Замолвить о солдате слово
В моем роду не осталось в живых ни одного участника Отечественной войны. Но есть Николаев Иван Дмитриевич, знакомый, каждая встреча с которым для меня - праздник. 23-го февраля 2010 года он встретил меня в коридоре небольшой двухкомнатной квартиры, в которой живет с дочерью, зятем и внуком, как всегда, крепким, мужским рукопожатием. На вопрос о здоровье посетовал на сердце: «Что-то там не так». Хотя причина этого «не так» ему и близким понятна – осенью перенес операцию на сердце по удалению тромба. Конечно, нужно время, чтобы кровеносная система пришла в себя после медицинского вмешательства. А так, внешне, несмотря на восемьдесят шесть, Иван Дмитриевич по-прежнему выглядит отменно - худощавый, небольшого роста, прямая походка, открытый взгляд. И глаз левый все так же смотрит будто бы с небольшим прищуром – последствие участия в танковом Прохоровском сражении. За обедом, вспоминая драматические эпизоды своего участия в войне, Иван Дмитриевич удивлялся тому, что он остался жив: «Ведь никаких шансов уцелеть не было! Никаких!» Что хранило его? Три года назад, когда он в первый раз рассказывал мне о войне и задал этот, сакраментальный для него вопрос, я простодушно ответил: «Судьба». «Бог», - тихо, но твердо поправил он меня. И для такой уверенности у него были все основания. То есть – жизнь. Вот она - в его недлинном изложении.
Деревня
Родился я в 1923 году в деревне Ляпуновка Тульской области. Речка, на которой стояла наша деревня, называется Плава, она впадает в Упу, Упа - в Оку, а Ока, как известно, - в Волгу. Плава берет свое начало из родников. В детстве я купался в ней, рыбачил, ставил верши, вода была чистейшая. Смотришь на быструю водичку и видишь, как вьются там зеленые водоросли и, посверкивая серебристыми бочками, юрко плавают пескари. Бывало, накупаешься в солнечные дни, выберешься на берег, попрыгаешь, вытряхнешь воду из ушей, оглянешься – красота вокруг! Дом рядом, наш дом и вся деревня на пригорке, а напротив, на высоком берегу – барская усадьба, там аллеи липовые, много сирени, сад богатый и дом. Аллеи спускались прямо к речке. У дома стояли дубы вековые, я в жизни нигде не видел такие – в три обхвата. И тополя стояли, тоже немалые. Потом, когда образовались колхозы, эти деревья свалили. Помню, приезжали мастера и пилили их на доски для колхоза, пилили вручную, вертикальными пилами. Барский дом - одноэтажное, кирпичное, с колоннами и балконом, с большими окнами, красивое здание. Из дома сделали школу, в которой я учился; школа сначала была четырехклассная, потом, когда срубили деревянную пристройку, она стала семиклассной.
В деревне было около двухсот домов. Церкви не было. Верующие ходили в соседнюю деревню, в Бабурино.. В нашей местности деревни стояли плотно. От последнего дома одной деревни начиналась другая деревня. Так, по берегу реки, деревни и тянулись до самого Плавска, районного центра. От Ляпуновки до Плавска – восемнадцать километров.
Матери было четырнадцать лет, когда из Москвы приехал какой-то знакомый и предложил ей поработать в столице. Она испугалась: ну что она будет делать там, неграмотная? Няней будешь, сказал он, кормить и одевать тебя будут, и платить будут – разве плохо? И она решилась, поехала. Отец тоже из нашей деревни. Он в Москве работал в рыбном магазине. Что интересно, отец и мать, будучи из одной деревни, до встречи в Москве не были знакомы. Там познакомились и поженились. Жить в Москве можно было, рыбу ели всякую, какую в магазин привозили, даже красную. Но Москву пришлось им оставить, они вернулись в деревню, потому что родители у матери стали немощными и некому было за ними присматривать. Я не помню ни бабушку, ни дедушку. В деревне отец и мать построили кирпичный дом. Кирпич делали сами, глину и песок брали в овраге, сами формовали и обжигали. Отцу в этом деле помогал брат, Иван Гаврилович, мой крестный. Дом получился хороший - большой, с деревянными полами. В то время у всех в деревне были земляные полы. Но, пожив в Москве, родители решили, что в их доме будут деревянные полы. А крыша, как у всех, - соломенная. Дома кирпичные, а крыши соломенные – вот такое сочетание. Только барский дом стоял под железом. Печи старались топить соломой, потому что дров было мало, экономили, оставляли на большие морозы. Своими руками отец сложил из кирпича сарай и погреб. Когда из района приезжали в деревню начальники, то на ночевку всегда останавливались у нас. Всегда. У нас были две просторные комнаты и спальня.
Отец был глубоко верующим человеком. Как стал им, об этом он рассказал матери. У него рано умерли родители, сиротой жил у родственников, работал подпаском. Однажды, когда он пас стадо, случился смерч. Смерч разбросал телят и коров и поднял отца метров на сто над землей. Он перепугался и обратился к Богу: «Боженька, если Ты есть, спаси и сохрани меня». Смерч опустил его, даже не повредив. И отец сказал себе: «Все. Бог есть!» Каждое утро отец молился перед иконами полчаса, не меньше. И - вечером, перед сном.
Раньше, сколько помню себя, жили мы без радио, электричества и газет. Никакой информации извне не получали. Когда организовали колхозы, отец стал работать лесником в соседнем свиноводческом колхозе, который назывался «Диктатура», в двух километрах от нашей деревни. Отец закончил три класса церковно-приходской школы и считался образованным человеком. При свете десятилинейной керосиновой лампы красными и черными чернилами он составлял в толстой тетради таблицы с отчетностью. Писал и читал он по ночам, он очень мало спал - дорожил временем. А книги читал духовного содержания. У него много было религиозной литературы. В углу висели иконы, много икон. Отец родился в 1888-м году. Служил в армии еще до революции. На стене висело красивое такое, в рамке, свидетельство о том, что ефрейтор тринадцатой роты Николаев Дмитрий Гаврилович успешно прошел службу в таком-то запасном полку. Свидетельство подписано старшим адъютантом полка. В германской войне, по-моему, не участвовал. Если бы воевал, то сказал бы. Год на свидетельстве не помню. Написано оно было каллиграфическим почерком. Я редко встречал такой красивый почерк. Там еще была нарисована картинка: зеленый холмик, два солдата с винтовками роют окоп.
Наследственность у меня хорошая. Отец от природы был физически крепким. На моей памяти он никогда не болел. Работал и днем, и ночью – не знаю, когда спал. Отец не пропускал ни одного праздника. Ни одного. Иногда, по большим праздникам, брал меня с собой в церковь. «Ну, пойдем, сынок, пойдем», - скажет мне торжественным голосом; наденет на себя все чистое, и мы идем. Идем, и я чувствую, как праздничное настроение отца передается мне – и дома, и люди, и окружающая природа в этот день казались мне как-то особенно близкими. После причащения отец пел в церковном хоре. Красивый голос был у отца. Я унаследовал его голос. Позже, в армии, меня заставляли быть запевающим. Я отказывался, стеснялся. Еще мой отец играл на гармони. Без него не обходилась ни одна свадьба в деревне. На этих свадьбах он научился пить. Мать рассказывала, как он бросил это пагубное занятие. Пришел однажды со свадьбы пьяный, лыка не вяжет, мать ему говорит: «Все, нет мочи терпеть, ухожу от тебя». А он: «Куда ж ты уйдешь? Смотри, сколько детей маленьких». Я был уже шестым или седьмым по счету. Она: «Ты пьешь, не могу больше с тобой жить». А он и говорит тут: «А ты веришь, что я брошу?» Мать: «Нет, не верю». Тогда он молча берет гвоздь, молоток, снимает обувь, снимает носок, ставит гвоздь на ступню и бьет по гвоздю изо всей силы. Кровь те-чет, мать плачет, а он говорит: «Ты видела? Видела. Все. Я кровью смыл это грех. Водку больше нюхать не буду». И покончил с этим раз и навсегда. Вот такой был отец у меня. И никогда не курил. И мне говорил: «Сынок, табак – дрянь. Не кури. Береги здоровье. Курить и ругаться – портить душу. Выпить по праздникам можно, но только немного. А лучше не пить совсем». Когда сестра моя выходила замуж, отец не пил, играл на гармошке и все. Он был твердым в своих убеждениях. Никогда не отступал от своего слова. И мать никогда не ругалась. Если какое несчастье случалось в семье, отец утешал мать: «У, милая, переживем, Бог даст, все будет хорошо».
До колхозов люди жили единоличными хозяйствами, у нас лошади не было, были корова и племенной бык – один на всю деревню, овцы и куры. Отец дружил с мужиком, у которого была лошадь. Когда наступал сенокос, отец пользовался его лошадью. А потом отец помогал ему заготавливать сено. На сенокос отец брал меня как самого старшего из сыновей. С десяти лет я помогал отцу. В четыре часа утра меня посадит на телегу, до сенокоса километра три, пока ехали, я спал. Отец косил, я переворачивал траву. Какая была природа! Не луг – ковер разноцветный. Зайдешь в лес, а там различные голоса, птицы поют по всем нотам. Посмотришь под ноги, ой, а там и подберезовики, и белые, и рыжики, и свинушки, и маслята. Грибов - изобилие. На зиму всегда заготавливали. Любил я ходить лесом, пересекать овраги, глубокие были овраги, от них отростками отходили овражки поменьше, весенние воды в них собирались, а потом, когда вода сходила, там стояла густая трава. В половодье в доме было слышно, как трещал лед на речке. Наша местность холмистая. Я и посейчас не могу забыть ту природу. Нетронутая еще была она. Лесники содержали лес в полном порядке - убирали валежник, чистили как надо. Это сейчас лес в запустении, рубят, пилят, кто хочет, хозяина нет. А тогда лес берегли. На лесных опушках мы собирали клубнику и землянику. С братишкой ведро набирали клубники этой. Уходили утром, как только роса спадет. Клубника крупнее земляники. В отличие от земляники лепестки от ягоды у клубники не отделяются. А какой запах источала луговая ягода! Рвали и травы съедобные, тоже ели их.
В мои детские годы официальной продразверстки вроде бы не было, но помню, как еще перед колхозами приезжали на лошадях уполномоченные и забирали зерно. Лишнее, как они считали. Отец открывал им амбар, и они при свете лампы, на глазок, исходя из численности семьи, прикидывали, сколько взять, сколько оставить. Года три так продолжалось.
Помню, в 1929-м году по нашей деревне проехал американский трактор «фордзон» на резиновых колесах - задние большие, передние маленькие. Так мы, ребятишки, сопровождая трактор, пробежали три или четыре деревни. Такого чуда мы еще не видели! В том же году стали образовывать колхозы, и в 1931-м наш колхоз «Заветы Ильича» приобрел первую полуторку, ГАЗ-АА. Водитель полуторки нам, мальчишкам, казался самым ценным человеком в деревне. Посидеть в кузове машины было для нас пределом счастья. Тракторы появились позже. Лет восемь мне было, когда я впервые увидел самолет. Не мог поверить, что в нем сидят люди. Не мог представить такое чудо – почему он летит и не падает.
Когда в колхозе появились первые машины и тракторы, отец мой предугадал будущее. Он сказал: «Будет много техники и будет много гробов».
Во время коллективизации в нашей Ляпуновке никого не раскулачили, в Бабурино - лишь одного зажиточного крестьянина. Отец не одобрял колхозы, говорил дома, что колхозы разорят крестьян. Но на людях отец был сдержан в разговорах. Одну женщину забрали за то, что в столовой она назвала поданную на обед картошку сталинской колбасой.
В колхозе я работал только летом, с ребятами водил в ночное лошадей. Нам было лет по тринадцать - пятнадцать, собирались у конюшни; когда наступали сумерки, брали лошадей, садились верхом. На лугу лошадей спутывали и отпускали пастись. Лошади паслись, а мы сидели у костра на берегу речки и рассказывали всякие истории. За эту работу нам начисляли трудодни. Трудодни эти ничего не стоили, но было весело, с удовольствием вспоминаю то время.
Моя мать родила двенадцать детей. Из них выжила половина. Естественный отбор. Фельдшер был один на восемь деревень. В одном лице он и хирург, и терапевт, и детский врач. Два основных лекарства он применял – сантанин от глистов и аспирин. Мы приглашали фельдшера редко, в самых критических случаях. Когда, например, долго держалась высокая температура. А так у нас отец был за лекаря, лечил домашними средствами. Если температура, то сейчас же чай с малиной, медом, потом лезешь на печку, прогреешься на кирпичах, и все проходило. Для профилактики отец давал нам, детям, рыбий жир – по ложке перед едой. Наверное, поэтому мы выглядели покрепче, чем другие дети в деревне. Лет до десяти мы, дети, бегали босиком.
Перед обедом крестились. Ели из одной миски деревянными ложками, сначала жидкое, потом, по команде отца - стукнет ложкой - разбирали мясо. Кто раньше тянулся к мясу, тот получал от отца ложкой по лбу.
А мылись в окоренке – широкой кадке из дуба. Бань в деревне не было. Из этой же кадки кормили корову. Зимой, в большие морозы, корова жила с нами в доме. И теленок, когда рождался, жил в доме. Я спал как раз над теленком, на нарах.
Главный агроном, сосед наш, ездил по всему району на велосипеде.
Сады были у всех, но пчел в нашей деревне не держали. Самые вкусные яблоки были в барском саду, куда нас, ребят, приглашали собирать урожай. Давали с собой. Изумительно вкусная была антоновка, желтая-желтая. Обязательно мочили ее в зиму. Сады стояли до тех пор, пока не обложили налогом каждое дерево. Ни одного сада не осталось, все деревья спилили. Налогов было - жуткое дело. Налоги с имущества, со строений, с недвижимости. Сдавали молоко, яйца, мясо, шерсть и деньги, деньги отдавали тоже. Все отдавали! Абсолютно все. Деревню разорили. До 1 июля стремились извести деревья и поросят. Им бы, конечно, этим поросятам, расти и расти, а их резали. Иначе нельзя, увидят – все, плати налог. Поборы были страшные. Это точно.
С отцом мы жили еще более-менее сносно, считались как бы даже середняками. Отец мастером был на все руки. Умел выделывать кожу. Люди скотину резали, шкуры отдавали ему, для выделки у него всякие приспособления были. Днем в лесу работал, ночами кожу выделывал. Из кожи под прессом подошву и каблуки изготовлял. Кожу в Москве сдавал. Отец Москву знал, часто туда ездил. Иногда привозил оттуда красную рыбу и селедку – вот тогда мы пировали!
Из сладостей в детстве мы знали сахар кусковой, отец колол его на мелкие кусочки; изредка, по праздникам, покупал нам конфеты-подушечки. Из Бабурино, с ярмарки, отец однажды привез нам мороженое и краковскую колбасу. Кормились своим мясом, в зиму солили его. Котлеты впервые поел в колхозной столовой, там же попробовал помидоры, привозные, помидоры не понравились. Отцу помидоры были знакомы еще по Москве. Пшеничный хлеб мы не знали, ели только ржаной.
Речка была перегорожена плотиной, на плотине стояла мельница. Пруд был шириной метров пятьдесят, летом мы в нем купались, а зимой катались на коньках. Отец из Москвы привез мне «дутыши». Ни у кого таких коньков не было. Полоз на них такой тонкий-тонкий, никто меня догнать не мог. У всех были «снегурочки» - толстый полоз. И на лыжах я катался. Как лесной сторож отец имел лыжи. Когда я сломал лыжу, он не рассердился: «Ничего, сынок, скажу, что я сам сломал». Ружья у отца не было, он не любил охоту, не любил оружие.
Охотником был мой дядя, Иван Гаврилович. В деревне два ружья было, у крестного и еще одного мужика. Однажды крестный чуть меня не убил. Мы, дети, любили играть в прятки за деревней. В этом же месте крестный стрелял голубей и зайцев. И вот, играя, я спрятался в копешке, а на нее села стая голубей. Крестный не знал, что мы там попрятались. Он прицелился и когда стал спускать курок, я выскочил. В самый последний момент он вздернул ствол, и я услышал, как над моей головой просвистел заряд. Вот тут меня мороз по коже пробрал, подумал: ничего себе! А он меня за уши взял и дрогнувшим голосом сказал: «Что ты делаешь здесь?!» Он тоже испугался, побледнел. Около восьми лет мне было тогда. Много случаев у меня было, когда жизнь висела на волоске. Этот – первый.
Иван Гаврилович совсем не походил на брата, моего отца, - матерился, пил, похабные песни распевал, не ходил в церковь.
До восьми лет я не знал устали, никто меня не мог перебегать, любого мог перегнать. Нравилось мне бегать и все. Еще мы любили турник. А турник такой – два дерева и перекладина между ними вверху. Мы подтягивались, раскачивались, вылезали ногами, ну, как обычно. Однажды уселся я на перекладине, решил отдохнуть, сижу, два товарища внизу ждут очереди. И вот что случилось со мной, не пойму до сих пор, - руки вдруг оторвал и - головой вниз. Площадка была утоптанная, как цемент. Помню, после удара голова у меня подогнулась, я лежу, не могу вздохнуть. Ребята испугались. Я отполз, хочу встать и не могу, сильная боль в голове, тошнит. Попросил ребят не говорить моим родителям. Недалеко стоял стожок, дополз до него, лег на сено, лежу, смотрю: какое красивое небо! Голубое-голубое. Лежу, смотрю и думаю о Боге, об ангелах, которые, знал, там, на небесах, они есть, но почему-то я их никогда не видел. Лежу, всматриваюсь, но вижу только ястреба, который плавно кружил, разбросив крылья. Потом заснул. Пришел домой, когда стемнело. Родители сразу насторожились: «Что случилось!?» Я: «Упал». Не сказал, откуда. Отец осмотрел меня, спрашивает, как упал. Я говорю, головой. Он сказал, что сделает мне холодный компресс. А у меня грудь болит и голова болит. Он надавил на грудь и спрашивает: «А что так редко дышишь?» Я говорю, больно дышать. «О, - сказал, - это уже хуже. Завтра, если не полегчает, то - к фельдшеру». Пропустил первые недели школы, потом ходил, превозмогая боль. Эту боль - в груди и голове - я ощущал с полгода, не меньше.
Недалеко от нас проходила Южно-уральская железная дорога. Она соединяла Козлов, он теперь Мичуринском называется, и Смоленск. Мне было десять лет, когда отец впервые прокатил меня по этой дороге. Поехали мы до станции Теплое, на рынок. От нашей станции Бабурино - одна остановка, десять километров. Когда ехали, а ехали медленно, одноколейная дорога, вагон качался, я боялся, что он перевернется. Когда вагон вело в одну сторону, я наклонялся в другую. Отец смеялся. Потом я взял себя в руки, не стал проявлять страха, доехал спокойно, как все в вагоне.
Мать предчувствовала, уговаривала отца уехать жить на другое место. Он не решился бросить дом и хозяйство. В конце 1937-го его забрали. 14-го декабря это случилось. Приехали на двух санях. В одиннадцать часов вечера стучат. Насторожились: кто так поздно? «Откройте!» - сказали. Открыли. И сразу, с порога, отцу объявили: «У вас есть револьвер и Библия!» Отец: «Ни того, ни другого у меня нет». «Ну, тогда будем делать обыск», - сказали. Ни Библии, ни револьвера они у нас не нашли, взяли книги, иконы, картину, на которой были изображены Адам, Ева и змей в райском саду, взяли толстую бухгалтерскую тетрадь, отцовское свидетельство о службе в царской армии и сказали отцу: «Ну что ж, раз ничего не нашли, значит, поедем в район, там с тобой поговорим, а потом тебя отпустим». Мать заплакала, а он ей: «Ты не плачь, чтобы со мной не случилось, я от Бога не отступлюсь. За Христа пострадаю. Чтобы там не было». Ну, мы ждали, надеялись, что отпустят отца. Дни проходили, недели, месяцы, а его все нет и нет. У кого справляться? Мать неграмотная, мне четырнадцать лет, что я, деревенский парень, соображал в том деле? Это же надо было куда-то ходить. Ну, и ждали - вот придет, вот придет. Через несколько дней забрали мужчину из соседней деревни, от нас не очень далеко, через двадцать домов. Тот мужчина, говорили, служил в Белой армии. Тоже - с концами.
А Библия у нас была. Библия была старинная, толстая, я открывал ее, в кожаном переплете с застежками, уложенная в футляр. У нас между полом и землей была щель, в которую взрослому человеку не пролезть. Однажды отец подал мне Библию и сказал: «Ну, сынок, пришло время схоронить эту книгу. Я буду по полу идти, постукивать, а ты под полом ползи, ползи, и в углу ее оставь». Когда нас обыскивали, кто туда полезет, в эту щель? Не снимать же пол. Позже, в голодный год, мать продала Библию, ей дали за нее два мешка муки.
После того как забрали отца, перед войной, из церкви в Бабурино сделали склад, колокола сбросили, разбили.
Электрический свет дали после коллективизации, в году 1932-м или в 1933-м. Потом радио появилось, такую большую тарелку повесили в избе. Даже на улице установили громкоговоритель. Газеты стали читать - это к концу 30-х годов. Отца уже забрали. Страх в народе укоренился еще до войны, боялись уронить на пол газету с портретом Сталина.
Конечно, без отца сразу стало нам плохо. Выживали только за счет своего огорода, хозяйства. Мать работала в колхозе – каждое утро стучали в окно. Работала за палочки и нас, шестерых детей, кормила, учила. Мать работала на лошадях, возила то, что скажут. И на обед приезжала на лошади. Ни выходных, ни отпусков у нее не было. А в доме заведовал я, как самый старший. Корову свели, поросят – тоже. На обеденном столе стоял чугун с картошкой - главная наша еда. С полгектара сажали этой картошки. И в хлеб добавляли картошку. Картошку и свеклу. Да и картошки не всегда хватало. Бывало, снег сойдет, весной собирали мороженую картошку. Мать толкла ее и пекла из нее будто бы оладьи. Кавардашками называли их в народе. Вот так мы жили на своей черноземной земле.
Корову, кормилицу, продали в 1938-м году после ареста отца. Помню, как вели ее мы с матерью шестьдесят километров до Тулы, ночевали в лесу. Продали за 2400 рублей.
Директором школы был Преображенский Михаил Николаевич, преподавал историю и географию. Метод преподавания его был такой – читал учебник и объяснял прочитанное. Любил выпить. Жена его Елизавета Ефимовна преподавала химию и биологию, и тоже - по учебнику. Математику давал Сергей Михайлович, толковый учитель. Когда пришел я в первый класс, застал Матвея Корнеича, старого, с царских времен, учителя, но его скоро сменили. Жена его тоже преподавала. Учился в школе я очень хорошо. Шесть похвальных грамот получил. Когда приезжали с проверками из районо, меня вызывали, фотографировали, я пользовался у учителей полным доверием, никогда их не подводил. Окончил я седьмой класс, и директор школы мне говорит: «Знаешь что, Ванюша, ты очень хорошо занимался, похвальные грамоты, иди ты в педагогическое училище, у тебя есть все данные быть учителем. Всегда будешь истребован как нужный обществу человек».
Ни пионером, ни комсомольцем я не был. Отец запретил.
Педучилище, война
В 1938-м году я поехал поступать в Тульское педагогическое училище. В Туле был в первый раз. Там жила родная сестра матери Екатерина Стефановна, тетя Катя. Приехал я на Московский вокзал, и что меня там поразило – трамвай! Смотрю и думаю: как же он ходит по рельсам с дугой этой? Прежде чем искать тетю, прокатился. Стоило тогда это копейки. Потом показал адрес людям, мне подсказали: садись на такой-то трамвай, выйдешь на улице Жуковского, а там пройдешь к рынку и увидишь дом с этим номером. Нашел без труда. Тетя Катя хорошая женщина была, она мне очень помогла. Если бы не она, я бы, наверное, не смог бы учиться. У меня же ничего, ни копейки не было. А она работала уборщицей в гостинице рядом с нашим училищем на улице Советская. Гостиница была четырехэтажной, а наше училище трехэтажное, тоже высокое. Я таких высоких зданий раньше не видел. В гостинице народ разный обитал, богатые бывали, начальники, от них тете и перепадало. Она наказывала мне: приходи каждое воскресенье. Приходил. Давала мне колбасу копченую, сыр и другую еду. Получал я двадцать рублей стипендии, которой хватало только на обеды, да и то не каждый день. Обед в столовой стоил 95 копеек. Если когда и покупал что для еды, то самую дешевую колбасу - ливерную. Все студенты ею питались. А в студенты меня зачисли без экзаменов, сразу, как отличника. В 1940-м году на базе этого педучилища организовали пединститут и нас, третьекурсников, перевели в Калужское педучилище. Так я попал в Калугу. Подготовка в Калужском училище ни в какое сравнение не шла с подготовкой в Тульском. В Туле я считался середнячком в учебе, в Калуге стал отличником. Заканчивал училище на «отлично», оставалось сдать последний экзамен по литературе. И тут, 22-го июня, объявляют войну.
22-го июня будит сторож нас, студентов, в воскресенье, то есть в тот день, когда мы отсыпались. Вбегает и кричит: «Вста-ва-айте! Война идет, а вы спите!» Мы подумали, он шутит. Старичок этот забавный был, любил шутки-прибаутки отпускать, и мы любили его. В воскресенье он нас никогда не будил, и первая мысль, которая в голову пришла: может, он с ума сошел? Нет, говорил серьезно и возбужденно, волнуясь: началась война, выступал товарищ Молотов. Слышим, зашумели в коридоре, шаги, двери хлопают, голоса - какой уж тут сон. Радио включили, ничего не объявляют. Конечно, нам не до завтрака, пошли на главную улицу Калуги. По улице двигались на Запад машины. Солдаты сидели в кузовах, под гармошку пели бодрые, боевые песни, на прицепе катились артиллерийские орудия, сорокапятки. Молодежь окружила улицу с двух сторон, все махали солдатам, улыбались. Мы, студенты, были уверены, что наша армия очень скоро побьет немцев, сметёт немцев, не бывать фашистам на нашей территории! Уверенность в быстрой победе подкреплял вид проезжавших мимо солдат – все, как на подбор, плотные, здоровые, бравые ребята. Были уверены - всё произойдет так, как в фильме «Если завтра война», который мы неоднократно смотрели.
28 июня сдавали последний экзамен по литературе. В нашей группе было четыре юноши и двадцать шесть девушек. Преподаватель, не слушая, поставил мне пятерку. Только выдали нам аттестаты, пришел представитель военкомата и предложил парням поступить в военное училище по выбору. Я отказался. Учась в педучилище, понял, что по натуре своей - педагог. Командовать, повышать голос, ругаться, ссориться – это мне претило. По всем методикам обучения, которые мы изучали в педучилище, у меня были пятерки. И преподаватели говорили, что у меня есть определенный дар учителя. Меня направили учителем в деревню Афанасьево Алексинского района, где дали третий класс. Учителей не хватало, через месяц я преподавал еще географию и историю в пятых и в седьмых классах. Я любил детей и свою работу, но наступил октябрь, фронт приблизился. Каждый день я наблюдал, как противоположным берегом Оки отступала наша пехота. Чувствовалось, что бои идут рядом. И я решил бросить работу и уйти домой, чтобы меня призвали в армию по месту жительства. А тут как раз подвернулся один мужчина, туляк, он знал дорогу, предложил идти с ним. До Тулы было шестьдесят километров.
12 октября мы вышли. Вышли рано, чтобы добраться до Тулы засветло. Шли проселочными дорогами, встречались военные машины, но редко. На такие расстояния я раньше никогда не ходил, поэтому к Туле подходил из последних сил. С мужчиной я расстался на Московском железнодорожном вокзале, идти дальше не мог физически. Только вошел в здание вокзала, объявили по радио: «Граждане, покиньте вокзал, воздушная тревога». Обессиленный, я лег на пол и подумал: «Будь, что будет, попадут - значит, так тому и быть». Наши зенитки там постреляли, постреляли, где-то сбросили бомбы, три разрыва было слышно, но по вокзалу не попали. Утром я поехал к тете Кате. Еще ходили трамваи. Доехал до улицы Жуковского, где жила тетя, постучал, вышел дядя, муж тети Кати. «Ты откуда?» - спросил. Я рассказал ему. Оказалось, что его семья в это время была у нас, у матери в деревне. «Ладно, - сказал он, - отдохни у меня. А хочешь, со мной оставайся здесь, в Туле. Зачем тебе домой? Немцы уже Орел взяли. Скоро в Ляпуновке будут». Я отказался - я же у матери старшим был. Как она там со всеми одна? Четверо еще – меньше меня. Через три дня я встал на ноги. Дядя работал на каком-то заводе, где он собрал много разного железа хорошего. Дядя мечтал о будущей жизни. «Знаешь что, - сказал он мне, - помоги мне принести железо. Все равно пропадет, мобилизация идет, там уже не до работы». Сходил я с ним три раза на завод, помог. И уехал в Плавск, уехал, как оказалось, последним поездом. Когда вышел из вагона, увидел немецкие пикировщики, услышал разрывы. Восемнадцать километров от Плавска до Ляпуновки преодолел пешком. Пришел домой и сразу включился в работу – и в колхозе, и на своем хозяйстве. Но общее напряжение росло, каждый день случались обстрелы, снаряды летели - туда наши, оттуда немецкие. В деревне расположились наши тыловые войска, в основном пехота, из артиллерии – сорокапятки. Танков не было, ни одного танка я не видел. Тяжелейшие бои шли недалеко, около узловой станции Теплая, где располагались большие склады и элеваторы с зерном. Мой крестный ходил туда, смотрел, рассказывал, что все поле было усеяно нашими солдатами, пехотинцами, техники никакой не было. Наша холмистая, пересеченная местность не очень-то позволяла применять технику. А в ноябре немцы заняли Плавск и объявились в нашей деревне. Деревню спасло ее низкое расположение – могла легко обстреливаться сверху. Поэтому немцы прошли деревню, не задерживаясь, - пехота и конница. Когда немцы приближались к деревне, прибежал крестный и сказал мне: «Давай прятаться!» И мы залезли с ним в подполье, сидели там, пока мать не сказала, что немцы ушли.
Призыв, военная учеба
Южная группировка немцев шла к Москве через нашу область, рассчитывая взять Тулу и Рязань и сомкнуться с северной группировкой на востоке от Москвы. Но 6 декабря началось наше наступление под Москвой и 26 декабря освободили Плавск. Отступая, немцы пробежали нашу деревню быстро, бегом, оврагами. Наше наступление остановилось около Мценска. От Плавска до Мценска примерно пятьдесят километров. И в начале февраля нас, двенадцать деревенских парней 1923-го года рождения, призвали в армию - получили повестки. Провожали нас всей деревней. К Плавску мы шли под орудийный грохот. Зима в тот 1941-й и 1942-й годы была жестокая, стояли лютые морозы. И что мне запомнилось по дороге в Плавск - на полях лежало много наших солдат неубранных, торчали из снега человеческие головы, руки, ноги, лежали лошади. Впечатление было жуткое. Пришли в военкомат, а там разговор был простой и короткий, никакие жалобы во внимание не принимались. Врачи осмотрели бегло, признали всех двенадцать годными. Хотя один, Еремой его звали, глухой был совершенно, «ку-ку» крикнешь ему в ухо, он не слышит. Ерему в обоз направили, с войны не пришел. С войны из нашего призыва пришло двое, я и еще один. Из военкомата нас отвели переночевать в школу, а утром пошли к месту, где формировался полк из призывников нашего года. Плавск - город небольшой, немцы его не успели разрушить, недолго задержались в нем. Наше наступление застало немцев врасплох, они бежали, бросив в Плавске раненых, технику и прочее. На выходе из города, на подъеме, увидели убитых немцев – тоже немало их полегло.
215-й запасной стрелковый пехотный полк 61-й армии формировался в деревне Большие Озера, в трех километрах от узловой станции Горбачево. Пребывание в Больших Озерах – это очень напряженное время, связанное со многими переживаниями. Командиром полка был старший лейтенант (три ромбика на петлицах) - вот какие потери были в командном составе. А командиров взводов там назначали из призывников. Разместили нас в трех овощехранилищах – подвалах длиной сто пятьдесят метров каждый. Спали на земляном полу, покрытому соломой. Никаких кухонь, столовых не было, давали сухой паек и все. Что запомнилось там - когда идешь, трясся земляной пол, ногу можно сломать. «Почему?» - удивлялся я про себя. И только после войны, разговорившись с земляком, узнал. Он тоже, только позже меня, был призван на формирование в Большие Озера и спал в этих хранилищах. Его сослуживцы обнаружили под настилом, по которому ходили, трупы. Все три подвала были забиты трупами наших солдат. Когда это выяснилось, призывников расселили по деревням, а убитых похоронили.
Фронт был недалеко, в пяти километрах, не смолкали звуки канонады. Немецкая авиация периодически бомбила станцию Горбачево. Мы находились на третьей, не боевой, позиции, ходили в своей, гражданской, одежде зимой, весной и захватили часть лета. Весной в валенках топали по воде, сушиться было негде. Это сейчас косточки побаливают, а на фронте практически никто ни чем не болел. Каждый день - мокрые ноги, весенняя вода холодная, ну, думаешь, - все. Ничего подобного! Впереди нас две позиции, и в случае чего мы должны были вступить в бой, а у нас на всех одна винтовка Мосина образца 1891 года. Командиром роты был Исмагулов, казах, с фронтовым ранением. Узнав, что я закончил педучилище, уговорил меня исполнять обязанности писаря. В роте тоже надо вести бумаги всякие, писать донесения и прочее. Исмагулов плохо говорил по-русски, поэтому я все время находился при нем, на теоретических и тактических занятиях доводил его слова до остальных. Он командовал, я дублировал команды: разворачиваться в цепь, в наступление, перебежками, окапываться. Я тоже со всеми занимался тактической подготовкой. В педагогическом училище у нас была военная подготовка, я знал устройство оружия, умел его применять, что мне позже пригодилось. Кроме этого, мне приходилось проводить политзанятия вместо политрука. Со средним образованием в роте было всего два человека, я и еще один. Меня хотели официально назначить политруком и присвоить звание. Я от-казался.
Над нами часто летали немецкие самолеты. При их появлении мы ложились на землю. Самолеты не бомбили, только стреляли из пулеметов. Попасть в нас было трудно, убитых не было. Но лежать было неприятно – лежишь, а мысль одна: а вдруг попадет? Во время учебы случился один трагический эпизод. С фронта на формирование в Большие Озера прибыли минометчики, и, пользуясь случаем, командование решило показать нам стрельбу из минометов. До этого я этих минометов вообще не видел. Установили два 82-х миллиметровых миномета, рядом расчеты, полк построили шеренгой в два человека, чтобы всем видно было. Ну и стали они перед нами стрелять в цель: гу-у, гу-у. И когда скомандовали беглый огонь, заряжающий поднес к стволу мину в тот момент, когда предыдущая еще не вылетела. Разорвались обе мины. Шесть человек, стоявших рядом, - насмерть, полностью погиб и расчет. Я от взрыва был в метрах двадцати, во втором ряду. Многих ранило, меня не зацепило. Вот такое мы получили первое боевое крещение. Потом спрашивал себя: «Как же это случилось у них? В начале ладно все так шло, мы с интересом смотрели, и вот на тебе - такая досадная, нелепая ошибка!»
Когда наступила весна, нас придвинули ближе к фронту. Расположились около города Белева. Немцы находились на противоположном берегу Оки и постреливали по нашей стороне из минометов и пулеметов. На краю деревни мы приспособили под баню сарай. Чтобы не привлекать внимание немцев, ходили небольшими группами, по два-три человека. Однажды моемся в этой бане, и вдруг немцы повели обстрел. Мы схватили шмотки и - бегом прятаться за дома, подальше. Во время этого обстрела у нас убило двоих и нескольких ранило. Это был первый обстрел в моей жизни, который я ощутил своей кожей. Там же, около Белева, ранней весной я наблюдал на противоположном берегу реки бой: начальство бросало пехоту на высоту. Танки не могли участвовать, потому что лед на реке стоял слабый. Солдаты, перейдя реку, вязли в снегу, немцы, сидя в окопах, поджидали их и прицельно расстреливали. Назад из наших пехотинцев никто не вернулся. Не жалело начальство солдат. Среди солдат ходило высказывание Жукова: «Бабы нарожают еще».
У меня много времени уходило на писанину - строевая записка, наличие личного состава в роте, сколько на довольствии, сколько прибывает. Люди прибывали и убывали, сегодня на фронт забирают, завтра получаем пополнение из госпиталей или приходят по призыву. И всех людей надо фиксировать, готовить списки. Надоела такая работа, уже не рад был, что согласился. Взял себе помощника, помощник не справлялся, образования не хватало. Однажды в штабе полка мне сказали: «Ты со средним образованием и - в пехоте?!» От них я узнал, что в полку создаются роты для подготовки артиллеристов и танкистов. В штабе посоветовали записаться в танкисты – все же броня, защита, не то, что пехота - бежишь, тебя всегда могут подстрелить. Да и сам я насмотрелся, что делают с нашей пехотой. Потом уже я понял - надо было идти в артиллерию. В артиллерии живучесть выше. Танкисты ведь впереди пехоты идут, а артиллерия все-таки сзади. Я записался в стрелки-радисты. Был еще взвод механиков-водителей. Учились весь июль, на природе, изучали пехотную радиостанцию 6ПК и спали в палатках. О радиостанции говорили: «6ПК трет бока, бьет холку, и никакого толку». Радиостанция поддерживала связь в пределах визуальной видимости. Любая преграда связь прерывала. Во всяком случае, нас научили входить в связь и выходить. За время учебы ни одного танка я не видел.
Танки
А 3-го августа приехал в штаб танкист и отобрал восьмерых связистов, в число которых попал я. И с 3-го августа 1942 года я стал числиться в 192-й танковой бригаде на должности стрелка-радиста. В бригаде сразу дали форму, и кормежка стала другая. В Больших Озерах жили впроголодь. Эта бригада только что получила американские танки, М-3Л – легкие и М-3С – средние. Расположились мы в лесу. Танки были на ходу, но еще в заводской смазке. Меня определили на легкий танк в экипаж командира Клетного. Он же был и командиром взвода. Хороший человек был, вежливый. Экипаж состоял из четырех человек: командира, механика-водителя, стрелка-радиста и заряжающего. Механиком-водителем оказался земляк по фамилии Комаров, он уже воевал, имел орден Красной Звезды. Я спросил его: «Ну, как там?» «Война есть война, - ответил он. – Кому как повезет. Я вот остался. Товарищи погибли». И ободрил меня: «Но ты об этом не думай! Не волнуйся. Там время все расставит по своим местам». И я подумал: «Чему быть, того не миновать». Вот так он меня, пока мы были вместе, морально поддерживал. Ему было лет тридцать пять, а мне - девятнадцать. Командир Клетной говорил нам: «Наш экипаж - одна команда, жизнь каждого зависит от жизни других, помните это». Перед первым боем я очень волновался – боялся подвести товарищей.
В бригаде было сорок три танка, один батальон легких и один – средних, поровну. В каждом батальоне по две роты из десяти танков, не считая командирского. Высота легкого танка - 2.40 метра, среднего – 3.50. На легких танках стояла одна башня с 37-ми миллиметровой пушкой, стреляющей бронебойными снарядами. Средний танк - двухбашенный, семь человек экипаж, две пушки калибрами 75 мм и 37 мм. Внутри танк М-3Л оборудован комфортно, шлем из мягкой кожи, с резиновыми прокладками - для амортизации. Общались в танке через ларингофоны, датчики располагались на гландах. У меня и у механика-водителя были вентиляторы с переключением скорости. Даже ящик для снарядов изготовлен был из добротной кожи. Кроме пушки, легкий танк оснащен был пятью пулеметами. Калибр пулеметов, как у нас, 7.62, но патроны имели другую конфигурацию. У командира пулемет спарен с пушкой. Стрелять из пушки командиру помогал заряжающий. Командир находился в башне, сидел в кресле, давил на кнопку, и пушка стреляла. После выстрела затвор открывался автоматически, и заряжающий вставлял снаряд. Заряжающий стоял внизу, где находились механик-водитель и стрелок-радист. У механика-водителя на каждом рычаге управления была спусковая скоба, он мог стрелять из двух пулеметов одновременно. У стрелка-радиста был свой пулемет. Наверху, на башне, был укреплен зенитный пулемет. У каждого была своя смотровая щель, триплекс называлась. Смотрели вперед и по бокам. Броня на М-3Л слабая, лобовая башенная – 37 мм, боковая башенная – 25 мм, вся остальная – 12 мм. Любой снаряд такую броню прошивал насквозь. Двигатель бензиновый, поэтому при попадании снаряда эти танки часто горели. На занятиях мы специально учились выпрыгивать из танка – вылетали, как ласточки. В танке было четыре люка. На броне танков были предусмотрены поручни, за которые держались автоматчики. Последние американские танки М-48 работали на солярке, были пониже, с одной башней и 75-ти миллиметровой пушкой, они взяли что-то от нашего Т-34. Но я М-48 не застал. В то время, когда они появились, я учился в артиллерийском училище. На Воронежском фронте еще появились у нас английские танки: «Валентайн» - легкие, «Матильда» - средние, «Черчилль» - тяжелые. Боевые характеристики их были лучше, чем у американских танков, - ниже, толще броня и работали на солярке. Но мне не пришлось на них воевать. К бригаде были приписаны батарея зенитных пушек, батарея противотанковых пушек калибром 76 мм, батарея 45-ти миллиметровых пушек, саперная рота, батальон автоматчиков – примерно восемьсот человек, штаб, санитарный взвод, службы обеспечения боеприпасами, горючим, продуктами питания.
Бои
И только-только мы привели танки в порядок – тревога! Перед бригадой поставлена задача совершить марш к фронту. Выбрались на шоссе и пошли на высокой скорости. А скорость американских танков была приличная, у легких она доходила до ста пятнадцати км/час. Вражеская авиация бомбила нашу колонну, но ни одного танка не повредила. К позиции подошли к вечеру, по всему горизонту стелился дым, раздавалась стрельба, трещали пулеметы. Вот тут я впервые почувствовал фронт, приближение настоящего боя. Позицию выбрали хорошую, обзор был отличный. Ночью выкопали капониры, башни замаскировали дерном. Утром стрельба усилилась, те молотят, наши молотят. Около двенадцати часов дня нам объявили новый приказ - совершить бросок к городу Козельск. Это еще километров пятьдесят. Двигались проселочной, не асфальтированной дорогой, навстречу шли беженцы, гнали скот. Мы спросили их: «Как там?» «Ой, не говорите! – отвечали. - Немцы идут. Мы взяли, что могли с собой, оставили там дома, все оставили». Люди освобождали нам дорогу, глядели на нас с обочины с надеждой. Августовские дни выдались сухими и солнечными. Двигались мы медленно, всю вторую половину дня, движение то и дело стопорилось, что-то держало впереди. Мы знали, что нас перебрасывали на участок, где немцы прорвали фронт. Проезжая Козельск, видели, как там окапывалась пехота. Бригада остановилась в лесу, а нашей роте было поручено провести разведку боем.
Рота расположилась в березовой роще - редкая такая, не густая рощица. Справа стоял сплошной лес, а впереди, перед рекой - скошенное ржаное поле. Тишина полнейшая. Ночью мы снова не спали, охраняли танки. Командир Клетной остановил пехотинцев, младшего командира и двух солдат. Они сказали, что от наших войск на той стороне реки ничего не осталось, фронт открыт полностью, перед нами только противник. В метрах семистах река Жиздра, слева мост, который наши, отступая, не успели взорвать, на том берегу, напротив, деревня Сметская – запомнил это название на всю жизнь. Утро 15-го августа выдалось теплым, тихим, спокойным, когда десять наших танков, вытянувшись в цепь, выползли из рощи. Над рекой поднимался пар. Мы ничего не знали, что нас ждет впереди. Продвигаясь к берегу, делали круги, зигзаги (для меня эти маневры остались непонятными – ведь мы постоянно открывались неприятелю бортами). Обнаружили, что немцы на эту сторону еще не переходили, мост через реку действительно не взорван. Мы еще не дошли до реки, когда нам подали сигнал – красная ракета и команда по радио: «Огонь!»
И мы на ходу открыли огонь из пушек и пулеметов по противоположному берегу реки, где стояла деревня Сметская. Никаких признаков своего присутствия там немцы не обнаруживали. Стреляли так, впустую. Я выбирал какую-нибудь кочку, кустик, предполагая, что там, возможно, сидит или залег немец. В наших пулеметах патроны - через один трассирующий, чтобы видно было, куда стреляешь. В прицел мне смотреть нельзя, пулемет в ногах, у меня только смотровая щель для обзора. И когда от берега реки нас отделял невысокий кустарник, ответный удар нанесли немцы. И - понеслось! Наши танки стали гореть один за другим. Вижу: как попадание - сразу факел. Смотрю вправо – два танка увязли по брюхо в грунте, там оказалось топкое место. Только я доложил об этом командиру, сели и мы. Мы еще какое-то время постреляли из пулеметов по инерции, и командир приказал нам оставить танк. Мы выпрыгнули, а командир остался стрелять. Немецкие снаряды ложились уже недалеко, один разорвался в метрах сорока, обдав нас грязью. Стало ясно, что танк обречен. Командир выпрыгнул, мы отползли на метров пятнадцать и залегли в углублении за кустами. В это время немцы начали переправу, по мосту шли танки, машины с пехотой. И тут мы поняли, что окружены - оттуда, откуда мы пришли на танках, с тыла, против нас развернулась в цепь немецкая пехота, а на флангах они установили два пулемета. Стреляли пулеметы - от кустов летели ветки, стреляли на ходу автоматчики. А наше вооружение составляли один автомат и гранаты – ими у нас все карманы набиты. Автомат Томсона, американский, с пятидесяти метров из него уже не убьешь, даже если попадешь. Пуля калибра 9.2, большая, а заряд маленький. Командир закричал мне: «Ванюша, снимай пулемет! Пулемет снимай, бери ленты, будем отстреливаться». Я залез в танк, Бойко, башенный стрелок, с автоматом охранял меня. Немецкая пехота приближалась, поливая нас огнем. Они видели, как мы выпрыгнули из танка, и стреляли по кустам. Пулемет вынимался под прямым углом, там был такой поворот, а я спешил, крутил не в ту сторону, состояние было – быстрей-быстрей. Наконец повернул как надо, снял пулемет, накрутил на себя две ленты (на каждой по 100 патронов), а в люк не пролазил! Одну ленту снял, пулемет поставил на люк, неловко повернулся, пулемет упал в грязь стволом. Стрелять из него уже нельзя. Я сбросил с себя ленту, спрыгнул с танка, и тут услышал, кричал Бойко, и боковым зрением увидел в метрах сорока немецкого автоматчика. Он мне скомандовал: «Хальт! Хонде хох!» Бойко уложил его очередью. Но немец успел выстрелить – пуля попала мне в каблук, но не ранило. После этого немцы залегли и продолжали стрелять из автоматов. Мы в ответ - гранатами. Они тоже стали бросать гранаты. Одна граната, с длинной деревянной ручкой, упала передо мной, лежала и шипела, шипела, а я прижимался к земле, прижимался. Граната пошипела и почему-то не взорвалась. Во время этой перестрелки разрывная пуля - разрывными стреляли, гады! - попала командиру в колено и раздробила ему ногу. Вот тут молнией пронеслась у меня мысль: «Все! Мой первый и последний бой!» Делать было нечего: нас обложили, уходить некуда. Вспомнил тут отца, мать, сестер, братьев. Жизнь закончилась в девятнадцать лет. Представил, как буду лежать на этой земле. И в то же время что-то во мне протестовало, не давало отчаяться, опустить руки. Неожиданно установилось короткое затишье. Мы лежали в яме, изредка бросали свои Ф-1. У них убойная сила до двухсот метров, немцы боялись подходить близко. И вдруг из-за леса, над рекой, на низкой высоте, показались два наших штурмовика. Штурмовики стали обстреливать и бомбить немецкую колонну, которая непрерывным потоком шла по мосту. В колонне возникла заминка, потом - паника. Командир нам сказал: «Ребята, возможность одна есть. Если только не растеряетесь, мы сейчас от них оторвемся. А то они нас все равно прикончат тут. Тащите меня! Как хотите, волоком, несите, как хотите. Только быстро, не теряйте время!» Бойко отдал мне автомат, иди, сказал, вперед, ползи. А сам с Комаровым, механиком-водителем, - оба сильные мужики - потащили раненого командира. Немцы не стреляли по нас. Пока наши самолеты делали заход, мы вдоль берега проползли от этого места метров сто пятьдесят. Самолеты еще раз сделали заход, и мы еще раз сделали рывок и оказались в овраге, по которому тек ручей. Мы бежали изо всех сил, ползли, сопели, кряхтели, сапоги сбросили, чтобы легче было, грязные с головы до ног. Командир нам: «Ребята, теперь в лес, немцы лес боятся». Выбрались из оврага, перед лесом поляна, покрытая травой, цветами, и в отдалении огромный дуб. Я подошел к дубу, сел под ним, положил автомат на землю. Мои товарищи остановились на поляне, нагнулись над командиром, стали что-то делать с его ногой. Не успел я расслабиться, как вдруг с этого дуба раздалась очередь. Я машинально схватил автомат, откинулся, посмотрел вверх и увидел – на суку сидит он. На курок нажал, и он стал валиться, автомат упал и он - вверх ногами. Немец. И почему он молчал все время? Наверное, у него была такая задача. Разведчик. В меня он не стал стрелять, когда я первым выходил на поляну. Он видел, что за мной идут трое, посчитал, что выгоднее убить троих, чем одного. Попал он Бойко в лоб касательно и задел ягодицы. Удачно – повредил только кожу. В лесу располагался наш мотострелковый батальон. Он в бой еще не вступал. Увидев, с каким трудом мы тащили Клетного, бойцы посоветовали сдать его в медпункт и показали на просеку - недалеко стояла санитарная машина. У санитарной машины нам объяснили, где находилась наша бригада – через лес в восьми километрах. Там увидите хутор, сказали, идите, только не сбивайтесь. Мы пошли. Прошли метров сто, сели передохнуть немного и, как по команде, уснули. Все трое. Сказались две предыдущие бессонные ночи. Три раза мы поднимались, шли, садились, засыпали и снова шли. А когда пришли к своим и сказали, кто мы, нам не поверили. Им уже передали, что наша рота погибла вся (потом выяснилось, из десяти экипажей уцелел только наш). Мы убеждали их, погибли не все, мы же вот пришли, живые. Только когда я назвал командиров нашей роты, батальона, бригады, они поверили. Стали рассказывать им о бое, обо всем, что видели, они прервали: «Хватит, ребята, вот вам, помяните своих, поешьте». И дали нам по пол-литра московской особой, по котелку гречневой каши с мясом и чаю. Я никогда столько не пил. Самое большее – двести грамм, уже здесь, на фронте. А тут выпил, съел всю кашу, напился чаю, там недалеко стоял стог сена, пошли мы туда, лето же, тепло. Часов двенадцать спали мына сене, как убитые. Утром Бойко отправили в медсанбад, а нас двоих с Комаровым, невредимых, - на пополнение.
Еще штрих к первому бою. Когда мы бежали, таща раненого командира, у оврага в ворохе соломы увидели двух пехотинцев. Мы им на ходу: «Давайте с нами!» Они махнули рукой: «Идите». Я понял, что они остались сдаваться.
Определили меня в новый экипаж, и на следующий день, 17 августа, мы участвовали бригадой в контрнаступлении, отбросили немцев к реке, но оставался занятым немцами хутор Сметские Выселки в лесу. Вот на эти Сметские Выселки была направлена наша танковая рота. Дорога лесная, узкая, разминуться машинам трудно, двигались медленно. Пехота шла цепью по лесу, одна цепь прошла, потом, гляжу, сзади еще цепь выстраивается. Движемся, и вдруг попадает нам в башню снаряд, пробивает броню навылет. Пробивает броню и грудь командиру. Когда мы с механиком-водителем извлекли его из танка, вымазались в крови. Опустили командира на землю, санитары сказали, что все, никаких признаков жизни. Мне передали по рации, чтобы я принял командование и выдвинул свой танк вперед, в голову колонны, сказали, что населенный пункт Сметские Выселки взят нашей пехотой и мы должны занять оборону на западной окраине Выселок. Теперь уже я в качестве командира должен был стрелять из пушки. Танк был боеспособным. Я обратился к проходившим пехотинцам: «Ребята, кто хочет в танк заряжать пушку?» Один нашелся, залез, я показал ему, как заряжать, и мы выдвинулись вперед. Лес редеет, появились ограда, дом, огород. Ничего подозрительного не видно, приблизились метров на двести к строениям, и тут грохнул выстрел. Люк вломился внутрь танка, механик-водитель и солдат, которого я взял, убиты. Один я живой, потрогал лицо рукой - иссечено осколками. Броня в американских танках при попада-нии снаряда давала осколки. Что оставалось делать? Вылез из танка через верхний люк, вокруг немцы, «хальт» кричат, со всех сторон стрельба, я свалился на землю. Наши танки стали разворачиваться и отходить, пехота залегла, я догнал последний уходивший танк, схватился за поручни, залез на броню, и вот таким образом покинул эти Сметские Выселки. Сидел на броне и удивлялся, почему танк при попадании в него снаряда не загорелся. Потом шел дорогой, обсаженной березами, - такая красивая была аллея. Вокруг рвались мины и снаряды, летели осколки и сучки, а я, после всего пережитого, шел с ощущением, будто иду неживой, - ни малейшего чувства страха, в полной отрешенности от происходящего. Пришел к своим, ребята рассказали, что командир бригады чуть было не попал в плен со всем штабом, отстоял взвод охраны. Все 43 танка в бригаде были уничтожены. Вот таким выдался для меня август 1942-го года.
На формирование поехали в Горький. Жили в клубе в городе Дзержинске, получили точно такие же танки. Это был ноябрь 1942-го года. Месяц приводили танки в боевое состояние, пристреливали их на полигоне, занимались боевой подготовкой. Недалеко располагались Гороховецкие лагеря, на полигоне которого стреляли артиллеристы. Мог ли я подумать, находясь в Дзержинске, что через полтора года на Гороховецком полигоне буду стрелять сам из гаубиц? Никогда!
В Дзержинске мы поголодали - третья норма, кусок хлеба грамм четыре-ста и суп, мяса в котором практически не было. Все рвались на фронт. На фронте кормили хорошо. Масло сливочное, колбаса американская в банках, каша консервированная с мясом, которую разогревали на огне. Командный состав получал доппаек. Каждый день - сто грамм водки. На экипаж давали пол-литра. Иногда делали так: один раз пропускали, на другой день получалось двести пятьдесят. Я до армии только один раз попробовал водки. Когда объявили войну, студентом выпил грамм пятьдесят. «Как ее люди пьют?!» - подумал тогда, ощущая мерзость во рту. Мужчина, который нас угощал, выпил несколько граненых стаканов. Лет 65 ему было. А когда после Курских боев мы гвардейцами стали, у нас была усиленная норма питания. Во время учений под Дзержинском видел среди призывников не только молодежь, но и пожилых мужчин – лет им было под шестьдесят. В 1942-м году, когда немцы наступали, брали всех, а потом уже разбирались - кого на передовую, кого в тыл.
В декабре выехали на Воронежский фронт, разгрузились на станции Трехсвятская. Расквартировали в деревнях. Командиры собирали нас, объясняли, что воевать на танках теперь будем по-другому. Будем, как немцы в 1941-м году, бросать танки в прорыв клином, потом расширять его, окружать и уничтожать противника.
В середине январе 1943-го года наша бригада участвовала в прорыве обороны немцев на Дону. За три дня до наступления мы ознакомились с местностью, побывали у пехотных командиров, расспросили о расположении огневых точек противника. Поскольку наша бригада - быстроходная, ее оставили для развития успеха, а прорывать оборону поручили нашим Т-34. Для этой цели был развернут танковый корпус. Впервые я наблюдал сражение со стороны. Как Наполеон у Толстого при Аустерлице, я стоял на высоком берегу Дона и смотрел на панораму боя, которая разворачивалась на противоположном берегу. Сначала заработали наши «катюши». «Катюши» – это вестники наступления, в последние годы войны «катюши» были на всех фронтах. Потом включилась артиллерия, появилась авиация, цепочкой пошли танки и за ними пехота. Наблюдал, как на минах подорвались два наших танка, как пехота перевалила за бугор и скрылась за ним. Когда первая линия обороны противника была прорвана, был подан сигнал нам – развить успех, расширить прорыв. Ворвались в какую-то деревню - такого количества убитых немцев я нигде не видел. Мороз был тридцать пять градусов, страшный мороз, жуткий. Трупы в основном громоздились около домов. Фашисты прятались в домах и когда выбегали, тут их и укладывали, прямо у дверей. Кучи трупов - кучи, кучи. Уже сумерки наступали, когда нашему взводу поручили разведку. На броню сели автоматчики, и через несколько километров подъехали к хутору - домов восемь было. Стояли четыре самоходных орудия без охраны, никого на улице. Мы один танк оставили у входа в хутор, второй поставили посередине, а наш танк ушел в конец хутора. Немцы, почувствовав неладное, стали выбегать из домов, и мы стали их расстреливать. Вдруг появилась «рама», немецкий самолет-разведчик, и взлетела из-за стога красная ракета. Командир сказал механику-водителю: «Давай к этому стожку, посмотрим, кто там сигналы подает». Хотя снег большой был, но днище у американских танков высокое, поэтому танк не быстро, но шел по снегу. Подошли к стогу, нервы у немца не выдержали, стал стрелять по танку из автомата. «Мы стрелять в него не будем, - сказал командир, - мы его раздавим». Немец выбежал из-за стога, танк на него наполз и днищем вдавил его в снег. Мы проехали, развернулись, немец встал, с лица стер снег, поднял автомат. Командир: «Ну-ка еще разок». На третьем заходе мы переехали его по ногам. «Пристрели, чтобы не мучился», - сказал мне командир и подал пистолет. Я вылез из танка, подошел к немцу, выстрелил ему в голову. Молодой был, обер-лейтенант, старший лейтенант по-нашему. В тот же вечер, когда мы всех немцев на хуторе перебили, нам привезли еды, пополнили боеприпасы и горючее.
Утром нашей бригаде предстояло взять деревню Волчья, что стояла на пути к районному центру Каменка. Чтобы усилить атаку, на танках установили сирены, и вот под эти песни, под залпами нашей артиллерии сорок три танка двинулись к Волчьей. Ворвались, и я увидел, как из-за дома показалось орудие, на дорогу выкатили и стали ствол на нас нацеливать. Я из пулемета по прислуге, не знаю, попал, нет, но они там закопошились, выстрелить не успели, танк налетел, от удара корпусом орудие отлетело в сторону. Взяли Волчью. Но немцы не успокоились, решили отбить деревню. Местность там овражистая, удобная для защиты и неудобная для наступления. Нам хорошо было видно, как они цепью в темных, зеленоватых шинелях шли, и впереди восемь танков. Ну, мы распределили цели, кому по чему бить, и был приказ – стрелять после сигнала. Они приближались, стреляли, мы - пехота, минометы, артиллерия, танки – приготовились. Наши танки стояли около домов, побеленные, зимой они незаметные. Немцы танки не белили. Наконец взлетела красная ракета, и мы обрушили на немцев такую массу огня, что они растерялись, кто бросился назад, кто вперед, кто в сторону. Четыре танка мы сразу подбили, остальные повернули назад. И настала наша работа – догоняли пехоту, давили гусеницами. Бригада отошла в сторону Каменки, а наш танк остался в деревне. У командира разболелся желудок, и он получил разрешение на час-два отлежаться в избе. И тут видим – из оврага выходит толпа с поднятыми руками. Человек двести. Сдаются. Что делать? Их много, нас четверо. Командир предложил мне выстрелить по ним из пушки. Я выстрелил. Они залегли. С поднятыми руками к нам подошел их командир, офицер. Оказалось, это венгры, они сдавались в плен. Мы им показали направление в наш тыл, и они ушли, безоружные и без конвоя.
После боев за Волчье наша бригада ждала подкрепление, для взятия Каменки должны подойти пехотная дивизия и корпус танков Т-34. Они задерживались, у них что-то не ладилось, а у нас - успех очевидный. Каменку предполагалось брать с двух направлений, основной удар должен был нанести танковый корпус, а нашей бригаде, как всегда, отводилась вспомогательная роль. Опять заправились горючим и боеприпасами, поели, а в два или три часа ночи приказ – бригаде, не дожидаясь подкрепления, наступать на Каменку. Впереди средние танки, следом наши, легкие. Ворвались в Каменку ночью, немцы не оказали никакого сопротивления – застали их врасплох. Выбегали из домов в нательном белье, автоматчики расстреливали их в упор. Потом выяснилось, что накануне женщины предупреждали немцев, мол, зачем раздеваетесь. Немцы отвечали: «Матка, мы знаем, русские далеко». Взяли в плен много немцев и захватили трофеи – больше сорока танков, артиллерию, всякое имущество. И сделала это одна наша бригада. Правда, утром чуть было не случилась беда. Подошел к Каменке наш танковый корпус и открыл огонь. Хорошо, вовремя разобрались, обошлось без жертв. За Каменку всю бригаду наградили. Я получил медаль «За отвагу». Наши женщины свозили в Каменку убитых, раненых и обмороженных немцев, живых отогревали в своих избах. Мы спрашивали женщин, зачем они это делали. Они: «Да что они будут на наших полях лежать?!» Помню одного немца, он такой длинный был, сухощавый, когда привезли его на санях, поднялся во весь рост, произнес «о-о!» и хлопнулся оземь. В Каменке мы захватили немецкие продовольственные склады. Набрали продуктов, кто сколько сможет. Экипажи нагрузили на танки бочонки с ромом и тюки с хлебцами, колбасами, копченостями, консервами, сливочным маслом. А потом угощали жителей поселка, давали им выпить, закусить и с собой им давали. Детей угощали шоколадом. Там же, в Каменке, мы видели штабеля трупов наших солдат, высотой, наверное, метра три, и площадью метров двадцать квадратных. Когда проезжали мимо них, я подумал: «Вот братва наша. Сколько погибло их и умерло в плену!» Большие бои были в Воронежской области.
В этих зимних боях погиб командир батальона Туфатулин. Он имел орден Красного Знамени, который получил в 1942-м, когда еще награждали редко. Бесстрашный командир, всегда впереди был, хотя ему положено руководить сзади. Во время одного наступления батальон не мог подавить огневые точки - закопанные немцами танки. Когда одна рота наших танков была уничтожена, Туфатулин не выдержал, бросился на своем командирском танке на немецкие огневые точки и погиб.
Потом наша бригада в составе Воронежского фронта вступила в Белгородскую область и освободила районные центры Репьевка и Скородное. 16 февраля 1943-го года мы участвовали в освобождении Белгорода. Первым ворвался в город танк старшего лейтенанта Попова из нашей бригады. Впоследствии его фамилией назвали улицу в Белгороде. Его танк подорвал один немец - бросился под гусеницы с миной. Ну, такой подвиг совершил. Сам погиб и танк уничтожил. А наш танк вышел из строя на окраине города – было перебито зубчатое колесо. В ожидании помощи мы экипажем расположились в одной избе на шоссе Белгород – Томаровка. Рядом стояла артиллерийская батарея из четырех противотанковых орудий. Наши войска ушли на Полтаву и Харьков, но, как оказалось позже, не рассчитали своих сил, потерпели поражение под Харьковом. Наша бригада оттуда не вернулась.
18 марта - уже ручьи текли, тепло было, прекрасный выдался день, - мы услышали усиливающийся гул на шоссе Белгород - Харьков. И увидели колону танков, идущих на Белгород, – чьи были, непонятно. Потом услышали стрельбу. Позже выяснилось, что колонна была немецкая и один наш Т-34 пристроился сзади к этой колонне и стал их расстреливать. Уничтожив несколько танков, он свернул в сторону и ушел проселочной дорогой. Проходимость наших Т-34 лучше, чем у немецких танков. Те и не пытались его догнать, только постреляли вслед. Заняв Белгород, немецкие танки двинулись в направлении на Томаровку, но, встреченные огнем нашей батареи и потеряв два танка, отошли. Только мы сели за стол обедать, как вдруг ворвалась женщина из соседнего дома: «Танкисты! Чего вы сидите!? Немцы идут!» Выбежали - немецкие автоматчики шли по дороге в нашем направлении. Что делать? Танк не на ходу, боеприпасы кончились. Сняли затвор с пушки и кинулись по сугробам через поле в сторону шоссе Белгород - Курск. Метров шестьсот до него было. Нас - восемь человек: наш экипаж, два пехотинца и два штабиста. Шофер уехал на штабной машине в Томаровку, не предупредив штабистов, оставил их с нами. И мы побежали, вернее, полезли по снегу, снег глубокий, вязкий. Немецкие автоматчики, открыли огонь по нам, как по мишеням, - нас разделяло всего-то метров шестьдесят! Я туда-сюда, то влево, то вправо бросался, как заяц, а пули – жик! жик! – вокруг. Кто-то из наших упал рядом, потом другой. Я споткнулся, завалился, и тут же надо мной просвистели пули. Бегу, ползу, пули со всех сторон. Ну, думаю, сейчас, сейчас попадут! Нет! Ушел я все-таки. Из экипажа все остались целы. Штабники погибли. Вышли на шоссейную дорогу, поднимали руки, но ни одна машина не остановилась, все спешили, бежали. Так пешком и прошагали восемнадцать километров до Скородного, где размещался штаб нашей бригады. На этом бои для нас закончились - до летней кампании.
Перед Курской битвой нам доставили новые американские танки прямо на позицию, никуда на формирование не ездили. Расположились в лесу около деревни Гаптаровка. Четыре месяца стояли там, маскировались, немцы ни разу не бомбили. Ходили в деревню, покупали у населения молоко. Как обычно, приводили танки в боевое состояние, занимались боевой подготовкой, и вели разведку всех опасных направлений. К Курской кампании готовились со всей серьезностью. Такого количества военной техники я нигде никогда не видел. По ночам непрерывным по-током шли танки, машины, артиллерия.
5-го июля вечером в нашу деревню приехали артисты. Расположились в лесу. Начался концерт. Забыв про все, мы душевно отдыхали, наслаждались музыкой и пением, рукоплескали. Когда стемнело, зажгли свет. Небо то и дело прочерчивали ракеты. Немцы всегда пускали ракеты, когда темнело. И тут на сцену вышел заместитель командира бригады и сказал: «Товарищи, получен приказ совершить срочный ночной марш в направлении Харьковского шоссе». И вся бригада покинула концерт. Среди ночи во время передислокации мы услышали мощную артиллерийскую канонаду. Стреляли с нашей стороны. Позже, после войны, я узнал, что это наши артиллеристы наносили по развернутым немецким частям упреждающий удар. Утром мы вышли на шоссе и встретились с нашими тридцатичетверками, которые тоже совершали маневр. «Ребята, - сказали они нам, - немцы пустили новые танки «тигры» и «фердинанды». На ваших танках здесь делать нечего. Вы будете для них легкой добычей». А мы и не знали ничего о новых немецких танках. Заняли позицию в березовой роще недалеко от Прохоровки. Потом ударили немцы - страшенный гул такой поднялся. Появилась авиация – немецкая и наша. До Курской битвы в небе господствовали немцы. А тут я увидел много наших самолетов - бомбардировщиков, штурмовиков, истребителей. Постоянно шли воздушные бои, рвались бомбы, стоял грохот. Много техники было подготовлено для этой битвы – и с их стороны, и с нашей.
Нашей бригаде была поставлена задача встретить немцев из засады. Чтобы определить численность наступающих на нас немецких танков, в разведку назначили наш танк. Командиром танка и роты был капитан Власов. Через десять километров мы въехали в деревню. Промчались улицей, пересекли мост через речку, потом улица повернула под прямым углом направо и вышла на холм. Там стояла церковь, напротив - дом. Мы остановились около дома. Деревня пустая, население ушло. С холма увидели, как отступала наша пехота. Шли строем, не бежали, шли, как положено. Спустились в овраг, перешли речку и ушли. И увидели, как к противоположной стороне холма, прямо на нас двигались цепью немецкие автоматчики, шли уже огородами и стреляли перед собой. Власов сказал: «Надо их проучить». Я уже стал нервничать – гул нарастал, чувствовалось, что немецкие танки близко. Пора было уходить. Минуты две мы постреляли по немецкой пехоте, они залегли в картошке. И мы поехали назад. Проехали улицу, мостик и там, с возвышения, увидели немецкие «тигры». Махины! Длинная колонна – конца не видно. От колонны отделилось три танка, остановились и стали наводить на нас стволы. Расстояние между нами метров четыреста. Что мы могли противопоставить им, кроме своей 37-ми миллиметровой пушки!? И как только около нас разорвался первый снаряд, капитан Власов приказал механику-водителю включить максимальную скорость. Вот эта, американская, скорость нас и спасла. Дорога была не везде ровная, танк прыгал на колдобинах, снаряды рвались рядом. В танке неприятно было слушать звуки летящих снарядов: у-у-у, у-у-у! Ну, думал, все! Сейчас, вот сейчас попадут, снесут все, и мы будем готовы. Нам дома еще помогли. Когда неслись по улице, они нас на какое-то время прикрывали от немцев. И водитель был опытный – уходили зигзагами. Снаряды ложились то с перелетом, то сзади нас. На протяжении полутора километров бегства мы находились под прицельным обстрелом «тигров».
Рядом с нашей бригадой расположились два противотанковых артиллерийских полка. На исходе дня 6 июля наступающие немецкие танковые соединения приблизились к нам. Их танки стреляли на ходу. Мы молчали, выжидали. В этом промежутке запомнился жуткий эпизод, случившийся в нашем расположении: во время обстрела одному бойцу снесло голову, и он стоял какое-то время на поляне без головы, а из шеи фонтанировала кровь. Когда расстояние до немцев сократилось до шестисот метров, наша артиллерия открыла огонь. Мы поддержали. Два немецких танка остановились, но остальные продолжали наступать. И все смешалось в поздних сумерках – люди, танки, дым, пыль, духота. Потом стрельба стихла, техника остановилась, моторы заглохли, в полной темноте тишину нарушала только речь - немецкая и русская. Оставаться в таком положении нам было нельзя - утром, как только развиднеется, немецкие «тигры» нас просто раздавят. Взошла луна. Мне и еще одному из экипажа поручили разведать переправу через реку Сейм. Прокрались к реке, а там уже два наших тягача перетаскивали танки на другой берег. На обратном пути наткнулись на немцев – услышали, как они разговаривали совсем рядом. У нас автомат и гранаты были наготове. Выждали, проползли, они нас не услышали. Доложили в штабе бригады. Начальство решило передислоцироваться. Боялись одного - моторы заработают, и немцы откроют огонь. Но выхода не было. С выключенными фарами бригада медленно двинулась к реке. Немцы не стали мешать нам. Тягачи нас перетащили, и бригада ушла на новые позиции.
9 июля битва возобновилась. В чистом поле мы пошли на сближение с немцами, сила на силу, танковые армии на танковые армии. Их авиация бомбила нас, наша – их. Пыль и дым стояли стеной. И тут командир танка Власов попросил меня протереть прицел - от насевшей на триплекс пыли ему ничего не было видно. «Скоро сблизимся с противником, а я не могу стрелять из пушки», - сказал он. Танк остановился, я вылез через верхний люк на броню, протер прицел, и в этот момент в метрах шестидесяти взорвалась бомба. Я почувствовал сильный, пронзительный укол в глазу. Залез в танк, прижимая ладонь к глазу; командир спросил: «Что с тобой?» Увидел кровь и удрученно покачал головой: «Друг ты мой, так тебя же ранило! Куда ж ты годишься мне такой? Тебя надо высаживать». И меня высадили. А сами в составе бригады ушли вперед. Меня отвезли в госпиталь. Удалили осколок – мелкий оказался. Глаз уцелел.
В госпитале я пробыл две недели. Там узнал, что в том бою 9 июля мой танк в числе многих других был сожжен. И невольно вспомнил сон, который приснился мне однажды зимой, когда я после призыва находился в Больших Озерах. Приснилась наша деревенская речка, я, еще мальчишка, мою ноги на берегу, напротив деревенское кладбище, по речке против течения плывет телега, оглобли связаны, торчат вверх, на телеге голые люди, телега разворачивается и плывет к берегу, ко мне, женщина, умершая родственница, тоже голая, хватает меня за руки. «Я за тобой приехала», - говорит. Я упираюсь и говорю: «Я не согласен». Она: «Я твоего согласия не спрашиваю». Я бью ее ногой, вырываюсь и бегу в деревню. Вижу Машу, знакомую девочку, и жалуюсь ей, хотела, дескать, тетка меня на кладбище утащить. И проснулся. Когда рассказал сон хозяйке дома, в котором нас расквартировали, она сказала: «Сынок, смерть тебя будет касаться, но ты избежишь ее. Будет трудный бой у тебя, но ты останешься жив». Вот и сбылся сон в очередной раз, подумал я, - смерть была рядом, но случай спас меня. А может быть, это – не случай?
На Прохоровском направлении немцы углубились на двадцать пять километров. Но к 23-му июля, когда я вернулся в тыловые соединения бригады, линия фронта была восстановлена. А потом пошли позиционные бои, активных действий не велось, подтягивали резервы, стреляли снайперы. Запечатлелся такой эпизод. Мы стоим, они стоят, между нами метров триста – поле ржаное. Посредине поля - подбитый немецкий танк. Мне и Грише Грошеву (из Горьковской области), заряжающему из нашего экипажа, поручают снять с танка оптику. Ползем рожью. Туда добираемся благополучно. Полное затишье. Только снайперы работают. Залазим в танк через нижний люк, а там внутри запах стоит невыносимый – убитые танкисты разлагаются. На скорую руку снимаем оптику и вылезаем. Может, какую неосторожность мы проявили, может, пошевелилась рожь, но они открывают огонь, строчат пулеметы. Я говорю Грише: «Вместе уходить опасно, давай отдельно». И так мы уходим – ползком во ржи, зигзагообразно, как ящерицы. Пехотинцы нас встречают словами: «Ну, танкисты, молодцы! Как же вы смогли достать такую ценность и не потеряли себя там? По вас как стреляли!» Они тоже, наша пехота, молодцы, нас прикрыли, ответили на огонь немцев, такая перестрелка шла с обеих сторон - будь здоров! Вскоре Гриша погиб. Решил пострелять из немецкого трофейного карабина с прицелом – точный карабин был. Командир его предупреждал: «Всех немцев не убьешь». Не послушал, открыл верхний люк, начал стрелять. Стрелял и считал убитых немцев. После третьего убитого – хоп! – и сам опустился в танк: пуля попала в лоб.
31-го августа мы уехали на очередное формирование в Тулу. Обрадовались – наконец-то получили Т-34, свои танки, родные. Пришлось всем немного обучиться – другая техника, другое оружие. Хотя пулемет Дегтярева я знал. В Туле заходил к тете и на два дня отпустили к матери в деревню. На гимнастерке висели у меня две боевые медали - гордиться было чем. Но самое большое счастье – увидеть мать, родных. Мать держала двух овец и несколько кур. Кормились огородом – картошкой, капустой, свеклой, морковкой.
В конце октября наша бригада прибыла на Первый Прибалтийский фронт в Смоленскую область. Разгрузились на станции Рудня. Что характерно, во время разгрузки нас охраняли истребители - летали по кругу. Однажды мы видели, как появились немецкие бомбардировщики, но тут же наши «ястребки» устремились к ним с нескольких направлений, и те сразу повернули назад.
19 декабря 1943-го года наша бригада участвовала в наступлении на Витебск. Было много снега и стояли крепкие морозы. Задача бригады состояла в том, чтобы преодолеть оборонительные укрепления немцев и вырваться на шоссе, ведущее на Витебск. Перед наступлением, как обычно, мы проводили рекогносцировку местности на передовой. В этом нам помогали пехотинцы, показывали огневые точки и проходы в минных полях, обозначенные флажками (в этот раз мы на минных полях не потеряли ни одного танка, накануне ночью саперы сделали вылазку, разгородили нам прилично). Во время одной такой рекогносцировки впервые увидел в качестве командира батальона или роты женщину; она обматерила нас за то, что мы шли в простреливаемой снайперами траншее, не пригибаясь. Боевая женщина, плотная такая, в наградах, понравилась нам, танкистам.
За полтора часа до наступления заработали «катюши», потом включилась артиллерия и стала бомбить авиация. Это была уже не война 1942-го года, когда у нас не хватало боеприпасов и техники. После Курских боев господство в воздухе перешло к нам. Ну и, как обычно, после артподготовки пошли танки и следом пехота. Оборону противника пересекал глубокий овраг. Пока мы добрались до оврага, почти всю пехоту потеряли. Наши солдаты серыми шинелями сплошь покрыли снег на подступах к проволочным заграждениям немцев. Трудно, очень трудно было примириться с такими большими, казавшимися неоправданными, потерями. Наступление приостановилось. Дальше продвинуться не было никакой возможности – немецкая артиллерия била из крупных калибров. Уцелевшие пехотинцы группами выползали из оврага, но сплошной линии обороны не было. Удерживали линию танками, не давая немцам перейти в контратаку.
В овраге мы дозаправлялись боеприпасами и горючим. Немецкая артиллерия продолжала вести обстрел. Я впервые увидел, как рвутся в воздухе снаряды. Рвались на высоте примерно двести метров, снаряд за снарядом. Позже, учась на артиллериста, я узнал, что такая стрельба называется пристрелкой воздушного репера. Но попасть в овраг, где мы расположились, немцам явно не удавалось. Пока танки заправляли, я отошел немного в сторону и увидел немецкий блиндаж. Дай, подумал, посмотрю, как там немцы жили, и направился к нему. У входа в блиндаж лежали два убитых наших солдата. Только наклонился над ними, чтобы снять медальоны, раздалась очередь и пули надо мной прошили снег: фур-р-р! Я среагировал мгновенно - упал, ноги-руки под себя и прыжком к блиндажу. Вдогон еще очередь, но я уже был в блиндаже. В лесу за оврагом засел немецкий пулеметчик. Ясно было, что этих двоих убил он. Пристреленное место. Сижу и думаю: как же выйти отсюда? Танки заправят и дадут команду уходить. А мне что делать? И тут услышал, как офицер приказал пехотинцам убрать фрица. Когда я выходил из блиндажа, – не без опаски - никто больше не стрелял. А мой командир отчитал меня: «Зачем туда пошел? Тебя же убить могли!»
Дозаправились. Подошла пехота, какая-то стрелковая дивизия. И снова вперед, делаем рывок под обстрелом немецкой артиллерии, вот уже ря-дом шоссе, а сбоку клином лесок выдавался. И когда до большака оставалось метров четыреста, я увидел, как из этого леска сверкнуло пламя, и наш танк потряс сильнейший удар. Как я выпрыгнул из танка, не помню. Очнулся, когда меня вносили на носилках в какую-то избу. Я спросил: «Куда?» «Домой приехал», - сказали мне в ответ. А я подумал: «Какой дом?» Помню, тепло в доме было. Там еще один раненый лежал. Та деревня называлась Рыжики. Потом нас перевезли в госпиталь.
В госпитале танкисты мне рассказали, что там, в той рощице, была немецкая засада, стояли «пантеры» и «тигры». Вот они и врезали по нашим танкам. Мой танк не загорелся, но удар был такой силы, что образовалась огромная вмятина. В живых из экипажа я остался один. Пехотинцы видели, как из люка вывалился танкист, но подойти к танку не могли из-за сильного огня противника. И только с наступлением темноты меня оттащили. Получил сильную контузию. От удара воздушной волны припухла грудь. Первые дни не мог ходить, болела и кружилась голова, носом шла кровь (перестала идти в Средней Азии, где я служил после войны). Пробыл в госпитале с 19-го декабря по 26 января. По положению, в прифронтовом госпитале больше месяца не держали. Тяжелораненых после оказания первой помощи отправляли в тыл. А тех, кто вставал на ноги, переводили в запасной 186-й армейский полк 43-й армии. В запасном полку была отдельная танковая группа, откуда направляли в танковые части на формирование. В этой группе я встретился с Володей Назаровым, москвичом. У него тоже было среднее образование. В штабе полка он увидел объявление о наборе в военные училища и предложил мне записаться в артиллерийское учи-лище в Томске. «Заодно, - сказал, - посмотрим Сибирь. Посмотрим, как велика наша Родина. Поедем через Москву, навестим мою мать и сестру. Учиться не будем, вернемся. Я им отплачу за свое ранение». У Володи после ранения была изуродована, выкручена челюсть, рот закрывался неправильно. Я подумал: «А что я теряю? Посмотрю Москву, ни разу в ней не был. И в Сибири не был». «Посмотрим и вернемся бить немцев», - повторил он и рассмеялся. В запасном полку были группы артиллеристов, пехотинцев, саперов, солдаты всех родов войск, все обедали в одной столовой. Однажды пришли в столовую, а там одни танкисты. Спрашиваем: «Ребята, в чем дело?» А дело было в том, что всех срочно бросили на передовую - немцы прорвали фронт. А нас не тронули, приказ Сталина был - танкистов использовать только по прямому назначению.
Но, прежде чем рассказывать о сибирском периоде моей жизни в тылу, сделаю несколько дополнений к войне.
Наша армия всегда называлась Красной. Поначалу отличительными признаками у военных служили лычки, ромбики, треугольники и шпалы. До 1943 года официально командиров не называли офицерами, но между собой, солдатами, - да, говорили так. Звание офицера ввели перед Курской битвой. На Курской битве я помню на себе сержантские погоны.
За время моего пребывания на фронте - а я за это время сменил не один экипаж - мы жили дружно, с чувством ответственности перед товарищами. Любой вопрос решался без скандалов, обязательно находили компромисс. Обязательно! У нас в бригаде большой разницы между офицерами, сержантами и солдатами не было. Да и рядовых у танкистов не было. После первого боя мне сразу дали сержанта, минуя ефрейтора и младшего сержанта.
После Курской битвы наша 192-я отдельная танковая бригада 24 октября была переименована в 39-ю гвардейскую отдельную танковую бригаду.
Американская техника отличалась качеством изготовления, их танки никогда не подводили в эксплуатации, ни одной поломки не было. Но сама конструкция американского танка была не приемлема для войны, разве что - для парадов. Использовались двигатели, списанные с самолетов, с воздушным охлаждением, зимой в этих танках было холодно, летом – жарко. При передислокации нас не раз наши артиллеристы принимали за противника и наводили на танки орудия. Мы предупредительно махали им с танков. Пушка на легком танке имела калибр 37 миллиметров, стреляла бронебойными снарядами. За все время моих боев на М-3Л мы не подбили ни одного немецкого танка. Мне повезло в том, что танки, на которых я воевал лично, когда их под-бивали, ни разу не горели, ни разу. Повезло.
Случаи дезертирства или трусости, когда у людей не выдерживали нервы, имели место, но редко. Однажды во время боев мы отошли на какой-то рубеж недалеко от передовой. Затишье, заправляемся. Стояли в деревне, а в таких случаях назначались парные патрули. Одна пара идет в одну сторону, другая – в другую, потом встречаемся и расходимся. И только разошлись, вдруг - выстрел. Я думал - нападение. А это оказалось, во втором патруле один солдат сделал самострел. Под мышку стрельнул, все разворотило. Даже в госпиталь его не повезли. Сразу трибунал и расстреляли. Я не ходил смотреть.
Из боевых наград я получил две медали – «За отвагу» и «За боевые заслуги». За зимние бои на Воронежском фронте. За Курские бои меня представили к ордену, награду оформили, но я не получил ее, где-то затерялась. Искать не стал. За бои солдатам, как правило, давали медали, а командирам – ордена. В первые годы войны, когда отступали, награды, за редким исключением, не давали. Больше всего орденов получали штабники, награды были в их распоряжении, они себя не забывали. Боевой орден Отечественной войны первой степени получил при Брежневе, этим орденом награждали тех, кто имел боевые награды.
За подбитый танк солдату было положено вознаграждение в пятьсот рублей.
На войне зимой одевались в телогрейку, в ватные брюки, шинель была. Летом ходили в ботинках с обмотками, обмотки шерстяные, длиной при-мерно 1.2 м, тепло, удобно в них.
Письма в войну всегда приходили - треугольничком сложенные. Я получал письма из деревни, а мои получала мать.
Томск
Ну и поехали мы с Назаровым в Томск в составе группы из двадцати человек под начальством старшины. По пути побывали у Володи дома в Москве. Не обошлось без приключений. У нас документов, кроме красно-армейских книжек, не было, ни увольнительных, никаких оправдательных. Старшина поначалу не отпускал нас, боялся, что поймают и в штаб направят как дезертиров. Володя уговорил его - он коренной москвич, пройдет дворами, закоулками, никто не заметит. Но патруль заметил нас, еле ушли, свернув в какой-то переулок, потом нырнули в метро. Конечно, и мать его была рада, и сестра, и мы были рады встрече. А Москву я толком не рассмотрел, были там несколько часов в темное время. В Сибирь ехали в вагонах-теплушках, было холодно, особенно за Уралом. Сухой паек дали на сутки, и только в Свердловске покормили горячей пищей. А ехали четыре дня. В то время в Томске было девять военных училищ, эвакуированных из Ленинграда, Киева и других городов.
Чтобы избежать зачисления в училище, Володя нашел хозяйственный взвод, который разместился в лесу в восемнадцати километрах от города. И пока мы две недели (карантин) прятались в хозвзводе, экзамены в училище прошли и уже комплектовали учебные взводы. И вдруг приезжает лейтенант и говорит: «Николаев и Назаров, вас приглашают на мандатную комиссию». Мы пытались отвертеться, мол, не сдавали экзамены и все такое прочее. «Мне приказано вас доставить на мандатную комиссию», - отрезал он. Ну что ж, пришлось нам по очереди докладывать на комиссии. Я вошел, чеканя шаг (строевая подготовка у меня всегда была неплохая), и доложил по уставу: «Товарищ генерал, гвардии сержант Николаев прибыл на мандатную комиссию». Начальником училища был генерал Иванов, участвовал еще в войне в Испании. Он и говорит: «О-о-о! Сержант, с медалями боевыми! Та-ак. Ну, этот нам нужен». Я: «Товарищ генерал, я же не сдавал вступительные экзамены». Он: «Как вам не стыдно, гвардии сержант! Я набираю с пятыми, шестыми, седьмыми классами, а у вас среднее законченное образование! Ты знаешь, что такое артиллерия?» «Не знаю, товарищ генерал». «Узнаешь! Требует хороших знаний. Зачис-лить его в 23-й учебный взвод. Все!» Володю зачислили тоже, только в другой взвод. Встречались мы с ним редко. В течение трех месяцев он не ходил на занятия. Напротив нашего общежития находилось общежитие медицинского института. Он ходил туда. Его предупреждали, грозили трибуналом и штрафной ротой. А он говорил: «Я этого и жду». Был трибунал, потом – штрафная рота и фронт. Перед отбытием он сказал мне: «Если я останусь живой, адрес твой знаю, получишь весточку». Но весточки от него я не получил.
Мои занятия начались 1-го марта 1944-го года. Первые три месяца в училище мы проходили общеобразовательную программу. Я все это знал. Учеба давалась легко, оценки были только отличные. Один я был отличником во всем взводе. Моя фотография висела на стене. Мне предлагали остаться в училище на преподавательской должности командира взвода. Я отказался: «Я знания получил, хочу попрактиковаться, повоевать артиллеристом. Танкистом воевал». Училище закончил 1 апреля 1945-го года и получил назначение в Гороховецкие артиллерийские лагеря. Учеба продолжалась тринадцать месяцев вместо предполагаемых восемнадцати. Обычно для войны подготовка артиллеристов длилась три, четыре, ну пять месяцев, шесть – максимум. А нас готовили для кадровой армии. С самого начала нам дали понять, что война с Германией закончится без нас.
Гороховецкие артиллерийские лагеря
13-го апреля мы прибыли в Гороховецкие артиллерийские лагеря под Горьким. Бои шли уже за Зееловские высоты, а мы стреляли в этих лаге-рях. На конец войны было сформировано пятнадцать артиллерийских полков. «Зачем столько?» - спрашивали мы себя. Летом были и ночные стрельбы. Стреляли из дивизионной артиллерии, в которую входили гаубицы калибрами 122 и 152 мм. Все лето стреляли, не жалея снарядов. А как только стемнеет, нам показывали фильмы. Жили в землянках. Я был командиром огневого взвода из двух гаубиц калибра 122 мм. Командирами орудий были фронтовики Шилов и Сулейманов. Хорошие были командиры, награжденные. Из подчиненных помню еще двух белорусов, Козинца и Волынца, обоим по пятьдесят восемь лет. Вот они мне помогали поддерживать дисциплину среди молодежи 1927-го года рождения. Козинец и Волынец не воевали. Однажды они меня спросили: «Товарищ лейтенант, как бы нам домой отпроситься? У нас в Белоруссии посевная начинается». Понять их можно – дома семьи большие, разруха, но я ничего не решал. А по возрасту они и так были первыми на демобилизацию. И вот 8 августа 1945-го года оборвали демонстрацию фильма, вышел начальник политотдела лагерей и объявил: «Товарищи, мы разбили немцев, разобьем же теперь и японцев. Получили депешу, завтра наша страна объявит войну Японии. Покажем нашу силу японцам и отвоюем у них нашу территорию, которую мы потеряли в войну 1904-1905 годов». Мы все тут возбудились, было не до фильма, отметили событие, выпили как надо. И продолжали стрелять на полигоне до 27-го августа. 27-го августа мы вышли на станцию Ильино для погрузки в эшелон и отправки на Дальний Восток. Но день шел за днем, погрузка не начиналась. Появились разговоры, что, может быть, на Дальний Восток и не поедем. А 3 сентября Япония капитулировала, и нас вернули в Гороховецкие лагеря. На праздновании 7 ноября наш командир гвардии полковник Садкович, стройный, поджарый офицер, объявил в столовой: «Товарищи офицеры, скоро мы уедем. Куда конкретно, пока не скажу. Поедем туда, где тепло и фрукты, мерзнуть не придется. Место хорошее, не пожалеете». И до декабря мы продолжали стрелять и кормить в землянках клопов.
В Среднюю Азию
В начале декабря наш полк получил приказ выступить к станции Ильино для погрузки. Погрузились на два эшелона и поехали. Останавливались в Оренбурге, Чкалов тогда был. Ходили в баню. Мороз стоял! Середина декабря. Гарнизонная баня. Покормили нас. Потом ехали по Казахстану - равнина, однообразная голая степь, попадались лишь городки и селения - бедные-бедные. Куда нас везут? В какой край? Поезд тащили паровозы, сильные паровозы. Скорость хорошая, приличная. И только перед Узбекистаном нам сказали, что едем в Туркмению, в город Мары.
Появились горы, Тянь-Шаньские горы. Остановились в Ташкенте. Здесь в первый раз мы почувствовали настоящее тепло. Ходили в кителях – это на исходе декабря-то! Буфетов много, лавок, виноград, яблоки, дыни - всего полно. Действительно, подумал, не обманул полковник Садкович: тепло и много фруктов. Самарканд проехали. Со станции видели минареты - красивые! Такие сочные краски, от времени не изменились. Но чем дальше, тем больше портилось настроение. Последним из приличных городов был Каган. Узбекистан закончился. За Каганом началась Туркмения, пошли пески. Однообразные пески, барханы, изредка торчали саксаулы. Да-а, думал иронично, теплый край, ничего не скажешь. Проехали длинным, с километр, Амударьинским мостом. Мост построен еще в царское время. Приехали в Чарджоу, город отличался от узбекских. Большинство домов из глины. Но все же еще похож на город! Я думал, может, нас тут и выгрузят. Нет. Поехали дальше. Станция Репетек. Там метеостанция была. Позже я узнал, что это самое горячее место в Туркмении – станция Репетек. Летом температура достигает девяносто двух градусов на поверхности песка. Дальше пошли абсолютно голые места – одним словом, пустыня. Сотни километров - вокруг ничего нет, лишь изредка встречались станции, мазанки и кибитки. Подъехали к городу Байратали, что в двадцати девяти километрах от Мары. На холме - разрушенная крепость. Забегая вперед, скажу: когда мы уже служили, там, в этой крепости, у нас были наблюдательные пункты. Там похоронены два брата, Байрат и Али, в Средние века они проявили какую-то стойкость при защите этой крепости, я видел их могилы. К Мары подъехали затемно, в городе протекала речушка небольшая, Мургаб называется. Утром рассвело – земля была покрыта белым, как снег, налетом, это оказалась соль. Не снег, а соль! Там все земли засолены.
Туркмения
Расположились мы в военном городке Мары в казармах, построенных еще в царские времена. Постройки одноэтажные, стены высотой до десяти метров возведены конусом, глиняные, внизу толщиной два метра, а к верху сужены, полы цементные. Летом в казармах прохладно, замечательно. Дневальный регулярно обрызгивал полы. Город Мары – областной, с мечетью, несколько двухэтажных зданий, остальные – одноэтажные, улицы в центре, мощенные булыжником, остальные – грунтовые, тротуаров не было, население в основном русское. Электроэнергию городу давала тепловая станция. Главная улица – Полторацкая, на ней в красивом доме располагался штаб дивизии. Улица названа в честь красноармейца, убитого басмачами. Наша артиллерия сначала стояла открыто на площадке, потом сделали для нее навесы.
Государственная граница от Мары находилась в трехстах километрах, от Ашхабада - в двенадцати километрах. За перевалом в Копетдагских горах проходила граница с Ираном.
Самое трудное в Туркмении – привыкнуть к климату, жаре. Организм адаптируется с год, не меньше. В конце февраля теплеет, зацветают сады и вся пустыня покрывается зеленью и цветами. Тюльпанов и маков – жуткое дело! Особенно в местах с влажной почвой. Но в конце апреля вся местность выгорает, с апреля по октябрь – ни облачка, ни капли дождя. С десяти утра поднимается ветер, ветер гонит песок, жарит солнце, ветер горячий, как из раскаленной печки. В двенадцать часов дня лучше не показываться.
Там, где есть вода, местное население занималось хлопководством. Другое занятие у них – скотоводство. По мере высыхания пастбищ овец перегоняли в горы. Туркмены были в основном неграмотными, жили неопрятно, грязно, аборты не делали, рожали много, смертность среди детей высокая, да и взрослые жили недолго, медицинского обслуживания практически не было. До шести лет дети бегали голыми. Официально многоженство было запрещено, но на самом деле оно существовало и в советское время. За невесту обязательно давали калым. Мужья своих жен не жалели, скот жалели, а женщин – нет, сорок лет - предельный для женщины возраст. Женщины работали и в колхозе, и дома, и на своем участке. А мужчины в чайханах пили зеленый чай, ели виноград, проводили время в разговорах. Лошадей у них мало, основная тягловая сила – ишаки, ослы и верблюды. Обычная картина: на маленьком ослике, нагруженном кумжунами, сидит огромный, толстый мужчина, а рядом идет жена. Собаки у них огромные, злые, чтобы были злее, им обрезали уши. Туркмены табак не курили, они сосали его, закладывая под язык, а потом выплевывали. Для этого выращивали специальный табак. Молодежь была подвержена табаку не так сильно, как мужчины среднего и пожилого возраста.
Пожилые туркмены избегали общения с нами. Понятно почему - там Буденный устанавливал Советскую власть. Басмачество сохранялось до 1939-го года. Рассказывали, военные действия с басмачами имели такой характер: наш отряд заходит в аул, тишина. Только выходит, стреляют в спину. Тогда разворачивались и вырубали в ауле всех, от мала до велика. После нескольких таких случаев сопротивление прекратилось. Потому пожилые туркмены смотрели на нас со злостью. А молодежь научилась пить нашу водку, быстро переняла наши, русские, обычаи. По воскресеньям - у них это закон – семья должна поесть мяса, любая семья, бедная, зажиточная, все равно. Все идут на рынок и покупают мясо. По праздникам весь народ на рынке, покупаешь, не покупаешь, но ты обязательно там должен побывать. Такая традиция.
Председатели колхозов, учителя, местная интеллигенция нас, офицеров, уважали, приглашали на обед, который назывался той. Обычай у них такой: пока все гости не соберутся, никаких приготовлений не делалось. По числу гостей определяли, сколько скота резать - одного барана или двух, а иногда обходились индюками или курами. Гости размещались на коврах, положенных на землю, на коврах – подушки, кошма. На кошме ложились боком или, скрестив ноги, сидели. Я научился сидеть. Перед едой молодой туркмен, паренек, подходил к каждому с кумганом, металлическим кувшином с длинным носом, и подогретой водой ополаскивали руки без мыла, а полотенце было одно на всех. У каждого гостя – чайник. Чай пьют они только зеленый. Много пьют. На подносах - виноград, дыни, арбузы. Чаепитие заканчивалось, когда поспевали кушанья. Замечательно готовят они плов и шурпу. Плов рассыпчатый, изумительный, мясо, лук, морковь - все так удачно сочетается. Шурпа - первое блюдо, плов – второе. Шурпу ели деревянными ложками, а плов - руками из общего блюда. Едят, по бороде жир течет. Нам, русским, под плов подавали тарелки и вилки.
Плов готовили только мужчины. Женщины сидели в отдельном помещении, на глаза не показывались. Если кому-то из них надо было подать блюдо, подавали в дверь - такой у них закон. Самому почетному гостю давали голову барана. Для этой цели голову отваривали отдельно, целиком. Гость должен ее начать, чуть-чуть откушать - такой обычай. Тосты обычно не произносили, но если собирались по какому-либо случаю, день рождения или что еще, то принято было что-нибудь сказать, давали слово нашему представителю. Им это нравилось, но слушали без рукоплесканий. С их стороны говорили обычно начальство, учителя. По-русски умели говорить городские жители, сельские – нет. Я немного понимал по-туркменски, но связно говорить не умел. Конечно, и мы их приглашали. Они тоже с подарками приезжали, на день рождения или по какому другому поводу. Когда Иван Игнатьевич, военком, приглашал их, они привозили живого барана, резали и разделывали. Иван Игнатьевич говорил по-туркменски, был на фронте, но недолго, получил 8 ранений, загнали в Туркмению, в Туркмении он и женился, на русской женился.
Что характерно, рассказал мне главный врач, туркмены не знают почечно-каменной болезни. Мы сидели с ним на одном таком обеде рядом, и он объяснил, что дыни, арбузы и зеленый чай хорошо очищают почки и протоки. И в этом я убедился на собственном опыте: у меня болели почки, но после первых лет жизни в Туркмении эти проблемы исчезли.
Хлопок – главная статья дохода в Туркмении. Все председатели колхозов у них - Герои социалистического труда. Звезду давали за перевыполнение плана сдачи хлопка. Председатели получали награду по очереди. Чья очередь наступала, с тем делились своим урожаем остальные. И так по кругу.
В 1945-м году в Мары, когда туда прибыл наш полк, буханка хлеба на ба-заре стоила семьсот рублей. Такая же была у меня и зарплата.
В Мары я прослужил девять лет. Речка Мургал, на которой стоял город, теряла свои воды в песках в двадцати километрах от города. Воду пили из этой реки. Вода грязная, всегда мутная. Водоочистители помогали мало. Воду перед употреблением отстаивали и кипятили.
Летом 1946-го года нашей 5-й гвардейской механизированной дивизии было приказано совершить марш с севера на юг Туркмении и с востока на запад до Краснозаводска. В первый раз мы покидали Мары. Дивизия - махина, три полка мотопехоты, один танковый полк, отдельный тяжело-самоходный полк, наш гаубичный артиллерийский полк, зенитный полк, саперный батальон, разведывательный батальон, ну и там медсанбат и прочие подразделения. Общая численность дивизии - двенадцать тысяч. И со всей этой техникой мы должны были проверить маневренность дивизии в условиях пустыни. Это было в июле месяце, в самый разгар лета. Ранней весной учения мы уже проводили. А тут июль, постоянная жара, предсказывать погоду не надо. Начали учения недалеко от Мары, стреляли на равнине. Я для своего взвода на машину, студебеккеры у нас были, погрузил два термоса с водой да еще у каждого солдата была своя фляга. Относительно воды надо сделать отступление. Когда мы прибыли в Туркмению, врачи предупредили нас, что в первую очередь необходимо научиться пить воду. Режим питья воды заключался в следующем: во время завтрака пей воды сколько хочешь, но до обеда пить нельзя. Если жажда мучает, прополощи рот водой, не глотая ее. Иначе, если сорвешься, будешь пить бесконечно. За годы службы в Туркмении я усвоил этот режим навсегда, соблюдаю его и сейчас – пью только утром, и на даче обхожусь без питья. Ребята-новобранцы, хотя я их и учил этому, зачастую не выдерживали, срывались, пили воду, не насыщаясь. Что и случилось с ними на учениях. Солдаты выпили воду, и я послал водителя с термосами в Мары, воду привезли снова. От ветра укрылись в палатках. Но это была прелюдия, вскоре начался переход. Нам, артиллеристам, тяжелее всех было передвигаться. Танки идут, пехота на тягачах едет, а у нас на прицепах гаубицы, каждая – две с половиной тонны. Когда грунт был твердый, еще ничего, продвигались, а на барханах застряли, в сыпучем песке гаубицы сели по ступицу. Зенитки прошли, они легкие, всего лишь 37-ми миллиметровые пушки, танки Т-34 свободно прошли, у них гусеницы широкие, а наш гаубичный полк встал. Осложнили ситуацию тепловые удары, восемь человек лежало, батальонный врач и его помощники не успевали накладывать компрессы. От теплового удара не спасала панама. Я переносил жару более-менее стойко. К вечеру вода закончилась, по радио попросили восполнить запасы. Нам передали, что на тягаче привезут и кухню, и воду. Такой жажды я никогда не испытывал. Как мы были рады воде! Вода еще не остыла после кипячения, а мы ее жадно наливали в котелки и в кружки. Этой горячей воды, обжигаясь, я выпил 18 кружек! Непрерывно, одну кружку за другой! Я выпил восемнадцать кружек, товарищ – двадцать четыре, а еще один – аж тридцать! Потом потекли ручьи по телу, все стали мокрые, как после бани. Потом к вечеру утих ветер, посвежело, мы сняли гимнастерки, бегали, резвились, наслаждались прохладой. Ребята были здоровые, крепкие. Позже пришли тягачи и вытащили наши гаубицы. На пути нашего следования попадались такыры, такая ровная, в трещинах, поверхность. Вот на них мы развивали скорость, как на асфальте. Это первое лето 1946-го года я запомнил на всю жизнь. Сложилась обстановка, похожая на боевую. Учения были на выживание.
Конечно, со временем, освоив режим питья, привыкли к климату. В Мары спали в казармах с толстыми, глинобитными стенами, о которых говорил выше. Крыша в казармах тоже глинобитная. Спали под мокрыми простынями. Температура в помещении тридцать пять градусов. На улице прохладнее, но там спать не давали комары и мошкара всякая. Съедали. Везде, где живут люди и животные вместе, насекомых этих - тьма. В то время от насекомых никаких средств защиты не было. Так и спали – как только простыня подсохнет, намочишь и снова спишь. Зимой там тоже плюсовая температура. Самый лучший месяц в Туркмении – октябрь. Жара спадает, изобилие фруктов, дыни. Из дынь самый лучший сорт – гуляби. И виноград туркменский очень вкусный, особенно «дамские пальчики». Но самая большая отрада – тридцать градусов температура, которая нам казалась мягкой и комфортной. Забегая вперед, скажу: когда ездил по путевке в Крым, там были отдыхающие из Сибири. Они прятались в тени, а я ходил без головного убора, они пили все время, а я воду игнорировал. Они поражались: «Как вы ходите по жаре такой! Почему не пьете?!» Я говорил им: «Если поживете там, где я служу, вы такими же будете». Для меня крымская температура ничего не значила.
Лучшие годы службы в Туркмении – это в Тахтабазаре, который располагался у подножья гор, там местность повыше, прохладнее воздух, на вершинах снег, поэтому и климат более благодатный для жизни, чем в пустыне. Все три года, что я там служил, я и моя семья чувствовали себя отлично. Та местность целиком входила в закрытую пограничную зону, фрукты и овощи, что выращивали местные колхозы, вывозить было запрещено, арбузы, дыни, яблоки, помидоры были дешевые и в изобилии. Моя семья жила в отдельном финском домике, утопающем в зелени так, что не видать было крыши. Мы там даже завели кур, поскольку было много пшеницы. Пшеницу сеяли на возвышенных местах, пшеница у них хорошая, по качеству и урожайности выше, чем в нашей Тульской области. И стоила очень дешево. Куры и яйца были свои. Рыбы – пожалуйста, лови сколько хочешь в арыках, только не ленись. Сазаны попадались по килограмму и больше. Уровень воды в арыке непостоянный, время от времени перекрывали воду, уровень снижался, сазан, бедный, плескался в остатках воды, много пропадало рыбы. Я брал рыбу прямо около дома. В запретной зоне еще располагалось Тэдженское водохранилище, огромное, с плотиной. Рыбу оттуда привозили на машине, полный кузов рыбы, объявляли по радио – кто хочет, берите сколько надо. Много не возьмешь, хранить негде было, жара. Хватало рыбы всем - и солдатам, и семьям офицеров.
А в камышовых зарослях на водохранилище зимовала водоплавающая птица. Птицы было – тьма! Птица летала над домами, можно было стрелять прямо с порога. Стреляли, не целясь, сколько-нибудь да упадет уток. Били уток и гусей. К нам приезжал заместитель командующего округом, генерал-лейтенант, полный такой, фамилию не помню. Спросил заместителя начальника штаба полка: «У вас есть охотколлектив?» «Есть», - ответил тот. Командир полка отобрал кого нужно. Поехали. Стрелял заместитель командующего округом здорово. На лету - раз и готово. И я там научился стрелять в лет. Охотились и на джейранов, их полно было, полно. Я на них не охотился. Один любитель охотиться на джейранов плохо кончил. Джейран развивает огромную скорость, он не бежит, летит. Наши офицеры охотились на них с легковых машин, виллисы были у нас. Во время погони виллис влетел в какой-то окоп, и тот любитель разбился насмерть. После того случая охоту с применением техники запретили. Охотились еще ночью с фарами. Я один раз поучаствовал и перестал. Это не охота, а издевательство, убийство. Сидит заяц, освещенный, испуганный. Какой интерес убивать? Интересно попасть в него, когда он бежит, когда берешь при-цел на упреждение. Вот тут нужно мастерство. Я попадал. В горах козлы были. Были еще кеклики, из породы куропаток. О барсах я не слышал, говорили, одно время тигры заходили, но их видели только пограничники.
В Тахтабазаре пришлось пережить природное бедствие. 1-го апреля 1961 года я заступил на дежурство в полку. Выставил караул, принимаю рапорт от начальника караула, готовлюсь провести инструктаж. И вдруг вижу: стена здания полка, дувал, падает - идет вал воды! Все здания и казармы были глинобитные, вода шла и валила все подряд. В метрах шестистах были плац и сопки, я скомандовал караулу: «За мной на сопки!» Свою семью я переправил тоже на сопки. Наши, офицерские, домики оказались на метр в воде. Всю ночь ездил на лодке, искал по городку, кто из солдат остался или какие семьи не выбрались на безопасное место. Вода держалась с неделю. Каждой семье дали палатку, сделали общую кухню, дети продолжали учиться, для этого им выделили большую палатку. Потом прибыл стройбат, стали восстанавливать военный городок. Глинобитные строения развалились, растворились, строили деревянные казармы, штаб, столовую. Наши финские деревянные домики уцелели, убрали грязь, привели в порядок и снова вселились. Мебель в домиках была казенная, полковая. Единственное, что было жалко, это - стиральную машину. Мы с женой купили ее как раз накануне. «Сибирь» называлась. Еще не опробованная была. После наводнения я предупредил жену: пока мотор не высохнет, включать нельзя. Ей же не терпелось перестирать белье – после воды оно все было грязное. Ушел на службу, она включила, и мотор сгорел. А причиной наводнения стали сильные дожди в Иране, рухнула плотина у них и вся масса воды обрушилась на нашу сторону. Среди военных жертв не было. Пострадал обслуживающий персонал, двое утонули, женщина и мужчина. А 12-го апреля, когда мы были в песках на учениях, узнали о полете Гагарина.
От Тахтабазара до Кушки – южной оконечности нашей границы с Ираном – около двадцати километров. По делам службы мне довелось ездить в Кушку. Туда перевели штаб дивизии из Мары. Кушка – военная крепость с царских времен, там всегда жили только русские. Все постройки в крепости сделаны из камня. Удивили росписи в офицерской столовой – дореволюционные еще, полосы и лучи по потолку и очень красивый орнамент на стенах. Церкви в крепости не было, наверное, сломали. Зато стоял крест. Он сразу привлек мое внимание – на горе. Величественный такой крест. Один офицер из штаба предложил мне показать его. Оказывается, в честь 300-летия дома Романовых в 1913 году на всех четырех оконечностях царской России – на востоке, западе, севере и юге - были установлены такие памятные кресты. Вот этот, шестиметровый, был один из них, сохранился. Стоял на горе, которая называлась Верблюжья, в километрах двенадцати от крепости. Гора крутая, наверх проложена лестница. Крест железобетонный, внутри полый и весь исписан. Очень много надписей! Поручик Иванов сослан на три года за то-то и то-то. Лейтенант Петров сослан, не помню, за что и на сколько. В царские времена на Кушке служили ссыльные. Ссылали за какие-то провинности на два-три года, от силы – четыре. А я прослужил там двадцать четыре года! Раньше на такой срок не ссылали. Туда ссылали на исправление. А нас - за что? Когда я в Кушке в госпитале лежал, мне привелось еще раз у креста побывать. Внутри бетонные стены были забелены или закрашены и висело объявление о том, что надписи категорически запрещены. Те надписи ушли в предание. Жаль.
Со стороны американцев провокаций на границе не было. Но с Ираном у нас была спорная территория. Это долина Фюрюза, настоящий оазис. Там речушка протекает небольшая, но очень красивая, от Ашхабада ехать до долины минут пятнадцать. Там совсем другой климат. В Ашхабаде шестьдесят градусов в тени, а в долине – двадцать пять. Мы туда ездили семьями отдыхать по выходным, там фруктовые деревья растут, населения - никакого, пограничная зона. В 1958-м году Иран заявил права на долину Фюрюза. В том году как раз я возвратился из отпуска, смотрю - полка нет, пришел в штаб, дежурный сказал, что меня ждет машина, полк стоит на границе с Ираном. Прибыл, действительно, полк там уже занял огневые позиции. Наши войсковые соединения проводили военные учения, так сказать, демонстрировали силу. Вдоль границы летала, делая круги, авиация, по земле кругами ходили танки и мотопехота. Иранские пограничники с нашими были в хороших отношениях, но, увидев эти маневры, оставили свои посты, попрятались. А сила, действительно, была большая. Мы два месяца стояли на границе. Американцы писали в газетах, что Советский Союз сосредоточил на южных границах крупные вооруженные соединения для того, чтобы захватить северную территорию Ирана. В наших газетах это опровергали, ссылаясь на ТАСС, писали, что Советский Союз никаких действий не предпринимает. А мы стояли на границе и посмеивались: как же, как же - никаких действий Советский Союз не предпринимает.
Еще один оазис я видел в Копетдагских горах. Недалеко от Ашхабада есть ущелье - огромная впадина длиной несколько километров с собственным микроклиматом. В ущелье все время тепло, ни морозов, ни жары не бывает, вечнозеленая растительность, субтропики. Вдоль речки стояли дома отдыха. Когда в первый раз увидел все это, подумал: «Вот это и есть рай!» Мы туда тоже семьями на выходные выезжали.
Во время учений в пустыне я познакомился с мужчиной лет семидесяти. Интересно то, что он оказался русским. Жил единолично с семьей, жена туркменка, дети. Дом, небольшой огород, колодец, вокруг пески. Спросил, как он выживает в таких условиях? Он ответил, что привык. Родом он из Смоленской области. Года три назад навестил родственников летом, весь месяц там из пальто не вылезал, мерз. «А тут мне ничего из зимнего не надо, - сказал. - Фуфаечка есть, когда бывает морозец, надену. Нет, я туда, на родину, жить не поеду. Тут - самая жизнь».
Типичная ситуация: приезжаю на поезде из России, возвращаюсь из отпуска, из вагона выходить не хочется, Мары на степь похож, ни деревца! Жара, палящее солнце. Вытаскиваю вещи, ящики с картошкой (там же картошка не растет, по дороге, в Оренбурге, покупал, местные жители всегда к поезду картошку подносили). Ноша приличная. От станции до дома пройти вроде недалеко, с полкилометра, но жара какая! Один мужчина, из местных, ноги кривые, лет под пятьдесят, сутулый, подходит: «Товарищ капитан, может, поднести?» Я: «А донесешь?» Он: «Донесу! Я не такой груз носил». Я говорю, ну неси, заплачу, сколько скажешь. Принес он. Пот льет с него и с меня. Жалко этот народ - бедный, нищий, такой бедности, как в Туркмении, я нигде не видел.
Когда служил в Мары, случилось Ашхабадское землетрясение. Это 1948-й год. Целая эпопея. До землетрясения бывал в Ашхабаде по делам службы. Красивый город был - древний, с мечетями, дворцами, садами.
Накануне, 5 октября, что-то мы отмечали – то ли у кого-то день рождения, то ли кому-то звание присвоили. Подвыпили, спим с женой. Вдруг ночью стучат нам в окно: «Что вы спите! Выходите, землетрясение!» Я включил свет, лампочка на шнуре болтается, ходуном ходит, как маятник. Я сначала не придал этому значения, подумал, выпил лишнего, глотнул воды и - в постель. Но через несколько минут снова стучат в окно, солдаты прибежали, сказали: «Товарищ лейтенант, тревога. В полку тревога». У меня на случай тревоги чемоданчик был специально укомплектован - одна пара белья нательного, зубная щетка, мыло, все самое необходимое. Схватил чемоданчик, пришел в полк, а там на сборы дан один час всего. На машины погрузились (доджи - такие американские машины у нас были, как наша полуторка, но мощнее), на станцию и поездом - в Ашхабад. Сообщили, что Ашхабад разрушен.
Ашхабадское землетрясение
От Мары до Ашхабада триста сорок километров. Перед Ашхабадом увидели под откосом грузовой наливной состав с нефтью. Лежали цистерны, длинный состав, не сгорел! Мы ехали медленно, впереди шел специальный поезд, постоянно останавливались, рабочие восстанавливали полотно. Прибыли в Ашхабад на второй день рано, на рассвете. Из спасателей мы оказались там первыми. Первыми. На привокзальной площади творился кошмар. Бегали полуодетые люди в трусах, в сорочках, кричали, плакали, вопили, попадались явно помешанные, некоторые просили солдат пристрелить их: я остался один (или я – одна), не хочу жить, вот, пожалуйста, сделайте это. Мы им объясняли, что прибыли помогать, а не расстреливать. Врачи сразу развернули свои медицинские палатки и стали принимать больных. Больных шел сплошной поток, некоторые потерпевшие ничего не соображали, метались из угла в угол. Поставили и мы свои палатки на площади. Стрелки часов на вокзальной площади застыли на месте и показывали пятнадцать минут второго. Один работник электростанции совершил подвиг – ценой жизни отключил рубильник. Иначе после землетрясения сразу бы возникли пожары. Пожаров не случилось, одни лишь разрушения. Никогда нигде я не видел таких разрушений. Видел разрушенный Белгород, который немцы, прежде чем занять, бомбили днем и ночью целую неделю. Но Белгород ни в какое сравнение не шел с тем, что я увидел в Ашхабаде. Землетрясение силой девять с половиной баллов. Девять с половиной! Сохранились два деревянных двухэтажных общежития, только печки внутри развалились. И народ в них уцелел. В городе зданий выше трех этажей не было. В основном – двух и одноэтажные дома. На улице Свободы стояло красивое, с куполом, здание ЦК партии и другие красивые дома. Здание ЦК устояло, только трещины образовались. Остальные – лежали в руинах. Театр там был, драматический, республиканская библиотека большая, все - в руинах. Ну, и стали мы оказывать людям помощь. Приходили местные жители, показывали дома, где могли остаться живые. Разбирали завалы, трупы складывали в машины и считали. На окраине города инженерные подразделения вырыли траншеи, три траншеи, широкие, длиной метров сто пятьдесят. У въезда к траншеям разместили КПП, приезжали машины и шоферы говорили, столько трупов привезли. В КПП отмечали. Ну, больше двадцати двух в кузов их не входило. И прямо сваливали в яму, не разбирая. Вот почему мы знали число погибших. Из ста шестидесяти тысяч жителей погибло не менее ста десяти тысяч. Официальные сведения, конечно, были другие, заниженные. Кроме того, много было раненых, причем серьезно, с переломами. В первую очередь проверяли общежития, где большая плотность народа, - милицейское общежитие, общежитие медицинского института. Это были большие здания. Находили живых на второй день, доставали их из завалов. Был такой случай: мы уже работу заканчивали, когда пришли мужчина и женщина лет сорока. Они жили в деревянном доме, дом не развалился, а сын их с женой и годовалым ребенком жили в кирпичном. Они погибли. Мужчина и женщина попросили похоронить их не в траншее, а во дворе их дома. Мои ребята выкопали могилы, где им показали, обернули трупы материалом и опустили. Ждать было нельзя. Мы работали, как на фронте. Солдатам и офицерам выдавали боевые сто грамм, но не выдерживали, пили больше. Через три дня работали уже в противогазах, температура высокая, трупы разлагались, запах стоял невыносимый. Город перешел на военное положение. Командующим был генерал армии Петров, контуженный на войне. В войну он командовал 4-й Приморской армией. А тут надо было воевать с мародерами. Они грабили магазины, квартиры, всякие учреждения, где могли быть деньги или ценные вещи. Наши солдаты расстреливали их на месте, если они не подчинялись команде. По ночам постоянно слышалась стрельба. Среди милиционеров тоже были бандиты. Петров послал сына, подполковника, с группой к республиканскому банку, и там, в перестрелке с милиционерами, его двадцати четырех лет сын погиб. Милиционеры пытались взломать двери в банке, но не смогли, не успели. Во время землетрясения погибло много штабных офицеров. В Ашхабаде располагался штаб гвардейского корпуса. Располагались штабы и других военных частей.
Запомнился такой, немного комический, эпизод. Мой взвод получил задание охранять винные погреба. Туркменское вино всегда отличалось замечательным вкусом. Внизу, в бетонированных подвалах, стояли огромные, в обручах, деревянные бочки – высотой до потолка и метра два, если не больше, в диаметре. Бочек таких размеров я не видел. Горловины забиты пробками. Заведующий погребами говорит: «Я дам вина вам, сколько хотите, вино хорошее, но помогите собрать вино с пола, несколько маленьких бочек разрушилось, вино вылилось на бетонный пол». Емкости приготовлены, я даю команду взводу. Во взводе двадцать три человека, все фронтовики. В первые послевоенные годы, чтобы отрегулировать призыв, в армии задерживали молодых, то есть тех, кто был призван во время войны, и они служили у меня вместо положенных трех лет по шесть-семь лет. Ну, тут и началось. Я, было, хотел их образумить, куда там – фронтовики! Пока я ходил в другое помещение, они выбили пробку в бочке, вино хлещет, напор бешеный, струя сбивала с ног, некоторые купались в вине, сержанта Шилова, командира орудия, понесло течением. Кое-кто из местных жителей, кто уцелел, мог ходить, приходили с ведрами, черпали вино с пола, уносили. Моих подчиненных хватило на два часа работы, не больше. Все лежали. Штаны, гимнастерки в вине, запах такой! Я послал связного к командиру батареи сообщить, что привести их не могу, нужна машина. Он приехал с машиной и выговаривал мне: «Как ты допустил это?» «Ну а как я мог не допустить? – отвечаю. - Я пошел туда, они здесь пьют, я прихожу сюда, они там пьют». «Ладно, - он говорит. - Лишь бы не дошло до командира полка, иначе будут неприятности и, прежде всего, мне, я отправлял твою команду». Замяли, все прошло тихо. Через два дня - мои бойцы отоспались, постирали обмундирование - новый приказ: на парфюмерную фабрику. Я уже предчувствовал – добром и это задание не кончится, найдут там что-нибудь такое. Там же и спирт, и тройной одеколон, различные духи. Командира батареи предупредил, чтобы приготовил на смену второй взвод. Парфюмерный склад оказался наполовину в земле, наполовину снаружи, над землей. Запах стоял в помещениях такой густой, терпкий. Я попросил ребят не подводить меня. И правда, не подвели, помогли сложить уцелевшие емкости в тару, выпили прилично, но на ногах держались, машину не надо было присылать. С собой набрали разных духов, идем, над колонной запах стоит, по дороге встречным девчатам раздавали духи и прочее. После нас парфюмерную фабрику охраняла милиция. Еще мы разбирали завалы в республиканской библиотеке. Какие там были книги! Я взял только один том Льва Николаевича Толстого, на хорошей такой бумаге, от руки написанный, «Война и мир». Взял на память. Это том я много лет возил с собой, пока не встретился один специалист, умолял отдать ему для науки, предлагал какие-то деньги, я отдал ему книгу, он в подарок мне – карманные часы. Хорошие были часы, швейцарские, фирмы Мозер, корпус позолоченный, на цепочке. Он сказал, что эти часы остались ему от отца, а отцу подарил родственник, им много лет, такая семейная реликвия. Часы эти у меня украли. Когда я был в учебных лагерях, часы положил под подушку, и все – с концами. Кто-то из своих, солдатиков. Отменные были часы.
Месяц мы работали в Ашхабаде. И в течение месяца продолжались толчки. Стоит, допустим, дерево, не очень толстое, такое ощущение - будто человек его трясет, шорох от листьев раздается. Каждый день мылись, для этого у нас были походные бани. В противогазе больше двух часов работать невозможно. Работали посменно. Особенно трудно было в общежитиях. Трупы разложились - берут за руку, она отрывается. Кое-как укладывали труп на носилки и в кузов. Зрелище страшное. После землетрясения остались трещины в земле шириной примерно шестьдесят сантиметров, длиной – километрами, какой глубины - неизвестно. Трещины были и в городе, и в окрестностях его. В окрестностях Ашхабада были разрушены поселки, но жертв в них, конечно, было меньше. Эпицентр землетрясения находился в сорока километрах от Ашхабада. В горах. Там случились большие оползни.
Но вот что интересно. В республиканских газетах потом писали, что за сутки до землетрясения чабаны, что пасли овец на пастбищах в предгорьях, отметили массовый выход змей из нор. И предупредили своих родственников, которые им приносили продовольствие, чтобы жители города приняли меры. О землетрясении говорили и другие приметы: у кого-то кошка вытащила своих котят на улицу. Кто-то видел, как голуби бросили свои гнезда под крышей и перебрались на деревья. До властей доходили предупреждения, но они мер не приняли.
Служба – продолжение
С женой я познакомился в Мары, она там жила давно, с детства, знала туркменский язык, там же и закончила медучилище. Ее отец занимался каким-то надомным ремеслом. Первая наша дочь родилась в Мары в 1949-м году. Вторая – в Ашхабаде в 1954-м. В Ашхабад меня перевели в 1953-м году на штабную работу. Город отстраивался медленно. Привели в порядок здание ЦК партии, здание Совета министров построили, театр восстановили, а я жил в деревянном двухэтажном доме.
Воинские звания я получал с трудом. Почему? Во-первых, я никогда ни перед кем не лебезил и не прислуживался. Во-вторых, и это главное, отец мой был арестован, и я считался сыном врага народа. Заполняя анкеты, я писал про отца: без вести пропавший. Я был беспартийный. Я рассказывал, что в войну мне предлагали должность политрука, членство в партии и офицерское звание. Я отказывался от тех предложений, потому что не знал о судьбе отца. В Туркмении командовал взводом, потом в звании старшего лейтенанта оказался на капитанской должности начальника разведки корпусного артиллерийского дивизиона. Послали бумаги на получение капитанского звания. В штабе корпуса были уверены, что я получу капитана запросто, они хотели меня забрать к себе в штат. Присваивали звание два раза в году - 23 февраля и через полгода. Обычно документы ходили четыре месяца - в округ, потом в Москву и назад. А тут прошло одиннадцать месяцев – тишина. Я сам заполнил на себя документы (входило в мою работу в дивизионе), поэтому в их правильности был уверен. Наконец позвонил мне из штаба корпуса начальник отдела кадров, хороший был подполковник, сказал, что мои документы продержали и мою ка-питанскую должность понизили до должности старшего лейтенанта. А звание зависит от штатной категории. Штатная категория – старший лейтенант. И тогда он, начальник отдела кадров, тут же позвонил начальнику штаба моего полка в Мары, спросил: «Нужен тебе Николаев?» Начальником штаба был мой земляк, туляк, мы друг друга хорошо знали. Ему нужен был заместитель. «Все, - позвонил мне начальник отдела кадров корпуса, - едешь в Мары, сейчас приказ будет».
И вот после трех лет службы в Ашхабаде я снова оказался в Мары. Там, в полку, через три месяца я получил звание капитана, не будучи партийным. Но без партбилета майора получить нельзя. В Мары я стал писать наверх прошения о переводе из Туркмении. Предлогом был климат, который тяжело переносила моя младшая дочь.
Парторгом в полку был подполковник, украинец, он все время уговаривал меня вступить в партию. Я отшучивался: мол, не созрел еще идеологически, не вырос. «Да как не вырос! – возмущался он. - Я тебя знаю, хороший офицер, одних наград за службу у тебя сколько! Ты же лучший у нас в учениях, стрельбах!» В самом деле, я всегда пользовался авторитетом в полку, дивизионе, а в батарее все сослуживцы были для меня как родные. Мои гаубицы в полку стреляли лучше всех (самая убойная сила снаряда для живой силы – разрыв в десяти-пятнадцати метрах от поверхности земли или рикошетом от земли при угле встречи, равном шести градусам; не хвастаюсь – я умел так стрелять). За отличные результаты меня даже наградили отрезом на костюм. Отрез защитного цвета из чистейшей шерсти. Премьер-министр Великобритании прислал офицерам нашей дивизии. Давали только одному офицеру от полка. Командир полка представил для награды меня.
Работая в штабе полка, я познакомился с капитаном СМЕРШ, мы подружились, часто ходили на охоту. Однажды он сказал, что знает о судьбе моего отца. Пришла справка из Тульского КГБ о том, что моего отца расстреляли 4 января 1938-го года (забрали 14 декабря 1937-го года). Сообщалось, что он проводил антисоветскую пропаганду и это подтверждали три деревенских жителя. Фамилии их мне, сказал он, не назовет. Я сказал, - не надо. Я знал, кто это сделал. С ними у отца были неважные отношения. Главное для меня - наконец-то узнал, что случилось с отцом. Капитан посоветовал мне написать в Тульский КГБ с просьбой пересмотреть дело отца. Я написал и через полтора месяца получил заключение о реабилитации отца за отсутствием преступления. Позже узнал, что сотрудники КГБ опрашивали жителей деревни и выяснили, что мой отец никогда не занимался антисоветской пропагандой, никто в деревне ни о каких сходках не имел представления, отец был непьющим, некурящим, никогда не дебоширил, был спокойным, верующим человеком. При этом никто к нам практически не ходил, кроме его родного брата. Я всегда, всегда был уверен в невиновности отца. Забрали его за то, что он был верующим. В то время верующих считали врагами. Не случайно он и расстрелян был вместе со старцами Тихоновой Пустыни. Это произошло на 162-м километре по Симферопольскому шоссе от Москвы, в лесу, в овраге. В опубликованном в областной тульской газете «Коммунар» списке расстрелянных, включавшем моего отца, значилось две тысячи пятьсот фамилий. Когда я с сестрой и племянником в 2002 г. посетил то место, там только еще сооружали памятник. Стояла часовня и лежал камень.
После реабилитации отца я без помех вступил в партию, а следом мне присвоили звание майора, потому что моя должность была майорская - заместитель начальника штаба полка. И служба моя пошла нормально. Штабная работа мне нравилась. Моя работа очень устраивала начальника штаба подполковника Кареева Дмитрия Борисовича, моего земляка. Он мне сразу сказал: «Ванюша, давай, ты хорошо сочиняешь, я не могу, не люблю это». Он был попросту малограмотным, ведь на войне присваивали звания не за грамотность. Я за него много чего делал, в частности писал аттестации на офицеров, готовил приказы по полку. Он давал мне ключ от сейфа, я незаметно приходил по вечерам в его кабинет и работал за него. А потом за это он давал мне отгулы. Доверяя мне любой документ, Дмитрий Борисович говорил: «У меня рука не подчиняется, я сейчас ошибок наделаю». «А если мою руку узнают?» - спрашивал я. Он: «А кто знает твою руку?» А у меня почерк красивый, и все проходило. Мой жилой домик стоял около базара, в оазисе таком, домики командира полка и начальника штаба - напротив.
В Средней Азии надбавки ввели в 60-х годах, которые составили 15% к должностному окладу, это - 100 рублей. Майор получал 196 рублей – с надбавками. Полковник – 290. Семейным офицерам, кто не обедал в столовой, давали пайковые в деньгах.
Офицеров-фронтовиков в полку было много, но о войне говорить у нас как-то не было принято.
В Мары было педучилище, и в день Победы меня пригласили там выступить. Преподаватель училища был удивлен, как логично и обстоятельно я изложил свое выступление, ему понравился и голос мой – громкий, хорошо поставленный. Я рассказал ему, что когда-то тоже учился в педучилище, – когда и где. «Вам оратором быть, - изумился он. - У вас прекрасная дикция!» Я выступал часто перед школьниками и призывниками. Как только где готовились отмечать какой-нибудь юбилей, праздник, именно меня направляли от части. «Николаев пойдет, все», - решали наверху. Я любил общаться с детьми, учащимися.
А дикцию я отработал во время заочной учебы в Военном институте иностранных языков. Поступил туда в 1949-м году, когда служил в Мары, а закончил в 1954-м во время службы в Ашхабаде. Сдавал экзамены в Москве и каждый год ездил на сессию в Ташкент. Изучал английский язык. Во время учебы никто мне не помогал, да и кто мог помочь в Туркмении в изучении языка? В Москве, в институте, преподаватели были уверены, что меня кто-то готовит к экзаменам, они не могли поверить, что произношению языка можно выучиться самостоятельно. На экзаменах присутствовал наш атташе из Англии, он был тоже поражен. «У тебя английская речь!» - сказал он с восхищением. После окончания института я получил диплом переводчика второго разряда, работал переводчиком в первом армейском корпусе, но недолго. Эту должность ликвидировали во время массового сокращения армии Хрущевым. Меня дважды приглашали работать в разведке. В 1953-м году вдруг вызывают в штаб корпуса. Захожу, сидит полковник, он ко мне обращается на английском языке, я ему отвечаю. Он мне говорит: «Знаете, я вас нашел». Я спрашиваю: «Как вы меня нашли?» Он отвечает: «Я был в институте иностранных языков, и в вашей картотеке вычитал, что у вас почти идеальное английское произношение, имеете способности к языку. Хочу вам предложить работу у нас. Сначала семь лет учебы в Москве, потом - жить в Англии. Семья ваша останется в Москве на полном обеспечении государства, а там у вас будет новая семья – для прикрытия». Я отказался, не хотел быть разведчиком, не хотел терять семью. Второй раз пригласили при Хрущеве. Вызвали в разведотдел штаба округа, в Ташкент. Там тоже меня полковник встретил, сказал, с вами поговорит референт, майор, а потом уже будем решать. Вошел майор, подал мне газету на английском языке, словарь и сказал: «Со словарем или без словаря читай и рассказывай, что там написано». Я прочитал (материал об американских базах в Иране) и рассказал без словаря. Полковник: «Тю-тю-тю! Все, хватит, пошли. Такого переводчика, который знал бы военную терминологию, у нас еще не было. Мы берем гражданских из вузов, они не соображают в военном деле». Я тогда был еще в звании капитана. Полковник мне сразу пообещал майорскую должность и прочее. Командир моего полка уже предупрежден, сказал он, приказ будет изготовлен быстро. Я спросил, куда меня направят. Он: «Для начала это неудобное место, в Казахстане, в песках, на реке Или стоит разведбатальон, слушаем американцев. Твоей задачей будет принимать информацию и переводить на русский язык». Я спросил, школа там есть? Школы нет, ответил он, детей возят за 50 км. Я сказал, что у меня двое детей, такие условия не подойдут. «Ну, смотри», - сказал он. А на прощание начальник разведотдела штаба округа сказал мне: «Николаев, знаешь что, в крайнем случае, если будут тебя увольнять, обращайся к нам, мы найдем тебе должность в Ташкенте, будешь майором и работать у нас. Терять такой кадр мы не должны, это преступление». На этом закончилась моя языковая карьера. Кстати, знание языка не лучшим образом сказалось на моей службе в армии – меня не направили служить за границу. Были случаи перехода.
Отпуска, санатории
Неважное здоровье младшей дочери усугубил ревматизм, который она заработала во время наводнения в Тахтабазаре. Возил ее в санатории. А в первый раз в своей жизни в санаторий я попал следующим образом. Однажды, когда работал уже в штабе артиллерийского полка, обращается ко мне подполковник медицинской службы: «Капитан, ты когда-нибудь в санатории был?» «Нет, - отвечаю. - А в чем дело?» «Да вот я для генерала, командира дивизии, получил путевку в Крым. Санаторий «Саки» по грязям, недалеко от Евпатории. Генерал не может, потому что прибывает московская комиссия с проверкой. Поедешь? Неделю ехать, через Москву. Чего мнешься? Бери, не пожалеешь, отдохнешь, как надо. А то опять дивизия уйдет в пески, оттуда не выберешься». «А что я скажу в санатории? Я же ничем не болею». «А ты скажи, что у тебя коленки болят. Временами, к перемене погоды. И все». Уговорил. Подполковник позвонил командиру полка, тот вызывает меня и говорит: «Собирайся, отдохни, раз тебе дают путевку генеральскую». Это был 1951-й год. Первый раз я был в Крыму. Путевка с 1-го по 30 августа. А природа какая там! Как в сказке. Там, на грязях, лечили опорно-двигательный аппарат тяжело больные, ревматики. И такой кормёшки, как в этом военном санатории, я нигде не видел. В вазах лежали виноград, яблоки, груши – не нормировано, ешь, сколько угодно, хочешь, с собой бери. Я не хотел никаких лечебных процедур принимать, но врач настоял, чтобы я принимал грязи. После грязей принимал душ и был свободен; конечно, на пляж ходил, пляж отличнейший на Черном море. Мой вес всегда был в пределах шестьдесят-шестьдесят два килограмма, а вернулся с семьюдесятью, как налитой, и весь бронзовый. Отдохнул прекрасно, и, как говорится, приобрел вкус к этим путевкам. Подумал: наверное, надо ездить. Глупо терять такую возможность отдохнуть.
Будучи в санатории в Ессентуках, я познакомился там с одной женщиной, у нее был домик, который она сдавала приезжим. Я рассказал о больной дочери, она пригласила. И мы с семьей отдыхали в Ессентуках три раза. В знак благодарности мы ей присылали и привозили разные китайские вещи, их много продавали в Туркмении. Столовые нас обслуживали по заказу. Выделяли нам столик на четверых, цены были довольно сносные, отдыхали, лечились, и все были довольные. С дочерью был и в Грузии. Грузины нас не очень жаловали. Не очень. Я уже был в звании майора, когда дочери дали путевку, как ревматику с детства, в санаторий в Цхалтубо. И решил сам принять там радоновые ванны. Дешевые были. Путевку для себя получил на месте через их военкомат. Там служили и русские офицеры, и грузины. Грузины-офицеры обходились с нами отменно. «Что вам нужно?» - учтиво спросил один. Я: так и так. «О, товарищ майор, сейчас». Написал записку, идите, сказал, передайте записку и вам путевка будет сразу. Получил путевку, принимал ванны, просто и хорошо. Но на улице отношение к нам, русским, было другое. Однажды спросил адрес поликлиники, мне показали направление, оказалось – не туда, снова спросил и снова обманули. Полтора часа мы с дочкой ходили, пока не нашли. А в поликлинике посмеялись: «Зачем у наших спрашивал? Они над всеми вами смеются. Вы, русские, город не знаете, вот они и гоняют вас туда-сюда». Вечерами, гуляя с дочкой, а там парк хороший, я наблюдал, как их молодые люди, парни, приставали к нашим молодым. Навязывались в провожатые, чтобы показать город, обещали подарки. Хозяйка, у которой мы снимали квартиру, предупредила меня, чтобы допоздна не задерживались, могут все что угодно сделать. Были случаи. Дочь одного начальника из Москвы увели в лес, изнасиловали и убили. Убийц не нашли. В другой раз иду, еще не поздно, видно было, вдруг двое навстречу, один за воротник берет, спрашивает: «Зачем к нам приехал?» Я говорю: «Чтобы вы лучше жили». Он: «Как это?» Я: «Ну вот, купил у вас тут в санатории путевку, вам же деньги в казну идут». Он: «Ладно, майор. Но все равно не задерживайся тут у нас». Хозяйка сразу предупредила меня: «Ходите в форме». Людей в форме они все же побаивались – а вдруг с оружием. И я ходил в форме. На вокзале, когда мы садились в вагон, диктор по радио объявил: «Поезд из Тбилиси отправляется в Советский Союз». Цхалтубо дочери помогало, два раза возил ее туда, больше - не смог.
Был я и в других санаториях: раз в Одессе, дважды в Сухуми. Но запомнилось озеро Иссык-куль в Киргизии. Там располагался санаторий Среднеазиатского военного округа. Должен сказать, отличнейший санаторий был. Что удивительно, путевки туда выдавали абсолютно свободно. В первый раз поехал туда со старшей дочерью в августе (младшая родилась недавно). Там тоже кормили отлично. И природа красивая. И климат умеренный – ни жарко, ни холодно, не выше двадцати пяти градусов, не ниже двадцати. Идеальная температура. Но погода изменчивая. Светит солнце, тишь, благодать, потом вдруг, ни с того ни с сего с гор тучка, пролил теплый дождь и опять - солнце. Мне нравилась та местность. Горы, чистейшая вода в озере. Правда, высоковато, тысяча двести метров над уровнем моря. В пожилом возрасте не всякий туда поедет. Растут там дыни, арбузы, виноград и обыкновенная картошка. А яблок – завались. Когда уезжал оттуда, хозяйка комнаты давала мне с собой этого добра столько, сколько хотел. Хорошие были хозяева. Потом у них останавливалась моя жена с младшей дочерью.
Бывал в подмосковном военном санатории в Звенигороде. Посещал санаторий в Карелии. Есть там такой город Сортавала, бывший финский город. Финские постройки и наши отличаются, как небо от земли. Всегда удивляюсь – почему мы так некрасиво строим? Какие-то убогие пятиэтажки, сляпанные так-сяк. А в финское здание войдешь - душа радуется. Финский госпиталь переделали наши в военный санаторий. В те годы лечение меня не интересовало. В Карелию поехал, чтобы по пути посмотреть Ленинград. У знакомого по соседнему реактивному дивизиону была квартира в Ленинграде. Он сам предложил мне заехать в город. Я воспользовался такой возможностью. В Ленинграде я впервые купил ружье. Тогда еще я охотником не был, только собирался.
Всегда, в каждый отпуск, я навещал мать. Если был в санатории, то на обратном пути из санатория заезжал к родным. А в первый раз после войны приехал в отпуск в 1946-м году, в марте. И весь отпуск провел в деревне. Помочь надо было по дому, хозяйству, мужских рук не было, братья меньше меня, то надо сделать, другое. Приехал с продовольственным аттестатом, в то время везде в стране голодно было. В Плавске я получил на него рыбные и мясные консервы, сливочное масло, сахар, печенье - на целый месяц дали продуктов. Привез домой, мать изумленно спросила: «Вас так кормят?» «Да, - сказал, - кормят». - «Бесплатно?» - «Бесплатно все». После войны мать держала поросят, но недолго. Этих поросят я резал, когда приезжал в отпуск из Туркмении. И после войны деревню продолжали давить налогами. Матери я помогал постоянно. Ну что там в деревне? Нищета. Когда я воевал танкистом, мне платили 125 рублей. Я узнал, что аттестат можно переправлять по почте. Я написал заявление, начфин составил бумагу, и мать получала 125 рублей все время, пока я воевал, пока не стал офицером. А когда стал офицером, я высылал ей переводы сам.
Во время того отпуска в 1946-м году я делал пересадку на станции Горбачево. Иду, в офицерской форме, слышу, кто-то меня по фамилии окликает: «Николаев!» Думаю, кто же это? Оборачиваюсь – майор. Как глянул – Большаков! Он был заместителем командира роты в нашей танковой бригаде. С палочкой. На груди Орден Красного Знамени и еще ордена и медали. Оказалось, он ждал поезд на Москву и я - на Москву. Работал в прокуратуре в Плавске, рассказал он, а в Москве у него квартира, куда он и пригласил меня – отметить встречу, поговорить. Изуродовали его, рассказал он, в Восточной Пруссии, долго лежал в госпитале. Здоровья нет, нога изувечена, жить можно, но - с большим трудом. От него я узнал, что, в боях в Пруссии, под Кенигсбергом, наша бригада в очередной раз была уничтожена. Уничтожена вся! И рассказал, как он узнал меня на фотографии, что висела на стене в нашем доме. Он был по делам в нашей деревне, и сельсовет направил его ночевать в наш дом Увидев фотографию, сказал моей матери: «Его я знаю. Это Николаев. Вместе воевали. Как приедет, пусть зайдет ко мне в прокуратуру в Плавске». Большаков уговаривал остаться у него в Москве еще на денек, но у меня был билет домой. Позже я встретился с ним еще раз, в Плавске, и он признался, что ему тяжело, очень тяжело ходить, собирался оставить работу в Плавске и совсем перебраться в Москву, в Москве у него жена и ребенок. Потом наша связь оборвалась. Заходил в Москве к нему, но в той квартире его не оказалось, наверное, куда-то переехал. И больше я никого из танкистов, из тех, с кем воевал, не встречал. Когда уволился из армии, одно время встречался с артиллеристами в день Победы на Поклонной горе. С одним служил в Ашхабаде, в корпусном дивизионе 100-мм пушек он был командиром батареи, а я - начальником разведки. Заезжал к нему в Москву. Но потом дружба с ним затухала, прекратилась.
Из прочитанных книг о войне самое благоприятное впечатление оставил Катуков в своих воспоминаниях, командующий первой гвардейской танковой армией на Курской дуге. Он, кстати, упоминает о нашей 192-й танковой бригаде, которая действовала на левом фланге его армии. Катуков хорошо отозвался о нашей бригаде.
Ташауз, Павлодар
Возвращаюсь к службе. В своих письмах наверх я просил, чтобы меня перевели в Российскую федерацию. В конце 60-го года из Мары меня перевели в Тахтабазар, где я прослужил по 1964-й год. В 1964-м меня перевели в Ташауз, это тоже Туркмения, север. В Ташаузе чуть комфортнее было жить, поскольку температура летом на градусов пятнадцать была меньше, чем на юге. Там даже снег выпадал зимой. Работал в военкомате в должности заместителя горвоенкома. Военкомом в Ташаузе был туркмен, малограмотный, некомпетентный, ездил только по колхозам, навещал родственников и знакомых. И они его навещали. У туркмен так заведено: председатель колхоза не хочет, чтобы сын его служил в армии, приезжает к военкому, военком все решает. В военкомате я ведал первым отделом, отвечал за мобилизацию, за готовность призывников к укомплектованию военных частей. Военком мне полностью доверял, оставлял печать, я оформлял и подписывал все бумаги, он ставил только последнюю подпись. Однажды, когда военком был в отпуске и я исполнял его обязанности, из Ташкента приехал генерал проверить работу нашего военкомата – надо было развернуть саперный батальон на случай войны. И мы с задачей справились, мою работу отметили высоко. Вскоре Ташауз из областного центра Туркмении превратили в обыкновенный город республиканского подчинения и, соответственно, сократили штат военкомата. Подполковника там я получить уже не мог. А тут, в связи с обострением отношений с Китаем (у озера Желанашколь во время стычки с нашими пограничниками было убито 162 китайца), началась реорганизация Туркестанского военного округа, его собрались разделить на два – Туркестанский и Среднеазиатский. Начальник отдела кадров штаба округа в Ташкенте, узнав, что я служу в Туркмении почти двадцать лет, пообещал подыскать подполковничью должность. Обещание сдержал. Вскоре в военкомат Ташауза пришел приказ о моем переводе в город Павлодар на должность заместителя горвоенкома.
Павлодар - город большой, 220 тысяч жителей. Это - север Казахстана, климат резко континентальный, как в России, летом бывает до тридцати тепла, зимой - до минус сорока и ниже. Там, в Павлодаре, я и прослужил свои последние годы в армии – с 1968-го по 1972-й. Павлодар – крупный индустриальный город с тракторным, алюминиевым и химическим заводами. Было там восемь лагерей с заключенными. Восемь лагерей! Город быстро расстраивался. Выслуга у меня уже была, оформили документы, и я сразу получил звание подполковника. Наш штаб стоял на высоком берегу Иртыша. А противоположный берег был пологий, затапливаемый, Иртыш - река широкая, многоводная. Первый Новый год мы с женой ходили встречать к моему старшему помощнику, там собрались офицеры, прапорщики и вольнонаемные. Отметили, пошли домой и еле-еле дошли, хотя расстояние до дома составляло всего каких-то двести метров. Мороз был сорок пять градусов, ветер сбивал с ног. Холодные, с ветром, зимы в Павлодаре (Западно-Сибирская низменность, с севера препятствий, гор нет) да еще зэки сразу меня настроили на решение – после демобилизации в этом городе я не останусь. Военком был в комиссии по распределению жилплощади и предложил мне трехкомнатную, как у себя, квартиру на третьем этаже, все комнаты изолированные. Поскольку жить долго в Павлодаре я не собирался, взял двухкомнатную, тоже хорошая квартира, с двумя бал-конами, большие коридор и кухня. Снабжение в Павлодаре было замечательное. В городе сосредоточено мясомолочное производство, молоко изумительное, мясо, колбаса – любого сорта, дешевая и вкусная, несравнимо лучше баранины и верблюжатины в Туркмении. Жена почувствовала разницу и заявила, что никуда из Павлодара не поедет. «Квартира хорошая, снабжение хорошее, что тебе еще надо? Останемся тут!» Я возразил ей: младшая дочь собиралась поступать в МГУ, ей уже и программу для подготовки прислали, у нее выпускной класс, она будет учиться в Москве, а мы тут останемся?!
Окрестности Павлодара – это степи, на десятки километров - та же пустыня. Но в ста восьмидесяти километрах начинался Алтайский край, богатейшая земля, черноземы. Оттуда родом был прапорщик, который служил у меня. При случае мы ездили туда в лес по грибы - такого изобилия грибов я нигде никогда не видел. Их просто нельзя было собрать, невозможно! На охоту ездил, зайцев там бил. В Алтайском крае местность возвышенная, населенные пункты крупные, в станицах жило по три тысячи человек. Жене там тоже нравилось бывать. Вот там бы можно было послужить.
С чем я не мог примириться в Павлодаре – это зэки, «химики». Каждую ночь в городе убивали, насиловали, грабили. И не только ночью, случалось это и днем. Свою дочь я каждый день провожал в школу и обратно домой. И каждый день ходил домой обедать. Однажды иду домой, дорога пролегала через вокзал и сад, дорожка в саду узкая, столики стоят, никого нет, и вдруг вырастают передо мной два верзилы, один берет меня за горло, я в шинели был, и говорит второму: «Ну что, давай и его порешим». Я опешил, не могу слова сказать. Глаза навыкате у него, одной рукой держит меня за горло, в другой - финка. Все-таки Бог есть. Другой бугай говорит: «Не надо. Он тоже подневольный. Чтобы он жил в этом краю? Отпусти его». Этот случай произошел на втором году моей службы там. Ткнул бы, и ушли. А семья осталась бы. Личное оружие офицерам не выдавали. Мы имели его при себе, когда я служил в Мары и то только до 48-го года. Там были случаи нападения на офицеров. Но быстро навели порядок.
Последние годы службы были нетрудными, работу в военкомате я знал досконально, это не в пески выходить на учения, ведешь призыв, учет, отправляешь военнообязанных на переподготовку. Штабную работу тоже знал, мы разрабатывали мобилизационные планы на случай войны. Нам были приданы части, мы их комплектовали ротами, батальонами, разными специалистами.
Щекино, родственники
Приказ о моем увольнении пришел 9 июня 1972 года, и сразу, не задерживаясь в Павлодаре, я уехал в Щекино, где в то время жили мои родственники. Из близких родственников в деревне никто не остался, мать забрала к себе сестра Клава.
Сестра Мария была с 1918-го года, старше меня, потом шли братья: Петр с 1927-го года, Николай с 1929-го, Сергей с 1933-го и сестра Клава с 1935-го года.
У Марии муж был молотобойцем, работал в колхозе «Диктатура». Ох, и здоровый же он был, такая мускулатура! С детства работал в кузнице. В войну его могли не взять, у него зрение было плохое, но он сам напросился на фронт. Злой был на немцев. Уходя на войну, грозил: «Я им покажу!» Всего одно письмо Мария получила от него, писал, что он пулеметчик, находится около Ельни, и все, больше ничего от него не получили - ни похоронки, ничего. После войны Мария встретила мужчину, с которым прожила до его смерти. Они перебрались в Щекино, где строился химический комбинат. Дали им для жилья деревянную халупу, которую домом назвать нельзя, просто - сарай, поставили печку в нем и жили. Когда я навестил их, поразился: вот, оказывается, как еще люди живут. Он работал в охране завода, с дежурства приходил с револьвером. Он недолго жил, заболел и вскоре умер. Мария работала в заводской столовой, от завода получила квартиру в поселке «Первомайский». Работа в столовой ее выручала, потому что зарплата ее составляла тридцать рублей. Вот такие оклады были. И там, в Первомайском, она умерла в 1997 г.
Петра призвали в армию в 1945-м, но он не воевал, не успел, попал в школу подводного флота в Ленинграде, служил на Черноморском флоте. Их лодки базировались в Николаеве, там он жил, женился, уволился и там же похоронен.
Коля умер четырнадцати лет, в 1943-м году. Письмо о его смерти я получил во время боев около Белгорода. Не мог в это поверить. Подробности узнал позже, когда в конце 1943-го попал в Тулу на переформирование и заезжал в деревню. Коля любил ездить на лошадях, в колхозе он с мальчишками носился наперегонки. Упал и разбился так, что прожил всего четыре дня. Внутри у него было отбито все. Сережа, брат, рассказывал, как он тяжело умирал. На второй день после падения Коля сам сказал, что умрет. На четвертый день позвал всех и попросил балалайку, сыграю, сказал, в последний раз. Сыграл, отложил и испустил дух. Хороший был парень, шустрый, ничего не боялся. Как он гонял на лошадях!
Сергей отслужил в авиации, в батальоне обслуживания. Потом жил в Щекино и там же похоронен.
Город Щекино с населением около 100 тысяч знаменит был огромным химкомбинатом. Город расположен недалеко от Тулы и Ясной Поляны. На железнодорожной станции Щекино висит портрет Льва Николаевича Толстого.
Квартиру в Щекино я получил от военкомата довольно быстро – через три месяца после прибытия в город. Квартиру выбрал сам – трехкомнатную, на втором этаже. И сразу же устроился работать военруком в школе в поселке Первомайский, что рядом с Щекино. Потом перешел работать в железнодорожное ПТУ.
Директор училища меня предупредил о том, что военруки у него не держатся, доходило до того, что учащиеся их избивали. «Я не позволю этого», - сказал я. Военрук, которого я сменил, больной шестидесятилетний мужчина, был рад своему освобождению – на занятиях учащиеся его не слушали, откровенно над ним издевались. Я пришел на первое занятие в военной форме и, прерывая шум в классе, предложил им свой рассказ о войне. Притихли. Так у меня и пошло: занятия по программе я чередовал с рассказами о войне. Между вторым и третьим уроками в училище положен был пятнадцатиминутный перерыв на завтрак. Так ребята не уходили на завтрак, просили меня продолжать рассказы. Директор поражался: «Чем ты их подкупил?!» Ребята охотно учились военному делу, на соревнованиях по стрельбе занимали первые места, успешно сдавали экзамены. Директор не верил своим глазам. Три года я отработал в ПТУ и перешел в Яснополянскую школу, которую построил еще Лев Николаевич Толстой и в которой преподавал сам.
Однажды в Ясную Поляну приехал полковник из газеты «Красная Звезда», побывал на моих занятиях и сказал, что напишет обо мне в газете. И написал. Жаль только, газету не сохранил. Потом работал военруком в школе в Ожерелье, куда мы перебрались с женой, поменяв квартиру. Всего я отработал в должности военрука четырнадцать лет. И везде, где бы я ни работал, мои ребята, мальчишки и девчонки, успешно сдавали нормативы по стрельбе, тактике, бегали в противогазах и так далее.
Подмосковье
Работать перестал, когда мы перебрались в поселок Киевский. В Киевском умерла жена от рака головного мозга. Когда она умерла, мне исполнилось шестьдесят лет. После всего пережитого чувствовал себя неважно, болело сердце. Лег на обследование в кардиологию в Наро-Фоминске. В Наро-Фоминске был хороший гражданский врач, пожилой, лет шестидесяти. Я четыре раза лежал в кардиологии, давление подскакивало под двести двадцать. Этот врач спросил меня: «У вас болело сердце в детстве?» Я ответил, да, болело. «А в каком возрасте?» - «В пятнадцать лет». - «А вы знаете, что у вас инфаркт был в том возрасте?» - «Впервые слышу. Врачи говорили, что у меня ишемическая болезнь, стенокардия. Так записано и в медицинской карте». - «Он скрытый, остался небольшой рубчик. А вы чем лечились?» - «Ходьбой». - «У вас инфаркт был в переходном возрасте. Вот вы и преодолели его. И правильно сделали, а то могли бы стать инвалидом с детства».
В пятнадцать лет со мной произошел такой случай. Когда меня приняли без экзаменов в Тульское педучилище, Ваня, сын тети Кати, на два года моложе меня, предложил мне искупаться в Упе. Наступил сентябрь, было прохладно и ветрено. Искупались, я продрог, поднялась температура. Ваня увидел, дело неладное, отвел меня в поликлинику. Пока сидел на прием к врачу, мне стало совсем плохо. В груди горело и сильно болело. Врач проходил коридором, увидел, что я уже не могу сидеть, валюсь, приказал внести меня в кабинет. Занесли, положили на топчан. Ничего не помню, что он мне сказал, что делал со мной, выписывал лекарства или нет. Помню, отнесли меня к тете, я отлежался там и после этого не лечился. Хотя боль в груди не проходила. Я решил про себя: если я вытерплю, буду жить, не вытерплю, значит, суждено умереть. А что мне оставалось делать? Мать в колхозе, неграмотная, семья большая, я приехал в Тулу учиться, а тут какие-то боли, мать расстраивать? Конечно, нет. И я, как будто со мной ничего не случилось, не пропускал уроки физкультуры, бегал, участвовал со всеми в кроссах. В беге на тысячу метров занял первое место. Сердце болело, не отпускало - и когда я учился в техникуме, и когда дома помогал матери копать огород, и когда служил в армии. Я рассказывал, как в Больших Озерах ходил по лужам в валенках, придешь в дом, бабка, хозяйка, сочувствовала нам: «Когда же вас обуют, как положено? Суши быстрей, сынок, клади валенки на печку». И в военном училище я не избегал физических нагрузок, быстро уставал, но держался. Я и сейчас занимаюсь физическими упражнениями. Когда служил в Ташаузе, меня называли быстрым майором. Жена всегда отставала от меня. А я не мог ходить медленно. «Вот майор носится, - говорили, - на обед идет, как бежит». Когда служил в Туркмении, боли в сердце практически прекратились. А сейчас врачи признали у меня недостаточность митрального клапана, и какую-то атрофию задней стенки левого желудочка.
Сын тети Кати, Иван Георгиевич, с 1925-го года, тоже воевал, был зенитчиком, уволился подполковником, какое-то время связь поддерживали, потом потеряли.
В 1981-м году всем фронтовикам устроили медицинскую комиссию. Тем из них, кто имел ранение, дали инвалидность без комиссии. У меня была одна контузия и два ранения. Мне сразу дали инвалида Отечественной войны второй группы без медицинского осмотра. Такое было решение Верховного Совета - для льгот.
Место, где я теперь живу вместе с семьей младшей дочери, около Один-цово, мне нравится, район тихий, чистый воздух, утром делаю зарядку, днем стараюсь много ходить – и в магазин, и ради просто прогулки. Гуляю с мыслями о детях, внуках, племянниках. Живу с осознанием выполненного долга перед Родиной и детьми. С женой мы сделали все, чтобы наши дочери получили достойное образование. Горжусь ими. Старшая закончила педагогический институт в Чарджоу, сейчас живет с семьей в Волгодонске. Ее дочери тоже получили высшее образование. Моя младшая дочь поступила в МГУ на биофак с первого захода, набрала больше баллов, чем требовалось для поступления. Конкурс - двенадцать человек на место. В школе училась всегда на отлично, год готовилась к поступлению, я ей помогал только по английскому языку. Сейчас она - доктор наук.
В 1980-м году мы с братом съездили на родину, в нашу Ляпуновку. Деревня была заброшена, заросла бурьяном и малиной. От нашего дома остался один лишь фундамент. Барский дом с колонами, в котором когда-то размещалась школа, уцелел. В хибарке около барского дома жила старушка, мы у нее наварили варенья из малины.
Племянники в Щекино - замечательные ребята, всегда приглашают в гости. Навещаю их по кругу. Не отпускают: «Да поживи еще, дядя Ваня». Ведь я у них остался один дядя.
Хожу в церковь. Кому я верю из людей? Верю отцу, потому что он жил так, как надо, по правде. Верю Льву Николаевичу Толстому. Он писал правду, пробирал при этом и духовенство, потому что было за что. Отец и Толстой верили в Бога, а я верю им. Они укрепляют мою веру.
Беседу записал Г.Г. Панфилов
Свидетельство о публикации №225042900899