет откуда-то полное ведро. Кстати, историческую картину Поленов так и не начал, и, возможно, правильно сделал. У нас на то Суриковых да Репиных хватает.
Схвачен сам дух седой Москвы, возможно, на то повлияло возвышенное чувство. Поленов пишет Климентовой: "Да, я Вас беззаветно люблю, Мария Николаевна, — да что я говорю! Я не Вас люблю, а я тебя люблю, люблю тебя всей силой моей души, всей страстью моего сердца, — ты мое горе, ты моя радость, моя жизнь, мой свет…"


Василий Поленов, этюд к «Москвовскому дворику»

Ответное письмо Климентовой не сохранилось. Поленов уничтожил его, как и все остальные ее письма, кроме деловых. Точно известно лишь то, что взаимностью ему она так и не ответила. Почти через три года, перед отъездом Поленова в первое его путешествие по Ближнему Востоку, Мария Николаевна вдруг опять подала надежду… А когда он вернулся в Россию, то оказалось, что Климентова вышла замуж за адвоката Муромцева, впоследствии первого председателя Государственной Думы. Она не была с ним счастлива, да и он с ней — тоже. Он женился на ней по любви, но после того как стало известно о ее тяжелом и неудачном романе с неким театральным деятелем, отношения в семье безвозвратно нарушились.
Климентова, хотя и выступала с успехом, заглушала свою тоску вином и игрой в карты. Характерно, что Мария Николаевна из женского тщеславия совсем не думала прерывать отношения с Поленовым. Увлеченный Климентовой, он, конечно, и не подозревал, что сам стал предметом любви чистой, восторженной, пылкой. Полюбила его девушка, которая была на четырнадцать лет моложе его. Это была двоюродная сестра Елизаветы Мамонтовой Наташа Якунчикова. Их семейная жизнь была долгой и счастливой, в браке родились шестеро детей.


 



РАСТОЛСТОВСТВОВАЛСЯ


Полковник Николай Толстой в 1822 году выгодно женился на княжне Марии Волконской. Со стороны Николая Ильича это был откровенный брак по расчету. До свадьбы было несколько встреч в доме Трубецких на Покровке, известном всей Москве "доме-комоде" (том самым где на детских балах делали первые светские шаги маленькие Грибоедов, Пушкин и Тютчев) и очень скоро был заключён брачный сговор.
Венчание происходило в церкви села Ясенева. Неподалеку располагалось подмосковное имение Трубецких "Узкое". Волконских и Трубецких связывали многочисленные нити родства. Урожденной княжной Трубецкой была мать венчавшейся. Молчаливые укоры бабушки, которая, похоже, находила невестку недостаточно родовитой, по меньшей мере, были странны. Во время венчания упала и больно ушибла жениха скверно подвешенная к потолку люстра, но кто ж из нас на излёте дела думает о судьбе.
Дела бывшего казанского губернатора оказались настолько расстроенными, что наследник предпочел отказаться от наследства — иначе он рисковал угодить в долговую тюрьму. Николаю Ильичу шел уже двадцать девятый год, а занимаемая им должность была более чем скромной: всего лишь смотрительский помощник военно-сиротского отделения при московском коменданте, то есть воспитатель солдатских сирот.
За княжной Волконской давали усадьбу Ясная Поляна, к ней по смерти отца перешли и другие имения, а также дома в Белокаменной. Николаю Ильичу представился случай поправить вконец расстроенные дела, расплатившись с огромными долгами отца, Ильи Андреевича, тоже не отличавшемуся добропорядочностью. Мария Николаевна не обольщалась относительно пламенности его чувства, однако ей шел уже тридцать второй год и слыла она "старой девой, дурною собой".
По вполне понятным причинам невесте не сообщили, что у Николая Ильича уже имеется сын-подросток, родившийся от связи с дворовой девкой, — дело обыкновенное в тогдашнем аристократическом кругу. Мишеньку определили в почтальоны, но потом он сбился с пути, нищенствовал, был рад нескольким рублям, которыми его дарили, испытывая неловкое чувство, сводные братья.
Лев Толстой фактически не знал матери — она умерла, когда ему не было еще и двух лет. А в семье даже не осталось ни одного портрета.
Первое московское место жительства Льва Толстого — Плющиха. Семья поселилась там в 1837 году. Это был дом Щербачева, против церкви Смоленской божьей матери. До нашего времени он не сохранился, но впечатления Толстого от жизни на Плющихе можно почерпнуть из повестей "Детство" и "Отрочество", ведь как говорил сам Толстой, первый приезд в Москву пришелся как раз на конец его детства и начало отрочества. Дом стоял во дворе вольно, фасад его составлял острый угол к улице, улица была как будто сама по себе, а дом сам по себе.
Лёва здесь первый раз увидал людей, которые не знали, кто такой Николай Ильич Толстой и кто такие его дети. Никто не кланялся им на улице. Люди, которые жили рядом, тоже были неизвестны. В Ясной Поляне Лёва был местным божком, здесь же обычным барчуком, коих в Первопрестольной слоняются тысячи.
Древняя столица ещё сохраняла полудеревенский облик. В то время в Москве можно было прочесть такие объявления: сдается дом с садом, и сенокосами, и с речкой, и со всеми угодьями, но без права охоты и ловли карасей в пруду.
В 1841–м семья переехала в Казань, и в следующий раз Лев Толстой оказался в Москве уже в двадцатилетнем возрасте. Он снял комнату в доме по Малому Николопесковскому переулку, 12-14, где жил его приятель Василий Перфильев, который впоследствии стал прототипом Стивы Облонского в "Анне Карениной". Жизнь свою в этот период Толстой описывает как "безалаберную".
В последующие свои приезды в Москву Толстой останавливается то у Перфильевых, то в гостинице "Шевалье" в Камергерском переулке, 4, то в гостинице Дюссо в Театральном проезде, то в гостинице у Шевалдышева на Тверской. В гостинице Дюссо "живут" герои романа Толстого "Анна Каренина" - Левин, Вронский, Каренин.
Дом на Воздвиженке, 9, который принадлежал генералу Николаю Сергеевичу Волконскому, деду Льва Толстого по матери, тоже оказался увековечен в произведениях писателя. Николай Волконский стал прообразом старого князя Болконского из романа "Война и мир", его дом известен как дом Болконских. Кроме того, именно в доме деда Лев Толстой познакомился на балу с Прасковьей Щербатовой, которая стала прототипом Китти Щербацкой из "Анны Карениной".
В конце 1860-х Толстой решает ездить в Москву максимально редко, и действительно, в последующие годы, наведывается сюда только по делам на короткие сроки. Он объясняет это отвращением к праздности, роскоши и разврату, с которыми он столкнулся в Белокаменной.
Однако проходит десять лет, дети подросли, пора задуматься об их образовании, и Толстой вынужден смириться с неизбежностью покупки собственного дома в Первопрестольной, на чём настаивает супруга, Софья Андреевна.
Решение созрело весной 1881–го. Сергей Львович Толстой вспоминал: "Моя мать, сестра и я стремились в Москву подобно чеховским трем сестрам". Но Лев Николаевич туда совершенно не стремился. Его угнетала мысль о неизбежности поселиться в этой "помойной вонючей яме", "развратном Вавилоне". Хлопотами по устройству в Москве занялась Софья Андреевна. Она–то и сообщила мужу, что подыскала "очень удобный и прекрасный по расположению дом" в Денежном переулке.
Дом был большой, но со слишком тонкими перегородками, его и прозвали ''карточным''. Рабочий кабинет Толстого был столь внушительных размеров, что хозяин чувствовал себя в нем совершенно потерянным. В дневнике он подвел неутешительный итог первого московского месяца семьи: "Переезд в Москву. Всё устраиваются. Когда же начнут жить? Всё не для того, чтобы жить, а для того, что так люди. Несчастные! И нет жизни. Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют". Ну, Лев Николаевич был в своём репертуаре.
Удалось найти временный компромиссный выход из тягостного положения: граф нанял себе для занятий две маленькие комнаты за шесть рублей во флигеле того же дома. А для променада, общения с простым народом, необходимых после умственных упражнений и изматывающих контактов с горячо любимой женой он уходил на Воробьёвы горы пилить с мужиками дрова.
Илья Львович, вспоминая первую зиму московской жизни, пишет об этих новых занятиях отца: "Приходил он домой усталый, весь в поту, полный новых впечатлений здоровой, трудовой жизни и за обедом рассказывал нам о том, как работают эти люди, во сколько упряжек, сколько они зарабатывают; и, конечно, он всегда сопоставлял трудовую жизнь и потребности своих пильщиков с нашей роскошью и барской праздностью".
Однажды во время очередной семейной ссоры (как всегда из-за пустяков, каких-то курточек для детей, которые он не помогает шить) Лев Николаевич воскликнул, что его самая страстная мечта — уйти к чёрту от семьи. Покамест ограничилось угрозой.
Через год семья приобрела большое владение с садом в Долгохамовническом переулке (сейчас это улица Льва Толстого, дом 21). Главной причиной, по которой выбор пал на это имение, стал тот факт, что дом был больше похож на деревенский, чем на городской, и располагал большим садом.
На семью владельца дома коллежского секретаря Ивана Арнаутова Толстой произвел странное впечатление. Явился он первый раз поздно вечером, когда и рассмотреть толком ничего нельзя было, и вид его доверия не внушал: какой-то чудак в поношенном пальто и в порыжелой шляпе. Интересовался не так домом, как садом.
Хамовники были рабочей окраиной. Рядом с теперь уже толстовским домом находились обувная и ткацкая фабрики, пивоваренный завод. У каждого был свой особый гудок, свой запах, звук. Толстой хотел знать значение каждого звука, составлявшего вместе с другими "фабричную симфонию", увидеть тех, чью жизнь регулируют эти свистки. И отправился на фабрику. Из его записей: "Ходил на чулочную фабрику. Свистки значат то, что в 5 мальчик становится за станок и стоит до 8. В 8 пьет чай и становится до 12, в 1 становится и до 4. В 4 1/2 становится и до 8. И так каждый день".


           Семья Толстых



Почти двадцать лет жизни графа Толстого будут связаны с этим домом. Только в начале нового века он переберётся в Ясную Поляну. Выходы в город не радовали. Лев Николаевич в ужасе бродил по улицам Москвы, наблюдая многочисленных нищих, заговаривал с ними, входил, подавив брезгливость, в их зловонные трущобы. Это было значительно хуже жизни самых бедных и отчаявшихся крестьян. Нищие и бедность в городе были другие. Здесь острог представлялся землей обетованной, а полицейские — ангелами, забирающими беспаспортных в участок.
Итог "Московских прогулок" (так Толстой хотел назвать цикл очерков о Москве) отражён в дневнике: "Я обходил все квартиры и днем и ночью, 5 раз, я узнал почти всех жителей этих домов, я понял, что это первое впечатление было впечатление хирурга, приступающего к лечению раны и еще не понявшего всего зла. Когда я осмотрел рану в эти 5 обходов, я убедился, что рана не только ужасна и хуже в 100 раз того, что я предполагал, но я убедился, что она неизлечима, и что страдание не только в больном месте, но во всем организме, и что лечить рану нельзя, а единственная надежда излечения есть воздействие на те части, которые кажутся не гнилыми, но которые поражены точно так же".
Повлияло и участие Льва Николаевича в переписи населения 1882 года. Толстой был так потрясён увиденным в огромном Ляпинском ночлежном доме (братья Ляпины, владельцы суконной фабрики) в Трехсвятительском переулке, близ знаменитой Хитровки, что в споре с приятелем позабыл о всякой комильфотности и светских приличиях: "Я стал возражать своему приятелю, но с таким жаром и с такою злобою, что жена прибежала из другой комнаты, спрашивая, что случилось. Оказалось, что я, сам не замечая того, со слезами в голосе кричал и махал руками на своего приятеля. Я кричал: "Так нельзя жить, нельзя так жить, нельзя!" Меня устыдили за мою горячность, сказали мне, что я ни о чем не могу говорить спокойно, что я неприятно раздражаюсь, и, главное, доказали мне то, что существование таких несчастных никак не может быть причиной того, чтобы отравлять жизнь своих близких". Толстой выступил с призывом к переписи "присоединить дело любовного общения богатых, досужных и просвещенных с нищими, задавленными и темными".
Толстой пожелал приобщиться к пролетарскому труду и оборудовал рядом с кабинетом сапожную мастерскую: купил кожу и инструменты, сапожник приходил давать ему уроки. Запах кожи и табака (Лев Николаевич был заядлым курильщиком) чувствовался еще с порога.


Лев Толстой

Друзья и почитатели приходили посмотреть на его труд, удивлялись упорству, с которым он пытался овладеть профессией, в которой преуспеть ему явно не удавалось. Оказалось, романы сочинять легче. Скептически настроенным визитерам писатель объяснял, что никто не должен пользоваться плодами деятельности бедняков, не отвечая им тем же.
Приятель Толстого Сухотин поставил пошитые Львом Николаевичем сапоги в своей библиотеке рядом с двенадцатитомным собранием сочинений Толстого, надписав: "Том XIII". А вот поэт Афанасий Фет, получив в подарок пару толстовских ботинок, попросил писателя выдать сертификат, удостоверяющий, что сделаны они руками автора "Войны и мира". Лев Николаевич писал об этом грустно: "Когда-то я любил этого человека".
Зато Толстой стал меньше курить, перестал есть мясо и белый хлеб. Но достаточно было вернуться в дом, чтобы вновь увидеть позорную жизнь: сидящих в креслах сыновей, зевающих дочерей, Соню с огромным животом, одутловатым лицом и злобным взглядом.
Однажды случилась глупейшая ссора из-за продажи лошадей, по поводу которой Толстой не посоветовался с женой. Софья Андреевна повышала голос, и Лев Николаевич вдруг почувствовал, что струна, натянутая в нём, лопнула — надо бежать. Бросившись в комнату, граф схватил котомку, запихнул в нее бельё, предметы туалета и устремился прочь с воплями, что уезжает в Париж или Америку. Дочь Таня видела, как отец уносится по аллее, ведущей к дороге на Тулу.




ОБАЯТЕЛЬНОЕ ПРОКЛЯТЬЕ ГРАЧЁВКИ


Чеховы поселились на Грачёвке ещё до того, как в древнюю столицу из Таганрога перебрался Антон. Приютом семьи тогда был подвал дома близ церкви святителя Николая. В этом мрачном логове царствовала отвратительная кислая сырость от сушившегося на веревках белья, а из окошек видны были одни только ноги прохожих. Стоило выйти за порог — и взгляду представлялись обветшалые фасады, грязные лавчонки, уличные девки, торчавшие у подъездов.
Антон впервые приехал в Москву весной 1877–го, на Пасху. Какой тогда была древняя столица, показано в поленовском "Московском дворике". Всё, что описывали родители и братья в своих посланиях в Таганрог, было всего лишь слабой тенью реальности. Отец, неудавшийся купец, одно время трудился разнорабочим на стройке, а теперь снова оказался без заработка. Он бегал по городу якобы в поисках приличной должности, на самом же деле поддавал с приятелями. Кроткая четырнадцатилетняя Маша подметала, стряпала, стирала. По бедности её не посылали в школу.
Михаил Чехов (брат писателя) вспоминал, как шокировали его, приехавшего в Первопрестольную из Таганрога чуть раньше Антона, по дороге с Курского вокзала (похожего на сарай) на Грачёвку "отвратительные мостовые, низенькие, обшарпанные постройки, кривые, нелепые улицы, масса некрасивых церквей и такие рваные извозчики, каких засмеяли бы в Таганроге".
Оба старших сына приносили в дом кое-какие деньги: они давали уроки, зарабатывали перепиской бумаг и сотрудничали в мелких иллюстрированных газетах. Но Александр ко всему должен был содержать соблазненную им женщину, которая ушла от мужа. Что же касается Николая (ещё одного брата), то он всё чаще наклюкивался в кабаках, а в Училище живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой, где обучался художествам, появлялся нечасто.
Александр называл Грачёвку "благословенной областью борделей и жулья". Через месяц после приезда Антон потребовал, чтобы семья сменила квартиру — между прочим, уже в тринадцатый раз. Собрав пожитки, Чеховы покинули тёмный и сырой подвал. Поселились они в другом доме на той же пользующейся недоброй славой улице, зато их новая квартира была более просторной и на втором этаже.


Трубная площадь во времена Чехова

Антон записался в университет — позволяла стипендия, которую он заслужил хорошей учёбой в Таганрогской гимназии. Занятия у студентов-медиков проводились в просторных помещениях клиники на улице Рождественка, там теперь Архитектурный институт. Учась в университете, Антон не провалил ни одного экзамена, но и звезд с неба не хватал. В терапии ему недоставало решительности, однако талант диагноста и увлеченность судебной медициной потом пригодились в писательском деле. Охота к перемене мест не унималась: пока Антон учился в университете, Чеховы сменили ещё десяток адресов.
В 1880-м семейство наконец перебралось в очень даже пристойный особняк в Малом Головином переулке. Сначала Чеховы занимала 4 комнаты в подвальном этаже. Затем, когда Антон Павлович закончил медицинский факультет, семья переехала на второй этаж этого дома. Именно на двери этой квартиры писатель впервые прибил табличку "Доктор А.П. Чехов".
Ситуацию, правда, осложнил тот факт, что домохозяйка, госпожа Голуб, прониклась излишней симпатией к Антону. Если у Чехова и были проблемы с женщинами — разве что в том смысле, что близость с ними непременно должна была быть легкомысленной, порой анонимной и не предполагающей эмоциональной привязанности. Таковые решались при посредстве свиданий с проститутками из "Салона де Варьете" в Соболевом переулке. Впрочем, с куртизанками Антон имел сношение чаще по долгу службы: осматривал таковых на предмет здоровья по договору со Сретенской полицейской частью. Чехов, уже когда стал богатым и знаменитым, никогда не отрекался от своего в общем–то постыдного прошлого: даже заведя знакомство с более пристойными женщинами, с ностальгией вспоминал студенческие годы и тогдашнее свое увлечение — балерину, благоухавшую конским потом.
Одновременно Чехов с увлечением писал хронику московской жизни, сотрудничая с газетами и журналами. Взяв на себя роль репортера и хроникера, он собирал сведения где только мог — в залах суда, в литературных кафе, за кулисами театров. Разнообразие кругов, которые приходилось теперь посещать и по долгу службы, расширяло его понимание жизни. В двадцать два года Антон уже прекрасно знал все слои московского общества.
В этом мире за всё приходится расплачиваться. В случае Антона платой за грачёвское прозябание стала чахотка. Этому способствовали тяжелый быт, плохое питание, усталость. Впоследствии Чехов признавался, что в университетские годы его часто "пошатывало", мучила дурнота. Сотрудничество в московских и петербургских изданиях — основной источник дохода. На гонорары он содержал себя и семью — шебутную и беспорядочную. А вот саму Москву Антон обожал — за колокольный звон в пасхальную ночь, за Татьянин день, когда, по его словам, бывает "выпито всё, кроме Москвы-реки, которая избегла злой участи, благодаря только тому обстоятельству, что она замерзла". В 1881 году он звал товарища по таганрогской гимназии: "Переезжай в Москву!!! Я ужасно полюбил Москву. Кто привыкнет к ней, тот не уедет из нее. Я навсегда москвич. Что ни песчинка, что ни камушек, то и исторический памятник! Приезжай!!!"
Подъём по социальной лестнице не преминул быть. Однажды Чехов снял не квартиру, а целый дом на красивой Садово-Кудринской улице. Двухэтажное здание было выкрашено в красный цвет, фасад его был обустроен бельведерами — двумя симметричными выступами, которые, по словам Чехова, делали строение похожим на комод.
Никогда еще Антон не жил так удобно. Его рабочий кабинет, в котором он принимал больных, располагался на первом этаже, как и его спальня, комната Миши, комнаты горничной и кухарки. Мама, Евгения Яковлевна и Маша поселились на втором этаже, там же были столовая и гостиная со взятым напрокат пианино и аквариумом.
Перебравшись в дом-комод, семья Чеховых ни в чем не изменила своим привычкам шумного гостеприимства. Что ни вечер, вокруг Антона толпились разнообразнейшие посетители: он ни перед кем не закрывал дверь. Здесь обретались молодые художники, друзья Николая Чехова и Левитана, рыщущие в поисках материала журналисты, признанные писатели, незнакомцы с рукописью в кармане и неизменный "цветник" хорошеньких девушек, которых приводила Маша.
Иногда Чехову приходилось тащить домой из какого-нибудь кабака мертвецки пьяного Николая, который жил как последний забулдыга. Антон заклинал брата относиться с уважением к своему таланту, пожертвовать ради него "покоем, женщинами, вином, суетой". Истинные артисты, уверял он, "воспитывают в себе эстетику, они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки, они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт, им нужны от женщины не постель, не лошадиный пот, нужны свежесть, изящество, человечность, ни не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знаки, что они не свиньи". Моралите действие не возымело.
Три года, 1890-1892, московским адресом писателя служил флигель во дворе на Малой Дмитровке, 29. В нем была написана "Палата № 6". Чехов писал: "Улица хорошая, дом особнячок, два этажа. Пока не скучно, но скука уже заглядывает ко мне в окно и грозит пальцем".
Это настроение не покинуло Антона Павловича; через год в другом письме он признавался издателю: "Ах, подруженьки, как скучно! Если я врач, то мне нужны больные и больницы; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке... Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни".
Когда нагрянул новый век, Антон Павлович с супругой Ольгой Леонардовной Книппер и сестрой Машей переехали в квартиру недалеко от Сандуновских бань, с центральным отоплением и электричеством. Чехов в очередной раз попытался устроить жизнь сестры, на сей раз сватая её за своего приятеля и собутыльника, начинающего писателя Ивана Бунина. Маша была на семь лет старше Бунина и не дворянских кровей, так что едва ли будущий Нобелевский лауреат намеревался сделать ей предложение. Исход этой интрижки нанёс Маше новую душевную травму.
В Машиных письмах к Бунину звучат странные нотки: "Дорогой Букишончик, что с Вами? Здоровы ли? Вас не видно, и Бог знает, что думается! Я была сильно больна и успела уже почти выздороветь, а Вас не видно. Не новое ли увлечение? Ваша Амаранта". Когда Антон уедет в Ялту, Маша и Иван будут ещё встречаться, однако Бунин проявлял к Чеховой подчёркнутую холодность.
Ольга жила богемной жизнью, Антон коротал время с Буниным, как привило, не без выпивки. Позже Бунин вспоминал: "Чаще всего она уезжала в театр, но иногда отправлялась на какой-нибудь благотворительный концерт. За ней заезжал Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, красивая, молодая, подходила к мужу со словами: "Не скучай без меня, дусик, впрочем, с Букишончиком тебе всегда хорошо" Он иногда мыл себе голову. Я старался развлекать его. Часа в четыре, а иногда и совсем под утро возвращалась Ольга Леонардовна, пахнущая вином и духами... ''Что же ты не спишь, дуся?.. Тебе вредно".
Никто из людей не умел так смешить Чехова, как Бунин. Последний читал первому его собственные юмористические рассказы, и Антон Павлович от души смеялся. Бунин заметил: "Ежедневно по вечерам я заходил к Чехову, оставался иногда у него до трёх-четырёх часов утра, то есть до возвращения Ольги Леонардовны домой… И эти бдения мне особенно дороги".

 



СЮРПЛЯС НАД БЕЗДНОЮ


Худо-бедно, но о священническом сословии Первопрестольной мы в этой книжке поговорили. И это не вполне справедливо, ведь в городе «сорока сороков» церквей  было немало представителей духовенства, ставших легендами. И не только, промежду прочим, православного вероисповедания. Невозможно промолчать о блаженных праведниках, дураках и дурочках, на которых поселения стоят. Главный объект культа москвичей — Матронушка. Это раньше народ в очередях выстаивал к мумии Ленина, картинам Глазунова и за водкой (в определённые периоды времени). Теперь желают чуда.
Нельзя игнорировать и деятельность представителей купеческого сословия, которые во второй половине XIX и начале XX веков фактически создали ряд культурных феноменов, ставших значительнейшими явлениями мирового масштаба. Александр Островский высмеивал купцов и купчих, ему было виднее. Однако из данной среды выделились такие деятели как Третьяков, Щукин и Бахрушин. Речь идёт о большом мире, очень даже пёстром, здесь же я предлагаю вспомнить деятелей, вышедших из старообрядческой среды. Конечно, вы помните боярыню Морозову, стоявшую у истоков Великого Раскола. А вот, к чему всё это безобразие привело.
Рядом с моим родным домом в Огородной слободе был пустырь, на месте которого стоял особняк сказочно богатых купцов Рябушинских. Правда, местные по не вполне ясным причинам "дворцом Рябушинского" считали другое здание,  о котором позже будет отдельный рассказ. К слову, подлинный дом Рябушинских соседствовал с «домиком Татьяны Лариной», в котором некоторое время проживала и моя семья. Их сломали единым порывом. Я подразумеваю не моё семейство, а строения на улице Грибоедова.
Все знатные купеческие династии произошли из крестьянства российской глубинки. Рябушинские — выходцы из-под Боровска, того самого города, в котором смертельно замучили боярыню Морозову. Изначальная их фамилия — Стекольщиковы, а Рябушинскими они стали по деревне Ребушки, в которой богатеи и взросли. Принадлежали они к поповскому белокриницкому согласию и кто не сбежал от большевиков, похоронен на Рогожском кладбище.
Ещё один купеческий род белокриницкого согласия — Солдатенковы, выходцы из деревни Прокуниной под Павловым посадом. Один из Солдатенковских дворцов, на Мясницкой, 37, теперь функционирует в качестве приёмной министра обороны. Если Рябушинские особо не отличились на поприще благотворительности, Солдатенковы отметились знатно. Нынешняя Боткинская больница изначально именовалась Солдатенковской, ибо была построена на средства этого клана. Чего уж песню из слова выкидывать (или наоборот — неважно): знаменитый врач Сергей Петрович Боткин, в честь которого и переназвана лечебница, тоже самый что ни на есть купеческий сынок.
Вторая половина позапрошлого века стала для Первопрестольной эпохой пиршества искусств и капитала. Меньше чем за пятьдесят лет, с 1852 по 1897 год, население древней русской столицы утроилось и превысило миллион. Самые оборотистые дельцы России тянулись вовсе не в имперскую (тогдашнюю) столицу, а к Москве. Повторю, не все они были староверами, но — большинство.
Для старообрядцев пойти на государственную службу, где Церковь всего лишь одно из обслуживающих власть ведомств, было равносильно отступничеству от истинной православной веры. Более того: даже крещёные по новым обрядам предприниматели, перебираясь в Москву, переходили в старую веру. Дело в том, что старообрядцу доверия было больше.   
Купцы не являлись единой массой, а делились на сорта.  Ставший банкиром купеческий сын Владимир Рябушинский писал: «В московской неписаной купеческой иерархии на вершине уважения стоял промышленник-фабрикант; потом шел купец-торговец, а внизу стоял человек, который давал деньги в рост, учитывая векселя, заставлял работать капитал. Его не очень уважали, как бы приличен он сам ни был. Процентщик».
В высшей купеческой знати принадлежало и семейство Морозовых. Подчеркну: эти Морозовы к боярству отношения не имеют, а произошли они из самой что ни на есть «грязи», то есть, смердов.
Что касается тонкостей веры. У родоначальника семейства Морозовых, Саввы Васильевича, от пяти сыновей пошло четыре ветви промышленников. Но Абрам, получивший фабрики в Твери, и потомство его были единоверцами, то есть, людьми, пошедшими на компромисс с «обливанцами» (так староверы пренебрежительно обзывают новокрещенцев). Захар и все богородское гнездо, а так же орехово-зуевские Тимофеевичи — староверы белокриницкие. Другая ветвь орехово-зуевских Морозовых, Викуловичи, — беспоповцы.
Морозовы, бывшие крепостные крестьяне села Зуева Богородского уезда,  перебрались в Москву в 1840-х. Николаевская Россия была «ситцевой» поэтому Савва Васильевич, как раз подвизавшийся на данном поприще, преуспел больше других, хотя не первом месте стояли его организаторские способности.
Конечно, самая видная черта русского купечества — своенравие. Павел Бурышкин, купец по происхождению, пишет в книге воспоминаний «Москва купеческая»: «Каждая семья жила более или менее замкнуто, окруженная своими друзьями и приближенными, людьми разных званий, а не членами других равноценных династий, и, в общем говоря, не считалась ни с кем и ни с чем. Было бы ошибкой считать это проявлением пресловутого самодурства: жизнь текла в домашнем кругу, никто не искал, чтоб о нем говорили газеты».  Бурышкин добавляет, что патриархальный уклад «в купечестве, может быть, сохранился несколько дольше, но это никак нельзя принимать за признак какой-то отсталости». Скорее, это была осознанная стратегия поведения, ибо ведение финансовых дел всегда сопряжено с немалыми рисками, и когда на дороге купца появлялась яма внезапного безденежья, он мог, заручившись поддержкой других членов рода, эту проблему благополучно разрешить.
В отличие от дворянина, купец целиком и полностью принадлежал русской культуре — как материальной, так и духовной. Она впитывалась с молоком матери, а знание народного менталитета всегда на пользу — и не только предпринимателям. Между прочим, слово купца (в смысле, обещание) имело не меньшую ценность, нежели дворянская честь. Русское купечество в первой половине — середине XIX века было так же «крепко земле», как и в предшествующие века. Оно не теряло духовной связи с народом, из недр которого вышло. Неслучайно именно в купеческой среде окончательно сформировался во всем великолепии «русский стиль» в архитектуре — плод совместных усилий архитектора-исполнителя и купца-заказчика, желавшего совместить удобство строения с национальной эстетикой. Ну, и как тут без порою нелепой эклектики, которая ныне стала «московским стилем»!
После разгрома староверов, с конца XVII столетия и вплоть до начала XX века русское дворянство металась в поисках значимых для себя ценностей, то уходя от православия в сторону масонства, католичества, нигилизма, то возвращаясь к исконной ортодоксии. Купечество же крепко держалось за традиции, а присоединявшиеся к данному сословию крестьяне принимали сложившиеся веками правила игры, согласно которым надо держаться всего старого — потому что оно доброе. Многие и разорялись; один таких неудачников — батюшка Антона Павловича Чехова. Но в общем и целом русское купечество мимикрировало под дух времени и вплоть до 1917 года процветало.
  Дети новоявленных купцов еще тянули лямку затеянного отцами дела, а вот внуки проявляли необычное для прежних времен равнодушие к вере и Церкви. Зато их манила жизнь искусства, движение общественной мысли; они могли расходовать миллионы на поддержку живописи, театра, науки. Надо сказать, меценатов в среде купечества было не много, таковых по пальцам можно было перечесть. Но именно они и вошли в историю Отечества, создав Третьяковскую галерею, Бахрушинский театральный музей и Щукинское училище.
Изредка такие люди принимались бравировать левизной своих взглядов, воспринимая консерватизм своей родни как сущий анахронизм. Они забывали, что, ежели долго вглядываться в бездну, последняя начнёт вглядываться в тебя. Таков был Савва Тимофеевич Морозов, представитель злополучного «третьего поколения созидателей», на котором природа по ряду причин отдыхает. Данный феномен отмечал купец Николай Варенцов, крупный промышленник, ровесник Саввы Тимофеевича, сколотивший одиннадцатимиллионное состояние многолетним кропотливым трудом. Говоря о самом начале XX века, Николай Александрович отмечал:  «Мало теперь осталось крепких и сильных духом купцов: не было уже стариков И. А. Лямина, Гучковых, Горбова, Т. С. Морозова, А. И. и Г. И. Хлудовых, П. М. и С. М. Третьяковых, В. А., А. А., П. А. Бахрушиных и многих других выдающихся купцов. На их места вступали дети, но более слабые духом, с проявлением большей суетности, чем было у их отцов. И многие из этого молодого поколения сознавали свои слабости, и мне приходилось слышать от них: «Нет у нас того, что было у наших отцов и дедов!», приписывая это естественному вырождению, и в глубине души чувствовали, что всё это в значительной степени зависит от избытка материального благополучия. В этом новом поколении много было либералов; из них были умные, честные и хорошо образованные, но невольно бросалось в глаза, что либерализмом они как бы старались отделаться от будоражащих других разных мыслей и тем успокоить свою совесть от противоречий их жизни; они как бы запряглись в шоры, без желания видеть, что делается направо направо и налево за пределами их запряжки».
Итак, крепостной крестьянин Савва Васильев (1770–1860)  взявший по только ему известной причине фамилию «Морозов» происходил из Гуслиц — области, давно облюбованной староверами, обладающей высокой духовной  культурой и большой экономической самостоятельностью. Выходцы из Гуслиц могли опереться на мощную родственную и общинную поддержку. Гуслицкое старообрядчество относилось к поповскому белокриницкому толку и тесно взаимодействовало с московскими староверами, а именно — Рогожской общиной.
Морозовы не относились к сильно набожным людям; сестры Саввы Морозова-младшего вышли замуж за новокрещенцев и впоследствии оставили старый обряд. Да и Савва воспитывался вовсе не в религиозном духе.
Савва Морозов-старший не был обучен грамоте, что не помешало ему вполне овладеть искусством предпринимательства.  Он пробовал свои силы на разных поприщах. Сперва работал деревенским пастухом, потом извозчиком, с 1791 года — ткачом на предприятии купца Кононова по производству шелковых лент. А через шесть лет решился создать собственное дело того же профиля: в 1797 году, с разрешения своего своего помещика Рюмина, Морозов организовал в родном Зуеве мастерскую по изготовлению всё тех же шелковых лент.
Исследователи до сих пор теряются в догадках: где Морозов раздобыл первоначальный капитал? В Орехове-Зуеве даже при советской власти каждый был убеждён в том, что Савва с изначала занимался изготовлением фальшивых монет. Вам об этом каждая орехово-зуевская собака прогавкает (только не вздумайте там распевать частушку «Наши спутник запустили из Орехозуева»!). Ну, у нас на злые языки дефициту нет, а дым без огня всё же бывает.
В том же 1797 году Савва Васильевич женился. Его избранницей стала Ульяна Афанасьевна, дочь красильного мастера. Граф Олсуфьев, университетский приятель Саввы Морозова-младшего, часто бывал в его доме и слышал семейные рассказы о том, как супруга Саввы Васильевича Морозова сама таскала ведра с краской на первоначальной маленькой фабричке Морозовых в Зуеве.
В Москве продукция Морозовской мануфактуры пользовалась спросом: во-первых, потому что зуевский ажурный товар отличался знатным качеством, а во-вторых из-за того, что после Отечественной войны 1812 года многие московские текстильные производства погорели и не могли обеспечить ажуром население Первопрестольной.
В 1821 году Савва Васильевич выкупил на волю себя и свою семью, заплатив помещику 17 тысяч рублей ассигнациями. Уверен, вы понимаете, что это за сумма. После этого Морозов записался в купеческое сословие Богородского уезда как купец первой гильдии, хотя, будем откровенны: он всё же не купец, а фабрикант. В очень короткое время «Морозовская империя» стала включать в себя несколько крупных текстильных и красильных фабрик. Основное производство размещалось в Орехово-Зуеве, ещё две фабрики — в Богородске и Твери. На морозовских предприятиях трудились тысячи рабочих, и производство приносило  баснословную прибыль.
Повторю: у Саввы Морозова-старшего было пятеро сыновей: Елисей, Захар, Абрам, Иван и Тимофей. Продолжателями отцовского дела стали четверо из них — у Ивана Саввича не обнаружилось предпринимательской жилки. Остальные, унаследовав от отца отдельные предприятия, стали крупными промышленниками. Каждый из них продолжил род, дав ему новое ответвление. В дальнейшем у нас речь пойдет только об одной ветви рода — «Тимофеевичах», так как именно к ней принадлежал Савва Морозов-младший, главный герой этой главки. Основатель клана «Тимофеевичей», Тимофей Саввич Морозов получил в наследство от отца крупнейшее из отцовских предприятий — Никольскую мануфактуру в Орехово-Зуеве — в 1844 году. Это был прогрессивный собственник. При Савве Васильевиче одновременно с установкой паровых машин в 1847 году из Великобритании на Никольскую мануфактуру прибыли высокооплачиваемые высокопрофессиональные специалисты.  В Зуеве появилась Англичанская улица, на которой эти высокие профессионалы и проживали. А Тимофей Саввич, наоборот, решительно отказался от услуг иностранных специалистов, считая, что земля Российская должна плодить своих быстрых разумом Невтонов. Он учредил стипендии для отправки наиболее талантливых русских студентов из Московского высшего технического училища за границу, где они могли получить наилучшее образование и познакомиться с достижениями европейской промышленности. Весь технический персонал на Морозовских фабриках постепенно стал русским.
Тимофей Саввич проявил себя еще в одной области: он являлся крупным благотворителем. Так, незадолго до кончины, в 1889 году он пожертвовал значительную сумму — 100 тысяч рублей — «на призрение душевнобольных по почину городского головы Н. А. Алексеева». Чуть позже мы узнаем, почему именно нуждам душевнобольных было уделено Морозовское внимание.
 Другое крупное пожертвование Тимофея Саввича было вызвано личным и весьма горьким жизненным опытом: его старшая дочь, Анна Тимофеевна чудом выжила после родовой горячки. После этого Морозов отказал 50 тысяч рублей на содержание кроватей в гинекологической клинике Московского университета. Что касается Морозовской детской больницы: она основана на средства промышленника Алексея Викуловича Морозова, представителя другой ветви «зуевских олигархов».
Супругой Тимофея Морозова стала дочь купца второй гильдии Мария Фёдоровна, урождённая Симонова, также староверка. Тимофей Саввич женился на ней в 1846-м; жениху было 23 года,  невесте — 16 лет. От этого брака родилось десять детей: шесть девочек и четверо мальчиков; из них до взрослого возраста дожили четыре дочери и два сына.
До Саввы Морозова-младшего Мария Фёдоровна родила восьмерых детей, из которых выжили лишь четверо, причем все — дочери. 3 февраля 1862 года в семье Морозовых на свет появился долгожданный сын. Твёрдой уверенности в том, что мальчик выживет, быть не могло. Как позднее выяснилось, Мария Фёдоровна обладала дурной наследственностью, из-за которой части ее отпрысков досталось слабое здоровье — не только физическое, но и психическое. Савва вопреки всему рос здоровым, бойким и смышленым. А через некоторое время родителям вновь посчастливилось: у них родился ещё один сын, которого назвали Сергеем. Ему суждено было прожить долгую жизнь (умер он в 1944 году в Париже), хотя он и остался в тени своего старшего братишки. Отмечу: именно Сергей Тимофеевич был тем самым добрым богачом, который приютил в своей мастерской гениального Исаака Левитана.


Семья Морозовых

Тимофей Морозов желал дать своим детям то, чего не было ни у его предков, ни у него самого, но необходимость чего он явственно ощущал: качественное образование. Сыновей он готовил вести дела не только на территории Российской империи, но и за её пределами. Разве только у Сергея рано было обнаружено нервное расстройство и все ставки делались на старшего сына.
Детство Саввы и Сергея прошло в фамильной усадьбе близ Большого Трёхсвятительского переулка — на самой вершине Ивановской горки. Побывав в «Морозовском садике», который ныне открыт для посещения, вы поймёте, что это был очень даже не маленький рай.  По купеческому обыкновению усадьба была записана на хозяйку — Марию Фёдоровну. По словам современников, имение выглядело как «великолепный дворец с серебряным фонарём у Яузского бульвара», который предыдущий владелец «купил в развалинах у какого-то князя», восстановил «самым безобразно-роскошным манером» и «при какой-то заминке в делах продал Т. С. Морозову». В этом особняке ко всему прочему располагалась крупнейшая в Москве моленная белокриницкого согласия, освященная во имя Святого Николая Чудотворца. Она действовала с 1856 до 1905 года, когда старообрядцам запретили строить новые церкви, а престолы прежних «запечатали» — не позволили проводить в них богослужения.
Морозовская усадьба занимала огромную территорию — от Подкопаевского переулка до Покровского бульвара. Помимо главного хозяйского дома, в него входил целый ряд домов, пристроек, конюшен, каретных и дровяных сараев, имелась даже оранжерея. «В подвале Т-образного дома со светлыми большими окнами располагались кухни и жила обслуга — кухарки и прачки. Кушанья и все необходимое господам подавалось наверх ручным лифтом.
Савву и Сергея Морозовых определили в одну из лучших московских гимназий, — «что у Покровских ворот», а именно Московскую 4-ю гимназию — привилегированное учебное заведение для мальчиков при Московском дворянском институте. Это тот самый «дом-комод» на Покровке, 22 (подробная его история изложена в моей книжке «О чём молчат древние камни Москвы»). 
Будучи старообрядцами, братья Морозовы не участвовали в церковной жизни своих одноклассников и не посещали уроков Закона Божия — в аттестате Саввы Морозова напротив этого предмета стоит прочерк. Однако раскольниками они были не особо рьяными. Савва Тимофеевич, уже став взрослым, признавался: «В гимназии я научился курить и не веровать в Бога».
Морозовы учились вместе купеческим сыном Константином Алексеевым, и это знакомство для Саввы оказалось роковым. То было золотое время Мельпомены. Дабы не отстать от тенденций, московские купцы стали «с образовательной целью» прививать своим детям любовь к театру — и чадам это нравилось, ибо супротив моды не попрёшь. Из воспоминаний представительницы купеческого сословия Марии Крестовниковой о «Морозовских вторниках» (своеобразного салона во дворце Морозовых) известно, что юные Морозовых являлись заядлыми театралами: «К концу ужина в столовую входят два гимназиста. Они обходят, здороваясь, весь стол и нас между прочим. «Ну что, Савва и Серёжа, хорошо было?» — спрашивают некоторые. «Ах да, замечательно, честное слово, Ленский замечательно играет!» — отвечал один из них. «Кто это?» — спросила я у своего кавалера. «А это сыновья Тимофей Саввича: Савва и Сергей. Они ездили смотреть «Горе от ума» с Ленским». Савва Морозов  был более активен, чем брат, и не стеснялся высказывать вслух собственные суждения. В тот момент ему было всего 14 лет».
Ближе к концу 1870-х молодые московские  купеческие отпрыски пришли к мысли: мало смотреть на постановку, надо в ней участвовать! Особенно рьяно за дело взялись члены «Абрамцевского кружка»: купец Савва Иванович Мамонтов, его супруга Елизавета Григорьевна, а также художники из их «команды»: Илья Репин, Василий Поленов, Виктор Васнецов, Исаак Левитан, Константин Коровин, Михаил Врубель и Василий Суриков. В московском доме Мамонтовых на Садовой-Спасской, а также в имении Абрамцево начали ставиться рождественские любительские спектакли. И это было только начало «творческого безумства мирового масштаба».
По окончании гимназии Савва Морозов поступил в Императорский Московский университет. Он избрал отделение естественных наук физико-математического факультета. Там он подружился с сыном тогда уже известного писателя графом Сергеем Львовичем Толстым, который, как и Морозов, страстно увлекался конной ездой и псовой охотой. Тогда же, 1881 году семейство Толстых переехало из Ясной Поляны в Москву, чтобы дети получали качественное образование.
От сессии до сессии живут студенты в своё удовольствие. Морозов и Толстой полюбили кутить. Не раз Савве доводилось поздней ночью на лихаче подкатывать к отчему дому. А на другой день на вопрос родителей: «Где это ты так поздно гулял, Саввушка?» — старший сын отвечал непринужденно: «В Петровском парке, у цыган». А чего вы хотели: мажоры всех времён и народов не шибко рознятся.
Во второй половине XIX века обучение в Московском университете длилось четыре года, и весной 1885 года Савва Тимофеевич должен был окончить учебу. Однако Морозов не смог представить «кандидатское рассуждение», что стало следствием одного обстоятельства.  На самом деле Савва учился увлечённо и прилежно, однако было ещё и семейное дело, которое резко пошатнулось. Писатель Максим Горький, который недолгое время дружил с предпринимателем и вел с ним частые беседы по душам, вспоминал: «Савва Морозов… химик, мечтал о профессуре и имел к этому все данные. У него были отличные работы по химии, и вообще ставился вопрос об оставлении его при университете».
«Обстоятельство» вошло в учебники истории под названием «Морозовская стачка». Одна из крупнейших организованных забастовок рабочих Российской империи стряслась на текстильной фабрике «Товарищество Никольской мануфактуры Саввы Морозова сын и К°». Это событие стало первым — неожиданно громким — раскатом грома, предвещающим грозную бурю.
Морозовская стачка началась в селе Никольском 7 января 1885 года и продолжалась 11 дней. В ней приняло участие огромное по тем временам число рабочих — около десяти тысяч. Причинами стачки стали понижение заработной платы и высокие штрафы на производстве. Подробный анализ событий сделал Владимир Ленин. Для него Морозовская стачка явилась одной из крупнейших вех в становлении революционного сознания рабочих — переходом от стихийной борьбы с «притеснителями» к борьбе организованной, под руководством «передовых» рабочих: «С 1882 года Морозов стал сбавлять плату, и до 1884 года было пять сбавок. В то же время становились всё строже и строже штрафы: по всей фабрике они составляли почти четверть заработка (24 копейки штрафов на заработанный рубль), а иногда доходили у отдельных рабочих до половины заработка». Короче, русский капитализм показал свой оскал, что в конечном итоге привело... А, впрочем, русский капитализм, кажется, ещё себя явит в иных нехороших явлениях — всё ещё впереди, а вот эксперименты с социализмом и коммунизмом, похоже, остались в прошлом.
Собственно каплей, переполнившей чашу народного гнева, стало следующее самодурственнное решение: 7 января 1885 года, на которое пришелся большой церковный праздник, Собор Иоанна Крестителя (следовал сразу за двунадесятым праздником Крещения), Тимофей Саввич объявил рабочим днем.
Тимофей Морозов решил как можно крепче держаться своих позиций, отчего впервые обнаружились существенные разногласия между ним и Саввой: если отец стоял на своём, то сын считал, что необходимо уступить, чтобы не потерять еще больше. Но, что хуже всего, из-за стачки заметно пошатнулась деловая репутация Тимофея Саввича. Более того, доброму имени фирмы «Саввы Морозова сын и К;» был нанесен серьезный ущерб. Эта марка и раньше была известна по всей России, но слава её была положительной. Под словами «Савва Морозов» подразумевались широкий ассортимент и отличное качество тканей, солидная деловая репутация, неизменный успех в делах. Теперь же на первое место выдвинулся мощный отрицательный компонент известности: «Савва Морозов — изверг и кровосос, эксплуататор пролетариата».
Из 105 обвиненных в беспорядках буянов наказание понесли только трое. Остальные были оправданы и отпущены на свободу. Такое решение суда стало настоящей сенсацией. По словам Саввы Тимофеевича, приехал отец из суда — и прямо в постель: «Целый месяц пролежал в горячке. Встал совсем другим человеком: состарился, озлобился, о фабрике и слышать не хочет. Продать её, а деньги в банк, — там спокойнее, и никаких рабочих!» Тимофей Морозов был морально сломлен; он так и не оправился от понесённого удара. Передав бразды правления  старшему сыну, отец ушел на покой. В результате Савва Морозов-младший отказался от научной карьеры и страдания его были только умножены, ибо до конца своих дней наш герой был уверен, что в роли директора он находится не на своём месте.
В плане личной жизни Савва Тимофеевич повёл себя не совсем по-христиански. Предметом его амурного увлечения  стала молодая старообрядка Зинаида Зимина. Среди современников Морозова было распространено убеждение, что 3инаида Григорьевна происходила из рабочей среды и трудилась на одном из предприятий клана Морозовых. Так, князь Щербатов называл её «бывшей ткачихой», а писатель Марк Алданов (сочинивший роман о трагедии Морозова) утверждал, что рабочие уважали Савву Тимофеевича не только за постоянную заботу о их интересах, но и так как «знали, что он женат на красавице «присучалыцице», еще не так давно стоявшей за фабричным станком. Однако это было не так: дочь богородского купца второй гильдии, почетного гражданина Григория Зимина, с детства готовили к исполнению купеческих обязанностей. Работать за станком она могла с той же целью, что и Савва Тимофеевич в Манчестере (когда там был) — чтобы понять глубинные основы текстильного дела.
Здесь самое время поговорить о революции. Сексуальной — дух социальной революции мы уже вдоволь побередили. Она аккурат случилась в середине 1880-х годов. Заключалась сексуальная революция в том, что женщины перестали себя чувствовать товаром и стали сами выбирать себе половых партнёров. Но для этого надо было бросить вызов традиционному обществу. Собственно, об этом — роман Льва Толстого «Анна Каренина».


Савва Морозов

Когда Савва Морозов приметил Зинаиду Григорьевну, она уже была замужем — за Сергеем Викуловичем Морозовым, двоюродным братом Саввы Тимофеевича. Одна из современниц, хорошо знавшая супругов Морозовых, писала об их взаимоотношениях: «Не думаю, чтоб любовь была. Просто она была очень бойкая, энергичная, а он слабохарактерный, нервный очень. И очень хорош собою, волосы хорошие. Чем-то на француза походил». Безвольность мужа, его страсть к азартным играм и скачкам, а также полное нежелание заниматься семейным делом вряд ли были по нутру энергичной Зинаиде Григорьевне, которую родители отдали под венец исключительно по расчёту.
Савва Тимофеевич впервые увидел Зинаиду Григорьевну ещё будучи студентом, в день её венчания с Сергеем Викуловичем. Невесте было 17 лет — на семь лет меньше, чем жениху. Отношения двух двоюродных братьев, купцов Морозовых были неплохими. Однажды Савва Тимофеевич пригласил Сергея Викуловича на один из вечеров, устраивавшийся в «Клубе служащих» Никольской мануфактуры. Но накануне Сергей уехал на охоту, а Зинаида, проявив упрямство и своенравие, пришла одна. Савва Тимофеевич быстро подошел к ней и любезно проводил в зал. Внук Саввы Тимофеевича передает фразу, сказанную Зинаидой Григорьевной: «Когда разъехались мы с Сергеем да пошла я по второму разу под венец…» Сказал тогда отец Зине: «Мне бы, дочка, легче в гробу тебя видеть, чем такой позор терпеть». Но в итоге она его увидела там, куда мы в большинстве своё не особо торопимся. А потом ещё и двух своих муженьков. Мать Саввы Морозова, Мария Фёдоровна ворчала: «Да уж порадовал ты меня, Саввушка. Первый жених на Москве, а кого в дом привел… Что бесприданница твоя Зиновия — еще полбеды, разводка — вот что плохо».
Конечно, старообрядческая среда плохо приняла такое проявление «сексуальной революции». Но вот, что характерно:  Савва Тимофеевич предал свою вырванную у родственника жену, а она оставалась ему верна до конца и простила его блуд. Правда, однажды так подставила Саввушку, разодевшись на торжественный приём пышнее самой императрицы, что обрезало политические амбиции мужа.
Тимофей Саввич скончался в октября 1889 года в возрасте 66 лет. Его преемницей на посту директора-распорядителя Товарищества Никольской мануфактуры стала Мария Фёдоровна, но управлял делом Савва Тимофеевич. Состояние, оставленное Тимофеем Саввичем своим потомкам, было по тем временам сказочным: 16 миллионов 129 тысяч 018 рублей.  Сергей Тимофеевич по-прежнему передавал свои полномочия старшему брату, пытаясь найти себя в искусствах.
 Ежели у вас когда-нибудь был крупный капитал, вы прекрасно знаете, сколько тогда вокруг вас вьётся лиц, которым непременно нужно ваших денег. А посему не завидуйте богатеям, из участь безрадостна.
Что касается вопросов веры. После кончины Тимофея Саввича произошел разрыв Саввы Тимофеевича с  Рогожской общиной, а в 1892 году Морозов вследствие ряда не названных им причин отказался выполнять обязанности выборного. Александр Амфитеатров в романе «Дрогнувшая ночь», посвященном «памяти хорошего человека Саввы Тимофеевича Морозова» пишет: «Старая вера мешала Савве быть утверждённым на посту московского городского головы, хотя этого поста он и сам желал, и москвичи его в головы прочили. Да и в правительстве многие находили, что этот выбор был бы и представителен, и полезен, так как направил бы «будирующую» деятельность молодого купеческого лидера и капиталы, им повелеваемые, не к огорчению властей, но к утешению… Но, когда Савве совершенно ясно дали понять, что дело стоит только за присоединением его к православию, Савва под большие колокола не пошел и купить удовольствие головить на Москве отступничеством от веры отцов своих наотрез отказался.
— Да не все ли вам равно, Савва Тимофеевич? — убеждали его. — Ну, какой вы старовер?.. Образованный человек, интеллигент… Ну, на что вам далось ваше старообрядчество? Какой смысл вам за него держаться? Что вы в нем для себя нашли?
А он с улыбочкою, себе на уме, возражал:
— Как что-с? Прекрасная вера-с. Как отцы, так и мы. Очень хорошая вера-с. Купеческая-с».
Савва Тимофеевич почувствовал себя государственным человеком и принял горящее участие в реализации ряд общественно важных проектов. В 1897-м, разругавшись с правительственными чиновниками (и лично — с Сергеем Витте) с купеческим апломбом бросил эту забаву.
Именно в этот период произошел один любопытный эпизод. Особняк Саввы Морозова на Спиридоновке, 17, построенный по проекту Фёдора Шехтеля и расписанный изнутри Михаилом Врубелем, считался шедевром и диковинкой (теперь там Дом торжественных приёмов Министерства иностранных дел). Этот анекдот я даю в изложении Владимира Немировича-Данченко: «Слухи об его «палаццо», убранном с большим вкусом, дошли до великого князя, и вот к Морозову является адъютант с просьбой показать Сергею Александровичу дом. Морозов очень любезно ответил: «Пожалуйста, во всякое время, когда ему угодно». — «Так вот, нельзя завтра в два часа?» Морозов переспрашивает: «Ему угодно осмотреть мой дом?» — «Да». — «Пожалуйста, завтра в два часа». На другой день приехал великий князь с адъютантом, но их встретил мажордом, а хозяина дома не было. Это было очень тонким щелчком: мол, вы хотите мой дом посмотреть, не то чтобы ко мне приехать, — сделайте одолжение, осматривайте, но не думайте, что я буду вас приниженно встречать». Надо, впрочем, учитывать, что Сергей Романов имел репутацию, скажем так, не вполне верно ориентированного мужчины. Но здесь существенен факт, что Савва Морозов уже был настроен оппозиционно по отношению к царствующей династии.
  Капиталист всецело отдался своему давнишнему увлечению. Тем же самым увлёкся сын крупного коммерсанта, Константин Алексеев, посчитавший, что надо любить себя в искусстве (или наоборот — неважно) взявший себе псевдоним «Станиславский». Напомню, детьми эти два купеческих сынка учились в одной гимназии. Как уже ранее говорилось, любительские постановки в имениях Саввы Мамонтова объединяли чуть не весь московский бомонд. Станиславский постарался сделать так, чтобы основе спектаклей лежал революционный для того времени принцип реализма. Чтобы создать у зрителя полную иллюзию реальности, декорации делались настоящими художниками, были тонко прорисованы — в то время как в Императорских театрах таковые были условны до грубости.
Напарник Станиславско,  Немирович-Данченко, наоборот, был выходцем из дворянской среды. Он прибился к «купчишкам» потому как их папеньки на забавы своих чадушек много денег давали (сам-то Владимир Иванович происходил из бедной малороссийской шляхты).  В соревновании драматургов Немирович-Данченко положил на лопатки даже Антона Чехова: Владимир Иванович был удостоен Грибоедовской премии за пьесу «Цена жизни», которую жюри посчитало более высокохудожественной, нежели чеховская «Чайка».  И кто теперь помнит, что за «цена» и какой такой «жизни»? Хотя, по отношению к Саввушке название пьесы ещё какое пророческое. Если Станиславский и Морозов, как говорится, «снюхались», Немирович-Данченко Савву Тимофеевича на дух не переносил и даже после кончины последнего поливал его всякими словами.
 Одно дело — любительские постановки на даче, другое — мировая слава. Станиславский, один из директоров фабрики «Алексеевы и К;», был человек со средствами, но не богач. Его капитал оборачивался в «деле», он получал дивиденды и жалованье, что позволяло ему жить сыто, но не давало права тратить много на «прихоти». Имелся у него и отдельный запасец, но отложенный для детей, он не смел его трогать. Надо было привлекать меценатов. Станиславский, отлично зная психологию московского купечества, решил создать Товарищество  по образцу акционерного общества. Особо никто из толстосумов не клюнул — тогда  Константин Сергеевич и подался старинному приятелю Савве Тимофеевичу.
Договор об учреждении Общедоступного театра в Москве, заключенный сроком на 12 лет, датируется 10 апреля 1898 года. В этот день было организовано Товарищество пайщиков МХТ. Его членами состояли десять лиц, девять из них,  являлись представителями купеческого сословия. Для представлений было нанято здание театра «Эрмитаж» в Каретном Ряду.
Первой постановкой стала трагедия Алексея Толстого «Царь Фёдор Иоаннович». Она была успешна, о новой манере «играть спиною к зрителю» заговорили. Однако эффект новизны прошёл быстро, следующие спектакли   не пользовались популярностью.
Последний удар был нанесен запрещением постановки «Ганнеле» Гауптмана, на которую возлагались последние надежды. Из отчаяния, так сказать, напоследок решили «хлопнуть дверью» — поставить «Чайку» Чехова. Со стороны это выглядело глупо, ибо за два года до того, в октябре 1896-го «Чайка» была поставлена в Петербурге, на сцене Александринского театра — и с треском провалилась. Это было не только смелый, но циничный поступок: второй провал его пьесы тяжело больной Антон Павлович мог бы уже и не перенести. 
Премьера состоялась 17 декабря 1898 года. Вот рассказ  Станиславского: «Публики было мало. Как шел первый акт — не знаю… Помню, что мне было страшно сидеть в темноте и спиной к публике во время монолога Заречной и что я незаметно придерживал ногу, которая нервно тряслась. Казалось, что мы проваливались. Занавес закрылся при гробовом молчании. Актеры пугливо прижались друг к другу и прислушивались к публике. Гробовая тишина. Из кулис тянулись головы мастеров и тоже прислушивались. Молчание. Кто-то заплакал. Книппер подавляла истерическое рыдание. Мы молча двинулись за кулисы. В этот момент публика разразилась стоном и аплодисментами. Бросились давать занавес».
Несмотря на два несомненных успеха, первый сезон для театра окончился с большим долгом. Немирович-Данченко писал: «Наши пайщики вели себя двусмысленно. При встречах каждый из них делал комплименты, но движения у них были словно по скользкому полу: чуть было я касался дальнейшего, — как, мол, вот нам дальше существовать, — а его уже нет, — исчез… Мало того, начали до меня доходить слухи, что один из пайщиков даже громко и резко ругает театр: «Ничего-то интересного в нем нету, какие-то вычуры, одно штукарство. Одним словом — мода. И, конечно, никаких денег на эту затею не следует давать».
Между тем, уже в первый год Савва Морозов затратил на театр 60 тысяч рублей, а на открытие второго сезона требовалось никак не меньше. По подсчётам исследователей, в 1898–1904 годах расходы  на поддержку Художественного театра составили около полумиллиона рублей. Философский вопрос: народу хлеба не хватало — стоило ли вкладываться в зрелища — причём, не для всего населения, а лишь для прослойки театралов? Может, лучше было инвестировать в электрификацию всей страны... Тогда и у революционеров было бы меньше поводов отымать власть у монархистов.


Савва Морозов с детьми

И к вопросу об электрификации. На рубеже XIX–XX столетий электричество в России всё ещё было новинкой, недоступной плебеям. Электрический свет имелся во дворцах знати и в особняках богатого купечества, а также в некоторых присутственных местах. В подвалах таких домов были установлены обособленные динамо-машины, дающие электроэнергию локально.  Специалистов по обслуживанию электроагрегатов трудно было найти, а Савва Тимофеевич страстно хотел создать инновационный электротеатр. Марк Алданов писал об этом увлечении Морозова: «В Москве рассказывали, что это освещение составляет у Морозова пункт легкого умопомешательства. Он ведал им и в Художественном театре, и в доме на Спиридоновке, и в своих имениях: сам лазил по лесенкам, работал над проводами, переодевшись в рабочее платье».
На летние месяцы, когда семья жила на даче, Морозов превращал свой дом и прилегающий к нему сад в экспериментальную мастерскую, где всё свободное от предпринимательской деятельности время посвящал опытам с театральным освещением. В ванной комнате он устроил своеобразную химическую лабораторию; здесь он изготовлял лаки разных цветов «для окрашивания электрических ламп и стекол ради получения более художественных оттенков освещения сцены». В большом зале дома, а также в саду он производил пробы эффектов, создававшихся при помощи цветных светильников.
МХТ нуждался в своём, а не арендованном здании. Морозов узнал об освобождении театрального здания в Камергерском переулке. Ранее в этом доме, принадлежавшем богатому нефтепромышленнику Лианозову, играла труппа Корша, затем располагалась частная Русская опера Мамонтова. Последним арендатором помещения стал француз Шарль Омон. Он разместил в здании «Кабаре-Буфф», наводившее ужас на благонравных москвичек. Станиславский вполне заслуженно называл его «вертепом разврата».
Здание было приобретено.   Его перестройка обошлась Савве Тимофеевичу в 350 тысяч рублей, с учетом того, что архитектор Фёдор Шехтель выполнял этот заказ безвозмездно. Театр в Камергерском переулке открылся для зрителей 8 октября 1902 года постановкой «Мещан» Максима Горького. Ох уж этот Горький... Точнее, не совсем Алексей Максимович, а очаровательный «чёрный ангел», который умело манипулировал и Морозовым, и Горьким, и еще рядом комплексующих особей мужеского полу. Как у нас на Руси говорят, шерше ля фам. Этого «ангела» звали Андреева, она-то и погубила Саввушку.


Мария Андреева

Мария Юрковская родилась в Санкт-Петербурге в 1868 году. Воспитывалась в интеллигентской семье бедных дворян, где кроме неё было еще четверо детей. Её отец —  главный режиссер Александринского драматического театра Фёдор Фёдоров-Юрковский. Мать — актриса того же театра Мария Юрковская (урождённая Лилиенфельд, отпрыск  древнего остзейского дворянского рода, сценический псевдоним — Лелева). Мария Фёдоровна получила гимназическое образование, а потом окончила Высшие женские курсы и могла бы стать учительницей, но в итоге яблоко упало под яблоню. Для этого у нее имелись все данные: красота, обаяние, природная пластичность, драматический талант и чудесное меццо-сопрано.
Пути на сцену не помешало даже замужество: в 1888 году она обвенчалась с действительным статским советником Андреем Желябужским, который был старше супруги на 18 лет. В этом браке она родила двоих детей; впоследствии в семье появились еще два приемных сына — племянник супруга Марии Фёдоровны и сын её умершей сестры, Надежды Фёдоровны. Шесть лет брака прошли в семейных заботах, воспитании детей и раутах большого дома высокопоставленного мужа, кстати, тоже увлекавшегося театром. Своего супруга Мария Фёдоровна уважала настолько, что даже по его имени  взяла себе сценический псевдоним: Андреева.
Мария Фёдоровна стала одной из первых актрис Художественного театра. Для этого нужно было пройти строжайший отбор, судьями в котором выступали Станиславский и Немирович-Данченко. Напомню, Россия тогда была охвачена театральной лихорадкой и конкуренция зашкаливала. К моменту поступления в труппу Художественного театра Андреевой исполнилось 30 лет, при этом выглядела она совсем юной и весьма привлекательной девушкой. На сцене Художественного театра Андреева блистала несколько лет (1898–1904, 1906), а потом решительно бросила сцену. В пользу другой лихорадки, можно сказать, кровавой и беспощадной. Когда Андреева демонстрировала свои качества под огнями рампы, никто не догадывался, что подлинная её страсть — Революция. И не только сексуальная.
По собственному признанию Марии Фёдоровны, которое состоялось уже после прихода к власти большевиков, первое её знакомство с революционерами-подпольщиками состоялось в начале 1897 года. В помощь гувернантке-француженке своего сына Юрия Мария Фёдоровна пригласила студента Московского университета  Лукьянова: «Вот этот-то Дмитрий Иванович (очень внешне неказистый парень, но неглупый), член землячества студентов-ставропольцев, и познакомил меня спустя несколько месяцев жизни у нас в доме со своими товарищами по землячеству. Для меня это все были очень необыкновенные по сравнению с обычными знакомыми люди, очень интересные… Я узнала, что они образовали кружок марксистов и читают вместе, разбирая и изучая, «Капитал» Маркса».
К октябрю 1898 года, когда на сцене Художественного театра прошел первый спектакль, Мария Фёдоровна уже, по её словам, являлась «горячим марксистом и убежденнейшим приверженцем рабочего класса — творца всех ценностей мира». Позже, в Женеве она познакомилась с Лениным. Владимир Ильич дал ей партийную кличку: «Феномен». Она действительно была феноменальна, ибо, благодаря необычайной харизме, умела сводить с ума мужчин и добывать деньги для любимой партии
Москвоведы привычно говорят, что де эта роковая красавица умело охмурила богатея Морозова — да так, что у того «кукуха слетела». Так, да не совсем. Приударять за за дивами в среде капиталистов было привычным делом. Посмотрите любую оперетку. Андреева в отношениях с поклонниками играла роль «типичной инженю» (создавала образ хрупкой, беззащитной девушки) и этим приёмом хладнокровно разбивала сердца своих жертв. Что характерно, аристократ-муж ей это делать дозволял.
«Дружба» Саввы Тимофеевича с красавицей Андреевой вынуждала его, солидного, женатого человека, с утра пораньше находиться в доме Желябужских, ожидая выхода Андреевой, чтобы сопроводить её в театр.  Он появлялся ещё до выхода Марии Федоровны из будуара. Домочадцев забавляло, как этот всемогущий фабрикант топал мелкими шажками по столовой и попыхивая папиросой, которую держал смешно зажатой в пухлых пальцах маленькой, почти женской руки, переговаривался с Марией Фёдоровной через дверь ее комнаты, сообщая ей последние новости».
Несомненно, это был роман, однако встречавший порицание в стенах Художественного театра, где благодаря Станиславскому царили строгие моральные устои. Отношения «женщины-вамп» Андреевой и «мужчины-кошелька» Морозова длились около четырех лет — до тех пор, пока Мария Фёдоровна не переключила своё внимание на Максима Горького. 
Ненавидевший Морозова Немирович-Данченко в октябре 1903 года писал Чехову: «Под её же влиянием, уже совсем как гимназист, дурачок, находится Морозов… С Горьким я объяснился напрямки. Что же касается Морозова, то это нелегко, потому что он путается во лжи. И идёт какая-то скрытая ерунда, недостойная нашего театра и портящая нам жизнь. Это обидно, не только за Горького, но и за Морозова».
 Савва Тимофеевич вернулся в семью, к жене, только что родившей ему второго сына. Однако и после этого Морозов проявлял готовность выручать Андрееву из любой беды. Так, когда в январе 1905 года, будучи в Риге, актриса тяжело захворала, именно Морозов, а не Горький, дежурил у её постели. Алексей Максимович в это время находился в Петербурге, верша дела революции (не сексуальной). А в феврале 1905-го, опять-таки по просьбе Андреевой, Савва Тимофеевич хлопотал об освобождении Горького из Петропавловской крепости, внеся за него залог в десять тысяч рублей. От встречи с вызволенным «пролетарским писателем» предприниматель уклонился. Такую же сумму купец внес за писателя Леонида Андреева (он не родственник Марии Фёдоровны и даже не однофамилец), на чьей квартире в феврале 1905 года был арестован нелегально заседавший там Центральный комитет РСДРП. После освобождения, видимо, опьянённый вольными ветрами, Андреев ушёл в глубокий запой.
Нет сомнения: помощь большевикам Морозов начал оказывать по личной просьбе Андреевой. А ещё влюблённый  Саввушка давал 24 тысячи в год на издание пропагандистской ленинской газеты «Искра». По  поручениям Марии Фёдоровны Савва Матвеевич устраивал на работу к себе на фабрики или в имения деятелей революционного движения.
Что характерно: когда Андреева и Горький стали открыто жить гражданским браком (несмотря на общественное порицание) доселе бурный поток морозовских инвестиций в пролетарскую революцию иссяк. В главках об эпохе Великого Раскола я намекнул на то, что старообрядцы посредством финансовой помощи большевикам добились свержения ненавистной династии Романовых. Но не всё так однозначно.
После разрыва с большевиками Морозов начал выстраивать отношения с лидерами либерально-оппозиционного движения. В его особняке на Спиридоновке, 17 происходили полулегальные заседания Союза земцев-конституционалистов, на базе которого вскорости возникнет партия кадетов.
Между тем Художественный театр, видимо, подумав, что он теперь стал Высокохудожественным, начал ставить туманно-непонятные даже для русского интеллигента пьесы Метерлинка, чрезмерно увлекся  Ибсеном, которого публика также не всегда понимала — в общем, всей той, пардон, декадентской хренью, которую высмеивал в «Чайке» Антон Павлович.
Когда Савва Тимофеевич окончательно разругался с Владимиром Ивановичем,  у Морозова появилась идея о создании в Петербурге нового общедоступного театра. Андреева должна была подыскать труппу, предполагалось, что часть московских артистов избавится из-под диктата Станиславского и сбежит в Северную Пальмиру. Но в итоге из этой затеи ничего не вышло... Если кто читал «Театральный роман» Булгакова, знает, во что вся эта катавасия выродилась. Ну, вы поняли, что я не особо люблю всю эту театральщину.
На Морозова жёстко накатывался рок наследственности. Максим Горький описывает похороны Чехова, которые состоялись в Москве 9 июля 1904 года: «Мы пришли с похорон и сидели в саду Морозова, настроенные угнетённо. Гроб писателя, так «нежно любимого» Москвою, был привезен в каком-то зеленом вагоне с надписью крупными буквами на дверях его: «Для устриц». Часть небольшой толпы, собравшейся на вокзал встретить писателя, пошла за гробом привезенного из Маньчжурии генерала Келлера и очень удивлялась тому, что Чехова хоронят с оркестром военной музыки. Когда ошибка выяснилась, некоторые веселые люди начали ухмыляться и хихикать. За гробом писателя шагало человек сто, не более… Какая-то дама в лиловом платье, идя под кружевным зонтиком, убеждала старика в роговых очках:
— Ах, он был удивительно милый и так остроумен…
Старик недоверчиво покашливал. День был жаркий, пыльный. Впереди процессии величественно ехал толстый околоточный на толстой белой лошади. Все это и еще многое было
было жестоко пошло и несовместимо с памятью о крупном и тонком художнике.
Проводив гроб до какого-то бульвара, Савва предложил мне ехать к нему пить кофе, и вот, сидя в саду, мы грустно заговорили об умершем, а потом отправились на кладбище. Мы приехали туда раньше, чем пришла похоронная процессия, и долго бродили среди могил. Савва философствовал:
— Все-таки — не очень остроумно, что жизнь заканчивается процессом гниения. Нечистоплотно. Хотя гниение суть тоже горение, но я предпочел бы взорваться, как динамитный патрон. Мысль о смерти не возбуждает у меня страха, а только брезгливое чувство, — момент погружения в смерть я представляю как падение в компостную компостную яму. Последние минуты жизни должны быть наполнены ощущением засасывания тела какой-то липкой, едкой и удушливо-пахучей средой.
— Но ведь ты веришь в Бога?
Он тихо ответил:
— Я говорю о теле, оно не верит ни во что, кроме себя, и ничего кроме не хочет знать».
Вот мы подошли и к финалу трагедии. «Драйвером» к психическому расстройству стал не разрыв с роковой красавицей, а забастовка рабочих Никольской мануфактуры в феврале 1905 года. Напомню, предыдущая стачка сломала психику Тимофея Саввича.  Савва Тимофеевич надеялся договориться с рабочими мирным путем, не вызывая полицию. Бастующие предъявили фабричной администрации требования, носившие исключительно экономический характер и заключавшиеся в двадцати пяти пунктах. Уже на следующий день семь из этих требований были удовлетворены, ещё четыре предполагалось удовлетворить в ближайшем будущем (позже, под влиянием революционной пропаганды, список пополнился еще тремя требованиями политического характера). Морозов пообещала никого не арестовывать при условии, что забастовщики не будут участвовать в погромах.
Тем не менее, в Никольское были вызваны казачьи полки, что обострило ход стачки и привело к жертвам. Штрейкбрехеры были избиты бастующими. Тем не менее сторонам удалось договориться и забастовка постепенно сошла на нет. 9 марта фабрики начали работу, а Морозов вопрошал: «Ну что творят эти антихристы, куда они ведут несчастных людей?» Само собою, сие относилось к большевикам, которые умело и хладнокровно разжигали волнения.
Савва Тимофеевич отправил Горькому телеграмму: «Нездоров, несколько дней пробуду в Москве». А вскоре по Белокаменной поползли слухи о сумасшествии фабриканта. Внешне его безумие выражалось в том, что Савва Тимофеевич стал избегать людей, много времени проводил дома, в полном уединении, не отвечал на корреспонденцию.
 В середине апреля к Морозову прорвался Горький. Между двумя любовниками Андреевой состоялся пристрастный разговор, закончившийся жестокой ссорой. Почти тут же Морозов с супругой и в сопровождении персонального доктора Селивановского выехал из России. Дети остались дома, на попечении родственников.
13 мая 1905 года в четыре часа пополудни, в Каннах, в одном из гостиничных номеров Савва Тимофеевич покончил собой. По врачебному заключению, смерть наступила «вследствие ранения, проникшего глубоко в левое легкое из сердца».
Возникли предположения, что Морозова как отступника могли убрать большевики, но доказательств тому не найдено. Реакционеры навесили ярлык: «жертва революционного психоза».
Убеждённый монархист граф Сергей Шереметев, хорошо знавший Саввушку, отреагировал на ужасную новость следующим образом:  «Эти Морозовы, всего на одно поколение отдаленные от типичных представителей степенной бытовой Москвы, резко и запальчиво бросились в весь водоворот развращающей волны и стали, можно сказать, во главе этого разврата!»





А БЫЛ ЛИ МАЛЬЧИК?


Ох уж этот «революционный психоз»... История болезни русского общества конца XIX – начала XX веков детально прописана в тексте «Жизнь Клима Самгина». Это вовсе не книга в традиционном её понимании, ибо автор, Максим Горький, не успел своё творение завершить по причине физической смерти, и, что самое досадное, текст так и не дождался редакторской правки.
Есть две русские «литературные глыбы», не обретшие совершенной формы. Их авторы, когда работали над своими эпохальными творениями, являлись «священными коровами», посему никто не решился взяться за решительную обработку многообещающих болванок. А сейчас лучше и не корнать вовсе, ибо знавших досконально минувшие эпохи уже нет в живых. Я подразумеваю «Пирамиду» Леонида Леонова и «Самгина».
Леонид Максимович, видно, несколько завидовал роману Михаила Булгакова о приходе в Москву Сатаны, отчего Леонов решил сочинить свой опус про явление в Первопрестольной ангела. Если бы «Пирамиду» удалось сократить хотя бы на три четверти, получилась бы динамичная и нескучная вещь. А с «Самгиным» не всё так однозначно. Там тоже убивающе много деталей, в которых сами знаете, кто сидит. По сути, этот текст про буржуев, у которых денег даже петухи не клюют, вот они и маются, утопая в ненужной болтовне, в то время как революционеры подобно крокодилам хладнокровно ползут к своей цели.
Если «Пирамида» целиком «московская» книга, действие «Самгина» разворачивается в разных географических точках, но преимущественно всё же в Первопрестольной. Меня поражает доскональное знание Горьким фактуры древней столицы, а ведь Алексей Максимович не был москвичом, да и не так долго у нас прожил. Признаюсь, опус пролетарского писателя мне удалось осилить только на старости лет — и уже после того как я настрочил первую и вторую версии «Гениев места». Сейчас же не могу не вставить главку про Горького.
Итак, Алексей Максимович покорял Москву уже имея репутацию «буревестника революции». Горький много и с оттягом таскался по нашей Матушке-России, а на Златоглавую что-то всё не набредал. Однажды власти сослали Алексея Максимовича в Арзамас, но при этом великодушно дали ему разрешение съездить сначала подлечиться от чахотки в Крым. Поскольку железнодорожный маршрут проходил через Москву, он также испросил разрешения остановиться в стольном граде на недельку, чтобы лично связаться с Художественным театром, который должен был ставить его первую пьесу: «Мещане».
И вот тут-то Горький узнал, что такое слава. На каждой станции его встречали восторженные толпы — триумф нёсся впереди паровоза. Напуганная этими манифестациями, полиция отняла у Горького разрешение остановиться в Москве. Прежде чем поезд прибыл в древнюю столицу, вагон с Алексеем Максимовичем был отцеплен и отогнан в Подольск. Там  было приказано дожидаться, оставаясь на месте, пересадки на состав, идущий в Крым. Узнав о такой перемене программы, друзья и поклонники, готовившиеся встречать его на московском вокзале, на перекладных понеслись в Подольск: среди них узнавались Фёдор Шаляпин и  Иван Бунин. Был импровизирован торжественный банкет — назло раздосадованным жандармам. Поздно ночью участники пьянки провожали Горького на вокзал, где должен был остановиться скорый — специально чтобы подобрать неудобного пассажира.  Почитателям нравилось в этом гонимом властями человеке всё: его медвежьи повадки, черная крестьянская рубаха-косоворотка, перетянутая на талии узеньким кожаным ремешком, густые усы, непокорный вихор, пронзительный взгляд, волжский, «окающий» выговор. Публику вдохновляло то, что было известно о его бродяжничестве в молодости, и даже больные простреленные легкие, которые делали из него романтического героя, заблудившегося в этом дурацком мире декаданса. Так, он стал не только писателем, чьи рассказы оценили, но и личностью незаурядной, звездой на культурном небосклоне. А что, думаете, так прославило Горького? Представьте себе, глупо-пропагандистская, но актуальная для того периода повесть «Трое», да ещё поэтические воззвания «Песня о соколе» и «Песня о буревестнике». А что касается первого покорения Москвы, эта попытка в сущности оказалась неудачной: промахнулся, а в Крыму угодил в цепкие лапы Толстого и Чехова, которые были не особо высокого мнения о литературном даровании усатого волжанина. Хотя, о какой неудаче может идти речь, ежели сам дух Горького, тогда ещё совсем молодого человека, уже покорил Первопрестольную?
Физически Белокаменная была захвачена Горьким вместе с премьерой действительно гениальной пьесы о маргиналах. Когда Максим (псевдоним был взят в честь отца, которого маленький Алёша случайным образом и невольно погубил)  осенью 1902 года читал «На дне» актерам Художественного театра, они были ошеломлены этим «сошествием в ад». Когда один из них спросил, какой эффект он хотел бы произвести на публику, Горький ответил: «Чтобы, понимаете, хоть взбудоражить, чтобы не так спокойно в кресле бы им сиделось, — и то уже ладно!» Оставалось только заполучить одобрение цензуры. Сначала в таковом было отказано. Тогда Немирович-Данченко лично явился в Петербург, дабы попытаться решить этот вопрос положительно. Ему пришлось биться с въедливыми цензорами за каждую фразу, за каждое слово. В конце концов разрешение у них вырвать удалось по очень простой причине: после неудачи с «Мещанами» власти были уверены, что пьеса «На дне» обречена на полный провал и эти авангардисты наконец уймутся.
Чтобы точно воссоздать атмосферу московского дна, труппа Художественного театра, ведомая хорошо знающим фактуру репортёром Владимиром Гиляровским, отправилась в ночлежки Хитровки, которые, к слову были в минуте ходьбы от усадьбы фабрикантов Морозовых. Актеры вступали в беседы с местными «достопримечательностями» и были поражены тем, насколько аутентичную картину нарисовал Горький в своем произведении.
В ходе репетиций Горький был особенно поражен красотой и талантом молодой актрисы Андреевой (она была назначена на роль Наташи), забыв, что рыжий-красный — человек опасный. Горький встретил ее впервые в 1900 году в Крыму где Мария Фёдоровна участвовала в турне Художественного театра. Когда она увидела его входящим в ее уборную, с Чеховым, она была мгновенно покорена. «Горький показался мне огромным, – напишет она в своих мемуарах. – Только потом, много спустя, стало ясно, что он тонок, худ, что спина у него сильно сутулится, а грудь впалая. Одет он был в чесучовую летнюю косоворотку, на ногах высокие сапоги, измятая как-то по-особенному шляпа с широкими полями почти касалась потолка, и, несмотря на жару, на плечи была накинута какая-то разлетайка с пелериной. В мою уборную он так и вошел в шляпе. «Черт знает! Черт знает как вы великолепно играете», – басит Алексей Максимович и трясет меня изо всей силы за руку (он всегда басит, когда конфузится). А я смотрю на него с глубоким волнением, ужасно обрадованная, что ему понравилось, и странно мне, что он чертыхается, странен его костюм, высокие сапоги, разлетайка, длинные прямые волосы, странно, что у него грубые черты лица, рыжеватые усы. Не таким я его себе представляла. И вдруг из-за длинных ресниц глянули голубые глаза. Губы сложились в обаятельную детскую улыбку, показалось мне его лицо красивее красивого, и радостно екнуло сердце. Нет! Он именно такой, как надо, чтобы он был, – слава Богу!»


Горький и Андреева

После оглушительной премьеры «Дна» вся труппа отправилась в ресторан «Эрмитаж». В своей неизменной чёрной рубахе и сапогах Горький заметно выбивался из толпы разодетых со всей элегантностью артистов. Глаза присутствующих были прикованы исключительно к нему. «Горький стал героем дня, – напишет Станиславский. – За ним ходили по улицам, в театре; собиралась толпа глазеющих поклонников и особенно поклонниц; первое время, конфузясь своей популярности, он подходил к ним, теребя свой рыжий подстриженный ус и поминутно поправляя свои длинные прямые волосы мужественными пальцами сильной кисти или вскидывая головой, чтобы отбросить упавшие на лоб пряди. При этом Алексей Максимович вздрагивал, раскрывал ноздри и горбился от смущения. «Братцы! – обращался он к своим поклонникам, виновато улыбаясь. – Знаете, того… неудобно как-то… право!.. Честное слово!.. Чего же на меня глазеть?! Я не певица… и не балерина… Вот история-то какая… Ну вот, ей-богу, честное слово…»
Андреева окончательно ушла от своего Желябужского, Горький расстался  со своей первой женой, Екатериной Пешковой — при этом у всех сохранились дружеские отношения, они же считали себя современными людьми. Саввушка Морозов был лишен права приезжать к диве по утрам и со многими перессорился, что оттенило его очевидную старомодность.  Так и жили.
А 1904-м Алексей Максимович, не вынеся диктата Станиславского, порвал с МХТ. Мария Фёдоровна в конфликте была на стороне Горького, оставаясь его верной подругой и товарищем, в смысле, товаркой. Вместе эти «двасапогапара» творили то, что считали нужным: пролетарскую революцию.
 7 декабря 1905 года Москву парализовала общая забастовка, организованная большевиками. В тот же день на место событий явился Горький, чтобы участвовать в раздаче бастующим оружия. Квартира Андреевой и Горького на Вспольном переулке стала оперативным центром организации уличных боев. Первые столкновения с силами правопорядка были жестокими и кровавыми. Возведенные в спешке баррикады взять штурмом не удавалось. «Хороший бой! – писал Горький. – Гремят пушки. Рабочие ведут себя изумительно!.. У Николаевского вокзала площадь усеяна трупами, там действуют 5 пушек, 2 пулемета, но рабочие дружины все же ухищряются наносить войскам урон…»
Правительство для подавления московского бунта направило из Санкт-Петербурга Семёновский полк с артиллерией. Гвардейцы, утопив древнюю столицу в крови, с задачей справились за три дня. Андреева предложила Горькому покинуть Россию по заданию партии, чтобы готовить более основательный русский бунт из прекрасного далёка. За последующее десятилетие Алексей Максимович несколько разочаровался в идеях большевиков, а в конечном итоге смог избавиться от чар Андреевой, которая, наоборот, ещё более проникалась идеологией ленинизма. Но до этого надо было ещё допрыгать.
Второй триумфальный приход Горького в Москву состоялся в 1928 году. Советская пресса (та самая, которую булгаковский профессор Преображенский рекомендовал не читать — особенно на ночь) объявила его возвращение пролетарским праздником. Едва только поезд с Алексеем Максимовичем пересёк польскую границу, начались радостные демонстрации. На всех вокзалах собирались толпы, с плакатами, букетами цветов, приветствиями. Хором пели «Интернационал», произносились истошные речи. В Москве, по выходе из вагона, Горького приветствовал почетный караул красноармейцев и живого классика отправили на Соловки — чтобы тот увидал, как в бывшем гнезде Раскола выковывают нового человека.
Но в первую руку Алексей Максимович захотел поклониться мумии Ленина и попросил отвезти его на Красную площадь. В мавзолее он оставался, в молчании, собранный, в течение получаса. Потом состоялась встреча со Сталиным и Ворошиловым, которым Горький прочитал свою раннюю поэму «Девушка и смерть». Иосиф Виссарионович призадумался и написал поперек текста: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гёте».
Очень скоро Горький стал пароходами, улицами, посёлками и даже городом. То есть, его сделали предметом культа.  «Сегодня первый раз писал на конверте вместо Нижний Новгород – Горький, – говорил он. – Это очень неловко и неприятно». Такова же была его реакция и при известии о том, что советское правительство постановило присвоить имя Горького Московскому Художественному театру: «Разве же так можно? Желая мне добра, назвать МХАТ именем Горького. В каком же я виде оказываюсь перед Чеховым! Да и перед всеми русскими людьми. Это же в основном театр Чехова. Не знаю, как и быть!»
Оставалась у старика только одна отдушина: «Жизнь Клима Самгина». В этом тексте Алексей Максимович надеялся преодолеть самого себя.   Когда-то, в Крыму, Толстой сказал ему, когда речь зашла о ранних рассказах Горького: «Везде у вас заметен петушиный наскок на всё… Потом — язык очень бойкий, с фокусами, это не годится. Надо писать проще… А у вас — всё нараспашку, и в каждом рассказе какой-то вселенский собор умников. И все афоризмами говорят, это тоже неверно — афоризм русскому язык не сроден… Вы очень много говорите от себя, потому у вас нет характеров и все люди – на одно лицо. Женщин вы, должно быть, не понимаете, они у вас не удаются, ни одна. Не помнишь их…»
Горькому дозволялось всё — в том числе челночное житьё между Москвою и Сорренто. В  мае 1933 года он окончательно покинул Италию. В Москве ему предоставили великолепный модерновый особняк на Малой Никитской, 6. До революции он принадлежал купцу Степану Павловичу Рябушинскому, выходцу из старообрядческой среды, меценату поэтов-символистов и декадентов. Не существующий ныне особняк Рябушинских в моём родном Малом Харитоньевском принадлежал Павлу Михайловичу, отцу Степана Павловича. 
Горький предпочитал жить на даче в Горках, которую ему пожаловали сверх того. Дворец на Малой Никитской (который, впрочем, не дотягивает до среднего уровня домиков на теперешней Рублёвке)  был его «резиденцией». На втором этаже особняка обитал его сын Максим с женой Надеждой и двумя дочерьми, Марфой и Дарьей. Доверенное лицо, Олимпиада Черткова, следила за здоровьем опекаемого и вела его хозяйство. Рядом с его кабинетом, просторным и светлым, находилась комната, в которой неотлучно сидел личный секретарь Крючков, разбиравший почту и отвечавший на телефонные звонки.
Алексей Максимович похоронил сына. Весной 1934-го Максим выпивал в компании  Крючкова и доктора Левина на берегу Москвы-реки. Двое пошли проспаться в помещение, а Макс задрых на едва оттаявшей земле, отчего жестоко простудился. Врачи, собравшиеся у изголовья больного, диагностировали пневмонию. Применённые средства оказались неэффективными. Таким образом реальная жизнь создала горькую пародию на революционную повесть Горького «Трое».
Через два года не стало и самого Алексея Максимовича. На пороге смерти он горевал главным образом потому, что не успел закончить своего «Самгина».





ПОСИЛЬНЕЕ «ФАУСТА» ГЁТЕ


 
Новая станция московской подземки «Вавиловская» посвящена одному из самых замечательных человеческих выводков в истории Отечества — семейству Вавиловых. Линия ведёт в ЗаМКАДье, в посёлок Мосрентген. Тамошняя станция метро именуется «Тютчевской», а ведь могли бы назвать и «Салтычихой», но в данной главке столь щекотливой темы касаться не буду. Зато мы сейчас погрузимся в Первопрестольную первой половины прошлого века, в эпоху, пожалуй, было гораздо более кровавую, нежели времена императрицы Екатерины Великой. Именно в этот период древняя столица стала ко всему прочему и мировым центром академической науки — да и вообще нас, русских, стали панически бояться, при этом делая вид, что уважают.
Перефразируя известную поговорку (которая на самом деле является ключом к карточному фокусу), на Юго-Западе Москвы «наука имеет особенно много гитик», и особенно сие касается улицы Вавилова. Эта магистраль, кстати, расположена так, что, если смотреть с её середины в центр города, видны купола Донского монастыря. Задумка ли это градостроителей, неизвестно.
Не все знают, в честь какого именно Вавилова в 1963 году был назван 1-й Академический проезд, было ведь два брата: Николай Иванович и Сергей Иванович. Уточню: улица носит имя Сергея Вавилова. Именно он основал на тогдашней Юго-Западной окраине Москвы Физический институт Академии наук, ставший знаменитым ФИАН, подарившим миру семерых Нобелевских лауреатов.
Старшего из братьев Вавиловых, Николая, ждала трагическая судьба. Он занимался передовой наукой генетикой, которая не пришлась по душе тогдашней правящей элите СССР. В своё время Николай Иванович, как говорится, «пригрел на своей груди» молодого агронома Трофима Лысенко, всячески поддерживая своего будущего научного оппонента. Кончилось всё ужасно…
Итак, Вавиловы, цвет нации. «Бог Науки» поцеловал в чело всех доживших до взрослого возраста детей Московского купца 2-й гильдии Ивана Ильича Вавилова.
 Выходец из крестьян Волоколамского уезда, не имея никакого регулярного образования, Вавилов-старший не только смог самообразоваться, но еще пробился в гласные Московской городской Думы. Изначально его фамилия была Ильин, но он сменил её в честь предпринимателя Ивана Саввича Вавилова, прославившегося своими научными трудами по экономике.
Иван Ильич мечтал бросить коммерцию и уйти в науку, но мечту он сумел воплотить в своих детях. Вместе с супругой Александрой Михайловной они воспитали славнейших сыновей и дочерей Отечества. Кроме Николая и Сергея, это старшая из сестер Александра Ивановна, врач, организовавшая в Москве санитарно-гигиенические сети, а так же младшая, Лидия Ивановна, микробиолог, умершая от чёрной оспы во время экспедиции.
Николай прославился как биолог. Его избрали своим действительным членом Академия наук СССР, академии многих стран мира, а Совнарком назначил его первым президентом Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина. Ему была присуждена премия имени Ленина 1926 года. Имя Николая Ивановича красуется на первой странице международного научного журнала «Heredity» («Наследственность») наряду с именами Карла Линнея и Чарльза Дарвина. И вот этого человека система безжалостно уничтожила — в результате и его младший брат, не вынеся мучений, погиб от разрыва сердца.
Была б моя воля, я назвал бы улицу Вавилова «улицей Вавиловых»: так было бы справедливее с исторической точки зрения. Ну, что же... хотя бы на станции метро отыгрались. Кстати, на нынешней улице Губкина, соединяющей Ленинский проспект с улицей Вавилова, в доме № 3 есть кабинет-музей Николая Ивановича Вавилова. Он располагается в помещении Института общей генетики им. Н.И. Вавилова РАН.
...Ваня Ильин хорошо пел на клиросе, и деревенский батюшка посоветовал отправить его в Москву.
— Из отрока выйдет толк, — сказал священник. — Однако надобно отдать его в учение. Стройный хор есть на Пресне,х и крестьянскими он детьми не гнушается, ибо поёт для простого люда: при фабричной церкви. Вышколят там Иоанна на певчего, лишь бы только сам старался...
Было это в семидесятых годах позапрошлого столетия, в деревне Иванково под Волоколамском. Певчего из Ваньки не получилось. Вскоре помер его отец, средств к существованию больше не было. Родственники забрали сироту из церкви и определили его «мальчиком на побегушках» к купцу Сапрынину. Но и на новом месте Иван не задержался. Неожиданно в нём проснулись склонности, о которых не догадывался деревенский батюшка. Едва пацану стукнуло двенадцать лет, он оставил должность «шестёрки» и занял место за прилавком магазина, принадлежавшего крупнейшей фабрике на Пресне.
Основанная еще в 1799 году на левом берегу Москвы-реки на земле князей Хованских, Прохоровская «Трёхгорная» (потому что разлеглась под Тремя горами, возвышенной местности у Пресненской заставы) мануфактура была одной из самых больших в России. Ее ситцы, бязь, сатины, бумазея, поплин, фланель, ткани с искусственным шелком, диагональ, молескин и другие изделия шли не только в губернии европейской части империи, но и в далёкие края. Дело было выгодное и Прохоровы не уступали в достатке там же Морозовым. Основатель династии  Василий Иванович Прохоров происходил, кстати, из монастырских крестьян Троице-Сергиевой лавры.
Ваня Ильин отличался сообразительностью и находчивостью, был неутомим и честен. Он быстро постигал тонкости  коммерции, Прохоровым нравилась расторопность нового работника. Они поручали ему все более ответственные задания, продвигали по служебной лестнице.
Иван выбрал себе в жёны дочь гравёра рисовальной мастерской Александру. Ему было девятнадцать, ей — шестнадцать. Художники Прохоровской мануфактуры считались элитой, но любили сильно закладывать за воротник.  Отец невесты Михаил Асонович Постников, пошёл тем же путём,  спился и «ловил чертей на Воробьевых горах». А вот дочка егойная была чистое золото — как по характеру, так и в хозяйственных качествах — так что Ивану потрафило.
Талантливый управленец уже заведует магазином фирмы. Вот под его началом уже целое торговое отделение, и в конце концов владельцы «Трёхгорки» назначают его одним из директоров компании. Не порывая с Прохоровыми, в начале 1890-х Иван Ильич, теперь уже Вавилов, выбивается в самостоятельные торговцы «красным товаром» — ситцами и другими тканями. Он открывает свой ряд в Пассаже, переходит в купеческое сословие.
Жильё семья Вавиловых меняла часто, всё время улучшая условия, но не изменяли Пресне, точнее, бывшему селу Новому Ваганькову. Иван Ильич при смене квартиры старался, чтобы рядом, на виду был Никольский храм — тот самый, в который его когда-то привезли из деревни, чтобы он стал певчим. Кстати, одно время регентом хора этой церкви служил Александр Александров, будущий автор гимна Советского Союза.
Братья Вавиловы утверждали, что они хорошо запомнили «Ходынку» — катастрофу 1896 года, когда во время народного гулянья на Ходынском поле по случаю коронации Николая II в результате нераспорядительности властей погибло около двух тысяч человек (не считая десятков тысяч изувеченных). Тела погибших возили мимо дома Вавиловых и мальчики смотрели на них сквозь щели в заборе.
Вавилововеды утверждают, что Сергей был поскромней старшого братца, держался за юбку матери, Николай же — неукротимый разбойник — славился на Пресне как гроза мальчишек. Но увлечения у них оказались общими. Когда братья подросли, выяснилось, что больше всего на свете они тяготеют к тайнам природы. Те же склонности выявились и у их сестер — Александры и Лидии.
Когда старший браг окончил (в 1906 году) коммерческое училище, он собирался поступить в Московский университет, чтобы пройти там курс по медицинскому факультету. Его остановило нежелание потерять год, чтобы подготовиться по латинскому языку, который в училище не преподавался, а для экзаменов в университет требовался. Николай пошел учиться в Московский сельскохозяйственный институт — «Петровку» — и стал биологом.
Сергей был значительно более системен. Когда Иван Ильич, искренне считая, что это лучшее место для воспитания, отдал десятилетнего Серёжу в Московское коммерческое училище (в 1901 году), у младшего сына уже было вполне четко выраженное влечение ко всему, связанному с природой. Он собирал гербарий и поражал родителей прекрасным знанием названий всевозможных растений и животных, да и вообще отличался созерцательностью.


Братья Вавиловы с мамой

Сергей широко пользовался предоставленной ему духовной свободой. Часто, едва услышав звонок, возвещающий об окончании занятий, он срывался с места и, на ходу натягивая форменную шинель, мчался с Остоженки, где находилось училище, на Лубянку, чтобы не опоздать на лекцию в Политехническом музее.
Незадолго до того, как было возведено здание музея, здесь, на пустыре подле Китайгородской стены, стоял деревянный балаган со зверинцем. Главной достопримечательностью был слон. Однажды по весне, то ли раздраженный назойливостью публики, то ли по иной причине, зверь взбесился. Слон вырвал из стены бревна, к которым был прикован цепями, и с поднятым хоботом бросился на отхлынувшую в панике толпу. Спасли положение солдаты, подоспевшие вовремя. Вызванные полицией, они расстреляли слона в упор.
Балаган после этого закрыли, а некоторое время спустя здесь началось строительство инновационного для того времени здания. Основанный в 1872 году Обществом любителей естествознания, антропологии и этнографии, Политехнический музей стал просветительским учреждением и распространителем передовых и научно-технических идей среди населения. А несколько позже — ещё и царством поэтов.
Наступил 1905 год. Оборотистый Иван Ильич купил старинный особняк с двумя флигельками на Средней Пресне у некоего Сейдлера. К дому примыкал большой старый сад с шикарными яблонями. Семья Вавиловых не успела освоиться на новом месте, когда Москву охватили революционные события. Здесь снова предлагаю обратиться к горьковскому «Климу Самгину»: в этом тексте подробно рассказывается и о Ходынской трагедии, и про восстание в Первопрестольной периода Первой русской революции. Рабочие Трёхгорки, возглавляемые большевиками,  стали ядром пролетарского бунта. Конечно же, Вавиловы, оказавшиеся в эпицентре событий, всё видели. Но они не любили о том вспоминать. 
В 1909 году Сергей Вавилов, выдержав успешно дополнительный экзамен по латыни, поступает на первый курс физико-математического факультета Московского университета. Какие там профессора! Ботанику в университете преподавал Тимирязев, органическую и аналитическую химию — Зелинский, неорганическую и физическую химию — Каблуков, минералогию и кристаллографию — Вернадский.
В мае 1914 года Вавилов блестяще сдает государственные экзамены и получает диплом первой степени. Ему тут же предлагают остаться при университете для подготовки к профессорскому званию. Однако он демонстративно отказывается от лестного предложения, не пожелав работать в стенах, откуда по политическим мотивам ушли его любимые учителя. Там вместо профессоров «стали выступать полицейские пристава», рассказывающие о вреде вольнодумия.
Вавилов поступает вольноопределяющимся в 25-й саперный батальон Московского военного округа. Аккурат звучат выстрелы в Сараеве. В России объявляется всеобщая мобилизация.  Четыре года проводит Сергей на фронтах Великой войны — вначале как рядовой, затем прапорщиком. С боями прошел он вдоль и поперек поля и горы Галиции, Польши, Литвы.
На второй год войны командование сообразило, что физика лучше всего использовать как физика, и перевело Вавилова из саперных частей в радиочасти. К своему великому удивлению, Сергей Иванович вдруг увидел себя в окружении графьёв и князей. Оказалось, что радиодивизион принадлежит к гвардейской части и сформирован главным образом из аристократов с высшим образованием. То был прообраз знаменитой советской «шарашки», так много давшей стране при Сталине.
Всю войну Сергей носил с собой томик «Фауста» на немецком языке. Поля книги были исписаны комментариями и критическими замечаниями. Лейтмотивом записей были поиски «подлинного Фауста», которого Гёте, по мнению Вавилова, спрятал за метафорами, очернив учёных и науку как таковую.
Литературный образ гениального немца, считал Сергей, не очень глубок. «Гёте, как и Лессинг, Фауста только начал, - отмечает Вавилов в 1915 году, - весь длинный хвост приключений ничего общего с Фаустом не имеет. «Фауст» Гёте — сборник разнородных сцен без всякой связи».
Сергея в хорошем смысле мучили философские раздумья о роли и назначении учёного на этой планете, да и во Вселенной в целом: «Гётевский Фауст не настоящий, он изменяет науке. Он бросается в водоворот наслаждений и утрачивает необходимую ученому степень душевного равновесия и созерцания. Настоящий — это народный Фауст, тот фольклорный прототип, который был использован, но искажен поэтом. Народный Фауст верен своей науке. Он живет и должен жить для неё одной».
Для доказательства этого положения Сергей даже рисует диаграмму. На оси абсцисс откладываются сцены, время действия в его последовательности, на оси ординат — «степень душевного равновесия» или «созерцания». Над диаграммой надпись: «Кривая Фауста an natural без примеси Мефистофеля». Кривая несколько раз взвивается вначале, но в конечном счете все же угасает, символизируя отступничество гётевского героя от предназначения настоящего ученого.
Так как комментарии не уместились на полях, Вавилов продолжил их в тетрадочках формата книги. Чтобы лучше сохранить дорогие строки, Сергей Иванович переплёл их вместе с «Фаустом».тПройдет много лет, разгорится пламя новой войны, и Вавилов снова обратится к своему визави из позапрошлого века (а вы умеете виртуально дискутировать с авторами любимых книг?). Во внутренней тетрадочке появится вступительная запись, начинающаяся так:
«1942, Йошкар-Ола.
Снова война, снова Фауст. Только вместо фронта глубокий, далекий тыл, а мне на 27 лет больше, за плечами прожитая жизнь…»
Упоминая в самом начале записей 1942 года о том, что он «со своим анализом 1915 года вполне согласен», Вавилов еще более определенно высказывает старую мысль о том, каким должен быть настоящий ученый — как Вагнер, но не как Фауст: «Вагнер по-прежнему трогателен, совсем не смешон и настоящий учёный, а мэтр уходит от науки».
И дальше: «„У ворот“ кажется самой лучшей сценой всего Фауста. Народ, люди с их нормальным сознанием в меру житейских надобностей. Народ в праздник — все стремления, желания налицо. Девки, бюргеры, студенты, солдаты, кратко и блестяще изображенные. Народ, на котором земля стоит. И рядом Фауст, на которого смотрят почти как на полубога. Сознание большое, но сознание беспомощности, бессилия. Рядом Вагнер — ученый-ремесленник, науку двигающий, но сознание которого намного выше, а пожалуй, и ниже бюргерского. И в конце магия. Дух и чёрный пудель. Эту сцену можно читать сотни раз, без конца. Это и есть ключ к Фаусту-ученому. Природа — люди — великое сознание — магия».
Как итог раздумий двух периодов, двух войн — самые последние строки записей:
«Фауст — трагедия о действии, а не о мысли, не об ученом, а о человеке. Наука отбрасывается с самого начала. Вместо неё магия, простое и бесстыдное средство овладеть большим. Почти воровство».
Здесь, уважаемые читатели, я вынужден отослать вас к моей книжке «Смысл». Там есть главы, посвящённые и подлинному Фаусту, и борьбе с генетикой и генетиками, жертвой которой пал Николай Вавилов. Сейчас же вернёмся в Москву 1910-х.
В новом здании на Миусской площади был организован так называемый Физический институт при Московском научном институте Наркомздрава. Сергей Вавилов принят  туда на работу. Созданный на средства русской общественности по проекту замечательного русского исследователя Петра Николаевича Лебедева Физический институт на Миусской площади стал своеобразным памятником первооткрывателю светового давления.
 Сергей Иванович в это время жил с матерью на Средней Пресне, в доме № 15. Один коллега предложил помочь с отдельным обиталищем. В том доме, где он разместил свой рабочий кабинет, в Успенском переулке на Арбате, у его соседей Весниных была большая квартира. В связи с жилищным кризисом всем предлагали «самоуплотниться» (читай «Собачье сердце» Булгакова). Фамилия Весниных была на слуху. Три брата, архитекторы, носящие эту фамилию, пользовались широкой известностью и всеобщим уважением.
Так произошло знакомство будущего президента Академии наук СССР с будущим президентом Академии архитектуры СССР Виктором Весниным. Здесь Сергей Вавилов впервые встретился с Ольгой  Багриновской, сестрой хозяйки дома и своей будущей женой. Их свадьба состоялась в 1920 году. Сергею Ивановичу было в то время 29 лет, Ольге Михайловне — 26. Ольга Багриновская выросла в интеллигентской семье. Брат её был профессором Московской консерватории, два дядюшки — Хвостовы — тоже профессорами, но гуманитарных наук: один — истории в Казанском университете, другой — римского права в Москве. Тётушка, Ольга Алексеева, играла на сцене Московского Художественного театра и была замужем за родным братом Константина Станиславского,  актером Борисом  Алексеевым.
Старший Вавилов, Николай Иванович в это время был профессором Петроградского сельскохозяйственного института и заведовал Бюро по прикладной ботанике и селекции Сельскохозяйственного ученого комитета в Петрограде. В 1921 году Советское правительство послало его в США на международный конгресс по сельскому хозяйству. Одновременно его назначили научным консультантом в переговорах с министерством торговли и промышленности США по вопросу о ввозе семян в голодающую Россию. Вы должны понимать, что для периода репрессий такой «бэкграунд» практически становился «доказательной базой» для того, чтобы объявить несчастного «врагом народа». Но в 1920-е никто кроме, разве, Воланда о том не ведал.
Сергей Вавилов тоже некоторое время жил в Ленинграде, ведь именно Питер являлся академическим городом.  Более двухсот лет после основания Академии наук Северная Пальмира оставалась единственным научным центром России. Все это время культивировался «генотип петербургского ученого». До 1917 года в академики избирались только лица, проживающие в имперской столице. Москва в этом плане оставалась «столицей провинции», разве только поставлявшей государству гениев: Пушкина, Лермонтова, Достоевского — то есть, литераторов. Но и Вавиловых — тоже.
Советское правительство долго не решалось «шевелить» научный потенциал Града Петрова, зато однажды совершило решительное действо. В 1934 году вышло правительственное Постановление о переводе Академии наук СССР из Ленинграда в Москву — с целью «дальнейшего приближения всей работы Академии наук к научному обслуживанию социалистического строительства».
На переезд дали три месяца, и с этой задачей исполнители справились. Вопрос курировал Николай Бухарин, отвечавший в партии за советскую интеллигенцию, и, кстати, сам — академик. Все помещения, предоставляемые научным институтам в Москве, считались временными, а время, полагали реформаторы, все расставит на свои места. Так и случилось.
В 1935-м появился «сталинский» генеральный план реконструкции Москвы, в котором Юго-Западному району выделялась особенная роль. Поскольку Академия Наук — структура важная, под новый комплекс выделялся большой участок земли, поближе к Центру (Бабий городок у Крымского брода). Его даже «зачистили» от ветхих построек. Но не заладилось: там теперь — территория парка «Музеон». Напротив Парка Горького — там, где теперь комплекс Министерства обороны — планировалось возвести не менее фундаментальный, чем Дворец Советов, Дворец техники — своеобразный инновационный кластер.
Задуманное реализовано было не вполне. Временное размещение президиума АН СССР в Александринском дворце в Нескучном саду так и осталось постоянным. Между тем по Юго-Западному направлению неустанно уже в 1930-е возводились корпуса академических институтов, и там кипела жизнь. Научный центр планировалось развивать на площади в 500 гектар у села Черёмушки: там собирались построить не только 40 институтских зданий, но и разбить академический ботанический сад. Последний в итоге разместили на Северо-Востоке Москвы.
Летом 1934 года, вскоре после принятия правительством решения о переводе Академии наук из Ленинграда в Москву переехал вместе с академией в столицу и бывший физический отдел Физико-математического института. Любопытно, что подобная попытка предпринималась не впервые. Когда в конце 1917 года Петроград находился под угрозой захвата немцами, было решено эвакуировать физическую лабораторию в Москву, на Миуссы, и особо ценные приборы были туда перевезены. Но потом их вернули обратно.
В Москве вновь организованный институт поместили в здании бывшего Института физики и биофизики Наркомздрава на 3-й Миусской улице. Сергей Иванович, таким образом, вернулся к родным пенатам.
Физический институт им. П.Н. Лебедева РАН (ФИАН), что на Ленинском проспекте, 53, — детище Сергея Вавилова. Этот академический институт старше Ленинского проспекта, на котором находится вышеозначенное научное учреждение. ФИАН — подлинный «бриллиант в научной короне» Первопрестольной. Повторю: институт подарил Миру — и в это трудно поверить — целых семь лауреатов Нобелевской премии! Конечно же, эти люди и составляют подлинную гордость нашей страны: Павел Черенков, Илья Франк, Игорь Тамм, Александр Прохоров, Николай Басов, Андрей Сахаров, Виталий Гинзбург. Только лишь перечисление этих имен пробуждает чувство гордости и за ФИАН, и за отечественную науку. Стоит разве констатировать: все эти великие люди творили в советское время, и это факт говорит о многом.
Пётр Николаевич Лебедев мечтал, а Сергей Иванович Вавилов воплотил в жизнь идею создания такого научного учреждения, которое бы в своих исследованиях охватывало все наиболее актуальные современные направления физики, а результаты деятельности шли на благо Отечества и человечества в целом. Будем надеяться, мы дождемся и восьмого Нобелевского лауреата…
Президентом Академии наук Сергей Вавилов был избран в июне 1945 года. 25 января 1951 года Сергея Ивановича не стало. Медицинское заключение установило, что он скончался от инфаркта миокарда. Он страстно боролся за то, чтобы его уже перемолотого "красным колесом" брата реабилитировали, но тщетно. Сергей Вавилов так и не успел написать главную книгу своей жизни: «Фауст и Леонардо».




«НА СТОПАНИ»


Я вырос и повзрослел в доме на углу Малого Харитоньевского и переулка Огородная слобода. Главным украшением местности было (и остаётся) старинное палаццо, которое именовали Дворцом пионеров имени Крупской. Теперь над входом в этот мир детства красуется мало кому понятная вывеска «На Стопани». Почему-то все старожилы в прошлом веке утверждали, что этот дворец при царях принадлежал купцу Рябушинскому. Но это не так (о чё ранее уже говорилось), а что — так, и отчего взялась эта загадочная «Стопани», которая «на» мы сейчас разберёмся.
Переулок Огородная слобода в царские времена именовался Чудовским и Заборовким. Потому что вёл к Заборовскому подворью кремлёвского Чудова монастыря. Малый Харитоньевский при советах звался улицей Грибоедова, в соответствующей главке моей книги вы уже узнали, почему. А вот что касается Стопани...
В середине прошлого века поэтесса Белла Ахмадулина, которая выросла неподалёку, близ Покровских ворот, сочинила поэму про своего пра-прадеда Джованни Стопани, «человека со странностями», которого из итальянской Генуи занесло в Сибирь, где ему суждено было сгинуть. Якобы этот Джованни был шарманщиком, зарабатывающим на жизнь при посредстве живой обезьянки, которая вытаскивала из шляпы бумажки с пророчествами. Поэма неважная, тем более что Джованни Стопани, скорее всего, являлся не шарманщиком, а музыкантом, приглашённым неким русским богатеем в Россию давать уроки игры на шарм... то есть, фортепиано. Или скрипке. Или аккордеоне — неважно. А сама Ахмадулина стала прообразом поросёнка в мультике Фёдора Хитрука «Винни-пух». Именно её манеру читать стихи пародировала гениальная актриса Ия Саввина, озвучивая Пятачка. Но поэтесса Белла Ахатовна была замечательная, достаточно только вспомнить её «По улице моей который год».
Ахмадулина являлась внучатой племянницей революционера Александра Стопани — именно в честь него был переназван переулок. Чтобы понять, насколько это была значимая фигура, достаточно сказать, что похоронен его прах в Кремлевской стене.
Из рассказа Ахмадулиной (с поэтесс все взятки гладки): «Девичья фамилия моей бабушки по материнской линии — Стопани — была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но все же прочно, во многих поколениях, украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз. Родной брат бабушки Александр Митрофанович Стопани, был известным революционером, сподвижником Ленина по работе в «Искре» и съездам РСДРП».
Ахмадулина говорила: «Возможно, мои близкие выжили потому, что бабушкин брат Александр Митрофанович считался каким-то дружком Ленина. Остальные братья были, к счастью, других убеждений, но не они победили. Кто погиб в Белом движении, кто смог  — уехал. Бабушка про них скрывала. Она тоже была знакома с Лениным. Однако при этом терпеть его не могла. Тут довольно забавно: уходя на работу, моя мать наказывала бабушке: «Расскажи Беллочке про Ленина». А бабушка была редкостно добрая, сердечная, но воспоминания о Ленине у нее остались плохие. И она простодушно мне об этом рассказывала. Барышней она носила туда-сюда прокламации, за что её даже выгнали из дома. Бывшая гимназистка поступила на фельдшерские курсы, стала сестрой милосердия. В памяти остались обрывки истории о какой-то маёвке. Почему-то бабушка в гимназической форме вместе Лениным переплывала Волгу. И он, сам ссыльный, все время кричал на еще одного человека в лодке: «Гребец, греби!» Бабушку удивляло, что Ленин сердился, а не пытался помочь. Я не очень понимала, что это «греби», но рассказ странным образом ужасал мое воображение».
Бэллина бабушка тоже была из числа старых большевиков, хотя, по утверждению Ахмадулиной, больше не из убеждения, а под влиянием горячо любимого брата. Она ходила на маёвки, за что её исключили из гимназии, а вскоре её пути с большинством членов семьи, кроме брата Александра, и вовсе разошлись. Она уехала в Казань на фельдшерские курсы, там продолжала общаться с революционерами и даже вышла замуж, правда, фиктивно, за некоего Баранова, который был болен чахоткой и нуждался в лечении за границей, а поехать с ним вместе могла только законная жена. После его смерти Надежда Митрофановна вышла замуж уже по-настоящему, за некоего Лихачева, от которого и родила двух дочерей: Христину и Надежду.
В то время Надежда Митрофановна с детьми, мужем и братом Александром жили на Донбассе, и там якобы состоялась их очередная встреча с Лениным, которая окончательно разочаровала Надежду Митрофановну в вожде пролетариата. Она болела тифом, а ей пришлось варить для гостя кофе. Тот не удался и Ленин якобы закричал: «Что твоя сестра, такая дура, до сих пор не научилась кофе готовить?!» С тех пор Надежда Митрофановна окончательно охладела к идеалам революции.
Немного о связи времён. Помните, как Пушкин и Тютчев ходили на детские балы в «дом-комод» на Покровке 22, а родители Льва Толстого были там помолвлены? А ещё в нем, когда дворец исполнял роль 4-й Московской гимназии, учились Станиславский и братья Морозовы.  Ахмадулина тоже туда ходила — в литературный и театральный кружки. Там её научили сочинять унылые стихи.


Александр Стопани

Из воспоминаний Беллы Ахатовны: «Дом пионеров Красногвардейского района на Покровском бульваре, в чудесном старинном особняке, я не знаю чьём, каких прекрасных, несчастных и уничтоженных людей, там были замечательные так называемые кружки для тех, кто чем-то занимается. И там были какие-то хорошие люди, в этом старом, чудесном доме на берегу Покровского бульвара, прямо на краю его, вблизи Чистых прудов, и занимались такие разноцветы. Я ходила в литературный кружок, которым руководила Надежда Львовна Победина, у меня от нее остались светлые воспоминания. У нее там были печальные молодые стихотворцы. Настрой был общий заунывный и печальный. И вот самый главный был по фамилии Неживой, мальчик, который считался самым одарённым. К сожалению, его фамилия потом сбылась и превратилась в подлинность».
Но мы, однако, отошли в сторону от Огородной слободы и попали не в тот Дом пионеров... Итак, дворец с вывеской «На Стопани»... Он был выстроен вовсе не для староверов Рябушинских. Владел усадьбой самый, пожалуй, влиятельный еврей во всей Российской империи, Вульф Высоцкий.
Дворец для семейства Высоцких в 1906 забабахал архитектор Роман Клейн — в готической манере «французского шато», но по сути это эклектичный модерн, коим изобилуют ныне посёлки на Рублёво-Успенском шоссе.  Род Высоцких занимался чаеторговлей. Уже 1849 году в Гостином дворе Москвы Китай-города появилась вывеска «Товарищество чайной торговли. В. Высоцкий и К°». К началу XX века фирма, имевшая отделения во всех крупных городах России, получила статус «Поставщики двора Его Императорского Высочества Великого князя Николая Михайловича». Оно конечно, чай не водка, много в себя не вольёшь, но именно этот напиток сделал Высоцких крупными капиталистами.
«Я жива только милостью Бога, а затем Высоцкого», — несколько раз повторяла героиня однго рассказа Шолом-Алейхема, ибо многих бедняков еврейских местечек империи Высоцкие обеспечивали работой. Представитель второго поколения чаеторговцев Давид Высоцкий отличался гостеприимством; в его доме бывали многие известные люди, среди которых засветился и художник Леонид Пастернак. Будучи преподавателем Московского училища живописи, ваяния и зодчества, он жил рядом, на Мясницкой.
Леонид Пастернак родился в Одессе, художественное образование получил в Мюнхене, но самые счастливые годы своей жизни и творчества связывал с Москвою, где его приметил сам Третьяков. В Первопрестольной Пастернак  познакомился с пианисткой, ученицей Рубинштейна Розалией Кауфман, которая стала его женой. После замужества Розалия Исидоровна отказалась от публичных выступлений, но музыка стала частью семейной жизни Пастернаков. Молодожены поселились в сохранившемся до наших дней доходном доме Веденеева в Оружейном переулке, в начале 2-й Тверской-Ямской улицы. Теперь на фасаде этого здания установлена белая мраморная доска, на которой выбиты слова: «Поэт Борис Пастернак родился в этом доме 29 января 1890 года».
В 1894 году инспектор Училища живописи, ваяния и зодчества князь Львов пригласил Леонида Пастернака на должность преподавателя. Предложение было  выгодным; училище предоставляло сотрудникам казенную квартиру, мастерскую, хорошее денежное содержание. Впоследствии художник вспоминал: «Я поспешил выразить свою искреннюю радость и благодарность за лестное приглашение; вместе с тем я указал, что мое еврейское происхождение, вероятно, послужит непреодолимым препятствием. Я не был связан с традиционной обрядовостью, но, глубоко веря в Бога, никогда не позволял себе и думать о крещении».
Руководство училища с пониманием отнеслось к этому письму и, заручившись поддержкой великого князя Владимира и разрешением генерал-губернатора Москвы, приняло на казенную должность художника иудейского вероисповедания. Семья Пастернаков переезжает на Мясницкую; начинается наиболее счастливый и плодотворный период жизни художника. Он живет во флигеле старинной усадьбы, возведенной Василием Баженовым в конце XVIII века, и старинные комнаты наполняются детскими голосами и музыкой. Его младший сын Александр впоследствии вспоминал: «Мама играла в соседней комнате. Когда она, устав, прекращала на время игру, музыка в воображении продолжалась: как будто стены, мебель, даже игрушки — все отдавало теперь вобранные мелодии».


Леонид и Розалия Пастернак

Но при общем благополучии приходилось решать нелёгкие вопросы. Подрос старший сын, и Пастернак пишет заявление на имя директора московской 5-й гимназии с просьбой определить своего первенца в 1-й класс. За маленького Борю усиленно хлопотал друг семьи князь Голицын, именно ему директор гимназии направляет письмо: «Ваше Сиятельство милостивый государь Владимир Михайлович! К сожалению, ни я, ни педагогический совет не можем ничего сделать для г-на Пастернака: на 345 учащихся уже есть 10 евреев, что составляет 3 %. Сверх не можем принять ни одного еврея. К будущему августу у нас освободится одна вакансия для евреев, и я могу обещать предоставить предоставить ее г-ну Пастернаку».
Директор сдержал слово и через год Борис стал учеником престижной гимназии. В 1911 году Пастернаки переехали на Волхонку, и более десяти лет семья жила в большой квартире доходного дома (ныне Музей частных коллекций, филиал Государственного музея изобразительных искусств им. А. С. Пушкина); до 1937 года в одной из комнат квартиры жил и Борис Леонидович.
 Боря Пастернак, постоянно посещал дом Высоцких в Огородной слободе: он давал уроки старшей дочери хозяина Иде и пережил первое сильное чувство к своей ученице, в чём он признался через много лет в «Охранной грамоте». Дом-замок в Огородной слободе стал для будущего поэта местом притягательным и любимым, и, когда его пассия уехала в Англию, он написал ей письмо, которое так и не решился отправить: «Моя родная Ида! Ведь ничего не изменилось от того, что я не трогал твоего имени в течение месяца? Ты знаешь, ты владеешь стольким во мне, что, даже когда мне нужно сообщить что-то важное некоторым близким людям, я не мог этого только потому, что ты во мне как-то странно требовала этого для себя… Я сейчас вернулся от вас. Весь стол в розах, остроты, и смех, и темнота, к концу — иллюминированное мороженое, как сказочные домики плавали во мраке мимо черно-синих пролетов в сад».
Высоцкие, сохранив за границей капиталы фирмы и чайные плантации в Индии, вовремя покинули Россию, оставив в Москве прекрасно оборудованную чаеразвесочную фабрику на улице Ольховской (здание фабрики, построенное по проекту всё того же Клейна, сохранилось до наших дней), и продолжали торговлю целительным ароматным напитком в Польше, а в 1930-х навсегда осели в Эрец-Исраэль, на земле, о которой мечтал основатель фирмы.
После революции в особняке Высоцких базировалось Общество старых большевиков. Александр Стопани был заместителем председателя, Емеляна Ярославского. Общество старых большевиков существовало с 1922 по 1935 годы. Эти самые большевики, как видно, чем-то досадили Сталину — да так, что Иосиф Виссарионович именовал его «клубом старых пер...ов». Несмотря на глубокую неприязнь вождя к своим соратникам, которые, видимо, что-то знали о прошлом Кобо, по адресу переулок Стопани, 12 выстроили дом для членов общества. Поскольку он находится по соседству с моим родным домом, я знал некоторых его обитателей. Местные его называли «домом большевиков», считалось, в нём живёт элита. Но это были обычные люди, разве только, жившие в отдельных благоустроенных квартирах. Кстати, «дом большевиков» окружали жутчайшие трущобы, которые теперь уже не существуют.
Александр Митрофанович Стопани. Родился в селе Усолье Иркутской губернии в семье военного врача (сын сгинувшего «шарманщика» таки выбился в люди) Окончил гимназию и поступил на юридический факультет Казанского университета, но был отчислен. Окончил Демидовский юридический лицей, работал земским статистиком.
В партии большевиков состоял с 1893 года, номер его партбилета: 13. В 1895 году он организовал первый марксистский кружок в Ярославле. Участвовал в Псковском совещании 1900 года по созданию газеты «Искра» (той самой, которую финансировал Саввушка Морозов), был её агентом, работал в Северном рабочем союзе.
В 1905—1907 годах — секретарь Костромского комитета РСДРП. Делегат V съезда РСДРП в Лондоне (1907). С 1908 года работал в Баку в Союзе нефтепромышленных рабочих, неоднократно подвергался арестам. В 1917 году — председатель продовольственного комитета в Баку. Стал одним из лидеров Российской социалистической рабочей партии интернационалистов, занимавшей промежуточную позицию между большевиками и меньшевиками. Звучит скучно, но мы ведь не знаем, какие действия скрываются за сухими сведениями и сколько «эксов» на счету «внука шарманщика». 
Во время Октябрьской революции Александр Митрофанович работал в Смольном (Петроград). В 1918 году был комиссаром труда и промышленности в Терском народном совете, затем членом коллегии Наркомтруда в Москве. В 1921—1922 годах — член революционного военного совета Кавказской трудовой армии. Потом следовала насыщенная советская карьера, а до эпохи повальных репрессий Александр Митофанович не дожил, скончался в 1932-м.
Позволю себе градостроительное отвлечение. Архитектурная доминанта Огородной слободы — дом 39 на Мясницкой, известный под названием «Дом Корбьзье». Возле него красуется памятник этому мрачному гению: он вальяжно сидит в кресле, протянув ножки (видимо, по одёжке). Я рос с видом на этого монстра (из окна нашей комнаты в коммуналке) — не памятник, а «шедевр» из стекла и бетона, видимо, потому я такой злой и нелюдимый. Особенно досадно, что изваяние урбаниста выставлено на месте, где некогда красовался храм Николы в Мясниках. Святыню снесли ради светлого будущего. Изначально Корбюзье (точнее, его образ) торчал внутри здания, но, видимо, настало время, когда всех святых к чёрту вынесли.
История появления данного «чуда» (я не про памятник или личность Корбюзье, а о доме 39 на Мясницкой) поучительна.  В 1928 году советским правительством был объявлен конкурс архитектурных проектов на строительство нового здания Центросоюза (организации, управляющей деятельностью кустарных промыслов), и Шарль Эдуар Жаннере-Гри (подлинное имя швейцарца) его выиграл.  В основу проекта он заложил свои пять основных принципов современной для того времени архитектуры: столбы-опоры, плоская крыша-терраса, свободная планировка, ленточное остекленение и свободный фасад. Предполагалось построить несколько административно-конторских корпусов и выделенный отдельно конференц-зал параболической формы. С некоторыми отступлениями от авторского замысла строительство завершили в 1936-м: так, не была реализована задуманная автором система кондиционирования, а материал цвета спёкшейся крови, выбранный для внешней отделки фасада, не соответствовал авторскому замыслу. Да к тому же Центросоюз прекратил своё существование в связи с добитием в СССР мелкой буржуазии. Впоследствии, пережив несколько реконструкций, дом утерял и другие характерные особенности: например, лишился системы патерностеров — лифтов непрерывного действия, и аутентичных оконных переплётов из тёмного дуба. Я помню эти лифты и поездка в движущихся кабинках являлась моим наистрашнейшим детским кошмаром, ибо я боялся, что в  лучшем случае меня утянет вверх и перевернёт, а в худшем — перережет напополам.  Пространство между опорами, которое должно было быть свободным (принцип «опен спейс»), застроили, а комплекс обнесли забором.
Надо сказать, что до своего московского проекта Ле Корбюзье считался лишь видным теоретиком, а строил он разве что коттеджи для денежных мешков на Лазурном побережье Франции. Советские архитекторы-авангардисты восхищались работами швейцарского коллеги с начала 1920-х годов: в 1922 году основоположник конструктивизма Моисей Гинзбург цитировал "К архитектуре" Ле Корбюзье в своей монографии "Стиль и эпоха".
Когда Ле Корбюзье решил участвовать в конкурсе на проект здания Центросоюза и приехал в Москву, здесь приняли его как родного. Имя авангардиста несколько поднимало престиж Советского союза, работая на имидж передового государства, открытого  для инноваций. «Я очень известен здесь, очень популярен», — написал Ле Корбюзье в дневнике в конце 1928 года, когда по окончании трехэтапного конкурса его работа получила главный приз.
Корбюзье понесло, как того же Остапа — и он нарисовал проект «Ответ Москве», вошедший в учебники по урбанистике  под названием «Лучезарный город». Если коротко, архитектор предлагал снести всю Старую Москву, оставив разве Кремль, и понастроить человейников. Тренд, заданный маэстро, почти сработал. Собственно, ещё в начале 1920-х архитектор обнародовал «План Вуазен» — радикальный проект полной перестройки правого берега Парижа. Ле Корбюзье предлагал полностью снести 240 гектаров старого центра и заменить их восемнадцатью стеклянными 50-этажными небоскребами, построенными на равном расстоянии друг от друга. Французы послали гения на все весёлые буквы, вот он и прибился к большевикам.
 Ле Корбюзье приезжал в Москву три раза – в 1928-м, 1929-м и 1930-м. А потом перестал приезжать, ибо счёл себя глубоко обиженным. На самом деле, этот самый гений шибко далеко замахнулся — да так, что мы и через сто лет не доросли до уровня его идей.
Одной из главных инноваций, которую наши практики, так сказать, на земле, не смогли воплотить в здании Центросоюза из-за нехватки средств, стала центральная система охлаждения, отопления и вентиляции. Обозначенная самим архитектором термином «правильное дыхание», она предполагала, что тёплый или прохладный воздух (в зависимости от сезона) будет циркулировать в герметичном межоконном пространстве, полученном при качественном двойном остеклении. Изготовить оконные рамы должна была американская компания, расценки которой показались руководству Центросоюза грабительскими. В результате зимой
из раздвижных окон ужасно дуло, а летом кабинеты корпуса, выходящего на Мясницкую улицу (тогда уже ставшей  Кировской), сильно нагревались. Может, на Лазурном побережье такая фишка и прокатила бы, а у нас ведь медведи, балалайки и матрёшки привыкли водкой согреваться, а не «правильным дыханием».
Ле Корбюзье был искренне шокирован тем, что его гениальный проект Дворца Советов не вошел даже в шорт-лист нового конкурса, а победителем стал Борис Иофан со своим ужасным гигантом, а, впрочем, все равно — через мой любимый бассейн «Москва» — место Алексеевского монастыря все равно занял макет храма Христа Спасителя. Гиганта позже таки забабахали — церетелевского.


Презентация проекта Дворца Советов

На презентации макета Дворца Советов перед государственной комиссией во главе со Сталиным Ле Корбюзье играл на контрабасе «Интернационал». А последний куплет сыграл прямо на вантах кровли макета, специально изготовленных из струн. Это правда. Кобо не оценил красоты момента и только небрежно бросил переводчику: «А “Сулико” он сиграт сможэт так?» А вот это — анекдот, который, впрочем, может тоже являться в некотором роде правдой. Раздосадованный мэтр покинул СССР и больше никогда к нам не возвращался. И не спрашивайте, куда этот Корбюзье в итоге приплыл. На его московском детище работы после демарша автора велись уже под руководством архитекторов Николая Колли и Франтишека Заммера, и что выросло из железобетона — то уже не вырубишь топором. Однако вернёмся в псевдоготический особняк Высоцких.
Итак, старые большевики в этом дворце не прижились, и 1936 году отдали под размещение Городского дома пионеров и октябрят. Парк полностью перепланировали по проекту молодых советских архитекторов Каро Алабяна, Ивана Леонидова, а так же Александра Власова, занимавшегося в то время и реконструкцией ЦПКиО имени Горького. Особо отмечу: в Москве в честь этих зодчих названы улицы. Со стороны переулка Стопани устроили главный вход с массивными фонарями в виде ростральных колонн, оформили главную аллею с площадью для пионерских линеек, возвели круглый амфитеатр с ареной и спортивный сектор с площадками для игр, по оси главного входа установили памятник, само собою, Сталину. Но в общем и целом реализованный проект не выпал из органического единства, комплекс будто хранил сам дух Старой Москвы. Он и сейчас не испарился, а громадина «дома Корбюзье» пусть давит дальше.
Хотелось бы мне отметить и ещё одну работу отечественных архитекторов, уважавших нашу историю и старающихся придерживаться принципа аутентичности. Я сейчас говорю о комплексе зданий во владении 6 на Малом Харитоньевском. Сейчас там сидят военные интенданты, а при советах тут находился самый что ни на есть главный штаб одного из друзей России, Военно-морского флота. Он тоже был частью вида из окна нашей комнаты.
В 1832 году по инициативе митрополита Филарета (Дроздова) на месте упразднённого Заборовского подворья Чудова монастыря (полагаю, между стеной Белого города и данным местом некогда находился лес, то есть, бор, а, впрочем, топонимика — не мой конёк) для «воспитания девиц духовного звания», как воспитательное отделение при Доме призрения Горихвостова, который располагался в усадьбе Гагариных-Тютчевых в Армянском переулке (дом 11). В начале 1860-х по инициативе митрополита Филарета для училища было построено новое здание.
В 1875 году «Дом воспитания» стал полноправным «Епархиальным училищем»; в него стали принимать детей «недостаточного» московского и сельского духовенства, да и не только этого сословия. Так, в 1877—1883 годах здесь училась Мария Павловна Чехова, сестра писателя. Семья Чеховых приехала в Москву после разорения, денег на учебу не было. Мария написала прошение митрополиту Филарету, но получила отказ. За обучение согласился платить благотворитель, таганрогский купец Сабинников.
Примерно тогда же, когда перестраивался особняк Высоцких, состоялась перестройка бывшего Филаретовского училища.  Архитектор Пантелеймон Голосов придал зданию классический облик — с аттическими колоннами. Я, первую половину  своей жизни созерцавший этот дворец, и помыслить не мог, что он создан в советское время. Пантелеймон Александрович, уже в царское время ставший признанным маэстро, много и успешно проектировал и без него немыслимо представить историю советской архитектуры 1920-х — начала 1930-х годов. Голосов окончил Строгановское училище, а затем Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Пантелеймон Александрович в своём творчестве стремился следовать устоявшимся веками московским традициям. Но в итоге возобладала нивелирующая урбанистическая концепция Ле Корбюзье. Именно поэтому мы видим на Мясницкой изваяние вовсе не Голосова. Или хотя бы крест, напоминающий об уничтоженном в угоду новым веяниям ни в чём не виновном Николе в Мясниках. Хорошо ещё, что в Первопрестольной имеется улица Архитектора Голосова. А Корбюзье не удостоился даже тупика.





ЛУЧШЕ БЫТЬ КОРОЛЁМ ШУТОВ, НЕЖЕЛИ ШУТОМ КОРОЛЕЙ


Есть такое, любимое многими поколениями произведение русской художественной литературы: «Каштанка» Чехова. Рассказ начинается так: «Молодая рыжая собака — помесь таксы с дворняжкой — очень похожая мордой на лисицу, бегала взад и вперед по тротуару и беспокойно оглядывалась по сторонам. Изредка она останавливалась и, плача, приподнимая то одну озябшую лапу, то другую, старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она заблудилась?»
Впервые данная трогательная история увидела свет в 1887 году под заглавием «В учёном сообществе». Мы все знаем, что там случилось с собачонкой, которая попала в обучение к старому цирковому ковёрному (клоунами клоунов в  профессиональном сообществе не обзывают) Мистеру Жоржу, стала звездою арены, но в итоге не сумела предать своего первого хозяина, который явно не обходился с ней ласково. Но мало кому известно, что Антона Павловича вдохновила реальная Каштанка, настоящая артистка из команды знаменитого Дурова. Не Павла, который кидал в толпу денежные билеты и хладнокровно наблюдал за реакцией масс, а знаменитого циркача Дурова, основавшего свой Уголок на Божедомке.
Владимир Ленидович оставил по этому поводу следующий мемуар: «Каштанка была молоденькая рыжая собачка, которой пришлось быть первой из дрессированных мною собак. До того как она попала ко мне, её хозяин был бедный столяр. Каштанка заблудилась, потеряла хозяина и попала ко мне на выучку. Её история послужила поводом для знаменитого рассказа А. П. Чехова «Каштанка», написанного автором с моих слов».
Отмечу  один факт. И Чехов, и братья Дуровы, когда случилась метаморфоза с Каштанкой, были совсем ещё молодыми  людьми. Забитая, вечно голодная собака, которой в доме столяра вместо еды давали нюхать табак или, того хуже, мучили таким «фокусом» — предлагали кусочек мяса, привязанный к веревке, а когда она глотала приманку, то её вытаскивали из желудка обратно, — на самом деле сделала выбор далеко не в пользу любви к своему первому владельцу.


Владимир Дуров

Начинающий циркач, в то время сам изрядно бедствовавший, все-таки избавил Каштанку от дальнейших страданий, выкупив её у жестокого хозяина. Обученная разным фокусам, она долго выступала с Владимиром Дуровым на арене.
Впоследствии он дрессировал немало других собак. Среди них были и породистые и простые дворняжки, большие и маленькие, различные по характеру и способностям, привлекательные и не блиставшие красотой, однако все они становились ему верными слугами и соратниками. И да, если кто не в курсе: слово «циркач» обижает артистов цирка, себя они именуют «цирковыми». Но здесь все же буду употреблять уничижительное «циркач» — исключительно ради того, чтобы от моей книжки отвернулись снобы. Да они и без того скорее сдохнут, чем хотя бы попытаются прочесть это сочинение про гениев места Старой Москвы. Худший вид дурака — дурак образованный. Как он  поступит с песней Булата Шалвовича Окуджавы «За что ж вы Ваньку-то Морозова, что он циркачку полюбил»? Итак, братья  Дуровы...
…1863 год, Антону Чехову всего три года от роду, он ещё получает оплеухи от самодура-отца в родном Таганроге. В Москве, в семье полицейского пристава Тверской части Леонида Дмитриевича Дурова родился сын, которого назвали Владимиром. Через год на свет появился второй парень, Анатолий. Мальчики рано осиротели: их матушка умерла от скоротечной болезни, батюшка стал заливать горе вином, или, как говорили в те времена, принялся «тянуть мёртвую чашу», допился до белой горячки и отправился к праотцам. Осиротевших детей взял на свое попечение крестный отец, Николай Захаров.
Захаров был известен в Первопрестольной как опытный стряпчий, имевший значительную клиентуру. Жил он в собственном доме, на широкую ногу. Артисты, художники, литераторы бывали слишком даже частыми гостями Николая Захаровича. Но это был вовсе не литературный салон или философский клуб. В Захаровский особняк в Чернышевском переулке «вся Москва» съезжалась резаться в картишки. Миллионщики купцы, промышленники Гучковы и Носовы, обер-полицмейстер Огарёв, даже сам генерал-губернатор князь Долгоруков встречались за зеленым столом у Захарова.
Мальчиков опекун пристроил в военную гимназию. Свет учения плохо доходил до сироток, ибо Дуровы были увлечены исключительно акробатикой. Невольно способствовала тому бабушка Прасковья Семёновна. Раз в месяц Владимир и Анатолий навещали её во Вдовьем доме на Кудринской площади. Добрая старушка, как могла, привечала осиротевших внучат, рассказывала им о подвигах бесстрашной кавалерист-девицы Надежды Дуровой, которая якобы была их прабабушкой, угощала густым гороховым киселем, нарезанным ломтями, потом отпускала играть в большой сад позади Вдовьего дома. Там собирались такие же дети, навещавшие благородных пенсионерок общественного призрения. Именно в этом саду Дуровы впервые свиделись со своим сверстником, пухловатым мальчиком, тоже кадетом, Куприным, который — кто мог тогда подумать — станет известным писателем и другом одного из братьев.
Однажды бабушка сказала внукам:
— Сегодня мы пойдем в цирк…
Круглое деревянное здание цирка Карла Гинне на Воздвиженке давно влекло их к себе.  На афишах циркачи выглядели как полубоги, для которых нет ничего невозможного. Они поднимали невообразимые тяжести, летали по воздуху, балансировали на канате, протянутом под самым куполом, вихрем скакали на лошадях, прыгая сквозь обручи. Гинне, практичный немец, умел потрафить любым вкусам. Представления его манили разную публику. У входа в его цирк сталкивались те, кто вместе обычно не бывал: и офицеры в наброшенных на плечи «николаевских» шинелях-пелеринах, и дамы-щеголихи в шляпах с перьями, и купцы в шубах и суконных поддевках, и чиновники в форменных фуражках с кокардами, и мастеровые в потрепанных чуйках.
К своим местам подымались по крутой лестнице. Еще внизу какой-то человек, второпях бабушка лишь заметила его порыжевшее пальтишко и подвязанную щеку, спросил:
— Билеты есть?
— Вот! — бабушка сунула человеку коричневые листочки и поспешила за внуками, быстро взбиравшимися по ступенькам.
Послышалось громкое, как пистолетные выстрелы, щелканье бича, топот копыт, веселый приказ: «Алле!» На манеже, подобно сказочному видению, показалась прелестная наездница.
И в этот миг над Дуровыми раздался требовательный голос:
— Ваши билеты?
— Опять? Я уже отдала… там, внизу…
Человек в шитой золотыми галунами униформе ответил:
— Вольно было отдавать! Кому дали, тот сюда и сядет…
Денег на покупку новых билетов не хватало, а человек с галунами был неумолим. Казалось бы, мелкий жулик мог бы навсегда отвратить мальчиков от всякого рода цирков... Но бабушка решительно отправилась с внуками на Девичье поле — бесплатно поглазеть на чудеса. И это предопределило судьбы Дуровых навсегда.
Уже на широкой Пречистенке чувствовалось особое, праздничное настроение. По улице мчались лихие тройки со звонкими бубенцами и с щегольской упряжью, пароконные сани, покрытые коврами, простецкие розвальни, запряженные невзрачной сивкой или буланкой, но разукрашенные цветистыми лентами. За аллеями старых лип Садового кольца начинались владенья подлинного царства веселья...
Кадеты Первой московской военной гимназии Владимир и Анатолий Дуровы всю масленичную неделю не посещали занятий — их манило Девичье поле. Нестройная музыка оркестров, дудки, рожки, сопелки, звонкие голоса сбитенщиков, продавцов яблок, пирожков и разных сластей, смех и говор толпы, ржанье лошадей — все сливалось в оглушительный, непрекращающийся гомон. Всякий становился здесь участником развлечения: вскакивал на коня карусели, возносился ввысь в расписной лодочке качелей, разглядывал семь чудес света в глазке черного ящика панорамы и, конечно, заливался смехом от шуток-прибауток балаганного деда-зазывалы. На афишах одного балагана гигантский удав сжимал в страшном объятии светлорусую красотку, негры-людоеды поджаривали на костре европейца в клетчатых брюках с пробковым шлемом на голове. Рядом Еруслан-богатырь поражал мечом несметное число врагов.
Аляповатая вывеска другого балагана извещала, что здесь:
«Тульский мужичок-простачок
Головой вертит, руками машет,
Мильён слов в минуту говорит,
А где нужно, и спляшет».
В этот момент на раус — помост на верху балагана — приплясывая, выскочил сам мужичок-простачок в не по росту длинной поддевке, в картузе, надвинутом на уши. Удивительной скороговоркой он застрочил:
Купчики-голубчики,
Готовьте рублики!
Билетом запаситесь,
Вдоволь наглядитесь.
Представление на ять,
Интереснее, чем голубей гонять.
Пять и десять — небольшой расход.
Подходи, народ.
Кто билет возьмет,
В рай попадет,
А кто не возьмет,
К черту в ад пойдет
Сковородку лизать…
Затем на сцене появляется «факир из Индии» — здоровенный мужик в чалме из полотенца; он макает куски пакли в керосин, зажигает и берет в рот, страшно вращая глазами.
А теперь, господа почтеннейшая публика! - провозглашает зазывала, - гвоздь программы: отсекновение головы живому человеку. Нервные и дамы могут не смотреть. Желающих испытать на себе отсекновение головы — прошу на сцену!
Зрители замерли. Наконец, после настойчивых приглашений из задних рядов выходит какой-то парень. Палач в красной рубахе уже поджидает его с топором в руках. Для доказательства остроты орудия он вонзает его в колоду.
Парень переминается с ноги на ногу, сонно моргает глазами, затем покорно становится на колени и кладет голову на плаху. Палач заносит топор, охает как мясник, рубящий мясо, враз отсекает анонсированную часть тела и поднимает таковую для всеобщего обозрения. Ошеломленные зрители не успевают прийти в себя, как вновь слышится голос зазывалы:
— Представление окончено! Кто желает увидеть оживление мертвеца — полезай в балаган с того конца! — Зазывала указывает на кассу, где продаются билеты на следующий сеанс.
Мальчики нашли себе учителя по акробатике. Это был чех Забек, шпрехшталмейстер цирка Альберта Саламонского. Братья уже запросто делали «копфштейн» — стойку голова в голову и «флик-фляк» — прыжок назад на руки, а затем на ноги и без страха разбиться раскачивались на кольцах и в самой высокой точке прыгали, распластавшись птицей — это напоминало полёт, тело будто парило в воздухе.
Между тем в гимназии настала пора экзаменов. За столом, покрытым зелёным сукном, взгромоздился педагогический синклит. Во главе его Буддой восседал священник отец Николай Мещерский. Кадеты третьего класса экзаменовались по закону божьему.
— Дуров, Владимир! — возгласил батюшка.
В той стороне, где сидели ученики, послышался сдержанный смех.
— Воспитанник Дуров, — повторил было священник... и осёкся.
Вызванный ученик вышел из-за парты. Но как? На руках! Вверх ногами… Поп кипел от негодования. Воздев руку к стене, где висели портреты царя Александра III и государыни-императрицы, он воскликнул:
— При высочайших особах… при священнослужителе, при Господе Боге, который все видит… такое надругательство!
Кадет Владимир Дуров немедленно был отстранен от экзаменов и отправлен домой. В тот же день педагогический совет постановил исключить его из гимназии «за дерзкое поведение во время экзамена по Закону Божьему в присутствии царских портретов». А на домашнем совете было решено отдать Владимира на воспитание в частный пансион Крестовоздвиженского.
Кадет Анатолий Дуров проучился в военной гимназии тоже недолго. Захаров был срочно вызван к директору, который решительно заявил:
— Пребывание вашего питомца нетерпимо в стенах нашего учебного заведения! Он весь свой класс превратил в гимнастов, а сам строит из себя клоуна.


Анатолий Дуров

Опекун сделал Анатолия приходящим учеником в частном пансионе. Кроме того, поручил домашнему репетитору всячески удерживать мальчика от «губительной страсти». Однако ни этот надсмотрщик, а после него и другие оказались не в состоянии справиться с подобной задачей.
После исключения мальчиков из военной гимназии опекун стал больше посвящать времени их воспитанию. Сарай, приспособленный под гимнастический зал, был взят им под особое бдительное наблюдение. Забек предпочел не связываться с влиятельным самодуром, однако его место занял Отто Клейст, артист из балагана на Девичьем поле. Но ему пришлось обучать только младшего из братьев Дуровых, так как старший к этому времени уже был помещён в закрытое учебное заведение — под строгий надзор. Ирония судьбы заключалась в том, что частный пансион находился на Цветном бульваре, невдалеке от цирка Саламонского.
Альберт Саламонский, выходец из Германии, сын циркового наездника и сам превосходный наездник, впервые появился в России в качестве гастролера у Карла Гинне. Предприимчивый и достаточно дальновидный, он смекнул: «В Москве выгодно открыть собственный цирк». В итоге на Цветном возник лучший цирк империи, который ныне именуется «Старым», или «цирком Никулина», кстати ковёрного.
Клейст оказался менее благоразумен, чем его предшественники, и учительство его закончилось плачевно. Он был удалён решительной рукой стряпчего Захарова, притом за шиворот и с чувствительной нахлобучкой. Но братцы-акробаты не унывали.
Однажды утром Анатолий празднично одетый направился из дома. На вопрос удивленного опекуна пояснил: «Иду в церковь», что вызвало ещё большее недоумение. Едва отойдя от пенат, мальчик опрометью бросился на Девичье поле.
Дело в том, что Клейст предложил отроку поучаствовать в представлении. Толин номер был несложен и короток, но зрители смеялись и аплодировали. Мальчик-акробат, в болтавшемся на нем клоунском костюме, невольно вызывал смех своим нелепым видом.
После недолгой передышки начинающему циркачу приходилось снова повторять всё то же. Опять слышались аплодисменты, и  Анатолий был счастлив.
— Ты хорошо, старательно работаешь, — поощрительно отметил Отто, — на вот, выпей водки! Она снимает усталость.
— Не желаю!
— Напрасно! Все артисты пьют…
Последний аргумент показался убедительным: надо ни в чем не отставать от взрослых, настоящих цирковых.
— Ну что ж… — Анатолий поднес ко рту стопку, коснулся края губами и решительно отвел её в сторону: в нос шибанул резкий запах сивухи. — Нет, не буду!
— Ну какой же ты после этого акробат? Даже пить не можешь...
Пришлось хватануть. По телу растеклось приятное тепло...
...Водка и впрямь помогла. В момент очередного выхода на миг Дурову показалось, что среди зрителей мелькнуло знакомое лицо. Неужели опекун?! Балаганные развлечения никогда его не привлекали. Едва окончился номер, как над ухом Анатолия раздался строгий голос:
— Стоять, голубчик!
Сомневаться не приходилось, то был крёстный. И не один — с полицейским.
— Немедля скинь с себя это тряпье!.. И чем это от тебя разит...
Анатолий молчал.
— Он мой артист… — вступился Отто. «Подкрепление» придало ему куража. — Работать должен целый день. Таково условие контракта.
— Тоже мне тут! Марш домой! Иначе и тебя и этого немчишку…
...Идти пришлось не домой, а на Кудринскую площадь, во Вдовий дом. Там он был водворен для исправления к бабушке, Прасковье Семёновне...
...Однажды в бульварной газетёнке «Московский листок» внимание братьев привлекло объявление некоего Ринальдо. «Профессор чёрной магии, фрачный артист, фокусник и куплетист» — он предлагал демонстрировать свое искусство в гимназиях, реальных училищах и даже в институтах благородных девиц. Ребята решились попросить столь почтенного многожанровика взять их к себе в обучение. Они смело отправились к нему по указанному в газете адресу — на Грачёвку.
Это была местность, в которой располагались  публичные дома, трактиры низкого пошиба, подпольные казино. В дешевых меблированных комнатах ютились бродячие комедианты, шарманщики, личности без определенных занятий, скрывались скупщики краденого, да и сами  тати. «Профессор чёрной магии» обитал чуть ли не под крышей облупленного старого дома. Ринальдо тщательно удостоверялся в силе мускулов претендентов,  попросил продемонстрировать несколько упражнений. Осмотр его удовлетворил.
Что же, попробуем. А что думают по этому поводу ваши родители? Их нет… Прискорбно… А документы при вас? Это хуже… Ну так вот, судари мои, украдите свои документы у вашего опекуна и являйтесь ко мне. Я возьму вас работать с собой. В Тверь...
...Ещё на вокзале в Москве, перед отправлением в новую жизнь, братья почувствовали неладное. Труппа антрепренера Вальштока, в которую они вступили вместе со своим покровителем, «чародейным профессором», показалась им, скорее, сбродом. Это были горе-балаганщики, всюду терявшие ангажемент из-за неудержимого пристрастия своего к зелёному змию, неопределенные личности, которых никак нельзя было причислить к настоящим, как тогда сами цирковые говорили «циркистам», да и просто уроды.
Дуровы сознавали, что попали не совсем в тот мир, которого желали. Хуже всего было то, что вместе с другими балаганщиками они повадились проводить свободное время в трактире. Там, перед захмелевшими купчишками можно было показать «экстраординарные» номера: проглотить столовую ложку горчицы или чайную перца, за что получить в награду двугривенный. За ту же сумму выпивали и рюмку керосина, чернил или лампадного масла, и уж совсем за гроши развлекали посетителей акробатическими трюками.
И тут промеж братьев случился раскол в стиле «шерше ля фам». Как оказалось, ссора разлучила Дуровых навсегда. Особа, увлекшая юношей, была вовсе не циркачкой. Деликатно её называли «арфисткой», она пела в трактирном хоре. Из своей среды она выделялась лишь тем, что была юна, миловидна, обладала хорошим голосом и шармом.
Вы знаете, конечно, что ничего нет жестче братского разлада. После отвратительной драки промеж родственничками Владимир ушёл из Твери. Пешком, по шпалам, ибо денег у него не было от слова «ни шиша». Отступление старшего брата не принесло Анатолию желанного успеха: «арфистка» предпочла его какому-то богатому купчишке. Младший брат стал искать утешение в алкоголе. В пьяном угаре Анатолий затеял ссору с забулдыгами-балаганщиками, в схватке с ними потерпел поражение и в довершение всего был ими ограблен до нитки...
Между тем Владимир дошёл по шпалам до Клина. Тут ему а голову пришла идея дать собственное представление в городе. У вас не возникло ассоциации с Остапом Бендером? Будьте уверены: Ильф и Петров черпали вдохновение в биографиях Дуровых!
Владимир узнал, что в городском клубе есть зрительный зал и сцена, но, чтобы снять помещение, следует предварительно добиться разрешения полицейского надзирателя. А он груб, жаден, берёт со всех дань. Этого держиморду Дуров сразил потрясающим трюком: зубами поднял конторский стол.
Владимир достал чернил и бумаги, написал афишу: «Проездом через здешний город в Москву, с дозволения начальства, будет дано представление в здании клуба, в трёх разнообразных отделениях, состоящих из следующих номеров:
«Душераздирающий номер „Сила зубов или железные челюсти“.
Исполнит силач Владимиров.
Сатирические куплеты: „Всё замерло“.
Исполнит комик Володин.
Удивительные фокусы покажет профессор чёрной магии Вольдемаров.
Первый русский оригинальный соло-клоун Дуров выступит как художник-моменталист и звукоподражатель».
На представление в клубе были проданы все билеты. Полному сбору содействовал слух, исходивший из полицейской канцелярии, будто силач подымал стол, за которым восседал толстяк-секретарь. Публика с интересом следила за превращениями геркулеса Владимирова в куплетиста Володина и затем в фокусника Вольдемарова. Перед последним номером Дуров поспешил взять у кассира причитающуюся ему часть сбора и накинул поверх своего обычного платья шутовской балахон. Под звуки разбитого рояля он вышел на сцену. Сначала прочёл смешной стишок. Нарисовал несколько забавных рож (Дуров замечательно умел создавать изобразительные шаржи). В заключение обратился к публике:
— Господа, прошу разрешения рассказать о том, что случилось со мною в вашем гостеприимном городе.
— Просим! — пробасил благосклонно настроенный надзиратель.
Рассказ оказался совсем коротким, но вызвал бурю. «Иду я берегом пруда. Смотрю — толпится народ. Спрашиваю: „Что делаете, ребята?“ — „Да вот стряслось у нас несчастье, — бьёмся у воды три часа и никак не можем вытащить“. — „Кого, чего?“ — спрашиваю. „Надзиратель утонул…“ — „Эх! помогу вам, ребята. Верный дам совет“. „Какой?“ — спрашивают. „Покажите ему трехрублевку, он и сам из воды вылезет“».
Едва соло-клоун произнес последние слова, в зале поднялся невообразимый хохот. Что произошло далее, Владимир так и не узнал. Пользуясь суматохой, он сдернул балахон, бросил его в свой саквояж и выпрыгнул через окно во двор. На улице уговорил проезжавшего мимо ломового возчика довести до первого полустанка. Там он сел на поезд, отходивший в Москву.
Анатолий тоже вернулся в Первопрестольную. Он вступил в акробатическую группу братьев Робинзон, подвизавшуюся в цирке Саламонского — под  сценическим псевдонимом Николет.
Характер Анатолия был более дик, посему крестный отец с ним совладать не мог.  А вот Владимира опекун укротил и  отдал его в лучший московский пансион опытного педагога Тихомирова. Дуров успешно сдал экзамен на звание учителя и вскоре в штате Московского городского училища на Покровке появился новый молодой преподаватель Владимир Дуров.
Однако его учительская карьера оказалась кратковременной. Проработав недолго, он покинул свой пост. Тогда Захаров «тряхнул» связями и устроил крестника на службу в Управу благочиния. Помещалась она в большом старом доме на Воскресенской площади, бок о бок с Иверскими воротами у Красной площади. Почетное место для Управы было выбрано неслучайно. Функции её были важны: следить за исполнением законов, решений судебных и прочих присутственных мест, наблюдать за охранением благочиния, добронравия и порядка.
Писарь Дуров оказался неважным службистом: почерком обладал некрасивым, перед начальством спины не гнул, случалось — дерзил, в должность опаздывал, а то по несколько дней не являлся. Другого давно бы прогнали со службы, но его приходилось терпеть. Что поделать: опекун в дружбе с самим обер-полицмейстером Огаревым.
В конце концов Владимир Дуров не выдержал службы в Управе и ушёл в свою атмосферу. Вот здесь-то мы и возвращаемся к нашей Каштанке. Владимир Дуров для своих комических балаганных номеров стал привлекать различных животных. Надо сказать, Владимир пришёл к своей стезе через драму. Когда он ещё был юношей, ему поручили придушить никому не нужную собачонку, слонявшуюся во дворе. Дуров уже было накинул петлю и стал затягивать, но тут увидел честные глаза задыхающейся псины и... Что характерно выжившая шавка совершенно не держала зла на своего мучителя-спасителя. Так "Муму" и "Каштанка" слились воедино, причём, вовсе не на бумаге.
На флигеле одного из домов на Садовой-Самотечной улице, в глубине двора, была прибита дощечка с надписью: «Дрессирую всевозможных животных, специально собак. Владимир Дуров». Объявление привлекало не многих клиентов и дрессировщик по большей части пребывал в обществе нескольких подобранных на улице бродячих собак, козла и горластого, требовательного гусака. Все они размещались в единственной большой комнате, лишенной всякой меблировки и оборудования, если не считать колец в стенах, к которым были привязаны цепочки от ошейников четвероногих артистов. Тут ставились вошедшие в историю номера, например, такой.
«Учитель» выходит на арену и возглашает: «Здравствуйте, господа!», собаки весело гавкают и приветливо виляют хвостами, козёл блеет, в его желтых глазищах вспыхивает живой огонек, а гусак громогласно гогочет.
— Для начала займёмся математикой, — говорит «учитель». — Скажи, Бишка, сколько получится, если два помножить на два?
Кудлатый пес Бишка — явно «не дворянского» происхождения, что не мешает ему служить образцом послушания и сообразительности. Уши собаки — лохматые треугольники — сторожко поднялись, ясные золотистые глаза, не мигая, уставились на хозяина. Секунда молчания, и пес лает четыре раза.
— Молодец! — хвалит учитель и тут же награждает ученика кусочком печенья. — А теперь скажи, пожалуйста, сколько будет три плюс три?
Лохматые треугольники снова напряженно торчат, немигающий взор до предела сосредоточен. Собака «думает». «Считает»?
— Гав!.. Гав!.. Гав!.. Гав!.. Гав!..  Гав…
Сам хозяин Москвы, генерал-губернатор князь Долгоруков на представлении в цирке восхищался обаятельным Бишкой. И вскоре дрессировщик Дуров получил приказ обучить губернаторского пса, огромного сенбернара Барри. Его сиятельство выразил пожелание: когда собака услышит звук взводимого курка, она должна броситься на человека, держащего револьвер. Генерал-губернатор опасался покушения на свою персону.
Дуров действительно приучил собаку бросаться на чучело, когда слышался щелчок курка. Заодно приохотил Барри танцевать вальс. Этот номер неизменно вызывал восторг посетителей кофейной Филлипова, куда дрессировщик заглядывал, прогуливаясь по Тверской со своим учеником.
Однако на улице громадный сенбернар внушал прохожим почтительный страх. Однажды полицейский будочник окликнул Дурова:
— Эй, господин, очистите панель! Ступайте со своей собакой на мостовую.
Дуров решил подшутить над грозным блюстителем порядка и в свою очередь спросил:
— Известно ли вам, любезный, чья это собака?
— Не могу знать…
— Ну так читайте, что написано на ошейнике!
Будочник прочел по складам: «Собака Барри — принадлежит его сиятельству князю Долгорукову», — вытянулся во фронт и отдал честь собаке.
 Николай Захарович отдав дань столь высокому покровительству, спустил поводья и уже не препятствовал клоунским карьерам братьев. Хотя и пытался Дуровых примирить. И вот однажды Захаров пал жертвою монстра, которого сам и породил: проиграл в карты всё своё состояние. Вернувшись домой нищим, он сел за письменный стол и четко вывел на клочке бумаги три слова: «Нет, не отыграться!» Потом переоделся во фрачный костюм, расположился на диване и принял смертельный яд.
С кончиной опекуна, остававшегося единственной нитью, связующий братьев, вражда промеж Дуровых только усилилась. Но по счастью таковая приобрела форму творческой конкуренции. Если один заводил дрессированную свинью, то и другой делал то же, если старший выступал с крысами, то и младший их заводил, если младший обучал козла разным трюкам, то старший принимался за то же. У обоих были собаки-математики, и оба показывали номер с участием всех своих животных; у Владимира Дурова он назывался «Железная дорога», а у Анатолия Дурова — «Война животных». А главной «фишкой» братьев стала смелая политическая сатира. В условиях жёсткой цензуры народ рвался в цирк прежде всего, чтобы посмеяться над начальством, которое пародировали Дуровские зверушки, а то и стать свидетелями очередного скандала.
Как один, так и другой брат выходили на манеж почти без грима, в шелковом нарядном костюме, поверх которого надевали парадную ленту, украшенную жетонами; кроме того, на груди у каждого красовалась «звезда эмира Бухарского».
Грандиозный номер «Взрыв крепости», показанный Анатолием Дуровым в московском манеже, вышел поистине бомбическим. В нем участвовали тысяча кур и пятьсот петухов. Все они помещались контейнере. И когда эта «крепость», освещенная бенгальским огнем, взрывалась согласно точным пиротехническим расчетам, нетрудно представить, что в этот трагикомический момент вытворяла кудахтающая и кукарекующая масса.
Но мода — дама капризная.  Клоуны с уклоном на политическую сатиру стали не особо интересны публике, ибо звёздами арены стали борцы. Плебс теперь пёрся в цирк исключительно ради того, чтобы насладиться борцовскими  поединками. Братья Дуровы почувствовали конъюнктуру, стали удаляться от цирковой суеты и обосновались в своих резиденциях, которые были названы «уголками»:   Анатолий — в тихом Воронеже, Владимир — в Москве, на Божедомке.
Последний успех Анатолия Дурова — «Лекция о смехе», которую он впервые читал в Политехническом музее, там, где блистали поэты «Серебряного века». «Лекция» даже стала гастрольным номером, и Дуров уже не просто читал ее, а «играл», и она оценивалась в рецензиях как настоящее представление.
Владимир Дуров, по его выражению, «поперхнувшись славой», решил посвятить себя науке зоопсихологии. «Мне хочется, — объяснял Владимир Леонидович, — чтобы животные перестали быть для человека какими-то ходячими машинами, которые он может эксплуатировать, как ему угодно, и по отношению к которым он не чувствует никаких нравственных обязательств».
С Анатолием Леонидовичем вышла несколько иная петрушка. Тысячи верст он исходил, изъездил, исколесил в ненасытной жажде успеха. Триумфальные европейские гастроли, Коррида на Ла Плаца де торос в Мадриде, и бык, пронзённый острием шпаги русского клоуна, пленительные улыбки гейш в чайных домиках на улице Гиндза в Токио… Финальная же гастроль  — жалкое шапито антрепренера Максимюка в захолустном Мариуполе.
Афиши, расклеенные на улицах города, извещали об уникальном выступлении «всемирно известного, настоящего» соло-клоуна Анатолия Дурова, который прибыл специально, чтобы дать всего несколько представлений. Но публика жаждала борцов, паяцы в период Великой войны не были интересны... Трибуны шапито пустовали.
Вскоре газеты после сводок с фронтов войны передали телеграфное сообщение: «8 января 1916 года в городе Мариуполе от воспаления лёгких умер известный клоун Анатолий Дуров». Тело его было доставлено в Москву и похоронено в некрополе Скорбященского монастыря.
С Владимиром Ленидовичем вышло иначе. Он не только пережил революцию, но и удачно вписался в новую реальность. Советское государство отметило лишь пятилетний юбилей своего существования, страна еще залечивала раны, нанесенные тяжкой разрухой, но правительство не жалело средств на культурные нужды. Нарком просвещения Анатолий Луначарский оказывал всемерную помощь Дуровскому Уголку. Более того: Владимира Леонидовича командируют в Германию для закупки животных, необходимых для его опытов. Дуров привозит в Москву из Гамбурга несколько морских львов, обезьян, южноамериканскую тигровую кошку, африканского дикобраза и других животных.
Зоопсихологическая лаборатория Уголка Дурова все более расширяла свою работу. Как животные различают цвета? Какова их реакция на различные звуки? Насколько сильна память? Как велико значение условных и врождённых рефлексов? Что может улучшить методы дрессировки животных? Эти темы — лишь небольшая часть программы исследований Уголка.
Заведующий театральным отделом Наркомпроса Всеволод Мейерхольд целиком поддержал проект Дурова и Уголок на Божедомке стал сочетать научную экспериментальную работу с театрализованными цирковыми представлениями.
Между прочим, вдохновлённый экспериментами Дурова, фантаст Александр Беляев сочинил мрачную антиутопию «Властелин мира». Михаил Булгаков, побывав на представлении в Уголке Дурова создаёт повесть «Собачье сердце», в которой животное превращается в пролетария. В общем, опыты по психозоологии оптимизма не внушают.
В 1927-м в Москве открылось первое в мире Государственное училище циркового искусства. Немалая заслуга в создании этого своеобразного учебного заведения принадлежит Дурову. В том же году исполнилось пятьдесят лет артистической деятельности Владимира Леонидовича. К этому времени соло-клоун, «настоящий» и «неповторимый» звался в народе уже просто: «дедушка Дуров».
Скончался он в 1934 году. Похоронили его на Новодевьчьем кладбище. Когда уничтожали Скорбященский монастырь, урну с прахом Анатолия Дурова выкопали и отвезли в Воронеж, где она долго являлась экспонатом дома-музея артиста. Лишь на пороге нынешнего века её предали земле во дворе усадьбы. Дуровы между тем расплодились и стали частью нашего культурного кода.





ПИТОМЕЦ ВДОВЬЕГО ДОМА

23 июня 1858 года в городке Спасске Тамбовской губернии венчались письмоводитель Спасской градской больницы, писец 3-го разряда Иван Иванов Куприн, 25 лет, и «села Зубова из дворян девица» Любовь Алексеевна Колунчакова, 19 лет. От их брака родился один из самых выдающихся русских писателей.
Сохранился единственный фотопортрет Ивана Ивановича: внешне «либерал», по моде 1860-х годов: длинные волосы, окладистая неопрятная борода, бакенбарды. Крупный и полнотелый, одет в бесформенный не то пиджак, не то кофту, пуговицы как-то расхлябанно не застегнуты. Сын, ставший в ХХ веке знаменитостью,  унаследует от него и склонность к полноте, и царственное небрежение в одежде, и спокойную русскую кровь, которая будет охлаждать его горячую голову. От матушки остались несколько портретов. Любовь Алексеевна была ладная, аккуратная, миниатюрная, тоненькая, живая. Мелкие, восточные черты лица — от неё, как позже утверждал Александр Куприныю, в нём «бешеная кровь предков-кочевников».
Дед Куприна по отцовской линии работал в Спасской больнице помощником лекаря и дослужился до чина коллежского регистратора. В том же статусе бы был и сам Иван Иванович, а это низший гражданский чин XIV класса в Табели о рангах. Иван Иванович был тем «маленьким человеком», на котором русская литература XIX века сделала себе мировое имя. Этим комплексом страдали пушкинский Самсон Вырин, гоголевский Акакий Башмачкин и Макар Девушкин Достоевского.
 Любовь Алексеевна по отцу была настоящих княжеских кровей: род Колунчаковых (Кулунчаковых, Каланчуковых) вел свое начало от ордынского князя Кулунчака Еникеева, жившего в XVI веке и наследственно княжившего в городе Темникове.
После венчания Куприны жили в Спасске, затем в Зубове, где в 1859 году родился и очень скоро умер их первенец, Сергей. В 1860 году они переехали в городок Наровчат, купили усадьбу на центральной Сенной площади. Здесь родились дочери Софья (1861) и Зина (1863), второй сын Иннокентий (1865). Он также не выжил.
Пришла беда — отворяй ворота. Осенью 1867 года на стол губернатора легло прошение от Любови Алексеевны Куприной с требованием разобраться в инциденте. В отсутствие мужа к ней явились полицейские чины в сопровождении гражданских лиц, показали распоряжение предводителя дворянства, предписывающее забрать из дома все бумаги Ивана Ивановича, и стали выносить дела канцелярии предводителя дворянства. Муж оказался не чист на руку.
Выплыла утеря гербовой печати мирового съезда и — что самое неприятное — растрата. Иван Иванович никак не мог объяснить, почему он получил на почте 144 рубля 28 копеек, причитавшиеся предводителю дворянства, и куда их дел. Потом выявили еще одну недостачу — и пошла писать губерния. Иван Куприн вынужден был подать в отставку.
Были у Куприных трагедии и похуже: в августе 1869 года они похоронили уже третьего сына, Бориса. Любовь Алексеевна решила вымолить чудо. И 26 августа 1870 года она родила сына, которого назвали Александром. Мальчик мог погибнуть ещёээххххээ на первом году жизни, если бы заразился от отца холерой. 22 августа 1871 года Иван Иванович скончался в возрасте 37 лет.
Любовь Алексеевна в 33 года стала вдовой. На руках сироты: Софье десять лет, Зине — восемь, Саше — год. Поднять детей самостоятельно она бы не смогла, поэтому начала хлопотать о помощи и обивать пороги. Конечно же, были задействованы все связи, близкие и дальние родственники, покровители, благодетели... В итоге Софью удалось определить в Петербург, в закрытый женский институт принцессы Ольденбургской; Зину — в Московский Николаевский сиротский институт.
 Любовь Алексеевна продала имение и в феврале 1874 года уже находилась с сыном в Московском Вдовьем доме. В 2025 году этому дворцу по нынешнему адресу улица Баррикадная, 2/1 исполнилось 250 лет. Его построил блистательный Иван Жилярди, а восстановил после пожара 1812 года сын, Доменико Жилярди. Этот архитектурный шедевр несколько раз менял назначение, страдал от пушечных обстрелов, выстоял. Да, его теперь подавляет громада сталинской высотки, но здание хранит гордое терпенье.


Саша Куприн

«Трёхлетним мальчишкой меня привезли в Москву, — рассказывал Александр Куприн, — и с этого возраста вплоть до 19 лет я не выходил из казённых заведений, сначала Вдовий дом, что в Кудрине, потом Разумовское сиротское училище, затем кадетский корпус и военное училище. Да надо по правде сказать, что и четыре года моей офицерской службы были тем же закрытым пансионом».
Он много напишет о Вдовьем доме, оживит на страницах своих произведений и компаньонок матери, и швейцара Никиту, но в первую очередь — запахи: аромат «травы пачули, мятного куренья, воска и мастики от паркета и еще какой-то странный, неопределенный запах чистой, опрятной старости, запах земли».
В этом казённом заведении содержались в основном пожилые дамы (вспомним бабушку братьев Дуровых); Любовь Алексеевна была самая молодая и почтительно называла их «вдовушками». Фанатично набожные «вдовушки» научили Сашеньку перед сном закрещивать мелкими крестами щелочки между телом и одеялом.
Кошмаром из детства стала для него позже описанная картинка: «...мать наказывала его тем, что привязывала его тоненькой ниткой за ногу к кровати, а сама уходила. И малыш сидел покорно целыми часами. В другое время он ни на секунду не задумался бы над тем, чтобы убежать... но нитка! — нитка оказывала на него странное, гипнотизирующее действие».
Затем следовало унылое существование в Александрийском сиротском институте (усадьбе Разумовского на Гороховом поле; теперешний адрес улица Казакова, 18). Бритая голова, первая в его жизни форменная одежда и старые девы, которые воспитывали детей по системе Фребеля. Вместе с другими Саша плёл коврики из цветных бумажек и клеил домики. И тайком рыдал по ночам. О пансионе он расскажет в «Реке жизни»: «Там классные дамы, озлобленные девы, все страдавшие флюсом, насаждали в нас почтение к благодетельному начальству, взаимное подглядывание и наушничество, зависть к любимчикам и — главное — тишайшее поведение».
Но давайте посмотрим обратную сторону медали. Саша Куприн рос во дворцах. Сходите на Гороховое поле (усадьба Разумовского сейчас открытая территория), погуляйте по тихим аллеям — и сами, возможно, начнёте сочинять стихи, как это сделал воспитанник Куприн. Мальчишки из Разумовского пансиона были равнодушны к поэзии, они потешались над пухленьким романтично настроенным большеголовым Сашей. Здесь уважали только силу и какие-нибудь выдающиеся физические способности. Куприн быстро понял, как можно здесь выделиться: он увидел, каким восторгом были окружены братья Дуровы, Владимир и Анатолий.
«Это было в 1879 году, — вспоминал Куприн. — Мы жили по соседству с Дуровыми. Бабушка  Анатолия Дурова, очаровательная старушка, вечно огорчалась “коленцами” своего внука». Тут память несколько подвела Александра Ивановича. На самом деле бабушка Дуровых была пансионеркой Вдовьего дома, и именно там Саша встречал неуёмных Толю и Володю. И немел от восторга: у старшего, Владимира, то воробей из кармана вылетит, то лягушка квакнет, то крыса на плече повиснет. Младший, Анатолий, так изобразит клоуна, как никто не может, крутит сальто, ходит на руках! Уже тогда Саша понял, что артисты — это небожители. Вот кто всегда будет окружен славой. «Тайно я благоговел перед ним, но он меня не замечал», — признавался Куприн. А из него упорно творили военного.
В августе 1880 года Саша Куприн выдержал вступительные экзамены во 2-ю Московскую военную гимназию, которая вместе с 1-й Военной гимназией располагалась в Лефортове, в Екатерининском дворце (сегодняшний адрес: Краснокурсантский проезд, 3/5). Согласно реформам императора, в 1882 году Сашина военная гимназия была реорганизована во 2-й Московский кадетский корпус, и он стал кадетом.
Александр не отличался прилежностью. В августе 1887-го на балу в 1-м кадетском корпусе Куприн послал за вином, выпил сам и угостил товарищей. Большинство педагогов находили, что более нет никаких надежд на то, что в следующем, выпускном году этот кадет исправится. В его раскаяние никто не верил, зная, что это страх перед матерью и ничего более. Последовал приговор: «...не надеясь, чтобы Куприн при его характере, достаточно выяснившемся за его семилетнее пребывание в корпусе, смог при выпуске иметь 8 баллов за поведение, постановили: представить Куприна к увольнению из корпуса с переводом его на службу в войска с правами вольноопределяющихся 1-го разряда».
В августе 1888 года Куприн всё же получил аттестат, в котором значилось, что «названный кадет, при хорошем поведении, успешно окончил полный курс кадетского корпуса». Можно только посочувствовать Любови Алексеевне, представляя, до какого унижения ей пришлось дойти, вымаливая фразу о «хорошем поведении». Тем не менее никакие ее хлопоты не смогли бы исправить картину успеваемости сына, а значит, в выпускном классе он все же взялся за ум. Но пошел по пути наименьшего сопротивления: стал юнкером 3-го Александровского военного училища. Оно занимало целый квартал между Пречистенским бульваром, улицей Знаменкой и Большим Знаменским переулком (там теперь комплекс зданий Министерства обороны страны от злобных врагов). После тихого, почти захолустного Лефортова Саша оказался в самом центре Москвы, рядом с Кремлем.
Став юнкером, Куприн усвоил неписаный закон: «Александровец, на тебя вся Москва смотрит!» Надо полагать, именно тогда он  действительно полюбил неродной доя него город, в котором он знал только казённые стены. На склоне лет, в эмиграции, он с удовольствием окунался в переживания юности и тщательно выписывал детали московской жизни, ушедшей навсегда: «Москва... оставалась воистину “порфироносною вдовою”, которая не только не склонялась перед новой петербургской столицей, но величественно презирала ее с высоты своих сорока сороков, своего несметного богатства и своей славной древней истории. Была она горда, знатна, самолюбива, широка, независима и всегда оппозиционна. Порою казалось, что она считает себя совсем отдельным великим княжеством, с князем-хозяином Владимиром Долгоруким во главе. Бюрократический Петербург с его сухостью, узостью и европейской мелочностью не существовал для нее. И петербургской аристократии она не признавала».
Саше предстояло провести в училище два года. В августе 1890 года, в неполные 20 лет, Александр Куприн был выпущен по первому разряду и с этого дня произведен в подпоручики. Прощание с мамой и сестрами, получение прогонных денег, и вот он — поезд, и проводник, подобострастно называющий его «ваше благородие».
Москву покидал молодой офицер, уверенный в том, что он — элита общества, а все остальные — «шпаки» и «штафирки». Прощай, казённое детство, побои и обиды, муштра и зубрежка... Теперь он сам будет строить свою жизнь.
Шестнадцатого августа 1890 года подпоручик Куприн прибыл в городок Проскуров. Так получилось, что он покинул Первопрестольную навсегда (если не считать редкие, кратковременные наезды, например, на похороны мамы, тело которой упокоено на Ваганьковском кладбище). Куприн много раз менял вектор своего движения, мотался по России и Европе, всегда ему снилось одно и то же: церковь Покрова на Пресне, Кудринская Садовая, Никитские — Малая и Большая, Новинский бульвар...
Братья Дуровы заронили в Куприна «вирус цирка». Александр Иванович некоторое время даже работал ковёрным и воздушным гимнастом. Лучше него о цирке не писал никто, сами цирковые упиваются повестями и рассказами Куприна. Но к Москве эта прекрасная болезнь уже не имела никакого отношения.





КАТИТЬСЯ К ЧЁРТУ ПО ЧЕРТОРЫЮ


Следует нам признаться: мы охотнее верим литературным вымыслам, мистификациям, наивным легендам и прочей невинной чепухе. Именно Николаю Михайловичу Карамзину удалось первым сотворить фантазию, над которой, чёрт её задери, потом весь читающий русский мир слезами обливался. А что тогда — Феодосия Морозова… да, великий характер, женщина, принявшая за свою веру смертную муку. Но разве нашла её личность своего "Карамзина", как тот же Борис Годунов — Пушкина... Гений места — не память об историческом событии, даже решающем. Это нечто иное, лежащее в "заколдованной области плача".
Следующей нашей героине довелось стать своеобразным "духовным мостиком" между Первопрестольной столицей, исполненной ароматом пряников, и смысловым центром советской империи. Для полноты картины сообщу некоторые подробности о том уголке, в котором она сформировалась как личность.
Это район Патриарших прудов, между Тверской и Никитской. Ранее здесь клокотало Козье болото (в честь него получили свое название Большой и Малый Козихинские переулки). Отсюда истекал ручей Черторый, промывший довольно глубокий овраг, который со временем засыпали. В XVI веке это место для своей резиденции выбрал патриарх Иоаким — в итоге появилась Патриаршая Слобода. Для разведения рыбы к столу предстоятеля вырыли три пруда, впоследствии и названные Патриаршими. Однако до наших дней дожил только один водоём, а о средневековом прошлом напоминает разве что Трёхпрудный переулок.
К 1831 году местность вокруг оставшегося пруда была распланирована и засажена деревьями в расчете, что "место сие сделается приятным для окрестных жителей гулянием": так писал тогдашний "Путеводитель по стольному граду Москве". Сложилась здесь и своеобразная традиция – гуляний "семейственных", непременно родителей с детьми, в стороне от московских торжищ. Именно для детей на Патриаршем пруду зимой устраивали каток, который в конце XIX века находился в ведении первого Русского гимнастического общества "Сокол".
По субботам и воскресеньям маленьких москвичей с родителями приглашались военные духовые оркестры. На Патриаршие привозил своих чад кататься на коньках Лев Толстой. Для взрослых в те времена существовал превосходно оборудованный каток на Пресне, в Зоопарке, описанный, кстати, в "Анне Карениной".
Пожалуй, самым известным строением близ Патриарших является усадьба князей Долгоруких на Поварской, 52. В ней сохранился не только главный дом, но и все строения. Колоннада усадьбы в глубине двора выходит на улицу, задний фасад украшает Большую Никитскую. Усадьба послужила Льву Толстому моделью дома Ростовых в "Войне и мире": "С утра, не переставая, подъезжали и отъезжали цуги, подвозившие поздравителей к большому, всей Москве известному дому графини Ростовой на Поварской". Сюда мчался из полка Коленька Ростов, отсюда Наташа с родителями покидала Москву перед приходом французов и отдала подводу раненым, лишившись домашних вещей.
Что касается Булгакова, прах которого мы еще потревожим, его Воланда, Аннушки и Берлиоза… до сих пор идут споры о том, ходил ли вообще трамвай близ Патриарших. От себя замечу: в случае культа реальность существования рельсов и шпал гораздо менее важна запоминающихся образов.
Притоком Черторыя была речка Сивка, промывшая Сивцев Вражек. А это уже за Арбатом, почти близ Москвы–реки. Была за Сивцевым Вражеком ещё и Чертольская улица, которая как раз получила название от Черторыя, впадавшего Москву-реку за Алексеевским женским монастырем. Благочестивый царь Алексей Михайлович счел наименование, созвучное в те времена ругательному и неприличному слову "чёрт", неприемлемым и в 1658 году указал переименовать улицу в Пречистенскую в честь Смоленской иконы Божией Матери ("Пречистой"), находившейся в Новодевичьем монастыре, к которому вела эта улица.
С XIV века берега реки Москвы к западу от Кремля использовались для выпаса великокняжеских лошадей и заготовки сена, которое хранилось в стогах, от чего и произошло название этой местности — Остожье. Между Знаменкой и Пречистенкой находились государевы конюшни и Колымажный двор (на нем хранились царские экипажи). Так же за Сивцевым Вражеком вплоть до Пречистенки располагались дворы царской Конюшенной слободы. Здесь же стояла церковь Святого Власия, небесного покровителя домашней скотины.
Однако, поднимемся снова вверх по Черторыю и обратимся к личности человека, вместившего в себя всю боль русской катастрофы.
По времени эпоха Марины Цветаевой не так и далеко от нас. Например, я присутствовал на похоронах её сестры Анастасии Ивановны — на Ваганьковском кладбище. Мне тогда было уже тридцать лет от роду, а, значит, я вполне могу считать себя соименником сестёр Цветаевых. Где точно захоронено тело Марины Ивановны, доподлинно неизвестно. Будучи в Елабуге, я видел два надгробия над "вероятными" местами. Но мы всё же говорим о московских делах.
Сёстры Цветаевы росли в Трёхпрудном переулке дом 8. Их мама была красивой, умной, прекрасно образованной и воспитанной, свободно говорила на нескольких иностранных языках, страстно увлекалась литературой, хорошо знала достопримечательности Италии, но главной любовью её жизни была музыка. Ученица пианиста-виртуоза Николая Рубинштейна, Мария Мейн божественно играла на фортепиано, но посвятила себя воспитанию детей.
Дом был приданым от первого тестя Ивана Цветаева, Дмитрия Ивановича Иловайского, именитого историка. Сорокачетырёхлетний безутешный вдовец привел в этот дом новую, двадцатидвухлетнюю супругу. Через год после венчания Мария Александровна подарила мужу дочь, Марину. Еще через два года настала очередь второй дочери, Анастасии. Совсем еще юная женщина удивительно разумно и справедливо распределяла заботу между своей плотью и кровью, двумя крошечными девочками, и двумя детьми от первого брака профессора Цветаева, которые смотрели на нее со смешанным выражением любопытства и ревности.


Сёстры Цветаевы, Муся и Ася

Дом в Трёхпрудном — просторный, шоколадного цвета, с мезонином — стал маленьким раем для цветаевских отпрысков. На первом ярусе одиннадцатикомнатного особняка располагались парадные комнаты: пятиоконная зала, столовая, гостиная, спальня, передняя, кухня, комната прислуги (девичья), а наверху — антресоли с детскими комнатами и платяной чуланчик, куда порой помещали младших детей в наказание за проказы. Сверху было интересно смотреть на просторную залу, особенно когда там, на квадратах паркета, загоралась высоченная, до потолка, расфуфыренная, торжественная, вся в горящих свечах рождественская елка. Дом окружали серебристые тополя и желтые акации. Столетний тополь стоял у калитки, как страж. "Наш тополиный двор", — говорила Марина. Из будки, погромыхивая цепью, лаял пес Барбос, и по травяной зелени носился чёрный кролик. Домовладение было нескудным: два сарая, два погреба, крытый колодец с деревянным насосом, флигель в семь комнат, иногда сдаваемый внаем.
У Марины были зеленые глаза. Цвета крыжовника, по слову сестры Аси. Сёстры не любили кукол, носили их вниз головами, держа за ноги, а любимыми игрушками были ситцевые, набитые соломой существа, купленные няней на рынке по 25 копеек. У Муси (Маринино домашнее имя) — собака, у Аси — кошка. Ася пошла в мать — худенькая, длиннолицая, Муся — грузная, с округлыми чертами. Со временем у Муси появилось прозвище Мамонтиха, у Аси — Паршивка.
Сын профессора Цветаева от первого брака Андрюша смирился с силой обстоятельств, а вот Валерия, Лёра, решительно не приняла мачеху. Она так и не могла простить Марии Александровне сожжения материнских вещей во время водворения в доме нового порядка. Лёру определили на пять лет в Екатерининский институт благородных девиц на полный пансион, откуда девушка вышла с золотой медалью на исходе столетия, в 1900 году.
Марина на пятом году свей жизни получила другое домашнее имя: Маруся. В дневнике её матери засвидетельствовано: "Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, — может быть, будет поэт?"
В цветаевском доме было восемь человек прислуги. Гувернантками были то фрейлен, то мадемуазель. Девяти лет Марина поступила в первый класс 4-й гимназии на Садовой, близ Кудринской площади. Но там она не задержалась из-за дурного характера. Вредность из девушки так и пёрла, в результате ей предстояло, пройти несколько отечественных и зарубежных школ, да вдобавок — интернат. Подросшую и немного присмиревшую Марину вместе с Анастасией определили гимназию Марии Густавовны Брюхоненко, VI и VII классы, в доме 4 в Большом Кисловском переулке. Рядом был большой школьный сад, а на углу красовался Никитский женский монастырь, окруженный каменной оградой. Сейчас на этом месте стоит серое здание электроподстанции метрополитена с весьма странными барельефами на торце, изображающими мускулистых метростроевцев.
В брюхоненковской гимназии одновременно с Мариной и Анастасией учились Вера Левченко (потом, по мужу — Холодная) и Елена Дьяконова (будущая Гал; — жена Поля Элюара, а затем Сальвадора Дали).
В Трёхпрудном, наискосок от родительского дома, торчало готическое здание скоропечатни Левенсона, где вышла вторая книжка Марины, "Волшебный фонарь". Лёра позже вспоминала: "Мы все любили свой дом в Трехпрудном. Но кто из нас, кроме брата, знал и видел гибель его? Расформирование госпиталя, отдачу нашего дома соседней типографии, на слом, на дрова… Мы теплой, целой, родной семьи не знали. В жизнь мы все унесли в душе каждый свое увечье".
Трехпрудный рай кончился осенью 1902-го. У Марии Александровны обнаружилась чахотка. Намеревались поехать на Кавказ, но отправились в Италию: так вернее. Три года вдали от родины… С братом Андреем Марина не была близка никогда, а когда вернулась, обнаружила высокого красавца-гимназиста с надменным взглядом. Получив после смерти отца (в 1913 году) в свое распоряжение дом в Трёхпрудном, он продал его и зажил своей жизнью. Выучившись в университете на юриста, юристом никогда не служил, овладел некоторыми познаниями в искусствоведении и в итоге стал оценщиком-экспертом зарубежной живописи, закупаемой государством за рубежом. Умер он рано, в 1933-м, от туберкулеза.


Сергей и Марина Эфрон

Марина обрела новый рай, крымский — под эгидой мэтра Макса Волошина. Там, в Коктебеле случилась встреча с болезненным юношей Серёжей Эфроном. Венчание произошло 27 января 1912 года в церкви Рождества Христова в Палашах, в Малом Палашевском переулке, 3, перед чудотворной иконой "Взыскание погибших''. Марина взяла фамилию мужа. Долгое время она подписывалась: "МЭ".
У юной четы Эфронов появилась забота — покупка дома в Малом Екатерининском переулке (дом 1, угол 1-го Казачьего). Старинный особняк состоял из подвала (кухня, людская), первого этажа (семь комнат) и мезонина — в три комнаты. Расположение комнат "старобарское": из передней вход в залу, из залы — в гостиную, из гостиной — в кабинет. Рядом со столовой — маленькая буфетная. От дома идут трамваи на Арбатскую площадь, Лубянскую, Театральную при этом езды до Арбата минут восемь — десять, до Большого театра столько же. Прежняя владелица дома всё никак не выезжает, а между ребенок изнутри дает о себе знать. 5 сентября 1912–го родилась дочь, имя ей дали: Ариадна. Чуть раньше, 9 августа, родила Ася — мальчика Андрюшу. Приходится отказаться от прислуги — и тут выясняется, что у Марины совершенно отсутствуют дар к ведению домашнего хозяйства и любовь к уюту. Впрочем, поэты сплошь не от мира сего.
В 1914–м Серёжа поступил на историко-филологический факультет Московского университета, но нагрянула война. Молодая семья Эфронов оказалась без крыши над головой. Дом в Трехпрудном для них пропал навсегда. Дом в Малом Екатерининском, в котором родилась Аля, стал сумасшедшим — в прямом смысле: там разместили людей с поврежденной психикой и с ним пришлось проститься. Выручая от его сдачи некоторую сумму денег, Марина искала кров — и нашла.
Теперь у Эфронов новое жильё: Борисоглебский переулок, дом 6, квартира 3, в районе Поварской. Шесть комнат, кроме кухни. Илья Эренбург так описывает свой визит к Эфронам:
"Войдя в небольшую квартиру, я растерялся: трудно было представить себе большее запустение. Все жили тогда в тревоге, но внешний быт еще сохранялся, а Марина как будто нарочно разорила свою нору. Все было накидано, покрыто пылью, табачным пеплом. Ко мне подошла маленькая, очень худенькая, бледная девочка и, прижавшись доверчиво, зашептала:
"Какие бледные платья!
Какая странная тишь!
И лилий полны объятья,
И ты без мысли глядишь…"
Я похолодел от ужаса: дочке Цветаевой – Але – было тогда лет пять, и она декламировала стихи Блока".
Накануне революции Марина сочинит стихотворение:
Москва! Какой огромный
Странноприимный дом!
Всяк на Руси — бездомный.
Мы все к тебе придем.
Клеймо позорит плечи,
За голенищем — нож.
Издалека-далече —
Ты все же позовешь.
На каторжные клейма,
На всякую болесть —
Младенец Пантелеймон
У нас, целитель, есть.
А вон за тою дверцей,
Куда народ валит, —
Там Иверское сердце,
Червонное, горит.
И льется аллилуйя
На смуглые поля.
— Я в грудь тебя целую,
Московская земля!
Но это только ностальгия по ушедшему безвозвратно. Революция лишила Эфронов всего. 13 апреля 1917–го в московском Воспитательном доме Марина родила девочку. Воспитательный дом — городская усадьба XVIII века на улице Солянка, 12, — был предназначен для "призрения в бедности рожденных младенцев". В нём содержалось восемь тысяч детей, в основном подкидышей. В Доме — вспомогательное отделение с платными одноместными палатами, где и родилась Ирочка. Марина запишет в дневнике:
"Первого сорта у меня в жизни были только стихи и дети.
Что я делаю на свете? — Слушаю свою душу.
Две возможности биографии человека: по снам, которые он видит сам, и по снам, которые о нем видят другие".


Марина Цветаева

Серёжа ушел воевать. На стороне белых. Связи с ним никакой нет. Стремительно нагрянула катастрофа, принцесса стала нищей. Марина вынуждена зарабатывать на хлеб мытьём полов. А ведь у нее в Москве свой дом, в банке — пятьдесят тысяч царских рублей! На годовщину Октября — в сени алых знамён — выдают 1/2 фунта масла и 1/2 фунта хлеба. На Арбатской площади — колесница ''Старый режим'', в ней — розовые и голубые балерины. Колесницу везет старый — во всём блеске — генерал.
Революция стала зрелищем, мобилизуя артистизм Мейерхольда и Маяковского. Марина ринулась в драматургию, и ей содействует её новый жилец: большевик из польских революционеров Закс, друг Серёжиных сестер. Он ей сказал, что есть работа в "Чрезвычайке". Цветаева проработала в Доме Ростовых полгода. Аля — в детском саду (это по соседству — Молчановка, 34), Ирину Марина устраивает в ясли. Цветаева записывает:
"Утром: за молоком, щепки колоть, самовар ставить, комнату убирать, Ирину поднимать, посуду мыть, ключи терять. — В 2 часа на Пречистенку, в 3 часа в Алин детский сад (у Али коклюш, и я хожу ей за обедом), потом по комиссионным магазинам — продалось ли что-нибудь? — или книжки продавать — Ирину укладывать — поднимать — и уж темно, опять щепки колоть, самовар ставить… Бальмонт говорит: Деникин не пришел, а зима пришла!"
Муки нет, хлеба нет, под письменным столом фунтов двенадцать картофеля, остаток от пуда «одолженного» соседями — весь запас. В товарно-денежных отношениях она пустышка, привлекает посредников. Знакомый анархист Шарль унёс Серёжины золотые старинные часы "Breguet". Сначала обещал вернуть, потом сказал, что отдал на хранение, потом — что часы у того, кому он их отдал, украли, но что он богатый человек и деньги вернёт, потом, обнаглев, начал кричать, что он за чужие вещи не отвечает. В итоге: ни часов, ни денег.
И ежедневная беготня по маршруту: Арбат, Староконюшенный, Пречистенка, Плющиха, Молчановка, Леонтьевский. Выхода нет — в ноябре 1919–го Марина сдает детей в Кунцевский приют. Делается это через Лигу спасения детей, что на Собачьей площадке. Дети записаны в приют как круглые сироты. Марина не приезжает в приют две недели, Аля пишет огромное письмо, залитое слезами: ''Я совсем ужасно себя чувствую! Здесь нет гвоздей, а то бы я давно повесилась''. 15 февраля 1920-го умерла Ирочка. Девочку похоронили в общей яме, Марина братскую могилу не навестит никогда.
А что же — Сергей? Транспорт "Херсон" унес остатки Белой армии в Турцию, и там, в Галлиполи, началась другая жизнь. В 1921–м ветеран Марковского полка Сергей Эфрон станет капитаном Русской армии генерала Врангеля.
В том же году Маринина сестра, Анастасия, получила от советских властей разрешение уехать из Крыма в Москву. Встреча сопровождалась потоками слез. Сестры несколько лет не виделись, и теперь Ася с трудом узнавала Марину в этой худой и растерянной женщине: "Она стоит под тусклым потолочным окном, и я стою передней и смотрю – сквозь невольное смущение встречи, сумятицу чувств и привычку их не показывать – жадно узнаю её, прежнюю, и её – новую, неизбежно незнакомую за протекшие годы. Щеки – желтые и опухшие, что ли? Постаревшее её лицо, стесняющееся своего постарения. Знакомой манерой взгляда светлых, чуть сейчас сощуренных глаз вглядывается в меня… В комнате маленький очажок огня, печурка, варившая, как колдовское зелье, Маринину фасоль, почти единственную пищу её, добываемую любой ценой на Смоленском рынке (кормит мозг), её черный кофе в татарском феодосийском медном кофейнике и Алины муки: каши''.
Марина нервно курит одну папиросу за другой и с пугающим безразличием относится к холоду, царствующему вокруг хаосу и вековой пыли, покрывающей всё сущее в её конуре. Однажды, оставшись дома одна, Анастасия решила навести порядок, чтобы не видеть Марину в такой несусветной грязи. Вооружившись веником, тряпками, щетками, Ася тёрла, мыла, выбивалась из сил и, естественно, ожидала комплиментов за свой хозяйственный раж. И вот результат: "Я не успела сделать и половину, когда вернувшаяся Марина – равнодушно? нет, за меня стесняясь (зачем? бесполезно, насильно ей навязать – что? то, что ей совершенно не нужно!):
— Знаешь, Ася, я тебе благодарна, конечно, ты столько трудилась, но я тебе говорю: мне это совершенно не нужно!.. Тебе еще предстоит столько для себя и Андрюши, и (уже негодуя и протестуя): Не трать своих сил!"
Ужиться им не удалось, сестры разъехались, общаясь на расстоянии только лишь из памяти о родстве. Марина записывает: "Ася живет на Плющихе, под окном дерево и Москва-река. Воют и ревут поезда. Нищенская, веселая, рас-травительная, героическая комната. Дружно бедствуем: пайка не было с марта. Андрюша (сын Аси) в компрессах, жесткий бронхит. Ребячливость, вдохновленность, умственная острота и эмоциональная беспомощность, щедрость — все Борисово. Прелестный мальчик, которого мне безумно жаль. Но говорить об этом не стоит: здесь нужны не слова, а молоко, хлеб и т. д.".
Примерно в те же дни у Марины появилась чета Мандельштам — Осип с молодой женой Надеждой, в позднейшем изложении которой это выглядело так:
''Дело происходило в Москве летом 1922 года. Мандельштам повел меня к Цветаевой в один из переулков на Поварской — недалеко от Трубниковского, куда я бегала смотреть знаменитую коллекцию икон Остроухова. Мы постучались — звонки были отменены революцией. Открыла Марина. Она ахнула, увидав Мандельштама, но мне еле протянула руку, глядя при этом не на меня, а на него. Всем своим поведением она продемонстрировала, что до всяких жен ей никакого дела нет. ''Пойдем к Але, — сказала она. — Вы ведь помните Алю…'' А потом, не глядя на меня, прибавила: ''А вы подождите здесь — Аля терпеть не может чужих…'' Визит к Але длился меньше малого — несколько минут. Мандельштам выскочил от Али, вернее, из жилой комнаты, поговорил с хозяйкой в прихожей, где она догадалась зажечь свет… Сесть он отказался, и они оба стояли, а я сидела посреди комнаты на скрипучем и шатком стуле и бесцеремонно разглядывала Марину. Она уже, очевидно, почувствовала, что переборщила, и старалась завязать разговор, но Мандельштам отвечал односложно и холодно — самым что ни на есть петербургским голосом. (Дурень, выругал бы Цветаеву глупо-откровенным голосом, как поступил бы в тридцатые года, когда помолодел и повеселел, и все бы сразу вошло в свою колею…) Марина успела рассказать о смерти второй дочки, которую ей пришлось отдать в детдом, потому что не могла прокормить двоих. В рассказе были ужасные детали, которые не надо вспоминать. Ещё она сняла со стены чучело не то кошки, не то обезьянки и спросила Мандельштама: ''Помните?'' Это была ''заветная заметка'', но покрытая пылью. Мандельштам с ужасом посмотрел на зверька, заверил Марину, что всё помнит, и взглянул на меня, чтобы я встала. Я знака не приняла. Разговора не вышло, знакомство не состоялось, и, воспользовавшись первой паузой, Мандельштам увёл меня...''
...Потом были годы в эмиграции. Разные, но в целом счастливые. Однако Марина Ивановна рвалась в Россию. Однажды она заехала в городок Грасс, где жил Бунин. Иван Алексеевич, услышав от Марины слова о желании вернуться на Родину, резко отрезал:
– Ах, Россия? А ты знаешь Россию? Куда тебя несет? Дура, будешь работать на макаронной фабрике…
– Почему именно на макаронной, Иван Алексеевич?!
– На ма-ка-рон-ной. Да. Потом тебя посадят…
– Меня? За что?
– А вот увидишь. Найдут за что. Косу остригут. Будешь ходить босиком и набьешь себе верблюжьи пятки!
19 июня 1939 года Марина с сыном Муром (он родился за границей, но тоже рвался на историческую Родину) прибыли в Первопрестольную, на Ленинградский вокзал. Сдали вещи в камеру хранения, выехали в центр города, выпили кофе в гостинице «Москва». Мур поел мороженого на улице Горького. Посетили Красную площадь. Вернулись на метро на Северный вокзал и уехали на электричке до станции Болшево. Поселились в доме под номером 4/33 в поселке Новый быт. Дом — "дача Экспортлеса — по сути, поселение для поднадзорных. Марина записывает в тетради:
"Здесь я чувствую себя нищенкой, которая кормится отбросами (чужих романов и дружб). Посудомойкой — день напролет (19 июня — 23 июля) 34 дня напролет, с 7 ч. утра до 1 ч. ночи. ''Это пока!'' Но, всё-таки, 34 дня моей жизни, моей головы, моей мысли. Я одна с тем, что нужно выливать посудную воду в саду, чтобы переполненная яма под стоком не гноила дом. И одна перед нехваткой ведра. И одна… и просто — одна. Все здесь озабочены общественными вопросами (или делают вид): идеи, идеалы и пр. — слов полон рот, но никто не видит несправедливости моих двух рук, шершавых и морщинистых от работы, которую никто и за труд не признает и никто не ценит".
21 августа Марина получила советский паспорт. А в ночь на 27 августа на болшевской даче — обыск и арест Али. Трое в штатском. Из книг вырываются страницы с надписями. Аля вместе с письмами и книгами, увезена в Центральную тюрьму на Лубянке. Следующий удар — арест Сергея Эфрона. На всех восемнадцати допросах он никого не сдал, наветы отверг.
10 ноября Марина с Муром решились поехать в Москву в Мерзляковский переулок, к сестре Сергея Яковлевича, Лиле. С начала декабря начались хождения в приемную НКВД на Кузнецкий мост, 24 — на предмет передачи денег для Али и мужа. В общей сложности таких визитов на Кузнецкий мост и в Лефортовскую тюрьму до конца следующего, 1940 года у Цветаевой было четырнадцать, не все передачи приняли по странной причине: у Эфрона якобы и так много денег.
Идёт лихорадочный поиск жилья. Намечался вариант в Сокольниках, но маклерша оказалась аферисткой. Марина Ивановна, носясь по инстанциям, всюду заявляла о своем праве на Москву, о том, что её отец основал Музей изящных искусств, о том, что в бывшем Румянцевском музее три библиотеки из её семьи: деда, матери и отца: "Мы Москву — задарили. А она меня вышвыривает: извергает…"
Наконец — удача: Цветаева подписала договор на аренду комнаты на шестом этаже по адресу: Покровский бульвар, 14/5, четвертый подъезд, квартира 62. Хозяин, полярник Шукст, уезжает на два года "на севера". Здесь она нашла голые стены, электрическую лампочку без абажура, свисающую на шнуре с потолка, и кровать без матраса. Комната — 14 метров, зато с огромным окном и видом на Старую Москву.
Цветаева бывала у переводчицы Нины Яковлевой — в Телеграфном переулке, дом 9 — по субботам, когда там собирались поэты. Здесь она познакомилась с молодым автором Арсением Тарковским. Вдвоём они гуляли по её местам — Арбату, Трехпрудному переулку, на Волхонке, близ Музея её отца. Он любил Маринины стихи с середины двадцатых, в 1934-м в её честь назвал дочку.
Тарковский, импозантный мужчина, Марине Ивановне симпатизировал, но с ней было тяжело. Слишком резка, слишком нервна. По мнению Арсения, Цветаева была "чуть-чуть чернокнижница". Его жене Тоне она подарила ожерелье, о котором говорила, что оно её душит. Он стал избегать встреч с ней, не отвечал на звонки.
В Доме литераторов каждую весну устраивался книжный базар. 1 марта 1941-го Цветаева пришла туда одна. Тарковский не подошел к ней, даже не поклонился. В черновой тетради она запишет: "Подбегал, отбегал, подседал, отседал…"
Однажды где-то на литературных «посиделках» Тарковский прочитал свои стихи:
Стол накрыт на шестерых —
Розы да хрусталь…
А среди гостей моих —
Горе да печаль…
Марина ответила Арсению стихами, написанными 6 марта 1941 года.
Это было её последнее в земной жизни стихотворение:
«Я стол накрыл на шестерых…»
Всё повторяю первый стих
И всё переправляю слово:
— «Я стол накрыл на шестерых»…
Ты одного забыл — седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах — дождевые струи…
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть — седьмую…
Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально — им, печален — сам,
Непозванная — всех печальней.
Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
— Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?
Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий —
Ты сам — с женой, отец и мать)
Есть семеро — раз я на свете!
Раз! — опрокинула стакан!
И всё, что жаждало пролиться, —
Вся соль из глаз, вся кровь из ран —
Со скатерти — на половицы.
И — гроба нет! Разлуки — нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть — на свадебный обед,
Я — жизнь, пришедшая на ужин.
…Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг — и всё же укоряю:
— Ты, стол накрывший на шесть — душ,
Меня не посадивший — с краю.




ВОТ ОН, АДСКИЙ РАЙ ДЛЯ ПОЭТОВ


В октябре 1925 года в доме 14 по Кривоколенному переулку поэт Сергей Есенин пытался набить морду поэту Борису Пастернаку. Очевидцы вспоминают, как последний, похожий одновременно на араба и его лошадь, неумело отмахивался огромными ручищами, в то время как первый, держа последнего за грудки, делал попытки приложиться противнику в ухо и прочие места. Пастернак был на голову выше Есенина, даже несмотря на белокурую шевелюру последнего. В физическом плане, конечно. Но у Пастернака было мало опыта приструнивания дураков, а Есенин уже давно пропил свою молодецкую удаль.
Причина драки такова. Есенину не нравилась поэзия Пастернака, и гуляка, известный всем собакам Тверского околотка, заявил, что де пастернак —  "неуместный сорняк, выросший на священном поле русской поэзии", да и вообще он не поэт, а овощ Пастернак сказал алкоголику, что он несколько перебрал. Есенин действительно был мерзко пьян, а Пастернак трезв как херувим, а посему есенинские выпады в сторону противника выходили нелепыми. Очевидцы утверждают, что накануне в кабаке "Стойло Пегаса" оба стихотворца вместе весело поддавали и даже обнимались. Пастернак довольно терпимо относился к поэзии Есенина и даже утверждал, что де "там чувствуется моцартовская стихия". Он вообще ничего плохого про коллег не говорил. А Есенин — говорил. Через два месяца Сергей Александрович повесился, Борису Леонидовичу же был отпущен долгий век. И уж точно оба не сорняки.
 Позже Пастернак признавался: "Он в жизни был улыбчивый, королевич-кудрявич, но когда начинал читать, становилось понятно — этот зарезать может". Там, где дрались поэты, теперь рюмочная "Свобода". Кстати, в юности Есенин в этом же переулке работал в типографии — корректором. Он обладал природной грамотностью. Но не обладал природным тактом. Меркнет ли этот эпизод перед другим, когда ровно за сто лет до мерзкой драки поэт Александр Пушкин в том же Кривоколенном переулке, в доме пылкого предводителя любомудров поэта Веневитинова впервые читал "Бориса Годунова"? Пушкин тогда часто читал по домам своего "Бориса Годунова" и тем повредил его успеху при напечатании. "Москва неблагородно поступила с ним: после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к Пушкину, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве и наушничестве и шпионстве перед государем. Это и было причиной того, что он оставил Москву", – рассказывал современник Пушкина критик Степан Шевырев.
Поэт Александр Галич, живший в особняке Веневитиновых в одну из последующих эпох, рассказывал о творящихся там делах вовсе не в поэтической форме. Гинсбург (настоящая фамилия Галича) вспоминал: "В зале, где происходило чтение Пушкиным ''Бориса Годунова'', мы и жили. Жили, конечно, не одни. При помощи весьма непрочных, вечно грозящих обрушиться перегородок зал был разделен на целых четыре квартиры – две по правую сторону, если смотреть от входа, окнами во двор, две по левую – окнами в переулок, и между ними длинный и темный коридор, в котором постоянно, и днём и ночью, горела под потолком висевшая на голом шнуре тусклая электрическая лампочка".
 То было прекрасное время, когда в Москве поэт на поэте ездил, да ещё поэтессой погонял. И, что характерно, все скопом — сплошь гении, а в творческих средах принято одновременно обниматься и кусаться.
Когда Бореньке Пастернаку исполнилось четыре года, его отца назначили преподавателем в Училище живописи, ваяния и зодчества — это совсем рядом с Кривоколенным. Семье Пастернаков предоставили казённую квартиру на Мясницкой. Уже взрослый поэт вспоминал: "Солнце вставало из-за почтамта и, соскальзывая по Кисельному, садилось на Неглинке. Вызолотив нашу половину, оно с обеда перебиралось в столовую и кухню. Квартира была казенная с комнатами, переделанными из классов. Я учился в университете..."
Происхождения Пастернак был иудейского, а вовсе не овощного, зато няня, Акулина Гавриловна Михалина, воспитывала ребенка в православной культуре. Эта простая русская женщина обладала даром слова и головой, битком набитой сказками и легендами. С самых ранних лет она водила малыша в ближайшую к дому церковь — мучеников Флора и Лавра, ту самую, куда московских лошадей водили превращать в святых.
Пастернак утверждал: "В девяностых годах Москва ещё сохраняла свой старый облик живописного до сказочности захолустья с легендарными чертами Третьего Рима или былинного стольного града и всем великолепием своих знаменитых сорока сороков".
О том, как Боренька приударял за дочкой самого богатого еврея России, я уже ранее упоминал, повторяться не буду.
В июне 1913–го Пастернак блестяще сдал последние экзамены по философии. Обучение закончено, можно призадуматься о дальнейшем своём пути. Он убивал время, листая книги любимых писателей, и вдруг к нему пришло озарение. Борис перечитал несколько подвернувшихся под руку стихотворений Тютчева, и ему почудилось, будто в ухо ему нашептывает какой-то голос. Он услышал слова, которые одновременно были мелодией… К вопросу о гении места: Тютчев тоже рос в Мясницкой части, в Трёхсвятительском и Армянском переулках. Пастернак признавался: "Я читал Тютчева и впервые в жизни писал стихи не в виде редкого исключения, а часто и постоянно, как занимаются живописью или пишут музыку. Писать эти стихи, перемарывать и восстанавливать зачеркнутое было глубокой потребностью и доставляло ни с чем не сравнимое, до слез доводящее удовольствие".
Фронт Великой войны (так тогда называли Первую Мировую) прошел в июне 1915 году по Кузнецкому мосту, где впервые в истории Москвы случился антигерманский погром (еврейских погромов в Первопрестольной никогда не было). Свидетельствует Борис Пастернак, живший в то лето на Пречистенке, на правах домашнего учителя в доме немецкого предпринимателя Морица Филиппа: "Летом во время московских противонемецких беспорядков в числе крупнейших фирм Эйнема, Феррейна и других громили также Филиппа, контору и жилой особняк. Разрушение производили по плану, с ведома полиции. Имущества служащих не трогали, только хозяйское. В творившемся хаосе мне сохранили бельё, гардероб и другие вещи, но мои книги и рукописи попали в общую кашу и были уничтожены". Полиция дала толпе сокрушить не только железные машины, но и хрупкие скрипки и рояли. Кузнецкий забит был погибшими инструментами. На улице в те времена работали десять музыкальных магазинов.
Собственно, это всё, что мне хотелось бы сказать про московскую жизнь Бориса Леонидовича, который все же в нашем городе отметился знатно. Теперь — о другом поэтическом сопернике Серёжи Есенина.
19 октября 1913–го в респектабельном Мамоновском переулке состоялось открытие кабаре "Розовый фонарь". Событие не из ряда вон выходящее, время было удачным для новаций, однако оно привлекло усиленное внимание буржуазной публики и печати. Одна из газет писала, что Мамоновский переулок напоминал Камергерский в дни открытия Художественного театра — весь был запружен автомобилями и пафосными выездами.
Празднично одетая публика заполняла зал, дамы демонстрировали свои наряды и дорогие украшения, стараясь быть непременно замеченными, все было чинно, благопристойно, хотя в атмосфере приготовлений все-таки чувствовалось что-то предгрозовое. И вот — стряслось! Высокий молодой человек, с нахмуренным, серьезным лицом, в вызывающе желтой блузе, расставив ноги, долгим взглядом просверля зал, выдержал паузу, заставившую умолкнуть этот гудящий улей, и впространстве зала зазвучал слегка дрожащий от напряжения, густой, необыкновенного тембра бас:
Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я - бесценных слов мот и транжир.
За столиками воцарилось недоумение. Похоже, это один из тех молодчиков, что разгуливают в цилиндрах и с разрисованными лицами по Кузнецкому, по Тверской, сопровождаемые толпой любопытных, и под свист и улюлюканье выкрикивают свои отвратительные стихи. Между тем до публики громогласно доносится:
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется - и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я - бесценных слов транжир и мот.
Зал словно взорвался, послышались оглушительные свистки, истерический крик: ''Долой!'' Кому-то из женщин сделалось дурно. Так Владимир Маяковский торил себе путь к сомнительной, но желанной славе.
В том же 1913 году критик Корней Чуковский читал в Политехническом лекцию о футуристах, это была тогда модная тема. На мероприятии присутствовали Шаляпин, Бунин, Савва Мамонтов и "даже почему-то Родзянко". В ту минуту, когда лектор бранил футуризм, появился Маяковский — всё в той же желтой кофте. Естественно, с бравадой. В зале начался гам и свист. Особый привкус эпизоду придал тот факт, что пронести контрабандой желтую кофту в Политехнический помог сам Чуковский. Полиция в это время запретила Маяковскому появляться перед публикой в желтом и специально проверяла его при входе. Получив уже на лестнице кофту от Чуковского, Владимир Владимирович тайком переоделся и, эффектно появившись среди публики, устроил лектору обструкцию.
Чуть позже Маяковский немного остепенился — потому что познакомился с четой Бриков. Осип Максимович Брик и его жена, Лиля Юрьевна, люди в то время достаточно обеспеченные, и, пожалуй, слишком увлекающиеся поиском свежих ощущений. Супруги проявили сочувственное внимание к Маяковскому, находя в нем обещающий поэтический талант. Познакомила их младшая сестра Лили Юрьевны, Эльза, впоследствии французская писательница Эльза Триоле. Ведь это за ней, еще до знакомства с Бриками, начал ухаживать Маяковский, бывать у нее дома, пугая добропорядочных родителей Эльзы своим футуризмом. Родилась Лиля Брик в Москве, в 1891 году, в семье гориста, Урия Александровича Кагана и Елены Юльевны (урожденной Берман). Как и младшая дочь Каганов, Эльза, она дома опекалась гувернанткой француженкой, училась в частной гимназии, начинала учиться на Высших женских курсах, в архитектурном институте — на отделении живописи и лепки...
Осип Брик был выходцем из богатой купеческой семьи. Окончив юридический факультет, он помогал отцу в коммерческих делах, приобщая к ним и молодую жену. Чтобы быть ближе к Лиле, Владимир обосновался в Петрограде, однако, скучал по Москве. Во-первых, там жили мама и сестры, во-вторых, в Первопрестольной прошла его юность, здесь он прошел начальную школу революционной борьбы. В-третьих, с Москвою связаны первые шаги в живописи, в литературе, успехи и огорчения, шумные перфомансы.
В Москве Маяковский участвовал в турнире на "Избрание короля поэтов" — тоже в Политехническом, под председательством (не смейтесь!) знаменитого клоуна–дрессировщика Дурова. Владимир Владимирович занял второе место, уступив "королевское" звание Игорю Северянину. В общем и целом, на Суде Времени оба проиграли иным личностям.
Козырным пристанищем футуристов в Москве стало "Кафе поэтов" в Настасьинском переулке, в бывшей прачечной. Дощатая загородка отделяла переднюю, вход прикрывал груботканый занавес. Посреди комнаты — деревянный стол. Такие же кухонные столы, покрытые серыми кустарными скатертями, у стен. Вместо стульев низкие табуретки.


Пастернак и Маяковский

Стены комнаты вымазаны чёрной краской. Смелая кисть Давида Давидовича Бурлюка изобразила на них распухшие женские торсы, многоногие лошадиные крупы, бессмысленные надписи, искаженные строки стихов: "Доите изнурённых жаб!", "К черту вас, комолые утюги!" Кафе поначалу субсидировал московский булочник Филиппов, по моде той эпохи тоже баловавшийся стишками. Вскоре кафе откупил ловкий делец Гольцшмидт, проповедник "солнечной жизни". А потом пришла советская власть.
Здесь мы не будем затрагивать тонкую душевную материю внешне непробиваемого человека. Да, у Маяковского были свои "тёрки" с Есениным и оба были хороши.
А в последний раз Владимир Владимирович видел своего оппонента у кассы Госиздата. Он наблюдал "человека с опухшим лицом, со свороченным галстуком, с шапкой, случайно держащейся, уцепившись за русую прядь".
Маяковский пришел к поэту Асееву, взволнованный, потрясенный.
- Я видел Сергея Есенина — пьяного! Я еле узнал его. Надо, Коля, как-то взяться за Серёжу. Попал в болото. Пропадет. А ведь чертовски талантлив.
Николай Николаевич заявил что–то вроде того, что уже поздно пить "Баржом".
Уж где только Серёжа Есенин не на бедокурил. Собачился со всем, что движется, да и вообще каждая собака знала его залихватскую, но не слишком уверенную походку. Здесь хочу поговорить о тех благословенных временах, когда Маяковский только ещё влюбился в Лилю Брик, Пастернак приударял за Идой Высоцкой, Цветаева в счастливом браке с Серёжей Эфроном впервые стала мамой, а Есенин ещё не впал в зависимость от зелёного змия и чертовски коварной популярности.
Первое его московское место жительства — Замоскворечье, Зацепа и Щипок. Сергей поселился у отца, который служил мясником у купца Крылова и жил в доме для его служащих. Сейчас там музей поэта. Александр Никитич устроил сына на службу в качестве конторщика. Сергей проработал там всего лишь одну неделю, и особенно он не мог примириться с тем, что, когда входила хозяйка, все служащие должны были вставать. У него к тому времени уже было написано много стихов, и он мнил себя настоящим поэтом.
Александр Никитич не был похож на обычного крестьянина. Мальчиком он пел в церковном хоре, мать даже пыталась отдать сынишку в рязанский собор в певчие, однако он сам не согласился и поехал в Первопрестольную, чтобы начать самостоятельную жизнь, пусть и в мясной лавке. Он был болен астмой, у него не хватало ни сил, ни опыта для тяжелых крестьянских работ; когда в 1921 году, после того как в Москве закрылись все мясные заведения, Александр Никитич вернулся в деревню, где тихо помер.
Итак, Серёжа обитал в комнатке у отца, в доме в Строченовском переулке. Александр Никитич не верил, что можно прожить на деньги, заработанные стихами. Ему казалось, что ничего путного из стихотворства не выйдет (и в определённом смысле оказался прав). Получив впервые гонорар за стихи, Сергей отдал его отцу. Целых три рубля, цена коровы! Поэтические деньги стали последним аргументом в пользу его правоты в споре с отцом.
В начале марта 1913-м Есенин устроился работать в знаменитую типографию Сытина, она была недалеко от Щипка. «Товарищество И. Д. Сытина'', где Сергей сначала работал грузчиком в экспедиции, а потом корректором, было крупнейшей в России печатным предприятием. Каждая четвертая русская книга выходила отсюда.
Сам хозяин приехал в Москву, будучи еще моложе Есенина (четырнадцати лет), из костромской глуши, поступил мальчиком на побегушках в книжную лавку на Никольском рынке, что раскинулся возле Китайгородской стены. Четыре года Сытин отворял дверь посетителям, но, как заявлял писатель Телешов, "призванный отворять двери в книжную лавку, Сытин впоследствии во всю ширь распахнул дверь к книге, так распахнул, что через отворенную дверь он вскоре засыпал печатными листами города и деревни, и самые глухие медвежьи углы России".


Поэты, начало прошлого века

Серёжа писал свое у закадычному другу Грише Панфилову: "Москва — это бездушный город, и все, кто рвется к солнцу и свету, большей частью бегут из него. Москва не есть двигатель литературного развития, а она всем пользуется готовым из Петербурга. Здесь нет ни одного журнала. Положительно ни одного. Есть, но которые только годны на помойку…''
Скоро Сергей стал сожительствовать с Анной Изрядновой. Их было три сестры: Анна, Серафима и Надежда. Сами зарабатывали себе на жизнь, бегали на лекции и митинги, увлекались модными поэтами Бальмонтом, Северяниным, Ахматовой. В общем, прогрессивные барышни без особых комплексов. Сергей при первой же встрече взволновал сердце Анны. Позже она вспоминала: "Он только что приехал из деревни, но по внешнему виду на деревенского парня похож не был… На нём был коричневый костюм, высокий накрахмаленный воротник и зелёный галстук. С золотыми кудрями он был кукольно красив, окружающие по первому впечатлению окрестили его ''вербочным херувимом''. Был очень заносчив, самолюбив, его невзлюбили за это".
Анна Романовна красавицей не слыла, да и была значительно старше избранника, но Сергей на неё глаз положил. Можно предположить, что в чужом для себя городе он страдал от одиночества, нуждался в понимании, заботе. В отличие от родных, она поддерживала его стремление стать поэтом. Вместе с ним посещала университет Шанявского, слушала лекции о поэзии.
Молодые сняли комнатку возле Серпуховской заставы и начали семейную жизнь. Однако скоро выяснилось, что Есенин не из тех мужчин, которые ищут счастья у семейного очага, "Жалованье тратил на книги, журналы, нисколько не думая, как жить", – сетовала Анна.
Анна ждала ребенка, но он словно и не замечал этого. Его внутреннее состояние резко и капризно меняется: Есенин бросает работу в типографии: "Москва неприветливая – поедем в Крым". Когда родился мальчик, смотрел на него с некоторым любопытством, всё твердил: "Вот я и отец". Надо сказать, что Юрий был единственным из четырех детей Есенина, кого отец — хоть и недолго — качал и убаюкивал и на чьё рождение откликнулся стихами:
Будь Юрием, москвич.
Живи, в лесу аукай.
И ты увидишь сон свой наяву.
Давным-давно твой тезка
Юрий Долгорукий
Тебе в подарок основал Москву.
В Крым Сергей таки подался, но без жены, денег на двоих якобы не хватало. Вернулся через месяц — и то лишь потому, что Анна была вынуждена пойти на поклон к Александру Никитичу и выпросила у него деньги на обратную дорогу для Серёжи.
Чтобы как-то содержать семью, Есенин снова нанимается на корректорскую работу в типографию Чернышева-Кобелькова в вышеозначенном  Кривоколенном переулке. Но его энергии хватает всего лишь на два месяца: он бросился в Петроград, покорять поэтический Олимп.
Об Анне Есенин помнил всегда. В трудную для него осень 1925-го пришел именно к Изрядновой, во Вспольный переулок, в ее полуподвальную комнатушку, попросил затопить плиту, вытащил какой-то сверток с бумагами и стал бросать их в пламя. Анна вспоминала: "В своем сером костюме, в шляпе стоит около плиты с кочергой в руке и тщательно смотрит, как бы чего не осталось несожженным".
В последний раз Анна видела его перед роковой поездкой в Ленинград: "Сказал, что пришел проститься. На мой вопрос: ''Что? Почему?'' – говорит: ''Смываюсь, уезжаю, чувствую себя плохо, наверное, умру…'' Просил не баловать, беречь сына".
Не уберегла, но не её в том вина. Юрий Сергеевич Есенин был расстрелян 13 августа 1937 года в Москве по обвинению в подготовке покушения на Сталина.







И ЗДЕСЬ НЕ ТОТ ТОВАРИЩ ПРАВИТ БАЛ


В Москве 1921 года у Михаила Булгакова были два самых страшных врага: голод и холод, обрушившиеся на приезжего литератора, "жалкого провинциала", как называл себя герой "Записок на манжетах". Булгаков служил в ту пору в ЛИТО Главполитпросвета Наркомпроса, советской государственной организации, финансируемой из скудного бюджета нищей республики. Как ему, человеку с сомнительным происхождением, не имеющему никаких связей в литературном мире Москвы, удалось в пору жестокой безработицы найти работу на государственной службе, остаётся загадкой.
Наверняка было бы легче устроиться в родной Матери городов русских, где всё ещё завлекательно стоял мягкий диван, а родные подавали чай с французскими булками. Но в году 1921-м от Рождества Христова, от революции пятом нужна была Белокаменная — как поле битвы, место приложения сил.
"Самый ужасный в Москве вопрос – квартирный; комната скверная, соседство тоже", – писал Булгаков сестре Вере Афанасьевне, а другой сестре, Надежде описывал свое жилище в стихах:
На Большой Садовой
Стоит дом здоровый.
Живет в нем наш брат
Организованный пролетариат.
И я затерялся между пролетариатом
Как какой-нибудь, извините за выражение,
Атом.
Далее следовали рифмованные жалобы на испорченный ватерклозет, пропадающие электричество и воду, блатные песни за стенкой и всё в этом роде. 30-летний Булгаков находился на пике жизненных сил и у него была четко обозначенная цель, идея-фикс, как он ее в письме к матери называл: "восстановить норму – квартиру, одежду и книги".
В "Трактате о жилище" Булгаков с гордостью утверждает: ''Не из прекрасного далека я изучил Москву 1921–1924 годов. О нет, я жил в ней, я истоптал её вдоль и поперек. Я поднимался во все почти шестые этажи, в каких только помещались учреждения, а так как не было положительно ни одного 6-го этажа, в котором бы не было учреждения, то этажи знакомы мне все решительно… Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке, в Деловом Дворе, на Старой площади — в Центросоюзе, заезжал в Сокольники, швыряло меня и на Девичье Поле… Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны… а однажды… сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы… На будущее время, когда в Москву начнут приезжать знатные иностранцы, у меня есть в запасе должность гида".
Настал сложный, но в общем–то благословенный период "Гудка". Работа в железнодорожном органе сблизила Булгакова с одесским поколением молодых советских писателей ; Катаевым, Олешей, Петровым, Ильфом. Все они были талантливы, честолюбивы, остроумны, ими двигала гремучая смесь дружеской поддержки, соперничества и творческой зависти, втайне каждый мечтал о славе, и помимо фельетонов писали кто романы, кто повести и рассказы, кто пьесы. Они ссорились, мирились, выпивали, уводили друг у друга женщин, едко друг друга высмеивали и так творили гудковский миф, но никто из них, ни один не вспоминал работу в "Гудке" с тем отвращением, с каким вспоминал таковую Булгаков.


Михаил Булгаков

Валентин Катаев утверждал, что Булгаков с виду был похож на Чехова, однако "такой житейской пестроты, пошлости и абсурда не доводилось видеть даже Антоше Чехонте, а кроме того – уроженец Таганрога сочинял свои рассказы с любовью, азартом, юмором, его младший собрат из Киева – с плохо скрываемым отвращением".
"Я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. Это надругательство надо мной и над физиологией'', – записывает Булгаков в дневнике. Да и разница в возрасте и мироощущении сказывалось: Чехову в период его сотрудничества с сатирическими журналами было 20–25 лет, а Булгакову за 30. Чехов в пору своего журналистского подённичества не относился к литературе как к жизненному призванию, в то время как его оставивший медицину коллега именно на изящную словесность делал ставку и с ней одной связывал будущее, причем не в относительно стабильной и свободной Российской империи, но в советском тоталитаризме.
Булгаков, не таясь, написал: "В Москве долго мучился; чтобы поддерживать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах и возненавидел эти звания, лишенные отличий. Заодно возненавидел редакторов, ненавижу их сейчас и буду ненавидеть до конца жизни".
Катаев вспоминал: "Он был старше нас всех – его товарищей по газете, – и мы его воспринимали почти как старика. Его дело было сатирические фельетоны… Помню, как он читал нам "Белую гвардию", – это не произвело впечатления… Мне это казалось на уровне Потапенки. И что это за выдуманные фамилии – Турбины!"
(Мало кто теперь помнит, кто такой Игнатий Потапенко. Если коротко, это человек, который увёл Лику Мизинову у Антона Чехова, обрюхатил девушку и бросил. А литературные опыты Потапенко популярностью теперь не пользуются.)
Свои творческие страдания 1920-х Булгаков отразил в "Театральном романе": "…я в две ночи сочинил маленький рассказ под заглавием "Блоха" и с этим рассказом в кармане ходил в свободное от репетиций время по редакциям еженедельных журналов, газетам, пытаясь этот рассказ продать. Подмигивание, – сказал полный человек, и я увидел, что он смотрит на меня с отвращением. Нужно мне оправдаться. Полный человек заблуждался. Никакого подмигивания в рассказе не было, но (теперь это можно сделать) надлежит признаться, что рассказ этот был скучен, нелеп и выдавал автора с головой; никаких рассказов автор писать не мог, у него не было для этого дарования. Тем не менее произошло чудо. Проходив с рассказом в кармане три недели и побывав на Варварке, Воздвиженке, на Чистых прудах, на Страстном бульваре и даже, помнится, на Плющихе, я неожиданно продал свое сочинение в Златоустинском переулке на Мясницкой, если не ошибаюсь, в пятом этаже какому-то человеку с большой родинкой на щеке".
После "нехорошей квартиры" настал пречистенский период жизни Булгакова. Помните, как в старину именовалась Пречистенка? Чертольской! В сущности, и маршрут московской жизни Михаила Афанасьевича пролегал в русле Черторыя. Булгаков намеревался написать роман "Пречистенка". Замысел этот не реализовал, но создал "Собачье сердце", "Роковые яйца", "Мастера и Маргариту". В пречистенских домах и жили его герои.
На звание "дома Мастера" претендует особняк в Мансуровском, 9. В отношении "дома Маргариты" у булгакововедов и демонологов нет единодушия; один из претендентов — особняк в Староконюшенном, 14, между Пречистенкой и Арбатом. Но пусть во всей этой чертовщине разбираются специально подготовленные люди, мы же отметим, что физические останки Булгакова в итоге придавил камень с могилы Гоголя.




ЭТО НЕ РИО–ДЕ–ЖАНЕЙРО


Теперь поговорим про одесский клан, расползшийся по Москве. В романе "Золотой теленок", в главе, которая называется "Снова кризис жанра", Илья Ильф и Евгений Петров писали: "Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами. В большом мире изобретен дизельмотор, написаны "Мёртвые души", построена Днепровская гидростанция и совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь "Уйди-уйди", написана песенка "Кирпичики" и построены брюки фасона "Полпред". В большом мире людьми двигает стремление облагодетельствовать человечество. Маленький мир далек от таких высоких материй. У его обитателей стремление одно — как-нибудь прожить, не испытывая чувство голода".
Это и есть миры Старой Москвы и Старой Одессы 1920–х, затхлая среда, в которой выкристализовывались великие и прочие явления. Хочу заметить: мир двух городов был духовно и обывательски един. Но Первопрестольная была перспективнее жемчужины у моря, потому–то древняя столица и служила в звании пылесоса талантов.
Илья Ильф был на шесть лет старше Евгения Катаева и как писатель был несколько "мастительней''. В отличие от Ильфа, Катаев совсем не помышлял о профессии писателя или журналиста. К литературе его приобщал старший брат Валентин Катаев, который уже напечатал в одесских газетах несколько стихотворений. Отправляясь путешествовать по редакциям, старший непременно брал с собой младшего брата. Много лет спустя Катаев-младший вспоминал: "Валька заявлял: "Женька, идём в редакцию!". Я ревел. Он водил меня, потому что ему одному идти было страшно".
Илья Ильф приехал в столицу в 1923–м. С первых же шагов московской жизни ему сопутствует удача: он устраивается на работу в "Гудок" и даже получает маленькую комнату на двоих в общежитии при типографии. Там он и поселяется с другим одесситом, Юрием Олешей.
Чуть позже в Белокаменную прибывает Евгений — завоевывать Московский уголовный розыск. На нём немецкий трофейный кожух с пистолетом и с червонцем, глубоко зашитым в подкладку. У Евгения, в отличие от Ильи, нет никакого литературного опыта и отсутствует желание заниматься литературой. Но в Москве закрепился его старший брат, который, если что, не даст пропасть.
"Бывает так,- пишет Вера Инбер в повести "Место под солнцем",- что одна какая-нибудь мысль овладевает одновременно многими умами и многими сердцами. В таких случаях говорят, что мысль эта "носится в воздухе". В то время повсюду говорили и думали о Москве. Москва — это была работа, счастье жизни, полнота жизни. Едущих в Москву можно было распознать по особому блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг. А Москва? Она наполнялась приезжими, расширялась, она вмещала, она вмещала. Уже селились в сараях и гаражах - но это было только начало. Говорили: Москва переполнена, но это были одни слова: никто еще не имел представления о емкости человеческого жилья".
Евгений комментировал своё тогдашнее положение иронически: "Во мне проснулся бальзаковский молодой человек-завоеватель". Честолюбивым планам поступления в сыщики осуществиться не удалось, вместо угрозыска пока приходится служить смотрителем в больнице. Отсюда его и забрал Валентин, который уже сделал выбор за брата.
До сих пор Евгений составлял только протоколы на местах преступлений, а теперь по настоянию Катаева-старшего пишет первый рассказ и устраивается в сатирический журнал "Красный перец". Чтобы читатели "Перца" не путали двух братьев, младший выбирает себе псевдоним ''Петров''. Под этим именем, да еще под именем гоголевского "Иностранца Фёдорова", он печатает фельетоны на международные темы и юмористические зарисовки московского быта.
Петров уже заглядывал в "Гудок", где и подружился с Ильфом.


Ильф и Петров

Они познакомились в 1925 году у Катаева-старшего. Однако вскоре Петров был призван в армию и по-настоящему сблизился с Ильфом только после демобилизации. Когда Михаил Булгаков 1925 году в альманахе ''Недра'' опубликовал повести-памфлеты "Дьяволиада" и "Роковые яйца", литературная молодежь "Гудка" встретила вещи своего старшего коллеги неодобрительно. В комнате четвертой полосы сотрудники со всех сторон обступили Булгакова и в самых язвительных выражениях комментировали его творчество. Вдруг  Ильф сказал:
– Ну, что вы все скопом напали на Мишу? Что вы хотите от него?
А когда присутствующие удивленно замолчали, Ильф нанес свой удар:
– Миша только-только, скрепя сердце, примирился с освобождением крестьян от крепостной зависимости, а вы хотите, чтоб он сразу стал бойцом социалистической революции!.. Подождать надо!
Бродя "зевакой" по московским улицам, Ильф делал летучие зарисовки столичной жизни. Это была та самая Москва, образ которой блестяще отображён в "Двенадцати стульях".
Вот образцы публицистики авторов.
Очерк Петрова "Для будущего человека":
''Раннее утро. Улицы щеголяют особенной утренней чистотой. В такой час необыкновенно резко подмечаешь те детали городского хозяйства, которые скрыты в течение суетливого, шумного дня.
Остоженка. Какая ужасная мостовая! На каждом шагу ухабы и рытвины; настоящие капканы для автомобилей.
Волхонка. Немного лучше.
Моховая. Кое-как.
Однажды, в час небывалого заката:
Тверская. Здесь есть на что посмотреть. От самого Охотного ряда идет превосходное бетонированное шоссе. У нового здания телеграфа ; брусчатый подъем и дальше ; сплошное асфальтовое зеркало: кусочек будущей Москвы.
Таких кусочков в этом году прибавилось немало. С каждым новым годом Москва из бывшей превращается в будущую".
Илья Ильф, ''Переулок'':
"Настоящее значение этого слова можно понять только в Москве. Только Москва показывает переулок в его настоящем виде.
Вид этот таков, что всякий благонамеренный и не зараженный сентиментализмом гражданин предается восклицаниям, вкладывая в них модуляции ужаса.
Потом гражданин старается найти название этой щели, по сторонам которой стоят дома.
Потом старается найти милиционера, потому что переулок по своей длине три раза меняет название, три раза направление, а один раз становится поперек самого себя.
Потом гражданин останавливается. Положение его безнадежно. Переулок стал задом ко всему миру, и выхода из него нет. То, что сначала казалось выходом, оказывается частным владением, оберегаемым собаками с очень злым характером.
Тогда гражданин, если он недавно приехал в Москву, вытаскивает из кармана план города, раскладывает его на мостовой и отчаянным глазом ищет спасения.
Его нет. Из всего, что нарисовано на плане, гражданину нравится только бульварное кольцо. Оно хотя и не совсем круглое, но понятное. Отсюда пойдешь – сюда придешь.
Зато весь остальной план покрыт морщинами – переулками, и напрасно гражданин хватается за бульварное кольцо, как за спасательный круг. Оно помочь не может.
Гражданин теряет много времени, лежа на мостовой, которая режет ему живот острыми гребешками своих камней.
Когда тело гражданина начинает препятствовать уличному движению, ломовые извозчики спрыгивают со своих телег и, употребляя выражения, не подлежащие оглашению, перекладывают тело на тротуар.
На тротуаре гражданин может лежать, сколько ему понравится. По переулкам ходят мало, а тело вникающего в план красиво оживляет пустынный пейзаж".
Теперь, конечно, странно читать описание шумного, беспорядочного торжища, которое ежедневно раскидывалось на углу Петровки, и Столешникова. Беспатентные лоточники торговали тут клетчатыми носками "скетч" и слышен был истошный крик: "Вечная игла для примуса!"
"Двенадцать стульев" были опубликованы в первых семи номерах журнала ''30 дней'' за 1928 год и тогда же вышел отдельным изданием. После выхода ильф-петровского романа дотошные критики находили аналогичные сюжеты в рассказе Конан-Дойля "Шесть Наполеонов" (где два жулика гонялись за серой жемчужиной Борджиа и один перерезал другому горло, как Воробьянинов Бендеру), в кинофильме "Кукла с миллионами", в ныне забытом романе Льва Лунца.
Свой шедевр Ильф и Петров сочиняли вечерами, по окончании рабочего дня, закрывшись в комнате четвертой полосы. В громадном здании Дворца Труда (бывшем Воспитательном доме на Солянке) не оставалось никого, кроме ночных сторожей. Молодые литераторы засиживались над рукописью допоздна и отрывались лишь в два-три часа ночи, ошеломленные, почти задохшиеся от папиросного дыма. Петров потом рассказывал: "Мы работали в газете и в юмористических журналах очень добросовестно. Мы знали с детства, что такое труд. Но никогда не представляли себе, как трудно писать роман. Если бы я не боялся показаться банальным, я сказал бы, что мы писали кровью".
Записывал обычно Петров, а Ильф сидел рядом или расхаживал по узкой комнате четвертой полосы. Один критик образно заметил, что в чернильнице их перья все время должны были сталкиваться, но молодые люди отлично распределили обязанности.
Илья Ильф на волне своей славы увлёкся светописью и стал создавать фотолетопись Москвы. Фотоархив Ильфа был открыт относительно недавно. Мы великолепно знаем Москву Ильфа–Петрова, отраженную в ''Двенадцати стульях''. Гораздо хуже нам известна Москва в мимолетных заметках Ильфа и Петрова, но я намеренно дал фрагменты текстов великих писателей. К тому же по запискам Ильфа, Петрова и Булгакова мы можем судить об уровне репортёрского мастерства в раннее советские время.
Под стать им были и фоторепортёры, которых в ту пору в Белокаменной имелось немало. Еще не выросла до бесконечных величин фигура нового императора, Отца Всех Народов, поэтому и царила в молодой советской республике атмосфера духовной свободы. Отражалось на всем: поэзии, прозе, кинематографе, живописи, театре и фотографии.
До революции тоже плодились футуристы, но умы людей что–то угнетало. А потом тоже стало угнетать, так что период полетов фантазии был недолог. Ильф увлекся фотографией в конце 1929–го, уже будучи маститым сочинителем. Примерно в это же время у него открылась чахотка, но он это скрывал.
"Было у меня на книжке восемьсот рублей, и был чудный соавтор, — юмористически жаловался Евгений Петров. — Я одолжил ему мои восемьсот рублей на покупку фотоаппарата. И что же? Нет у меня больше ни денег, ни соавтора… Он только и делает, что снимает, проявляет и печатает. Печатает, проявляет и снимает".
В то время фотографическая грамотность стояла во главе угла новой советской культуры; почти все пишущие авторы осваивали современные технологии и даже по неимоверной цене приобретали новомодные узкопленочные "Лейки". И у Ильфа, много снимавшего в журналистских командировках, появилась склонность, которую условно можно назвать фотоманией: тяга к фотографированию везде и повсюду.


Кропоткинская набережная, фото Ильи Ильфа, 1930 год

Сохранились фотографии, на которых он запечатлел храм Христа Спасителя до разрушения, в момент взрыва и после — руины. В то время семья Ильфов жила в доме напротив, и он делал снимки прямо из окна квартиры.
Более раннее увлечение Ильфа — письменный дневник. Впрочем, дневниковые записи для всякого литератора — воздух, Ильф таковые именовал ''писательской кухней''. Съемки и колдовство в домашней лаборатории — отдушина, переключение на другой уровень творчества (иначе же с катушек слетишь). Ильф с еврейской дотошностью записывал в блокнот параметры фотографирования, особенности освещения, даже композиционные приемы. Вот только не соблюдал он вполне технологии обработки, отчего со временем изображение на негативах стало подвергаться деструкции. Понадобились недюжинные усилия реставраторов и современные цифровые технологии, чтобы изображения хоть как–то восстановить. В итоге мы можем видеть ушедшую Москву глазами гениального литератора.
Творческое сотрудничество писателей прервала смерть Ильфа в Москве 13 апреля 1937–го. Петров задумал большое произведение "Мой друг Ильф", а ещё работал над романом "Путешествие в страну коммунизма, в котором описывал СССР в 1963 году (в котором, кстати, родился я, грешный). Во время Великой Отечественной войны Петров стал фронтовым корреспондентом. Он погиб 2 июля 1942-го в авиакатастрофе, возвращаясь в Москву из окружённого Севастополя.

 



КИНОПРАВДА И КИНОВЫМЫСЛЫ

Прежде чем окунуться в мир Старой Москвы 1960–х, неплохо было бы понять, где коренится феномен т.н. "Оттепели", который я бы обозвал бременем (и это не описка) духовной свободы. Вспомним трилогию Александра Островского про Бальзаминова. По сути, три пьесы "спали" целое столетие, пока их в 1965-м не очистил от пыли творческий коллектив под художественным руководством Константина Воинова. Надо сказать, другие фильмы Константина Наумовича Каца (его настоявшая фамилия) далеко не столь блистательны. Как говорится, все звезды сошлись на параде в одном полотне. А сам филь буквально дышит этой самой духовной свободой.
То было время поэтов и кинодеятелей, причём, одна и та же личность сочетала в себе множество талантов, в то числе и дар неконтролируемо употреблять спиртные напитки. "Библия" того периода — "Москва–Петушки" знатного алкаша Венечки Ерофеева. Хотя, на самом деле интеллектуалы питали свое творчество из произведений Экзюпери, Хемингуэя, Бредбери, в общем, не наших авторов. Зато дети войны (в прямом смысле) создали своё культурное явление мирового уровня, корни которого, как это банально не звучит, лежат в событиях 1917–го.
Если мы и говорим про русскую литературу, русскую музыку, русскую живопись, кинематограф у нас всё же советский. И он рос, не особо оглядываясь на мировые каноны и образцы.
Итак, в 1960-е шагнем через 1920-е. Следующей наш герой был и кинематографистом, и поэтом (правда, неважным). Вот один из текстов Дзиги Вертова:
"Пришел юношей среднего роста
в Малый Гнездниковский, 7.
Предложил киноправду.
Казалось бы, просто.
Нет. Не совсем.
Здесь начинается длинная история.
В этой истории разберется История".
Москвич 1920–х, поднимаясь от Охотного ряда вверх по тогда ещё узкой, как Мясницкая, Тверской, по левой стороне, свернув, чуток не доходя Страстной площади, попадал в этот переулок, который проворно скатывается с пригорка Тверской в направлении Никитской.
Бывший "лианозовский" особняк значился здесь под седьмым номером. Перестроенные, перепланированные, перекрашенные коридоры с длинными рядами казённых дверей, небольшие холлы на этажах с приземистыми столиками и креслами для творческих перекуров, порой совсем крохотные кинозалы для рабочих просмотров становились свидетелями генезиса нового искусства.
В 1935–м, когда страна праздновала пятнадцатилетие советского кино, в "Правде" была опубликована статья "Правила игры", в которой рассказывалось о первых месяцах Московского кинокомитета, о странных людях, подвизавшихся в нетопленых и замусоренных комнатах на Гнездниковском: о плечистом юноше в студенческой фуражке, пытавшемся объясниться с щуплым австрийским военнопленным в изодранной шинели, о барственном мужчине в щегольском сюртуке, препиравшемся с бледным человечком в очках и кожаной куртке, о круглом юноше со стоящими дыбом волосами, угрожавшем "поставить Москву дыбом и весь мир дыбом".
"Ну, а тот, кто поверил, – писал далее автор статьи, – не раскаялся. Прошли годы: студент стал учить других, он вырос в крупнейшего режиссера Вертова, автора изумительных "Трёх песен о Ленине". Пленный в австрийской шинели стал известен всему миру как чудесный оператор Тиссэ. Барственный Гардин потряс миллионы зрителей образом старого рабочего из "Встречного". А самонадеянный юноша со стоячей шевелюрой превзошел всё и вся и даже собственные надежды. Имя его, Сергей Эйзенштейн, стало на большой период во всем мире символом передовой революционной кинематографии".
28 мая 1918 года в отделе хроники Московского кинокомитета появляется новый секретарь-делопроизводитель, сын белостокского букиниста Денис Аркадьевич (Давид Абелович) Кауфман, который избрал для себя странный, диссонансно звучащий псевдоним — Дзига Вертов. Вот одно из вертовских стихотворений, помеченное сентябрём двадцатого года:
Здесь ни зги
верите —
веки ига и
гробов вериги.
Просто ветров
гибель
века на вертел.
Но — дзинь! — вертеть
диски.
Гонг в дверь аорт.
И-о-го-го! — автовизги,
вертеп ртов —
Дзига Вертов.
Киноплёнка в те времена покупалась и на золото государством за границей, и самими операторами у припрятавших таковую старорежимных кинодеятелей за немалые барыши. Бывали случаи, когда моток в одну-две сотни метров, предложенный из-под полы, оператор, не задумываясь, обменивал на только что выданный ему продуктовый паёк.
В тезисах статьи "Рождение Кино-Глаза", написанных в 1924–м, Вертов, сообщает: "И однажды, весной 1918 года, — возвращение с вокзала. В ушах еще вздохи и стуки отходящего поезда… чья-то ругань… поцелуй… чье-то восклицание… Смех, свисток, голоса, удары вокзального колокола, пыхтенье паровоза… Шепоты, возгласы, прощальные приветствия… И мысли на ходу: надо, наконец, достать аппарат, который будет не описывать, а записывать, фотографировать эти звуки. Иначе их сорганизовать, смонтировать нельзя. Они убегают, как убегает время. Но, может быть, киноаппарат? Записывать видимое… Организовывать не слышимый, а видимый мир. Может быть, в этом — выход?.. В этот момент — встреча с Мих. Кольцовым, который предложил работать в кино".


Братья Кауфманы

Собравшихся вокруг него в начале двадцатых годов кинематографистов Вертов назовет "киноками". Родился и слоган: "Киноки — дети Октября!" Приехав в Москву, Вертов подружился с молодым кинооператором Александром Лембергом. Он и поселился у Лембергов в Козицком переулке.
Лемберг вспоминал, что, вернувшись как-то из командировки, он не узнал комнаты, в которой жил в то время Вертов. Все стены и потолок гость окрасил густой сажей, кругом была беспросветная тьма. А на черных стенах белой краской Вертов нарисовал множество часов со стрелками, показывающими разное время, и с маятниками, находящимися в разных положениях, — они как бы раскачивались.
Лембергу всё это футуристическое художество не понравилось. Вертов стал его убеждать, что тот ничего не понимает, чёрный "создаёт впечатление дали во все стороны", комната якобы стала шедевром. И добавил:
– А циферблаты на стенах — это стихи!
Стихами, собственно, были не циферблаты, а заложенный в их изображение ритм, без которого и впрямь нет поэзии. Лемберг не стал спорить. Но когда Вертов в свою очередь умотал командировку, позвал маляров, вернувших комнате нормальный вид.
Возвратившись, Вертов огорчился, а потом сказал:
– Да, пожалуй, ты прав…
Учиться ''кинописать'' было трудно, ибо не существовало ''азбуки кино''. Вертов искал новую суть и новую стилистику экранного зрелища. Он совершенно искренне обрушился на первые ленты Эйзенштейна — "Стачку" и "Броненосец Потемкин" — считая их некорректной подделкой игрового кино под хронику, мешающей развитию собственных выразительных средств игрового кинематографа.
В 1922–м был опубликован манифест "МЫ". Авторы — молодые кинематографисты, объединившиеся в группу под названием ФЭКС — Фабрика Эксцентрического Актёра.
Один из организаторов ФЭКС, семнадцатилетний Гриша Козинцев, объяснял, что гудки, выстрелы, стук пишущих машинок, свистки, сирены — это и есть эксцентрическая музыка и что начало нового ритма — чечётка: "Двойные подошвы американского танцора нам дороже пятисот инструментов Мариинского театра''.
Другой активист двадцатилетий Лёня Трауберг, предупреждал: если на них попробуют насильно натянуть калоши (они были символом зажиточности), то эксцентрическая калоша сорвется с ловкой ноги и полетит "в кривые рожи достойных".
Третий зачинатель ФЭКС — семнадцатилетний Серёга Юткевич — выражался в том же духе:
"Изделия фирмы „Искусство“ не годны к употреблению. Все должны убедиться:
Лучшая фирма в мире — ''Жизнь''.
Остерегайтесь подделок!"
Фэксы поклонялись цирку, аренному трюку. Основой краеугольного теоретического положения Эйзенштейна служил термин, взятый тоже из циркового лексикона — "аттракцион": "Да здравствует динамическая геометрия, пробеги точек, линий, плоскостей, объемов,
да здравствует поэзия двигающей и движущейся машины, поэзия рычагов, колес и стальных крыльев, железный крик движений, ослепительные гримасы раскаленных струй!".
В 1923 году то, что интуитивно ощущалось пять лет назад, осмысленно провозглашалось в манифесте "Киноки. Переворот":
"Исходным пунктом является:
использование киноаппарата как Кино-Глаза, более совершенного, чем глаз человеческий, для исследования хаоса зрительных явлений,
наполняющих пространство".
Эйзенштейн нашёл повод упрекнуть Вертова в "импрессионизме". Сергей Яковлевич написал статью "К вопросу о материалистическом подходе к форме", которую закончил словами:
"Не Киноглаз нужен, а Кинокулак". Через сорок лет именно киноимпрессионизм станет тем методом, который позволит молодым авторам создать блистательный экранный образ Москвы.


Кадр из «Человека с киноаппаратом»

Эйзенштейн начал разрабатывать свою теорию ''обертонного монтажа", согласно которой на зрителя должно воздействовать не только движение основного содержания фильма, но и сопутствующие движению различные тона (пластические, световые, звуковые). Помимо смыслового монтажа идёт монтаж всевозможных ощущений, работающих на смысл. Эйзенштейн опирался на опыт музыки, уповая на опыты двух композиторов: Дебюсси и Скрябина.
Кумир Вертова — поэт Велимир Хлебников. "Председатель Земшара" и человек не от мира сего умел сближать Космос и Землю, звезды и приволье степей, дальние миры и народы, страны и эпохи. Открыватель слов, странных, туманных ощущений и щемяще ясных чувств.
Хлебников складывал математические ''доски судьбы'', предсказал хронологию некоторых великих событий. Вертов любил читать Хлебникова вслух, искал для себя и для подарка друзьям редкие в те времена книжки его стихов.
Самый необычный и пронзительный вертовский фильм — "Человек с киноаппаратом". Вместе с камерой брат Вертова Борис Кауфман взбирался на самые высокие городские точки и ложился на железнодорожные рельсы, ставил треногу с аппаратом посредине оживленных улиц и площадей, врезался в водоворот уличных толп и мчался на пожарной машине. Борис крутил ручку аппарата то в прямом, то в обратном направлении. Крутил то нормально, то очень медленно, то предельно быстро. Вертов не раз называл ''Человека с киноаппаратом'' фильмом, производящим фильмы. Фильм действительно стал азбукой творцов мирового кино. Впрочем, как Хлебников является поэтом для поэтов, так и Вертов считается киношиником для киношников.
Метод Вертова пародировали Ильф и Петров. В варианте "Золотого теленка" у Зои Синицкой, внучки старого ребусника, имелся поклонник — тихий греческий мальчик с любопытствующими глазами и именем Папа-Модерато, сменённым после окончания курса кинематографических наук на псевдоним ''Борис Древлянин''. Вот фрагмент текста:
"Этот кинок, став ассистентом поруганного в Москве и прикатившего на Черноморскую кинофабрику режиссера Крайних-Взглядов, великого борца за идею кинофакта, восхищенно следил, как московский ниспровергатель всяческой бутафории снимал с нижних точек настоящую уличную урну для окурков, чтобы она походила на экране на гигантскую сторожевую башню, как ложился на железнодорожные рельсы, снимая высокие колеса, проносившиеся по обе стороны тела, и при этом безмерно пугал машинистов — те бледнели и судорожно хватались за тормозные рычаги".


Кадр из «Человека с киноаппаратом»

В роман кусок не попал: в сюжетные рамки греческий мальчик вместе с "порывистым" режиссером не укладывались (мальчик на минуту выскользнет лишь на последних страницах в облике юного супруга Зои и секретаря изоколлектива железнодорожных художников Перикла Фемиди).
Один из родоначальников "новой волны" во французском игровом кино 1950-х Жан–Люк Годар, в своих поисках почувствовав неодолимое влечение к левацкому авангардизму, объявил, что всякая социально интерпретированная искусством действительность есть ложь, "эйзенштейновщина", что искусство должно принимать действительность как фактическую данность, и посему назвал себя последователем Дзиги Вертова, считая, что своей выдумкой обязан именно ему. А уже наша, советская киномолодёжь 1960-х брала пример с Годара.





ПОЛУШПАНА ЗАМОСКВОРЕЦКАЯ


 Улица Щипок относилась к району, сплошь иссечённому лабиринтом переулков, где обитал в основном рабочий люд. После реформы 1861 года в застройке этой части Замоскворечья стали преобладать благотворительные учреждения: Александровская больница, Солодовниковская богадельня, а также мельницы и хлебные склады. К ним добавился завод Гоппера (после — Михельсона, следом — Ильича), производивший паровые машины.
Это была не самая криминальная, но вполне себе хулиганская окраина Москвы, куда чужаку лучше было носа не совать. Район Щипка заканчивался знаменитым Даниловским монастырём, за которым уже простиралась сельская местность.
На Щипке, напомню, маялся юный Сергей Есенин. Рядом с его бывшим жилищем (дом на самом деле сгорел, его отстроили заново — специально для музея) стоит стандартное здание школы № 554 (Стремянный переулок, 33/35). Его именуют "школой гениев". Частности, здесь учился поэт Андрей Вознесенский.
Шестикомнатная коммуналка на Большой Серпуховке считалась малонаселенной. В одной комнате жили Вознесенские — впятером, с бабушкой. Мать, Антонина Сергеевна, привычные коммунальные склоки "утешала своей беззащитностью". Соседи Вознесенских — семья рабочих, приехавшая с нефтепромыслов, возглавляемая языкастой Прасковьей. Плюс — семь человек из княжеской семьи Неклюдовых с овчаркой Багирой, не унижавшихся до произношения слова "сволочь", — они изящно произносили: "св". Среди соседей — инженер Ферапонтов с семьей, пышная купеческая дочь, да разведенные муж с женой. Типичная "воронья слободка", так в 1930–х жил даже маститый Борис Леонидович Пастернак; в его коммуналке одна семья занимала даже ванную комнату! Вот описание щипковского детства от Вознесенского: "О, мир сумерек, трамвайных подножек, буферов, игральных жесточек, майских жуков — тогда на земле еще жили такие существа".
А ещё на Щипке тогда жил Ролан Быков. Правда, учился в соседней школе, 525–й. Только за его "Чучело" Быкова можно назвать гениальным кинорежиссёром. Зато в 554–й получали образование будущие богослов Александр Мень и актёр Евгений Жариков. И все же самый знаменитый выпускник 554–й — Андрей Тарковский. С Вознесенским они были одноклассниками.
Любимая дворовая игра — "жосточка", её Вознесенский опишет в деталях: "Медную монету обвязывали тряпицей, перевязывали ниткой сверху, оставляя торчащий султанчик, — как завертывается в бумажку трюфель. Жосточку подкидывали внутренней стороной ноги,
''щёчкой''. Она падала грязным грузиком вниз. Чемпион двора ухитрялся доходить до 160 раз. Он был кривоног и имел ступню, подвернутую вовнутрь. Мы ему завидовали".
Почему–то киноведы утверждают, что де Вознесенский и Тарковский были столь поглощены своей гениальностью, что друг дружку не замечали. Нет — очень даже замечали, Андрей Андреевич записал такое воспоминание: "Иногда сквозь двор проходил Андрей Тарковский, мой товарищ по классу. Мы знали, что он сын писателя, но не знали, что сын замечательного поэта и сын будущего отца знаменитого режиссера. Семья их бедствовала. Он где-то раздобыл оранжевый пиджак с рукавами не по росту и зеленую широкополую шляпу. Так появился первый стиляга в нашем дворе. Он был единственным цветным пятном в серой гамме тех будней".
Много лет после школы они с Тарковским будто поменяются образами: тот станет одеваться сдержаннее, у Вознесенского, напротив, появятся шейные платки, яркие свитера и цветные пиджаки. Стиляге своего детства посвятит Вознесенский в начале шестидесятых "Рок-н-ролл", где "ревет музыка скандальная, труба пляшет, как питон".
В 1979-м, когда Тарковский перенесёт сердечный приступ, похоронит мать и соберется на съемки в Италию, не зная, что уже не вернется, Вознесенский напишет "Белый свитер" (другое название — "Тарковский на воротах"). Вот этот текст:
"К нам в 9-й Б 554-й школы пришел странный новенький: Тарковский, Андрей Арсеньевич. Рассеянный. Волос, крепкий, как конский, обрамлял бледные скулы. Он отстал на год из-за туберкулеза. Голос у него был высокий, будто пел, растягивал гласные. Был он азартен, отнюдь не паинька. Я пару раз видел его ранее во дворе, мы даже однажды играли в футбол, но познакомились мы лишь в школе.
Мы с ним в классе были ближе других. Жил он в деревянном домишке, еле сводя концы с концами на материнскую зарплату корректора. Из школы нам было по дороге. Вся грязь и поэзия наших подворотен, угрюмость недетского детства, выстраданность так называемой эпохи культа отпечаталась в сетчатке его, стала "Зеркалом" времени, мутным и непонятным для непосвященных. Это и сделало его великим кинорежиссером века.
…Так вот однажды мы во дворе стукали в одни ворота. Воротами была бетонная стенка. На асфальте стояли лужи. Скучая по проходящей вечности, с нами играл Шка — взрослый лоб, блатной из 3-го корпуса. Во рту у него была фикса.
Он уже воровал, вышел из колонии.
Его боялись. И постоянно отдавали ему мяч. Около нас остановился чужой бледный мальчик, комплексуя своей авоськой с хлебом. Именно его потом узнал в странном новеньком нашего класса. Чужой был одет в белый свитер крупной, грубой, наверное, домашней вязки. "Становись на ворота", — добродушно бросил ему Шка. Фикса его вспыхнула усмешкой, он загорелся предстоящего забавой. Стоит белый свитер в воротах.
Тринадцатилетний Андрей.
Бей, урка дворовый,
Бей, урка дворовый,
бутцей ворованной,
по белому свитеру
бей —
по интеллигентской породе!
С великою темью смешон поединок.
Но белое пятнышко,
муть,
бросается в ноги, с усталых ботинок
всю грязь принимая на грудь.
Передо мной блеснуло азартной фиксой потное лицо Шки. Дело шло к финалу. Подошвы двор вытер о белый свитер.
— Андрюха! Борьба за тебя.
— Ты был к нам жестокий,
не стал шестеркой,
не дал нам забить себя.
Да вы же убьете его, суки!
Темнеет, темнеет окрест.
И бывшие белые ноги и руки
летят, как андреевский крест.
Да они и правда убьют его! Я переглянулся с корешом — тот понимает меня, и мы, как бы нечаянно, выбиваем мяч на проезжую часть переулка, под грузовики. Мячик испускает дух. Совсем стемнело.
Когда уходил он,
зажавши кашель,
двор понял, какой он больной. Он шел,
обернувшись к темени нашей
незапятнанной белой спиной. Андрюша, в Париже ты вспомнишь ту жижу
в поспешной могиле чужой.
Ты вспомнишь не урок — Щипок-переулок.
А вдруг прилетишь домой?
Прости, если поздно.
Лежи, если рано.
Не знаем твоих тревог.
Пока ж над страной трепещут экраны,
как распятый
твой свитерок".
У двух Андреев, детей войны, неожиданно много близкого и общего в ощущении жизни, эмоциональном ее восприятии. Ну вот всего лишь беглая цепочка случайных, кажется, несопряженных внутренне пересечений.
Вознесенский вспоминал, как они с сестрой и мамой бегут по меже, он шелушит горсть овсяных зерен, в небе появляется "мессер", дает несколько очередей по лесу… "Мать столкнула меня и сестренку в канаву, а сама, зажав глаза ладонью, на фоне стремительного неба замерла в беззащитном своем ситцевом, синем, сшитом бабушкой сарафане".
И у Тарковского (с Мишариным) в сценарии "Зеркала": "Изредка, откинув упавшую на глаза прядь волос, она смотрела на ребят, как когда-то смотрела на нас с сестрой… Я старался увидеть её глаза и, когда она повернулась, в ее взгляде, каким она посмотрела на ребят, была такая неистребимая готовность защищать и спасать, что я невольно опустил голову".
Рассказ Марины Тарковской, сестры режиссера:
"Андрея Вознесенского я помню уже старшеклассником. Брата перевели в их десятый «Б» — у него часто были конфликты с учителями, а в десятом классе классный руководитель, географ Фёдор Фёдорович Титов, стал всеми силами добиваться, чтобы брат вылетел из школы. Тогда его спасла историчка Фаина Израилевна Фурманова, классрук 10-го Б. Говорили, что она была женой Дмитрия Фурманова, комиссара чапаевской дивизии, — наверное, так и было. Она все время ходила в чёрном пиджаке, была решительной женщиной — взяла Тарковского под свою ответственность. Так они оказались с Вознесенским в одном классе. Это была мужская 554-я школа Замоскворецкого района. Мы, девочки, ходили в женскую школу, носили форму — коричневое платье, черный и белый праздничный фартуки. А мальчишки были без формы, ходили, кто в чем, — форма появилась, я уж не помню, кажется, при Хрущеве.
На фоне нашего Андрея Вознесенский казался мне тихим таким, положительным. Они сильно дружили после школы, как раз на почве интереса к поэзии.
Вообще в их классе были очень интересные ребята, они в те времена пытались издавать журнал "Зеркало", но Вознесенский в нём не участвовал. Его стихотворение про футбол и моего брата я включила в свою книгу воспоминаний "Осколки зеркала". Спасибо ему за это — но Тарковский же был для меня совсем другой. Действительно, был белый свитер, бумажный, из бумажных ниток, не какой-то там шикарный, шерстяной, простой такой советский трикотаж. Но это избивание его мячом — понимаю, что поэту нужно было подчеркнуть противостояние шпаны и хлипкого интеллигента. Но наш Андрей умел за себя постоять и подраться и на мяч бросался самоотверженно. И конечно не позволил бы так над собой издеваться. Это, по-моему, поэтическое преувеличение".
В "Осколках зеркала" есть подробное описание жизни на Щипке, которое начинается замечанием: ''Когда я слышу ностальгические вздохи по коммунальным квартирам, я им не верю…'' Люди и в своей семье до чёртиков друг дружке надоедают, а уж с чужими такие тёрки случаются, что ни в какую художественную литературу таковые не уместить.
Детство, отрочество и юность Андрея и Марины протекали в двух десятиметровых полуподвальных клетушках. Андрей поступил музыкальную школу, которую, впрочем, не закончил, хотя его преподавательница фортепиано прочила ему славное будущее. Преградой выступили многие обстоятельства, в том числе и отсутствие средств на покупку инструмента. В 1947–м Андрей поступает в художественную школу, но его учёба и там скоро прерывается: в ноябре подростка настигает туберкулез.
Лечили Андрея основательно и добились успехов. К счастью, изобретение антибиотиков лишило эту распространенную болезнь смертельной хватки. Пенициллин, усиленное питание и молодой организм победили хворь, косившую молодых до сей поры нещадно. Андрей вернулся за парту уже старшеклассником в 1948/49 учебном году. Несмотря на свою значительную рафинированность, не избежал влияния улицы. Тогда в моде была блатная романтика.
Ребята развлекались своеобразно, пользуясь тем, что в эти годы по замоскворецким дворам кочевало из рук в руки огромное количество ножей, финок, кинжалов, кортиков, штыков и даже гранат и пистолетов. Эти взрослые игрушки были предметом обмена, дарились и хранились дома.
Та часть класса, к которой принадлежал и Тарковский, решила, не применяя холодное оружие, придерживаться мушкетерского принципа "Один за всех и все за одного!". Вечерние прогулки подростки совершали ватагами — одиночек чужая кодла затюкает. Этот принцип распространялся и на поведение в классе, но теперь уже в противостоянии учителям и администрации школы. Класс был непростой — и к тому времени, когда в него пришел Тарковский, назревал вопрос о его расформировании ; главным образом из-за постоянных драк.
Александр Мень видел Андрея Тарковского в это время с напомаженными, зачесанными назад волосами и в чёрной фетровой шляпе "борсалино". Плюс к тому — элегантное пальто-букле и трехметровый шарф вокруг шеи. Напомню, в стране тогда правил Сталин.
Склонность к эпатажу была свойственна в известной мере и отцу Андрея. Впрочем, став признанным режиссёром, Тарковский, вспоминая о своих подростковых увлечениях, называл их "самолюбованием".
В 1951–м Андрей окончил школу и сдал вступительные экзамены в Институт востоковедения. Его приняли на отделение арабистики. В автобиографии, написанной при поступлении во ВГИК (1954 год), Тарковский объяснил свой выбор "отсутствием жизненного опыта, юношеским легкомыслием и поспешностью". Для семьи уход Андрея из Института востоковедения был ударом, сам же он, по крайней мере, со стороны, в ус не дул. Встречался с друзьями, стилягами и нестилягами, гулял по Серпуховке и по "Бродвею" — улице Горького. Ухаживал за девушкой.
Встревоженная Мария Ивановна круто развернула ситуацию. Она нашла, куда пристроить сына, чтобы вырвать его из дурной компании. Через знакомых мать договорилась, что Андрея возьмут в геологическую партию, следующую в Восточную Сибирь. Андрея оформили коллектором Люмаканской партии Туруханской экспедиции, отправляющейся на поиски алмазов. Вернулся Андрей из "сталинских" мест через полгода, никого не предупредив ни письмом, ни телеграммой.
Тарковскому относительно повезло, ибо он "втёрся" в среду юных гениев, среди которых выделялись будущие режиссер Андрей Кончаловский, актер Евгений Урбанский, режиссер Андрей Смирнов, оператор Георгий Рерберг, композитор Вячеслав Овчинников, художник Николай Двигубский. Особенно близко сошелся с будущим режиссёром Александром Гордоном. Гордон жил на Таганке, Тарковский — на Щипке. В самом начале знакомства Гордон оказался в жилище сокурсника, а через четыре года основательно осел там, став мужем Марины Арсеньевны.
В описании Александра Витальевича о Щипке нашему взору предстает кухня с окошком, выходящим в коридор. Постоянно светит лампочка, во время стирок почти невидимая. Горит газовая плита, воздух спёртый, от полов дует. Тарковские живут в двух смежных комнатах общей площадью двадцать метров. Помещение полуподвальное, с маленькими окнами во двор в полуметре от земли. Из воспоминаний Гордона:
"Дом заселён в основном рабочим людом — выходцами из подмосковных деревень. В правой части длинного коридора — общежитие. Оттуда по праздникам слышатся звуки пьяных песен, патефона. Иногда приезжает милиция. Наверху живет интеллигентная семья… — совсем другой мир: домработница, тишина, уют, в столовой — пианино. Маленький Андрей ходил к ним заниматься музыкой…"


Семья Тарковский: Арсений, Мария, Андрей, Марина

По наблюдениям Гордона, в семье Тарковских царил негласный культ сына, заключающийся в каком-то особом к нему отношении, к его делам, к его знакомым. Андрей же "не любил тесную коммуналку, не любил семейных посиделок, рвался на улицу". Уже на первом курсе Андрей втюхался. Предметом обожания стала сокурсница Ирма Рауш, сыгравшая позже мать в "Ивановом детстве" и Дурочку в "Рублеве".
Покорять Москву Ирма приехала из Казани, где были построены лагеря для русских немцев, согнанных туда со всей страны. На курсе блондинка с большими серыми глазами и черным бантом в волосах выглядела одной из самых привлекательных. Вначале держалась скованно, охотно общалась, пожалуй, только с Васей Шукшиным, поскольку последний тоже относился к "интеллигентам" настороженно.
Брак Андрея и Ирмы был оформлен апрельским днем 1957 года в загсе Замоскворецкого района, после чего началась студенческая практика на Одесской киностудии — замена свадебному путешествию.
Какое-то время молодая пара обитала и на Щипке, затем снимали комнаты. Платили за них деньгами, которые давала Мария Ивановна. В 1962–м в молодом семействе Тарковских родился сын Арсений.
В качестве дипломной работы Тарковский вместе с Андреем Кончаловским взялся за "Каток и скрипку" — лирическую московскую зарисовку. Молодых киношников вдохновляли французский режиссер Альбер Ламорис и его оператор Эдмон Сешан, покорившие мир в 1955 году поэтической киноновеллой "Красный шар". Фильм рассказывал о маленьком мальчике, от одиночества и тоски подружившемся с надувным шаром. Их дружбе мешают уличные мальчишки, от рук которых и гибнет Шар. Мальчик вновь одинок. И тут к нему слетаются разноцветные шары со всего города. В общем, экзистенция в чистом виде. "Каток и скрипка" — своеобразная разминка к "Зеркалу". Рабочее название "Зеркала" было "Белый-белый день" — заимствовано из белого стихотворения Тарковского–старшего:
Камень стоит у жасмина.
Под этим камнем клад.
Отец стоит на дорожке…
Белый-белый день…
Никогда я не был
Счастливей, чем тогда.
Вернуться туда невозможно
И рассказать нельзя,
Как был переполнен блаженством
Этот райский сад.
Арсений Александрович, посмотрев "Зеркало", сказал Марии Ивановне: "Видишь, как он с нами расправился''.

 


КИНО, ВИНО И ПРОЧЕЕ ...НО


У входа во ВГИК стоит не то памятник, не то арт–объект: Шпаликов, Шукшин, Тарковский. Так видят тройку самых выдающихся выпускников конопедагоги. Хочется перефразировать Гоголя: куда несётся эта троица? Неужто трубы горят... Строго говоря, прообразы данных изваяний не просто поддавали, а делали это зачастую вместе. Как говорится в одном из кинофильмов Василия Макаровича, шаркали по душе.
Да и вообще: насколько релевантна выборка? Как то я присутствовал на встрече учеников одной из элитных московских школ с Мариной Арсеньевной Тарковской. Старшеклассники прекрасно были осведомлены, кто такой Андрей Арсеньевич Тарковский, а вот фамилии "Шукшин" и "Шпаликов" были для них пустым звуком. Возможно, кто–то из ребят таки поступил в главный кинематографический вуз страны и уже знает несколько больше среднегоунылого москвича. Ладно, ежели ещё поживём — увидим, как расставит персонажи по полочкам культурный процесс. Отмечу иной факт: вышеуказанные три личности творчески взлетели в начале 1960–х, будучи молодыми да ранними. Тому в частности в некотором роде способствовали и совместные возлияния, в которых по всему прочему идеи рождались.
Поговорим о Геннадии Фёдоровиче Шпаликове. Так сложилось, что именно этот человек стал символом поколения послевоенных детей, сотворивших вышеозначенный эфеномен. Детство его прошло в Покровском-Стрешневе, недалеко от Тушинского аэродрома, где вождь и учитель, лучший друг пионеров и физкультурников, любил наблюдать воздушные парады. Район был наскоро застроен типовыми домами в три-четыре этажа, с палисадниками и столиками для игры в домино, которое рифмуется в том числе и с кино (хотя подходящих слов, в том числе и неприличных, хватает).
Отец погиб на войне в январе 1945–го. В 1947-м, как сын героя, десятилетний Гена стал воспитанником Киевского суворовского военного училища. Дальше — обучение в Московском пехотном училище им. Верховного Совета РСФСР. Размещалось оно за юго-восточной окраиной Москвы, в посёлке Кузьминки. В январе 1956-го кремлёвские курсанты (так их называли) выехали на учения. Сначала был марш-бросок, затем имитация атаки, и наконец — заключительный бой, в четыре часа утра, в темноте, в пургу. Шпаликов и другие курсанты на лыжах шли впереди, за ними — танки. В темноте Гена не разглядел что к чему и в траншее упал на колено, которое у него и до того болело. Сразу — резкая боль и невозможность двигаться дальше. Так и застрял в траншее, а за спиной — танк, водитель которого не заметил того, что произошло впереди, и ехал прямо на Шпаликова! Было так больно и холодно, что мелькнувшее поначалу инстинктивное чувство страха через мгновение сменилось тупым равнодушием: раздавит так раздавит, плевать.
Затем была медицинская комиссия, и курсанта Шпаликова признали негодным для дальнейшего обучения, а при выписке велели ещё какое-то время для надёжности походить на костылях.
Дальше — поступление во ВГИК. В середине 1950-х туда пришла учиться целая плеяда молодых гениев, имена которых вскоре прозвучат на всю страну. Думал ли кто-нибудь из тогдашних ВГИКовцев, что, например, Тарковский станет фигурой мировой величины? Его, слегка пижонистого и романтически смотрящего на жизнь как бы свысока, даже слегка недолюбливали. Между тем проницательный Гена Шпаликов оценил его уже тогда: они вдвоём задумали сочинить совместный сценарий, но дальше названия — "С февралём в голове" — дело не двинулось.
Ставшая шпаликовской избранницей Наталия Рязанцева, студентка сценарного отделения, ученица Евгения Габриловича, была моложе Гены на год и училась на следующем курсе. 29 марта 1959 года, в воскресенье, молодые расписались. Своего жилья у них не было, надо было селиться у родителей. Семья Наташи — родители и брат Юра, младший, но уже взрослый, — жила в сталинском доме на Краснопрудной улице (№ 3/5), недалеко от трёх вокзалов. С появлением новой пары стало, конечно, тесновато, да и до этого было не слишком просторно. Квартира была двухкомнатной, и брат с сестрой делили одну из комнат, перегородив свои четырнадцать квадратных метров шкафом.


Гена Шпаликов

Приходили друзья, устраивались посиделки, которые затягивались за полночь. Заглянет, скажем, Андрюха Тарковский с бутылочкой бормотухи, восхитится комфортом и уютом отремонтированной по случаю свадьбы комнаты, по ходу вечера Гена ещё сбегает в ближайший магазин за ''подкреплением".
В квартирном вопросе подмогли сестра Шпаликова Лена, учившаяся в финансово-экономическом техникуме, и её муж лейтенант Слава Григорьев, тоже бывший суворовец. Гена с ним сдружился. У Лены и Славы была комната в районе площади Маяковского, но в реальности они жили у Славиных родственников, в пустующую же комнату пустили Гену и Наташу.
Как-то утром Наташа отправилась за едой для переночевавшего у них гостя — писателя-киевлянина Виктора Некрасова, автора блистательной книги "В окопах Сталинграда" (он там воевал и рассказал всё, что видел и прочувствовал). Тихие поначалу утренние посиделки незаметно переросли в ссору и чуть ли не в рукопашную схватку, поднялся большой тарарам, и тут уж чаша терпения соседей лопнула. Они потребовали съехать в двадцать четыре часа.
Молодые супруги сняли в итоге комнату на Арбате, дом 23, квартира 5. Большая коммуналка: 12 комнат, один ватерклозет, одна ванная. Молодая пара вела жизнь полубогемную, ходила по компаниям и заведениям общественного питания. О быте свежеиспечённые супруги заботились мало. Ключи от замка; куда-то подевались и дверь в комнату отпиралась висевшим у двери ножом.
В творческом плане наоборот всё было чики–чики. В 1961–м Юлий Файт выпустил свой дипломный короткометражный фильм "Трамвай в другие города" — по сценарию Шпаликова. Эта был первый Генин сценарий, получивший воплощение на экране. Редактором картины стал Юрий Трифонов, уже написавший к этому времени нашумевших "Студентов". В том же 1961–м слишком лёгкие по жизни Гена и Наташа разбежались. Вскоре жизни Шпаликова появилась новая женщина, которая станет его женой и родит ему ребёнка. Режиссёр Пётр Тодоровский вспоминал: ''В огромной коммунальной квартире у него была маленькая комнатушка, где он жил с женой и ребёнком, однако собирались в этой коммуналке замечательные персонажи. После премьеры моего фильма "Верность", помнится, состоялся один из первых наших совместных гитарных вечеров. Сохранились очень хорошие записи, где поёт Генка, поёт Окуджава, я им подыгрываю".
Шпаликов иногда бывал у Булата Окуджавы в гостях, и одна такая встреча закончилась кровью в самом прямом смысле этого слова. Окуджава, раздумчивый фронтовик, пригласил одну красивую юную киноактрису и двух своих друзей — Шпаликова и литератора Вадима Сикорского, причём, оба решили, что на эту красавицу претендуют, а Сикорский так вообще назвал её своей невестой. Потом друзья поймут, что Булат всё подстроил нарочно – потому что ему не эта девушка была глубоко антипатична. Шпаликов, увидев, что у девушки есть чуть ли не жених, разозлился и за столом сильно ткнул Вадима рукояткой тяжёлого ножа. Тот, в ответ на этот удар и на жгучий, ненавидящий взгляд Шпаликова оттолкнул нож — уже лезвием — в обратную сторону, и оно попало в шпаликовское запястье, поранив его до крови. Все вскрикнули и стали возмущаться Сикорским, Галина бросилась перевязывать руку Гене, который был здесь, как оказалось, всеобщим любимцем. Как вы понимаете, всё случилось по пьяной лавочке. Впрочем, до свадьбы всё зажило, а застолья в том же составе, с некоторыми вариациями, продолжались.
Марлен Хуциев собрался снимать фильм с московским сюжетом, — без полукомедийной лёгкости "Весны на Заречной улице". Это должен был быть фильм о молодёжи, входящей во взрослую жизнь в "оттепельное" время. В эпицентре — жизнь парней и девушек, работающих на заводе "Серп и Молот", который располагался у площади Ильича. Такое название она получила в 1955 году, а перед этим тридцать с лишним лет называлась Застава Ильича; местные жители так и продолжали её по привычке называть (теперь ей вернулось историческое название: Рогожская Застава).
Хуциев начал работать над фильмом в паре с Феликсом Миронером, своим другом ещё по студенческим годам. Как-то не очень ладилось в этот раз сотрудничество. Хуциева притягивала — не без влияния итальянского и французского кинематографа — импрессионистичная манера. Ещё Марлен хотел уловить глубинные токи времени, дух эпохи, который может быть выражен через диалоги, панорамные съёмки городских видов, мелькающие одно за другим лица обыкновенных людей на улице.
Марлен Мартынович чуть раньше позвал в съёмочную группу "Весны на Заречной улице" молодого Петра Тодоровского, по ВГИКовскому диплому — кинооператора. Позвал, не видя ни одного отснятого Тодоровским метра киноплёнки. Просто порекомендовали — и режиссёр рискнул. Примерно так произошло и со Шпаликовым.
Как-то Хуциеву показали текст шпаликовского "Причала" — и ему понравилась лёгкая, воздушная манера повествования. Он увидел в авторе как раз того человека, которого ему не хватает в работе над "Заставой", в сущности ровесника тех парней, что должны были стать героями картины. Для Шпаликова это был первый большой фильм.
Спустя полгода, в июльском номере журнала "Искусство кино" за 1961 год, сценарий Хуциева и Шпаликова был опубликован. В журнальной публикации он назывался "Мне двадцать лет". Кинематографический импрессионизм, как мы уже знаем, был опробован на московской теме ещё в 1920-е, теперь же он стал модной манерой.
Рабочий просмотр фильма знатные собутыльники Виктор Некрасов и Гена Шпаликов отметили знатно. Приятель, сценарист Евгений Котов снимал в ту пору комнату на Волхонке. Ранним утром он выглянул в окно и увидел впечатляющую сцену: посреди пустой ещё пока улицы на руках идёт Шпаликов, а Некрасов держит его за ноги — "чтобы не упал".
Кстати именно в "Заставе" Андрей Тарковский сыграл свою единственную роль в художественном кинематографе. Представил стилягу, ''Ивана, не помнящего родства''. Властям фильм не пришёлся по душе. Апофигей — выступление Хрущёва на встрече с творческой интеллигенцией в Кремле 8 марта 1963 года. Генсек удостоил картину своим личным разносом с применением ненормативной лексики.
Но тучи над "Заставой" начали сгущаться до этого. Мартовское собрание 1963 года — не первая встреча партбоссов с писателями и художниками. Аналогичное мероприятие прошло 17 декабря 1962 года, через полмесяца после печально известного посещения Хрущёвым выставки в Манеже. "Застава" к этомху времени уже была снята, и уже прошёл предварительный просмотр ленты на студии, после которого Михаил Ильич Ромм, мэтр советской кинорежиссуры, сказал Хуциеву: "Марлен, вы оправдали свою жизнь…"И всё же фильм осенью 1964–го вышел к широкому зрителю. Некоторые сцены, правда, пришлось переснимать.
В 1962–м Шпаликов познакомился с киноактрисой Инной Гулая, только что снявшейся в фильме Льва Кулиджанова "Когда деревья были большими" и в одночасье ставшей знаменитой — хотя это была уже не первая её работа в кино. Шпаликов называл Инну "моя шведская девушка": и в самом деле было что-то нордическое в её внешности.
Гулая уже была в положении, надо было подумать о жилье. Инна с мамой жили в коммуналке, в пятнадцатиметровой комнате, где разместиться новой семье было невозможно. Женившись на Инне, Гена прописался у неё в комнате, но в реальности новая пара жила всё в том же арбатском человейнике.
И вот — удача! В 1963–м молодые супруги въехали в новую двухкомнатную квартиру в Новых Черёмушках по адресу: улица Телевидения (позже она была переименована в улицу Шверника), дом 9, корпус 2, квартира 33. Поначалу названия улицы не было, и официально адрес был таким: Новые Черёмушки, квартал 10с. Черёмушки были первым грандиозным строительным проектом хрущёвской эпохи, когда государство решило расселить коммуналки и дать каждой семье по отдельной квартире.


Шпаликов, Инна Гулая и дочка

Правда, экспериментальные хрущёвки были невесть какого качества. Спешка и дешевизна сказывались на всём, и сегодня в шпаликовском районе хрущоб эконом-класса нет: они снесены, а на их месте выстроены многоэтажные панельки. Нет и экспериментального шпаликовского дома, в котором были инновационные пластиковые полы. Синтетика тогда широко входила в жизнь, была даже в моде. ''У меня из-под ног, — шутил Гена, — сыплются искры''. Шутил он на эту тему и в стихах:
Живу весёлым, то печальным
В квартале экспериментальном.
Горжусь я тем, что наши власти
На мне испытывают пластик.
К тому же квартира была на первом этаже, прямо над бойлерной, дававшей дому тепло. В общем, значительный шаг к превращению столицы в коммунистический флагман.
В том же 1963-м квартиру в хрущобе, в квартале 10с получила мама артиста Владимира Высоцкого, Нина Максимовна. Туда Володя и переехал с женой, красавицей–актрисой Людмилой Абрамовой. Здесь, на улице Телевидения росли двое детей Владимира и Людмилы. Владимир с Геной друзьями не были, но собутыльниками — были. Если сказать запросто, в экспериментальном квартале они и спились.
Зато в Новых Черёмушках Высоцкий стал сочинять стихи и петь. Кумиром он считал Окуджаву. С виду, говорил Владимир, песни песенки Булата просты, язык незамысловатый, но гамма эмоций очень богатая.
Друзья обещали как-то Высоцкого сводить на квартиру, где этот Булат будет петь. Но вот выступление Окуджавы устраивают в Школе-студии. Скромно, в простой аудитории. Нормальный грузин московского разлива, худощавый, с усиками, в буклистом пиджаке, почти как у Высоцкого, в клетчатой ковбойке. Очень сдержан, говорит мало. Сказал, что пишет стихи, вышла у него книга в Калуге, скоро выйдет и в Москве. То, что он поёт, – это тоже стихи, только положенные на мелодию, музыкой он это не считает. Кстати, гитарист он весьма безыскусный, да и голос слабоват, Булат, думая, что поёт, на самом деле блеет. А, впрочем, не дерёт глотку, а как бы рассказывает, беседует со всеми собравшимися.
Высоцкий решил поучиться гитарному искусству, и уроки стал брать сразу у двух виртуозов. Правда, в отличие от Булата стал развивать блатную линию, которую, впрочем, обозвал "городским романсом".
А тусовка была общая — творческая среда. Каждый сейшн – пьянка. Андрей Тарковский на одном из пиров как–то размечтался: "Ребята, давайте, когда станем богатыми, построим большой дом в деревне и будем все вместе там жить!" Ну, не приведи Господь, подумали многие. У каждого должен быть свой дом, а общага — это не наш метод.
Свой нехитрый репертуар Высоцкий уже не раз записал на магнитофон и записи расползались очень даже живенько. В сущности, в те времена приветствовалось всё, лишь бы ты был своим в доску. Но как-то уже навязли в зубах чужие песни, Семёныч приступил к собственным литературным опытам.
В театре расхлябанность Высоцкого стала притчей во языцех. Фаину Раневскую, как известно, трудно было чем-нибудь удивить – она сама регулярно ошарашивала мир неожиданными репризами с использованием крепких словечек. Но даже она, стоя у доски объявлений и читая бесконечный перечень объявленных В. С. Высоцкому выговоров, растерянно спросила: "А кто же этот бедный мальчик?"
Исчезнув с театральных афиш, Высоцкий стал утверждать себя на ниве приблатнённого творчества. Анна Ахматова, беседуя с юным Иосифом Бродским, декламировала ему запавшие в память строки, искренне считая их фольклорными:
Я был душой дурного общества
И я могу сказать тебе:
Мою фамилью-имя-отчество
Прекрасно знали в кэгэбэ.
С тех пор заглохло мое творчество,
Я стал скучающий субъект, –
Зачем мне быть душою общества,
Когда души в нем вовсе нет!
"Интеллигенция поёт блатные песни. Поёт она не песни Красной Пресни", – писал в 1958 году поэт Евгений Евтушенко:
… поют врачи,
артисты и артистки.
Поют в Пахре писатели на даче,
поют геологи
и атомщики даже.
Поют,
как будто общий уговор у них
или как будто все из уголовников.
Но, как мы знаем, Высоцкий переболел блатной тематикой и стал Поэтом в самом широком смысле этого слова. Мы не знаем, как будут относиться к творчеству Владимира Семёновича наши дети и внуки, но вот Геннадия Фёдоровича уже забыли. Наверное, к сожалению.
В 1966 году, семья Шпаликовых расширит свою жилплощадь — переедет на Большую Черёмушкинскую, дом 43, корпус 1. Хлопотала об этом Инна; Гена был в бытовых вопросах нулём. В новой квартире у супругов был даже телефон: не всякая семья могла в ту пору этим похвастаться. Теперь жилье было совсем другого качества — новый девятиэтажный кирпичный дом с потолками 2.20. Очень помог в тот период молодой режиссёр Андрей Михалков-Кончаловский. Гена сдружился с Андреем, не раз бывал в элитной квартире Михалковых на углу улицы Воровского и Садового кольца, иной раз оставался там на ночлег и спал на раскладушке, ногами под большой чёрный рояль.
Гена писал для дипломной работы Андрея сценарий под названием "Счастье". В итоге со своим опусом Шпаликов припёрся к другому начинающему режиссёру, Георгию Данелия. Замысел свой Гена изложил туманно: сильный дождь в городе, идущая босиком под дождём девушка и едущий следом за ней велосипедист.
– А дальше? – спросил Данелия.
– А дальше что–нибудь придумаем.
Действительно, Шпаликов сочинил разные перипетии, в которые мечущиеся по Москве герои вляпываются. Кстати, этот сюжетный мотив уже был использован в кинокомедии Барнета "Дом на Трубной". Там героиня, попавшая в Москву 1920–х деревенская девушка, таскает по улицам утку, привезённую в качестве гостинца для дяди, и спасает её, вырвавшуюся из рук и едва не попавшую под трамвай. В самом начале шпаликовского сценария фигурировал большой серый заяц, сидящий у обочины дороги, "чтобы всем, кто его увидел, стало хорошо и спокойно на душе". Зайца выбросили, а фильм получил название "Я шагаю по Москве". Зато появился ещё один персонаж: незадачливый молодожён и одновременно призывник Саша, то просящий в военкомате отсрочки ради медового месяца (точнее, просит за него не лезущий за словом в карман Колька), то, наоборот, порывающийся уйти в армию из-за ссоры с невестой-женой Светой прямо в день свадьбы. Премьера фильма опередила премьеру "Заставы Ильича". Она прошла в апреле 1964 года в только что построенном кинотеатре "Россия".
Писатель–диссидент Владимир Максимов, будущий эмигрант и издатель журнала "Континент", отказывался подавать руку Данелия и Шпаликову как "лакировщикам действительности". Гена искренне возмущался: "Он что, и Пушкину, написавшему ''Мороз и солнце, день чудесный'', руки бы не подал? Пушкин тоже лакировщик?" И где теперь произведения Максимова?


Кадр из фильма «Я шагаю по Москве»

Успех двух картин (пусть даже у одной из них он оказался непростым), ранняя всесоюзная известность (Гене всего 27 лет), знаменитая красавица-жена, только что родившаяся дочка, своя квартира… В 1964-м Шпаликов написал сценарий под названием "Долгая счастливая жизнь". Его он рассчитывал превратить в фильм самолично, а в главной роли видел Инну.
На экраны этот фильм вышел в 1966-м, а снимался он на "Ленфильме". Кино получилось неудачным — режиссура не шпаликовская стезя.
К отношениям Гены и Инны, может быть, подошла бы поэтическая фраза Маяковского: "любовная лодка разбилась о быт". Дверь их черёмушкинской квартиры на свежего человека производила странное впечатление: она была вся в замках. При очередной ссоре и следующем исчезновении мужа Инна вызывала слесаря и он ставил новый замок — чтобы Гена не смог попасть в квартиру.
В начале 1970-х Шпаликов вёл уже откровенно бездомную жизнь. Днём он ходил по улицам и зачем-то прочитывал все газеты на стендах. Вместо светлого китайского плаща и артистического синего шарфа — потёртая, едва ли не с чужого плеча, кожаная куртка. В этом прикиде его можно было увидеть сидящим на скамейке где-нибудь на Чистопрудном бульваре и жующим горбушку чёрного хлеба с луком. Такова была любимая шпаликовская закуска к пиву. А мог — в начале осени, когда ночи ещё не очень холодные — даже заснуть в парке, в ворохе листвы.
Прощай, Садовое кольцо,
Я опускаюсь, опускаюсь
И на высокое крыльцо
Чужого дома поднимаюсь.
Чужие люди отворят
Чужие двери с недоверьем,
А мы отрежем и отмерим
И каждый вздох, и чуждый взгляд.
Эти стихи Шпаликова понравились Андрею Тарковскому, он пел их под гитару на мотив старинного романса "Я встретил вас".
Шпаликов покончил с собой в том году, когда Тарковский снял "Зеркало".
На улице Шверника, кстати, снимались эпизоды лучшего новогоднего фильма всех времен и народов. Павел в исполнении Александра Ширвиндта покупает шампанское у снегурочки на импровизированном базарчике около торгового центра "Черёмушки". Ближе к конце новогодней сказки побывал на улице Шверника и Женя Лукашин. Когда романтический герой в исполнении Андрея Мягкова приехал на автобусе из аэропорта к себе домой, он вышел на остановке около того же "новогоднего" рынка, только опустевшего. Если бы Женя в начале кинополотна не напился бы в хлам, никакой бы высокой и бескорыстной любви не стряслось.


Рецензии