Немного о вечном. Рассказы

РАССКАЗЫ


ТАЛИСМАН

Скажем прямо, ненастная выдалась осень – ветреная, сырая, холодная, очевидно, на кого-то осерчавшая, злая. Небо, серое, низкое, хмурое, похожее на давно небелёный потолок в моей комнате, давало света в комнату эту прижимисто мало, скупо, как это делают прохожие, стыдливо опуская монеты в руку нищему. По сей простой причине приходилось даже днём сидеть над рукописью и книгами с включённой настольной лампой сильного накала. Зато раньше обычного включили в доме отопление. И вот однажды тепло, насытившее помещение, способствовало маленькому чуду - ожила, воскресла муха, особь крупная, отметить надо, дотоле мумией болтавшаяся на шторе. Встряхнулась засоня и, оторвавшись от опоры, тяжело и неуверенно полетела, издавая попутно низкое, монотонное, как у паровоза, гудение. Рука моя задержалась на слове, а сам я, откинувшись на спинку стула, с любопытством Набокова стал отслеживать насекомое. Впрочем, летала муха недолго. Сделав ровный, без вывертов, круг по комнате, она грузно опустилась на мою руку. И, не отдохнув ни секунды, как птица, сложила крылья и прошествовала по запястью, пальцам, пишущей ручке, всем видом демонстрируя уверенность и устремлённость своего движения. Сойдя на бумагу, у первой же строчки она остановилась, посучила передними лапками - так трёт ладони, сглатывая слюнки, перед поданным блюдом гурман - и тронулась дальше вдоль написанного  медленно-медленно, будто вчитываясь. Возле некоторых букв и их сочетаний она задерживалась подолгу, то как бы оставаясь в задумчивой неподвижности, то как бы укоризненно покачивая головкой. Я был польщён и обескуражен. Увы, беду, воспоследовавшую затем, ни предвидеть, ни предотвратить не смог, не успел. Достигнув последней точки, муха внезапно взмыла вверх, ударилась несколько раз о раскалённое стекло лампы и, исторгнув вопль отчаяния и боли, упала замертво на лист, испещрённый словесами про вся-кую там отвлечённую материю, вымученную страсть, взвешенную любовь.
Постскриптум. Прошло немало лет, но всегда, постоянно, непременно, когда пишу, когда не спорится, отрываю глаза от текста и перевожу взгляд на стеклянную, похожую на саркофаг, на письменном столе коробочку, в которой покоится муха. И всегда мне кажется, что вот-вот она зашевелится, оживёт. Ну и так, между прочим, отмечу, что писать после того случая стал лучше. Хотя, может быть, мне это тоже кажется.


БРАТОК

"З-з-з..."  слушаю я монотонный знакомый голос, который вскоре обрывается. Так и есть - мягко спланировав, крылатый, длинноногий пришелец деловито, вразвалочку, как на усадьбе хозяин, прохаживается по моей руке, пробуя хоботком эпителий кожи то там, то здесь. Инстинктивный порыв прихлопнуть нахала куда-то улетучивается, сменяется сочувствием, когда я вижу перед собой донельзя ослабленное насекомое  плоский живот у него аж присох к хребту. Ну, браток, вдохновляю его, поднатужсь. Хоботок прогибается, словно шест у прыгуна в высоту, но все усилия пока остаются втуне. Нажми еще чуть-чуть. Ах, чёрт тебя дери,  не идёт. Я понимаю твоё отчаяние  такая прорва пищи под ногами и  не взять. Передохни, друг. Соберись с силами. Смени позицию. Стой крепко. Упрись. Вот так. Переведи дыхание и  вперёд. Молодчина! Хоботок, вонзившись, плавно погружается в мою плоть. От укола я испытываю быструю и почему-то приятно щекочущую боль и тут же её забываю. Я весь поглощён зрелищем самозабвенного насыщения, процессом переливания крови от одного хищника другому. Поверьте  захватывающая картина!  Брюшко комара краснеет, объёмится, он судорожно подёргивает крылышками, сучит задними ножками от удовлетворения. Брюшко тучнеет, грузнеет, становится похожим на бурдюк с вином, достигает таких внушительных размеров, что я всерьёз уже беспокоюсь за его целостность. Браток, говорю, опомнись, знай меру  лопнешь же. И он внемлет моему предостережению  отключает насос. Ноги комара подгибаются, опадают на туловище крылья, и, не вынимая хобота из моего тела, он замирает, то есть, как говорят люди,  кайфует. Затаив дыхание, я пристально всматриваюсь в это хрупкое хитиновое создание и недоумеваю  в чём тут жизнь держится? И, вообще, что есть жизнь? "Жизнь,  ответил мне без паузы чей-то голос, отстранённый, хорошо поставленный,  это особая форма биологически активной материи, распылённой, рассредоточенной по планете. Наделённой чувствами и инстинктами. И, кроме того, одухотворённой  к этой категории материи причисляете себя вы, люди. Если это так, то грех ваш не в первородстве, на что упирает церковь. Грех в том, что вы, дабы выжить, вынуждены постоянно и повсеместно отнимать Жизнь у других биологических видов и особей. Отсюда рождается в вас осознание своего негармонического единства с Природой. Отсюда растёт и крепнет протест против научно-технического прогресса, органически связанного с уничтожением Среды (уместно напомнить  кроха, что покоится на вашей руке, по сложности творения неизмеримо превосходит все вместе взятые технические изделия человека). Отсюда проистекает надежда, что в скором, обозримом будущем вы сделаете нелёгкий, не в пользу расточительного, комфортного образа жизни, выбор. Приоритетное отношение к Природе  ключ к мирному разрешению ваших собственных, людских разборок, вы-званных религиозными, социальными, экономическими, национальными спорами. Иначе вся история человеческого рода не будет стоить выеденного яйца и продлится недолго... "
Ожил браток. Вынул хобот. Потянулся. Напружил ноги. Расправил крылья. А как изящно и свободно, на зависть авиаконструкторам, воспарил, шельмец! На ка-кое-то время завис в воздухе над моим ухом, доверительно позудил, я понимающе кивнул, он, шаля откровенно, сделал немыслимый кульбит и исчез. А у меня появилось желание выпить...


В   Д О Р О Г Е

Засунув кулаки в дырявые карманы,
Под небом брёл я вдаль…
(Артюр Рембо)

Пристроившись напротив, она ничем не выдавала своего присутствия - ни глубоким выстраданным вздохом, ни шорохом конфетных обвёрток, ни шелестом нервно перелистываемой книги, что прежде проделывала на её месте женщина, из кожи вон лезшая, дабы привлечь к себе внимание. Далеко не первой молодости дама взахлёб, то смеясь, то рыдая, излагала пространно задом наперёд собственную мелодраму. Он внимал ей сначала сочувственно, потом, утомившись, рассеянно, невпопад поддакивал и думал о странном свойстве наших, российских пассажиров выворачивать наизнанку душу первому попавшемуся попутчику... То, что это была она, у него не вызывало сомнений. Её явление он угадывал особым, не поддающимся разумному толкованию, шестым или, как там ещё его называют, чувством. Каждый раз она представала в новом обличье, меняя всё решительно - внешность, возраст, одеяние, поведение, голос. Менялись и глаза, но оставалось неизменным их скрытное выражение. Вот и теперь, глядя в окно, он чувствовал на себе взор этот - изучающий и укоризненный одновременно. Он чувствовал медленное нисходящее скольжение её глаз профилем лица, оправой очков, начавшими седеть висками, за-горелой кожей шеи, воротом несвежей, мятой сорочки, жилами рук, придавивших листки бумаги на столике, чувствовал, как, задержавшись на буквах и строчках, взгляд ел поедом текст, потом полз вверх, перебирая объекты в их обратной последовательности… Он взглянул на неё. Очередной сюрприз. Совсем ребёнок. Взор по-детски прямой, напряжённый, страждущий дерзить и спорить. Экспрессивным глазам парадоксальным образом противостояла неподвижная, некрасивая лепка лица. Подобное, странное, впечатление оставляет по себе архитектурная эклектика некоторых зданий, собранных из безупречных по формам и объёмам частей… Поезд медленно преодолевал небольшой подъём, вторя причудливым изгибам встречного течения быстрой реки, будто вознамерившись, чего бы это ему не стоило, достигнуть истоков воды... В прошлый раз она играла роль хлебосольной хозяйки загородного дома, где в числе приглашённых оказался и он – невесть почему, по какой причине. Отчеканилась в памяти уютная обстановка гостиной - зажжённые в канделябрах свечи, на окнах тяжёлые портьеры, стеллажи с книгами, среди которых особое внимание привлекали в кожаных переплётах фолианты, на стенах картины в массивных рамах с исполненными в западноевропейской манере библейскими сюжетами. За уставленным всевозможными яствами массивным деревянным столом на резных стульях с высокими спинками восседали гости и вели пространные разговоры о постмодернизме в театре и литературе. Он слушал молча, скучал и под косые взгляды присутствующих раз за разом прикладывался к бутылкам с какими-то крепкими напитками. Проснулся в комнате на диване в верхней одежде – свитер, джинсы – под пледом. Портьеры раздвинуты, окна распахнуты в сад, из сада доносилось щебетанье птиц, которое, собственно, и разбудило. Похмельной головой пытался было осмыслить своё положение, но дверь открылась и вошла хозяйка – не-смотря на возраст, ещё весьма недурная собой. Длинный, до пят, восточной рас-цветки халат, облегавший её ладную фигуру, вполне гармонировал с интерьером. «Проснулись! Наконец-то! – с удовлетворением воскликнула она и тут же, не давая ему опомниться, весело повелела: – Быстро-быстро встаём, принимаем душ и пьём кофе. Право, я проголодалась, ожидая вас. Знаете, сколько времени уже?» Завтра-кали в просторной, отделанной деревом, обставленной керамикой и цветами, кухне под негромкую мелодию Гершвина. Потчуя его, озабоченным материнским тоном корила за плохой аппетит. Дождавшись, когда он с трудом проглотил последний ку-сок, подняла бокал и торжественно произнесла тост: «Хочу выпить за ваш успех. Последний рассказ – это что-то!» Она выпила коньяк и, не отрывая от гостя взыскующего взгляда красивых карих глаз, достала из пачки сигарету. «Герой ловит рыбу в городе, в водоёме, в котором её нет и в помине, - пуская дым в потолок, напомнила она канву рассказа. – Он собирает зевак, потом сочувствующих, а потом и соучаствующих в бессмысленном, на первый взгляд, действе, возбуждающем у читателя, наверное, какие-то ассоциации и мысли. Мне, вашей давней приятельнице и почитательнице вашего таланта, хотелось бы услышать из ваших уст, какой смысл вы, автор, вкладываете в это произведение?» «Простите, - ответил он, опуская глаза в бокал с золотистой на дне жидкостью. – Я не понимаю, о чём вы говорите. Вы меня с кем-то путаете». Он поднял глаза и увидел её губы, чуть растянутые в насмешливой улыбке, но глаза смотрели на него с участием и тревогой. «Андрей Андреевич, не изображайте дурачка. Вы избегаете меня. А жаль... Но, ради бога, выслушайте. Те, что вчера здесь ужинали, - мои друзья как бы, они вам в подмётки не годятся. Пишут то, что сейчас читает народ, муру всякую. И на этом деньги делают. Я специально их позвала, чтобы вы почувствовали разницу, чтобы встряхнуть вас, разбудить в вас в хорошем смысле соперничество, злость. Скажите, почему вы, такой способный, так мало пишите? За три последних года всего два опубликованных рассказа. То куда-то ездите, то зашибаете на кусок хлеба грузчиком, растрачивая время по пустякам. Чего вам не хватает для творчества?» Он молчал. Она с силой раздавила сигарету в пепельнице и по-хозяйски решительно налила в бокалы ему и себе. Потом подалась вперёд, он ощутил прохладное, влажное прикосновение её руки своей, голос дрогнул у неё, когда она продолжила: «У меня есть предложение. От вас мне ничего не нужно. Разве что - иногда встречаться. Вы видите – я женщина со средствами. Могу создать вам все условия для работы. Издать книгу - никаких проблем. Вы... уходите?!"… Шарканье карандаша на бумаге становилось все назойливее и нетерпимее, как зудящее кружение комара. Он снова посмотрел на соседку. Опустив голову, по-детски поджав нижнюю губу, она сосредоточенно правила рисунок. Охваченное азартом созидания её лицо смотрелось сейчас иначе – подвижным и симпатичным. Чувствуя исходящее от девушки обаяние, он подумал, что, может быть, в этот раз он ошибся, приняв её за ту… А первая встреча произошла в деревне у его родителей, куда она приехала на выходные в качестве институтской подруги его сестры – миниатюрного сложения, с большими, черными, наполненными задумчивой грустью, глазами. Задумчивость и грусть не покидали её, и когда они, рассуждая о поэзии, прогуливались вокруг деревни и она читала на память любимого ею Гумилева («У муки столько струн на лютне,/ У счастья нету ни одной,/ Взлетевший в небо бесприютней,/ Чем опустившийся на дно…»), и когда медленно раскачивалась на качелях в тени грушевых и вишнёвых деревьев, а встречный ветерок робко приподнимал белое на ней платьице, заголяя коленки, и когда, продолжив свидания в Москве, они бродили по осеннему Нескучному Саду, наступая на оранжевые листья клёнов, и она активно поддерживала вызревавшее в нём намерение оставить науку, бросить семью… Горный перевал, на который суетно, с одышкой, взбирался поезд, обрывисто спадал к самому берегу реки, шумно и пенно плескавшейся на катышах и гальке. На уровне окна или чуть выше, над рекой, над гористыми склонами, поросшими багульником и кедром, парил в гордом одиночестве ястреб. Величественный размах птичьих крыльев невольно напоминал ему балетные, зависавшие в воздухе и создававшие иллюзию невесомости, прыжки танцовщиков.
- А по сути, все эти телодвижения - жалкое подобие. И так можно сказать о любом искусстве, - вслух подумал он и, встретив удивлённый взгляд девушки, обратился к ней, кивнув на птицу: - Вот кто просится на бумагу. Красавец, правда?
Бросив равнодушный взгляд в окно, она сказала, что предпочитает рисовать людей.
- Почему? - скорее машинально, чем заинтересованно спросил он.
Она ответила не сразу. Пристально посмотрев на него, снова взялась за карандаш. Она говорила приглушённым контральто, не прерывая своего занятия, и голос её нравился ему.
- Природа детерминирована инстинктами и наследственностью. В ней всё объяснимо и предсказуемо - любая поза, любой жест, любое движение, а это, поверьте, крайне неинтересно. Застывшая гармония, разлитая на полотнах Шишкина, Саврасова, Левитана, вызывает у меня скуку.
- В таком случае вам надо жить в большом городе, - меланхолично заметил он.
- За тем и еду.
Он подумал, что их разговор на этом закончился, повернул голову к окну и стал следить за сопровождавшей поезд птицей, но девушка продолжила разговор.
- Как они все осточертели мне! – в сердцах сказала она.
- Кто - все? – с невольным участием спросил он.
Она перестала рисовать и молча уставилась в блокнот.
- Родители? – наобум спросил он.
Она кивнула и тихо, но в резких тонах пояснила:
- Пьянствуют. Братья не отстают. Спросите про друзей? Отвечу: глупые разговоры, глупые фильмы, глупая музыка, глупые книги, тряпки и секс.
- Понятно. Бежите. А кто учил рисовать?
- Никто, - уже спокойнее ответила она. - То есть какие-то азы дал школьный учитель. Самые ценные - по композиции. К сожалению, рано умер. Пил. После него «изо» нам не преподавали, в посёлке некому было.
- У вас есть любимый художник?
- Модильяни.
- И чем же он вас привлекает?
- Всё, - откладывая блокнот и карандаш в сторону, сказала она с таким видом, будто не слышала вопрос. - Больше нельзя. Темно. Я не оскорбила вас тем, что рисовала вас без разрешения?
- Да нет, - равнодушно сказал он в окно. Смеркалось, в самом деле. Ястреб исчез из поля зрения. Свет ещё не дали, и смуглое лицо девушки и её короткая стрижка сливались со стенкой вагона. Контрастно высвечивались лишь глаза, пытливо всматривавшиеся в его лицо.
- Вы писатель? - прервала она молчание.
- Нет, - опешив, не сразу ответил он.
- Я вижу, вам не понравился мой вопрос, - сказала она и в первый раз улыбнулась. - Я тоже, когда стану художником, никогда никому вслух в этом не признаюсь.
Улыбнулась доверчиво, мягко. Потеплел и голос, обретший доверительные интонации.
- Читая книги, - оживлённо продолжала она, - я всегда думаю, как трудно они пишутся.
- А картины? - возразил он, желая и не желая того, втягиваясь в полемику.
- Картины может всякий. Имею в виду наше время. Критерии оценки в живописи расплылись. Не каждый искусствовед отличит мазню от шедевра. А в литературе даже последняя стряпня требует известного напряжения, словесных навыков. Разве не так? В любом магазине книги расставлены на полках в зависимости от культурной их значимости.
- Вы рассуждаете не по возрасту зрело.
- Я много читала. В нашей поселковой библиотеке проштудировала всё более-менее приличное.
- И что? – спросил. - Кто-нибудь из нынешних авторов произвёл впечатление?
- Нет, - ответила она без промедления. - Работают на рынок, на лёгкий успех у читателя, за место под солнцем. Рука поставлена, язык правильный, но не хватает чего-то главного, что делает написанное художественным произведением.
- Если не для читателя, то для кого писать тогда? – непроизвольно подыгрывая ей, спросил он.
- Для себя.
- А на что жить?
- Ерунда, - легко парировала она. - Сами-то вы, полагаю, не очень любите из-даваться.
Самоуверенный до заносчивости тон девушки нимало не раздражал его. Наоборот – как бы даже бодрил. Кто же она на самом деле – девушка эта? Неужели опять… подсадная утка?
- Я думаю, творчество - глубоко интимный, сокровенный процесс, - уверенно продолжала она. - И выставлять его результаты напоказ - стыдно и безответственно. Но если невмоготу, то печатайся или показывайся под псевдонимом. Как это делали иконописцы, как это сделал, например, гениальный творец, отдав авторство Шекспиру и оставшись неизвестным.
- Талант, по-вашему, - дар или искушение? - решился он-таки на этот серьёз-ный, сокровенный для себя вопрос.
- И то и другое вместе.
- А преодолеть можно?
- Смертью… Или творчеством. Впрочем, это одно и то же.
После долгого молчания он заметил как бы между прочим:
- Бытует мнение, что каждый человек от рождения талантлив.
- Не думаю. Одарённый человек знает, нутром чувствует, что он особенный. А таких, согласитесь, мало. Единицы. Что само по себе, кстати, оправдывает жизнь остальных.
- Почему?
- Они производят на свет гениев, кто же ещё? То есть все те, кто ни на что не способен, кроме как рожать детей, работать в офисе, на заводе или ферме.
- Я вынужден возразить вам. У людей, которых вы пренебрежительно относи-те к «остальным», у каждого из них есть реальный шанс создать семью. Полноценную семью. Ради этого уже стоит жить, поверьте мне. Не упустите этот шанс.
Каждая пауза в их диалоге – и длинная, и короткая, и та, что наступила, - не тяготила его. Каждая пауза была звеном в цепочке их разговора, имела своё значение и смысл. Смежив веки, он опять увидел картинку, которую навязчиво выстраивало воображение, один и тот же сюжет. Домик в деревне. Зимний вечер. Они вдвоём в креслах у камина. Третий, пустышкой почмокивая, спит в соседней комнате. Она конструирует что-то из разноцветных лоскутов. Он читает вслух главу из романа. Она слушает, не прерывая работы с иглой, и изредка смотрит на него долго и внимательно. Он заканчивает и обращает на неё вопросительный взгляд. Она отвечает не сразу. Встряхивает, расправляет, показывает детскую вещицу. Он одобряет фасон и колер. Она, как ребёнок, радуется и бросается к нему в объятия. Листки романа сыплются на пол. Он подбрасывает дров в огонь, и за чаем они обсуждают достоинства и недостатки романа, сцены которого она соглашается иллюстрировать при условии, если он изменит характер, и, следовательно, поведение героини, сделает его более эластичным, что ли, правдивым, так, чтобы в линиях рисунка не вы-явилось, не выплеснулось наружу разногласие между её художническим видением и замыслом автора. Иначе, она тут же переходит на прототипы, она может подумать, что он никогда не был с женой своей первой счастлив. Это же не так было на самом деле? Да, наверное, не так, соглашается он удручённо и, оцепенев, смотрит на огонь, который уже в какой раз сейчас пожрёт несостоявшийся вариант творения. Этот роман для него – как печать, как заклятие, сущая пытка. Когда он уходил, жена, печальная и враждебная одновременно, желчно выдавила: «Не создашь ты ни од-ной значительной вещи, попомни это…»
- Простите, я устала, - услышал он тихий, извне, голос и вздрогнул. В широко открытых глазах девушки он прочитал замешательство, изумление, страх и что-то ещё, чему затруднился бы дать в данной обстановке определение.
Отведя глаза, она виновато улыбнулась и поднялась с места. Чуть позже с верхней полки произнесла утомлённо, но доброжелательно:
- До завтра, да?
И, не дождавшись ответа, затихла.
Прикрыв глаза, он ещё сидел какое-то время, не шевелясь, переживая случившееся, потом, открыв их, увидел на столике блокнот, взял и в приглушённом освещении вагона стал пролистывать. Изображённые в нём портреты, фигуры, позы, положения, жесты напоминали рисунки Нади Рушевой, конечно, не такие умелые, но исполненные с той же выразительностью и смелостью. На последнем рисунке расслабленный взор его остановился, напрягся, замер. Он не помнил, сколько времени просидел в застывшей позе, в состоянии ступора, прищурив глаза, вытянув руку с блокнотом. На рисунке в нарочито примитивной манере была прорисована жанровая сценка: комната, камин, огонь, две фигуры в креслах, мужская с рукописью в руках, женская с рукоделием, рядом детская кроватка. В удлинённых же профилях лиц, несмотря на маленький, микроскопический масштаб изображения, безошибочно угадывались прообразы. Впрочем, последнее для него уже не имело значения…

На полустанке, где он сошёл с поезда, на взгорье стояла кромешная тьма. К площадке, тускло освещённой единственным, подвешенным на столбе, фонарём, вплотную подступал лес. Тут, на скамье, под фонарём, он и устроился, прилёг, подложив под голову сумку, съёжившись от ночного холода. Очень скоро от леса отделились две фигуры, и тьма расступилась… Жаркий солнечный свет заливал местность, которой оказалась ровная каменистая, под безоблачным голубым небом, пустыня. Впереди маячило дерево, единственное в окрестности, совсем недалеко, рукой подать. Усыпанная плодами крона обещала пищу, тень и прохладу. Он и направил туда свои стопы. Прохудилась обувь, пришла в ветхость одежда, болтались космами на плечах волосы, а он шёл, шёл и шёл, не сбавляя шага, впервые с удовлетворением сознавая, что дорога, которую он избрал, ему не в тягость…


ЖЕРТВА

Едва успела вбежать в вагон, как двери сомкнулись, поезд тронулся, быстро набирая скорость. Усевшись, пристроив на коленях сумку, уложив рядом на сидение обёрнутые целлофаном цветы, она долго не могла отдышаться, высоко вздымалась грудь, и только где-то у Поклонной вроде бы пришла в себя. Злато-белую часовню, возвысившуюся на синем фоне неба, восприняла как напоминание, перекрестилась - не машинально, инстинктивно, как всегда было, а истово, обещая Всевышнему исполнить слово. Достала из сумки Евангелие, но сосредоточиться на чтении не смог-ла. За себя она была спокойна, ей достанет силы и воли осуществить намерение, но что будет с ним?! Господи, не оставь раба Твоего Алексея, усмири его честолюбие, отврати от гордыни. Книгу опустила в сумку, извлекла вычурной формы импортную бутылку, шевеля губами, попыталась разобрать на наклейке надпись, смущённо улыбнулась - что подумают со стороны люди? Убирая бутылку, взглянула на пасса-жира, который сидел напротив, и сразу насторожилась. Бородатый, в очках, мужчина во все глаза смотрел на неё поверх газеты. Ну вот, и он туда же, и так каждый раз. Видит Бог, она никого соблазнять не хочет, опростилась донельзя, не пользуется косметикой и бижутерией, волосы сплетает в косу, лицо обыкновенное, округлое, провинциальное, надевает вещи из гардероба покойной матушки, платье строгое, по колено, воротничок застёгнут на все пуговочки под горло, пиджак, как седло для коровы, не вяжется ни с платьем, ни с её фигурой. А ну его, этого мужчину. Взяла в руки розы, понюхала, уколола палец, поморщилась, положила обратно, повернула голову к окну. Когда об ухажёрах рассказала Алёше, он хохотал. Такую фигуру, как у тебя, говорил, не скроешь никаким балахоном. Больше того, говорил, психологический эффект в том и состоит, что женское, задрапированное в ткань, тело воздействует на мужчину сильнее, чем голое. Этот феномен, развивал Алёша свою мысль, отлично понимали женщины прошлого и с лихвой извлекали из него пользу. Ведь не секрет, что многие из них, лишённые грации, были вынуждены скрывать свои физические изъяны под длиннополыми пышными нарядами, успешно доводя поверхностное знакомство до сватовства и венчания. Другими словами, платья до пят и сарафаны как бы уравнивали шансы всех баб. Исторический факт, в нравственности и справедливости которого, однако, приходится усомниться, ибо он зиждился на обмане противоположной человеческой половины. И, тем не менее, отметил он, великое романтическое искусство всецело обязано искусству женщины одеваться, а мужчины - обманываться. Очкастый, между тем, продолжал смотреть, его липкий, скользящий, как гусеница, взгляд она чувствовала грудью, животом, бёдрами до испарины, до пота. Наверное, будет приставать, знакомиться. Быстрей бы доехать, добраться до Алёшки, с порога броситься в ванную, встать под воду. Ничего, скоро, скоро все мирское для неё окончится, загаженные, с пьяными и похотливыми мужчинами электрички канут в Лету тоже. Вот только бы с Алёшей расстаться по-хорошему. Гложет тревожное, тошнотворное предчувствие, что зря всё это она затеяла - проводы с вином, розами. Не поймёт, не оценит её выбор он. Надо было довериться последнему наитию, не приезжать вовсе, не видеться. Он сам предоставил повод. В прошлый раз унизил, оскорбил её больше, чем когда бил. Когда позировала, ввалился друг его, она скрылась за ширмой. Алёша уговаривал сеанс продолжить, друг, дескать, тоже художник и такой же нищий, пусть, мол, на натурщице сэкономит, от неё не убудет, она же умница, смеясь, упрашивал он и мешал одеваться. Всё сделала, не проронив ни слова - отвесила затрещину, оделась и удалилась. Теперь возвращалась, чтобы повиниться, если надо, упасть в ноги, убедить его, что так будет лучше прежде всего ему - уничтожит работы, забудет её, забудет встречи. Сколько их было, не счесть, тьма, да и зачем считать, если все они, точно слеза, похожие, вмещаются в одну, ассоциируются с театром, в репертуаре которого значится одна-единственная пьеса. А больше, наверное, и не требуется, если обыгрывается тема - любовь, личность, творчество, тема драматическая, вечная, – Роден, Дали, Пикассо, Конёнков! - обязывающая действующих лиц совершенствоваться, тема с неизбежным трагическим исходом, который в их случае она считает своим долгом предупредить или, в меру собственных сил, максимально смягчить. С тем и едет. Боковым зрением видит - мужчина, прикрывшись газетой, следит, определённо будет преследовать, пусть, наплевать, отделается, убежит. Не в первый раз. Предстоящую встречу с Алёшей, её начало, самый чувственный, эротический нерв их свиданий, она, пожалуй, оставит без изменений, предоставит ему возможность развиваться по известной им обоим схеме. Что греха таить, ей нравилось, её безумно волновало, когда он, не давая опомниться, наспех обтерев запачканные краской пальцы, раздевал её прямо в прихожей и, покрывая поцелуями лицо и тело, нёс на руках на диван. Потом, утомлённые ласками, набросив халаты, жадно пили чай. И в этот акт пьесы она вмешиваться не станет, великодушно предоставит Алёше последний шанс. Он, конечно, ещё ничего не зная, как всегда, будет торопить её, в его пристально всматривающемся взоре она уже будет не объектом плотского вожделения, а формой, одушевлённую объёмность которой ему предстоит воплотить в карандаше или в красках. Идём, скажет ей нетерпеливо, как в прихожей. Голос будет дрожать, руки - трястись, спокойствие и уверенность снизойдут на него у мольберта. А у неё будет деревенеть и стыть тело, ломить поясницу, она будет терпеть, зная, что малейшая попытка облегчить, сменить положение вызовет у него приступ гнева. Компенсацией за неудобства и страдания ей станет созерцание. Она любила наблюдать его, когда он самозабвенно отдавался делу, не без гордости сознавая при этом свою причастность к его творчеству и одновременно моля Бога наконец-то ниспослать ему удачу, тот самый результат, которым он бы удовлетворился сполна. Тональность этой предстоящей части пьесы, конечно же, будет иной - омрачённой чувством вины перед ним за свое отступничество. Именно так, вероятно, за ужином он поймёт её признание, хотя и не покажет вида. За ужином (а ужинают тем, что она приносит) он, как обычно, будет острить, балагурить, до поры до времени скрывая истинные чувства. «Стало быть, определилась. Ну-ну, - не без ёрничанья заметит он. - Крепко подумала? Ведь шило на мыло меняешь. Могу письменно рекомендовать, кстати. Сколько ты мне послужила? Лет десять, да? Срок послушания не малый, что говорить». И глубоко, артистически вздохнёт. Сценарий, как свиток, будет раскручиваться сам собой. «Не понимаю, - сменит тон шута потом на доверительный, которому она готова будет поверить. - Зачем тебе это надо? Ладно бы, мужчину нашла, а то – монастырь, добровольная, до гроба, тюрьма... Хотя, если откровенно, со мной тебе тоже ничего не светит. Ни семьи, ни детей. Пустоцвет я во всех смыслах... Делай, как хочешь. Как говорил Ежи Лец, меня тоже иногда искушает дьявол поверить в Бога. Однако помни, мне будет тебя не хватать...». Произнесёт он эти слова, от которых у неё с перебоем отзовётся сердце, а на глазах навернутся слёзы. Или - нет, она не знает. Но знает, что за выпитым вином ей предстанет другой, тёмный человек. Антипод. Зверь. «Будь проклят тот день, когда я встретил тебя, когда увидел твою роскошную плоть! - двигая желваками, не один раз выговаривал он ей надрывным, глухим голосом. - Дьявольское отродье! Ты сгубила меня. Сделала импотентом. Где мои концептуальные находки? Где авангард мой, от которого тащилась публика?! Раньше я всё мог. У-у, сука».  Однажды, в сильном подпитии, он схватил её за косу и возил лицом по её собственному сырому изображению. Бил, правда, редко, метил в голову, дабы не повредить тело. Финальная сцена спектакля заканчивалась обыкновенно диваном, на который он, точно подкошенный, падал ниц, точно обиженный ребёнок, всхлипывал, плакал, а когда затихал, она бочком, не раздеваясь, пристраивалась рядом. Утром - он ещё безмятежно спал - убегала… Поезд тормозил. Спохватилась - чуть было не проехала, быстро схватила вещи и выбежала из вагона. Мужчина - следом за ней. Она чувствовала спиной его учащённое дыхание, а потом, у железнодорожного перехода, услышала сбивчивый голос: «Девушка, извините, я художник, вы очаровательная модель...» Она, стремглав, бросилась вперёд. Встречный поезд...
Когда унесли изуродованное тело, опросили свидетелей и, за неимением преступления, инцидент был исчерпан, некоторые граждане, очевидцы случившегося, не разошлись. Приглушёнными голосами они живо делились впечатлениями о происшедшем, из которых прояснилось, что женщина могла бы успеть, могла перебежать рельсы, однако почему-то на них остановилась, будто вдруг, враз передумала, может, потому, что выпала из рук сумка и что-то тёмное пролилось, но женщина не нагнулась, а продолжала стоять с прижатыми к груди цветами. Самый же дальнозоркий из очевидцев утверждал, что лицо жертвы оставалось поразительно спокойным и на губах будто бы блуждала улыбка.



                С.К.
КАМЕНЬ

"А вот этот – феномен, не правда ли?" – спросила она,
протягивая млечной белизны, похожий на опал, камень на ладони,
извлечённый только что из тихо плещущейся у ног их
прозрачной воды. Объёмность камню придавала отнюдь
не форма, а цвет, его один другим сменяющиеся оттенки
и тем самым созидающие глубинный эффект бесконечности.
Похожий эффект, по обыкновению, флегматично демонстрирует
безоблачное небо, что и отображало оно в сей час – замедленно,
нехотя вечереющее, окрашенное вперемешку в голубые и салатные
неподвижные краски, и только на западе, над кронами сосен и елей,
как положено, оно отсвечивало охристо-жёлтыми акварельными тонами
и подталкивало к размышлениям – дело в том, что до сих пор он
не придумал названия чувствам, влекущим его к ней, как бы выразиться
точно? - неослабно? безостановочно? –  наверное, так, и что примечательно, -
вызывающими сравнение с колодцем, бездной,  в которую, впрочем,
падать было совсем не страшно. Или – быть может, лжёт себе он?..
А тем временем глаза её – вместе и серые и голубые -
в ожидании ответа безмятежно пытались осилить глубину глаз его.
Строго очерченные, они гармонично дополняли тонкие, строгие
черты лица её, обрамлённого светло русыми волнистыми волосами.
Прежде чем забросить камень, он подумал ещё, как много хорошего
в том, что мягкий характер её так контрастно, так вызывающе
перечил внешности, и вдохновенно подкинул голыш на ладони.
Вода проглотила камень без всплеска, без кругов, с коротким
прожорливым бульканьем, утробный звук которого его преследовал
потом долго - и когда они, взявшись за руки, взбирались по устланной
булыжником улице в гору, и когда пили чай дома под сонату
номер четыре для клавесина и флейты Моцарта.




НЕМНОГО О ВЕЧНОМ
Наташе, дочери

Каждое свидание с тобой, даже краткое, мимолётное, оставляет во мне долгие, порой неизгладимые впечатления, принимающие, когда я с собой наедине, самые вычурные, фривольные, как во сне, формы. На них естественно и неизбежно наслаиваются новые, свежие ощущения, непохожие, зачастую противоречащие одно другому, все вместе образующие конгломерат, пирог, в конечном счёте формирующие ту почву, на которой позже произрастают помимо моей воли светлые мысли, символы и образы. Редкие из наших встреч с тобой я осмелюсь назвать идиллическими, отвечающими моим высоким представлениям об отношениях с той, к кому ты пожизненно привязан всем нутром и телом, и, тем не менее, ценю их все, храню в потаённых нишах души свято и бережно как дар свыше. Мотивы, побуждающие меня делать так, а не иначе, будут понятны, если я освещу несколько глубже нашу связь, неординарную, ни на что другое не похожую, всецело зависящую от твоего деспотического характера, твоего взбалмошного, своенравного, непредсказуемого поведения, изобилующего проказами, капризами, драматическими сценами, а то и простым, вульгарным, расхожим рукоприкладством, результатом которого, как не трудно догадаться, являются мои ссадины, ушибы, взъерошенные волосы, растрёпанный, подавленный вид и... глухое затворничество. Закрывшись в четырёх стенах, занавесив окна, я, выражаясь образно, зализываю раны и предаюсь рассуждениям о бренности и зыбкости человеческого существования, о курьёзности всей истории наших общений ; положа руку на сердце, признаюсь, что я тебе нужен, как пятая нога корове. Но что поразительно ; почему-то, может, из тщеславия, может, диктует себялюбие, тебе небезразлично, влечёт меня к тебе или нет. Больше того, время от времени ты устраиваешь мне праздник: в один прекрасный день прерываешь мое уединение, робко стучишь в стекло, я раздвигаю шторы, открываю окно и заключаю тебя, нежную, трепетную, в заждавшиеся объятия. А потом, потом всё идёт своим чередом. Но я не грущу и ни о чём не жалею. Знаю, что ты у меня есть ; такая, какую бог послал, ; близкая и далёкая, родная и чужая, сдержанная и неистовая, ласковая и грубая, горячая и холодная, преданная и неверная, болезнь моя и в то же время ; исцеление, панацея. И никакой иной мне не надо.

Постскриптум. Сегодня, солнечным утром, когда мы долго бродили по лесным окраинам, оставляя глубокие следы на рыхлом, крупчатом снегу, ты показалась мне необычайно, неподражаемо прелестной. Облик твой, лёгкий, хрупкий, кроткий, чуткий к временам года, дышал девственностью, новизной, детской открытостью во вне, навстречу волнующей неизвестности… Я оглянулся вокруг и тут только обнаружил, что на дворе Март. Внимание привлекла картина: поодаль, на пригорке стояла лошадка, понурив голову, прядая ушами, запряжённая в сани, рядом избушка шаткая под снежной шапкой, покосившийся двор, точно пьяный, особняком на столбцах-ножках амбар, старые берёзы с корявыми, уродливыми сучьями, на них чёрными пятнами гнездовья и вороны, резало слух их карканье ; будто где-то раздирали надвое полено, длились по снегу тени ; контрастные, та-кие же осязаемые, как сами предметы. Смотрел, затаив дыхание, пока не почувствовал щекой прикосновение ; то ли дуновение ветра, то ли прядь твоих несуществующих волос... Прости. Запамятовал. Я же тебя не представил, мою пассию. Прошу любить и жаловать. Собственной персоной ; Погода. Адъю!



НОВОГОДНИЙ РАССКАЗ

Дверь скрипнула. Странно. Была заперта. Не ослышался - вошёл кто-то. То есть - втиснулся. Не скрытно, одышливо дышит. Больше того - включил свет в прихожей, шуршит одеждой, разоблачаясь, кряхтит, стягивая обувь, словом, ведёт себя, как хозяин. Занятно, думаю. Отваливаясь от стола, роняю на пол рюмку. Отодвигаю ногой осколки, поднимаюсь. Званый, незваный, а встретить надо - гость. Не обращая на меня внимания, захожий у зеркала прихорашивает усы, бороду, волосы, делает это неспешно, уверенно. В углу расположился видавший виды посох. На вешалке, потеснив моё пальто, повис тулуп - заношенный, с выглядывающей из прорех овчиной. Наверх заброшены ушанка и кушак. На полу, как преданная собака, распласталась сума. Устало притулившись друг к другу, стояли валенки – кое-где в дырах. Снег, запорошивший все эти утлые вещи, серел на глазах, обращаясь в подтёки и лужи. "Старик", - фамильярно начал я разговор и остановился. Бесспорно, это был старик - глубокие морщины, ввалившиеся щёки и глазницы, по очертаниям лица - семит, но глаза, глаза такие я видел впервые - добрые, бездонно голубые и совсем молодые...
Мягко улыбаясь, он безропотно принимал из моих рук блюда, которые я наготовил по случаю Нового Года - винегрет, заливную рыбу, жаркое; под анисовую у нас особенно шли маринованные грибы. Несмотря на голод, пил, ел он аккуратно, неторопливо, ел и, кротко глядя на меня, слушал. Бог мой, что я ему городил! И про то, почему я один, почему людям предпочитаю книги и письменный стол, про все извивы литературного пути, про символы, образы, типы, про тот же  Новый Год, где ка-толики вновь нас, православных, обошли, устроив своё Рождество наперёд, а мы сейчас, ублажая плоть, вынуждены грешить... Я хотел было вскрыть очередную бутыль, чтобы выпить на брудершафт, но мой визави неожиданно сник - подперев скулу рукой, безмятежно спал. Жаль, подумал я. Самого главного не сказал. Значит, не судьба. Три часа. Первое января. Пора.
Осторожно, чтобы не разбудить старика, встаю из-за стола, в прихожей обуваюсь в валенки, надеваю тулуп, подпоясываюсь кушаком, нахлобучиваю ушанку, забрасываю за плечо суму, беру в руки посох и, спустившись на лифте, отправляюсь в ночь, в пургу, в путь.


О Д У В А Н Ч И К И

Отодвинувшись от мольберта, Он удовлетворённо хмыкнул - по мановению натруженной руки Его как один по струнке вытянулись одуванчики, раболепно вперившись в голубую высь своими оранжевыми рыльцами. Отсюда, с горней высоты, лепестки цветов смотрелись неразличимо и весьма походили на зажжённые свечки, что в честь Его ставят верующие в церквях. Всякое внешнее напоминание об их вере очень больно отзывалось в сердце, бередило раны, оставленные Ему в наследство их распятием. Распалялась память, кровоточило тело, терзалась совесть, не находя покоя, поскольку поздно понял, что во время оное поступил опрометчиво, попытавшись ускорить события, которые следовать должны своим чередом. Идя на крест, Он, по сути, избрал самый лёгкий путь, снимая с Себя ответственность за судьбы тех. Как и следовало ожидать, они остались язычниками. Извратив учение о любви и сострадании, они успешно приспособили его для достижения своих низменных политических, карьерных и стяжательных целей. Самое отвратное зрелище из всех - не войны, не взаимные истребления, а богато украшенные храмы и сонм откормленных, в дорогих рясах священников. Он знает: во всякий час явись в их мир, чтобы продолжить миссию (на чём настаивает непрестанно Всевышний), в лице Великого Инквизитора предстанет уже не один бдительный, а легион их. И все дружно, без слов, укажут Ему от ворот поворот. Потому Он спорит с Отцом постоянно. Он, де, им нужен сейчас как идол или символ, не более... Он пододвинул мольберт и взялся за кисть снова. Жёлтая краска, вкрапливаясь в зелёную, интенсивно заполняла плоскость. С некоторых пор - чего греха таить! - Он изменил привычный для Себя ортодоксальный стиль, перестав вырисовывать объекты такими, какими бы они должны быть. Увлёкшись палитрой цветовых пятен, Он стал страстно подражать детям, то есть живописать непосредственно, без напряжения, забывая всё на свете...
Луг, которым шли мы, взявшись за руки, на самом деле был некогда полем - вытеснив клевер, в изобилии росли одуванчики, на смену которым готовились цвести сурепка и другие сорняки. "Красиво!" - она восхитилась. Я согласился и напомнил: "Знаешь, сколько сейчас заброшенных у нас земель? Море. Бог, наверное, нас оставил, забыл". - "Ты прозаичен. Посмотри, какое небо, солнце, перистые облака в зеркальной глади пруда! Тебе этого мало?" Я недоумённо повел плечами, оглянулся, услышал заливистую трель жаворонка и, ощутив нежное пожатие её руки, почувствовал себя архисчастливым.

ОДНАЖДЫ В ВОЛОГДЕ
Я очи знал, - о, эти очи!
Ф. Тютчев

В магазине недружелюбным тоном ему сообщили, что женщина с описанными им приметами уехала с мужем в отпуск. Получив известие, Хромов долго слонялся по городу, пока не облюбовал скамью возле памятника.
«В изгибе плавном рука ладонью опустилась на прилавок, как бы намеренно себя предлагая для постороннего любования; лишённая украшений, она, безусловно, от этого выигрывала, являя без помех глянец и смуглоту кожи на тонких пальцах и узком запястье, оголившемся из-под длинного рукава льняного платья, которое идеально облегало ладного сложения фигуру продавщицы - лучшей рекламы свет-ло-серым изделиям из льна нельзя было придумать. Смуглый цвет вызывающе демонстрировали и длинная шея, и открытое продолговатое лицо, отзывчивые карие глаза на котором никак не соотносились с магазином и всяческим торгом. Ему показалось, нет, - что там казалось! – он был почти уверен, что они выражали нечто большее, нежели то, к чему обязывала её должность. Кротость, жертвенность, чистота помыслов им были свойственны в той же самой естественной мере, как стройность - её фигуре, мягкая приглушённость - голосу, каштановый цвет - волосам, ниспадавшим волнами на плечи. Взгляд её, исполненный затаённой печали...»
- Я слушаю, слушаю, - сказал он и посмотрел на Хромова учтиво и вместе с тем заинтересованно. – Читайте дальше!
- Дальше - ничего, Константин Николаевич, - Хромов удручённо вздохнул и опустил голову. Игривый октябрьский ветерок теребил в его руках испещрённые мелким почерком и во многих местах вымаранные и перечёркнутые листы бумаги. Ещё назойливей и бесцеремонней ветер обращался с берёзками, что скучковались рядом. Он безнаказанно шалил, подкрадываясь к ним то с одной стороны, то с другой, раскачивал, срывал и пожелтевшие, и ещё зелёные листья. Выражая неудовольствие, деревья сердито шелестели кронами. Словно вняв угрозам, ветерок поутих и, переключив внимание на площадь, пустился преследовать по бетонным пли-там лёгкие обёртки от жвачек и "сникерсов". А берёзы, получив передышку, склони-ли свои макушки как можно ниже к скамье, на которой вёлся чрезвычайно интригующий разговор.
- Дальше ничего не вышло, Константин Николаевич, - угрюмо повторил Хромов и растерянно улыбнулся собеседнику. - Бился с продолжением и всё впустую. Что ни напишу, чувствую - не то, суесловие. Я не поэт, но и в прозе... - Тут, на полу-фразе, Хромов почему-то смутился и замолк.
- Вот-вот, - ровно, задумчиво, будто наперёд зная ответ Хромова, отозвался Батюшков и перевёл взгляд на отлитую из металла скульптурную композицию из лошади, спешившегося всадника, античной богини, Пегаса.
Не без волнения взглядывал Хромов на профиль сидевшего рядом пожилого человека, почти старика, некогда известного поэта, у которого учился сам Александр Сергеевич. Тёмно-серые глаза Батюшкова, быстрые и выразительные, смотрели тихо, добро, густые, с проседью брови не двигались, никаких следов безумия на худощавом лице с большим, открытым лбом не чувствовалось; напротив, весь облик его проявлял ум, характер, достоинство и настойчиво напоминал чьё-то древнеримское, в мраморе, изваяние. Этому восприятию в немалой степени способствовали короткие вьющиеся седые волосы и прямая, осанистая, сохранившая военную выправку, фигура. Одет он был по моде середины девятнадцатого века в прогулочный, тщательно отутюженный сюртук, из-под жилета выглядывала белая, тонкого полотна сорочка, на шее с подчёркнутой небрежностью был повязан платок в тоне пепельного цвета узких на нём брюк, между ног устойчиво устроилась тяжёлая трость, на массивном костяном набалдашнике которой смиренно покоились холёные руки хозяина, а на пальце тускло поблескивал фамильный серебряный перстень. Невольно оглядев себя беглым взглядом, Хромов улыбнулся - видавшая виды куртка, заштопанные джинсы, на честном слове державшиеся кроссовки в данной обстановке сконфузили бы кого угодно и его тоже, если бы не доверительная атмосфера общения, установившаяся между ним и господином Батюшковым с самого начала.
- Странный памятник, - кивнул поэт в сторону композиции из металла. - Такое впечатление, что скульптор задался целью увековечить лошадь. Посмотрите, какой могучий у неё корпус. А маленький Батюшков - так, побоку. А знаете, тут есть свой резон. В молодые годы я не любил этот город, называл его болотом. Но по иронии судьбы здесь родился и здесь похоронен. - И неожиданно, без перехода, спросил: - Сколько вам лет?
- За пятьдесят, Константин Николаевич.
- Похвально, похвально. В таком возрасте не каждый осмелится любить. Одно дело – писать вдохновенные строки, другое – совершать поступки. Удивляюсь, откуда черпаете силы. Я в двадцать пять уже сыт был жизнью по горло. И весь оставшийся срок попросту убивал время. Служба, дружеские вечеринки, споры, сновал по миру, точно челнок. Когда не было средств, забивался, как мышь в нору, в своё имение. Пока сюда не водворили.
- А стихи?
- Меня ещё при жизни забыли. А теперь – подавно. Разве что вспоминают литературоведы, когда пишут о той эпохе, о плеяде, предшествовавшей и якобы воспитавшей Пушкина. Не верьте им. Ни я, ни Державин, ни Жуковский ни малейшего влияния не оказали на гения. Сверчок ниспослан нам Богом. Он единственный русский пиит, кто Слово услышал и донёс до нас во всей красоте его не искажённым. Русский язык под его пером превзошёл выразительностью самый мелодичный итальянский, в котором, поверьте, я знаю толк.
- Однако вы, современники, не оценили Александра Сергеевича должным об-разом. Это потом только, после роковой дуэли...
- Христа тоже признали потом. Давайте отложим разговор о прошлом. У вас и у меня в голове совсем другое... Хотите, я перескажу вашу историю, как её представляю? Кто знает, может, моя версия случившегося с вами, пусть и неверная, под-скажет вам правильное решение. Такое бывает.
- Да. Пожалуйста. Буду признателен, - сбивчиво согласился Хромов и с торопливой небрежностью принялся засовывать свои бумаги в портфель.
- Итак, был серый, дождливый день, когда вы и ваша спутница вошли в мага-зин готового платья. Взяв несколько моделей, ваша подруга скрылась в примерочной, а вы остались один на один с продавщицей, которая уже с порога показалась вам необычной. Ни мыслить связно, ни говорить - хотя бы просто так, незатейливо, из вежливости - вы были не в состоянии. Из оцепенения вывел голос вашей знакомой. Потом последовали какие-то неуместные манипуляции с куплей-продажей то-вара, потом, идя к выходу, вы оглянулись и отметили в глазах смуглянки смятение, какой-то особенный блеск... Воспоследовавшие затем Спасо-Прилуцкий монастырь с моей могилой, Софийский собор с фресками ХVII века, икона Божьей матери Толгской в архиерейских палатах и деревянная архитектура города не доставили вам и вашей спутнице того удовлетворения, на какое рассчитывали, садясь в поезд "Москва-Вологда". Дальнейшее путешествие превратилось в пытку. Образ той преследовал вас и в Кириллове и Ферапонтове, где в маленькой гостинице вам приснился необыкновенный сон. Взявшись за руки с желанной женщиной, вы летели, не предпринимая к тому никаких усилий. Медленно и величественно внизу проплывали горы, долины, леса, луга, пасущиеся стада, озёра, реки, моря, и всю эту зримую гармонию обнимало и завершало нежно-голубое, прозрачное, как шёлк, небо, напоминающее купол космической филармонии. Аналогию усиливала тихая, торжественная месса, которая накатывалась волнами прибоя, будто эхо. Душа благоговела, на глазах выступали слёзы... По возвращении домой вы делали всё, чтобы забыть смуглянку. Тщетно. Друзья, кутежи только усугубляли состояние раздвоенности, в которое вы впали, которое стало нормой вашего существования. Не помогло и последнее средство - нужные слова извлекались на поверхность сознания мучительно долго, принуждённо, состыкованные в предложения, они не передавали даже близко вашего истинного состояния. Что вам оставалось делать? Вернуться. Говоря образно - к камню преткновения.
Хромов распрямил спину, поднял голову. Он был подавлен и вместе с тем изумлён. На его немой вопрос Батюшков, усмехнувшись, ответил немедленно:
- По сути, я ничего не придумал. То же было со мной. Типичная история. А вам мнится, что ваш случай - особенный. Правильно, сударь. Так и думайте. Верьте... У меня, если помните, есть такие строчки:
Есть странствиям конец - печалям никогда!
В твоём присутствии страдания и муки
Я сердцем новые познал.
Они ужаснее разлуки,
Всего ужаснее! Я видел, я читал
В твоём молчании, в прерывном разговоре,
В твоём унылом взоре,
В сей тайной горести потупленных очей,
В улыбке и в самой весёлости твоей
Следы сердечного терзанья...
Он помолчал, вздохнул и закончил:
Что в жизни без тебя? Что в ней без упованья,
Без дружбы, без любви - без идолов моих?..
И муза, сетуя, без них
Светильник гасит дарованья.
Батюшков развернулся и обратил на Хромова долгий, испытующий взгляд. В глазах поэта сосуществовали самые разноречивые переживания, угадывались боль, страстность, страх, сомнения, спорное желание молчать и выговориться. Хромов, напрягшись, ждал.
- Знаете, почему вам не пишется продолжение? Вы не следуете писательской заповеди: "Живи, как пишешь, пиши, как живёшь". Перо не обманешь. И не заставишь насильно. Не обессудьте за сей нравоучительный тон, однако будьте благоразумны в выборе. Женщин, воплотивших бы в одном лице и Музу и любовницу, не водится в природе. Натура у вас чрезвычайно впечатлительная и ранимая. Не дай бог вам повторить мою участь. Поприще словесности требует всего человека. Если вы настроены ещё что-нибудь значимое из себя выжать, освободитесь от привязанностей.
- Помилуйте, о чём тогда писать?! - вырвалось у Хромова. - Вы только что говорили противное. Не в монастырь же...
- Вот именно! Это-то я и хотел от вас услышать, - торопливо проговорил Батюшков. От спокойного, уравновешенного состояния старика не осталось и следа. Глаза горели, бегали, лицо ожило, пальцы, обхватывающие набалдашник трости, шевелились, а тело вздрагивало, конвульсировало, будто по нему периодически пропускали электрические импульсы. Поведение соседа всё больше настораживало Хромова.
- Раз приняли решение, не теряйте времени даром. Бегите. Иначе безумный мир сей проглотит вас с потрохами. Двести лет я зрю людей. Устал, поверьте. В каждом из них сидит бес. Каждое событие у них - фарс. Балом правит Сатана. Под аккомпанемент самых светлых, философических, христианских лозунгов и фраз. Сатана уверен в человеке - не выдаст, не продаст. Кто-кто, а он-то уж знает человека. Знает лучше, чем Бог. - Он схватил Хромова за плечо. - Что ж вы медлите, сударь? Вставайте!..

- Вставайте! - кто-то будил Хромова, трогая за плечо. Хромов вскрикнул, вскочил на ноги, ошалело уставился на человека в форме.
- Ваши документы, гражданин, - потребовал тот, с подозрением разглядывая Хромова.
- В чём дело? - робко спросил Хромов, доставая паспорт, в который был вложен обратный проездной билет.
- Не положено тут лежать, гражданин. - Паренёк в форме вернул документы и стал поучать скучным менторским тоном: - Историческое место. Церкви. Музеи. Батенькову памятник. Иностранные туристы. Сами должны понимать. Не маленький.
Для стража порядка Хромов больше не представлял интереса - не бомж, не пьяный, приезжий.
Человек в форме ушёл. К памятнику приблизилась компания - молодожёны, гомон, музыка, фата, цветы, кинокамера, нарядная, с иголочки, одежда, шампанское прямо из горла, по кругу. Компания удалилась, Хромов оглянулся. Берёзы по-прежнему шелестели кронами. По-прежнему шалил ветер. Падали листья. Неотвратимо вступала в свои права осень. Ударили в колокол, в один, второй…. Конечно, убеждал себя Хромов, всё в порядке вещей - муж, семья, можно только порадоваться за смуглянку. Но - глаза?.. Константин Николаевич, милостивый государь, ждите продолжения…


СОН И ПРОБУЖДЕНИЕ

С.К.

Поймать сон за хвост в насыщенной одиночеством атмосфере звёздной за-граничной гостиницы, оказывается, не так-то просто. Уж очень он своенравен в об-лике птицы, усевшейся у изголовья кровати и косившей глазом в ожидании, когда же, взяв в качестве снотворного книгу, он сомкнёт веки. Он смежает их и под пугливый клёкот и паническое биение крыльев снова видит её, после напутственного прикосновения губ притулившуюся к колонне в зале таможенного контроля, в шляпе, отороченной мехом и кокетливо сдвинутой набок, но без того шаловливого на лице выражения, которое в немалой степени оправдывает их начавшееся совместное путешествие на край доставшейся им жизни. За неимением другого собеседника, он делится запоздалым сомнением с птахой, с чувством исполненного долга демонстративно чистящей перья. Дескать, может, на самом деле напрасно она затеяла проводы ему в "бизнес-трип" этот – будь он не ладен! - до аэропорта, когда по долгой дороге с пересадками в метро и автобусе их оставило вдруг им привычно-шутливое многословие, уступив место необъяснимой, плохо скрываемой тревоге?.. Снова открывает Фроста и, вопреки хроническому недосыпанию, не отрывается от книги до триста семнадцатой страницы. Здесь останавливается, чтобы в полной мере ощутить, насладиться своеобразием авторского пути, сопоставить его со своим. След на котором, между прочим, уже оставила она. «Но об этом потом, дорогая, - говорит он про себя. – Во время нашей встречи». Забывается под утро…
Проснувшись, смотрел в окно на пасмурное небо, под которым на флагштоке трепетали стяги стран и организаций, участвовавших в совещании, и видел другое. В те утра - то ли на исходе лета, то ли в пору осеннюю, - во всяком случае, довольно-таки остуженные, немногие грибы отваживались высунуть смазливую физиономию из-под нападавшей листвы. Картину их бродяжничества по невысокому лесу, покрывшему пологие скаты горы, их улыбчивых пытливых взглядов друг на друга, дополнят, наверное, свешивающиеся, рясные, напрашивающиеся в варенье, зрелые плоды красной рябины, а также нескончаемые густые белесые облака, неуравновешенным движением и цветом напоминавшие взбаламученную турбинами электростанции воду Енисея, и сеющийся прерывисто дождь, доказывающий общность земли и неба, круговорот, коловращение. Те же стылость и слякоть в ту памятную осень не отпустили их и позже - в Москве, во Владимире, в Суздале, у церкви Покрова на Нерли, тем самым будто ставя под сомнение будущность их знакомства. Сказать непросто, что помогло проклюнувшимся на почве поверхностного любопытства росткам устоять, выдюжить, надломить эгоизм и косность долгих лет их обоюдного одиночества. Впрочем, какое это имеет значение теперь, если ноги уже ощутили твердь под пятой, твердь, понуждающую делать шаги - несмелые, не всегда выверенные, но интуитивно сориентированные на преодоление недоверия, на взаимность. Путь неблизкий, требующий немалого терпения, титанических усилий, неизбежных жертв. Путь искупительный и вместе с тем искушающий жить. Удивительное это явление - пробуждение...


Р Ы БА

Мальчик не мог поверить своей удаче. Не мог поверить даже тогда, когда рыбу вытащили, когда она, распластанная, лежала на бетоне дамбы и тяжело дышала. Тоже, как рыба, тяжело дышали они, он и мужик, помогавший эту рыбу вытащить. Глядя на них неподвижным, с красной каёмкой глазом, сверкая крупной чешуёй, она лежала между их ног обессиленная и беззащитная.
- Скажи спасибо, что я был рядом, - снимая шляпу, вытирая платком лоб, сказал мужик. В его нерадостном голосе звучало сожаление, а маленькие, глубоко посаженные глаза буравили, сверлили.
- Спасибо, - выдавил из себя благодарность мальчик, хотел добавить «дядя», но промолчал, потупился.
Мужик усмехнулся, перевёл взгляд на рыбу, потом - на самодельную двухколенную удочку, что валялась рядом, с неожиданной злостью сплюнул, пинком от-бросил удочку и с сачком в руке отошёл к своим снастям.
Задохнувшись от обиды, мальчик рассеянно выслушивал замечания других рыбаков. Они подходили и смотрели на рыбу кто с завистью, кто с восхищением. Когда ушёл последний из них, мальчик взял скользкую рыбу в руки, прижал к животу и стал запихивать её в полиэтиленовый мешок хвостом вперёд. Плавники топорщились, рыба не лезла. Напомнив ему, что она тварь живая, рыба взмахнула хвостом и выскользнула на бетон. Мужик повернул круглое презрительное лицо, сплюнул снова и уставился на свои неподвижные поплавки. Со второй попытки, головой вперёд, рыба вошла. Наполняя мешок водой, мальчик подумал, какая же всё-таки эта рыба странная – терпеливая. Барсик тоже терпеливый - сколько ни играй с ним, сколько ни донимай его, не убежит. Но Барсик ручной. А рыба - не кот.
- Повезло мальчишке, - услышал он доброжелательный голос рыбака, сидевшего по другую сторону от мужика. – Пришёл позже всех и взял такого крупняка. Я и не знал, что тут такие водятся. Рыбалка – лотерея. Возьмёшь сто билетов и все – мимо. А один – попал.
- Какая лотерея! – взорвался мужик. – Я подкармливал это место. Вчера кормил, сегодня – чуть заря. А он пристроился тут. Украл и всё!
«Неправда, дядя, - мысленно возразил он мужику, распутывая леску на удочке. – Я тоже кормил. Ты видел, знаешь. Зачем обманывать?» Распутывая леску, он бросал скрытые насмешливые взгляды на мужика, напряжённо следившего за поплавками, смотрел без зависти на его телескопические, с немецкими спиннинговыми катушками, удочки. Вчера, позавчера, всегда завидовал, а сегодня – нет. Увидев рыбу, отец купит ему такую же, как у мужика, удочку. Просто отец не верил, что в их пруду водится хорошая рыба. «А для баловства, - сказал отец, - тебе хватит той, какая есть». «Там есть хорошая рыба», - настаивал мальчик. «Докажи», - посмеиваясь, подбодрил его отец.
Рыба смотрела на него через полиэтилен в упор. Смотрела и сильно раздвигала жабры. Мальчик отвёл глаза от рыбы. Ему было неловко смотреть на неё – та-кую большую и красивую в полиэтиленовом мешке. В её неподвижном взгляде он видел что-то не рыбье, что-то такое, что заставляло отводить глаза.
Он наживил червяка на крючок и не спеша забросил снасть. Мужик покосился на его поплавок недоброжелательно. Четыре далеко заброшенных поплавка у мужи-ка продолжали стоять недвижимо, как вмёрзшие в лёд.
«Я же не виноват в том, что она взяла мою наживку, - стал зачем-то про себя оправдываться мальчик. – Я же поблагодарил его. Я же понимаю, что, если бы не его сачок, она ушла бы. Держалась на самом кончике губы. Одно резкое движение, и она сорвалась бы. Почему-то этого не случилось. Она шла, точно лошадь на поводу. Почти не упиралась. Шла медленно-медленно, не сопротивляясь. Почему? И даже потом, очутившись на дамбе, она не подпрыгивала, как другие рыбы на берегу, а просто лежала, шевеля хвостом и поднимая жабры. Странная рыба. Доверчивая…»
Сменил воду в мешке. Взгляд рыбы не изменился. Можно было подумать, что она чего-то ждала от него. Равнодушно поглядывая на поплавок, представил, как придёт домой с уловом. Мать откроет дверь и закричит: «Отец! Посмотри, что сын принёс! Иди скорей!» Мать всегда на всё неожиданное реагирует бурно. Отец не та-кой. Выйдет из комнаты в пижамных штанах и майке, недовольный тем, что оторвали от телевизора. И с недоверчивым лицом будет смотреть на рыбу. И отцу ещё надо будет напомнить о доказательстве, чтобы выполнил своё обещание.
Представил, с каким удовлетворением мать будет разделывать рыбу на кухне – счищать чешую, выдирать жабры, взрезать брюхо, потрошить. За обеденным сто-лом сегодня, как обычно в выходные дни, будут сидеть какие-нибудь гости, будут громко разговаривать, рассказывать анекдоты, хохотать, будут пить водку и, закусывая, брать с тарелки жареные куски рыбы. Будут есть её, не задумываясь о том, ка-кой она была.
Поплавок покачнулся, и мальчик перестал дышать. Поплавок шевельнулся снова и замер. Всё было так, как в первый раз. Онемевшими, будто не своими пальцами, он взял удилище и крепко сжал его. Поплавок, качнувшись, двинулся в сторону, погружаясь в воду. Мальчик почувствовал упругую силу, которая потянула удилище из рук.
- Тащи! – раздался зычный, утробный выкрик мужика.
Мальчику показалось, прошла вечность, пока натянутая, как струна, леска не ослабла. Поплавок всплыл и встал на своё место.
Мальчик подтянул поплавок к берегу, не торопясь, смотал удочку, присел на корточки, развязал мешок и выпустил рыбу в пруд. Рыба не сразу ушла на глубину. Какое-то время, шевеля плавниками, она полежала у поверхности воды, потом сделала упругое движение хвостом и медленно поплыла – большая, грациозная.
Мальчик уходил в полной тишине под долгим, немигающим взглядом мужика.



СУДЬБА


Распластавшись на притоптанном свежем снегу тротуара, она смотрелась до-вольно-таки забавно: беспомощной и трогательно-невинной, а её удлинённая, облачённая в нежно-белое одеяние, плоть самым странным образом являла грацию и стройность. Сочувствие к неодушевлённому предмету рождал сущий пустяк - голубоватый, вьющийся ниточкой дымок ещё курящейся сигареты, на мундштуке фильтра которой розовел отпечаток напомаженных губ. Меланхолический взгляд его медленно пополз вверх по обшарпанной кирпичной стене старого дома, минуя в сурик окрашенные оконные рамы сначала первого этажа, потом второго, а на третьем, там, где из форточки свешивалась кисть руки, застопорился. В сером вечереющем воздухе ещё можно было определить, что рука женская, левая, на безымянном пальце которой темнел ободок кольца. Похожий сорт сигарет употребляла жена, попутно вспоминал он, рассеянным шагом огибая дом. Чтобы помочь ей избавиться от гибельной привычки, бросил курить сам. Но пример не возымел действия. Ото всех просьб и увещеваний его она сердито отмахивалась, как от назойливой мухи. В последние месяцы она не могла сидеть за столом, работала лёжа, в халате, наброшенном на ночную, с оборками и кружевами, сорочку, торопясь закончить карандашные наброски для иллюстраций к «Котловану», при этом практически не ела, пила кофе, курила, принимала обезболивающие – не вставая с дивана… Прошла минута или две, прежде чем на его звонок дверь открылась. Чем больше он всматривался в представшую перед ним женщину, тем больше узнавал знакомые черты – дугой приподнятые брови, слегка раскосые, с морщинками в уголках глаза, выдающиеся скулы, прямой правильный нос, поджатые губы. И даже волосы, причёска… «Чего стоите?! Входите», - сказала она устало и отступила вглубь прихожей. И голос её, низкий, приглушённый, с нотками властности, напомнил ему тот…

Постскриптум.
Подложив руку под голову, он с дивана рассматривал установленное на мольберте полотно. Стоя на табуретке, она курила, выпуская дым в открытую фор-точку, и время от времени протягивала туда руку, чтобы стряхнуть пепел. Уплощён-ному, раскрашенному в голубые, белые, салатные и охристые тона, с плавными переходами и мягкими очертаниями, изображению явно не хватало одного какого-то доминантного или контрастного цвета. Она спрыгнула, подсела на диван рядом, положила ладонь ему на руку и спросила:
- Ты скажешь мне, наконец, как ты меня нашёл?
Карие глаза её в тёмных глазницах смотрели на него строго и требовательно. Он перевёл задумчивый взгляд на открытый ворот её халата, на выступавшие из-за оборок и кружев сорочки острые ключицы, потом опустил глаза на худую руку, на длинные, красивые, чувствительные, какие разве что ещё бывают у музыкантов, пальцы и остановил взор на коротко обрезанных, с синеватым оттенком, ногтях, в ободках хранивших следы краски.
- Мне кажется, не помешает немного киновари или вишнёвого. Утяжелив фигуры, эти цвета отделят небесное от земного, - сказал он и мягко улыбнулся.
Она повернула голову к мольберту. Обозначившаяся на развороте её шеи жилка ритмично и учащённо вздрагивала в такт ударам его сердца.


                И.Н.

Э Л Е Г И Я

Что ни говори, а в это время года уйгурская ночь длинна,
как в содружестве с Ка течение Бий-Хэмах ;
она начинается сразу где-то после обеда, когда незадачливая рука
привычно дотягивается до электричества, включаются радио,
телевизор, проигрыватель, искусственный свет озаряет лица близких,
и можно, в зависимости от настроения, переброситься
несколькими малозначащими фразами, посопереживать
чужой страстности на экране или уединиться с книгой
и, открыв страницу, смежив веки, забыться, забыть перипетии дня ;
серпантином вьющийся асфальт дороги, вдоль которой с укором глядят
остовы автомобилей, брошенные постройки, ещё не зарубцевавшиеся,
ещё кровоточащие раны, нанесённые земле машинами, ;
чтобы переместиться в степные близи, где мирно пасётся
стреноженная кобылица, а рядом резвится жеребёнок, или,
обратившись в орлицу, подняться над горными вершинами,
освещёнными закатными, салатных и голубых тонов, бликами,
и, разбросив крылья, обозревать оттуда стелющийся по ущельям,
обволакивающий, будто ватой, ручьи, кедры, скалы, пепельный туман,
вслушиваясь одновременно в гортанное молитвенное пение лам…
Проснувшись среди ночи, спохватишься сразу неведомо чего,
досадливо, торопливо уберёшь книгу, загасишь бра,
краем простыни стыдливо вытрешь глаза и осторожно,
дабы не взбаламутить сновидение, снова, с головой, погрузишься в него.
Так фея, обнажённая, с распущенной косой, входит в высокогорное,
кристально-прозрачное озеро, от дна до поверхности напоённое музыкой сфер.


хКа-Хэм и Бий-Хэм - Малый и Большой Енисей по-тувински.


С.К.


ЭСТЕТИЧЕСКОЕ

Известно, что талия женщины, её телесные пропорции,
не скомпрометированные возрастом или чрезмерным потреблением
съестного, изначально предопределили стиль и в ваянии, и в живописи,
и в гончарном производстве, то есть то видение прекрасного
(бесспорно, несколько утрированное), которое устойчиво доминирует
на протяжении обозримых столетий и которое, худо-бедно,
но поддаётся интерпретациям. Чего не скажешь об абстрактном искусстве,
искусстве, демонстративно отвергнувшем диалог света и тени,
искусстве, для которого цветовой акцент, игра форм на плоскости есть кредо.
В этой связи Кандинского, не секрет, многие вчера воспринимали
ни много ни мало как бред. Сегодня, однако, любую его «Импровизацию»
они не отказались бы повесить в своей квартире. Вот такой сдвиг в сознании.
Объяснить трепетно-магическое воздействие его картин трудно,
доступно разве что психоаналитику. То же можно сказать о полых,
казалось бы, лишённых всякого смысла предметах и фигурах Малевича.
Известные в своё время попытки опорочить, принизить
его художественные изыски, потерпели фиаско, в результате чего
изощрённые образцы творческого поиска адептов концептуального толка
преумножили музейные и частные коллекции. Определить прекрасное,
они заявили, так же сложно, как отделить добро от зла. И они, скорее всего,
правы. Как не правы были те, кто пытался противопоставить
свободному течению жизни умозрительные догматические
(включая академические)  "измы", отторгавшие целые направления
в искусстве и культуре.
В чреде отверженных пребывали гении, тот же Модильяни,
мазок которого, отдав предпочтение искажению и гротеску,
всё же "сохранил между натурализмом и абстракцией золотую середину".
Раскрыв альбом на изображении "тосканской элегантности"
Жанны Эбютерн, мы отвлеклись на криковское каберне не случайно.
Жидким рубином чуть колышимое в тонкостенных границах,
источавшее прихотливо-терпкий запах, вино беспрепятственно
и причинно перебросило нас назад, в богемный Париж десятых
и навело на мысль, что форма связана с содержанием каким-то
непростым, нерасторжимым образом (те же фужеры, наполненные водкой
- уже несуразица, нонсенс в глазах даже самого записного пьяницы,
 или пример более выпуклый, наглядный, глаз и слух коробящий,
вызывающий боль и оторопь, - сочетание в женщине пригожей от природы
внешности и вульгарных манер и привычек), интимное соитие которых
порождает то самое, наверное, что мы называем красивым.
Уместный вроде бы разговор о Дали, однако, дабы не заводить его в тупик,
мы вовремя застопорили и сдвинули бокалы и, прежде чем их пригубить,
слушали звук - тонкий, прозрачный, уносящий вдаль непознанную суть
взаимосвязанных вещей и явлений.
И вот оно, чудо! - меланхолия и грусть, долженствующие в данный момент
как бы заступить на дежурство, благоразумно отступили, уступив место
тихому чувству восторга - твоё вслушивающееся лицо мне напомнило лик.
Спасибо, милая...


ШЁПОТЫ ОСЕНИ

Когда не шёл дождь и отпускал радикулит, Андрей Антонович имел обыкновение сидеть в укромном уголке сквера. Вот и сейчас, откинувшись на спинку скамьи, прикрыв веки, слушал. Поодаль, на газоне, грыз кость пёс. После каждого порыва ветра обильно падали наземь, на асфальт и скамью листья.
Шорох, который они издавали, вдруг напомнил ему дождь на воде в то далёкое в детстве утро, когда он и отец отчалили от берега на лодке. Отплыли рано, до восхода солнца, до птиц. Тишину нарушали лишь чавкающие всплески вёсел. Туман был так густ, так плотен, что, когда они встали на место и забросили удочки, поплавки просматривались еле заметными чёрточками. И вот тогда внезапно обрушился дождь - крупный и тёплый, заставивший укрыться под плащом с головой. Вслушиваясь в симфонию плесков, он невольно погрузился в состояние полной отрешённости, из которой вернул его в действительность досадливый толчок отца: "Андрюшка! Тяни! Спишь, что ли?" Рыбина упиралась, взрыхляя воду; около борта отец взял её подсачком. Потом дёрнулся поплавок отца. Потом дождь так же мгновенно, как начался, перестал. А туман рассеялся только с восходом солнца... Давненько, поду-мал, не был на родине. В деревне осталось три жилых дома. На его доме обвалилась крыша, писала Света, соседка. С ней он учился в одном классе. Интересно, на курносом её носу сохранились веснушки? Бойкой Светка была. Первой из девчонок его поцеловала. В каком классе это произошло? В шестом или седьмом?.. Она же, Света, следит за могилками его родителей…
В шёпоты осени иногда врывались вороньи крики или отчаянный лай какой-нибудь прыткой, отбившейся от хозяина, собаки. Домашних, с ошейниками, собак выводила из себя невозмутимость, с которой пёс грыз кость. Грязный, с всклоченной шерстью, плебей не обращал на них ни малейшего внимания. Кончалось тем, что тот, с ошейником, конфузливо смолкал и семенил на зов хозяина. Со стороны могло показаться, что Андрей Антонович хозяин пса. Но это было не так. Хотя бы потому, что пёс держался на расстоянии. Однако пёс всегда ждал его на этом месте и в это время. И дело было не только в еде. Когда, забывшись, он являлся сюда с пустыми руками, пёс не уходил, а укладывался на газоне, положив морду на вытянутые лапы, смежив, как он, веки. Как ни странно, но присутствие пса наталкивало его на думы о Викторе, сыне, который с ним перестал встречаться. Правда, звонил изредка. Не далее как вчера у них состоялся разговор. Несмотря на рабочее время, Виктор был не трезв. Он позволяет себе такое после ухода с кафедры. Сын, попросту говоря, водил его за нос, бахвалясь, что успешно совмещает науку и бизнес. Во что он, отец, конечно, не верил. Науке, как любой творческой работе, надо отдавать двадцать четыре часа в сутки. Для него не было секрета в том, что первую скрипку в семье сына играет его новоиспечённая жена Вера. Безусловно, это она склонила Виктора на недостойное для интеллигента занятие. Изначально незначительная личность с хватким отношением к жизни, она самым естественным образом вписалась в новое, измеряемое деньгами, время. Она же и накалила атмосферу, вознамерившись выселить его, отца, из квартиры. О чём беспардонно заявила сразу после смерти свекрови. Урезонить Веру не могли никакие доводы: ни его архив и обширная библиотека, ни близость института, где он читал лекции, ни болезнь, заставившая его спешить с книгой. На брошенное им в сердцах «потерпите, немного мне осталось» Вера ответила с присущим ей напором: «Андрей Антонович, не понимаю, почему вы упрямитесь. Моё предложение безобидное, решает все проблемы разом. Мы с Витей будем жить в вашей квартире, беречь её как зеницу ока. Мои мальчики останутся в нашей. Студентам нужна известная свобода, не вам это объяснять. А вам приобретём однокомнатную квартиру в спальном районе. Рядом лес, чистый воздух, тишина, все условия для поддержания здоровья и работы над книгой. С лекциями, пожалуйста, завязывайте, сколько можно тянуть из себя жилы. Материально вы  обеспечены...» Вчера он прямо спросил сына, почему тот не наведывается в родительский дом. Не обинуясь, Виктор ответил: «Прости, отец, дал слово». – «Её мальчики - тоже?» - «Да». – «Понятно. Осада». – «Отец, хочу тебя спросить...» - «О чём?» - «О Маше. Это - правда?» - «Что ты хочешь услышать?» - «Что ты с ней…» - «Спишь? Ты это хочешь знать? Кто эти сплетни распускает? Вера? Ну-ну…» - «Я всегда знал, что Маша меня не любила. Но любила бывать в нашем доме.  Обожала общаться с тобой. И не скрывала этого. И ты преображался при её появлении, флиртовал с ней, шутил. Меня это по первости развлекало, но не маму. Бедная мама... А что сейчас происходит?» - «То есть?» - «Когда мама умерла, а я сошёлся с Верой. Маша у нас бывает?» – «Она переводит мои тексты». – «Понятно». – «Что тебе понятно?» - «Она знает, что ты болен?» – «Могу тебя обрадовать. Последний диагноз обнадёживающий. Опухоль, похоже, доброкачественная». – «Я рад за тебя, конечно, но...» - «Договаривай» - «Нам надо встретиться». – «В чём же дело?» – «Машу могу увидеть?» - «Будет завтра. Заходи. Послушаешь скрипку. Волшебно играет»...
О появлении Маши, как всегда, известил пёс – перестал грызть кость. Андрей Антонович любил эти, предшествующие встрече, минуты. Он делал вид, что не видит и не слышит, как она приближается крадущимися шажками, осторожно присаживается рядом, посылает псу воздушный поцелуй, тот встаёт, отряхивается и, не трогаясь с места, приветливо покачивает хвостом, ещё какое-то время она сидит беззвучно, потом кладёт руку ему на плечо.
В этот раз она начала с того, что сняла лист с его шляпы. Он открыл веки и, встретив её улыбающиеся глаза, ответно улыбнулся. Маша порывисто подалась к нему, коснулась губами его щеки, так же стремительно отпрянула, подняла с земли охапку листьев и с восторженным «ух!» подбросила. Сказала, что раньше, как Фет, никогда не любила осень. И мягким грудным голосом, растягивая на последнем слове каждой строки гласные, продекламировала: «С вечера всё спится, /На дворе тем-но,  /Лист сухой валится, /Ночью ветер злится /Да стучит в окно…»
 - А сейчас? - спросил он, любуясь точёным профилем её лица и ниспадавшей на висок непокорной прядкой светлых волос.
- А сейчас я, как Пушкин, - весело отозвалась и откинулась на спинку скамьи. - Могу с упоением ему вторить: «И с каждой осенью я расцветаю вновь;/ Здоровью моему полезен русский холод;/ К привычкам бытия вновь чувствую любовь... слетает сон... находит голод... играет в сердце кровь... нет, забыла». «Я снова жизни полон - таков мой организм/ Извольте мне простить ненужный прозаизм», - дополнил он.
Они рассмеялись.
- О чём вы думали, когда сидели один? – спросила она, повернувшись к нему. Карие глаза её смотрели мягко и внимательно.
- О тебе. Ты красивая, Маша.
- А, бросьте. Говорят, с некоторого возраста мужчинам все женщины кажутся красивыми.
- Пора бы тебе…
- Подумать о своём будущем?
- Ещё я слушал музыку.
- Здесь? Музыку?
- А вот закрой глаза и помолчи, - тихо сказал он. Через минуту сказал:  – Слышишь, как падают листья? Их шелест точь-в-точь накладывается на адажио, которое ты в прошлый раз исполнила. Каждому диезу и бемолю соответствует свой шорох.
- У вас богатое воображение, Андрей Антонович, - сказала она с недоверчивой улыбкой. Она не знала, разыгрывает он её или говорит всерьёз.
Отвлечься на шёпоты осени, однако, им помешал пёс. Он громко и протяжно зевнул, и когда они обернулись к нему, виновато вильнул хвостом.
- Ведь что-то же держит его на расстоянии, - заметила Маша. - Сколько времени он знаком с нами? Больше месяца.
- Знать, взросление у парня было нелёгким, - предположил он. - Травмы душевные и физические не скоро зарубцовываются.
Маша достала из пакета кусок колбасы и, держа еду на вытянутой руке, направилась к псу. "Дружок, Дружок, - ласково приговаривала она на ходу и корила: - Какой ты дикий. Пора оправдывать данное тебе имя. Ну, не бойся же".
Пёс пятился, готовый в любую секунду броситься наутёк. В ярко жёлтых глазах его читались ужас и мольба - не подходить к нему. Маша положила колбасу рядом с обглоданной костью и вернулась к скамье. Пёс медленно подошёл к угощению, обнюхал, посмотрел на Машу и только после её "ешь, Дружок, ешь" принялся за трапезу.
- Пора и нам чем-нибудь подкрепиться, - предложил Андрей Антонович и неожиданно для себя легко поднялся со скамьи. - У нас осталась пицца, сделаем салат и откупорим бутылку «каберне», - лукаво улыбнулся он.
- Под музыку Сибелиуса, - в тон ему, смеясь, перебила она его. - А потом поработаем над книгой. Меня заворожил замысел. Говоря по-набоковски, давно в вас он угнездился?
- Когда ещё не топал, - ответил он. - Знаешь, Маша...
- Вы помните себя в том возрасте?
Его сосредоточенность удержала её от недоверчивой улыбки. Они некоторое время шли молча, пока он не заговорил.
- Наверное, нет. Однако, наблюдая за маленьким сыном, ставил себя на его место. Вглядываясь в то, что и как он делает, мне казалось, что это не он, а я играю погремушками в кроватке, не он, а я, загипнотизированный взглядом и голосом родителей, мычу нечленораздельно, пружинисто выгибаю спинку и тянусь к ним на руки. Делая первые шажки с ним, я тоже падал, расквашивал нос, набивал шишки, но не плакал, а, озадачившись, насуплено молчал. Достоверно помню, как намеренно ронял предметы, игрушки и внимательно наблюдал реакцию родителей. Мать, наказывая за разбитые вазы и тарелки, в сердцах бросала: "Революционьер несчастный". К твоему сведению, моего деда, дворянина, её отца, офицера, в 20-м расстреляли большевики. А дед по отцу, из крестьян, командовал красногвардейской ротой. Так вот, стоя в углу, уже тогда я пытался размышлять о своих и чужих пристрастиях и привязанностях.
- В книге вы рассуждаете о познании, процесс которого был всегда сопряжён с борьбой разума против всяческих химер псевдонаучного толка, утверждаете, что движение мысли есть нерв и хребет эволюции  человека. А вам не кажется, Андрей Антонович, что движение мысли остановилось? За 40-50 последних лет, а может быть, и больше, ни одного значимого открытия в естественных науках не произошло. Складывается впечатление, что все законы природы открыты, академическая наука изжила себя и современной научной мысли  ничего не осталось, как заниматься исключительно прикладными проблемами. И как следствие - исчезли личности в науке, аристократы мысли. Кстати, то же самое я вижу в культуре, – что у нас, что в глобальном масштабе – всё великое в искусстве осталось позади. Разве не так?.. Возьму книгу любого современного автора, начинаю пролистывать и не могу осилить даже страницу - не захватывает ни мыслями, ни чувствами, ни стилем. И каждый раз одёргиваю себя: «Зачем я время теряю, когда есть Пушкин, Толстой, Пруст. Андрей, Антонович, что происходит в мире?
 - Если коротко – в современную эпоху миром правит обыватель. Стяжательский дух привнесён уже и в академии, в институты. Да, так и есть - идёт изощрённая эксплуатация интеллекта.
- Современный мещанин берёт реванш за историческое унижение перед философией, наукой, литературой, искусством, верой.
- В каком-то смысле - да. В книге тоже будет об этом… Маша, я хотел сказать, сегодня придёт Виктор…
- Правда? - сказала она, и он почувствовал в её голосе холодную интонацию. - Может, мне уйти?
- Он хочет тебя видеть. Мне кажется, что он тебя еще...
- Не надо об этом, Андрей Антонович, - резко прервала она.
У подъезда они, по обыкновению, обернулись. Провожая их, пёс остановился поодаль. Смотрел на них, как всегда, выжидательно..
 
Постскриптум.
Когда не шёл дождь и отпускал радикулит, он имел обыкновение сидеть здесь, как сейчас, на опушке леса, на поваленном дереве. Сидел, опершись ладонями и подбородком на трость, прикрыв веки, и слушал. Рядом, у его ноги, положив морду на вытянутые лапы, лежал пёс. После каждого порыва ветра обильно падали оранжево-зелёные и палевые листья. Падая наземь и на дерево, они издавали шорохи, напоминавшие шарканье его войлочных подошв по полу.
Он запустил руку в густую бурую шерсть пса, потрепал холку и, беседуя с ним, сказал: «Знаешь, год прошёл, а из головы нейдёт тот вечер. Сын заявился сильно выпившим и сразу, с порога, обвинил нашу Машу в намерении окрутить старика, то есть меня, с тем, чтобы заполучить престижную, в центре города, квартиру. Вряд ли он сам верил в то, что нёс. Скорее, мстил ей. В любом случае дело было сделано... Однако, Дружок, засиделись, надо идти. Маша обещала быть,  расскажет о книге, возникли какие-то перипетии с издательством. А ещё познакомит нас с мужем своим. Любопытно, да?..»


Панфилов Г.Г.









Рецензии